После обеда мы с ним, то есть со Швофке, взялись рубить дрова, и, когда складывали поленницу, я спросил:
- А приятель твой кто такой будет?
- Член правительства, - ответил тот.
Я сперва думал, он пошутил, но потом Швофке показал мне удостоверение приятеля, и там было написано, что человек этот и правда член правительства земли. - Хочу остаться здесь и крестьянствовать, - сообщил мне Швофке.
Я отмахнулся. Пусть его делает, что хочет.
- А я-то поверил, что ты тогда улетел на самолете, а потом разбился над Брауншвейгом, -сказал я.
- Все правда. Только я еще раньше выпрыгнул. А потом сел на свой танк-ты его помнишь и напал на Восточный фронт с тыла.
И он закатился от смеха. Швофке почти не постарел. Его седая грива была такой же густой, как и прежде, - казалось, он лишь на сутки сошел с корабля на берег.
- А я уж решил, что ты и есть Бандолин из Силезии, совратитель малолетних, - сказал я.
- И как ты догадался?!
- Скольких же ты совратил?
- Сорок семь, только смотри, ни гу-гу.
И он лихо хлопнул себя по ляжкам. Таким веселым я его никогдa не видел. Раньше он либо думал о чем-то, либо едко шутил.
Отвернувшись, я почувствовал на себе его взгляд. Эта привычка и прежде за ним водилась. Он исподтишка подолгу глядел на людей, как бы вбирая их в себя.
- А на дворе осень, - вдруг сказал он. - И все валяется под ногами: картошка, листья, желуди, яблоки, овощи... Стоит лишь нагнуться-и бери сколько хочешь.
- Ага, - подтвердил я.
А ты чем хочешь заняться? - спросил он.
Я ответил вопросом:
- Вы оба теперь большие начальники?
- Ну не оба, так Конни по крайней мере.
- Тогда скажи ему, - я заволновался, - пусть спасет Амелию. Ты ее помнишь-дочка помещицы.
- Вон какие пироги, - протянул Швофке и надолго задумался, как часто бывало с ним прежде. Может, он вспомнил, как она закричала и сломя голову бросилась к замку из-за того, что на веревке из последних сил билась кошка.
Она любила звонить в колокол, верно? - спросил он вдруг.
Потом медленно вошел в дом и вернулся уже вместе с Конни -тот спал на скамье у печки. Оказалось, они уже несколько недель в пути-от одной деревни к другой.
- Нам с тобой надлежит спасти одну юную графиню, - торжественно заявил Швофке.
Конни еще не совсем проснулся и протер глаза.
- Вот как? Разве мы здесь для этого? А я думал, наоборот.
Он так это сказал, будто вес время только графинями и занимался, я даже подумал и где это Швофке такого выискал?
- Это все Донат, - выпалил я, эта скотина хочет прибрать к рукам имение!
Донат? Швофке насторожился. - Это тот управляющий, о котором я тебе рассказывал, - пояснил он Конни. - Ну. который всем заправляет исподтишка. Значит, он все еще в силе... - Швофке сокрушенно покачал головой.
Вот именно, - опять заорал я, - о чем и речь!
- Ну-ка, ну-ка, расскажи!
Я и выложил им все как есть.
2
Швофке удалил Доната с поля боя, гге тратя лишних слов.
Понедельник выдался дождливый. Деревня тонула в грязи по щиколотку, а небо висело над головой серыми клочьями, как старая попона. Конни сперва поговорил по телефону с правительством земли. Потом мы все втроем пошли на скотный двор, и Швофке приветствовал всех встречных как старых знакомых. Я вышагивал сзади, стараясь попадать в ногу и не отставать, и тоже крепко жал каждому руку. Швофке вернулся! Отгонщик Патцер спрятался на сеновале.
Но Швофке не мог не заглянуть в овчарню.
- Как поживают мои овцы? - спросил он меня и, не дожидаясь ответа, нырнул в дверь. Конни из любопытства последовал за ним. Он ничего не смыслил в сельском хозяйстве и полностью полагался на своего друга. Овцематки равнодушно жевали в стойлах и не двигались. Шерсть у них топорщилась от налипшего мусора. Их выгнали на пастбище в дождь, и теперь они сильно смахивали на ежей. Швофке предполагал, что при его появлении поднимется переполох, но овцы и ухом не повели, даже не повернулись в его сторону. Этого Швофке не выдержал.
- Как ты мог их так запустить? - набросился он на меня.
- Я? - Хорош! Сам смылся на несколько месяцев, а теперь на меня же еще и набрасывается. - Да что ты знаешь? - огрызнулся я. - Это все отгонщик. Он выгоняет в любую погоду.
Да кто же доверяет овец отгонщикам?
Он подошел к овцам и пригляделся к ним поближе. А потом стал хватать их за ноги и задирать копыта кверху.
- Так у них же копытка, у сонных тетерь!
Поди сюда! Это копытка или нет?
Мне показалось, что он перебарщивает, и я отвернулся.
- Ясно как день! - завелся он по новой. - Ты только погляди! Есть у тебя нож, только острый?
Он хотел тут же вырезать наросты до живого мяса и дело с концом.
Ножа у меня с собой не было. Конни смущенно потупился, поскольку ножа тоже не имел.
- Мы же собирались в замок, - деликатно напомнил он Швофке.
Этот тщедушный человечек, кожа да кости, поддерживал нашего Швофке, как только мог, но ведь когда-нибудь, подумал я, ему придется вернуться в это свое правительство. Оттого он и торопится. Но Швофке-не знаю уж. где они с Конни познакомились, - так разошелся, что дальше некуда.
Мы уж давно ушли из овчарни, а он все бурлил и кипел, никак не мог успокоиться: как это я, никуда не отлучаясь, мог допустить такое. Мол, знал бы он, что тут с овцами творится, ни шагу бы из Хоенгёрзе не сделал.
- Ни единого шагу!
Я нашел, что он перегибает палку, и сказал:
- Есть вещи и поважнее.
- Да знаю, знаю, - сразу потух он. - Твое Солнышко, например. Ты и вправду с ней путался?
Меня резанул его тон. Что это он себе позволяет?
- И какого труда им это стоило! - воскликнул я с горьким пафосом и ткнул большим пальцем через плечо в ту сторону, где все еще стоял древний бородач, который, по мнению Швофке, "в те далекие времена"
первым обмакнул мизинец в воду и провел канавку по краю горшка.
Швофке помрачнел. Амелия была права: именно из-за этого он и ушел тогда из деревни - такая была у него навязчивая идея, пунктик.
- Я знал, - вздохнул он, - что она тебя поймет. - Он остановился и просительно заглянул Конни в глаза. - Она выросла на воле, как тополь у озера. Ни туч, ни запретов.
Красивая девушка. Гляди, парня-то как подменили! Ее работа. Раньше он и рта открыть не смел. А теперь...
Он посмотрел на меня, и Конни посмотрел, и было видно, что им очень нравится, каким я стал.
- Надеюсь, и все последующее правильно поймешь, - сказал Конни. И оба озабоченно нахмурились.
- Надеюсь, - грустно сказал Швофке.
Донат был в конторе.
Только Швофке шагнул на порог, Донат сразу смекнул, чем дело пахнет. Одного взгляда хватило.
Мне всегда казалось, что без большого боя с орудийной канонадой Доната из поместья не вышибешь.
Мои опасения не оправдались.
Настоящая власть не нуждается в шуме, она входит тихо, как Швофке.
Уже то, как он вошел, как спокойно взял себе стул и сел, многое прояснило.
И вот они сидят друг против друга.
Смена власти произошла.
Донат сказал только:
- Вот ты и вернулся.
- Да, - подтвердил Швофке. - А это Конни из правительства земли.
- Куда мне теперь? - скромно спросил Донат.
- А хоть ко всем чертям, - буркнул Швофке.
3
Вот это была новость! Я бросился вверх по лестнице. Внизу, в конторе, Доната послали ко всем чертям, а они, наверное, так и сидят обе в своем новом тесном жилище, словно связанные по рукам и ногам, и глядят из окна на верхушки деревьев.
Я даже не постучался. Просто распахнул дверь и выпалил:
Его выгнали! Мы свободны!
Старшая фон Камеке вздрогнула как от удара грома. Она стояла посреди комнаты и держала в руке пальто-видимо, собиралась пройтись, но так и застыла в этой позе.
Амелия смотрела на меня во все глаза, как будто хотела запомнить и описать во всех подробностях. А потом издать маленькой книжечкой в скромном зеленом переплете: "О человеке, который всему рад".
Но вскоре лицо ее как-то незаметно погасло. А мать открыла дверцу шкафа и, аккуратно вешая пальто на плечики, вздохнула:
- Что-то теперь будет...
Все это было мало похоже на радость избавления. И тут я заметил на стеле картину-тот самый портрет женщины со светлыми волосами, что висел раньше в комнате Амелии. Теперь я видел его при нормальном освещении. Он оказался меньше, чем я его себе представлял. Примерно с шахматную доску средней величины. На таких обычно играют в мюле-только переворачивают другой стороной. Не волосы были у женщины светлые, а шляпа. Волосы были скорее темные, а может, то была просто полоска тени от полей. Мне раньше казалось, что светлые краски всегда настраивают на веселый лад. Но свет, исходивший от этой картины, навевал грусть. Ее лицо, губы.
глаза лишь слегка угадывались. Как бы расплывались в мерцающем воздухе. В этом и заключалось мучительное очарование картины. Ее загадочность притягивала и отталкивала, и ты вдруг чувствовал себя беспомощным и одиноким. В комнате стояла мертвая тишина. Я медленно вышел, никто и не пытался меня удержать.
Когда я спускался по лестнице-довольнотаки растерянный, если мне не изменяет память, - на нижних ступеньках внезапно вырос темный силуэт Доната. Изгнанный с позором Донат ищет Юргена Зибуша, чтобы дать наконец выход скопившейся ненависти, задушить своими лапищами предателя и тем подвести черту под всем случившимся. С этим щенком давно бы следовало разделаться - тогда же, заодно с Михельманом. Но и здесь, на тихой лестничке, перед самым отъездом, так сказать под занавес, может, даже еще удобнее. Медленно, тяжело поднимался Донат со ступеньки на ступеньку. Когда его лицо почти поравнялось с моим, наши глаза встретились, и он на миг замер. Но взгляд его отнюдь не горел ненавистью, скорее наоборот, в нем читалось облегчение. Передо мной был смертельно усталый человек. Он коротко кивнул мне и двинулся дальше вверх по лестнице.
Наверху он постучал и вошел.
Да, он постучал, вошел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
В тот же вечер Донат уехал из Хоенгёрзе.
Но отправился он не ко всем чертям, а в Петбус, к своему брату-садовнику, о чем вскоре уже знала наша соседка.
- Наш-то сказал, ему там совсем неплохо.
4
Конягу звали Август Дохлый или, короче, просто Август. Он еле волочил ноги и годился разве что возить в хлев тележку с отрубями. Август был невысокой унылой клячей светло-рыжей масти, и слева на заду у него было пятно величиной с тарелку. Одни говорили, что на этом месте раньше, в лучшие времена, у Августа было таврото ли корона, то ли еще какой герб, потом его пришлось свести. Либо у тебя на заду корона-и ты живешь, как король, либо ты таскаешь тележку с отрубями-и тогда корона ни к чему. Потому, мол, ее и выжгли, а пятно осталось.
Но мне всегда казалось, что пятно не выжжено, а вытерто, потому что Августа-я слышал об этом от Швофке-когда-то давно запрягали в конный ворот: целый день ходил он по кругу, крутил зернодробилку и каждый раз задевал боком за дерево. Дерево с каждым годом утолщалось, и встречи с ним оставляли все более глубокий след.
Отсюда и пятно.
Хромал ли Август раньше, не доказано.
Может, только в тот день, когда Наш-то привел его к себе. Привел с таким видом, словно нашел на большой дороге.
Жена выбежала навстречу, радостно всплеснула руками и даже прослезилась:
- Боже ты мой - наша лошадь!
Как он ее вел! Много лет сосед водил трактора - большие мощные машины, которые могли, если надо, пахать и выворачивать пласт на полметра или же тащить два прицепа, доверху нагруженных зерном.
И Наш-то гордо восседал за рулем: "А ну, по-быстрому. Давай грузи, наваливай!"
А теперь он привел к себе Августа Дохлого-видимо, очень любил животных, если решился взять лошадь: ставить-то ее было некуда, разве что в бывший курятник.
Наш-то вытянул Августа при жеребьевке.
Ему повезло, лошадей на всех не хватило, некоторым вообще никакой не досталось.
- Завтра поедем за дровами! - объявил сосед. - Не за хворостом и сучьями, как до сих пор, а за дровами!
Все имение поделили. В том числе и лес.
Нет больше ни колокола, ни поместья.
А есть деревня, и в ней крестьяне.
"Надеюсь, и все последующее правильно поймешь".
Вот оно и последовало. Они выгнали Доната и все поделили.
Я сидел на земле за сараем и рисовал пальцем круги, которые тут же стирал.
- Долго еще будешь тут сидеть? - спросил Наш-то. - Пожалей мать!
С чего это Наш-то заботится о моей матери? Не его дело!
Наш-то принес овса и сечки, перемешал, добавил горячей воды-и все это с таким видом, словно с малолетства имел свою землю, двор и лошадь. Весь вымазался в мешанке.
- Мать-то у тебя гляди какая пригожая, - опять завел свою песню сосед. - Верно я говорю?
- Да уж верно.
Какое мне дело до этого?
- Взял бы и ты себе пять гектаров.
Швофке еще не все роздал.
"Швофке!" Вот на что он намекал. Что Швофке приглянулась моя "пригожая"
мать.
Солидно, не торопясь, словно двор был бог весть какой просторный, Наш-то зашлепал к бывшему курятнику - отныне "конюшне". Потом вдруг что-то вспомнил, поставил ведро на землю и обернулся ко мне.
- Послушай, парень, что скажешь про Герду, Лобигову дочку? - как будто его только что осенило, - Тебе она нравится? На мой вкус немного того, жидковата. Такая уж порода, знать, в мать пошла. Но зато упорная, скажу я тебе, другую такую по
искать! Со временем и в тело войдет. Еще так вширь раздастся, что только держись.
Погляди на мою-три фунта лишнего сала на заднице, никак не меньше.
Ну и что?
- Так она отделиться хочет, - Но Герде.
мол, ни гектара не дадут, потому как у ее отца земли хватает. Девка и моргнуть не успеет, как папаша и ее землицу захапает. Он такой. - Вполне бы спелись друг с другом, а ?
Она хочет уйти из семьи. Чем тебе не пара?
Девушка тихая, скромная.
Я вскочил и с размаху так пнул его ведро, что вся мешанка по стене разбрызгалась.
- У, паразиты! - заорал я вне себя от бешенства. Не знаю откуда и слово-то взялось.
И убежал в луга на Петерсберг.
5
Я вдыхаю ароматы октября. Желтое пахнет куда сильнее, чем красное. Не так сладко, скорее терпко. И солнце, сомлевшее за лето, трусливо прячется за тучи -знает, сколько бед натворило: все яблоки осыпались, все листья пожухли, все сердца разбились...
На лиственничный лес я и не гляжу.
Когда на душе кошки скребут, лучшее средство - уйти куда-нибудь подальше, лечь и поспать часок-другой.
Вот я и сплю прямо на траве перед нашей землянкой возле кормового поля, и вечерний туман мало-помалу окутывает меня плотной пеленой.
Провались они все пропадом!
Но кое-кто знал это место.
И я проснулся от слов:
- Спина у тебя совсем холодная!
Амелия! На ней было теплое пальто с капюшоном, и выглядела она вполне довольной: видимо, как-то уже справилась со всем случившимся.
Она сказала:
- Не думай, пожалуйста, что я презираю людей, которые теперь...
Не по мне такие высокие слова.
- Есть хочешь? - спросил я. У меня был с собой кусок хлеба.
- Нет, спасибо.
Ее глаза сияли как-то уж слишком радостно. Значит, пришел конец нашей любви, раз у нее все так благополучно.
Она вырыла из земли жестяную банку, в которой хранились древние черепки, и произнесла целую речь:
- Допустим, нам пришлось бы самим делать горшки и миски, то есть лепить их из глины и потом обжигать, допустим также, что мы бы умели это делать; я бы стала тогда - только не смейся! - выдавливать пальцем канавки вдоль края.
Вот что она бы стала делать.
- Ну так и выдавливай себе на здоровье! - воскликнул я с таким жаром, словно мы - наконец-то! - нашли решение всех проблем.
- Для этого нужно быть богатой, - осадила она меня. - Канавками не проживешь.
И тут у меня вырвалось одно из моих самых нелепых восклицаний на эту тему:
- А я-то, я-то на что!
Она обняла меня. Но так, словно мы с ней на вокзале и ее поезд вот-вот тронется.
Голова ее немного задержалась на моем плече. А когда от него оторвалась, перед нами словно из-под земли выросла шатающаяся фигура Швофке со свертком одеял под мышкой. Он был сильно пьян, как в ту пору, когда по милости Каро, срывавшего с охотников шапки, он что ни день выигрывал пари...
- Привет - воскликнул он, едва ворочая языком. - Вот это да!
Амелия отскочила и нырнула в туман...
Швофке поглядел ей вслед, перевел глаза на меня, вновь поглядел ей вслед и наконец пожал плечами.
- Ничего не поделаешь, удрала, констатировал он.
На нет и суда нет.
- Ты за кого? За меня... или... ты... ты...
против меня? Разумеешь?
- Нет!
Вкратце дело обстояло так: его наметили в бургомистры. Но богатые крестьяне проголосовали против. Потому он и налился до ушей.
- Пока я был гол как сокол, они не брезговали посидеть со мной и покурить, если встречали где-нибудь в лугах.
Он заполз в землянку и расстелил одеяла.
- Пока они еще в большинстве, - заключил он и растянулся во весь рост на одеяле. - Так что помочь может только одно:
"Самые бедные - to the front!" [Вперед! (англ.)] Разумеешь?
Ясное дело, как-никак тоже в школе учился.
Я лег рядом и представил себе, как Амелия в эту минуту бежит прямиком через луга к дому. Не надо было отпускать ее одну.
Но и Швофке я бросить не мог. Слишком он сегодня возбужден.
- Нам с тобой, - вдруг заявил он, - нужно будет кое-что обсудить.
А потом махнул рукой и захрапел. Долго еще я лежал, не в силах уснуть, а он все ворочался и ворочался с боку на бок, пока не придавил меня к стенке. Эдак-то матери тоже не больно сладко придется, подумал я.
Когда мы оба проснулись, было еще темно и чертовски холодно.
Швофке нащупал пальцами мое лицо.
- Ты еще спишь?
- Нет. Просто глаза закрыл.
Видишь, какое дело, - вздохнул он. - Нельзя оставлять корни там, где их выдернули, Никак нельзя. Разумеешь?
- Не очень.
- Ну как же-ведь они все еще надеются, что все будет, как было. Против меня голосовали, болваны. А ведь со мной...
Почем знать, какой фрукт им теперь достанется!
Я повернулся на бок.
Мысли мои были заняты совсем другим.
Я спросил:
- Как ты думаешь, Швофке, дадут мне пять гектаров?
Для него этот вопрос был легче легкого.
- А пожалуй, лучше ничего и не придумаешь, - вздохнул он. - Уж как-нибудь уладим это дело.
Он сразу согласился дать мне землю, но что-то не больно запрыгал от радости.
А потом, подумав, сказал:
- Душевная она девушка. Пришла все-таки проститься.
Я рывком повернулся к нему.
- Зачем, зачем пришла?
Швофке приподнялся было, хотел, видимо, успокоить меня, утешить, но тут вспомнил о том, что произошло вчера вечером, сдержался и медленно улегся обратно.
6
Еще не рассвело и в воздухе пеленой висела изморозь, когда я стрелой пронесся по деревенской улице. Все было как всегда: те же дома, тот же булыжник и тот же Юрген Зибуш опять бежит к замку.
Коляска еще стояла у крыльца. Укатил пока только трактор, еще в пять часов утра.
Он увез белье, книги и посуду. "Вскорости возвернется", - сказал Ахим Хильнер, наша народная полиция. Новая синяя форма ладно сидела на нем, вот только брюки были коротковаты, словно он из них вырос.
Бывшим владельцам поместья предписывалось выехать из данной местности в любой населенный пункт, удаленный не менее чем на пятьдесят километров.
Ахим Хильнер по долгу службы обязан был их сопровождать.
- Ну, в чем дело? - спросил он, заметив, как я запыхался. - Уже соскучился?
Нашел что спрашивать!
- Нет, - отрезал я, - астма.
Приказ Хильнера гласил: "Вон помещиц из Хоенгёрзе! Хватит с ними возиться!"
И он залился сочным гортанным смехом, сразу спугнувшим утреннюю тишину.
Я даже замахал на него руками и слегка отпихнул в сторону, как делала наша соседка в таких случаях. Но тут из конторского домика легкой, пружинистой походкой вышла Амелия: макинтош, берет, высокие сапожки, плотно обтягивающие икры, вокруг шеи сиреневый шелковый шарф-ни дать ни взять шикарная билетерша из кинотеатра "Звезда" торопится на работу.
За ней показалась и мать, заметно кренясь на один бок: она несла большую сетку с яблоками. Яблоки из Хоенгёрзе! Она несла их так, точно давно привыкла носить тяжести и притерпелась к тому, что это никого не волнует.
Старая история: по ним обеим никогда не поймешь, на каком они свете. Амелия спокойно подошла ко мне, словно мы заранее договорились о встрече. Она благодарно пожала мне руку, словно старому верному слуге, и тепло сказала:
- Большое спасибо за все!
- И от меня, - добавила Карла.
Они были довольны мной. Всем моим поведением. Если и случались какие-то промахи, сегодня можно было посмотреть на них сквозь пальцы.
Когда они уселись в коляску, Хильнер взял стопку шерстяных одеял и укутал их потеплее. Потом вспрыгнул на козлы, поправил ремень на кителе и взял в руки вожжи.
Лошадок в упряжке он знал, даже назвал их по именам. Но на козлах сидел впервые.
И явно радовался поездке. Он отвернул тормоз и молодецки свистнул сквозь зубы: правда, из-за отвислых губ лихого посвиста не получилось вместе с воздухом тонкой струйкой вылетела слюна. Но по его понятиям, бравый кучер обязательно должен играть тормозом и что-то насвистывать. На меня он взглянул сверху вниз и тем самым дал понять, что мое время истекло и что это, по его мнению, вполне в порядке вещей. Поехали! - объявил он.
Амелия потерла озябшие руки и изобразила-для матери! -полный восторг:
- Я так рада!
У Карлы был такой отсутствующий вид, словно она ничего не помнила, кроме тех двух русских, которые любили стихи Пушкина.
Коляска тронулась. Зеленые глаза Амелии потемнели. И вся она оцепенела от напряжения, а потому и качнулась от толчка, словно неживая. Значит, все кончено, неминуемо и навсегда.
Тут я вспрыгнул на подножку и вцепился в Амелию:
- Не надо, не уезжай, останься!
Она, как деревянная, повернула голову в мою сторону и вымученно улыбнулась.
Но я продолжал пылко убеждать ее:
- Ты просто не можешь уехать!
Ничего. Никакого впечатления.
Лишь Хильнер обернулся и крикнул с козел:
- Да плюнь ты на нее, красавчик! Сойди с коляски.
Но я не сошел, и Хильнер-воловья спина. обтянутая кителем, - хлестнул кнутом лошадей.
- Не слушай его! умолял я Амелию. - Эго он вздернул кошку на колоколе-помнишь?
Хильнер даже зашелся от смеха-этого-то гогота она, вероятно, и испугалась. Судорожно сцепив пальцы, она взглянула на меня, а потом медленно отвернулась и довольно робко-потянула Хильнера за рукав:
- Остановитесь, пожалуйста!
Но от этого он развеселился пуще прежнего и, задыхаясь от хохота, уже сложился пополам, нахлестывая лошадей.
Амелия пожала плечами.
- Такому не втолкуешь.
Коляска бешено подпрыгивала на неровном булыжнике. Я невольно ухватился за ее руки, она дернула-и вот я в коляске.
Карла фон Камеке взмолилась:
- Амелия, перестань! Так нельзя, Амелия!
Но пока еще было можно.
Вскоре мы выкатились на шоссе. По гладкому покрытию коляска скользила бесшумно и плавно. И по сторонам уже не мелькали скачущие силуэты, а тянулась бесконечная, как море, светло-бурая пашня.
- Поверьте, - обратилась ко мне старшая фон Камеке, - у вас было просто увлечение, и теперь вы все своими руками губите.
Другими словами, они, мол, и так оказали мне милость-подарили приятное воспоминание. И этого более чем достаточно.
Когда до Хильнера дошло, что я в коляске, он придержал лошадей, закрутил до отказа тормоз, обернулся и вздохнул:
- Я слышал, ты просишь надел?
Он был прав.
И развесив губы молча сидел на козлах со скучающим видом.
Я поднялся с сиденья и торжественно заявил:
- Амелия, не уезжай! Я получу землю!
Целых пять гектаров, то есть двадцать моргенов. - И я развел руки как можно ширевот как обширны будут мои владения!
- Я буду работать для тебя [-воскликнул я и, спохватившись, что забыл о ее матери, поспешно добавил:-И заботиться о вас!
- Землю? -переспросила та.
Амелия подняла на меня глаза -грусть исчезла, в них читалось теперь искреннее восхищение.
- Землю? - В голове у Карлы никак не укладывалось. - Он предлагает нам пять гектаров нашей же земли?
Но Амелия уже оценила мое предложение. И как же она развеселилась!
- Юрген Зибуш, это твой шедевр. Ты поистине неповторим!
Я по-прежнему был посмешищем-из числа тех шутов поневоле, что с важным видом всегда попадают пальцем в небо, - оттого она и смеялась так безудержно!
А теперь ступайте! - вмешалась наконец мать и подтолкнула меня в плечо не сильно, но вполне ощутимо.
Это подействовало.
Хильнср сразу же открутил тормоз. Ему явно нравилось вертеть этот тормоз он как бы давал ему власть над событиями: хочешь, подгонишь, хочешь, остановишь. Амелия умолкла.
Мы с ней вновь встретились взглядами, И в глазах у нее не было уже ни следа недавней веселости. Она посерьезнела, даже помрачнела. И вид у нее был как на похоронах.
Нельзя тебе здесь оставаться, - сказала она.
И я уже встрепенулся-значит, мне надо ехать с ней. Но тут Хильнер встал. Повернувшись к нам, он с силой пнул меня сапогом в грудь. Я вывалился из коляски, а он рванул с места и погнал лошадей.
Я скатился в кювет. И, едва придя в себя, подумал: а ведь верно, это же их землю мы поделили. Не кнгпи и не голубоватую дымку над вершинами лиственниц, а землю.
Я как-то совсем упустил это из виду.
Я еще успел заметить, как рука графини с силой опустилась на спину Хильпера:
"Побыстрее, ну побыстрее же!"
Амелия вновь оцепенело покачивалась в коляске, как неживая, и глядела на меня уже издалека...
Придя домой, я застал мать в хлопотах.
Она сложила в бельевую корзину все найти горшки и кастрюли и, увидев меня, крикнула:
- Ну-ка, берись! Мы переезжаем в пастуший дом.
В этом ломике, у самой дороги на Зипе, и комнат было больше, и кухня куда просторнее.
- Я никуда не поеду, - сказал я и уселся в углу.
Мать испугалась:
- Разве ты не хочешь жить с нами?
- С кем это "с нами"?
Она сняла с головы платок - значит, собирается с духом, чтобы что-то объявить или объяснить.
- Швофке, - только и сказала мать.
Я сплюнул.
С тех пор как Швофке делил помещичью землю, его уже почти никто по фамилии не звал. Швофке звали тихого, неразговорчивого работника, который пас овец и однажды ушел из деревни в лес.
- Его уже никто не зовет Швофке! - съязвил я.
- А как же? - робко спросила мать.
Бандолин, вот как! Бандолин - вдовий угодник!
С таким, как он, я не желаю жить под одной крышей.
Лучше останусь один в старом бараке.
7
Я еще не хотел умирать. Два часовых, стороживших меня в приемной комендатуры, непрерывно бросали семечки подсолнуха себе в рот: щелчок-и шелуха вылетала. У одного из них, молодого и прыщеватого, пухлые губы были уже сплошь облеплены этой шелухой. И когда он тыльной стороной ладони проводил по губам, было неясно, что он вытирал - рот или руку. Он достал из кармана и протянул мне целую пригоршню семечек - так много, что их лучше было бы высыпать в какую-нибудь посудину. Но ее не было, поэтому я сложил ладони лодочкой, поднес щедрый дар к лицу, вытянул губы, втянул в рот семечко и попробовал его разгрызть, чтобы не обидеть дарителя. Я еще не хотел умирать.
Мое представление о красноармейцах - до сих пор я видел лишь нескольких танкистов, падавших с ног от усталости, - мало-помалу начало сводиться к следующему: все они каждое утро являются в помещение, доверху забитое семечками, где каждому из них выдают автомат, сто патронов и полмешка семечек - в брюках имелись специально для них глубокие карманы. Портные любого народа учитывают вкусы и пристрастия своих земляков. Я решился попробовать семечек только потому, что колени у меня дрожали.
И мне во что бы то ни стало хотелось эту дрожь унять.
Семечки были жареные. Поэтому они лопались легко, как бы сами собой. Забросишь семечко на определенный, особо для этого предназначенный зуб-но так, чтобы оно встало вертикально, - слегка нажмешь, и вылущенное ядрышко уже откатилось на коренной зуб, а расколотая надвое лузга давно вылетела изо рта и описывает плавную дугу, не привлекая ничьего внимания, тем более внимания вооруженных солдат, охраняющих арестованного в помещении комендатуры.
Второй солдат, пожилой, темноволосый и вислоусый, ухитрялся за этим занятием еще и курить. Он уже составил себе определенное мнение о моей особе, а потому не спускал с меня глаз. Умение ловко расправляться с семечками для него было как отличительный признак: не справляешьсязначит, с тобой все ясно. Выходит, это были не дружеские посиделки, а настоящая проверка. Они привезли меня сюда на грузовике-просто посадили в кузов, и все. А почему-я мог лишь смутно догадываться. То есть какая-то тревога закопошилась в душе еще в тот день. когда мне вдруг отказали в наделе.
Ни одного моргена дать тебе не могу, - заявил мне тогда Швофке. Мать почему-то совсем не расстроилась. Может, решила, чю теперь мне волей-неволей придется переехать к ним, так сказать "под родительский кров".
Ни одного моргена! Хильнер подробно доложил обо всем и подчеркнул, что я собирался "удрать с бывшей помещицей". А таким земли не дают.
С тех пор минуло почти два месяца. Все это время я просидел один-одинсшенек в полупустом бараке, обдумывая и перебирая в памяти события своей неудавшейся жизни, - я считал, что с первых шагов меня преследовали одни неудачи.
Мать оказалась права: "Замки они громят в первую очередь". А потому и я попал под огонь. На воротах замка висел плакат:
"Долой феодалов-реакционеров!" Значит, долой и меня. Может, они ограничатся тем, что выставят и меня из Хоснгёрзе на те же пятьдесят километров. И тогда считай, мне еще раз повезло. Но об этом может мне объявить только сам комендант. К нему-то мне и надо. Я ему сразу скажу: хорошо, на все согласен! Амелию вы выгнали, земли мне не лаете, мать отобрал Швофке-теперь и меня гоните, мне терять нечего.
Но кое-кого, и эта мысль неотвязно сидела в голове, они расстреливали на месте: тех, кто оказывал вооруженное сопротивление или играл роль "пособников". Чем дольше я об этом думал и чем пристальнее вглядывался в мрачное лицо второго солдата, тем яснее понимал, что я, в сущности, тоже оказывал сопротивление, причем упорное. Строго говоря, я тогда на свекловичном поле стал на сторону реакционеров и призывал бросить работу. А ведь наше хозяйство снабжало в то время боевые части Красной Армии! И второй солдат, успевавший между двумя затяжками расправиться с десятком семечек, уж конечно, видел все именно в таком свете. В его глазах я недорого стоил. Уж хотя бы по тому, как плохо я справлялся с семечками.
Вероятно, был еще какой-то способ лузгать семечки, которого я пока не нашел.
А может, я сам чересчур все усложняю.
И вот я решительно отправил в открытый рот щепоть семечек, разгрыз их все, даже не пытаясь отделить шелуху от ядрышек, и мощной дугой выплюнул получившуюся кашу. Прыщеватый солдат весело засмеялся, но второй мрачно насупился. Я ускорил темп. Грызя и плюясь, я похлопывал ладонью по животу, чтобы показать, как нравятся мне семечки.
Вдруг усатый солдат нагнулся, ковырнул ногтем одну из выплюнутых мной скорлупок и с первого же взгляда понял, что я не лузгаю семечки как положено, а просто грызу и выплевываю их вместе с шелухой, то есть зря перевожу добро, да еще делаю вид, что они мне нравятся. Он недовольно покачал головой и сказал несколько слов, которые нетрудно было понять:
- Ох уж эти фашисты!..
Автомат стоял у него между ног. Он взял его в руку и поднялся со стула. Я был разоблачен. Уже не стоило вести меня к коменданту. Я инстинктивно поднял руки вверх-при этом семечки просыпались на пол-и что есть мочи завопил:
- Не надо! Вспомните о Пушкине! Пушкин, помоги!
Но он лишь поставил автомат в угол комнаты, подошел ко мне, вытянулся во весь рост, взял одно семечко, выпятил губы, аккуратно вложил семечко между нижним желтым и верхним темным резцом так, чтобы мне было видно, слегка свел челюсти - раз дался щелчок, показал пальцем себе в рот, чтобы я подошел поближе и заглянул внутрь, ловко подхватил языком ядрышко из расколотой надвое шелухи, проглотил его, подчеркнув глоток сжатием гортани, и наконец лихо выдул в воздух пустую шелуху. Я был покорен.
- Ну? - снисходительно спросил он.
Он дал мне хорошее крупное семечко и глядел мне в рот, пока я осваивал это новое для меня дело. При этом он производил языком и челюстями - на этот раз вхолостую - все нужные движения, чтобы помочь мне. Оказалось, человек он был совсем не злой, а просто дотошный. Настолько дотошный, что под его руководством я довел отделение шелухи от ядрышка и небрежный плевок до такого уровня, какого мне потом уже ни в одном деле достичь не удалось.
Вся процедура постепенно стала смахивать на ужин перед казнью, но вдруг совсем рядом я услышал голос, показавшийся мне знакомым.
За моей спиной стоял Федор Леонтьев.
Вероятно, он прибежал на мой крик о помощи, обращенный к Пушкину. Он еще больше отоптал, а рыжие волосы теперь были острижены чуть не наголо. Вместо сапогботинки. Из него сделали "канцелярскую крысу", как я понял, и до сих пор не дали съездить в Берлин, в его родной полк, встретивший там День Победы, - и это приводит его в отчаяние. Он разговаривал со мной с помощью рук и выразительной мимики, так что понимать его было куда легче, чем лузгать семечки по всем правилам искусства.
Федор Леонтьев имел право войти к коменданту запросто, не постучавшись. Он пробыл за дверью-конечно, по моему делу-почти битый час. Как я и предполагал, случай был не из легких. Выйдя оттуда, он пробормотал сквозь зубы: "Мать-дерьмо!" Может, и не совсем так. Но было похоже, что выругался.
Из его слов я понял, что мать и дочь фон Камеке удрали на Запад. Федор видел в этом-как, впрочем, и я-в первую голову измену графини Пушкину. Взгляд его скользнул за окно, куда-то далеко-далеко.
откуда родом и он сам, и те стихи...
Повернувшись наконец ко мне, он спросил:
- Почему ты не работал? - И погрозил кулаком.
Я понял его так: он поручился за то, что я не имел никакого отношения к бегству обеих фон Камеке и в доказательство этого буду усердно трудиться, даже и не получив надела. Значит, меня не собираются расстреливать. И я могу отправляться домой.
Пятнадцать километров до деревни я прошел пешком и чуть не попал шелухой от семечек в лицо собственной матери, которая шла мне навстречу.
Она как раз собралась в город выручать меня из беды. Как всегда. Но на этот раз я сам все уладил.
- У меня в комендатуре знакомый есть, - только и сказал я ей.
Вот и все - и пусть катится к своему Швофке.
Но она не отстала.
- Скажи мне по крайней мере, что там с мерином.
- С каким еще мерином?
Оказалось - с Августом Дохлым. Он тащил телегу с навозом и свалился на полдороге. Шкура у него стала облезлая, как у дохлой кошки. А ветеринар из Дамме мог приехать только послезавтра.
- Ну а Наш-то ждать не захотел, - сказала мать и передернула плечами.
Я знал, что она имеет в виду. Моя мать иногда "заговаривала" больных животных.
Не то чтобы уж очень часто. Август был у нее, в сущности, вторым пациентом.
А первым была лучшая корова Лобига.
Она заболела незадолго до появления русских танков, когда ветеринара было не сыскать. Корова давала двадцать четыре литра в день. И вдруг не смогла подняться на ноги. А мы в те дни были рады любой подачке картошке, молоку или там яйцам...
Жратва занимала тело и дух с утра до поздней ночи! И поныне не знаю, каким манером матери удалось внушить Лобигу мысль, что она сможет поставить больную корову на ноги. Может, она мимоходом зашла к ним-например, узнать, приходить ли ей в среду на молотьбу или еще что. И разговор случайно зашел о корове. Мать потом возьми да и загляни в хлев. Ну и поговорила там с коровой.
А та на следующий день и впрямь на ноги встала, да и поела как всегда. Так что мать сама перепугалась: сидя в кухне и подперев кулаком подбородок, она вслушивалась в себя-неужто и вправду ведьма?
- Что ты с коровой-то делала? - спросил я ее тогда.
- А ничего.
Но я, конечно, не поверил, и она в конце концов призналась:
- Я только ласково поговорила с ней, ну, как с больными говорят: мол, все пройдет и так далее.
Во всяком случае, в тот раз она принесла в дом кусок масла и три банки домашней колбасы. Когда корова совсем выздоровела, мы получили еще полмешка ржи.
Между собой мы решили, что корова, наверное, сама по себе выздоровела.
Или дело в ласке, - сказал Швофке, когда мы ему рассказали об этом случае. Больному животному, мол, иногда помогают и несколько ласковых слов. - Бывает.
Поэтому не удивительно, что Наш-то тут же побежал к матери-как только выяснилось, что ветеринара из Дамме не будет раньше чем послезавтра. И мать пошла с ним чем не повод посмотреть, как я живу. Ну вот, а меня дома не оказалось.
Я был арестован. Она быстренько шепнула Августу какие-то добрые слова и прямиком двинула в город.
- Ладно, - согласился я, - посмотрю уж, что там с мерином.
- И если ему лучше, дай мне знать.
- А если нет?
От такой, как моя мать, не вдруг и отвяжешься.
8
Август Дохлый лежал на куче навоза.
Несколько ласковых слов не помогли.
Мне, собственно, только это и надо было выяснить. Я мог сообщить, что видел Августа: он лежит, задрав копыта к небу, словно молится конскому богу, живот у него раздут, а морду он отвернул, как бы стыдясь, что причинил соседу такую неприятность.
Я бы сразу и ушел, если бы из курятника не донеслись сначала какое-то странное бульканье, а затем шорох и пинки-как мне показалось, какие-то непонятные глухие пинки. Не знаю почему я не бросился туда сломя голову и не рванул дверь. Вместо этого я осторожно подкрался к курятнику, увидел, что дверь лишь притворена, и робко заглянул внутрь. Там Наш-то летал по кругу, едва касаясь земли самыми кончиками пальцев. Баба сеяла горох, прыг-скок, прыг-скок...
Он повесился. Но веревка растянулась, и он опустился - однако лишь настолько, что мог оттолкнуться от земли и глотнуть воздуха. Чурбак, на который он становился, чтобы подвязать веревку, откатился в сторону. Карл подскакивал, как молодой петух, и было видно, что инстинкт победил, что он из последних сил цепляется за жизнь.
На стене висел серп, им я и обрезал веревку. Наш-то рухнул на землю, откатился к стене и зарыдал. Черт побери, и душа у него имелась, и страдать он, оказывается, мог! Словно внутри какой-то гнойник лопнул. И весь гной вылился наружу: "Дерьмо, а не лошадь!" "Война проклятая!" "Герхард, сыночек!" - "Вкалывай, вкалывай и вкалывай!" - "А старуха, знай, скулит!" - "Какой я крестьянин, без лошади-то!". - "Веревка-дрянь, а еще довоенная!"
У меня просто камень с души свалился, когда я услышал все это. Ведь я совсем было отчаялся и всякую надежду потерял. На радостях я отвесил ему оплеуху и заорал:
- Давай крой! Вопи! Плачь!
Я вообще считаю - и Швофке я потом то же самое сказал, - что только теперь наступило время, когда люди наконец-то могут выплакаться от души.
Но тогда мне пришлось первым делом идти искать соседку-ее не было дома, ни в комнате, ни на кухне. Она сидела за велосипедным сараем по ту сторону барака в полной растерянности: как жить дальше.
Как жить без Августа.
Нам пришлось сначала перенести ее мужа в постель и натереть ему шею жиром, потом решить, не стоит ли все же позвать врача. Но Наш-то уснул; а когда он еще и захрапел по-богатырски, соседка прибежала опять на кухню, где я сидел, и накинулась на меня:
- А все потому, что колокол не звонит.
С тех пор и все беды. Прицепите его на старое место, и дело с концом!
Раньше она знала, что при звуке колокола надо бежать к коровнику, там скажут, что кому делать, а в пять часов работе конец, да еще дадут кое-каких продуктов в счет оплаты. И ночью спокойно спишь, и радио послушать время есть.
- А теперь что?
Я пожал плечами.
- Теперь только и думаешь - что завтрато будет. Нервы совсем сдают.
Но разве из-за меня все сложилось именно так, а не иначе? А выкладывалось это мне, словно я был главным виновником, словно я срезал веревку с колокола и спрятал у себя дома в тумбочке.
И вообще, ведь я обещал только посмотреть, что с мерином.
- Убирайся же наконец! - опять напустилась на меня соседка. Карлу нужно выспаться. - Вон оно как повернулось. Зайдя за угол, я фыркнул:
- Подумаешь! Больно много о себе понимать стала. Как же, своя лошадь была!
9
Тут уж сам бог велит напиться. В кухне у меня оставалось еще пол-литра спирта из винокурни. Однажды мне это помогло-когда Наш-то вылил спирт мне в глотку. Ох уж этот новоиспеченный землевладелецотважный летун между небом и землей...
Я налил стакан почти до краев. Опорожнив его одним духом, нужно было задержать дыхание, потом откусить кусочек хлеба и, только проглотив его, можно было, дыша глубоко и часто, как птица, осторожно восстанавливать связь с окружающим. Но зато из головы тут же начисто вылетает сосед Карл, подскакивающий по кругу или рыдающий в углу, и ты готов идти к матери и сообщить ей, что лошади уже ничем не поможешь.
Ночь была темная и теплая. И кто еще не умер и, значит, был жив, тот завтра с утра опять впряжется в лямку. Но кто знает, что принесет нам всем это завтра. Дорогу к дому пастуха я мог найти с закрытыми глазами -мимо пруда и налево. И, наткнувшись на кого-то в темноте, я сразу, едва дотронувшись рукой, сообразил: конечно же она, Пышечка. Толстуха Дорле, что работала на маслобойне. Вернее, уже ушла оттуда. Дорле тоже получила землю и теперь искала себе мужа. Вот так и искала - просто стоя в темноте. Ее мать не в пример моей давно уже сдала, так что на ее помощь рассчитывать не приходилось. Не зря говорится: иная мать спешит все детям отдать.
- Мне теперь надежного мужика надо, - поделилась со мной Пышечка.
- Это в каком же смысле? - уточнил я.
Она хихикнула. Кроме поля, сказала она, ей выделили еще участок березняка-это привело ее в полный восторг. Я сразу подумал, только и будет валяться там в траве дикой кошкой. Тут уж ни один мужчина не рискнет пойти в лес без законной супруги.
Но у нее оказалось совсем другое на уме.
Она вдруг выпалила:
- Мы хотим организовать молодежь.
Я ничего не понял. И она пояснила:
- В Берлине месяц назад основали новую молодежную организацию. - А узнала, мол, от одного приезжего - их теперь много в замке. Причем рассказывал ей лично такой "высокий блондин с часами". Молодым блондинам высокого роста с чем-то металлическим на запястье она верила безоговорочно. И вообще, среди приезжих, мол, большинство мужчины. Это звучало почти как угроза.
- Ну и как же вы собираетесь ее организовать? - спросил я просто так, к слову.
- А вот если ты с нами, нас уже трое, и мы создадим ячейку.
- Ага, хочешь собрать всех своих кобелей до кучи, - понял я.
Она зажала мне рот своей пухлой лапкой и зашептала, почти повиснув у меня на шее:
- Это только для отвода глаз, а по правде... - она еще понизила голос:-... а по правде, это все политика.
И она выпучилась на меня с таким важным и таинственным видом, что и я надулся как индюк. Но насколько я знал Пышечку, все надо было понимать как раз наоборот: политика-для отвода глаз, а суть совсем в другом. Во всем новом, что приносила жизнь, она неукоснительно усматривала все тот же, единственный для нее смысл.
- Отстань, - сказал я, - не хочу знаться с моими сменщиками.
Это был удар ниже пояса. Ее аж скрючило и повело в сторону.
- Говнюк бесстыжий!
А я просто был пьян в стельку.
Она присела на корточки, привалилась спиной к ограде парка и заскулила:
- Не могу одна, не могу одна.
Такие, как Пышечка, еще не самые худшие. Они на все годятся, почти на что угодно. Эти не станут разглагольствовать. Скажут, мол, политика, да и все. А вот таким, как я, обязательно нужно все обмусолить.
Я присел рядом, поцеловал ее колени, круглые и крепкие, как репки, сперва левую, потом правую. Кому она достанется, подумал я, не сладко тому придется, но и пропасть не даст. Потом выпрямился и пошел прочь; она не возражала.
Я добрел до церкви. А там остановился передохнуть, свесившись через ограду.
И прямо перед собой, впервые, вдруг увидел могилу Михельмана. Мне бы и в голову не пришло, что где-то может быть его могила. Как-то не укладывалось это в моем мозгу. И вот она прямо у меня перед носом. "Спи спокойно", - золотыми буквами начертано на камне. А ниже: "Пал в бою 3.5.1945".
Так рождаются мифы.
И я подумал: если на соседнем надгробье Вальтера Лебузена было написано "берейтор", то и у Михельмана запросто могли бы вывести "обувщик" или "спаситель". Не ушел навсегда, лишь отправился поглядеть, что поделывает бог на небе.
Раздумывая обо всем этом, я вдруг почувствовал, что рядом кто-то есть. Кто-то стоял у ограды, как и я, и глядел, как и я, на кладбище. Может, и думал о том же.
У меня нюх на такие вещи. Почти как у Швофке. Я сказал:
- Почему бы тебе не оставить меня в покое?
- В покое. - отозвалась она.
Я узнал ее пальто с капюшоном-в нем она была в тот вечер, когда дожидалась меня за школой. Когда я разоблачил делишки нашего деревенского боженьки и обнаружил двух его мертвых ангелов. Она тоже стояла у ограды и тоже лицом к кладбищу, так что даже казалось, будто говорила не со мной, а с темнотой ночи.
Я сдернул с ее головы дурацкий капюшон -из-за него она только больше бросалась в глаза! - и увидел ее лицо: резкие линии, в особенности в углах рта. Она так была не похожа на прежнюю Амелию, что у меня язык не повернулся назвать се по имени.
- Мне нужно с тобой поговорить, - сказала она строго.
Я бережно взял ее под руку-спиртные пары как раз начали улетучиваться-и повел мимо почты к маслобойне. Там был сарай для молочных бидонов с дощатыми скамьями вдоль стен. В сарае, правда, немного сквозило, но можно было спокойно посидеть и поюворить без помех.
Она старалась попасть в ногу и шла послушно, не спрашивая куда. Сквозь ткань пальто я почувствовал, как исхудала ее рука - острый локоть буквально впивался мне в бок при каждом шаю.
Я проходила мимо замка, - сообщила она мне. - Во всех комнатах свет.
- Там будет школа.
- Школа0
- Ну да, курсы.
Она как-то плохо понимала, что вокруг происходит, и замечала лишь отдельные изменения. А ведь когда-то-мелькнула у меня мысль-именно она объяснила мне, как открылись у человека глаза.
На маслобойне было темно и тихо, и только над сараем качался фонарь.
- Мы не и ответе за свое время, сказала она. И я понял, что она пришла не просто со мной повидаться.
- Хочешь сигарету?
- О да, спасибо.
("О да!")
Я свернул две самокрутки из местного табака, слегка напоминавшего виргинский.
Я волновался, поэтому самокрутки вышли не очень удачные, корявые и неровные. Затягиваясь, Амелия зажимала сигарету у самого основания пальцев - она проходила как бы сквозь ладонь, - и вся рука казалась изысканно длинным мундштуком слоновой кости. В этом была вся она, вся ее жизненная позиция. Куда до нее тому ястребу, который внезапно понял, что никогда не сможет летать. Она не допускала даже мысли об этом.
- Под полом, за роялем, остались кое-какие вещи-столовое серебро, драгоценности. - Она пожала плечами, мол, и она не в ответе за то, что они там. Мы сейчас в Петбусе, ты, наверное, знаешь.
- В Петбусе?
Ведь и Донат, кажется, уехал именно в Петбус. Но она не дала мне додумать эту мысль до конца:
- Вскоре мы совсем уедем из этих мест.
Меня так и подмывало спросить: а разве вы уже давно не...? Ведь именно из-за этого меня и таскали в комендатуру, где я выучился виртуозно лузгать семечки.
Но она так пристально глядела в одну точку где-то за моим левым ухом, что я не стал спрашивать. У нее давно уже все решено.
- Надо же нам хоть что-то для начала, продолжала она. - А кроме этих вещей, у нас ничего нет.
Есть люди, которым я верю-во всем и сразу. Я не хочу терять этой веры, потому что без нее просто не смогу жить. Она нужна мне как воздух.
Значит, я сижу как сидел и сворачиваю еще по самокрутке.
Самое время сказать друг другу то главное, что не предназначено для чужих ушей и говорится только промеж своих. Ведь мы так долго не виделись...
Дай-ка руку, - услышал я собственный голос.
Она вяло подчинилась, мол, пожалуйста, раз тебе хочется. Рука была как тряпичная.
Может, виноват во всем был приступ отчаяния, подкосивший соседа. На поверку выходило, что я тогда и впрямь "прозрел"
тайну Хоенгёрзе: другим пришлось оторвать от себя все самое лучшее, чтобы могло возникнуть вот это живое чудо. Но теперьо боже! - все поворачивалось вспять. Стоило соседу попрыгать в хороводе между жизнью и смертью и-впервые в жизни! - зарыдать, как Амелия тут же что-то утратила. У меня на ладони лежала не живая рука, а мертвый протез. В голове пронеслось: все начали забирать свои доли. И если дальше так пойдет, от Амелии вскорости ничего не останется...
Я так затосковал и упал духом, что сама идея проникнуть в замок и там, скажем, пошуровать под паркетом в столовой представилась мне совершенно невыполнимой.
Но за кого она меня тогда сочтет?
- В чем же наша задача? - спросил я.
Наконец-то и она испугалась, и в ее взгляде - теперь она смотрела мне прямо в глаза-была написана только искренняя грусть, ни тени упрека. Она все еще была прежней Амелией! Да что толку теперь в этом? Что толку?
10
Кто-то возвращается с неба на землю, очищает слезами душу от грязи, накипи и обид-а наутро уже расцветают каштаны, и дверь на веранду оставляют открытой.
Так приходит весна. Кругом все словно спит. Лишь мошкара клубится под грязным фонарем.
Не знаю, почему я здесь, в парке. Не знаю, почему я вчера так и не попал к матери и теперь, вместо того чтобы идти к ней.
стою здесь и смотрю на открытую дверь веранды. Но я здесь. И мысль работает: приезжие, живущие в замке, поздно пообедали и теперь отдыхают и обдумывают планы на будущее. Теперь многие этим занимаются.
Стараясь не шуметь, но и не таясь, я поднимаюсь по ступенькам крыльца, словно и я из их числа-мол, задумавшись, вышел из замка и теперь возвращаюсь в свою комнату.
На веранде никого.
Лишь пустой шезлонг в углу.
Я подхожу к двери и распахиваю открытые створки пошире всю жизнь так бы и открывал двери дома, когда запахнет весенним теплом. Я оглядываю комнату и пытаюсь определить, где то место, и вдруг слышу за своей спиной неожиданное и незабываемое:
Ну, что скажешь?
Конни из правительства земли искренне обрадовался, увидев меня. Очевидно, он рее это время бродил по парку, занятый своими мыслями.
Естественно, я тоже обрадовался, а что мне еще оставалось? А вот и он! И мне уже не надо входить в дом, нужда отпала-ведь Конни оказался сзади! Верно, верно-пустой шезлонг в углу, мог бы и догадаться.
Ясно, он был где-то поблизости. А на случай, если удивится, чего я тут глазею:
- Я только хотел убедиться...
Но именно в тот миг. когда я произнес эти слова, до меня наконец дошло, зачем я на самом-то деле здесь. Я здесь для того.
чтобы найти в столовой то место.
- Пора, пора. давненько тебя не видно, - сказал Конни.
В деревне о нем говорили: мол, краше в гроб кладут, а везде свой нос сует, даже ходит с наклоном-вроде ищет чего.
- Давай присядем тут на крылечке.
Я кивнул.
Садясь, он поддернул штаиы на коленях, что я счел совершенно излишним. Они были ему широки и болтались, образуя под ремнем сборки, казалось даже, что тела они вообще не касаются.
- Ясное дело, тебе одному с этим не справиться, - сказал он. Я неопределенно помотал головой-понятия не имел, насколько он в курсе последних событий.
- Верно? -допытывался он.
- Верно.
Если уж я пришел сюда, то должен назвать какую-то важную причину. Пускай будет эта-не могу один с этим справиться;
а с чем. там видно будет. Нечего вперед заскакивать.
Так и получаются ловкачи - лишь бы не npoгадать. Я понимал это. Но промолчал.
Ведь я этого Конни почти не знал. И ничего от него не хотел. Просто мы оба играли в такую игру. Игра называлась: "Мне одному с этим не справиться". Старая игра, кто ее не знает. Сейчас он примется мне объяснять, что все равно ничего путного бы не вышло-мол, батрак и графская дочка...
Но вместо -этого он вдруг заявил, что не видит смысла "ковырять мне душу". Он, во всяком случае, не собирается.
- У тебя в голове все вверх ногами, сказал он. Я посмотрел на него, как бы спрашивая, чем тут можно помочь, и он ответил так уверенно, словно ни о чем другом и речи быть не могло.
Выход один-иди на курсы.
На какие еще курсы?
Я так перепугался, что мне сразу захотелось домой-полистать томик Фердинанда Авенариуса, просто чтобы успокоиться и собраться с мыслями.
- Ну например, на курсы трактористов, - предложил он. - Здесь же, в замке.
Я даже руками замахал.
- Не могу я здесь оставаться, объяснил я. - Тут меня не понимают.
Но его это ничуть не смутило. Он вытащил из заднего кармана широченных штанов какую-то бумагу-и каких только курсов там не было! И хормейстеров, и репортеров, и слесарей-ремонтников, и руководителей самодеятельности, и сборщиков членских взносов, и...
- Каких еще членских взносов?
- А для Союза свободной немецкой молодежи...
- Ага, знаю.
- Вон оно как! - Конни довольно ухмыльнулся. Теперь он уже был убежден, что весть об этом Союзе распространялась неудержимо, как степной пожар. И сделал вывод: - да мы пошлем тебя в Лёвенклау на два месяца.
Он уже говорил от имени многих - "мы":
"По поручению всего коллектива мы посылаем тебя" - и так далее. Но я не хотел иметь с ними со всеми ничего общего.
А этому только бы отправить тебя хоть к черту на рога: мол, "одному тебе не справиться".
- Но мне ведь надо... - начал было я.
- Знаю, знаю, чего тебе надо.
- Так ведь вон выбор-то какой, - возразил я. - Сперва мне надо обду...
- Ничего тебе не надо.
Тогда я спросил, многих ли он уже убедил ехать на курсы.
- Меньше, чем хотелось бы. - Он замялся и смущенно покрутил в воздухе рукой.
С Дранцем, к сожалению, "все лопнуло".
С Дранцем? Откуда он знает Вилли Дранпа? Вилли был батраком у богатея Труша. Его прозвали Сыпняком-за то, что руки и ноги у него покрывались сыпью, когда он ухаживал за животными-видимо, от их пота и испражнений.
И хотя, как вскоре выяснилось, не выносил он только коров, Вилли не решался уже подходить близко и к лошадям: его преследовал страх, что тогда сыпь выступит и еще кое-где. Поэтому и работал он всегда только в поле-пахал, мотыжил, ворошил и сгребал сено, разбрасывал навоз. Как это Конни из правительства земли дознался про Вилли Дранца?
А вот разговорился с ним как-то по душам и расспросил, как работает да сколько получает. Ну, получал он, как все батраки: тридцать марок в месяц плюс харчи и жилье. Так это раньше называлось: жилье. Имелась в виду каморка в бараке.
Ну а Конни - "считать- то я всегда был мастак" -докопался, что,Дранцу недоплачивают по сто марок в месяц, причем чистыми, за вычетом платы за харч и жилье. Ну и обрадовался же Дранц! И сразу стал прикидывать, как оп теперь заживет. С ума сойти! И на костюм отложить сможет, и матери кое-что подкинуть-ну хоть несколько марок. Да только на усадьбе у хозяина вся его радость улетучилась, а на следующий день он об этой сказке и думать забыл. Toгда Конни послал к Трушу юриста-законника, и тот, пригрозив штрафом в случае отказа, добился нового тарифа для Дранца.
"Это была настоящая победа!" Видно было, что Конни принял ее близко к сердцу. Ведь Дранц был лишь первой ласточкой, примером. Началом целой кампании. А он вместо этого прибежал в замок злой как черт и ругался на чем свет стоит. Смысл его проклятий сводился к следующему: еще одна такая победа, и он весь сыпью покроется.
Оказалось, что Трут, его хозяин, впрямь выложил на стол сто тридцать марок новенькими десятками и прибавил от себя пару еще крепких сапог, после чего послал Дранца в хлев кормить коров - в самую гущу их испарений. Дранц, естественно, отказался получать высокую зарплату.
- На что мне такая куча денег?
И тех десяток не взял.
Рассказывая об этом, Конни так разволновался, что никак не мог успокоиться.
- Как он мог вернуть свои кровные?
Просто невероя тно! Дранц не понял своей задачи! Он должен был положить эти десятки в карман, а потом ходить по деревне и показывать их всем и каждому, - говоря:
"Гляди-ка - заплатил!"
- А потом что? - спросил я. - Как насчет сыпи ?
- А потом мы послали бы его на курсы. - Тут до меня дошло.
- На курсы сборщиков членских взносов?
- Нет, на курсы Объединения крестьянской взаимопомощи, там засели одни богатеи.
Ну и ну...
В Винцихе был когда-то доктор, который при всех болезнях вырезал гланды. Будь то ревматизм, головная боль, сердечная слабость, опухоль в желудке, ломота в ногax или даже ангина, после тщательного осмотра он изрекал: "Причина глубже!" И советовал срочно удалить гланды. Такой уж у него был пунктик. А у Конни пунктиком были курсы. Он так в них верил, что весь сиял при одном упоминании о них.
Я не стал спорить. Поиграли-и хватит.
Я встал и хотел потихоньку уйти. Но он вдру! недоверчиво взглянул на меня: так чего я тут глазел?
- Ну, что скажешь?
Если он сейчас что-нибудь заподозрит, пиши пропало. Я ничем не смогу помочь Амелии, даже если решусь. И тогда ей конец-погибнет где-нибудь без гроша в кармане.
- Тебе ведь хочется выйти в люди? - спросил он грозно.
- А кому не хочется? - невесело усмехнулся я.
- Тогда ты должен примкнуть к нам, - заключил он и потащил меня в контору. Там на столе лежало направление на курсы в Лёвенклау-не хватало только подписи. А рядом-наверно, он просто забыл мне об этом сказать-еще одно. Оно уже было подписано четким каллиграфическим почерком:
Герда Лобиг.
- А эту-то куда понесло?
- На курсы трактористов, - ответил Конни немного смущенно.
- Да ей ни в жизнь на трактор не сесть!
Но Конни неодобрительно покачал головой.
- Как будто дело в этом.
11
- Август сдох, зато Наш-то жив.
Швофке как раз шел кормить Каро. Он получил верного пса в придачу к пяти гектарам. Ведь лошадей на всех не хватило.
Мать выскочила на крыльцо и, как всегда не слущая, сама спросила:
- Есть хочешь?
- Не до еды мне сейчас. Карл еле-еле живой остался.
Я так взглянул на Швофке, словно во всем виноват он, затеявший этот дурацкий раздел. Когда я подробнее рассказал, что случилось, он отвернулся и молча пошел к собачьей конуре. Мать со страху заплакала. Только руки, мол, сполоснет и сама пойдет со мной. И не надо больше ничего рассказывать. Она всегда так лишь бы со мной пойти.
Швофке присел на корточки возле пса, втянул голову в плечи и молча смотрел, как тот ест. Совсем как раньше. Бывало, выгоним стадо на нижние луга, он вот так же скрючится, как заяц в логовище, и думает, думает. Значит, что-то его точит.
Совсем как я! Мы оба не умели жить легко, не раздумывая. Я подошел поближе и окликнул собаку. Каро узнал меня, но продолжал есть. Стоило Амелии появиться, как меня вновь потянуло к Швофке...
А он вдруг заговорил, как бы ни к кому не обращаясь:
- Приковали человека на всю жизнь к постели, внушив ему: "Ты болен! Ноги не ходят! Судьба!" А потом пришли другие и сказали: "Чепуха! Встань и иди!" Ну, как Христос в свое время, сам знаешь. Да как он пойдет, если ни разу не пробовал? Упадет, конечно. А все кругом засмеются и скажут: "Глядите-ка, ну и дурень! Еще и слезы льет!"
Он даже рукой махнул.
- Но ведь Наш-то водил трактор, - возразил я. - А тракторист-важная птица!
- Верно, согласился Швофке. - Как тракторист он был им нужен.
Тут он взглянул мне в глаза и сразу понял, что меня - эта тема мало волнует. Никто не понимал все с первою взгляда так, как он.
- Все еще тоскуешь по графской дочке.
- Она никому ничего плохого не сделала.
Швофке тяжело вздохнул: мы заговорили о том, что было для него главным.
- Самой ей, конечно, не довелось. То есть просто нужды не было брать людей за жабры. Они сами являлись по первому зову-помнишь кошку на колоколе?
- Что ты знаешь о Донате?
- Немного. Раньше мы каждый год списывали овец штук этак но тридцать. Их забирал за рощей один тип из Маркендорфа, без расписки. Но потом Донат бросил эти дела и стал служить хозяевам верой и правд ой-я уже тогда начал кое-что подозревать...
Молча сидели мы в углу двора, смотрели, как собака ест, и слушали, как беззаботный весельчак ветер свистит в кронах деревьев.
- Что делать, если сердце уже у горла... - тихо сказал я.
- Выпусти его, пусть поскачет, порезвится, пока не устанет, - вздохнул Швофке.
Грустно вздохнул, как будто понимал, что так и помереть недолго.
Я шутливо толкнул его локтем в бок-бывало, мы на пастбище частенько тузили друг друга в шутку, - и зашагал прочь. Но мать уже успела накинуть что-то темное и увязалась за мной.
- Карлу сейчас выспаться надо! - прикрикнул я на нее.
Но она возразила:
- Я нужна Брунхильде!
Никогда еще мать не называла соседку Брунхильдой. Так много всего стряслось.
И как кого зовут, вновь вспомнилось.
- Я еще не домой, - сказал я. - Иди без меня.
- А ты куда?
Вечно одно и то же. Сперва попросит:
"Погляди, что там с мерином!", а потом пристанет как банный лист.
- Уезжаю в Лёвенклау! - крикнул я, только чтобы ее позлить. - Поминай, как звали!
Она взглянула на меня с такой тревогой, что я не выдержал и, как всегда в таких случаях, сломя голову кинулся прочь.
12
Не буду больше ни с кем разговаривать!
Пустое это дело. Болтливость вообще признак слабоволия. Поэтому я стоял в толпе ребят снаружи и через окно смотрел в зал.
Раскачивающиеся в ритме, прилипшие друг к другу тела. Кавалеры-рукава закатаны выше локтя, дамы волосы в мелких кудряшках с пробором сбоку. Трио наяривало танец за танцем, словно на пари. Господствовал сочный звук аккордеона, писклявая скрипка едва поспевала за ним, оглушительно и невпопад бухал ударник. В перерывах пары заправляли за пояс блузки и рубашки.
Вдруг Хельга Йоль заметила меня, помахала издали рукой, а потом втащила в зал-в самую гущу, так сказать. Живот аккордеониста вздымался от усердия - так важно было донести до всех нас, что ПаНа-Ма", мол, не тюрьма вроде Синг-Синга, а "родина свита". И мы отплясывали этот свинг-партнер начинает с левой, партнерша с правой, - пока голова не пошла кругом.
Хельгу интересовало, куда девался трубач. В последний раз он был, причем не только играл, но успевал и танцевать. Трубач приезжал из Берлина, играл за картошку и танцевал за муку. А уж за масло чего он только не делал! Он даже изображал гудок паровоза, когда они исполняли шлягер "Поезд идет в Кёцшенброду". - "Он придет издалека, если хватит уголька", - запела Хельга, раскачиваясь в такт мелодии. Но уже в Гроссберене трубача ссадили с поезда и всю картошку отобрали. И теперь никто не знал, приедет он сюда еще раз или нет.
- Теперь и подавно приедет, - сказал я.
- В Берлине народ с голоду пухнет, - заметил кто-то.
Ахим Хильнер-мундир, ремень, все честь честью-вошел в зал и потребовал, чтобы я предъявил удостоверение личности.
Всех моложе четырнадцати он обязан отправить домой, к его глубокому сожалению. И хотя мне давно минуло четырнадцать, он все равно пожелал уточнить по документам-мол, всего знать не обязан.
"Раз надо, значит, надо".
Другие стали его поддразнивать. Дескать, пошел в полицейские, чтобы от родителей увернуться. Его вислогубая мамаша тоже получила надел земли, так что загоняла бы Ахима до полусмерти, как загнали ту собаку в соседней деревне, которая с горя удрала вместе с тележкой и где-то подохла, выбившись из сил...
Хильнер благодушно сиял.
- Жить и давать жить другим! - вот какая у него теперь программа. И даже для меня - читалось на его лице-нашлось бы местечко при такой постановке вопроса.
- Во всякую дырку нос сует, - жаловались на него в деревне. Но именно в этом он и видел свою задачу. "Мне сказали-служи народу, Ахим. Поняли, дерьмуки ?" - Так и прилипло к нему- "нос народа".
- Эй, Нос Народа, пропустим по маленькой! - Повернувшись спиной к залу, он украдкой хлопнул стопочку.
Оглушительным тушем музыканты встретили появление Дорле. Она встала в дверях зала, как вратарь в воротах: пусть мяч летит, пусть гол грозит. Пышечка насмерть стоит. Музыканты забили по воротам. Дорле перехватила мяч и, перевернувшись через голову, показала все, что имела, весело расхохоталась, отбила мяч в поле и пустилась в пляс под общий радостный гогот. Кто тут над кем потешался, было не совсем ясно.
Может, им и не по душе была Пышечкина лихость -что хочет, то и делает.
Герда Лобиг тоже была в зале. Она стояла в углу, нарядная как куколка, и отшивала всех кавалеров подряд. Она собиралась поступать на курсы и блюла себя. Герда твердо надеялась, что на этот раз дело выгорит, и привередничала вовсю. Ей, видите ли, не танцевать, а поговорить охота.
Тут в двери ввалился трубач - из носу его хлестала кровь.
- Толстосумы проклятые! - выдохнул он.
Сыновей богатых крестьян на танцы не пускали. И Ганс Лобиг теперь уже официально признанный живым, - по дстерег его в темноте. Ганс пошел в отца и ничего своего никому уступать не желал, в том числе и Хелы у Йоль. Что попало в eго руки, то и его. Герда вышла, чтобы приструнить братца. Хельга Иоль, явно польщенная всем этим, вдруг стала во весь голос подпевать: ни дать ни взять артистка.
В перерыв все повалили на улицу. Там перед сараем пожарной команды балаганщик поставил карусель. Раньше он ездил по крупным городам вроде Котбуса или Лукау, теперь двинул в глубинку. Кто-то приволок ему полмешка ржи. За это он включил рубильник, и круглая площадка с деревянными конями и гондолами завертелась. Короткая стычка из-за мест, и вот уже мужчины гладили конские шеи, женщины развалились в гондолах, а супруга балаганщика крутила ручку шарманки, вытащив из старых запасов ослепительную улыбку довоенных времен. Я вскочил на белого коня. Вперед, в Техас, галопом, марш!
Почти все в деревне имели дело с живыми лошадьми, которые и ели, и лягались по-настоящему, но тут глаза у всех затуманились от умиления, и окрестности огласились радостным гоготом.
Общее веселье оборвалось внезапно, как при обрыве ленты в кино: отключили ток.
Я прижался головой к шее своего конятак не хотелось слезать.
Только бы не начали расходиться!
Герда Лобиг легонько похлопала меня по.
плечу. Она уже вернулась. И хотя так ни с кем и не танцевала, а все же присутствовала. Братца она проводила до дому и хотела еще насладиться общим восхищением-как же, ведь она поступала на курсы. Меня она считала ровней. Это мне льстило, поскольку по сравнению с ней я никакими особыми успехами в школе похвастаться не мог.
Расходиться как будто не собирались.
Оказывается, танцы уже возобновились при коптилках!
- Come in! [Входите! (англ.)] - крикнул трубач.
Сделав несколько шагов, я ощутил ночную прохладу той частью тела, которая меньше всего этого ожидала: рукой ощупав себя сзади, я обнаружил частичное отсутствие штанов - военное одеяло было прорвано на решающем участке. Деревянный-то конь потверже живого.
Где супруга балаганщика? Раз она сохранила довоенную улыбку, у нее наверняка найдется и иголка с той поры. Я постучался в дверь жилого фургончика и, показав на белого коня и на штаны, жалобным голосом высказал свою просьбу. Нитки у нее были только черные.
- За так ? - вмешался муж, - Может, яйца есть или еще что? - У него в запасе не было ослепительной улыбки. Наверное, он в отличие от жены не провел свою молодость в варьете.
Схватив иголку и нитки, я укрылся за стогом Лобига. Нос Народа уяснил ситуацию и теперь светил мне казенным фонариком.
Все будет хорошо, ничего страшного. Я не просто стянул края дыры ниткой, я попытался ее заштопать-туда-сюда, вдоль-поперек, чтобы надолго хватило.
Хильнер заерзал.
- Поторапливайся, уже двадцать два часа. - Ему надо было еще выставить из зала шестнадцатилетних. И он похлопал себя по карманам, словно они были набиты патронами.
- Ну и дуй отсюда! - огрызнулся я. Хильнер меня раздражал-напоминал о времени и о многом другом.
Жена балаганщика расчесывала волосы.
- Ну как, можно в них танцевать? - Я повернулся к ней задом. Она зажала ладонью рот, чтобы не прыснуть. Штопка у меня получилась хоть куда, да только держаться ей было не за что.
- Верно, очень ее любишь? -спросила она шепотом.
- Кого?
- Откуда мне знать! Просто глаза у тебя такие... позолоченные.
Показалось, наверное.
Я о ней и не вспоминал.
13
Нашел я это место без труда. Только сдвинул в сторону большой рояль, и нужные дощечки оказались как на ладони.
Плинтус вдоль стены не доходил до угла и бьш надставлен куском сантиметров восемьдесят в длину, да так аккуратно, что, если не знаешь, ни за что не заметишь. Но я знал. Я вынул этот кусок-он был не прибит, а просто втиснут, - и пять паркетин поднялись как бы сами собой. А кроме того, света ведь все еще не было, и, если бы кто услышал, увидеть все равно ничего бы не мог. Потыкался бы с коптилкой туда-сюда, и все. При этой мысли я почти совсем успокоился.
Позже, ровно в одиннадцать, Амелия обещала быть в парке.
Там я ей все передам из рук в руки. А она обнимет меня, исчезнет и "начнет новую жизнь". Мать-дерьмо. Дочка нет.
У меня с собой был мешок из-под сахара.
Самая удобная вещь для такого случая.
Я сунул в дыру руку и тут же нащупал, что искал. Завернуто в платок. Тяжелый сверток- столовое серебро. И шкатулка с драгоценностями тоже на месте. Небось ожерелья да кольца, и все в бриллиантах.
Шкатулка тоже тяжелая. Два канделябра лежали чуть правее-двурогие, на толстой ножке.
Все туда, в мешок. Потом я вставил паркетины и кусок плинтуса на место, и пол принял прежний вид. На удивление быстро и ладно. Тут не Амелия, тут кто-то другой поработал, не ей чета, только теперь сообразил я: видать, знал толк в плотницком деле, а может, быстро овладел им, когда потребовалось. Значит, у нее был помощник.
Затягивая горловину мешка, я подумал, что впервые нахожусь в этой комнате. Пока я в темноте пробирался в угол, я натыкался на стулья, составленные рядами, а в глубине обнаружил длинный стол-как бы для собрания. Я догадался: прежнюю мебель вынесли и заменили более подходящей.
Ведь в замке курсы.
Я осторожно задвинул рояль на прежнее место. Завтра можете на нем играть и петь под него новые песни.
Скажу, положа руку на сердце: в моей жизни больше не было женщины, ради которой я бы сделал то, что сделал.
Когда я уже стоял возле окна, мне вдруг пришла в голову в общем-то вполне разумная мысль: в своих руках я держал свою же беду. Передам Амелии все это богатство, а она исчезнет. Вот увижу ее в последний раз:
"На, держи-все прошло как по маслу". И прощай навсегда.
Только бы не раскиснуть!
Амелия пришла ко мне потому, что знала: я человек надежный. На меня можно положиться. Тут никаких сомнений. Только бы не раскиснуть! Я вдруг замешкался. Мне нестерпимо захотелось узнать, висит ли еще на потолке большая люстра-огромная хрустальная корона, которую я и видел-то только снаружи. Раз уж я оказался внутри, почему бы не воспользоваться случаем?
Разве обязательно так уж сразу и выметаться? Но как я ни старался пронзить темноту взглядом, ничего там вверху не увидел, даже смутных очертаний. Но вдруг-словно в награду за старания-люстра сама собой зажглась и засияла всеми огнями. Ток опять пустили.
Да, у новой власти никогда ничего не поймешь. То всю ночь не дают тока чаще всею по субботам, когда танцы. А то-вот как сегодня-уже через час пустят.
Я бросился к выключателю, то есть к противоположной двери: убрать свет так же мгновенно, как он зажегся. Ни к чему мне было это сияние.
Но опоздал: в доме зашумели, задвигались. Свет пробуждает жизнь! Зазвучали голоса, там и сям раздались веселые возгласы.
Зажегся и наружный фонарь, он осветил веранду, через которую я как раз собрался удрать.
Свет в столовой я успел выключить и теперь сидел в темноте, скорчившись у окна, и глядел в парк. Свет вызывает у людей самые разные потребности, кому-то вдруг понадобится выйти по нужде, кому-то еще зачем-нибудь. Другие просто уставятся в окно: они-то на свету, а парк в темноте, как и быть должно.
Слишком поздно я услышал шаги в прихожей: это Конни ходил по всем комнатам, проверяя, не горит ли где попусту светведь никто не рассчитывал, что ток дадут так скоро. Вот он распахнул дверь столовой-и я съежился в углу, не выпуская из рук мешка.
И ведь видел же, что в комнате темно и люстра не расходует зря драгоценного электричества. Вот и шел бы себе дальше, раз уж такой хозяйственный. Так нет: в других комнатах он свет гасил, а здесь, наоборот, зажег. Причем так и стоял в дверях, значит, не собирался здесь остаться - поиграть на рояле, почитать или так посидеть.
Нет, просто хотел посмотреть. И уже собрался уйти. И тут-ну конечно, разве могло быть иначе-увидел меня в углу. Я вскочил и распахнул окно. Пан или пропал!
Но и Конии был не робкого десятка.
В таких случаях он долго не думал. Мол, думать потом времени хватит. Задержать бегущего всегда правильно. А отпустить-не всегда. Поэтому он отшвырнул меня в угол.
И не спросил, что я здесь делаю. Нет, он ткнул пальцем в мешок и спросил:
- Что у тебя тут?
Ишь какой любопытный. Вроде моей матери. Она бы тоже первым делом спросила, что, мол, у тебя в мешке.
- Мои вещи, - ответил я недолго думая.
- Ну-ка, выверни!
Я стоял под другим углом к открытому окну и поэтому видел, что из глубины парка к веранде подошла Амелия. Ее и свет не испугал-была готова на все. Хотела начать новую жизнь. И очевидно, поняла, что со мной случилась беда: лицо у нее было грустное-грустное.
Я перевернул мешок, приподнял его за углы и вывалил содержимое на пол, как картошку.
14
Конни был членом правительства, непривычного к виду таких богатств. Он даже зажмурился. В его задачи входило организовать курсы, набрать учащихся, помогать разным бедолагам вроде меня. А тут перед ним вдруг столовое серебро, канделябры и шкатулка, и он не может взять в толк, зачем мне все это в Лёвенклау.
Он бросил на меня грустный взгляд, в котором легко было прочесть: и у этого оказалась другая, вернее, вторая жизнь, в тайных помыслах. Теперь я понял, что раньше он искренне в меня верил.
И вдруг такой удар. Может, он сразу подумал о Швофке, то есть о том, как лучше все это ему преподнести. Парень-то оказался слабаком и обманщиком.
А я все еще на что-то надеялся, никак не мог перестроиться. Но, взглянув краем глаза на веранду, убедился, что Амелия исчезла. Словно ее и не было. Это меняло дело.
Можно я пойду? - спросил я.
- Что?!
- Я спрашиваю: можно я пойду ?
- А это все как же?
- Да не надо мне ничего, я...
В прихожей слышались шаги, хлопали двери, люди входили и выходили, кто в туалет, кто в погреб, кто куда. Чистая случайность, что до сих пор никто не заглянул в столовую.
- Что с тобой, собственно, происходит? - спросил меня Конни. Выкладывай все как есть, или мне придется тебя задержать.
Он сказал это так грустно, что я ему даже посочувствовал. Ну, в том смысле, что ему придется прибегнуть к таким мерам. Я поставил его в трудное положение. А Амелию теперь ищи-свищи, и руку на прощание не подала, и драгоценности бросила. Не сможет начать жизнь сначала-там, где она теперь.
- Это все она тебе оставила? спросил Конни. Он уже сообразил, что к чему.
Я промолчал. Да и что было говорить?
В этой обстановке ему ничего другого не оставалось, как кивнуть мне: мол, следуй за мной.
И тут - как уже не раз случалось в моей жизни - сзади, от дверей, раздался знакомый голос:
- Ни с места! Это мои вещи!
Амелия стояла на пороге с карабином в руках: направив его на Конни, она тихонько прикрыла за собой дверь.
Какое у нее было лицо! То ли она решила не отступаться, то ли вообще обезумела.
Карабин я сразу узнал. Наверняка тот самый. В тот день, когда меня посылали "на фронт", она взяла его и поставила в кладовку. Конни поторопился. Здесь.
в комнатах, он организовал курсы-стулья сдвинули рядами, впереди поставили длинный стол и стали петь новые песни: а там, в подвале, среди щеток и метел, все еще стоял мой карабин. И к нему двадцать патронов, если мне не изменила память.
Амелия, наверное, просто вошла через главный вход. А потом из прихожей спустилась в подвал, что для нее никаких трудностей не представляло как-никак ее дом.
И тем не менее-надо же было додуматься, что внизу так и валяется мой карабин.
И вот она стоит у двери, чуть наклонясь, и, неловко прижимая приклад к плечу, приказывает :
- Сложить все обратно в мешок!
Честно говоря, я в ту минуту не совсем понял, всерьез она или шутит. Мне показалось, что ее, может, - как тогда, в конторе у Доната, - опять потянуло на игру: ну что вы, шуток не понимаете? Сделайте, что я прошу! В общем, я даже развеселился и, наверное, посмотрел на Конни с таким видом, как будто мы с Амелией играем в эту игру с детства.
Но тут она щелкнула затвором. Да так умело, что сразу стало ясно; не в первый раз держит в руках оружие. Умеет с ним обращаться. Именно эта ее сноровка и поразила меня больше всего. Значит, Амелия нс спятила. Она вполне отдавала себе отчет в том, что делает. Мне лично никогда это не удавалось.
И вот я стою и вопросительно гляжу на Конни. Поскорее бы покончить с этим делом. То есть обратно, так обратно, главное.
побыстрее! Ведь в любую минуту могли войти. И я уже нагнулся над мешком.
Погоди! - мягко остановил меня Конни.
Он наконец все понял. И спросил Амелию: Всерьез надеетесь, что удастся уйти?
Она стояла бледная, решительная, ни намека на игру.
- От вас зависит, ответила она. рывком откинув прядь, упавшую на глаза.
Тут Конни, к моему величайшему удивлению, вдруг опустился на стул: подперев рукой подбородок и не сводя с меня глаз, он погрузился в раздумье. Он искал во мне ответ или же пытался уяснить мою вину. может. и так. А я не знал, что сказать в свое оправдание. Почему я только что был на танцах, а теперь оказался здесь. Они уже приняли меня в свою среду, привлекли меня к себе, чтобы я подышал их воздухом и воодушевился. Но я принес с собой и то, другое, что все время было со мной, - то ощущение счастья, которое не осознаешь, пока жена балаганщика не выразит его словами.
Я зачем-то ощупал рукой то злосчастное место на штанах и взглянул на Амелию, ища в ней поддержки. Но она по-прежнему сжимала в руках карабин и все так же неотрывно смотрела на чужака, сидевшею на стуле и не обращавшего на нее внимания.
Словно подробно все со мной обсудив, Конни вдруг махнул рукой и спокойно сказал:
- Забирайте и уходите.
Но она еще крепче вцепилась в карабин и бросила:
- Чтобы вы тут же послали своих вдогонку.
Бог ты мой, каким тоном это было сказано! Амелия вмиг превратилась во властную даму, настоящую госпожу. Не оставалось ни тени сомнения: она всерьез, любой ценой хотела начать жизнь сначала. Я сделал вид, будто ничего не понял, и принялся демонстративно запихивать ценности обратно в мешок...
- И не подумаю, - заверил ее Конни таким голосом, словно командовал бандой головорезов.
Но она сухо возразила:
- С чего бы мне вам доверять?
И Конни ответил, тяжело вздохнув и кивнув в мою сторону:
- Пусть он скажет. Он желает вам добра.
Для него лучше вас никого на свете нет. Ради вас он даже пошел на кражу. Так как, можно мне доверять?
Я кивнул.
- Вполне.
Завязывая горловину мешка, я взглянул на нее.
Теперь она смотрела на меня-злобно, как на врага: ведь я любил ее, но вот уже и заколебался. С таким далеко не уедешь.
И когда я хотел подать ей "залог новой жизни" - назовем это так, - она перевела карабин на меня и крикнула:
- Стой!
Мол, не подходи!
Потом меня часто спрашивали, неужели я в тот миг не понял, что к чему. Но понять было не так-то просто. От обиды кровь бросилась в голову-это да. Но я не знал, что безумная решимость всегда сопутствует боязни проявить слабость. Зато Конни об этом кое-что знал. Потому и стал вдруг рассказывать о прошлом. О том, как он попал сюда, в Хоенгёрзе, из тюрьмы. И Амелия опустила карабин-то ли руки устали, то ли спокойный голос рассказчика настроил ее на мирный лад. Теперь она как бы стояла у дверей на часах и внимательно слушала. Он провел в тюрьме в общей сложности девять лет. Сперва семь и потом еще два. Под конец сидел в Дрездене, в тюрьме на Мюнхенерплац, "может, знаете-недалеко от Политехнического института". Там был приговорен к смертной казни за то, что сообщал новости с фронтов пленным полякам и русским. Может, таким, как украинец-кочегар на паровозе или как поляки-сапожники в курятнике. И приведение приговора в исполнение было назначено на восемнадцатое февраля.
- Но тут налетели бомбардировщики.
Сровняли все с землей. Да вы и сами знаете... - Благодаря этому налету он и оказался на свободе. - В тюрьму тоже попало. - Он пожал плечами, как бы извиняясь.
- И по горящему городу я... - Он описал, как это было. Как люди гибли без счета и как он уцелел. А теперь вы входите этак запросто и... - Вот что показалось ему уж очень нелепым.
На Амелию трагические судьбы всегда производили сильное впечатление. Она живо представляла себе все, что он описывал, и сочувственно кивала. Рассказ ее убедил.
- Я же не знала, - смущенно пробормотала она и отошла в сторону, таща карабин за собой, как метлу. Она поверила Копни.
И, подойдя к стене, повернулась к нам спиной и стала читать развешенные на ней плакаты Объединения крестьянской взаимопомощи.
Что до меня, то я глядел во все глаза на Конни и радовался, что он остался в живых.
- Ну хорошо, - сказала Амелия и опять повернулась к нам. - Давай уж. Не всегда я была такая, верно?
В глазах ее стояли слезы, и она не глядя протянула руку за мешком. Если бы ей не отдали сейчас ее вещи, она бы совсем растерялась.
Но мне-то что толку? Что мне толку от того, что она такая впечатлительная и на ее воображение действуют трагические судьбы? Как она ко мне-то относится, черт побери? А если бы история Конни оказалась не такой интересной или он сам не таким хорошим рассказчиком, что тогда?
Но тут дверь распахнулась, и ответа на этот вопрос я уже не смог получить.
Так мог рвануть дверь только Ахим Хильнер, Нос Народа. Убедившись, что на танцах порядок, он искал, куда бы направить свою бдительность. Амелия со страху вновь вскинула карабин. И Хильнер вмиг оценил обстановку и вмиг принял решение.
Откуда взялся у него пистолет "08", так никто и не знает. Может, подобрал тот, что отшвырнул Михельман, когда Лобиг пальнул в него из ружья. А может, и еще какой-оружия тогда много повсюду валялось. Во всяком случае, пистолет лежал у него во внутреннем кармане кителя. Вероятно, он был ему нужен, чтобы чувствовать себя во всеоружии перед лицом возможных враждебных выпадов. Просто для пущей уверенности в себе-вполне вероятно, что никто бы о нем и не узнал. Но тут бывшая помещица целилась из карабина в Конни, известного антифашиста. Недобитый элемент, классовый враг! Какой же полицейский станет мешкать в такую минуту, хоть оружие у него незаконное и ношение не разрешено? Правда, Амелия к этому времени уже давно смягчилась, но по сцене, которая представилась Хильнеру, это трудно было понять. Скорее наоборот: Конни стоял, подняв руки, чтобы всех урезонить, но очень смахивал на человека, готового встретить свой конец.
15
Только когда от удара сапогом зазвенело и посыпалось стекло, я весь сжался. Лишь тут до меня дошло. Кто-то с веранды высадил ногой дверное стекло, просунул руку, открыл задвижку и вошел: Донат.
Он услышал выстрел. Донат быстро и точно нащупал на шее Амелии какую-то главную артерию. И только по выражению его лица я понял, что Амелии больше нет.
С той минуты оно навсегда утратило прежнюю властность. Прорезались глубокие морщины, в особенности в углах рта. Глаза, презрительно взиравшие на все вокруг, растерянно забегали. Руки с длинными пальцами, похожими на зубья вил, бессильно сжимали плечи Амелии-его жертвы.
В сущности, ничего нового не произошло.
Старая история. Донат зажимал Амелию в тиски-ей приходилось защищаться. Он всегда ее притеснял, чтобы вынудить ее защищаться. В этом он долгие годы видел свою задачу. Он должен был ее притеснять-мучить, терзать, придираться-до тех пор, пока она не закусывала удила. В нее надо было насильно вколачивать мысль о ее высоком предназначении. И чем больше я привязывался к ней-это он вскоре понял, - тем лучше. Все это толкало ее к отчаянию и заставляло бороться за власть. Ей просто пришлось напялить на себя шкуру сильной личности и властной хозяйки.
Но ведь еще до того, как все это началось, задолго до того, она пришла ко мне, ждала меня за курятником Михельмана и спросила, словно предчувствуя все последующие события:
- Ты и впрямь этого хочешь?
И, вместо того чтобы ответить: "Да плюнь ты на все! Давай заживем вместе - нам будет трудно, но мы будем любить друг друга и будем счастливы", вместо того чтобы сказать все это, я задрал нос и обиженно бросил: "А почему бы и нет? Что я, не достоин тебя, что ли?" Так хотелось поважничать-мы, мол, тоже не лыком шиты.
И сыграл на руку Донату-как по заказу!
Можно сказать, сам, своими руками толкнул девушку к нему. Сам загубил то, что было уже моим!
Сегодня настал его день. Донат, очевидно. ждал ее в парке, ибо теперь она взяла все в свои руки. Наконец-то Амелия стала как кремень-зажала чувства в кулак и начала действовать. Сеюдня он достиг своей цели-полюбуйтесь, пожалуйста! Когда нашла коса на камень, Амелия даже взялась за оружие. То есть стала настоящей хозяйкой и госпожой, лучше и не придумаешь. Вот только мертвой.
Хильнер не сводил с меня умоляющих глаз. Отвислая губа тряслась. Я вдруг стал самым нужным для него человеком. Теперь ему понадобилась моя поддержка. И чтобы вернее ее заполучить, он ткнул пальцем в сторону Доната и заявил:
- Он спал с ней! Давно на нее глаз положил!
Тут уж меня взорвало! Схватив что под руку подвернулось - кажется, стул, - я набросился на Хильнера.
- У, живодер! Кошкодав проклятый!
Но дверь была открыта, и в комнату уже набилось много людей, в том числе и приезжих...
16
Из-за соснового бора зачем-то вылезло глупое солнце, небо вдали заполыхало; не помню уж, о чем они спорили: Конни и Швофке. Помню только, что Швофке сидел на ступеньках веранды, спиной ко мне, и пять раз подряд выкрикивал одно и то же:
- Дать бы тебе в зубы как следует!
Но Конни, странным образом, ничуть не обижался и пять раз урезонивал его одними и теми же словами:
- Чья бы корова мычала!
Мне показалось, что вид у него какой-то виноватый. Скорее всего, потому, что он не сумел предотвратить такого исхода. Но были-как я позже узнал-и другие причины.
В свое время Швофке укрыл в каком-то сарае за Диппольдисвальде этого человека.
бежавшего очертя голову из горящего Дрездена: тот был весь в струпьях от ожогов и валился с ног от голода. Швофке уложил беглеца на свое пальто, отдраил с него всю грязь до живого тела и протер спиртом.
В те времена лишь у очень немногих нашлись бы для Конни пальто и спирт. Так они познакомились. Швофке тогда вернул его к жизни теперь Конни чуть не свел все его труды на нет.
- Дать бы тебе в зубы как следует!
Швофке трясло мелкой дрожью. Видимо, представил себе, как этого человека чуть было не...
- Чья бы корова мычала! - опять осадил его Конни.
Слова эти имели прямое отношение к Амелии. Потому что Швофке всегда питал к ней симпатию. Он знал ее с детства, видел, как она росла, как складывался на воле ее гордый, независимый нрав, - вполне возможно, что его волнение было вызвано именно этим. Почем знать? Амелия все еще лежала в столовой. Молодой врач уже несколько часов торчал там, то и дело прикладывая стетоскоп к груди: не очень верил в свою компетентность.
Конни среди ночи созвонился с правительством земли и поднял с постели своего коллегу, чтобы ему сказать: подготовка к открытию курсов в основном закончилась.
Потом, видимо по рекомендации "сверху", позвонил районным властям. У них не нашлось свободной машины. Разговор шел на повышенных тонах, я слышал каждое слово.
Район требовал немедленной "явки с повинной" Хильнера и срочного задержания Донага. Но машины сейчас дать не мог, только завтра к середине дня.
Ахим Хильнер, согласно кивая при каждом слове, принял к сведению, что должен срочно явиться к вышестоящему начальству, и тут же предложил свои услуги: он лично и арестует Доната, и доставит его в район. Так сказать, заодно. Можно также позвонить в советскую комендатуру, оттуда обязательно пришлют машину, а то и несколько. На что Конни возразил - не стоит их беспокоить без крайней нужды. Хватит с них этой войны. Он предпочел бы выйти из положения своими силами, то есть пойти на некоторый риск и проявить доверие. Поэтому Хильнер взял на себя арест Доната.
К чести последнего надо сказать, он подчинился без единого слова. Позже я узнал, что Хильнер сходил домой за велосипедом и велел Донату сесть на раму. Так они и поехали. Поскольку дорога в сторону Марка идет на подъем, они, наверное, несколько раз менялись местами...
Я лежал на полу в углу веранды и, подложив руки под голову, смотрел сквозь столбики балюстрады на пылающий восход, это чудо природы, ежедневно совершающееся вне всякой связи с нашими бедами.
Конни и Швофке все так же взволнованно беседовали, пытаясь посмотреть на случившееся моими глазами; они думали, что я не слышу, и говорили обо мне в третьем лице - "он", "ему", "его".
- Теперь его будет мучить вопрос, почему она опять связалась с этим проклятым Донатом, - вздохнул Швофке. Он считал, что всю эту кашу заварил именно Донат.
Ему совсем не вредно задаться этим вопросом, - возразил Копни. - При Донате семейство фон Камеке жило как у Христа за пазухой, должен же он это понять!
- Все верно, все так! - простонал Швофке. - И все же его будет мучить, не было ли между ней и им, ну в общем, это было бы, так сказать... - Да он и сам мучился. И для его чувств "это" оказалось бы весьма ощутимым ударом.
- Все может быть, - рассуждал Конни, - Знавал я таких, как этот Донат. Им бы только землицы заполучить, да побольше. Для того только и женятся, я точно знаю.
Швофке подскочил, словно его током ударило :
- Расскажи-ка ему про это! Как ты ему все это объяснишь?
Да, утешили они меня!..
Я поднялся с полу, чтобы не услышать еще чего-нибудь похлеще.
- Ну чего вы, чего? - спросил я. - Она знала, зачем живет. И мне было с ней хорошо.
Вы оба и понятия ни о чем таком не имеете.
Взглянув мне в глаза, Швофке перепугался.
- Грех так говорить! - воскликнул он, хотя вовсе не был верующим.
Но мне уже было все равно. Внутри у меня что-то перегорело.
- Меня ее смерть не потрясла. Ни слезинки не пролил. Сами видите. Разве я плачу?
- Да ты успокойся, успокойся! - увещевал меня Конни. - Ведь они оба незаконно имели оружие, и Хильнеру за это...
- А, бросьте! - перебил я его. - Причина в том, что люди забрали обратно свои доли. От нее просто ничего не осталось вот она и кончилась.
- Но ведь не физически же - воскликнул Конни. - Не физически!
И он начал сбивчиво объяснять, что физическое уничтожение не может быть "основным методом революции".
Что я тогда во всем этом смыслил - "революция", "физическое уничтожение"...
Они оба так растерянно глядели на меня, что я даже рассмеялся. И чтобы им не гадать и не ломать попусту голову, я объяснил:
- Больше всех получил от нее я. Мне больше всех перепало. От нее я узнал, как жили люди в незапамятные времена и каково это - чувствовать свою связь с ними.
У нее этих самых чувств было навалом, и все мне достались...
Конни многозначительно уперся взглядом в глаза Швофке, а пальцем молча ткнул в мою сторону, словно говоря: гляди-ка!
Тоже ведь одна из форм революционных преобразований, а поди разберись!
Когда до меня дошло, что они одобрительно кивали лишь для того, чтобы я успокоился, я ушел домой, в свой барак.
Наши каморки уже отошли к соседям- они занимали теперь весь дом, а то раньше дышать было нечем: Карлу нужен был воздух. Вероятно, он лежал за стеной, потирая больную шею, и вдыхал больше воздуха, чем раньше. Соседи были бы только рады, если бы я куда-нибудь перебрался. Они хотели первым делом сломать кухонную перегородку: кухня стала бы просторнее, и во все комнаты был бы проход.
Я быстро собрал свои пожитки. Их и былото кот наплакал. Тренировочный костюм, застиранные нижние рубашки, носки, непромокаемая куртка, сандалеты, брючный ремень и "Антология немецкой поэзии", составленная Фердинандом Авенариусом - "ревнителем чистоты искусств", как там значилось. Амелия не то забыла, не то намеренно оставила у меня эту книгу-может, как опору и руководство: для жизни, весны, ночи, свадьбы и смерти-такие в ней были разделы.
Еще по Берлину я знал, что дворник должен следить за чистотой в домах и дворах.
Это было понятно. Но что делает этот "ревнитель чистоты"? Следит, чтобы не замусорили искусства, что ли? Ну и дерьма навертели, скажу я вам! Что этот ревнитель - драит шваброй чувства? Или каждое утро протирает до блеска веселье и радость, а часам к десяти выметает горе и боль, так, что ли?
Ага, тут пропечатано, почему и зачем он собрал воедино все эти вирши про жаркое лето или там про любовь и тоску.
Все это должно "служить углублению духовной жизни", как он сам пишет в предисловии. "Поэтому, хотя ясноглазый юмор и улыбается со страниц этой книги, я оставил за ее пределами пустое зубоскальство и постарался, следуя выражению Геббеля, "воздать должное страданию". Не приукрашивать горе и боль, не подслащивать их сентиментальными банальностями, а заставлять их служить проявлению всего лучшего, что есть в человеке, - не в этом ли высокий долг поэзии..."
Обхохочешься, право слово, живот надорвешь!
Так и нe получилось из Швофке настоящего бургомистра.
Веселая, скажу я вам, вышла история.
Давно я так не ревел, как тогда.
17
Потом рассказывали, будто после этих событий я прославился на весь район. Да только прославился-то вовсе не я. Нас вечно путают. Так получилось потому, что Конни тогда же заявил, будто я в этой стычке вел себя молодцом и чуть ли не спас его, а еще потому, что неделю спустя я и впрямь уехал из нашей деревни.
Все это вполне вязалось одно с другим.
Но уехал я потому, что деревня эта мне опротивела и вообще белый свет стал не мил я всерьез подумывал о том, чтобы забраться куда-нибудь в чащу и подвести черту. Правда, я этого так и не сделал. Мне просто не дали. Учебный план в Лёвенклау был насыщен до предела и полон оптимизма.
И все же сельским хозяйством я никогда потом всерьез не занимался. Думается, душа у меня к нему не лежала.
И сейчас еще, стоит мне попасть в какую-нибудь деревню, увидеть крестьянские домики в тени деревьев и услышать шум ветра в кронах, я останавливаюсь посреди улицы, и на память приходит всякое, чего никогда и не было, - например, чувства, до которых никому, кроме меня самого, нет дела и которых никому не понять.
Недавно я - впервые после стольких летпобывал в Хоенгёрзе. Раньше не мог, сперва нужно было определить свое место в жизни.
Когда я шел от почты к пруду-хотелось еще раз пройти весь этот путь, мне повстречался старик с тележкой. Высокий такой старик в короткой, не по росту, куртке.
Тележка его была доверху нагружена свекольной ботвой. Руки старика торчали из рукавов, словно вилы. Орава ребятишек роилась вокруг нею, то и дело толкая тележку, отчего часть листьев сваливалась на землю. Старик каждый раз останавливался, молча ковылял обратно и подбирал листья каждый в отдельности. Годы так согнули его, что он почти и не нагибался. С детьми он не разговаривал-как и прежде, гордость не позволяла. А может, их для него как бы вовсе не существовало, может, он давно уже отрешился от "всех этих нынешних" и полностью замкнулся в себе.
Мне пришлось посторониться, чтобы перегруженная тележка могла проехать. И, только разминувшись со стариком, я окликнул его:
- Эй, Донат!
Он остановился не сразу, по инерции сделав еще несколько шагов: ребятишки порскпули во все стороны. Но он не обернулся, только застьй на месте. Вероятно, узнал все же мой голос. Потом махнул рукой и потащился дальше со своим грузом, при каждом толчке теряя листья и каждый раз упрямо возвращаясь, чтобы подобрать их все, все до единого.
- Совсем сдал, - сказала мне бывшая иаша соседка и вздохнула. Я встретил ее на кладбище.
Соседу досталось свободное место рядом с надгробьем неизвестного берейтора Вальтера Лсбузена она как раз поливала цветы на могиле мужа.
- Помнишь меня? - спросил я ее. - Я жил здесь когда-то.
- Правление назначило его рассыльным, - продолжала она свое, как будто не слышала. - И вот гоняют везде. Да только по три раза одно и то же долбить приходится:
сперва сходи сюда, потом пойдешь туда.
А он все равно перепутает. Все как есть растерял.
Я покачал головой и сказал скорее себе, чем ей:
- Ничего он не растерял.
Но соседка даже головы не подняла и, продолжая пропалывать петупьи, спросила:
- Это ты, что ли, тогда в район переехал?
- Да нет, - возразил я. - Переехал Ахим Хильнер. А я Зибуш, ваш сосед.
- Сосед? - Она задумалась.
- Ну тот, который вместе с Амелией призывал не подчиняться угнетателю, не помнишь разве, мы еще тогда свеклу прореживали? - напомнил я.
Очень весело было говорить обо всем этом, стоя с соседкой на кладбище...
Она перестала рыхлить землю, но так и не разогнулась-чем гнешься ниже, тем к работе ближе, как- раньше говорили, - и силилась хоть что-нибудь вспомнить.
- А эта, Камеке-то, - вдруг ее осенило, - она туда подалась, в Гамбург. Давно уж.
- Вон оно что...
- Говорили, в газете, мол, работает.
Наш-то сказал, она не пропадет. Потому как русский знает.
- Вот-вот. Именно.
- Да, дела...
- А про дочку ее что скажешь? - пошутил я. - Где хоть могилка-то?
Тут только соседка наконец разогнулась и, подперев руками поясницу, немного откинулась назад, чтобы меня рассмотреть.
Очень она постарела, лицо все в морщинах, глаза потускнели.
- Вот-вот, опять сказал я, - глядишь на меня теперь во все глаза. Тогда бы так глядела, от скольких бед меня бы избавила.
Тут ее опять осенило:
- Вот ты кто: ты оставил родную мать с этим Бандолином.
- Со Швофке! - поправил я.
- Здесь у него не получилось, вот он и переехал на север и ее с собой взял.
- Знаю, - перебил я. - Знаю я все это.
К матери она всегда хорошо относилась.
Соседка опять пошла за водой. Цветы и так уже чуть ли не плавали, а она все таскала и таскала воду как заведенная. Даже разговаривая, не могла остановиться ни на минуту.
И вдруг этот взгляд.
- А ты кем стал? Что делаешь?
Законный вопрос.
Я ответил, только чтобы ее позлить:
Канавки на горшках.
И опять рассмеялся. Что-то я чересчур веселился все время-не надо мне больше сюда приезжать.
Но все же взял себя в руки и изъяснился попроще:
- Ну конечно, не в прямом смысле слова.
Знаешь, на горшках и вазах бывают такие канавки вдоль края, они вообще-то не нужны, как раньше думали, а теперь...
Я запнулся. В Хоенгёрэе я терял способность выражать свои мысли четко и ясно.
Но она промолчала-на всякий случай сделала вид, что поняла; и, поскольку ее рука опять потянулась к лейке, я заторопился:
- Помнить, как ты возмущалась-зачем, мол, сняли колокол, сзывавший на работу в имении? Для меня это как открытая рана, которая...
- Что-что я делала?
Ну возмущалась, то есть сердилась, ругалась и вообще...
Но соседка только тупо таращилась на меня, не выпуская из рук лейки. И я не мог уже закончить нормально ни одной фразы.
Дорого бы я дал, чтобы она меня поняла.
Но она вдруг знакомым движением отмахнулась от меня и сказала:
Ничего-то ты не знаешь...