Если подумать, то к призракам привыкнуть было совсем не сложно. Ронга испугалась-то ровно один раз, первый. Молчать потом — вот это стало испытанием.
Тогда в Мадару каждое лето приезжали дети, близняшки Нуми и Нускра, погодки Ронги и внучатые племянницы дяди Тухтырбека, и Вэй Ляо с соседней улицы, на два года младше. Прибегали втроем к И Дин Хо и канючили, чтобы дедушка Фэнг отпустил внучку погулять. Дедушка ворчал из любви к ворчанию и оставлял на лавке у магазинчика здоровенный кусок медового хлеба, явно слишком большой для одной только Ронги. «Вместо обеда возьми, я отдельно греть не буду!» и липкие от меда ладони…
В то лето дедушка то и дело напоминал Ронге не рассказывать друзьям ничего про помершего полгода назад гампра и матушку Венлин. Как будто чувствовал — а может, чувствовал и впрямь, — что Ронга вот-вот проговорится. В конце концов, огромный, сильный и удивительно терпеливый к детям пес по кличке Хан был всеобщим любимцем, и так хотелось поделиться… Выплакаться, может. Сейчас Ронга уже не могла вспомнить, отчего так горело в ней, ребенке, это желание все-все рассказать. Не задержался бы здесь Хан и вовсе, не вернулся бы, если бы Ронга, по дурости своей, не позвала его в Духов день.
Признаться, Ронга сама себя больше корила, чем дедушка. Тот промолчал — поздно объяснять, поздно готовить, ребенок вон сам до всего дошел, только с последствиями разбираться и осталось. Ронга тогда училась на дому, так как школа в Мадаре давно закрылась, а для самостоятельных поездок в Мидзин она еще не доросла. Заканчивался первый месяц лета, а с ним и занятия, до дедушкиных глупостей с Духовым днем Ронге не было никакого дела, и все ее мысли занимал только скорый приезд друзей. Ожидание омрачало лишь то, что больше нельзя будет забежать во двор матушки Венлин и погладить недавно поевшего, а потому ленивого и особенно доброго пса.
Гуляя по полупустому городку, Ронга по привычке дошла до знакомого белого домика с белым же забором и кустами самшита. Легко было вспоминать, как подскакивает пес и начинает вилять хвостом, видя знакомых людей, даже если просто проходят они мимо забора. Как матушка Венлин, не отрываясь от шитья или грядок, зычно кричит: «Ха-а-ан! Ха-а-анушка, не к тебе! Не встречай, не к тебе!». Этот ее крик каждый в Мадаре знал. Навсегда в ушах.
Ха-а-анушка, не к тебе!..
Матушка Венлин съехала после смерти любимого пса — как будто разом лишилась всех сил, обычно бодрая и жизнерадостная. Дедушка сказал, уехала к сыну в столицу, потому что не могла больше вести хозяйство. И замолчал. Дедушка Фэнг мог ворчать и ругаться просто так, от широты души, а молчать вот так — поджав губы, замерев, только медленно качая головой, — лишь из-за очень серьезного беспокойства или неодобрения.
Ронге тоже не нравился сын матушки Венлин. Никому не нравился. Хоть и видели его жители Мадары всего пару дней… Всего пару дней! Именно на пару дней за все-все годы, сколько матушка Венлин жила в Мадаре, появился у нее в гостях родной сын.
Ронга запомнила молодого Шенву. Они как раз столкнулись у белого домика, Ронга еще подумала — куда он, взрослый, тоже с Ханом играть удумал, что ли?… Хан вскочил и завилял хвостом, матушка Венлин привычно открыла рот — и вдруг подняла глаза на чужака, на скрипнувшую калитку. Вскочила, роняя вязанье, и остолбенела на несколько секунд, прижимая ладони к губам. Первым, что у нее вырвалось, было тихое: «Шенву-у!». И это последнее «…ву-у!» походило на скулеж, жалобный-жалобный. А потом — рыдания, в которых матушка Венлин почему-то ничего сыну сказать не могла. Сквозь слезы, совсем другим, незнакомым, высоким и горестным голосом кричала только: «Ха-а-ан! Ха-а-анушка! Ой, к тебе! Встречай! К тебе!». Хан оголтело носился вокруг Шенву, шедшего очень медленно. Парень неуклюже отбивался от ласки пса, Венлин кричала, Ронга смотрела через калитку во все глаза. Не до конца осознавая, что видит, но уже испытывая к этому отвращение. Понимала, что это что-то чуждое, непонятное, очень такое… взрослое. И по-взрослому уродливое. Неправильное. Ненормальное. Что там было с ними? Что бы ни было, а обычно сыновья не стыдятся матерей, не идут к ним так неохотно, не обнимают отчужденно, будто изо всех сил стараясь поменьше прикасаться к… этому. Этому странному, старому, бесформенному, в синем халате, до сих плачущему: «Ха-а-ан! Ха-а-анушка! К тебе!». Шенву с облегчением отодвинулся от матери и с презрительной ухмылкой стал осматривать сад. Ронгу он не заметил — та припустила бегом от картины, свидетельницей которой нечаянно стала, не желая ни видеть их всех, ни слышать.
…Так вот, его приезд Ронга застала. Из-за его приезда, уже второго, позвала в Духов день Хана. Увидела, как из подкатившей к белому домику машины вышел знакомый парень, подошла, вежливо поздоровалась и спросила, все ли хорошо у матушки Венлин. А Шенву возьми да брось:
— Сдохла старая, туда и дорога.
У Ронги слезы из глаз брызнули. Даже не из-за смерти — не были они с матушкой такими уж друзьями, чтобы рыдать. Из-за воспоминаний. Из-за того самого презрения, с которым глядел красивый, глянцевый весь Шенву на старую мать. Из-за ее глупых затяжных рыданий. Из-за ее жуткого превращения — из бойкой шумной бабки в скулящую старуху.
Она знать не знала, есть ли причины у Шенву быть таким. Не знала, в чем виновата и виновата ли вообще матушка Венлин. Только разозлилась сильно и, глядя как по-хозяйски, уперев руки в бока, заходит Шенву в знакомый двор, зашептала яростно:
— Хан! Ханушка, слышишь? К тебе! К тебе!..
Шенву поднес к уху телефон и стал что-то объяснять про площадь, состояние, цену… А от будки уже мчался к нему огромный пес гампр.
…Он успел выхватить кусок мяса у него из плеча. При жизни палево-желтый, а теперь белый…
…потом красный…
Ронга кричала громче ошалевшего, поседевшего в миг парня. Меньше чем за минуту весь город, казалось, бросился к вопящему Шенву, который катался по земле в тщетных попытках отбиться от твари, которой никак не мог быть добрый-добрый Хан. Пес повернул голову и уставился на Ронгу, которую взрослые все пытались увести от беды. Вместо воя или скулежа из пасти вырвался трубный рев.
Пес прыгнул, и толпа разметалась по сторонам. Вроде как бросились по делам — кто помогать кричащему Шенву, кто в дом за бинтами, кто в больницу на своих двоих припустил, даром что уже вызвали. На Ронгу и пса никто не взглянул.
Только дедушка.
Только дедушка Фэнг произнес что-то из-за ее спины, и Хан исчез на втором прыжке.
Дедушка объяснил потом, что духов-то и в обычные дни лучше не звать, а уж в их заветный праздник — тем более. Сказал, глупо считать, будто угадаешь, что у того или другого призрака на уме. Сказал, может, это и не Хан вовсе был. А может, и был. Может, при жизни Шенву обидел чем-то пса или хозяйку, матушку Венлин… Может, просто добрый Хан послушался злую, злую Ронгу.
Одно хорошо — Шенву выжил. Уже вечером дедушка позвонил в мидзинскую больницу, куда Шенву перевели из местной, и все разузнал, чтобы успокоить внучку. Выжил, все с ним прекрасно, в больнице полежит — может, поумнеет и передумает дом продавать, материно наследство.
Постепенно воспоминание стало еще одной страницей детства. В чем-то даже приятной. Ронга быстро убедила себя, что Шенву чем-то заслужил злость Хана. И что Хан совершенно точно не собирался нападать на нее там, у белого домика матушки Венлин. Молчать об истории было трудно, но дедушка часто напоминал о такой необходимости, и расстраивать его Ронга не хотела…
Позже стало ясно — дедушка боялся не того, что Ронга расскажет друзьям про Хана, а того, что дети случайно донесут до нее всю правду. Услышат про призрака, расскажут родителям, те вспомнят матушку Венлин и Шенву… Вспомнят, что за машиной вернулась заплаканная девушка в белом траурном платке. А потом и сплетники подоспеют. Слово там, слово здесь — и услышит Ронга от приятелей, что Шенву скончался в той больнице. От потери крови и травм.
Да еще странность — будто ночью выпотрошил его кто-то.
Волк, что ли, в Мидзине разгуливал?…
Это все Ронга узнала уже в двенадцать, когда стала ездить в среднюю школу. Байка о Шенву стала чем-то вроде городской легенды.
…Ронге сложно было молчать.
Сначала — молчать в незнании, перед друзьями. Позже — молчать в ужасе, перед дедушкой. Дядя Тухтырбек, большой знаток собак, заходил в гости и любил повспоминать Хана. Мол, гампр — знатная порода, и тот пес был ух как хорош! Не пора ли и вам двоим кого завести?…
«Тш-ш, старый, — отвечал дедушка, косясь в сторону молчаливой внучки. — Нам бы за собой уследить да за гостями всякими…»
«Шенву, — шептала Ронга каждый Духов день. — Шенву, Шенву! Ну прости ты меня, прости!». А он молчал. Молодой, совсем седой, белый и красный.
Ронга спрашивала, что сделать, как вину искупить — хмурился все и тщетно пытался собрать обратно разорванный свой живот и стелющиеся по полу кишки. Однажды она со своим «прости» совсем близко подошла, загребла руками чужие внутренности, всунула в дыру. Не уместились. Выскользнули из ладоней.
А Шенву — даже в лице не изменился.
Не звать его и не просить Ронга не могла, вымолить прощение — не умела.
Зато больше она ничего не боялась. Совсем ничего. И ко всему привыкла.