ФРИДРИХ ШИЛЛЕР ДУХОВИДЕЦ

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГРАФА ФОН О***

Фридрих Шиллер (1759—1805)

Пастель. Худ. Л. Симановиц (1759—1827). 1793—1794.

Марбах (Германия). Германский литературный архив

Часть I

КНИГА ПЕРВАЯ

Я хочу рассказать одну историю, которая многим покажется неправдоподобной, хотя почти вся она происходила у меня на глазах. Но для тех немногих, кто осведомлен о некоем политическом событии, этот рассказ (если только он застанет их в живых) послужит желанной разгадкой[1] всего происшедшего. Для остальных же он станет если не ключом к тайне, то еще одной страницей в истории заблуждений человеческой души. Читатель будет изумлен дерзостью, с какой злодейство способно преследовать поставленную цель, он поразится, сколь необычные средства изыскиваются для ее достижения. Чистая, строгая истина будет водить моим пером, ибо, когда эти строки увидят свет, меня уже не станет, и ни вреда, ни пользы повествование это принести мне не сможет.

Возвращаясь в 17** году в Курляндию[2], я посетил принца ***ского в Венеции, в дни карнавала[3]. С принцем мы встретились на военной службе в ***ной армии и сейчас возобновили знакомство, прерванное заключением мира[4]. Так как мне и без того хотелось осмотреть достопримечательности Венеции, а принц ждал только векселей, чтобы вернуться в ***, он без труда уговорил меня составить ему компанию и на время отложить свой отъезд. Мы решили не расставаться, покуда продлится наше пребывание в Венеции, и принц был так любезен, что предоставил мне свои собственные апартаменты в «Мавритании»[5].

Проживал он здесь инкогнито[6], потому что хотел пользоваться полной свободой, да и скромные средства, выделенные двором, не позволяли ему вести образ жизни, соответствующий его высокому титулу. Вся его свита состояла из двух дворян, на чью скромность он вполне мог положиться, и нескольких верных слуг. Он избегал пышности не столько из бережливости, сколько по складу своего характера. Он бежал светской суеты и, хотя ему было только тридцать пять лет, не поддавался никаким соблазнам такого рода наслаждений. К прекрасному полу он до сей поры проявлял полнейшее равнодушие. Более всего принц был расположен к серьезному раздумью и мечтательной грусти. В своих склонностях он был сдержан, но упорен до чрезвычайности; друзей выбирал осторожно и робко, но привязывался к ним горячо и навеки. В шуме и суете людской толпы он держался обособленно; погруженный в мир своих вымыслов, он часто казался чужим в мире действительном. Не было человека, который, не страдая слабоволием, мог бы так легко поддаться чьей-либо власти. Он не знал страха и был надежным другом тому, кто сумел завоевать его доверие. И он мог с одинаковым мужеством бороться с каким-нибудь укоренившимся предрассудком и умереть за то, во что верил сам.

Как третий по старшинству принц правящей династии[7], он не имел почти никакой надежды на престол в своей стране. Честолюбие никогда не пробуждалось в нем, и страсти его были направлены в иную сторону. Довольствуясь тем, что не зависит ни от чьей чужой воли, он и сам не испытывал искушения властвовать над другими. Спокойная свобода частной жизни и радость общения с умными людьми отвечали всем его желаниям. Он читал много, но без разбора: из-за небрежного воспитания и слишком ранней службы в армии он не стал духовно зрелым человеком. Все знания, почерпнутые им впоследствии, только усилили путаницу в его понятиях, которые не имели под собой твердой почвы.

Как и все в его роду, принц исповедовал протестантство скорее по традиции, чем по убеждению, так как он и не пытался вникнуть в сущность религии, хотя в известный период своей жизни увлекался религиозными мечтаниями. Масоном, насколько я знаю, он никогда не был[8].

Однажды вечером, когда мы с ним, по обычаю тщательно замаскировавшись, прогуливались по площади Св. Марка[9], не вмешиваясь в толпу — время было позднее, и толчея стала меньше, — принц заметил, что нас упорно преследует какая-то маска. Неизвестный был в армянском платье[10] и шел один. Мы ускорили шаг и пытались сбить преследователя, неожиданно меняя путь, но напрасно — маска неотступно следовала за нами.

— Уж не завели ли вы здесь какую-нибудь интригу? — спросил меня наконец прицц. — Мужья в Венеции — народ опасный![11]

— Нет, я не знаком ни с одной из здешних дам, — ответил я.

— Давайте присядем и начнем беседовать по-немецки, — предложил принц, — мне кажется, нас принимают не за тех.

Мы сели на каменную скамью, ожидая, что маска пройдет мимо. Но она направилась прямо к нам и опустилась рядом с принцем. Принц вынул часы и, вставая, громко сказал мне по-французски:

— Уже девять! Пойдемте. Мы забыли, что нас ожидают в «Лувре»[12].

Сделал он это только для того, чтобы сбить маску со следа.

— Девять, — медленно и выразительно повторил незнакомец на том же языке. — Пожелайте себе удачи, принц (тут он назвал его настоящее имя). В девять часов он скончался.

С этими словами маска поднялась и ушла. В изумлении смотрели мы друг на друга.

— Кто скончался? — спросил принц после долгого молчания.

— Пойдем за маской, — предложил я, — и потребуем объяснений.

Мы обошли все закоулки площади Св. Марка — маски нигде не было. Разочарованные, вернулись мы в нашу гостиницу. По дороге принц не проронил ни слова, держался поодаль, и, как он мне потом сознался, в душе его происходила жестокая борьба.

Только когда мы пришли домой, он снова заговорил.

— Какая нелепость, — сказал он, — что безумец двумя словами может так нарушить покой человека!

Мы пожелали друг другу доброй ночи, и, вернувшись к себе в комнату, я отметил в своих записях день и час происшествия. Случилось это в четверг.

На следующий день принц предложил:

— Может быть, нам пройтись по площади Святого Марка и поискать нашего таинственного армянина? Мне непременно хочется узнать развязку этой комедии.

Я охотно согласился. До одиннадцати часов мы бродили по площади. Армянина нигде не было видно. Четыре вечера подряд мы повторяли нашу прогулку, но по-прежнему без всякого успеха.

Когда мы на шестой вечер выходили из гостиницы, я вздумал сказать слуге — не помню, случайно или намеренно, — где надобно нас искать, если нас будут спрашивать. Принц, заметив мою предусмотрительность, наградил меня улыбкой. На площади Св. Марка толпилось много народу. Не прошли мы и тридцати шагов, как я заметил армянина: он торопливо пробивался сквозь толпу, ища кого-то глазами. Только мы вознамерились подойти к нему, как к нам, запыхавшись, подбежал барон фон Ф***, состоявший в свите принца, и передал письмо.

— На письме траурная печать, — сказал он, — мы решили, что оно не терпит отлагательства.

Меня словно громом поразило. Принц подошел к фонарю и начал читать письмо.

— Мой кузен скончался! — воскликнул он.

— Когда? — взволнованно перебил я его.

Он взглянул на письмо:

— В прошлый четверг, в девять часов вечера.

Не успели мы опомниться, как рядом с нами очутился армянин.

— Ваш титул известен, ваша светлость! — обратился он к принцу. — Торопитесь домой. Там вас ожидают посланцы сената[13]. Примите без колебаний высокие почести, которые вам желают оказать. Барон фон Ф*** забыл вам сообщить, что ваши векселя прибыли.

И он исчез в толпе.

Мы поспешили к себе в гостиницу. Все оказалось так, как сообщил нам армянин. Принца встретили три нобиля республики[14], чтобы с почестями проводить в сенат, где уже собралась вся высшая знать города. Он едва успел беглым кивком дать мне понять, чтобы я не дожидался его прихода.

Вернулся он около одиннадцати часов вечера. Он вошел в комнату серьезный и задумчивый и, отпустив слуг, крепко сжал мою руку.

— Граф, — сказал он мне словами Гамлета: — «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам»[15].

— Ваша светлость, — ответил я, — вы как будто забыли, что сегодня отойдете ко сну с новой великой надеждой!

Покойный считался наследным принцем; он был единственным сыном нынешнего государя ***, человека старого и больного, уже не имевшего надежд на продолжение рода. Между нашим принцем и престолом стоял только его дядя, тоже бездетный и не ожидавший потомства. Упоминаю об этих обстоятельствах только потому, что о них пойдет речь в дальнейшем.

— Не напоминайте мне об этом! — сказал принц. — Даже если бы корона уже сейчас принадлежала мне, я не стал бы думать о столь ничтожном обстоятельстве. Другие мысли занимают меня... Если только догадка армянина не простая случайность...

— Да возможно ли это, принц? — перебил я.

— ...то я готов сменить будущую свою корону на монашескую рясу, — закончил он. На следующий вечер мы раньше, чем обычно, вышли на площадь Св. Марка.

Внезапный ливень заставил нас искать убежища в кофейной, где играли в карты. Принц стал за креслом какого-то испанца, наблюдая за игрой. Я прошел в соседнюю комнату и занялся чтением газет. Внезапно я услышал шум. До прихода принца испанец был в непрестанном проигрыше, теперь же он выигрывал на каждую карту. Игра круто изменилась[16], и понтирующий, осмелев от неожиданного поворота фортуны, уже грозил сорвать банк. Венецианец, державший банк, в оскорбительном тоне заявил принцу, что он приносит несчастье, и попросил его отойти от стола. Принц только холодно взглянул на него, но не отошел; не тронулся он с места и тогда, когда венецианец повторил свои обидные слова по-французски. Полагая, что принц не понимает ни одного из двух языков, венецианец с презрительной усмешкой обратился к присутствующим:

— Скажите, господа, как мне объясниться с этим шутом? — произнес он вставая и уже хотел взять принца за руку, но тот, потеряв терпение, крепко обхватил венецианца и с силой швырнул его об пол.

В зале поднялось волнение. Я вбежал на шум и невольно окликнул принца по имени.

— Берегитесь, принц! — необдуманно добавил я. — Ведь мы в Венеции!

При имени принца наступила глубокая тишина, потом послышался ропот, показавшийся мне опасным. Все итальянцы, сбившись толпой, отступили в сторону; наконец они покинули зал, где остались только мы оба да еще испанец и несколько французов.

— Вы погибли, ваша светлость, — говорили они, — вам надо немедля уехать из города. Венецианец, с которым вы так сурово обошлись, знатен и богат, а убрать вас с дороги ему будет стоить всего лишь пятьдесят цехинов[17].

Испанец предложил позвать для охраны принца стражу и проводить нас домой. То же предлагали и французы. Мы стояли в раздумье, решая, что нам делать, как вдруг двери распахнулись и вошли несколько служителей государственной инквизиции[18]. Они предъявили приказ правительства, где нам обоим предписывалось немедленно следовать за ними. Под усиленной охраной нас довели до канала[19]. Здесь ожидала гондола[20], в которую нам пришлось сесть. Перед тем как высадиться на берег, нам завязали глаза. Нас повели по высокой каменной лестнице, потом по длинному извилистому переходу — над обширными сводами, как я мог заключить по гулкому эху, вторившему нашим шагам. Наконец мы достигли второй лестницы и по двадцати шести ступеням спустились вниз. Вошли в зал, где с нас сняли повязки. Нас окружали почтенные старцы, одетые во все черное, стены скудно освещенного зала были занавешены черным сукном, и в мертвой тишине, царившей в собрании, все это создавало страшное впечатление. Один из старцев, вероятно великий инквизитор, приблизился к принцу[21] и с суровой торжественностью спросил, указывая на венецианца, которого подвели к нему:

— Признаете ли вы этого человека за своего обидчика в кофейной?

— Да, — ответил принц.

Старец обратился к задержанному:

— Тот ли это человек, которого вы намеревались убить сегодня вечером?

Пленник ответил утвердительно.

Тут круг расступился, и мы с ужасом увидели, как голова венецианца покатилась с плеч.

— Удовлетворены ли вы? — спросил великий инквизитор.

Принц лежал в обмороке на руках своих провожатых.

— Ступайте! — грозным голосом продолжал старец, обращаясь теперь ко мне. — И впредь не судите слишком поспешно о правосудии в Венеции.

Мы так и не догадались, кто был тайный друг, спасший нас рукой правосудия от верной смерти. Оцепенев от страха, добрались мы до своего жилища. Полночь уже миновала. Камер-юнкер[22] фон Ц*** с нетерпением ожидал нас у крыльца.

— Хорошо, что от вас пришел посланец, — сказал он принцу, освещая нам дорогу. — Вслед за ним барон фон Ф*** принес с площади Святого Марка известие, которое перепугало нас до полусмерти.

— Кого я посылал? — спросил принц. — И когда это было? Я ничего не знаю.

— Сегодня вечером, после восьми часов. Вы приказали передать нам, чтобы мы о вас не беспокоились, если вы вернетесь домой несколько позже.

Принц посмотрел на меня:

— Может быть, вы без моего ведома приняли эту предосторожность?

Но я решительно ничего не знал.

— Какое может быть сомнение, ваша светлость? — сказал камер-юнкер. — Вот ваши часы, посланные в качестве подтверждения.

Принц схватился за карман. Карман был пуст, да и принц сразу признал свои часы.

— Кто их принес? — спросил он в недоумении.

— Незнакомец в маске и армянском платье, который тотчас же удалился.

Мы стояли и смотрели друг на друга.

— Что скажете? — спросил принц после долгого молчания. — Видно, здесь, в Венеции, за мной тайно следят.

Страшные события той ночи вызвали у принца горячку, уложившую его в постель на целую неделю. В течение этих дней нашу гостиницу наводняли и местные жители, и чужестранцы, которых привлекла новость о высоком сане принца. Соперничая друг с другом, они наперебой предлагали свои услуги, и каждый изо всех сил старался привлечь к себе внимание. О происшествии в священной инквизиции больше никто не упоминал. Так как двор *** выразил желание, чтобы возвращение принца было отложено, некоторые венецианские менялы получили распоряжение выплатить ему значительные суммы. Таким образом, он, сам того не желая, получил возможность продлить свое пребывание в Италии, и по его просьбе я также решил отложить свой отъезд.

Когда здоровье принца позволило ему выходить из дому, врач уговорил его совершить прогулку по Бренте[23], чтобы подышать свежим воздухом. Погода стояла ясная, и принц согласился. Только мы собрались сесть в гондолу, как он хватился ключика от небольшой шкатулки, где лежали важные бумаги. Мы немедленно вернулись и стали искать ключ. Принц ясно помнил, что вчера сам запер шкатулку и с той поры не выходил из комнаты. Но все поиски оказались напрасными, и нам пришлось отложить их, чтобы не терять времени. Принц, чья высокая душа никогда не таила подозрений, сказал, что ключ, очевидно, потерян, и попросил нас больше об этом не говорить.

Прогулка выдалась отличная. При каждом изгибе реки перед нами открывались все новые и новые виды живописнейших берегов, один богаче и красивее другого; ослепительное небо напоминало в середине февраля о майских днях. Прелестные сады и множество очаровательных вилл украшали берега Бренты, а за нами расстилалась величественная Венеция с встававшими из воды бесчисленными башнями и мачтами кораблей. Несравненное зрелище. Мы без раздумья отдались очарованию волшебницы-природы и пришли в превосходное расположение духа, и даже принц, оставив свою обычную серьезность, состязался с нами в остроумных шутках. Сойдя на берег в нескольких итальянских милях[24] от города, мы услышали веселую музыку. Она доносилась из маленькой деревушки, где шла ярмарка. Здесь собралось много разного народу. Группа юношей и девушек в театральных костюмах встретила нас балетной пантомимой[25]. Это было совсем новое искусство, движения танцующих отличались легкостью и грацией. Но танец еще не успел окончиться, как вдруг главная исполнительница, изображавшая королеву, застыла на месте, словно ее остановила невидимая рука. Вокруг нее тоже все замерло. Музыка смолкла. Все ждали затаив дыхание, а девушка стояла в оцепенении, потупив глаза в землю. Внезапно она выпрямилась, словно в порыве восторга, обвела всех пламенным взором. «Меж нами король!» — крикнула она и, сорвав с себя корону, положила ее... к ногам принца. Все присутствующие обратили на него взгляды, недоумевая: не таится ли в этой выходке какое-либо истинное значение — настолько зрители поддались искренней и страстной игре девушки. Наконец тишину прервали громкие рукоплескания. Я посмотрел на принца. Он тоже, как я заметил, был немало поражен и старался избежать пытливых взглядов любопытных зрителей. Бросив юным артистам несколько монет, он поспешил выбраться из толпы.

Не успели мы пройти и двух шагов, как, расталкивая народ, к нам пробился почтенный монах, из тех, кого называют босоногими[26].

— Господин, — проговорил монах, — удели Пресвятой Деве от своих богатств, тебе понадобится ее заступничество.

Он сказал это таким голосом, что мы растерялись, но толпа тут же оттеснила его.

Тем временем наша свита увеличилась: к нам присоединился английский лорд, знакомый принцу еще по Ницце, несколько купцов из Ливорно, немецкий пастор, французский аббат, с ним несколько дам и русский офицер[27]. В лице последнего было нечто примечательное[28], и он сразу привлек наше внимание. Никогда в жизни мне не приходилось видеть лицо столь характерное и вместе с тем безвольное, столь чарующе-привлекательное и в то же время отталкивающе-холодное. Как будто все страсти избороздили его, а затем покинули, и остался только бесстрастный и проницательный взгляд глубочайшего знатока человеческой души — взгляд, при встрече с которым каждый в испуге отводит глаза. Этот странный человек издали следовал за нами, но, казалось, почти не принимал участия во всем, что происходило.

Мы остановились у палатки, где продавали лотерейные билетики. Дамы стали играть. Мы последовали их примеру. Даже принц спросил себе билетик. Он выиграл табакерку. Открыв ее, он вздрогнул и побледнел: в ней лежал ключ от шкатулки.

— Что же это такое? — спросил меня принц, когда мы ненадолго остались одни. — Меня преследуют какие-то высшие силы. Всеведущий парит надо мной. Какое-то незримое существо, от которого я не могу уйти, следит за каждым моим шагом. Нет, я должен отыскать этого армянина, я должен получить у него объяснение.

Солнце клонилось к закату, когда мы подошли к загородной ресторации, где ждал нас ужин. Имя принца привлекло к нам еще несколько человек, — теперь нас было шестнадцать. Кроме вышеупомянутых лиц, к нам присоединился музыкант из Рима, несколько швейцарцев и какой-то авантюрист из Палермо[29], в военной форме, выдававший себя за капитана. Было решено провести тут весь вечер и вернуться домой при свете факелов. За столом шла оживленная беседа, и принц, не утерпев, рассказал случай с ключиком, что вызвало всеобщее изумление. Поднялся жестокий спор. Почти все гости решительно утверждали, что таинственные явления чаще всего сводятся к простым фокусам; аббат, поглотивший немалую толику вина, вызывал весь мир духов на поединок; англичанин произносил богохульные речи; музыкант осенял себя крестным знамением в защиту от дьявола; и только немногие, в том числе и сам принц, стояли за то, чтобы не судить слишком поспешно об этих явлениях. Между тем русский офицер беседовал с дамами и, казалось, не обращал никакого внимания на окружающих. В разгаре спора никто не заметил, как сицилианец покинул зал[30]. Примерно через полчаса он снова вошел, закутанный в плащ, и стал за креслом француза.

— Вы только что выказывали храбрость, предлагая помериться силами со всеми духами, какие есть. Так не хотите ли сразиться хотя бы с одним?

— Идет! — воскликнул аббат. — Если только вы возьмете на себя труд доставить его сюда.

— Всенепременно! — ответил сицилианец и, обратившись к нам, добавил: — Как только эти господа и дамы покинут нас.

— Почему же?! — воскликнул англичанин. — Храбрый дух не испугается веселой компании!

— Я не ручаюсь за исход! — сказал сицилианец.

— Нет, нет! Ради Бога, не надо! — закричали наши дамы, испуганно вставая с мест.

— Зовите-ка сюда вашего духа! — упрямо настаивал аббат. — Но предупредите его заранее, что клинки здесь достаточно остры. — При этих словах он попросил шпагу у одного из гостей.

— Воля ваша, — холодно проговорил сицилианец, — посмотрим, будет ли у вас к тому охота!

Тут он снова обратился к принцу.

— Ваша светлость, — сказал он, — вы утверждаете, что ключ ваш побывал в чужих руках. Не предполагаете ли вы, в чьих именно?

— Нет.

— Но вы кого-нибудь подозреваете?

— Да, у меня являлась мысль...

— Узнаете ли вы это лицо, если увидите его?

— Без сомнения.

Тут сицилианец откинул плащ и, достав зеркало, поднес его к глазам принца.

— Это он?

Принц в испуге отшатнулся.

— Кого вы увидали? — спросил я.

— Армянина.

Сицилианец снова спрятал зеркало под плащ.

— Тот ли это человек, о котором вы думали? — наперебой расспрашивали принца гости.

— Тот самый.

Многие переменились в лице, смех умолк. Все глаза с любопытством устремились на сицилианца.

— Месье аббат, тут дело пахнет не шуткой! — сказал англичанин. — Советую вам подумать об отступлении!

— В нем сидит дьявол! — закричал француз и выбежал из зала.

За ним с криками убежали и дамы, а следом и музыкант. Немецкий пастор похрапывал в кресле, русский офицер по-прежнему проявлял полное равнодушие.

— Может быть, вы просто хотели проучить хвастуна, — начал принц, когда все вышли, — но все же не соблаговолите ли вы сдержать свое слово?

— Вы правы, — согласился сицилианец, — с аббатом я только пошутил и предложил ему вызвать духа, зная, что эта трусливая баба не станет ловить меня на слове. Впрочем, все слишком серьезно, чтобы стать предметом шутки.

— Значит, вы все же настаиваете, что эти явления в вашей власти?

Заклинатель долго молчал, пристально, словно испытующе, глядя на принца.

— Да, — ответил он наконец.

Любопытство принца достигло высшего предела. Его давнишней заветной мечтой было вступить в сношения с потусторонним миром; и после первой же встречи с армянином эта идея, которую так долго отвергал его разум, вернулась к нему с новой силой. Принц отвел сицилианца в сторону, и я слышал, как он завел с ним пространную беседу.

— Перед вами человек, — говорил принц, — который горит нетерпением окончательно разрешить для себя эти важные вопросы. Я счел бы своим благодетелем, лучшим своим другом того, кто рассеет мои сомнения, снимет пелену с моих глаз. Согласны ли вы оказать мне сию неоценимую услугу?

— Чего же вы от меня требуете? — спросил сицилианец после некоторого раздумья.

— На первый раз мы хотим только испытать ваше искусство. Вызовите сейчас духа.

— К чему же это приведет?

— Тогда, узнав меня поближе, вы сможете судить — достоин ли я высшего посвящения.

— Я высоко ценю вас, светлейший принц. С первого же взгляда меня неудержимо влекла к вам неведомая для вас самого тайная сила, которую я прочел на вашем лице. Вы могущественнее, чем полагаете. Можете неограниченно распоряжаться всей моей властью, но только...

— Тогда вызовите духа!

— Но только я должен быть уверен, что вы требуете этого не из пустого любопытства. И если незримые силы подчинены мне в некоторой мере, то Лишь при нерушимом и священном обязательстве, что я не стану осквернять святые тайны, не стану злоупотреблять своим искусством.

— Намерения мои самые чистые. Я жажду истины.

Тут они отошли подальше и стали у дальнего окна, так что я не мог их слышать. Англичанин, тоже следивший за их разговором, отвел меня в сторону.

— Ваш принц — благородный человек. Мне жаль, что он связался с обманщиком.

— Все зависит от того, как он выйдет из этой истории, — возразил я.

— Знаете, в чем дело? — продолжал англичанин. — Наверно, этот плут сейчас набивает себе цену. Он не покажет свои фокусы, пока не услышит звон монет. Нас тут девятеро. Давайте сделаем складчину и попробуем соблазнить его крупной суммой. На этом проходимец сломит шею, а у принца откроются глаза.

— Согласен!

Англичанин бросил шесть гиней[31] на тарелку и обошел всех подряд. Каждый дал несколько луидоров[32], но особенно заинтересовался нашей идеей русский: он бросил на тарелку ассигнацию[33] в сто цехинов; англичанин даже удивился такой расточительности. Мы принесли собранные деньги принцу.

— Будьте столь добры, — обратился к нему англичанин, — попросите этого господина от нашего имени показать свое искусство и принять в знак нашей признательности этот небольшой подарок.

Принц тут же положил на тарелку драгоценное кольцо и протянул сицилианцу. Тот помедлил несколько секунд.

— Господа и благодетели мои, — начал он затем, — ваше великодушие меня смущает. Очевидно, вы ошиблись во мне. Но я уступаю вашим настояниям. Желание ваше будет исполнено. — Тут он дернул шнур колокольчика. — Что же касается до этих денег, на которые я не имею никакого права, то, надеюсь, вы разрешите мне передать их в ближайший бенедиктинский монастырь[34] на добрые дела. Кольцо же я оставлю себе как драгоценную память о нашем достойнейшем принце.

В эту минуту вошел хозяин заведения, которому и были переданы деньги.

— И все-таки он мошенник! — шепнул мне на ухо англичанин. — Отказался от денег, потому что сейчас ему важнее всего завоевать доверие принца.

— А может быть, хозяин с ним в сговоре? — добавил другой.

— Кого вы желаете вызвать? — спросил заклинатель у принца.

Принц на миг задумался.

— Лучше всего какого-нибудь великого человека! — крикнул лорд. — Вызовите-ка Папу Ганганелли![35] Вероятно, вам это ничего не стоит.

Сицилианец прикусил губу.

— Я не смею вызывать того, на ком почиет благодать.

— Вот это жаль! — бросил англичанин. — Может быть, он сообщил бы нам, от какой болезни умер.

Тут взял слово принц.

— Маркиз де Лануа[36], — сказал он, — служивший в последней войне бригадиром[37] французских войск, был моим ближайшим другом. В бою при Гастенбеке[38] он получил смертельную рану; его перенесли в мою палатку, где он и умер у меня на руках. В последнюю минуту, в предсмертной агонии, он подозвал меня к себе. «Принц, — начал он, — мне не суждено вернуться на родину; выслушайте же тайну, — ключ к ней хранится только у меня. В монастыре, на границе с Фландрией[39], живет одна...» Но тут он испустил дух. Десница смерти оборвала нить его повествования. Я желал бы вновь увидеть его и услышать продолжение его речи.

— Клянусь, от вас требуют многого! — воскликнул англичанин. — Я назову вас новым Соломоном, если вы разрешите эту задачу![40]

Нас восхитил мудрый выбор принца, и мы единодушно высказали наше одобрение. Между тем заклинатель широкими шагами мерил комнату и, казалось, в нерешительности боролся сам с собой.

— И это все, что сообщил вам усопший?

— Все.

— Не пытались ли вы разузнать что-либо у него на родине?

— Все попытки оказались тщетными.

— Была ли жизнь маркиза де Лануа безупречной? Не каждого умершего дозволено мне вызывать.

— Он скончался, раскаиваясь в грехах молодости.

— Есть ли при вас какая-нибудь памятка о нем?

— Да, есть.

Принц действительно имел при себе табакерку с миниатюрой маркиза на эмали; за ужином она лежала подле его прибора.

— Впрочем, это не важно. Оставьте меня одного! Вы увидите усопшего.

Нас попросили пройти в другой павильон и ждать, пока не позовут. Сицилианец распорядился убрать из зала всю мебель, вынуть оконные рамы и наглухо закрыть ставни. Хозяину, с которым он, как видно, уже ранее был знаком, приказали принести жаровню с тлеющими углями и тщательно залить водой все огни в доме. Прежде чем мы удалились, он торжественно взял с каждого из нас честное слово — хранить вечное молчание о том, что мы увидим и услышим. Мы вышли, и за нами заперли все двери этого павильона.

Шел двенадцатый час, и глубокая тишина царила во всем доме. При выходе русский спросил меня, есть ли при нас заряженные пистолеты.

— Зачем? — удивился я.

— На всякий случай, — ответил он. — Погодите, я сам об этом позабочусь. — И он удалился.

Мы с бароном фон Ф*** открыли окно, выходившее в сторону павильона, и нам показалось, что оттуда послышался шепот двух голосов и шум, словно там приставляли лестницу. Но это было только наше предположение, и я не решился настаивать на нем. Вошел русский с парой пистолетов — он отсутствовал около получаса. На наших глазах он тщательно зарядил их. Было почти два часа ночи, когда наконец явился заклинатель и сказал нам, что пора идти. Перед тем как впустить нас в зал, он велел нам снять башмаки и остаться в чулках и нижнем платье. За нами, как и в первый раз, заперли все двери.

Войдя в зал, мы увидели начертанный углем широкий круг[41], где свободно могли разместиться все мы десятеро. Вокруг нас, вдоль всех четырех стен, были сняты половицы, так что мы стояли как бы на острове. Посреди круга, на красном шелковом ковре, был воздвигнут алтарь, покрытый черным сукном. На алтаре, рядом с черепом, лежала раскрытая халдейская Библия[42], на ней стояло серебряное распятие. Вместо свечей в серебряном сосуде горел спирт. Густые клубы ладана наполняли комнату, почти поглощая свет. Заклинатель был, как и мы, без верхней одежды и к тому же бос. На его обнаженной шее висел амулет на цепочке из человеческих волос, вокруг бедер был повязан белый фартук, испещренный таинственными знаками и фигурами. Он велел нам взяться за руки и хранить полнейшее молчание; особенно настойчиво потребовал он, чтобы мы не задавали никаких вопросов духу умершего. Англичанина и меня (к нам обоим он явно испытывал наибольшее недоверие) он попросил скрестить над самой его головой две обнаженные шпаги и держать неподвижно, пока будет длиться заклинание. Мы стали полукругом, русский офицер придвинулся вплотную к англичанину и очутился у самого алтаря. Поворотясь лицом на восток, заклинатель ступил на ковер, покропил святой водой на все четыре стороны и трижды поклонился Библии. С четверть часа он бормотал заклинания, в которых мы ровно ничего не поняли; прочитав их, он подал знак тем, кто стоял позади него, крепко схватить его за волосы. Весь извиваясь в жестокой судороге, он трижды произнес имя умершего и положил руку на распятие.

Вдруг нас всех словно пронзила молния, наши руки разомкнулись, внезапный удар грома потряс все здание, зазвенели замки, двери загрохотали, крышка серебряного сосуда захлопнулась, свет потух, и на противоположной стене, над камином, появилась человеческая фигура в окровавленной рубахе, с лицом, покрытым смертельной бледностью.

— Кто звал меня? — спросил глухой, еле слышный голос.

— Твой друг, — ответил заклинатель, — тот, кто чтит твою память и молится о спасении твоей души. — И он назвал имя принца.

Ответы следовали после долгих пауз.

— Чего он требует? — продолжал голос.

— Он хочет выслушать до конца твое признание, которое ты не досказал на этом свете.

— В монастыре, на границе Фландрии, живет...

Тут дом снова задрожал. От страшного удара грома все двери распахнулись сами собой, молния озарила комнату, и на пороге показался другой телесный образ, окровавленный, бледный, как и первый, но еще страшнее. Снова сам собой загорелся спирт, и в зале стало светло, как прежде.

— Кто это здесь?! — испуганно крикнул заклинатель и с ужасом посмотрел на собравшихся. — Тебя я не звал!

Тихими, величавыми шагами второй призрак подошел прямо к алтарю, ступил на ковер и, оборотившись к нам лицом, взял в руки распятие. Первый призрак сразу исчез.

— Кто вызывал меня? — спросил второй призрак.

Заклинатель дрожал всем телом. Мы застыли в испуге и удивлении. Я схватился за пистолет, но заклинатель вырвал его у меня из рук и выстрелил в призрак. Пуля медленно покатилась по алтарю[43], а призрак вышел из облака дыма цел и невредим. Заклинатель упал без сознания.

— Что же это?! — крикнул англичанин и замахнулся шпагой на привидение. Но призрак дотронулся до его руки, и клинок со звоном упал на пол.

Холодный пот выступил у меня на лбу. Барон Ф*** признался нам впоследствии, что он читал молитвы. И только принц, спокойный и бесстрашный, стоял, не сводя пристального взора с призрака.

— Да, я узнал тебя! — воскликнул он вдруг с глубоким волнением. — Ты — Лануа, ты — друг мой. Откуда ты явился?

— Вечность молчит. Спрашивай меня о земной жизни.

— Кто живет в монастыре, о котором ты мне говорил?

— Дочь моя.

— Как? Ты был отцом?

— Я был им слишком недолго.

— Ты несчастлив, Лануа?

— Так судил Господь.

— Могу ли я оказать тебе какую-нибудь услугу на этом свете?

— Только если станешь думать о себе.

— Как мне это понять?

— Ты все узнаешь в Риме!

Тут раздался новый удар грома, черное облако заволокло комнату, а когда дым рассеялся, призрак исчез. Я распахнул ставни. Уже светало.

Заклинатель успел очнуться от обморока.

— Где мы?! — воскликнул он, увидев зарю.

Русский офицер, стоявший позади, наклонился через его плечо.

— Обманщик! — проговорил он, устремив на нас страшный взгляд. — Больше ты не будешь вызывать духов!

Сицилианец обернулся, пристально посмотрел в лицо офицеру и с громким криком упал к его ногам.

Все глаза уставились на мнимого русского. Принц без труда узнал в нем своего армянина, и возглас, готовый сорваться, замер у него на губах. Мы все словно окаменели от страха и неожиданности. Молча и неподвижно смотрели мы на этого таинственного человека, чей величественный и грозный взгляд проникал в наши души. Молчание длилось минуту-другую... Все стояли не дыша.

Мощный стук в дверь заставил нас очнуться. Дверь рухнула под ударами, и в зал ворвались сыщики со стражей.

— Ага, мы захватили вас всех! — проревел начальник стражи и обернулся к своим спутникам. — Именем закона вы арестованы! — крикнул он нам.

Не успели мы опомниться, как нас окружила стража. Русский офицер, которого я снова буду звать армянином, отозвал начальника стражи в сторону и, насколько я мог заметить в общей суете, шепнул ему что-то на ухо и показал какую-то бумагу. Сыщик отдал ему молчаливый и почтительный поклон и, отойдя от него, обратился к нам, снимая шляпу:

— Прошу прощения, уважаемые господа, за то, что я чуть не схватил вас вместе с этим обманщиком. Не буду допытываться, кто вы такие, но этот господин уверяет, что передо мной благородные люди.

Он тут же дал своим спутникам знак отпустить нас. Сицилианца же он приказал связать и зорко стеречь.

— Время его давно приспело, — сказал он, — мы следим за ним вот уже семь месяцев.

Но несчастный был поистине достоин сожаления. Вдвойне напуганный — появлением второго призрака и неожиданным нападением стражи, — он потерял всякую способность соображать. Он дал себя связать, как ребенка, глядя прямо перед собой выкатившимися от ужаса глазами, лицо его помертвело, и только губы изредка подергивались, не издавая ни звука. Нам казалось, что он вот-вот упадет в припадке судорог. Принцу стало жаль его, и, назвав свое имя начальнику стражи, он попросил отпустить беднягу.

— Ваша светлость, — сказал служитель, — да знаете ли вы, за кого так великодушно вступаетесь? Мошенническая проделка, которую он хотел сыграть с вами, — это еще наименьшее из его преступлений. Мы задержали его подручных. Они рассказывают о нем всякие мерзости. Пусть благодарит судьбу, если отделается только ссылкой на галеры[44].

Мы увидели, как по двору провели связанного хозяина заведения и всех его домочадцев.

— Как, и он?! — воскликнул принц. — Чем же он провинился?

— Он был сообщником и укрывателем этого мошенника, — ответил начальник стражи, — он помогал ему обманывать и воровать, а потом делил с ним добычу. Сейчас вы в этом убедитесь, ваша светлость. — Он обернулся к своим подчиненным: — Обыскать дом и немедленно доложить мне обо всем, что будет найдено.

Принц оглянулся, ища армянина, но тот исчез: воспользовавшись всеобщим замешательством при появлении стражи, он сумел незаметно скрыться. Принц был в отчаянии, он хотел послать ему вдогонку своих людей, хотел сам отправиться на поиски вместе со мной. Я подошел к окну — дом был окружен зеваками, прослышавшими о происшествии. Нечего было и думать пробиться сквозь толпу. Я указал на это принцу:

— Если армянин решил скрыться, то он безусловно лучше нас знает все лазейки, и наши попытки обречены на неудачу. Лучше останемся здесь, принц. Может быть, начальник стражи, которому, если я не ошибаюсь, он открыл свое имя, расскажет нам подробнее, кто он таков.

Тут только мы вспомнили, что не одеты. Мы поспешили в другую комнату и торопливо накинули платье. Когда мы вернулись, стража уже закончила обыск.

Убрав алтарь и взломав пол, сыщики обнаружили обширный свод, под которым без труда мог уместиться человек, и маленькую дверцу, которая вела на узкую лесенку, спускавшуюся в погреб. Под этим сводом находилась электрическая машина, часы и небольшой серебряный колокольчик, соединенный, как и машина, с алтарем и стоявшим на нем распятием.

В одной из ставен, прямо против камина, было прорезано окошечко с задвижкой, и в это окошко, как мы потом узнали, вставлялся волшебный фонарь[45], отбрасывавший на стену изображение духа. С чердака и из подвала извлекли разные барабаны, над ними были подвешены на шнурах большие оловянные ядра — они-то, должно быть, и вызывали гром, который мы слышали. Когда обыскали сицилианца, при нем нашли футляр с разными порошками, склянки, коробочки с ртутью[46], фосфор в стеклянном флаконе, кольцо; поднеся его к стальной пуговице, мы сразу увидели, что в нем магнит. В кармане сицилианца оказались, кроме того, четки, накладная борода, кинжал и пистолеты.

— Посмотрим, заряжен ли он? — сказал один из стражей и тут же разрядил пистолет в камин.

— Иезус Мария! — закричал хриплый голос, по которому мы тотчас узнали первое привидение, и окровавленное тело рухнуло из каминной трубы.

— Как, ты еще не успокоился, несчастный дух?! — воскликнул англичанин, а мы все вздрогнули от неожиданности. — Ступай же в свою могилу! Ты казался тем, чем ты не был, стань же теперь тем, чем казался!

— Иезус Мария! Я ранен! — застонал человек в камине.

Пуля раздробила ему правую ногу. Рану тотчас же тщательно перевязали.

— Но кто ты такой и какой злой дух привел тебя сюда?

— Я бедный францисканец[47], — ответил раненый. — Незнакомый господин пообещал мне целый цехин, чтобы я...

— Произнес заклинание? Но почему ты не скрылся тотчас же?

— Он должен был подать мне знак, продолжать или нет, но знака я не дождался, а когда я захотел вылезти, оказалось, что лестницу убрали.

— А какому заклинанию он тебя научил?

Но тут францисканец потерял сознание, и мы не смогли ничего от него добиться. Присмотревшись к нему, мы узнали того самого монаха, который еще раньше, вечером, заступил принцу дорогу и столь торжественно обратился к нему.

Между тем принц заговорил с начальником стражи.

— Вы спасли нас, — сказал принц, протягивая ему несколько золотых. — Вы спасли нас из рук авантюриста и, не зная, кто мы, поступили с нами по справедливости. Заставьте же нас быть вам навсегда обязанными: откройте имя незнакомца, которому достаточно было сказать несколько слов, чтобы освободить нас.

— О ком вы говорите? — спросил начальник стражи, но по лицу его было видно, что он и сам знает, о ком идет речь.

— Я говорю о господине в русском мундире, который отвел вас в сторону, предъявил какую-то бумагу и при этом шепнул несколько слов, после чего вы немедленно нас отпустили.

— Значит, вам не знаком этот господин? — переспросил начальник стражи. — Разве он не принадлежал к вашему обществу?

— Нет, — сказал принц, — и у меня есть веские причины желать познакомиться с ним поближе.

— Но я и сам знаю его недостаточно хорошо, — возразил начальник. — Имя его мне неизвестно, и сегодня я встретил его первый раз в жизни.

— Как? И он смог за такое короткое время, всего лишь двумя словами, взять над вами такую власть, что вы объявили и его, и всех нас ни в чем не повинными?

— Да, достаточно было одного его слова.

— Какое же это слово? Сознаюсь, мне весьма любопытно его услышать.

— Сей незнакомец, светлейший принц... — Тут он взвесил на руке золотые. — Вы были столь великодушны и щедры, что я не стану делать из этого тайну: сей незнакомец — служитель государственной инквизиции.

— Инквизиции?.. Он?..

— Вот именно, ваша светлость. И в том меня убедила предъявленная им бумага.

— О том ли человеке вы говорите? Возможно ли это?

— Скажу вам еще больше, ваша светлость. Именно по его донесению я и был послан сюда, чтобы арестовать заклинателя духов.

Мы переглянулись с еще большим удивлением.

— Теперь понятно, — воскликнул англичанин, — почему наш несчастный заклинатель так перепугался, разглядев его! Он узнал в нем шпиона инквизиции, потому-то закричал и бросился к его ногам.

— Неверно! — воскликнул принц. — Этот человек может стать кем захочет и как то потребуется в данную минуту. Кто же он на самом деле, не знает еще ни один смертный. Разве вы не видели, что сицилианец упал словно подкошенный, когда тот крикнул ему в упор: «Больше ты не будешь вызывать духов!» Здесь кроется многое. И никто не убедит меня, что так можно испугаться обыкновенного человека.

— Лучше всего нам смог бы объяснить сию загадку сам заклинатель, — вмешался лорд, — если только этот господин (он обернулся к начальнику стражи) даст нам возможность переговорить со своим пленником.

Начальник стражи обещал исполнить нашу просьбу. Условившись с англичанином завтра же утром посетить арестованного, мы отправились в Венецию.

Ранним утром лорд Сеймур[48] (так звали англичанина) явился к нам, и через некоторое время начальник стражи прислал за нами своего доверенного, которому было поручено проводить нас в тюрьму.

Я забыл рассказать, что уже несколько дней принц не мог доискаться одного из своих егерей, родом бременца, который преданно служил ему много лет и пользовался неограниченным его доверием. Никто не знал, случилось ли с ним несчастье, был ли он похищен или просто сбежал. Впрочем, не имелось никаких оснований предполагать последнее, так как егерь этот был человек смирный и добросовестный и его ни в чем нельзя было упрекнуть. Его товарищи замечали только, что в последнее время он часто впадал в задумчивость и каждую свободную минуту старался проводить в миноритском монастыре[49] на Джудекке[50], где он свел знакомство с некоторыми братьями. Это навело нас на мысль, что он попал, быть может, в руки монахов и принял католичество. Принц относился в то время к сему вопросу чрезвычайно терпимо, даже безразлично, и после бесплодных поисков он решил удовольствоваться этим объяснением. Но ему тяжело было потерять человека, который не покидал его ни на миг в сражениях, всегда служил ему верой и правдой и заменить которого в чужой стране было не так легко. И вот сегодня, когда мы уже совсем собрались выйти, принцу доложили, что пришел его банкир, которому было поручено найти нового слугу. Банкир представил принцу воспитанного, хорошо одетого человека средних лет, который долго прослужил у одного прокуратора[51] в качестве секретаря, говорил по-французски и немного по-немецки и, кроме того, имел множество наилучших рекомендаций. Лицо его понравилось нам всем; и так как он к тому же сказал, что жалованье он просит назначить ему в зависимости от того, насколько будут довольны его услугами, принц принял его без всякого промедления.

Сицилианца мы застали в одиночной камере: его поместили туда в угоду принцу, прежде чем перевести под свинцовую кровлю, куда уж никому не будет доступа. Эти свинцовые казематы[52] — самое страшное место заключения в Венеции — расположены в миноритском монастыре при Дворце дожей, и несчастные преступники доходят до сумасшествия под палящими лучами солнца, накаляющими свинец. Сицилианец уже оправился после вчерашних событий и почтительно встал, увидев принца. Одна его рука и нога были скованы, но передвигаться он мог свободно. Когда мы вошли, стража удалилась из камеры.

Я пришел сюда, — начал принц, когда мы сели, — чтобы потребовать объяснения по двум вопросам. На первый вопрос вы мне еще не успели ответить, для вас будет лучше, если вы ответите также и на второй.

— Моя роль сыграна, — сказал сицилианец, — теперь судьба моя в ваших руках.

— Только ваша откровенность может смягчить вашу участь, — проговорил принц.

— Спрашивайте же, светлейший государь. Я отвечу на все, ибо мне уже нечего терять.

— Вы показали мне в зеркале лицо армянина. Как вам удалось это сделать?

— Я показывал вам не зеркало. Вас ввел в заблужденье простой рисунок пастелью под стеклом, изображавший человека в армянском платье. Обману помогли и ловкость рук, и полутьма, и ваше изумление. Вы найдете этот рисунок среди других вещей, взятых при обыске в гостинице.

— Но как могли вы проникнуть в мои мысли и угадать, что речь шла об армянине?

— О, это было совсем нетрудно, ваша светлость. Вы, без сомнения, нередко говорили за столом, в присутствии ваших слуг, о том, что произошло между вами и этим армянином. Один из моих людей случайно познакомился в Джудекке с вашим егерем и сумел постепенно вытянуть у него все, что мне было нужно знать.

— А где мой егерь? — спросил принц. — Мне его очень недостает, и вы, наверно, знаете, куда он исчез?

— Клянусь вам, всемилостивейший государь, что ничего о нем не знаю. Сам я его никогда не видел, и мне ничего от него не требовалось, кроме того, о чем я вам доложил.

— Хорошо, продолжайте! — сказал принц.

— Через вашего егеря я и узнал впервые о вашем пребывании в Венеции и о том, что с вами тут произошло, и тотчас решил воспользоваться этим. Как видите, всемилостивейший государь мой, я с вами вполне откровенен. Я знал о вашей предстоящей прогулке по Бренте и заранее рассчитывал на нее; а ключ, который вы случайно уронили, дал мне возможность испробовать на вас свое искусство.

— Как! Значит, я ошибся? Фокус с ключом был делом ваших рук, а не армянина? Вы говорите, что я обронил ключ?

— Да, когда вы изволили вынимать кошелек. А я воспользовался минутой, когда никто не смотрел в мою сторону, и быстро наступил на ключ. Продавец лотерейных билетов был со мной в сговоре. Он дал вам тянуть из кружки, где не было пустых билетов, а ключ уже лежал в табакерке, задолго до того, как вы ее выиграли.

— Теперь мне все понятно. А кто был тот босой монах, который заступил мне дорогу и обратился ко мне с такой торжественной речью?

— Тот самый человек, которого, как я слыхал, ранили и потом вытащили из камина. Это один из моих товарищей, он оказал мне немало услуг в этом обличье.

— Но с какой целью вы предприняли все это?

— Мне надо было заставить вас углубиться в себя, создать у вас такое душевное состояние, чтобы вы поверили тем чудесам, какие я собирался показать вам.

— Но эта пантомима, этот танец, принявший столь неожиданный оборот, он-то, по крайней мере, не был вашей выдумкой?

— Девушка, представлявшая королеву, была подучена мною, и вся ее роль — моих рук дело. Я предполагал, что вы, ваша светлость, будете немало изумлены, увидев, что вас тут знают; и простите меня за откровенность, государь, но ваше приключение с армянином подало мне надежду, что вы уже склонны всему искать объяснение не в естественном ходе вещей, а в потусторонних, сверхъестественных явлениях.

— Вы правы! — воскликнул принц со смешанным выражением досады и удивления и многозначительно посмотрел на меня. — Разумеется, этого я не ожидал!

После долгого молчания принц снова заговорил:

— А как же вы устроили, что на стене, над камином появилась фигура?

— При помощи волшебного фонаря, укрепленного за ставней в окне напротив, — вы, должно быть, потом нашли там отверстие?

— Но почему же никто из нас ничего не заметил раньше? — спросил лорд Сеймур.

— Вспомните, милостивый государь, при вашем возвращении в зал там плавали густые клубы дыма. Кроме того, я велел из предосторожности прислонить снятые половицы к тому окну, в которое был вставлен волшебный фонарь; тем самым я помешал вам сразу обратить внимание на отверстие в ставне. К тому же фонарь был закрыт, пока вы все не расселись по местам, и уже нечего было опасаться, что вы станете обыскивать комнату.

— Мне послышалось, — вмешался тут и я, — будто к стене зала приставляли лестницу; я слышал это, стоя у окна другого павильона.

— Совершенно справедливо! Именно по ней мой сообщник и взобрался на окно, чтобы управлять волшебным фонарем.

— Но эта фигура и на самом деле имела смутное сходство с моим другом, особенно потому, что у него тоже были совсем светлые волосы. Просто ли это совпадение, или вы располагали какими-нибудь данными?

— Припомните, ваша светлость, что за ужином подле вас лежала эмалевая табакерка с портретом офицера в ***ском мундире. Я спросил: есть ли у вас памятка о вашем друге, — на что вы мне ответили «да». Я и заключил, что эта памятка, возможно, и есть табакерка. За ужином я отлично рассмотрел портрет; и так как я искусный рисовальщик и обладаю счастливой способностью схватывать сходство, мне не составило труда придать моему рисунку сходство с портретом, что вы и отметили, тем более что у покойного маркиза было очень характерное лицо.

— Но ведь этот призрак как будто двигался?

— Это только так казалось: двигалась не фигура, а клубы дыма, на которых отражался свет волшебного фонаря.

— Значит, вместо призрака говорил тот человек, которого вытащили из камина?

— Вот именно.

— Но ведь он не мог слышать вопросы?

— Ему это и не было нужно. Вспомните, ваша светлость, что я самым строгим образом запретил вам задавать вопросы духу. Мы с ним условились заранее, что я буду спрашивать и как ему отвечать, и во избежание ошибок я велел ему соблюдать большие паузы, которые он отсчитывал по часам.

— Вы приказали хозяину тщательно залить огонь во всех очагах. Без сомнения, вы сделали это...

— ...чтобы мой сообщник не подвергся опасности задохнуться в камине, так как во всем доме один общий дымоход; да к тому же я не совсем был уверен в вашей свите.

— Но как же случилось, — спросил лорд Сеймур, — что ваш дух явился точно, когда он вам понадобился?

— Мой дух уже давно сидел в комнате, прежде чем я стал вызывать его. Но, пока горел спирт, бледное отражение фонаря не было заметно. Окончив свои заклинания, я захлопнул крышку сосуда, где пылал огонь, в зале стало темно, и только тут на стене проступило изображение, которое давно отражалось на ней.

— Но ведь именно в ту минуту, как появился призрак, мы все почувствовали электрический разряд. Как вы его вызвали?

— Машину под алтарем вы обнаружили. Вероятно, вы также заметили, что я стоял на шелковом коврике. Я поставил вас полукругом перед собой и велел подать друг другу руки; когда же наступил нужный момент, я сделал одному из вас знак схватить меня за волосы. Распятие служило проводником электричества, и, когда я дотронулся до него, вас всех ударило током.

— Вы велели нам двоим — графу О*** и мне — скрестить над вашей головой шпаги и держать их в таком положении, пока будет продолжаться заклинание. Зачем это было нужно?

— Только затем, чтобы занять вас обоих на время представления, так как вам я доверял меньше всего. Помните, я велел вам держать шпаги точно на расстоянии одного дюйма над моей головой. Вам все время приходилось следить за этим, и вы не могли смотреть туда, куда мне не хотелось. Но злейшего своего врага я тогда еще не приметил.

— Должен признаться, — воскликнул лорд Сеймур, — вы действовали чрезвычайно осторожно! Но зачем же понадобилось нам раздеваться?

— Чтобы придать всей процедуре больше торжественности и еще больше разжечь воображение необычной обстановкой.

— Но второе привидение помешало вашему духу договорить, — отметил принц. — Что же, в сущности, мы должны были от него услышать?

— Почти то же самое, что вы услыхали потом. Не без намерения спросил я вашу светлость: все ли вы мне сказали, что поручил вам умирающий, и не наводили ли вы каких-либо справок у него на родине; я счел это необходимым, чтобы не столкнуться с фактами, которые противоречили бы словам моего духа. Я нарочно спросил, вел ли покойный безупречную жизнь, чтобы узнать о грехах его молодости, и ваш ответ навел меня на догадку.

— На этот вопрос вы дали мне вполне удовлетворительное разъяснение, — сказал принц после некоторого молчания. — Но осталось еще одно чрезвычайное обстоятельство, в которое я тоже требую внести полную ясность.

— Если только это в моих силах...

— Никаких условий! Правосудие, в чьих руках вы находитесь, не стало бы допрашивать вас так мягко! Кто этот незнакомец, к чьим ногам вы упали при нас? Что вы о нем знаете? Откуда он вам известен? И какая связь между ним и вторым привидением?

— О, всемилостивейший принц...

— Вы только взглянули ему в лицо и тут же с громким воплем бросились к его ногам. Почему? Что это значит?

— Незнакомец этот, ваша светлость... — Сицилианец умолк, явно взволнованный, и в нерешительности обвел всех нас глазами. — Да, ваша светлость, клянусь Богом, этот незнакомец — страшное существо.

— Что вы о нем знаете? Чем вы связаны с ним? Не пытайтесь скрыть от нас правду!

Я никогда не решился бы на такое: кто может поручиться, что в эту минуту его нет здесь, среди нас?

— Где?! Кого нет?! — закричали мы все растерянно и, смеясь, но все же с некоторым страхом, оглядели комнату. — Да разве сие возможно?

— О, для этого человека — если только он человек — возможны вещи и более непостижимые.

— Но кто же он, наконец, такой? Откуда родом? Армянин он или русский? Действительно ли он тот, за кого выдает себя?

— Нет, он не тот, кем нам кажется. Нет таких званий, лиц и наций, чье обличье он бы ни принимал. Кто он такой, откуда пришел, куда уйдет — об этом никто не знает[53]. Многие говорят, что он долго прожил в Египте и добыл в одной из пирамид тайну всеведения, но я не стану ни утверждать, ни отрицать это. У нас он известен только под именем Непостижимого. Сколько, например, по вашему мнению, ему лет?

— Судя по внешнему виду, около сорока...

— А сколько же тогда мне?

— Около пятидесяти.

— Совершенно верно. А если вам сказать, что мне не было и семнадцати, когда мой дед рассказывал мне об этом колдуне, с которым он встретился в Фамагусте[54], и тому тогда было примерно столько же лет, как сейчас...

— Но это смешно, это невероятно, это преувеличение!

— Ни в малейшей степени! Не будь я в этих цепях, я привел бы вам свидетелей, чей достойный вид не вызвал бы у вас ни малейшего сомнения. Есть много людей, заслуживающих полного доверия, которые помнят, что они одновременно встречали этого человека будучи на разных концах света. Нет клинка, который мог бы пронзить его, нет яда, чтобы отравить его, он не горит в огне, и корабль, на котором он плывет, никогда не утонет. Даже само время над ним не властно: годы не сушат его тело, старость не может тронуть сединой его голову. Никто не видел, как он принимает пищу, никогда не прикасался он к женщине, сон бежит его глаз. И есть только один-единственный час в сутки, над которым он не властен; в этот час его никто не видел, и никаких земных дел он в этот час не совершал.

— Вот как? — удивился принц. — Какой же это час?

— Двенадцать ночи. Как только часы пробьют полночь, он более не принадлежит миру живых. Где бы он ни был — он должен исчезнуть, каким бы делом ни занимался, он должен его прервать. Этот зловещий бой часов вырывает его из объятий дружбы, отрывает даже от алтаря, отозвал бы его даже из смертного боя. Никто не знает, куда он скрывается, что он там делает. Никто не решается спросить его, никто не смеет следовать за ним. Когда пробьет этот страшный час, лицо его становится таким мрачным, ужасающим и грозным, что ни у кого не хватает смелости посмотреть ему в глаза или заговорить с ним. Мертвым молчанием сменяется тогда самая оживленная беседа, и все окружающие в почтительном трепете ждут его возвращения, не смея подняться с места или приоткрыть дверь, в которую он вышел.

— Но когда он возвращается, разве в нем не заметна какая-либо необычайная перемена? — спросил один из нас.

— Нет, он только измучен и бледен, как человек, перенесший тяжелую операцию или услышавший страшную весть. Говорят, что видели капли крови на его рубахе, но тут я ничего не берусь утверждать.

— Неужели никто не пытался скрыть от него этот час или так увлечь его, чтобы он пропустил время?

— Рассказывают, что только однажды он пропустил это время. Общество собралось большое, засиделись до поздней ночи, намеренно переставив часы, и пылкая беседа увлекла и его. Но как только наступил роковой час, он вдруг умолк и словно окаменел, все тело его застыло в позе, в какой застала его эта минута, глаза остекленели, пульс остановился, и никакими средствами не удавалось привести его в чувство. Он пребывал в таком состоянии, пока не прошел этот роковой час. Потом он вдруг ожил, открыл глаза и начал разговор с того слова, на котором остановился. Увидев всеобщее потрясение, он понял, что произошло, и с мрачной угрозой в голосе сказал присутствующим, как они должны быть счастливы, что отделались только испугом. Но в тот же вечер он навсегда покинул город, где с ним это случилось. Все убеждены, что в этот час он беседует со своей душой. Некоторые даже склонны думать, что он мертвец, которому разрешено двадцать три часа пребывать среди живых, но в последний час суток душа его вынуждена возвращаться на суд в преисподнюю. Многие считают его знаменитым Аполлонием Тианским[55], а другие даже апостолом Иоанном, о котором сказано, что он доживет до Страшного суда[56].

— Такой необычайный человек должен непременно вызывать самые невероятные толки, — сказал принц. — Но все, о чем вы сейчас рассказали, основано на слухах и догадках, а вместе с тем его обращение с вами и ваше отношение к нему указывают, как мне кажется, на более близкое знакомство. Может быть, вас связывает с ним какое-нибудь особое дело, в котором и вы были замешаны? Не скрывайте от нас ничего!

Сицилианец окинул нас недоверчивым взглядом и промолчал.

— Если дело касается отношений, которые вы не хотели бы оглашать, — продолжал принц, — то я могу заверить вас от имени обоих моих спутников, что мы будем хранить нерушимое молчание. Расскажите же все откровенно и не таясь.

— Если смею тешить себя надеждой, — проговорил узник после долгого молчания, — что вы не злоупотребите моей откровенностью, я расскажу удивительный случай с этим армянином, которому я сам был свидетелем, после чего у вас не останется никаких сомнений в чудодейственной силе этого человека. Но я прошу разрешения, — добавил он, — скрыть некоторые имена.

— Нельзя ли обойтись без этого условия?

— Нет, светлейший принц! Тут замешан один знатный род, который у меня есть все основания щадить.

— Рассказывайте же! — попросил принц.

— Около пяти лет тому назад, — начал сицилианец, — в Неаполе, где мое искусство имело довольно большой успех[57], мне довелось свести знакомство с неким Лоренцо дель М...нте, кавалером ордена святого Стефана[58], молодым богатым дворянином, принадлежавшим к одной из лучших фамилий королевства. Он осыпал меня знаками внимания и как будто весьма уважительно относился к моему тайному искусству. Дворянин этот открыл мне, что его отец — маркиз дель М...нте — горячий поклонник каббалы[59] и был бы счастлив приветствовать в своем доме мудреца, — так ему было угодно называть вашего покорного слугу. Старик жил в одном из своих поместий, у моря, милях в шести-семи от Неаполя, где он, почти отрешившись от мира, оплакивал любимого сына, отнятого у него жестокой судьбой. Мой кавалер дал мне понять, что ему и его семье могут понадобиться мои услуги в весьма серьезном деле, чтобы при помощи тайной науки раскрыть то, что они безуспешно пытались узнать всеми обычными способами. И, может быть, он сам когда-нибудь, — многозначительно добавил он, — сможет считать, что я вернул ему покой и подарил счастье на земле. Я не посмел расспрашивать его подробнее, и в тот раз он больше не дал мне никаких объяснений. На самом же деле обстоятельства сложились следующим образом.

Этот Лоренцо был младшим сыном маркиза, почему его и предназначали для духовной карьеры;[60] родовые богатства должны были достаться старшему сыну. Джеронимо, как звали этого брата, долгие годы провел в путешествиях и примерно лет за семь до событий, о которых я веду рассказ, вернулся на родину, чтобы сочетаться браком с единственной наследницей графского дома Ч...тти, о чем обе семьи согласились еще при рождении детей, дабы объединить богатые владения соседствующих родов.

Несмотря на то, что этот сговор был только плодом родительского расчета и никто не думал о чувствах обрученных, сами они молчаливо пришли к полному согласию. Джеронимо дель М...нте и Антония Ч...тти воспитывались вместе, и непринужденные отношения между детьми, которых уже тогда считали женихом и невестой, с ранних лет перешли в нежную дружбу, скрепленную гармоническим сходством их натур, и незаметно с годами выросли в любовь. Четырехлетняя разлука скорее распалила, чем охладила это чувство, и Джеронимо вернулся в объятия своей невесты столь же верным и пламенным, как если бы они никогда не разлучались.

Еще не стихли восторги свидания, еще шли оживленные приготовления к свадьбе, как вдруг жених исчез. Он часто проводил целые вечера в своей вилле на берегу моря, развлекаясь иногда катаньем на лодке. В один из таких вечеров он очень долго не возвращался. За ним послали слуг, лодки, искали его в море, — никто не видел, куда он ушел. Вся челядь была на местах, так что, очевидно, его никто не сопровождал. Спустилась ночь, но он не появлялся. Подошло утро, настал день, потом вечер — Джеронимо не вернулся. Уже высказывались самые страшные предположения, как вдруг приходит весть, что накануне к берегу пристали алжирские корсары[61], захватили в плен многих жителей и увезли их с собой. Тотчас же в море выходят две галеры, стоявшие под парусами, и на первой находится сам престарелый маркиз, решивший, пусть даже с опасностью для жизни, освободить сына. На третье утро вдали видят корабль корсаров и, пользуясь благоприятным ветром, вскоре настигают его. Суда подходят так близко друг к другу, что Лоренцо, находившемуся на первой галере, уже кажется, что он видит брата на палубе вражеского корабля, но тут внезапно подымается буря и разъединяет корабли. С трудом борются поврежденные стихией галеры, но добыча ускользает от них, и им приходится пристать к Мальте. Горе семьи не знает границ. Старый маркиз в отчаянии рвет на себе седые волосы, все опасаются за жизнь молодой графини.

Так, в бесплодных поисках, проходит пять лет. По всем африканским берегам ведутся розыски, огромные награды обещаны за освобождение юноши, но нет охотников заработать эти деньги. Наконец все приходят к весьма вероятному заключению, что в ту бурю, которая разбросала корабли, пиратское судно пошло ко дну и все находившиеся на нем погибли в морской пучине.

Но хотя это предположение и казалось вполне правдоподобным, оно все же не было достаточно убедительным и не давало основания окончательно отказаться от надежды на то, что пропавший юноша еще может когда-нибудь вернуться. В случае его смерти с ним угасал знатный род, если только второй брат не откажется от духовного сана и не вступит в права первородства. И хотя сей шаг казался весьма дерзким и несправедливо было лишать неотъемлемых прав старшего брата, который, возможно, был еще жив, всё же полагали, что ради столь смутной надежды нельзя ставить на карту судьбу старинного блистательного рода, который в противном случае обречен на гибель. Горе и преклонный возраст приближали дряхлеющего маркиза к могиле, с каждой новой неудачей таяла надежда найти пропавшего, старик предвидел угасание своей фамилии, чего можно было избежать при некоторой несправедливости: ему только следовало решиться возвысить младшего брата за счет старшего. Чтобы породниться с графским домом Ч...тти, оставалось лишь изменить одно имя, и цель обоих семейств была бы достигнута, независимо от того, звалась ли бы графиня Антония супругой Лоренцо или Джеронимо. Смутная надежда на возвращение Джеронимо не могла перевесить явную и грозную опасность полной гибели рода, и старый маркиз, с каждым днем все сильнее чувствуя приближение смерти, нетерпеливо требовал, чтобы его избавили хотя бы от этой тревоги, которая мешает ему умереть спокойно.

Больше всех медлил сделать сей решительный шаг и упрямее всех сопротивлялся именно тот, кто получил бы наибольшую выгоду, — сам Лоренцо. Не поддавшись соблазну бесчисленных богатств, равнодушный даже к обладанию прелестнейшим существом, которое отдавали ему в супруги, он с величайшей честностью и благородством отказывался обездолить брата, который, может быть, еще жив и когда-нибудь потребует то, что принадлежит ему по праву.

— Разве судьба дорогого моего Джеронимо, — возражал он, — из-за пребывания в столь долгом плену и без того не ужасна? Как же я могу сделать ее еще горше, отняв у него то, что ему дороже всего на свете? С какими чувствами буду я молить небо о его возвращении, держа в объятиях его нареченную? Как я выйду ему навстречу, если чудо вернет его нам? Предположим, он отнят у нас навеки, — можно ли лучше поч тить его память, чем если оставить незаполненной ту брешь, которую его смерть пробила в нашей семье! Расстанемся же над его могилой со всеми надеждами и сбережем, как святыню, то, что ему принадлежало, от всякого посягательства.

Но все доводы, кои изобретала совесть брата, не могли примирить старого маркиза с мыслью, что угаснет род, процветавший много столетий. Только одного смог Лоренцо добиться от отца: двухлетней отсрочки, прежде чем он поведет к алтарю невесту брата. Все это время продолжались настойчивые розыски. Сам Лоренцо совершил не одно морское путешествие, подвергая свою жизнь многим опасностям. Он не жалел никаких затрат, никаких сил, чтобы найти пропавшего брата. Но и эти два года прошли так же бесплодно, как все предыдущие.

— А графиня Антония? — спросил принц. — О ее чувствах вы нам ничего не сказали. Неужто она так безропотно покорилась своей судьбе? Я не могу поверить этому.

— В душе Антонии происходила жестокая борьба меж долгом и страстью, неприязнью и восхищением. Ее трогало бескорыстное великодушие братской любви, она чувствовала, что невольно преклоняется перед человеком, которого никогда не сможет полюбить, и сердце ее, истерзанное противоречивыми чувствами, обливалось кровью. Но отвращение к Лоренцо как будто росло у нее в той же мере, в какой возрастало его право на уважение. С глубокой скорбью следил он, как молчаливое горе снедает ее молодость. Равнодушие, с каким он к ней относился, незаметно сменилось нежным состраданием, и это предательское чувство обмануло его и разожгло в нем бешеную страсть, поколебавшую его добродетель, которая до сей поры противилась всяческим искушениям. Но даже вопреки своему сердцу, он внимал голосу благородства: по-прежнему он один защищал несчастную жертву от произвола семьи. Однако все его старания оказались тщетными: с каждой победой, которую он одерживал над своей страстью, он возвышался в глазах Антонии, и великодушие, с каким он отказывался от нее, делало ее сопротивление непростительным.

Так обстояли дела, когда Лоренцо уговорил меня посетить их поместье. Благодаря горячим рекомендациям моего покровителя я встретил там прием, превзошедший все мои ожидания. Должен также упомянуть, что чудеса, которые я показывал, прославили меня среди местных масонов[62], что, вероятно, и помогло мне завоевать доверие старого маркиза и заставило его возложить на меня еще большие надежды. Разрешите мне не рассказывать, какими путями я этого добился и что внушил ему; из моих признаний вы сами можете вывести соответствующее заключение. Так как я воспользовался всеми мистическими книгами, которые имелись в весьма обширной библиотеке маркиза, мне удалось найти с ним общий язык и представить ему потусторонний мир в соответствии с его понятиями. Вскоре он стал верить во все, что мне было угодно, и был так же глубоко убежден в сношениях философов с саламандрами и сильфидами[63], как в словах Священного Писания. Так как он, кроме того, был весьма верующим и его религиозность еще усугублялась нашими занятиями, он легко шел навстречу моим фантазиям, и под конец я так оплел и опутал его всяческой мистикой, что он уже совсем не признавал никаких естественных явлений. Словом, я стал обожаемым пророком всей семьи. Обычной темой моих бесед была экзальтация человеческой души и общение с высшими существами, причем в свидетели я призывал непогрешимого графа Габалиса[64]. Молодая графиня после потери возлюбленного и без того жила более в мире духов, чем в мире настоящем, полеты ее мечтательной фантазии неудержимо влекли ее к такого рода предметам, и я замечал, как она с трепетным наслаждением ловила мои туманные намеки; даже слуги старались замешкаться в той комнате, где я вел беседу, пытаясь поймать хоть одно мое слово, чтобы потом по-своему перетолковать эти обрывки фраз.

Я прогостил в поместье маркиза около двух месяцев, когда однажды утром ко мне в комнату пришел кавалер Лоренцо. Глубокая скорбь искажала черты его лица; он бросился в кресло с выражением полного отчаяния.

— Капитан, — сказал он мне, — я погибаю. Я должен уехать. Больше мне тут не выдержать.

— Что случилось, шевалье? Что с вами?

— О, эта мучительная страсть! (Тут он вскочил с кресла и бросился мне на шею.) Я мужественно сопротивлялся ей. Но больше нет сил...

— Но от кого, как не от вас, зависит это, дорогой мой друг? Разве не все в вашей воле? И ваш отец, и семья...

— Отец! Семья! Да что мне в них? Разве мне нужен насильственный брак вместо свободного чувства? Разве нет у меня соперника? Есть, да еще какой! Ведь, может быть, мой соперник — мертвец! Ах, отпустите меня! Отпустите! Я должен найти брата, хотя бы мне пришлось отправиться на край света.

— Как? После стольких неудачных попыток у вас все еще есть надежда?

— Надежда? Нет, в моем сердце она давно угасла. А в другом?.. Не все ли равно — надеюсь ли я? Разве я могу быть счастлив, пока хоть искра надежды тлеет в сердце Антонии? Двумя словами, друг мой, можно было бы положить конец моим мукам. Но все тщетно! Участь моя будет горькой, пока вечность не нарушит своего молчания и могилы не станут свидетельствовать за меня.

— Значит, только полная уверенность может сделать вас счастливым?

— Счастливым? О, я сомневаюсь, возможно ли это! Но нет проклятия страшнее, чем неизвестность! (Он помолчал и, овладев собой, с грустью заговорил снова.) Если бы только он видел мои страдания! Неужели эта верность, ставшая несчастьем брата, может сделать его счастливым? Неужто живой должен томиться жаждой ради мертвого, которому уже ничего не дано вкусить? О, если бы знал он мои муки (тут он горько заплакал, припав лицом к моей груди), может быть... да, может быть, он сам привел бы ее в мои объятия!

— Разве это желание так уж неисполнимо?

— Друг мой! Что вы говорите! — Он со страхом поднял на меня глаза.

— И не столь важные причины заставляли усопших вмешиваться в дела живых! — продолжал я. — Неужто все земное счастье человека, брата...

— Все земное счастье! Да, именно так! Как хорошо вы сказали! Все мое блаженство...

— Неужто для спокойствия безутешной семьи нельзя просить о помощи невидимые силы? Конечно, можно! Есть земные дела, ради которых можно с полным правом нарушить покой усопших, прибегнуть к насилию...

— Ради самого Бога, друг мой, — перебил он меня, — ни слова больше! Когда-то, надо сознаться, я сам лелеял такие мечты и даже как будто говорил вам о них, но я давно отказался от столь безбожных, столь гнусных планов!

— Вы, вероятно, понимаете, — продолжал сицилианец, — куда нас это привело. Я постарался рассеять опасения Лоренцо, и мне наконец это удалось. Было решено вызвать дух умершего, и я лишь испросил двухнедельную отсрочку, под тем предлогом, что мне надо достойно подготовиться. По прошествии этого срока, как только все мои машины были вполне готовы, я воспользовался ненастным вечером, когда семья, как обычно, собралась вокруг меня, и выманил у них согласие, вернее, незаметно подвел их к тому, чтобы они сами обратились ко мне с этой просьбой. Больше всех сопротивлялась молодая графиня, тогда как ее присутствие было необходимо. Но тут нам пришла на помощь ее страстная мечтательность, а еще больше — слабый проблеск надежды, что тот, кого полагали умершим, жив и не явится на зов. Зато мне не пришлось преодолевать неверие в таинственные явления или сомнение в моем искусстве — с этой стороны никаких препятствий не оказалось.

Как только было получено согласие всей семьи, мы решили назначить сеанс через три дня. Подготовкой к нему служил пост, ночные бдения и мистические беседы, сопровождаемые игрой на никому не известном инструменте[65], который, по моему опыту, оказывал в подобных случаях большое влияние. Эти приготовления к торжественному действу проходили так удачно, что фанатическая одержимость моих слушателей подхлестывала и мою фантазию, помогая мне создать ту должную иллюзию, к которой я стремился. Наконец настал желанный час.

— Я догадываюсь, — воскликнул принц, — кого вы сейчас покажете нам! Но продолжайте же, продолжайте!

— Нет, милостивейший принц, заклинание прошло без всяких помех.

— Неужели? А где же армянин?

— Не беспокойтесь, — ответил сицилианец, — в свое время появится и армянин.

...Не стану вдаваться в описание всей этой комедии — это завело бы меня слишком далеко. Достаточно сказать, что все мои ожидания оправдались. На сеансе присутствовали старый маркиз, молодая графиня с матерью, кавалер Лоренцо и еще несколько родственников. Вы легко поймете, что мое длительное пребывание в доме предоставило мне достаточно возможностей собрать подробнейшие сведения обо всем, что касалось покойного. Множество его портретов, имевшихся в доме, помогли мне придать призраку поразительное сходство, а так как я заставил его объясняться лишь знаками, то и голос его не мог возбудить никаких подозрений. Покойный явился в восточной одежде раба, с глубокой раной на шее. Заметьте, — добавил сицилианец, — что в этом я отступил от всеобщего убеждения, будто он погиб в море, поскольку не без основания надеялся, что столь неожиданный оборот усугубит достоверность появления призрака, и, напротив, самым опасным мне казалось слишком добросовестное приближение к истине.

— Считаю такое рассуждение вполне правильным, — сказал принц, обращаясь к нам. — Ряду сверхъестественных явлений больше всего, по-моему, должно мешать именно правдоподобие. Если такое явление можно будет легко объяснить — это только обесценит способ, каким добыты сведения: зачем тревожить усопших, если от них узнаешь только то, до чего легко додуматься самому с помощью здравого смысла? Но неожиданная новизна и сложность способа, каким сделано открытие, воспринимаются как подтверждение того, что тут совершилось чудо, ибо кто же поставит под сомнение таинства, с помощью которых достигнуто то, чего нельзя достичь естественным путем? Впрочем, я вас перебил, — добавил принц. — Продолжайте же ваш рассказ.

Я задал духу вопрос, — вновь заговорил сицилианец, — не считает ли он что-либо на этом свете своим, не оставил ли он здесь то, что ему дорого? Дух трижды покачал головой и поднял руку к небу. Прежде чем скрыться, он снял с пальца кольцо, которое после его исчезновения мы нашли на полу. И когда графиня присмотрелась, она узнала свое обручальное кольцо.

— Свое кольцо?! — воскликнул принц с недоверием. — Свое обручальное кольцо? Да как же оно к вам попало?

— Я... Это было не настоящее кольцо, светлейший принц, я его... оно было поддельное...

— Поддельное? — повторил принц. — Но для подделки вам нужно было иметь настоящее, откуда же вы могли его взять? Ведь покойный, вероятно, никогда не снимал его?

— Все это правда, — в замешательстве подтвердил сицилианец, — но по описанию настоящего кольца, как мне говорили...

— Кто говорил?

— Дело это давнишнее... — ответил сицилианец, — кольцо было гладкое, золотое, кажется, с именем молодой графини... но вы совсем сбили меня с толку.

— Что же произошло дальше? — спросил принц с явно недовольным и подозрительным выражением лица.

— Теперь все убедились, что Джеронимо нет больше в живых. В тот же день его родные официально сообщили всем о гибели сына и облачились в традиционный траур. Случай с кольцом уничтожил последние сомнения Антонии и придал Лоренцо больше настойчивости. Но молодая графиня была так потрясена появлением духа, что тяжко заболела и едва не лишила навеки влюбленного Лоренцо всякой надежды. По выздоровлении она непременно хотела уйти в монастырь, и ее с трудом отговорил от этого намерения ее духовник, к которому она питала беспредельное доверие. Наконец соединенными усилиями духовника и всей семьи у нее удалось вырвать согласие. Последний день траура должен был стать счастливым днем бракосочетания, и старый маркиз хотел сделать его еще торжественней, передав все свое состояние законному наследнику.

День этот наступил, и Лоренцо повел к алтарю трепещущую невесту. Солнце угасало, роскошный пир ждал ликующих гостей в ярко освещенном свадебном зале, громкая музыка вторила бурному веселью. Счастливый старец пожелал, чтобы весь народ разделил его радость, поэтому все входы во дворец были открыты, и каждый, кто поздравлял маркиза, становился желанным гостем. И вот среди толпы...

Сицилианец остановился. Затаив дыхание, мы в страхе ждали конца.

— ...среди толпы, — продолжал он, — мой сосед указал мне на францисканского монаха, который замер, будто изваяние, — длинный, худой, с мертвенно-бледным лицом — и не сводил печального и сурового взора с новобрачных. Радость, озарявшая все лица, словно не коснулась его одного, и он стоял все с тем же застывшим выражением, как статуя среди живых. И оттого, что я неожиданно увидел его среди всеобщего веселья, оттого, что он так резко отличался от всех окружающих, черты его столь неизгладимо врезались в мою душу, что я потом смог узнать лицо того монаха в облике русского (вы, вероятно, уже поняли, что и он, и ваш армянин, и монах — одно лицо), — иначе я никогда бы его не узнал. Не раз пытался я отвести глаза от этого страшного призрака, но взгляд мой невольно возвращался к нему и заставал его все в том же положении. Я подтолкнул своего соседа, тот — своего, любопытство и недоумение охватили гостей, разговоры смолкли, настала внезапная тишина. Монах не нарушал ее, он стоял недвижимо, не меняясь в лице, и все так же не сводил печального и сурового взора с новобрачных. Всех испугал этот пришелец, и только молодая графиня, казалось, находила отражение своей скорби в лице незнакомца и в молчаливом восторге впилась в черты единственного гостя, который словно понимал и разделял ее горе. Постепенно толпа редела, пробила полночь, музыка зазвучала тише, печально, тускло мерцали свечи, угасая одна за другой, все тише и тише перешептывались гости, в мутном свете все больше пустел свадебный чертог, а монах стоял неподвижно, не меняясь в лице, и по-прежнему не сводил тихого и печального взора с новобрачных. Наконец все встают из-за стола, гости расходятся, семья остается в тесном кругу, и монах, никем не званный, остается с нами. Не знаю, почему никто не хотел с ним заговорить, но ни один человек не обратился к нему. Уже подруги окружают дрожащую невесту, она бросает умоляющий взгляд на почтенного незнакомца, словно прося о помощи, но незнакомец не отвечает ей.

Уже и вокруг жениха собираются друзья его, мужчины. Наступает гнетущее, напряженное молчание.

— Как мы все счастливы, — произносит наконец старый маркиз, который один среди нас как будто не замечает незнакомца или не удивляется его присутствию. — Как мы все счастливы, — продолжает он, — и только сына моего Джеронимо нет с нами!

— Разве ты звал его и он не пришел? — спросил монах. Впервые раздался его голос. Мы с ужасом обернулись к нему.

— Увы, он ушел туда, откуда нет возврата! — ответил старец. — Вы неправильно поняли меня, почтеннейший. Сын мой Джеронимо умер.

— А может быть, ему страшно показаться в таком обществе? — продолжает монах. — Кто знает, какой у него сейчас вид, у сына твоего Джеронимо! Дай ему услышать голос, который он слышал в последний раз. Попроси твоего сына Лоренцо позвать его!

— Что значат эти слова? — зашептали вокруг.

Лоренцо изменился в лице. Признаюсь вам, у меня волосы встали дыбом. А монах уже подошел к столу и, взяв полный кубок вина, поднес его к губам.

— В память дорогого нашего Джеронимо! — воскликнул он. — Пусть тот, кто любил покойного, выпьет со мной!

— Кто бы вы ни были, мой почтенный гость, — воскликнул тут маркиз, — вы назвали дорогое нам имя. Я рад вас видеть. Ну, друзья мои (тут он обратился к нам и велел раздать всем кубки), да не устыдит нас этот чужестранец! Памяти сына моего Джеронимо!

Думаю, что никогда еще не пили за упокой с более тяжелым сердцем.

— Но отчего один кубок непочат? Почему сын мой Лоренцо не желает присоединиться к этому обряду дружбы?

Дрожащей рукой Лоренцо взял кубок из рук францисканца, трепеща, поднес его к губам.

— За моего возлюбленного брата Джеронимо, — еле выговорил он и, содрогнувшись с головы до ног, поставил кубок на стол.

— Это голос моего убийцы! — внезапно закричал страшный призрак, вдруг появившийся среди нас, в окровавленной одежде, обезображенный ужасающими ранами...

— Не спрашивайте меня о том, что было дальше, — добавил сицилианец с искаженным от страха лицом. — Я лишился сознания, едва увидел страшный призрак; и то же было со всеми. Когда мы пришли в себя, Лоренцо бился в предсмертной агонии, монах и призрак исчезли. Лоренцо в страшных корчах перенесли на кровать, около умирающего остался только его духовник и несчастный старец, который через несколько недель последовал за сыном в могилу. В груди патера, принявшего последнюю исповедь Лоренцо, погребены его признания, и ни один человек ничего не узнал о них.

Вскоре после этого случая пришлось очищать на заднем дворе поместья старый колодец, давно засыпанный и заросший кустами. Прочищая колодец, в нем нашли человеческий скелет. Давно уже нет того дома, где произошли эти события, род дель М...нте угас, а в монастыре, неподалеку от Салерно[66], вам укажут могилу Антонии.

— Теперь вы понимаете, — продолжал сицилианец, видя, что мы молчим, потрясенные его рассказом, и никто не хочет заговорить, — теперь вы понимаете, откуда мне знаком этот русский офицер, он же францисканский монах и армянин. Судите же сами, имел ли я причины дрожать перед человеком, который дважды так страшно становился мне поперек дороги.

— Ответьте мне на один-единственный вопрос, — потребовал принц, вставая, — рассказали ли вы откровенно обо всем, что касалось кавалера Лоренцо?

— Больше мне ничего не известно, — ответил сицилианец.

— Значит, вы действительно считали его честным человеком?

— Да! Клянусь Богом, да! — воскликнул сицилианец.

— Считали и тогда, когда он передал вам то самое кольцо?

— Что?.. Но он не давал мне никакого кольца... я не говорил, что он дал мне кольцо!

— Хорошо! — сказал принц и позвонил в колокольчик, собираясь уходить. — Скажите, — принц снова вернулся от двери, — значит, дух маркиза де Лануа, которого этот русский вызвал вслед за вашим «привидением», вы считаете настоящим, неподдельным духом умершего?

— Я не могу и помыслить иначе, — ответил сицилианец.

— Пойдемте! — обратился к нам принц.

Вошел тюремщик.

— Мы можем идти, — сообщил ему принц. — А с вами, почтеннейший, — продолжал он, повернувшись к заключенному, — с вами мы еще встретимся!

— Мне хотелось бы задать вам тот же вопрос, с которым вы на прощанье обратились к этому мошеннику, — сказал я принцу, когда мы наконец остались с ним наедине. — Считаете ли вы этого второго духа настоящим и неподдельным?

— Я? О нет, уверяю вас, теперь я так не считаю.

— Теперь? Значит, раньше вы все же считали его настоящим?

— Не стану отрицать, что была минута, когда я дал себя настолько увлечь, что счел этот обман за нечто другое.

— Хотел бы я посмотреть на человека, — воскликнул я, — который не поддался бы обману при таких обстоятельствах! Но на каком основании вы отказываетесь от прежней мысли? После того, что нам сейчас рассказали об армянине, ваша вера в его чудодейственную силу могла бы скорее возрасти, но никак не поколебаться.

— После того, что нам рассказал этот негодяй? — сурово перебил меня принц. — Надеюсь, вы не сомневаетесь, что мы имели дело именно с таковым?

— Нет, — сказал я, — но разве из-за этого его свидетельство...

— Свидетельство такого негодяя — даже если бы у меня не было других оснований сомневаться, — свидетельство его может быть принято только вопреки правде и здравому смыслу. Неужели человек, который мне солгал не один раз, человек, чье ремесло — обман, заслуживает доверия в таком деле, где даже самый искренний правдолюбец должен был бы очистить себя от всякого подозрения? Можно ли довериться человеку, который, вероятно, никогда не сказал ни одного слова правды ради правды, да еще в таком деле, где он выступает свидетелем против человеческого разума, против вечных законов природы? Это звучит так же нелепо, как если бы я захотел поручить отъявленному злодею выступить обвинителем против незапятнанной и ничем не опороченной невинности.

— Но какие у него были причины так возвеличивать человека, которого он имеет все основания ненавидеть или, по крайней мере, бояться?

— А если я не вижу таковых причин — значит ли это, что их нет? Разве мне известно, кто подкупил его, кто заставил обманывать меня? Признаться, я еще не разобрался во всех этих хитросплетениях, но плут оказал очень плохую услугу тем, кому он служит, разоблачив обманщика, а может быть, и того хуже.

— История с кольцом мне действительно кажется несколько подозрительной.

— Более того, — добавил принц, — она-то и решила все. Кольцо (допустим, что вся эта история действительно произошла) он получил от убийцы и тотчас должен был понять, что пред ним убийца. Кто, кроме убийцы, мог снять с пальца умершего кольцо, с которым тот никогда не расставался? На протяжении всего рассказа сицилианец пытался убедить нас, будто его обманул кавалер Лоренцо, тогда как он думал, что сам обманывает Лоренцо. К чему эти увертки, если бы он сам не почувствовал, как проиграет, разоблачив свою связь с убийцей? Весь его рассказ — сплошная цепь вымыслов, для того чтобы соединить те крупицы правды, которую он счел нужным нам открыть. Неужели я еще должен сомневаться, что лучше: обвинить негодяя, солгавшего мне десять раз, и в одиннадцатой лжи или же усомниться в основных законах природы, в которых я до сей поры не замечал никакой фальши?

— Тут я ничего не могу возразить вам, — проговорил я, — но призрак, который мы вчера видели, по-прежнему остался для меня непонятным.

— Да и для меня тоже, — заметил принц, — хотя я сразу испытал соблазн найти ключ и к этому явлению.

— Каким образом? — удивился я.

— Вы помните, что второй призрак при своем появлении тотчас подошел к алтарю, схватил рукой распятие и стал на коврик...

— Как будто да.

— А ведь распятие, как объяснил нам сицилианец, служило проводником электричества. Из этого вы можете заключить, что призрак постарался тут же зарядиться. Оттого и удар, который ему попытался нанести лорд Сеймур своей шпагой, не мог причинить вреда, потому что электрический разряд парализовал руку нападающего.

— Может быть, в отношении шпаги вы и правы, но что сказать о пуле, пущенной в него сицилианцем? Мы слышали, как она медленно покатилась по алтарю.

— А вы совершенно уверены, что по алтарю покатилась именно эта пуля? Уж не говорю о том, что на кукле или на человеке, представлявшем призрак, мог быть надет крепкий панцирь, защищавший его и от шпаги, и от пули. Но вспомните хорошенько, кто заряжал пистолеты?

— Да, вы правы, — сказал я, и внезапно все прояснилось в моем уме. — Их заряжал русский. Но ведь он зарядил их у нас на глазах, как же тут мог произойти обман?

— А почему бы нет? Разве тогда вы уже подозревали этого человека настолько, чтобы счесть нужным наблюдать за ним? Разве вы осмотрели пулю до того, как он ее зарядил? А ведь это мог быть ртутный или просто раскрашенный глиняный шарик[67]. Разве вы заметили, вложил ли он ее действительно в пистолет или ловко спрятал в руке? Чем вы можете поручиться, что он взял с собой в другой павильон именно заряженные пистолеты, — если только он их действительно зарядил, а не подменил их другими; это ему было легко именно потому, что никому не пришло на ум наблюдать за ним, да кроме того, мы были заняты тем, чтобы поскорей раздеться. И разве этот призрак в ту минуту, как его скрыли от нас клубы дыма, не мог бросить на алтарь другую, заранее припасенную пулю? Какое из всех этих предположений кажется вам невозможным?

— Да, вы правы. Но разительное сходство призрака с вашим покойным другом? Ведь я часто встречался с ним у вас и сразу узнал его в привидении!

— И я тоже. Могу только сказать, что обман поразительно удался. Но если даже сицилианец, украдкой взглянув на мою табакерку, смог достичь некоторого сходства в своем изображении, обманувшем и вас и меня, то русский и подавно мог это сделать: в течение всего ужина он беспрепятственно пользовался моей табакеркой, причем за ним совершенно никто не следил; а кроме того, я сам доверчиво рассказал ему, кто изображен на крышке. Добавьте и то, что заметил сам сицилианец: характерные черты лица маркиза можно легко воспроизвести даже самым грубым способом. Что же таинственного остается в этом явлении?

— Но слова призрака? Но раскрытие тайны вашего друга?

— Как? Разве сицилианец не сказал нам, что из тех отрывистых сведений, которые он у меня выпытал, он состряпал довольно правдоподобную историю? Разве сие еще не доказывает, как легко было придумать именно такую версию? Кроме того, пророчества духа звучали так туманно, что ему никак не грозила опасность попасться на каком-либо противоречии. А если представить себе, что пройдоха, изображавший духа, обладал сообразительностью и хладнокровием и был к тому же посвящен в некоторые обстоятельства, то неизвестно, куда еще могли завести нас эти фокусы!

— Но подумайте только, принц, какие сложные приготовления для такого обмана должен был предпринять армянин! Сколько ему понадобилось бы времени! Сколько времени нужно хотя бы для того, чтобы так верно списать портрет человека, как вы предполагаете. Сколько времени нужно, чтобы так подробно обучить и наставить мнимого духа во избежание грубых ошибок. Сколько внимания пришлось бы уделить самым незаметным мелочам — и тем, которые помогали бы обману, и тем, которые надо было предотвратить, чтобы они не помешали. И при этом не забывайте, что русский отсутствовал не более получаса. Разве за эти полчаса он мог подготовить хотя бы самое необходимое? Право, ваша светлость, даже сочинитель драмы, стесненный неумолимым Аристотелевым законом трех единств[68], не заполнил бы перерыва между действиями таким количеством свершенных дел и не рассчитывал бы, что публика ему безоговорочно поверит.

— Как? Вы считаете, что за полчаса решительно нельзя было все это подготовить?

— Вот именно! — воскликнул я. — Никак невозможно!

— Не понимаю, почему вы так говорите. Неужто всем законам времени, пространства и физических явлений противоречит то, что такой ловкий мошенник, как этот армянин, — а он безусловно ловок и умен, — при помощи своих не менее ловких сообщников, под покровом ночи, не привлекая внимания, имея все нужные приспособления, которые у человека его профессии и без того всегда под рукой, успел в столь благоприятных обстоятельствах сделать очень много за самое короткое время? Разве, по-вашему, так уж глупо и нелепо предполагать, что он мог при помощи нескольких слов, знаков или намеков отдавать своим подручным самые сложные приказания, направлять короткими фразами самые замысловатые и многообразные манипуляции? Неужели вам легче поверить в чудо, чем допустить такую вероятность? Легче опрокинуть все законы природы, чем признать, что эти законы были искусно и своеобразно пущены в ход?

— Если даже тут не оправдываются столь смелые заключения, то все же вы должны согласиться, что сия история переходит границы нашего понимания.

— Пожалуй, я с вами и об этом мог бы поспорить! — с лукавой улыбкой сказал принц. — А, милый граф? Вдруг выяснилось бы, например, что на армянина работали не только в спешке, наскоро, в течение получаса или несколько долее, но и целый вечер, целую ночь. Вспомните хотя бы, что сицилианец потратил почти три часа на свои приготовления.

— Но то был сицилианец, ваша светлость!

— А чем вы мне докажете, что сицилианец не принимал такого же участия в появлении второго духа, как и в появлении первого?

— Что такое, ваша светлость?

— Как вы докажете, что он не самый главный помощник армянина, — словом, что они не одна шайка?

— Ну, это трудно доказать! — воскликнул я с немалым удивлением.

— Совсем не так трудно, как вам кажется, милейший граф! Как? Неужели эти два человека случайно столкнулись в одно и то же время, в одном и том же месте, в столь запуганном и странном деле, касавшемся одного и того же человека? Неужели в их действиях случайно было такое полное соответствие, такое обдуманное взаимное понимание, что они все время играли друг другу на руку? Представьте себе, что он воспользовался более грубыми фокусами, дабы тем самым лучше оттенить свой тонкий обман. Представьте себе, что он нарочно подстроил сначала первое появление духа, намереваясь разведать, в какой степени можно рассчитывать на мою легковерность, пронюхать, какими путями войти ко мне в доверие, дабы первая проба, которая могла сорваться, но не повредить его дальнейшим планам, помогла ему ознакомиться с объектом своих манипуляций, — словом, как бы настроить свой инструмент. Представьте себе, что он нарочно проделал все это, чтобы таким способом заставить меня напрячь все внимание, сосредоточить его на одном предмете и тем самым отвлечь меня от другого предмета, который был ему гораздо важнее. Представьте себе, что ему нужно было собрать некоторые сведения, и, желая сбить нас со следа, он сделал так, чтобы этот шпионаж приписали фокуснику.

— Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.

— Предположим, он подкупил одного из моих людей, чтобы раздобыть у него некоторые тайные сведения, а может быть, и. документы, которые ему были нужны для его целей. У меня пропал егерь. Почему мне не предположить, что именно армянин замешан в его исчезновении? Однако я случайно могу напасть на этот след: вдруг перехватят письмо или проболтается слуга. Весь его престиж рухнет, если только мне станут известны источники его всеведения. Вот тут-то он и вводит подставного фокусника, который так или иначе должен на меня воздействовать. Он не преминул намекнуть мне заранее на существование и намерения этого человека. И если я узнаю о каком-либо подвохе, мое подозрение падет только на этого мошенника; и вся разведка, которая пойдет на пользу армянину, будет приписана сицилианцу. Значит, сицилианец — просто кукла, которой мне дал поиграть армянин, между тем как сам он, незаметно и не вызывая подозрения, опутывает меня невидимыми сетями.

— Превосходно! Но как понять намерения армянина, когда он сам помогает разоблачению обмана и открывает перед непосвященными все тайны своего искусства? Не должно ли ему опасаться, что, разоблачая всю лживость фокусов сицилианца, доведенных, надо признаться, до высокой степени правдоподобия, он тем самым настолько подорвет вашу веру, что затруднит себе выполнение своих же планов?

— А что за секреты он мне открывает? Разумеется, только не те, какие он намерен испробовать на мне. Значит, от своих разоблачений он ничего не теряет. Зато как много он выигрывает тем, что мнимое его торжество над обманом и мошенничеством пробудит во мне доверие и успокоит меня и что ему удастся отвлечь мою бдительность в совершенно противоположную сторону, направить мои еще неясные и неопределенные подозрения на опасность, которая находится как можно дальше от истинного места нападения. Он мог ожидать, что рано или поздно, по собственной подозрительности или по чьему-либо наущению, я стану искать ключ ко всем его чудесам в простом фокусничестве. Вот он и придумал показать свои чудеса наряду с фокусами сицилианца, дать мне возможность сравнить их, а потом, нарочно разоблачив сицилианца, возвысить в моих глазах значение своих собственных манипуляций и совсем запутать меня. Сколько сомнений и предположений он сразу пресек этим своим искуснейшим ходом; как сумел заранее опровергнуть многие из тех объяснений, на которые я мог бы напасть!

— Но ведь он очень повредил себе тем, что заставил людей, которых хотел обмануть, пристальнее наблюдать за ним и вообще ослабил их веру в чудеса, разоблачив столь искусный обман. Вы же сами, мой принц, лучше всех опровергаете целесообразность его плана, если у него таковой был.

— Да, возможно, он во мне и ошибся, но это не значит, что он недостаточно дальновиден. Разве мог он предусмотреть, что мне в память западет именно то, что может стать ключом к объяснению всех чудес? Разве в его план входило то, что его же подручный раскроет мне такие тайны? Как знать, не перешагнул ли сицилианец границы своих полномочий? Взять хотя бы историю с кольцом. Ведь главным образом именно это обстоятельство укрепило мое подозрение в отношении сицилианца. И как легко самый утонченный, самый искусный замысел может сорваться из-за грубого выполнения. Армянин никак не мог думать, что этот фокусник будет трезвонить нам о его славе, как дешевый ярмарочный зазывала, и преподнесет нам кучу небылиц, которые не выдерживают ни малейшей критики. Ну, например, откуда у этого лгуна берется наглость утверждать, что его чародей при бое часов в полночь должен немедля прекратить всякое общение с людьми? Да разве мы сами не видели его среди нас именно об эту пору?

— Верно, верно! — воскликнул я. — Должно быть, он забыл об этом!

— Но люди подобного толка вообще имеют склонность не в меру усердствовать в таких поручениях и неизбежно пересаливают там, где сдержанная, умеренная ложь отлично достигла бы цели.

— И все же я никак не могу убедить себя, ваша светлость, что все это дело — заранее подстроенная комедия. Как? А ужас сицилианца, а его судороги, его обморок, — ведь он был в таком жалком состоянии, что даже мы посочувствовали ему! И неужто все это только заученная роль? Предположим, что действительно можно с таким искусством разыграть комедию, но ведь даже самый опытный актер не может так управлять функциями своего организма.

— Ну, что до последнего соображения, друг мой, то мне довелось видеть Гаррика в «Ричарде III»![69] А кроме того, разве в те минуты мы все были достаточно спокойны, достаточно хладнокровны, чтобы невозмутимо наблюдать за ним? Разве вы могли проверить по-настоящему — вправду ли этот человек одержимый, когда мы и сами были в таком же состоянии? Да и сам обманщик в этот решительный момент находится в таком напряжении, несмотря на обман, что у него от ожидания могут появиться все те симптомы, какие у обманутых вызовет испуг. Примите также во внимание неожиданное появление стражи.

— Вот именно! Хорошо, что вы напомнили мне об этом, ваша светлость! Неужели он посмел бы выполнить столь опасный план перед лицом правосудия? Неужели решился бы подвергнуть преданность своего сообщника такому сомнительному испытанию? И с какой целью?

— Об этом предоставьте заботу ему самому, он-то должен знать своих людей. Разве нам известно, какие тайные преступления служат ему порукой молчания его сообщника? Вы сами слышали, какой пост занимает сей армянин в Венеции, но если даже сицилианец и это выдумал, то все же армянину будет нетрудно вызволить своего подручного, против которого он сам является единственным обвинителем.

И на самом деле подозрения принца были полностью подтверждены исходом сего дела. Когда мы через несколько дней велели справиться о нашем заключенном, нам ответили, что он бесследно исчез.

— Вы спрашиваете, с какой целью арестовали сицилианца? Как же иначе мог бы армянин заставить его исповедаться в столь невероятных, столь постыдных делах, что было для него чрезвычайно важно? Кто, кроме человека, доведенного до отчаяния, человека, которому нечего терять, решился бы дать о себе самом такие унизительные показания? И при каких еще других обстоятельствах мы бы ему поверили?

— Хорошо, вы во всем правы, принц, — согласился я наконец, — предположим, что все так. Пусть оба появления духа — чистое шарлатанство, пускай сицилианец плел нам сказки, которым подучил его хозяин, пусть оба они договорились и работали заодно, и именно этим сговором можно объяснить все те удивительные происшествия, которые так поражали нас. Все же предсказание на площади Святого Марка — первое чудо в целой цепи чудес — остается необъяснимым. И чем нам поможет ключ ко всему остальному, если мы никак не сумеем объяснить этот единственный случай?

— Лучше скажите наоборот, милый мой граф, — возразил принц, — что значат все эти чудеса, если я докажу, что хотя бы одно из них — простое мошенничество. Не стану отрицать, предсказание, о котором вы упомянули, выше моего разумения. Если бы только это одно, если бы армянин, начав с предсказания, им же и закончил свою роль, то, должен признаться, я не знаю, куда бы это могло меня завести. Но в цепи столь низких обманов и этот случаи становится несколько подозрительным.

— Согласен, ваша светлость! И все же он остается непонятным! И я готов бросить вызов всем нашим философам[70] — пусть попытаются объяснить, что это такое.

— Да так ли уж он непонятен? — после некоторого раздумья заговорил принц. — Я далек от того, чтобы претендовать на звание мудреца, и все же меня соблазняет попытка отыскать и для этого чуда естественную разгадку или, вернее, совсем совлечь с него всякий покров таинственности.

— О, если вам это удастся, принц, — сказал я с недоверчивой усмешкой, — то вы сами станете для меня тем единственным чудом, в которое я поверю.

— А в доказательство того, насколько необоснованно мы прибегаем к объяснению всего сверхъестественными силами, — продолжал принц, — я покажу вам два разных способа объяснить сей случай без всякого насилия над природой.

— Сразу две разгадки! Право, это становится любопытным!

— Вы вместе со мной читали подробные донесения о болезни моего покойного кузена. Он болел перемежающейся лихорадкой и умер от удара[71]. Его необычная смерть, признаюсь, заставила меня посоветоваться с несколькими врачами, и то, что я узнал, помогло мне раскрыть это шарлатанство. Болезнь покойного, одна из самых страшных и редких, характерна своеобразными симптомами: человек во время озноба погружается в тяжелый непробудный сон, а при наступлении вторичного приступа его обычно убивает апоплексический удар. Так как эти пароксизмы лихорадки наступают в строгой последовательности, через определенные промежутки, то врач, поставивши диагноз заболевания, уже в состоянии предсказать и час смерти. Третий приступ такой перемежающейся лихорадки падает, как известно, на пятый день болезни, — и именно столько дней идет до Венеции письмо из ***, где скончался мой кузен. Предположим, что наш армянин имел бдительного соглядатая в свите покойного и был весьма заинтересован в получении сведений оттуда. Предположим, что он имеет на меня какие-то виды и хочет добиться своего, возбудив во мне веру в потустороннее и в сверхъестественные чудеса, — вот вам и естественная разгадка того предсказания, которое показалось вам столь непонятным. Теперь достаточно ясно, что третье лицо имело возможность сообщить мне о смерти в ту самую минуту, как это случилось за сорок миль отсюда.

— Да, принц, вы и вправду сумели сопоставить события, которые, если взять их по отдельности, кажутся вполне естественными, но все же так связать их воедино может только нечто, весьма схожее с колдовством.

— Как? Значит, вас меньше пугают чудеса, чем неизвестные и необычайные явления? Как только мы признаем, что армянин, который избрал меня целью или средством для своих замыслов, действовал по обдуманному плану, — то все, ведущее его кратчайшим путем к достижению этого, окажется для нас приемлемым и вполне закономерным. А разве можно так быстро завоевать человека, если не создать себе репутацию чародея? Кто сможет сопротивляться тому, кому повинуются духи? Но я согласен с вами в том, что мои предположения надуманны. Да я на них и не настаиваю, ибо не стоит труда прибегать к помощи сложных и нарочитых хитросплетений, когда здесь нас выручила простая случайность.

— Как! — воскликнул я. — Значит, все это простая случайность?

— Да, пожалуй что так, — продолжал принц. — Армянин знал, что жизнь моего кузена в опасности. Он встретил нас с вами на площади Святого Марка. Это обстоятельство подбило его на предсказание, которое, окажись оно ложным, превратилось бы просто в пустое слово, но зато при удачном совпадении могло иметь самые серьезные последствия. Попытка увенчалась успехом, — и только тут он начал обдумывать, как воспользоваться благосклонным подарком случая, чтобы выполнить последовательный план. Время разъяснит нам эту тайну, а быть может, и не разъяснит; однако поверьте, друг мой (тут он взял меня за руку, и лицо его стало очень серьезным), человек, которому подвластны высшие силы, не нуждается в шарлатанстве, — нет, он презирает обман.

Так окончилась наша беседа, которую я привожу целиком, потому что она доказывает, как трудно было преодолеть недоверие принца, а также и потому, что это свидетельство снимет с его памяти упрек в том, как слепо и необдуманно бросился он в западню, которую ему расставило неслыханное коварство. «Не все, — отмечает далее в своих записках граф фон О***, — кто сейчас, когда пишутся эти строки, с насмешкой и презрением взирают на его слабость и с самонадеянной гордостью людей, чей здравый смысл никогда не подвергался испытаниям, считают себя вправе осудить его, не все, повторяю, смогли бы столь мужественно противиться первому этому испытанию. И если в конце концов, несмотря на столь счастливое начало, мы все же станем свидетелями его падения, если им завладеет та грозная опасность, о смутном приближении которой принца предупреждал его добрый гений, то свет скорее должен дивиться грандиозности гнусных козней, коими удалось опутать столь высокий разум, а не смеяться над безумством принца. Не житейскими побуждениями вызваны эти мои показания, ибо того, кто мог бы благодарить меня за них, уже давно нет на свете. Исполнилась роковая его судьба, давно очистилась душа его у престола вечной истины, а когда будут читаться сии строки, и моя душа тоже будет обретаться в вечности. Я пишу — и да простится мне невольная слеза при воспоминании о самом дорогом мне друге! — я пишу для восстановления справедливости: принц был благородным человеком и несомненно стал бы украшением трона, которого стремился достичь преступными средствами по злобному наущению»[72].

Конец первой книги

КНИГА ВТОРАЯ

Вскоре после этих событий[73], — так продолжает свой рассказ граф фон О***, — я стал замечать в настроении принца значительную перемену. До сих пор принц избегал сколько-нибудь серьезных попыток подвергнуть сомнению свои религиозные убеждения и довольствовался тем, что, не вникая в основы своей веры, стремился очистить грубо-чувственные религиозные понятия[74], в которых он был воспитан, более высокими идеями, воспринятыми позднее. Вообще предмет религии, как он не раз признавался мне, всегда казался ему заколдованным замком, куда нельзя ступить без трепета, и гораздо благоразумнее в смиренном благоговении проходить мимо, не навлекая на себя опасность заблудиться в этом лабиринте. Однако склонности прямо противоположные всегда неудержимо влекли его к исследованиям, связанным с подобными вопросами.

Ханжеское и раболепное воспитание было источником его страха перед религией; в неокрепшем детском мозгу запечатлелись мрачные образы, от которых принц не мог вполне избавиться в течение всей жизни. Религиозная меланхолия[75] была наследственным недугом его семьи. Принц и его братья получили воспитание, благоприятствующее такого рода наклонностям, и оно было поручено людям, которых отбирали именно с этой точки зрения, — то есть лицемерам или фанатикам. Вернее всего можно было заслужить высочайшее одобрение родителей, если бы удалось под тяжким нравственным гнетом задушить детскую непосредственность в мальчике.

Черной, как ночь, была юность нашего принца; радость изгонялась даже из его игр. Во всех его представлениях о религии было что-то устрашающее, и ее грозный, беспощадный образ всецело владел его пылким воображением и удержался в нем надолго. Его Бог был страшилищем, карающей десницей; вера в него — рабским трепетом или слепой покорностью, подавляющей всякую силу и смелость. Всем его детским и юношеским страстям, вспыхивавшим с особой силой благодаря мощному телу и цветущему здоровью, религия преграждала путь; со всем, что было дорого его юному сердцу, она вступала во вражду; никогда не ощущал он религию как благодать, всегда она становилась бичом его страстей. И в нем постепенно разгорался против нее затаенный гнев, странно сочетаясь в душе его и в разуме с благоговейной верой и слепым страхом, — то было сопротивление владыке, перед которым он в равной мере испытывал отвращение и трепет.

Неудивительно, что он воспользовался первой же возможностью, чтобы уйти из-под столь сурового ига; но убежал он от него, как бежит крепостной от жестокого властелина, сохраняя и на воле чувство рабской зависимости. Именно потому, что не по своему выбору отказался он от верований юности, именно потому, что не дождался, пока его созревший разум поможет ему постепенно освободиться от них, а вместо этого вырвался, как беглец, над которым еще тяготеет право собственности его господина, — именно поэтому он всегда, даже после самых сильных отвлечений, неминуемо возвращался к прежней вере. Он убежал с цепью на шее и неминуемо должен был стать жертвой любого обманщика, который заметил бы эту цепь и сумел за нее ухватиться. Что такой обманщик нашелся, покажет дальнейшее повествование, если читатель уже сам об этом не догадался.

Исповедь сицилианца оставила в уме принца более глубокий след, чем она того стоила, а незначительная победа, которую одержал его рассудок над этим неудачным обманом, чрезвычайно укрепила в нем веру в свой разум. Он сам поражался легкости, с которой ему удалось разоблачить ложь. Рассудок его еще не научился отделять истину от заблуждений, и он часто принимал одно за другое, поэтому удар, разрушивший его веру в чудеса, поколебал и все здание его религиозных убеждений. С ним произошло то, что происходит с неопытным человеком, который обманулся в дружбе или любви, сделав плохой выбор, и поэтому вообще потерял всякую веру в эти чувства, приняв простую случайность за истинный признак и свойство любви и дружбы. Разоблаченный обман заставил принца усомниться в истине. К несчастью, и доказательства истины он строил на столь же шаткой основе.

Мнимая победа радовала его тем больше, чем сильнее был гнет, от которого он благодаря ей как будто освобождался. С этой минуты в нем пробудился такой дух сомнения, который не щадил даже самого святого.

Многие обстоятельства способствовали поддержанию сего душевного состояния и еще более укрепляли его. Одиночество, в котором принц жил до сих пор, уступило место самому рассеянному образу жизни. Сан его стал всем известен. Знаки внимания, на которые ему приходилось отвечать, этикет, который он по своему положению обязан был соблюдать, незаметно вовлекли его в вихрь светской жизни. Титул и личные качества открыли ему доступ в наиболее просвещенные круги венецианского общества, и вскоре он стал встречаться с образованнейшими людьми республики, с учеными и государственными мужами. Это заставило его расширить однообразный и тесный круг понятий, в котором до сей поры был замкнут его ум. Он осознал убожество и ограниченность своих знаний и ощутил потребность в более серьезном образовании. Устаревшие его идеи, при всех своих преимуществах, находились в явном и невыгодном противоречии с современными идеями общества, и незнание самых обычных вещей часто ставило его в смешное положение, — он же пуще всего боялся показаться смешным. Ему казалось, что он должен личным своим примером опровергнуть недоброжелательное предубеждение, создавшееся в отношении его родины. Добавьте еще, что по свойству характера его раздражало всякое внимание, если, как ему мнилось, оно было оказано его сану, а не личным достоинствам. Особенно чувствовал он себя униженным в присутствии людей, блиставших умом и завоевавших общее признание личными заслугами, вопреки незнатному своему роду. Быть отмеченным в таком обществе только за свое знатное происхождение казалось принцу глубоко унизительным, тем более что он, к несчастью, уверил себя, что его имя препятствует ему соревноваться с другими. Все это вместе взятое привело его к убеждению, что нужно заняться своим запущенным образованием, дабы усвоить все, чем жило за последние пять лет образованное и мыслящее общество, от которого он так сильно отстал.

С этой целью он взялся за чтение самой современной литературы с той серьезностью, с какой относился ко всему, за что бы ни принялся. Но зловредная рука, вмешавшаяся в выбор этих книг, к несчастью, всегда наталкивала принца на произведения, не дававшие пищи ни уму, ни сердцу[76]. Постоянная склонность неудержимо тянуться ко всему, что выше нашего понимания, одолевала его и тут; только предметы, связанные с областью таинственного, привлекали его внимание, западали в память. Пустота царила в его уме и сердце, в то время как ложные идеи туманили ему голову. Один автор увлекал его воображение блестящим стилем, другой затемнял его разум изощренными софизмами. И тому и другому было легко подчинить себе мысли человека, готового стать жертвой всякого, кто с известной смелостью сумеет навязать ему свои убеждения.

Чтение, которому он со страстью предавался больше года, не обогатило его почти никакими полезными знаниями, — оно только внесло в его мысли сомнения, которые, как это неизбежно при столь цельном характере, нашли опасный путь и к его сердцу. Скажу короче: он вступил в сей лабиринт мечтателем, полным веры, а вышел из него скептиком и в конце концов стал явным вольнодумцем.

В кругах, куда его сумели завлечь, процветало одно тайное общество, называвшееся «Буцентавр»[77], где под видом благородного и разумного свободомыслия проповедовалась самая необузданная распущенность мыслей и нравов. Так как среди членов общества было много духовных лиц и во главе его стояли даже некоторые кардиналы, принц легко дал себя втянуть в эту компанию. Он считал, что некоторые опасные для ума истины надежнее всего доверить таким лицам, которых самый их сан обязывает к умеренности; к тому же эти люди обладали преимуществом — они уже знали и проверяли мнения своих противников. Принц забывал, что вольность мыслей и нравов у лиц духовного звания именно потому и принимает столь широкий размах, что тут она не знает никакой узды, и ее не отпугивает нимб святости, ослепляющий непосвященных. Так оно было и в «Буцентавре», многие сочлены которого, проповедуя предосудительную философию и соответствующие ей нравы, позорили не только свой сан, но и все человечество.

Общество имело свои тайные степени посвящения, и я хочу верить, что, к чести принца, он никогда не был допущен в святая святых. Каждый вступавший в это общество должен был, по крайней мере на время своей принадлежности к нему, сложить с себя свой сан, отказаться от своей национальности и религии — словом, от всех общепринятых отличий — и соблюдать полное равенство во всем. Отбор сочленов был чрезвычайно строгим, так как дорогу туда открывало только умственное превосходство. Общество славилось благороднейшим тоном и изысканнейшим вкусом, — вся Венеция признавала это. Такая слава и кажущееся равенство, царившее там, неудержимо влекли принца. Умнейшие беседы, оживляемые тонкой шуткой, поучительный разговор, участие лучших представителей ученых и политических кругов, для которых сие общество являлось как бы средоточием, долго заслоняли от принца опасность связи с этим кругом. Но когда истинное лицо общества постепенно стало вырисовываться из-под маски или, вернее, когда всем сочленам его в конце концов просто надоело остерегаться принца, то отступать уже было поздно, и ложный стыд и забота о собственной безопасности заставили его скрывать свое глубокое неодобрение.

Хотя непосредственное общение с этим кругом людей и их образ мыслей не принудили принца подражать им, он уже утратил свою былую чистоту, прекрасную душевную непосредственность, всю тонкость своих нравственных чувств. Слишком ничтожны были его знания, чтобы его ум мог искать в них опору и распутать без посторонней помощи утонченную сеть ложных представлений, которой его опутали; незаметно всё, на чем зиждились его моральные устои, было подточено этим страшным, разъедающим влиянием. Всё, что, по его понятиям, служило естественной и необходимой основой для вечного блаженства, он сменил на софизмы, которые не смогли поддержать его в решающую минуту и тем самым заставили его ухватиться за первую попавшуюся опору, которую ему подставили.

Может быть, дружеская рука и могла бы вовремя отвести принца от пропасти, но, не говоря уж о том, что я узнал о тайнах «Буцентавра» много позже, когда зло уже свершилось, меня еще в самом начале событий отозвали из Венеции по срочному делу. Один из ценнейших друзей принца, милорд Сеймур, чей трезвый рассудок никогда не поддавался заблуждениям и кто, несомненно, мог бы стать ему настоящей опорой, тоже покинул нас и вернулся в свое отечество. Те же, на кого я оставил принца, были люди преданные, но весьма неопытные и к тому же чрезвычайно ограниченные своими религиозными убеждениями. Они не могли понять, какое зло творилось, и не пользовались у него никаким авторитетом. Его запутанным софизмам они противопоставляли только догматы бездоказательной веры, которые то бесили принца, то смешили его; благодаря превосходству ума он с легкостью отметал все их возражения, заставляя замолчать этих худых защитников хорошего дела. А тем, которые сумели вкрасться к нему в доверие, было важно только одно — как можно глубже втянуть его в свою среду. И какие перемены нашел я в нем, когда в следующем году вернулся в Венецию!

Влияние новой философии вскоре отразилось на всей жизни принца. Чем больше благоприятствовало ему в Венеции счастье, чем больше новых друзей он приобретал, тем неизбежнее отходили от него друзья старые. День ото дня он нравился мне все меньше и меньше, мы и видеться начали реже, да и вообще он от меня отдалился. Вихрь светской жизни совсем закружил его. Когда он оставался дома, двери его были открыты для всех. Одно развлечение сменялось другим, балы следовали за балами, веселье не прекращалось. Принц походил на красавицу, чьей благосклонности все добивались, — он стал королем и кумиром всего общества.

Насколько трудной представлялась ему великосветская жизнь в тиши и замкнутости его прежнего существования, настолько легкой оказалась она теперь, к великому его удивлению. Ему так шли навстречу: все, что он ни говорил, считалось блестящим; стоило ему замолчать, и общество воспринимало это как потерю. И это счастье, следовавшее за ним по пятам, эта неизменная удача действительно заставляли его становиться выше, чем он был на самом деле, потому что прибавляли ему смелости и уверенности. Он и сам стал более высокого мнения о себе и оттого поверил в непомерное преклонение, почти обожание, с каким относились к его уму, что непременно показалось бы ему подозрительным, если бы у него не возникло сие преувеличенное, хотя и некоторым образом обоснованное, самомнение. Теперь же всеобщее признание только подтверждало то, что втайне подсказывала ему самодовольная гордость: он считал, что столь единодушное преклонение подобает ему по праву. Нет сомнения, что он не попал бы в эту западню, если б ему дали хотя бы перевести дух, спокойно, на свободе, поразмыслить и сравнить свой истинный облик с тем приукрашенным образом, какой ему показывали в льстящем зеркале. Но вся его жизнь проходила в постоянном угаре, в головокружительном опьянении. Чем выше его возносили, тем больше усилий он тратил, чтобы удержаться на новой высоте, и это непрестанное напряжение медленно подтачивало его силы, и даже сон не приносил ему отдыха. Кто-то проник во все его слабости и отлично рассчитал, чем можно разжечь в нем такие страсти.

Вскоре преданной его свите пришлось расплачиваться за то, что господин их так возвеличился. Глубокие чувства и возвышенные истины, на которые он прежде столь горячо, всем сердцем откликался, теперь стали мишенью для его насмешек. За то, что ложные представления когда-то лежали на нем тяжким гнетом, он теперь мстил даже истинной вере, — но неподкупный голос сердца все же пытался побороть заблуждения ума, и в его насмешках слышалась скорее горечь, чем веселая шутка. Характер его тоже изменился, он стал привередлив, скромность — лучшее его украшение — совсем исчезла, лесть отравила благородное его сердце. Предупредительность и деликатность в обращении с придворными, заставлявшие забывать, что принц — их господин, теперь часто сменялись повелительным и властным тоном, коий воспринимался ими с болезненной чувствительностью, потому что свидетельствовал не о внешних различиях в положении, на которые легко не обращать внимания — тем более что и принц никогда не придавал им значения, — а об обидном подчеркивании его личного превосходства. И так как дома он нередко высказывал мысли, которые не занимали его в вихре светских развлечений, то приближенные часто видели своего принца угрюмым, недовольным и несчастным, в то время как среди чужих он блистал наигранной веселостью. С грустным сочувствием смотрели мы, как он идет по этому опасному пути, но слабый голос дружеских увещеваний тонул в той суете, в которой он жил, да к тому же он был еще слишком счастлив, чтобы внять этому голосу.

Еще в самом начале событий важные дела отозвали меня ко двору моего государя, и я не смел пренебречь ими даже ради самой пылкой дружбы. Невидимый враг, которого я обнаружил значительно позже, нашел способ запутать мои дела и распространить обо мне такие слухи, которые я мог опровергнуть, только немедленно возвратившись домой. Мне трудно было расставаться с принцем, зато он легко расстался со мною, — уже давно ослабели дружеские узы, связывавшие нас. Но судьба его возбуждала во мне самое живое участие; поэтому я взял с барона фон Ф*** обещание держать со мной письменную связь, что он и выполнил самым добросовестным образом. Итак, теперь я на долгое время перестаю быть свидетелем происходящего и прошу позволения предоставить слово барону фон Ф***, дабы восполнить сей пробел выдержками из его писем. Невзирая на то, что мы с моим другом фон Ф*** различно смотрим на многое, я не хотел ничего менять в этих строках, из которых читатель без труда почерпнет истинную правду.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо первое

5 мая 17**

Благодарю Вас, дорогой мой друг, за то, что Вы позволили мне в разлуке сохранить то дружеское общение с Вами, которое во время Вашего пребывания здесь было для меня такой большой радостью. Вы ведь знаете, что тут нет ни одного человека, с которым я решился бы откровенно побеседовать об известных Вам делах; что бы Вы там ни говорили, но все эти люди мне глубоко ненавистны. С тех пор как принц примкнул к ним, а мы лишились Вашего общества, я чувствую себя в этом людном городе совершенно одиноким. Ц*** принимает все не так близко к сердцу: венецианские прелестницы помогают ему забывать о тех обидах, которые приходится нам обоим терпеть дома. Да и что ему особенно печалиться? Для него принц — только господин, какого он сможет сыскать где угодно, и больше он в нем ничего не ищет; а я... Вы сами знаете, сколь близко принимаю я к сердцу все радости и горести нашего принца и как много тому есть причин. Вот уже шестнадцать лет живу я при нем и только для него. Девятилетним мальчиком я был взят в его свиту и с той поры никогда с ним не расставался. На его глазах я вырос. Длительное общение с ним заставило меня смотреть на многое его глазами; я участвовал во всех его приключениях — серьезных и пустячных; я живу только его радостями. До этого злополучного года я видел в нем лишь друга, старшего брата; словно ясное солнце, согревал меня его взгляд; ни малейшее облачко не омрачало моего счастья. И подумать только, сейчас, в Венеции, будь она проклята, всему суждено пойти прахом!

С той поры, как Вы уехали, у нас тут многое переменилось. На прошлой неделе явился сюда принц фон ** д ** с большой и пышной свитой, и наше общество зажило новой, шумной и беспокойной жизнью. Так как он доводится нашему принцу близким родственником и отношения у них сейчас довольно хорошие, то во все время его пребывания здесь, которое, как я слышал, продлится до Вознесения, они почти не будут разлучаться. Начало, во всяком случае, положено: вот уж десять дней наш принц не знает ни минуты отдыха. Принц фон ** д ** сразу же стал жить очень широко; но для него это не так уж страшно, потому что он все равно скоро уедет. Беда в том, что он заразил и нашего принца, которому неудобно было отставать, да и в силу особых отношений между двумя дворами принц боялся уронить честь своего дома, поставленную под сомнение. К тому же через несколько недель мы и сами должны покинуть Венецию, так что в дальнейшем он будет избавлен от необходимости вести столь пышный образ жизни.

Принц фон ** д **, как говорят, прибыл сюда по делам ***ского ордена, причем он вообразил, что играет в нем весьма важную роль. Как Вы сами легко поймете, он тотчас же поспешил воспользоваться всеми связями нашего принца. В «Буцентавр» его ввели с особой пышностью, ибо с некоторых пор ему нравится разыгрывать остроумца и мыслителя, а в своей обширной переписке, которую он ведет со всем миром, он заставляет величать себя не иначе как prince-philosophe[78]. Не знаю, имели ли Вы когда-нибудь счастье видеть его. У него многообещающая внешность, рассеянный взгляд, тон знатока искусств, умение щегольнуть своей начитанностью, напускная естественность[79] (если можно так выразиться) и царственное снисхождение к людским слабостям; прибавьте ко всему этому непоколебимую самоуверенность и способность заговорить кого угодно. Разве может кто-нибудь устоять перед столь блестящими свойствами его высочества? Только будущее покажет, как проявятся спокойные, сдержанные, но подлинные достоинства нашего принца рядом с этим крикливым совершенством.

Наш образ жизни сильно переменился с его приездом. Мы сняли великолепный дом, что напротив Новой прокурации[80], так как принцу стало слишком тесно в «Мавритании». Свита наша увеличилась на двенадцать слуг — тут и пажи, и арабы, и гайдуки[81], и прочие. Мы живем очень пышно. Когда Вы были здесь, то сетовали на чрезмерные расходы. Посмотрели бы Вы, что делается теперь!

Отношения между нами пока не изменились — разве только принц, которого без Вас некому сдерживать, стал, пожалуй, еще холоднее и неразговорчивее, и теперь мы видим его только при утреннем и вечернем туалете. Под тем предлогом, что по-французски мы говорим плохо, а итальянского не знаем вовсе, он сумел почти совсем закрыть нам доступ в свой круг; мне лично сие не причиняет особого огорчения, но я полагаю, что понял истинную причину: он нас стыдится — и это мне больно; такого отношения мы не заслужили.

Из всей нашей челяди (Вы ведь хотели знать все до мелочей) при нем почти все время один только Бьонделло[82], которого, как Вы знаете, он взял к себе в услужение после исчезновения нашего егеря; и при новом образе жизни принц совершенно не может обойтись без него. Этот малый знает в Венеции решительно все и к тому же из всего умеет извлечь пользу. Так и кажется, что у него тысяча глаз и что на него работает тысяча рук. По его словам, ему помогают здешние гондольеры. Для принца он незаменим, потому что заранее сообщает ему все подробности о новых лицах, с которыми тот встречается в обществе, причем принц всегда убеждается, что эти тайные сведения вполне достоверны. К тому же Бьонделло прекрасно изъясняется и пишет по-итальянски и по-французски, благодаря чему ему даже удалось стать секретарем принца. Я должен все же рассказать Вам об одном проявлении бескорыстной верности, которую поистине редко встретишь у людей его звания. Недавно один почтенный купец из Римини попросил у принца аудиенцию. Он явился с довольно странной жалобой на Бьонделло. Прокуратор, бывший его господин, который, по-видимому, был чудаком и святошей, питал к своим родным непримиримую вражду и хотел, чтобы вражда эта, если возможно, пережила его самого. Бьонделло пользовался его полным, исключительным доверием; обычно тот поверял ему все свои тайны; у его смертного одра Бьонделло должен был поклясться, что свято сохранит эти тайны и никогда не использует их в интересах родни; в награду за молчание ему была завещана значительная сумма. Когда же было вскрыто завещание и просмотрены бумаги, то в них обнаружились такие пробелы и неясности, устранить которые можно было лишь с помощью Бьонделло. Тот упорно твердил, что ему ничего не известно, отдал наследникам все свое весьма существенное состояние и сохранил все тайны прокуратора. Родные сулили ему щедрое вознаграждение, но напрасно; наконец, для того чтобы избавиться от их домогательств, — а они грозили передать дело в суд, — Бьонделло поступил в услужение к принцу. К нему-то и обратился главный наследник — этот самый купец — и предложил еще более выгодные условия, с тем чтобы Бьонделло изменил свое решение. Но не помогло и посредничество принца. Правда, Бьонделло признался принцу, что ему были поверены многие тайны; он не отрицал также, что покойный в своей ненависти к родне зашел, пожалуй, слишком далеко. «Но все же, — добавил Бьонделло, — он был мне добрым господином и благодетелем и умер с твердой верой в мою честность. Я был единственным другом, которого он оставил на земле. Как же могу я обмануть его последнюю надежду?» При этом он дал понять, что его разоблачения могли бы бросить тень на честь его покойного господина. Не правда ли, как тонко и благородно? Вы сами понимаете, что принц не приложил особых стараний, чтобы поколебать столь похвальные устои. Необычайная верность умершему господину помогла Бьонделло приобрести неограниченное доверие живого.

Желаю Вам счастья, дорогой друг. Как хотелось бы мне, чтобы вновь вернулась та тихая жизнь, которую мы вели при Вас и которую Вы так скрашивали своим присутствием. Боюсь, светлые дни в Венеции для меня миновали; дай Бог, чтобы это не относилось и к принцу. Я уверен, что, ведя такую жизнь, как сейчас, он не сможет долго чувствовать себя счастливым, — или же опыт всех шестнадцати лет меня обманывает. Прощайте.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо второе

18 мая

Никогда я не думал, что наше пребывание в Венеции сможет принести какую-либо пользу, однако оно спасло жизнь человеку, и я примирился с тем, что мы еще тут. Как-то поздней ночью принц велел отнести себя в носилках[83] домой из «Буцентавра». Бьонделло и другой слуга сопровождали его. Не знаю, как случилось, что носилки, нанятые в спешке, сломались, и принц оказался вынужденным пройти пешком оставшуюся часть пути. Бьонделло шел впереди, дорога вела через отдаленные темные улицы, и, так как уже близился рассвет, фонари горели тускло, а многие и совсем погасли. Не прошло и четверти часа, как Бьонделло обнаружил, что сбился с дороги. Он спутал схожие меж собой мосты, и вместо квартала Св. Марка они очутились в квартале Кастелло[84]. На глухой уличке не было ни души. Пришлось повернуть, чтобы выйти на одну из главных улиц. Не прошли они и двух шагов, как вдруг неподалеку в переулке раздался отчаянный крик. Принц был безоружен, но вырвал палку из рук слуги и со свойственной ему смелостью, которая Вам хорошо известна, бросился на крик. Трое страшных бандитов пытались заколоть какого-то человека; он и его спутники уже едва отбивались. Принц появился как раз в нужную минуту, чтобы предотвратить смертельный удар. Его окрик и возгласы слуг перепугали бандитов, не ожидавших, что их настигнут в столь глухом квартале, и они, на ходу нанося удары кинжалом своей жертве, обратились в бегство. Почти без сознания, измученный борьбой, раненый падает на руки принца, и его провожатый объясняет, что спасенный — маркиз Чивителла[85], племянник кардинала А***. Так как маркиз потерял много крови, Бьонделло наспех сделал ему перевязку, и принц позаботился, чтобы раненого доставили во дворец его дяди, находившийся не очень далеко, и сам проводил его туда. Потом он незаметно исчез, никому не сказав своего имени.

Но один из слуг, узнавших Бьонделло, открыл имя принца. На следующее же утро к принцу явился сам кардинал, старый его знакомец по обществу «Буцентавр». Визит продолжался целый час. Кардинал вышел от принца взволнованным, слезы блестели у него на глазах, и принц был тоже явно растроган. В тот же вечер он посетил пострадавшего, о здоровье которого врач дал самые успокоительные сведения. Плащ юноши задержал удары кинжала и ослабил их силу. После сего происшествия не проходило и дня, чтобы принц не посещал дворец кардинала или не принимал новых знакомых у себя, — между ним и этой семьей завязывается теснейшая дружба.

Кардинал, величественного вида почтенный старец лет шестидесяти, отличается веселым нравом и цветущим здоровьем. Его считают одним из самых богатых прелатов во всей республике. Говорят, что он с юношеским пылом пользуется своим несметным богатством и, при разумной бережливости, не чужд никаких житейских радостей. Племянник является единственным его наследником, однако отношения с дядей у него не всегда хорошие. Хотя старик ни в коей мере не враг удовольствий, но даже самая широкая терпимость не может примирить его с поведением племянника, которое переходит всякие границы дозволенного. Пренебрежение ко всем устоям и разнузданный образ жизни делают Чивителлу угрозой отцам и проклятием мужьям, ибо он, к несчастью, обладает всеми качествами, от которых порок становится привлекательным, а соблазн — неудержимым. Утверждают, что и последнее нападение он навлек на себя интригой с женой ***ского посланника, не говоря уже о разных других, весьма скверных историях, из которых он с трудом выпутывался благодаря имени и деньгам кардинала. Если бы не племянник, кардиналу могла бы позавидовать вся Италия, так как он обладает всем, что украшает жизнь. Но семейное горе омрачает дары судьбы, и радость, доставляемая огромными богатствами, отравлена постоянным страхом, что наследовать их будет некому.

Все эти сведения сообщил мне Бьонделло. Он поистине — драгоценная находка для принца. С каждым днем этот человек становится все необходимее, с каждым днем мы открываем в нем новые таланты. Недавно принц, разволновавшись перед сном, никак не мог уснуть. Ночник погас, а дозвониться к камердинеру было невозможно, так как тот ушел на какое-то любовное свидание. Принц решил сам встать и дозваться хоть кого-нибудь из своей свиты. Только он вышел из спальни, как вдали послышалась чудесная музыка. Словно зачарованный, идет принц на эти звуки и застает Бьонделло в его комнате, где тот играет своим товарищам на флейте. Принц не верит своим глазам, не верит ушам своим, он просит Бьонделло продолжать. С удивительной легкостью повторяет итальянец то же самое певучее адажио с прелестнейшими вариациями и всеми тонкостями, как настоящий виртуоз. Принц, как вы знаете, большой знаток музыки, и он утверждает, что Бьонделло мог бы свободно выступать в любом оркестре.

— Придется мне отпустить этого человека, — сообщил мне принц на следующее утро. — Я не в состоянии расплатиться с ним по заслугам.

Бьонделло, услышавший эти слова, подошел к принцу.

— Ваша светлость, — сказал он, — если вы это сделаете, вы лишите меня самой драгоценной награды.

— Но тебе предназначена лучшая участь, чем быть слугой, — настаивал наш принц. — Я не могу лишать тебя счастья.

— Не заставляйте меня искать иной доли. Нет для меня большего счастья, чем то, какое я избрал сам!

— Разве можно зарывать такой талант в землю? Нет! Этого я не допущу!

— Тогда разрешите мне, светлейший принц, проявлять его иногда в вашем присутствии.

Тотчас же были приняты все меры, Бьонделло дали комнату рядом со спальней его господина, — и теперь принц засыпает под его музыку и пробуждается с нею поутру. Принц хотел удвоить ему жалованье, но Бьонделло отказался, попросил приберечь эту милость и взять ее на сохранение, как капитал, потому что через некоторое время ему, быть может, придется ею воспользоваться. Теперь принц ждет, что Бьонделло вскоре обратится к нему с какой-нибудь просьбой, и, чего бы он ни пожелал, принц заранее готов все ему дать.

Прощайте, дорогой друг! С нетерпением жду от Вас известий.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо третье

4 июня

Маркиз Чивителла уже вполне оправился от ран и на прошлой неделе попросил своего дядю-кардинала ввести его в дом принца, и с тех пор он, словно тень, всюду следует за ним. Все-таки Бьонделло сказал мне неправду об этом маркизе или по меньшей мере все преувеличил. Это милейший в обращении человек, и перед его очарованием невозможно устоять. На него нельзя сердиться, и с первого же взгляда он совершенно покорил меня. Представьте себе юношу, прекрасно сложенного, полного достоинства и обаяния, с умным и добрым лицом, с открытой, доверчивой улыбкой, с голосом, проникающим в сердце, и прекрасным даром слова; представьте себе цветущую юность в сочетании со всем изяществом утонченного воспитания. В нем нет ни тени пренебрежительной надменности, чопорной напыщенности, которые столь невыносимы у других представителей здешней знати. Все в нем дышит юношеской жизнерадостностью, чистосердечием, искренним чувством. Разговоры о его распущенности, наверно, сильно преувеличены: редко можно встретить воплощение такого безупречного и полного здоровья. Если же он на самом деле так порочен, как говорил мне Бьонделло, значит, он поистине сирена, которой никто не может противостоять.

Со мной он сразу заговорил откровенно. С подкупающей искренностью признался, что дядюшка-кардинал не слишком его жалует и что он, возможно, это заслужил. Но теперь он самым серьезным образом решил исправиться, и сия заслуга будет целиком принадлежать принцу. Вместе с тем он надеется, что принц помирит его с дядей, так как имеет неограниченное влияние на кардинала. Самому маркизу до сих пор недоставало только друга и руководителя, и он надеется в лице принца приобрести и того и другого.

Принц уже пользуется всеми правами руководителя по отношению к юноше, и в его обращении чувствуются строгость и бдительность настоящего ментора[86]. Но именно эти взаимоотношения дают и юному маркизу известные права на принца, которыми он пользуется весьма умело. Маркиз не отходит от принца ни на шаг, он принимает участие во всех его увеселениях. Только для «Буцентавра» он слишком еще молод — и в том его счастье! Везде, где он бывает вместе с принцем, он уводит его от общества, обладая особым даром привлечь и занять его внимание. Все говорят, что никто еще не сумел обуздать и укротить этого юношу, и если принцу удастся этот великий подвиг, он будет сопричислен к лику святых. Однако я весьма опасаюсь, как бы роли не переменились и наставник не стал бы учиться у своего ученика, — а, кажется, к тому уже идет дело.

К великому удовольствию всех нас, не исключая и нашего господина, принц ** д ** наконец уехал. Все, что я предсказал, милейший О***, безошибочно сбылось. При столь разных характерах, столь неизбежных столкновениях хорошие отношения не могли сохраниться надолго. Не успел принц ** д ** пробыть в Венеции некоторое время, как в просвещенных кругах возник серьезный раскол, грозивший нашему принцу опасностью потерять половину своих почитателей. Где бы он ни появлялся, он встречал на своем пути этого соперника, в котором было достаточно мелкой хитрости и самовлюбленного чванства, чтобы подчеркивать малейшее свое превосходство над принцем. А так как в его распоряжении имелись всяческие мелочные ухищрения, на которые наш принц никогда бы не пошел из чувства благородного достоинства, он сумел перетянуть на свою сторону многих глупцов и стать во главе целой партии, достойной своего вожака[87]. Самым благоразумным было бы, конечно, не вступать в соперничество с таким противником, и, будь то на несколько месяцев раньше, принц, наверное, избрал бы именно эту политику. Теперь же течение отнесло его слишком далеко от берегов, и трудно было приплыть обратно. Обстоятельства сложились так, что все эти мелочи приобрели для него известное значение, да и, если бы он их по-настоящему презирал, он все равно не мог бы из гордости отказаться от соревнования в тот момент, когда его уступка рассматривалась бы не как добровольное решение, но как признание своего поражения. К тому присоединились еще скверные сплетни, в которых передавались резкие слова друг о друге, и дух соперничества охватил не только приверженцев нашего принца, но и его самого. И вот, для того чтобы закрепить свои победы и удержаться на скользком пьедестале, на который он был поднят светом, принц решил, что надо как можно чаще блистать в обществе, объединять его вокруг себя, — а этого возможно было достигнуть только королевской пышностью обихода: отсюда и постоянные увеселения, пиршества, дорогие концерты, подарки, крупная игра. Это нелепое безумство охватило свиту и слуг обоих принцев, — а челядь, как вы знаете, еще ревнивее стоит на страже чести своих господ, чем сами господа, — и принцу пришлось пойти навстречу доброй воле своих приближенных и проявить особую щедрость. Вот какая длинная цепь неприятностей неизбежно потянулась вслед за единственной, вполне простительной, слабостью, которой наш принц поддался в роковую минуту!

Правда, от соперника мы сейчас избавились, но вред, который он нам причинил, не так легко исправить. Шкатулка принца опустела — ушло все, что он так благоразумно копил годами. Нам надо поскорее уезжать из Венеции, не то принцу придется делать долги, чего он до сих пор остерегался самым решительным образом. Отъезд наш твердо решен, и мы только ждем, пока придут новые векселя.

Пускай бы даже производились все эти траты, лишь бы они доставляли моему принцу хоть какое-либо удовольствие! Но никогда он не был менее счастлив, чем сейчас. Он чувствует, что уже не тот, что прежде, он потерял себя, он собой недоволен и очертя голову бросается в новые развлечения, чтобы забыть последствия прежних. Одно знакомство следует за другим, он весь захвачен этой жизнью. Не понимаю, чем все это кончится. Мы должны уехать — другого выхода нет, — мы должны немедленно уехать из Венеции.

А от Вас, дорогой друг, до сих пор нет ни строчки! Как мне объяснить это упорное молчание?

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо четвертое

12 июня

Благодарствуйте, дорогой друг, за Ваше внимание и за вести, которые мне передал молодой Б***ль. Но Вы пишете, что я будто бы должен был получить от Вас письмо. Ни одного письма, ни единой строчки я от Вас не имел. Каким кружным путем, должно быть, пошли они! В будущем, милейший мой О***, если пожелаете почтить меня своим письмом, шлите его через Тренто[88], на адрес моего повелителя.

В конце концов, дорогой друг, нам пришлось сделать тот шаг, которого мы до сей поры счастливо избегали. Векселей мы не получили. Именно сейчас, в самый нужный момент, они впервые не пришли, и мы были вынуждены прибегнуть к услугам ростовщика, так как принц готов заплатить втридорога, лишь бы не выдать свою тайну. Но самое печальное в сей неприятной истории то, что из-за нее задерживается наш отъезд.

По этому поводу у меня с принцем произошло крупное объяснение. Все устраивал Бьонделло, и еврей-ростовщик явился без всякого моего ведома. Сердце у меня защемило, когда я увидал, до какой крайности дошел принц. Все воспоминания прошлого, все страхи за будущее ожили во мне; и когда ростовщик ушел, вид у меня, вероятно, был очень огорченный и грустный. Принц, уже и без того раздраженный этим визитом, насупившись, расхаживал по комнате; свертки золотых еще лежали на столе, а я занимался тем, что считал из окна стекла в прокурации напротив. Стояла долгая тишина. Наконец принц вспылил.

— Ф***| — начал он. — Я не терплю подле себя мрачных лиц!

Я промолчал.

— Почему вы не отвечаете? Разве я не вижу, что вам станет легче дышать, если вы мне выскажете все свое недовольство? Ну, говорите же! Иначе вы начнете воображать, что скрываете от меня бог весть какие мудрые мысли!

— Ежели я и мрачен, ваша светлость, то лишь потому, что и вам невесело.

— Знаю, — согласился он, — вы уже давно недовольны мною, очень давно, каждый мой шаг вы осуждаете... знаю... А что пишет граф фон О***?

— Граф фон О*** ничего мне не писал.

— Как так? Зачем вы таитесь от меня? Ведь вы изливаете душу друг другу — вы и ваш граф! Мне это отлично известно! Лучше сознавайтесь! Ведь я не собираюсь вмешиваться в ваши секреты.

— Граф фон О*** не ответил мне даже на первое из трех писем, которые я ему написал, — возразил я.

— Я поступил нехорошо, — сказал принц, — не правда ли? (И он взял сверток с деньгами.) Я не должен был так поступать.

— Я отлично понимаю, что это было необходимо.

— Не надо было мне доходить до такой необходимости.

Я промолчал.

— Значит, по-вашему, я должен был всегда жить такой жизнью, состариться таким же, каким я возмужал! И только за то, что я захотел выйти из унылого круга своего прежнего существования, оглянуться — не откроется ли для меня хоть где-нибудь в мире источник наслаждений, за то, что я...

— Будь это лишь попыткой, ваша светлость, мне возражать нечего. За такой опыт стоило заплатить и втридорога. Но сознаюсь, мне было больно смотреть, как вопрос о вашем счастье, который должно было бы решать только ваше собственное сердце, решало за вас мнение общества.

— Вам хорошо, вы можете пренебречь мнением света! Но ведь я — его создание, я должен быть его рабом. Что такое мы сами, как не создание общественного мнения? Для нас, владетельных князей, общественное мнение — все! Оно — наша нянька и воспитательница в детстве, оно — наша законодательница и возлюбленная в зрелые годы, наша опора в старости. Поймите, что значит для нас общественное мнение, и вы увидите: даже самому ничтожному человеку из низших классов живется легче, чем нам, потому что его судьба помогла ему создать философию, утешающую его в этой судьбе. А князь, который смеется над общественным мнением, уничтожает сам себя, как священник, отрицающий Бога.

— И все же, ваша светлость...

— Знаю, что вы хотите сказать. Я могу перешагнуть круг, в который меня замкнуло мое происхождение. Но разве я могу вырвать из своей памяти все безумные заблуждения, взращенные во мне воспитанием и ранними привычками, которые сотни, тысячи глупцов из вашей среды укореняли во мне все прочней и прочней? Каждому хочется быть именно тем, что он есть, а наше положение принуждает нас притворяться счастливыми. Но если мы не можем быть счастливы на ваш лад, неужели мы должны совсем отказаться от счастья? Если нам не дано черпать радость прямо из чистейшего ее источника, неужели нам нельзя обмануть себя хотя бы искусственными наслаждениями, получить из той же руки, что обездолила нас, хотя бы слабую награду взамен?

— Раньше вы находили эту награду в своем сердце.

— А если мне ее там больше не найти?.. Ах, зачем мы заговорили об этом! Зачем вы пробудили во мне эти воспоминания! А что, если как раз в смятении чувств искал я прибежища, дабы заглушить внутренний голос, составляющий несчастье моей жизни, успокоить чрезмерно пытливый ум, который хозяйничает в моем мозгу, как острый серп, срезая каждым новым открытием еще одну ветку с моего счастья?

— Дорогой мой принц!..

Он встал и в необычайном волнении заходил по комнате.

— Когда все, что было и что будет, погружено для меня во мрак, прошлое, как окаменелое царство[89], в печальном однообразии тянется позади меня, а будущее не сулит ничего хорошего, когда я вижу, что все мое бытие замкнуто в тесном кругу настоящего, — кто может упрекнуть меня, что я ловлю этот скудный подарок судьбы — сегодняшний миг и жадно, ненасытно, как друга пред вечной разлукой, заключаю в свои объятья?

— Светлейший принц, раньше вы верили в вечное добро...

— О, сделайте так, чтобы я мог осязать этот призрак, и я с охотой заключу его в жаркие объятья! Но что за радость дарить счастье призракам, которые исчезнут завтра вместе со мной? Ведь вокруг меня все мчится, все летит. Везде толчея, каждый хочет оттеснить соседа и, торопливо выпив хоть каплю из источника бытия, тут же отойти, так и не утолив жажды. Сейчас, в тот миг, когда я радуюсь своей силе, чья-то грядущая жизнь уже ожидает моего тления. Покажите мне что-нибудь вечное, нетленное, — и я стану на путь добродетели.

— Что же вытеснило у вас благородные чувства, которые когда-то были радостью вашей жизни, ее путеводной звездой? Сеять ростки для будущего, служить высокому и вечному идеалу...

— Будущее! Вечные идеалы! Если отнять то, что человек нашел у себя в душе и приписал воображаемому божеству как цель, а природе как закон, — что у нас останется? То, что было до меня и что будет после меня, представляется мне как две непроницаемые черные завесы, опущенные у граней человеческого существования, за которые не дано проникнуть ни одному смертному. Сотни тысяч поколений стоят с факелами перед этими завесами и гадают, гадают: что же может скрываться за ними? Для многих на завесе будущего движется их собственная тень, огромные тени их страстей, и человек в ужасе отшатывается от собственного отображения. Поэты, философы, основатели государств расписали эту завесу своими мечтами, то веселыми, то мрачными, смотря по тому — улыбалось или хмурилось над ними небо, — и эти мечты издалека казались явью. Многие обманщики пользовались всеобщим любопытством и, принимая всяческие личины, поражали и без того воспаленное воображение. Глубокая тишина царит позади сей завесы, никто из ушедших за нее не отвечает, и оттуда в ответ на вопрос можно услышать лишь гулкий отзвук собственного голоса, словно ты крикнул в пропасть. Все должны исчезнуть за нею, и каждый с дрожью хватается за нее, не зная, что его там ждет, кто встретит его там: quid sit id, quod tantum perituri vident?[90][91] Правда, находились и неверующие, утверждавшие, что завеса эта — лишь обман для людей и за ней ничего нельзя видеть, потому что там ничего и нет. Но для того чтобы переубедить, их немедленно отправляли туда.

— Их вывод все же был слишком поспешным, ведь они располагали лишь одним доказательством — то, что они ничего не видали.

— Вот видите, милый друг, я охотно соглашаюсь никогда не заглядывать за эту завесу, и самое мудрое, должно быть, вообще отучить себя от всякого любопытства. Но, очертив вокруг себя сей непереступаемый круг, заключив все свое существование в границы сегодняшнего дня, я еще больше ценю то земное, которым я чуть было не пренебрег ради тщеславной мечты о завоевании мира потустороннего. То, что вы назвали «целью моей жизни», теперь меня больше не касается. Я не могу уйти от нее, но я не могу и приблизить ее, знаю только одно: я твердо верю, что этой цели я должен достичь и достигну. Я похож на гонца, несущего запечатанное письмо по назначению. Что в этом письме — ему, может быть, и безразлично, — он должен только получить плату за доставку, и все!

— О, каким нищим кажусь я себе после разговора с вами!

— Куда же нас завело? — воскликнул вдруг принц, глядя с улыбкой на стол, где лежали свертки монет. — Впрочем, мы все же не сбились с пути! — добавил он. — Теперь, быть может, вы и в новом моем образе жизни найдете мое прежнее «я». Ведь я тоже не сразу смог отвыкнуть от воображаемого богатства, не сразу сумел освободить свою душу, основы своей морали, из-под власти чарующей мечты, с которой так тесно было сплетено все, что жило во мне до сих пор. Я жаждал стать легкомысленным, ибо ничто так не скрашивало жизнь большинства людей вокруг меня. Все, что уводило меня от меня же самого, было желанно. Сознаться ли вам? Я хотел пасть, чтобы уничтожить все силы, питавшие источник моих страданий.

Но тут нас прервали гости. В дальнейшем я расскажу Вам одну новость, которой Вы, конечно, не ждете после такого разговора, как сегодня. Всего наилучшего!

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо пятое

7 июля

Так как наш отъезд из Венеции приближается, мы решили за эту неделю наверстать все, что обычно упускают во время долгого пребывания, и осмотреть самые примечательные картины и здания города. С особым восхищением рассказывали нам о полотне Паоло Веронезе «Брак в Кане Галилейской»[92], которое можно обозревать на острове Святого Георгия[93], в тамошнем бенедиктинском монастыре. Не ждите от меня описания этого замечательного произведения искусства; хотя оно и весьма поразило меня, но особого наслаждения мне не доставило. Мы должны были бы потратить не минуты, а часы для того, чтобы постичь композицию, заключающую сто двадцать фигур, размещенных на полотне в тридцать футов шириной. Какой человеческий глаз сможет сразу охватить эту картину и с одного взгляда вобрать всю красоту, так щедро вложенную в нее художником? Жаль, что картина такого высокого достоинства, которая должна блистать в доступном месте для наслаждения всех, сейчас не нашла лучшего назначения, как тешить взоры нескольких монахов в их трапезной. Церковь монастыря заслуживает не меньших похвал. Это одна из красивейших церквей города.

К вечеру мы велели переправить себя в Джудекку и там, в прелестных ее садах, провели прекрасный вечер. Наша маленькая компания вскоре рассеялась, и Чивителла, весь день искавший случая поговорить со мной, отвел меня в глубь парка.

— Вы друг принца, — начал он, — и у него, как мне известно из весьма достоверных источников, нет от вас никаких тайн. Сегодня, когда я входил в его дом, оттуда вышел человек, чье ремесло мне хорошо известно, а войдя к принцу, я застал его хмурым и недовольным.

Я хотел прервать своего собеседника.

— Нет, нет, — продолжал он, — вы не можете отрицать, я узнал этого человека, я очень хорошо разглядел его. Ну как же такое могло случиться? В Венеции у принца есть друзья, обязанные ему своей кровью, своей жизнью, а он дошел до того, что в случае необходимости пользуется услугами низкопробных мошенников! Будьте откровенны, барон! Принц в затруднительном положении, не правда ли? Нет, вы напрасно пытаетесь скрыть это от меня. То, чего я не узнаю от вас, мне сообщит мой человек, которому доступны любые тайны.

— Господин маркиз...

— Простите меня! Я вынужден быть нескромным, чтобы не стать неблагодарным! Принцу я обязан жизнью и тем, что мне дороже самой жизни, — разумным к ней отношением. Неужто я должен смотреть, как принц делает шаги, которые наносят ему столь великий ущерб, унижают его достоинство? И если в моей власти удержать его, неужели я должен терпеливо наблюдать со стороны?

— Положение принца не так уж затруднительно, — возразил я. — Просто векселя, которых мы ждем через Тренто, неожиданно задержались. Без сомнения, это случайность; а может быть, там не знали, когда он уезжает, и ждали его распоряжений. Из-за этого принц временно...

Чивителла покачал головой.

— Поймите меня правильно, — сказал он. — Ведь речь идет не о том, чтобы как-то оплатить мой неоплатный долг принцу, — для этого не хватило бы даже всех сокровищ моего дяди! Речь идет о том, чтобы избавить принца от любой, самой малейшей неприятности. Мой дядя обладает огромным состоянием, которым я могу располагать как своим собственным. Счастливый случай дает мне единственную в своем роде возможность — быть хоть в чем-нибудь полезным принцу, насколько это в моей власти. Знаю, — продолжал он, — к чему принца обязывает деликатность, но ведь она является обоюдной; и со стороны принца было бы очень великодушно оказать мне сие ничтожное одолжение, хотя бы только для виду, для того чтобы меня не так давила тяжесть сознания, что я перед ним в неоплатном долгу.

Он не отставал от меня, пока я не дал обещания помочь ему по мере сил, хотя, зная принца, я понимал, как мало надежды уговорить его. Маркиз был согласен на любые условия принца, хотя и сознался, что будет очень обидно, если тот отнесется к нему как к чужому.

В пылу разговора мы ушли далеко от всего общества и уже возвращались обратно, когда нас встретил Ц***.

— Я ищу принца. Разве он не с вами?

— Нет, мы идем к нему. Мы думали, что он со всеми гостями.

— Гости уже собрались, но принца нигде не найти. Просто не понимаю, куда он скрылся.

Тут Чивителла вспомнил, что принцу, вероятно, захотелось посетить соседнюю церковь[94], на которую сам маркиз обратил его внимание. Мы тотчас же поспешили на поиски. Уже издалека мы увидели Бьонделло, ждавшего у входа в храм. Мы подошли поближе, как вдруг из бокового придела торопливо вышел принц. Лицо его пылало, он искал Бьонделло взглядом и тут же подозвал его к себе. Отдавая ему какое-то настойчивое приказание, принц ни на миг не сводил глаз с дверей церкви, которые так и остались открытыми. Бьонделло торопливо скрылся в церкви, а принц, не замечая нас, прошел мимо, смешавшись с толпой, и мы догнали его, когда он уже оказался в обществе наших спутников.

Было решено отужинать в открытом павильоне, в саду, где маркиз, без нашего ведома, затеял небольшой концерт весьма изысканного тона. Особенно хороша была молодая певица, восхитившая нас прелестным голосом и грациозной фигурой. Только на принца она не произвела никакого впечатления. Он разговаривал мало, рассеянно отвечал на вопросы, и взгляд его был устремлен в том направлении, откуда должен был появиться Бьонделло. Казалось, его душой овладевает все более сильное волнение. Чивителла спросил, как ему понравилась церковь; принц ничего не сумел сказать. Все заговорили о превосходной живописи, которой славился этот храм; принц даже не заметил ее. Поняв, что наши вопросы ему тягостны, мы замолчали. Прошел час, другой, а Бьонделло не появлялся. Нетерпение принца дошло до крайности; он раньше времени встал из-за стола и широкими шагами начал ходить один по отдаленной аллее. Я не посмел спросить его о столь странной перемене настроения: давно уже между нами нет прежней простоты в обращении. Поэтому я с еще большим нетерпением ожидал, пока Бьонделло вернется и разрешит мне эту загадку.

Было уже больше десяти часов, когда Бьонделло вернулся. Известия, которые он принес, не нарушили молчаливого настроения принца. Он, мрачный, подошел к гостям, велел заказать гондолу, и мы вскоре отправились домой.

Весь вечер я не мог найти случая поговорить с Бьонделло, и мне пришлось лечь спать, так и не удовлетворив свое любопытство. Принц отпустил нас довольно рано, но тысячи мыслей, толпившихся в моем мозгу, не давали мне уснуть. Долго я слышал, как принц расхаживает взад и вперед у меня над головой; наконец сон сморил меня. Поздно за полночь меня разбудил голос, чья-то ладонь провела по моему лицу; я открыл глаза — принц стоял у моей постели со свечой в руке. Он сказал, что ему не спится, и попросил меня помочь ему скоротать ночь. Я хотел одеться, но он велел мне не вставать и присел на мою постель.

— Сегодня со мной произошел такой случай, — начал он, — что впечатление от него никогда не сотрется в моей памяти. Как вы знаете, я ушел от вас в ***скую церковь, которой я заинтересовался со слов маркиза; да и сам я еще издали обратил на нее внимание. Так как ни вас, ни его поблизости не было, я прошел эти несколько шагов один, сказав Бьонделло, чтобы он ждал меня у входа. Церковь была совсем пуста. После жаркого ослепительного солнечного света меня охватила прохладная и жуткая полутьма. Под высокими сводами, где царило торжественное нерушимое молчание, не было никого, кроме меня. Я стал посреди храма и весь отдался впечатлению; постепенно глазам моим стали открываться мощные пропорции этого величественного здания, и я погрузился в сосредоточенное и восхищенное созерцание. Раздался вечерний благовест и мягко отозвался под сводами и в моей душе. Мое внимание издали привлекла роспись алтаря, я подошел поближе, чтобы рассмотреть ее, и незаметно для себя прошел по этому приделу через всю церковь до противоположного конца. Отсюда несколько ступеней за колонной вели в тесную капеллу, где стояли небольшие алтари, а за ними — статуи святых в неглубоких нишах. Когда я вошел в капеллу справа, я услышал вблизи нежный шепот, как будто кто-то тихонько разговаривал. Я обернулся на звук и... увидел в двух шагах от себя женскую фигуру. Нет, я не могу описать ее! Первым моим ощущением был страх, сразу уступивший место сладчайшему восторгу.

— И вы уверены, дорогой мой принц, что это действительно было живое существо, настоящая женщина, не порождение вашей фантазии?

— Слушайте дальше! То была молодая дама. Нет, до этого мгновения я никогда не видел истинного воплощения женственности! Вокруг стояла полутьма, и сквозь единственное окно заходящие лучи солнца падали в капеллу, освещая только эту фигуру. С невыразимой грацией — не то полулежа, не то преклонив колена — она распростерлась перед алтарем; никогда природа не создавала более смелых, более очаровательных и совершенных линий в столь единственном, неповторимом сочетании. Черная одежда тесно охватывала прелестнейший стан, божественные руки и плечи и широкими складками, подобно испанскому плащу[95], ложилась вокруг нее; длинные белокурые волосы, заплетенные в две косы, распустились под собственной тяжестью и, выбившись из-под вуали, рассыпались в прелестном беспорядке по спине. Одна рука лежала на распятье; мягко склонившись, незнакомка опиралась на другую. Но где мне найти слова, чтобы описать вам небесную прелесть ее лица, озаренного, как престол ангельской души, неизъяснимым очарованием? Вечернее солнце играло на ее головке, и прозрачное золото заката, словно ореол, окружало ее. Помните ли вы «Мадонну» нашего флорентийца?[96] Здесь она вся была предо мной, со всеми неповторимыми особенностями, которые так неудержимо привлекали меня в картине художника.

С «Мадонной», о которой говорил принц, произошел вот какой случай. Вскоре после вашего отъезда принц познакомился с одним флорентийским художником, которого пригласили в Венецию для росписи алтаря — уж не помню, какой именно церкви. Он привез с собой три картины, предназначенные для галереи в палаццо Корнаро[97]; на них были изображены Мадонна, Элоиза[98] и полуодетая Венера. Все три картины — исключительной красоты и столь равноценные по мастерству, что трудно было отдать предпочтение которой-нибудь из них. И только принц ни минуты не колебался: не успели их поставить перед ним, как он сразу обратил все свое внимание на изображение Мадонны. В других он хвалил искусство художника, а тут забыл и о художнике, и об его искусстве и погрузился целиком в созерцание произведения. Оно необыкновенно растрогало принца, он еле оторвался от картины. Видно было, что художник разделяет в душе выбор принца: он упрямо не желал продавать эти картины по отдельности и потребовал за все три полторы тысячи цехинов. Принц предложил ему половину суммы за одну «Мадонну», но художник настаивал на своем условии, — и кто знает, что произошло бы, если бы не нашелся более решительный покупатель. Через два часа все три картины были проданы, больше мы их не видели. Вот об этой-то «Мадонне» и вспомнил сейчас принц.

— Я стоял, — продолжал он, — стоял как потерянный, не сводя с нее глаз. Она не заметила меня; ей не помешал мой приход, настолько она была погружена в свою молитву. Она молилась своему Богу, а я молился ей[99]. Да, я молился на нее! Ни изображения святых, ни алтари, ни свечи не напомнили мне о молитве, а тут я внезапно ощутил такое благоговение, словно попал в святая святых. Сознаться ли вам? В эту минуту я непоколебимо верил в того, чье изображение сжимала ее прекрасная рука. Я читал его слово в ее глазах. Как я благодарен ей за проникновенную молитву! Она показала мне истинного Бога, я вместе с ней поднялся к Нему на небеса.

Потом она встала, и только тут я снова пришел в себя. Смущенный, оробевший, я отступил в сторону, и шум моих шагов заставил ее оглянуться на меня. Неожиданная близость чужого человека, должно быть, удивила ее, моя дерзость могла показаться обидной, однако ничего этого я не увидел во взгляде, который она бросила на меня. Спокойствие, невыразимое спокойствие было в ее глазах, ласковая улыбка сияла на ее лице. Она спускалась со своего неба, и я был первым счастливым существом, на которое пал ее благосклонный взор. Но она еще парила на последней ступени молитвы, она еще не коснулась земли.

В другом углу капеллы кто-то зашевелился. С церковной скамьи, за моей спиной, встала пожилая дама. До тех пор я ее не замечал. Она сидела в нескольких шагах от меня и, вероятно, видела меня все время. Это смутило меня, я опустил глаза; и обе дамы прошелестели мимо.

Я смотрел, как они шли по длинному проходу церкви. Теперь видна была вся ее прекрасная осанка. Какое обаятельное величие! Какое благородство в походке! Она кажется совсем другой, — в ней новая грация, вся она уже не та. Медленно проходят они по церкви. Я иду за ними, издали, робко, не зная — посметь мне догнать их или не посметь? Неужели она не подарит мне еще один взгляд? А может быть, она взглянула на меня мимоходом, когда я был не в силах поднять на нее глаза? О, как мучительно было это сомнение!

Они останавливаются, а я... я не могу сдвинуться с места. Пожилая дама, мать или, может быть, родственница, заметила распустившиеся в беспорядке прелестные волосы и остановилась, чтобы их поправить, дав своей спутнице подержать зонтик. О, как я желал, чтобы волосы пришли в еще больший беспорядок, чтобы руки никак не могли бы справиться с ними!

Туалет закончен, они приближаются к дверям. Я ускоряю шаги. Незнакомка почти скрылась, потом совсем исчезла, мелькает только тень ее платья; она ушла — нет, вернулась! — она уронила цветок, наклонилась, подымает его, оглядывается. Не на меня ли? Кого же еще искать ей глазами в этих нежилых стенах? Значит, я для нее уже не чужой, значит, и меня она оставила тут, как свой цветок. Милый мой Ф***, мне стыдно вам признаться, как по-детски объяснил я этот взгляд, который, быть может, предназначался совсем не мне.

Я попытался рассеять сомнения принца.

— И вот что удивительно, — продолжал принц после долгого молчания. — Можно ли не знать о чем-то, никогда не тосковать об этом, а через миг жить только этим одним? Может ли единый миг разъять человека на два совершенно разные существа?[100] С той минуты, как я увидел ее, с тех пор как этот образ живет во мне, живет и неистребимое, могучее чувство, — мне было бы так же немыслимо вернуться к радостям и желаниям вчерашнего дня, как к забавам моего детства; нельзя никого любить, кроме нее, в этом мире для меня никто более не существует.

— Но вспомните, дорогой мой принц, в каком возбужденном состоянии вы были, когда вас поразила эта встреча, какое стечение обстоятельств помогло вашему воображению. Из яркого, ослепительного света, из уличного шума вы вдруг попали в полумрак, в молчание и целиком предались чувствам, которые, как вы сами признались, были вызваны в вашей душе величавой тишиной храма и созерцанием прекрасных произведений искусства, кои всегда заставляют человека глубже постигать красоту, особенно в одиночестве, как вам казалось. И там, где не думали никого встретить, вы неожиданно увидели девушку необычайной красоты — в этом я вам охотно верю, — которая от выгодного освещения, от удачной позы и выражения молитвенного экстаза казалась еще прекраснее. Разве удивительно, что ваша воспаленная фантазия сотворила из всего этого нечто идеальное, какое-то неземное совершенство?

— Разве фантазия может сотворить то, чего она никогда не знала?[101] А в моем воображении нет ничего, что я мог бы сравнить с этой картиной. Нерушимо, неизгладимо, как в миг созерцания, живет она в моей памяти. У меня нет ничего, кроме этого образа, но я не променяю его на весь мир!

— Дорогой мой принц, ведь это любовь!

— Неужели необходимо искать имя моему счастью? Любовь! Не унижайте мои чувства словом, которым злоупотребляют тысячи мелких душонок! Но кто испытывал то, что испытываю я? Такого существа еще не создавал мир, а разве слово может существовать раньше чувства? Это новое, неповторимое чувство возникло заново, вместе с этим новым, неповторимым существом, оно мыслимо только по отношению к этому существу! Любовь! Нет, от любви я застрахован!

— Вы послали Бьонделло, вероятно, для того, чтобы пойти следом за вашей незнакомкой, собрать о ней нужные сведения? Какие же вести принес он вам?

— Бьонделло ничего не узнал, вернее — почти ничего. Он следовал за ней от самых церковных дверей. Пожилой, приличного вида мужчина, похожий скорее на местного горожанина, чем на слугу, подошел, чтобы проводить ее к гондоле. Множество нищих выстроилось на ее пути, и каждый отходил от нее с довольным лицом. При этом, говорит Бьонделло, он мог рассмотреть ручку, на которой блистали драгоценные кольца.

Со своей спутницей она перекинулась словами, которых Бьонделло не понял. Он утверждает, что разговор шел по-гречески. Так как им нужно было пройти до канала довольно далеко, на улице стал собираться народ: прохожие останавливались перед этим изумительным видением. Никто не знал ее, но красота — прирожденная королева. Все почтительно уступали ей дорогу. Она опустила на лицо черную вуаль, ниспадавшую до пояса, и торопливо пошла к гондоле. Бьонделло не спускал глаз с гондолы, покуда она плыла вдоль всего канала Джудекки[102], но дальше следить он не смог из-за собравшейся толпы.

— Но приметил ли он, по крайней мере, гондольера? Сможет ли он потом узнать его?

— Да, он надеется найти гондольера, хотя он с ним и не знаком. Нищие, которых он расспрашивал, ничего не могли сообщить ему, кроме того, что синьора уже несколько недель, по субботам, появляется тут и всегда раздает им золотые. Он выменял и принес мне монету, — это был голландский дукат[103].

— Значит, она гречанка и, как видно, знатна или, по крайней мере, богата, да к тому же и благотворительница. На первый раз этого достаточно, ваша светлость, — даже, пожалуй, слишком достаточно! Но как гречанка оказалась в католическом храме?

— А почему бы и нет? Может быть, она переменила веру. Но, конечно, тут во всем кроется тайна. Почему она приходит раз в неделю? Почему именно по субботам и именно в эту церковь, которая, по словам Бьонделло, совсем заброшена? Но не позже ближайшей субботы все должно разрешиться! А до тех пор, милый мой друг, помогите мне перелететь через эту пропасть, вырытую временем! Нет, напрасны старания! Дни и часы тащатся медленным шагом, а у моей тоски растут крылья!

— Но что будет, когда наступит тот самый день, ваша светлость, что должно произойти?

— Как что? Я увижу ее! Я выпытаю, где она живет, кто она такая. Кто она? Не все ли мне равно? То, что я видел, сделало меня счастливым, значит, я уже знаю, что может меня осчастливить.

— А наш отъезд из Венеции? Ведь он назначен в начале будущего месяца.

— Разве я знал заранее, что в Венеции скрыто для меня такое сокровище? Вы спрашиваете о моей прошлой жизни. Я говорю вам, что я начал жить только сегодня и буду жить только сегодняшним днем.

Мне показалось, что сейчас самое время сдержать слово, данное маркизу. Я объяснил принцу, что его дальнейшее пребывание в Венеции никак не соответствует плачевному состоянию его финансов и что, в случае если он останется после срока, назначенного для отъезда, он не сможет рассчитывать на поддержку своего двора. Тут я узнал одно обстоятельство, бывшее для меня до сих пор скрытым: а именно, что сестра принца, владетельная герцогиня ***, предпочитая его другим братьям, тайно посылала принцу значительные суммы, которые она с готовностью удвоит, если собственный двор принца оставит его без помощи. Эта сестра, как вы знаете, религиозна и мечтательна и считает, что значительные сбережения, которые она делает при скромном своем образе жизни, нигде не найдут лучшего употребления, чем у брата, чья мудрая благотворительность ей хорошо известна, — к брату она вообще относится с восторженной любовью и уважением. Я давно знал, что между ними существуют очень близкие отношения и постоянный обмен письмами, но, так как до сих пор все расходы принца вполне покрывались его обычными доходами, я ни разу не напал на этот сокровенный источник помощи. Значит, ясно, что у принца были и другие расходы, которые являлись для меня тайной и до сих пор остались ею. Но, если судить по его характеру, все его траты, конечно, таковы, что могут только сделать ему честь. И я еще посмел вообразить, что проник в его душу! После такого открытия мне казалось еще менее приемлемым передать ему предложение маркиза; но, к моему немалому удивлению, оно было принято без всяких затруднений. Принц уполномочил меня договориться с маркизом, как я сочту нужным, и тотчас же покончить с ростовщиком. Сестре он решил написать немедленно.

Мы расстались уже под утро. Хотя происшествие сие мне неприятно по многим причинам — да так оно и должно быть, — самое досадное в этом деле, что оно угрожает продлить наше пребывание в Венеции. Зарождающаяся страсть принца, по моим ожиданиям, скорее пойдет ему на пользу, чем во вред. Может быть, она и есть сильнейшее средство, чтобы низвести его от метафизических мечтаний к простой человеческой жизни; надеюсь, что и для этого чувства наступит обычный кризис, и, как искусственно привитая болезнь[104], оно унесет с собой и старое заболевание.

Прощайте, дорогой друг! Я описал Вам все под свежим впечатлением. Почта сейчас уходит. Вы получите это письмо вместе с предыдущим.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо шестое

20 июля

Этот Чивителла — самый услужливый человек на свете. Не успел принц уйти от меня вчера, как я получил записку от маркиза, где он настойчиво напоминал мне об известном деле. Я тотчас послал ему от имени принца расписку на шесть тысяч цехинов. Не прошло и получаса, как мне ее вернули вместе с двойной суммой денег в векселях и в звонкой монете. Принц в конце концов согласился взять двойную сумму, но расписку с обязательством вернуть долг через шесть недель мы тут же отослали маркизу.

Вся эта неделя прошла в поисках таинственной гречанки. Бьонделло пустил в ход свои связи, но пока что понапрасну. Правда, он нашел гондольера, но тот не сказал ничего путного, кроме того, что он отвез обеих дам на остров Мурано[105], где их ждали двое носилок. Он счел их англичанками, так как они говорили на чужом языке и расплатились с ним золотом. Спутника их он тоже не знал; ему показалось, что он похож на одного владельца зеркальной мастерской в Мурано. Теперь мы, по крайней мере, знали, что нам нечего искать ее в Джудекке и что она, по всей вероятности, жительница острова Мурано. Беда была в том, что по описаниям принца ни один человек, к сожалению, не мог ее себе представить. Именно та страстная сосредоточенность, с какой он вбирал ее образ, помешала ему разглядеть ее как следует — он был слеп ко всему, на что другие прежде всего обратили бы внимание. По его описаниям можно было скорее попытаться найти ее на страницах Тассо[106] или Ариосто[107], нежели на венецианском острове. Кроме того, расспросы приходилось вести с величайшей осторожностью, дабы не возбудить лишних подозрений. Так как Бьонделло был единственным человеком, кроме принца, который видел незнакомку хотя бы под вуалью и, следовательно, мог ее узнать, он старался оказаться одновременно во всех местах, где можно было ожидать встречи с ней; и жизнь этого бедняги в течение всей недели превратилась в сплошную беготню по улицам Венеции. В греческой церкви поиски были особо настойчивыми, но и там ничего не добились, и принцу, чье нетерпение возрастало с каждым обманутым ожиданием, пришлось утешиться надеждой на будущую субботу.

Он пребывал в страшном беспокойстве. Ничто не отвлекало его, ни на чем он не останавливал внимания, все его существо было охвачено лихорадочным волнением. Для общества он погиб, а в одиночестве его недуг разрастался. И словно назло, никогда его так не осаждали гости, как именно в эту неделю, — прослышав о его скором отъезде, все толпой устремились к нему. Приходилось занимать визитеров, чтобы отвести от принца их назойливую подозрительность; приходилось занимать и самого хозяина, чтобы отвлечь его мысли. Это затруднительное положение и навело Чивителлу на мысль о карточной игре; и для того чтобы избавиться от лишних посетителей, он предложил играть крупно. Маркиз, кроме того, надеялся хотя бы временно пробудить в принце интерес к игре, который приглушил бы его романтическую страсть; и он считал, что мы всегда потом сумеем избавить его от увлечения картами.

— Карты, — говорил Чивителла, — не раз уберегали меня от всяческих безумств, которые я готовился совершить, и часто исправляли то, что уже было сделано. Игра в «фараон» нередко возвращала мне спокойствие и трезвость, которые я терял от взгляда прекрасных глаз; и напротив — женщины никогда не имели надо мной такой власти, как в те дни, когда у меня не было денег на игру.

Не стану вдаваться в рассуждения, был ли Чивителла прав, но средство, на которое мы с ним напали, оказалось гораздо опаснее, чем зло, которому оно должно было помочь. Игра, сначала привлекавшая принца только благодаря большому риску, вскоре совсем захватила его. Он был окончательно выбит из колеи, — во все, за что он ни брался, он вкладывал безудержную страстность, все делал с горячностью и нетерпением, охватывавшими его. Вы знаете его равнодушие к деньгам — теперь оно перешло в полнейшее безразличие. Червонцы текли у него меж пальцев, как вода. Он почти непрерывно проигрывал, потому что играл без всякого внимания.

Он проигрывал огромные деньги, потому что отчаянно рисковал. Милый мой О***, сердце мое трепещет, когда я пишу эти строки: за четыре дня он лишился двенадцати тысяч цехинов и еще многого сверх того.

Не упрекайте меня ни в чем. Я и без того горько виню себя. Но разве в моей власти было этому воспрепятствовать? Разве принц послушался бы меня? Что я мог еще предпринять, как только пытаться его удержать? Я и делал все, что в моих силах. Тут я вины за собой не чувствую.

Чивителла проиграл довольно много. Я выиграл около шестисот цехинов. Беспримерная неудача принца вызвала пересуды, из-за чего ему тем более нельзя выйти из игры. Чивителла, которому доставляет явную радость видеть, что принц обязан ему, тотчас ссудил его необходимой суммой. Брешь заткнута, но принц должен маркизу двадцать четыре тысячи! О, как мне хочется скорее получить сбережения богобоязненной сестры принца! Неужели все князья таковы, милый мой друг? Принц держится так, будто оказывает маркизу большую честь, а тот — тот неплохо играет свою роль.

Чивителла старается успокоить меня тем, что именно этот колоссальный проигрыш, эта громадная неудача послужит сильнейшим средством образумить принца. О деньгах беспокоиться нечего. Для него самого сия брешь совершенно нечувствительна, и он готов в любую минуту ссудить принца втройне. Да и кардинал подтвердил мне, что его племянник говорит совершенно искренне и что он, кардинал, сам с готовностью за него поручится.

Но самое грустное то, что все эти невероятные жертвы отнюдь не достигли цели. Можно было предположить, что принц хотя бы заинтересовался игрой. Ничуть не бывало! Его мысли витали где-то далеко, и страсть, которую мы надеялись подавить, еще больше разгоралась от невезения. Когда предстоял решающий ход и все в ожидании теснились вокруг карточного стола, он искал глазами Бьонделло, чтобы угадать по выражению его лица, не принес ли тот какие-либо новости. Бьонделло ничего не приносил, а карта всегда проигрывала.

Впрочем, деньги попали в руки людей весьма нуждающихся. Несколько сиятельных лиц, которые, как говорят злые языки, сами носили с рынка в своих сенаторских шапках провизию для весьма скромного обеда, переступили наш порог нищими, а ушли состоятельными людьми. Чивителла, указывая мне на них, говорил:

— Смотрите, сколько бедняков выиграло на том, что одна умная голова закружилась! И мне это нравится! Это так благородно, так истинно по-королевски! Великий человек даже своими заблуждениями должен делать других счастливыми и, как поток, вышедший из берегов, оплодотворять соседние нивы.

Да, Чивителла мыслит благородно и смело, но наш принц задолжал ему двадцать четыре тысячи цехинов!

Наконец настала долгожданная суббота, и мой господин не стал медлить и сразу после обеда поехал в ***скую церковь. Он занял место в той же капелле, где впервые увидел свою незнакомку, но так, чтобы не сразу попасться ей на глаза. Бьонделло получил приказание стать на страже у церковных дверей и там завязать знакомство с провожатыми дамы. Я взял на себя обязанность сесть в качестве случайного спутника в ту же гондолу, что и незнакомка, и проследить, куда она поедет, если раньше о ней ничего не удастся узнать. В том месте, где она, по словам гондольера, высадилась в первый раз, мы наняли две пары носилок. Кроме того, принц велел камер-юнкеру фон 3*** следовать за незнакомкой в особой гондоле. Сам принц хотел без помех отдаться созерцанию своей красавицы и, если возможно, попытать счастья там же, в церкви. Чивителлу решили не вмешивать, так как он пользуется очень дурной репутацией у женщин Венеции, и его присутствие могло вызвать подозрение у незнакомки. Вы сами видите, любезный граф, мы сделали все, чтобы не упустить нашу прекрасную даму.

Никогда, должно быть, ни в одной церкви не возносились столь жаркие моленья, и никогда они не были обмануты столь жестоко. До самого захода солнца принц ждал ее, вздрагивая от ожидания при каждом шуме близ капеллы, при каждом скрипе церковных дверей, ждал целых семь часов — гречанка не появилась! Не стану говорить Вам о его настроении. Вы знаете, что такое несбывшаяся надежда, к тому же надежда, которой человек только и жил семь дней и семь ночей.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо седьмое

Июль

Таинственная незнакомка принца вызвала в памяти маркиза Чивителлы романтическое происшествие, свидетелем которого не так давно был он сам, и, чтобы рассеять принца, он с готовностью принялся нам рассказывать. Я излагаю этот рассказ его же собственными словами. Но в изложении моем пропадает та живость, которая делает столь занимательным все, о чем бы он ни говорил.

— Прошлой весной, — начал Чивителла, — имел я несчастье восстановить против себя испанского посла, который на семидесятом году жизни впал в безумие и женился на восемнадцатилетней римлянке, надеясь, что будет обладать ею один. Его месть преследовала меня, и друзья посоветовали мне скрыться на время, дабы избежать последствий и выждать, покуда рука природы или полюбовная сделка не избавят меня от этого опасного врага. Но я был не в силах навсегда расстаться с Венецией и поэтому поселился в отдаленном месте на Мурано, где под чужим именем снял уединенный дом; днем я прятался, а ночи посвящал друзьям и удовольствиям.

Окна мои выходили в сад, который с западной стороны граничил с монастырской оградой, а с востока, словно полуостровок, вдавался в лагуну[108]. Сад был чудесный, но посещали его редко. На рассвете, когда друзья меня покидали[109], я обыкновенно ненадолго задерживался у окна, чтобы посмотреть, как над заливом восходит солнце, пожелать ему доброй ночи, а затем уж отправлялся спать. Если вам еще не довелось испытать такое наслаждение, дорогой принц, я советую вам полюбоваться этим великолепным зрелищем, и именно там: лучшего места, пожалуй, не сыскать во всей Венеции. Багрянец ночи простирается над водами, и золотая дымка, предвестница восхода, окаймляет дальний край лагуны. Небо и море замирают в ожидании, миг — и солнце появляется во всем своем блеске, волны пламенеют — что за дивное зрелище!

Однажды на заре, наслаждаясь, по обыкновению, этой чарующей картиной, я вдруг замечаю, что любуюсь ею не один. Мне чудятся в саду человеческие голоса; и, взглянув в том направлении, откуда они доносятся, я вижу, что к берегу пристает гондола. Несколько мгновений спустя в саду появляются люди и медленным шагом, словно прогуливаясь, бредут вверх по аллее. Я уже могу различить их — это мужчина и женщина, и с ними — негритенок. Женщина в белом платье, на пальце у нее сверкает бриллиант. Больше в полумраке ничего разглядеть нельзя.

Любопытство мое разгорелось. Бесспорно, это свидание двух влюбленных. Но почему же в таком месте и в столь неурочное время? Было не более трех часов утра, и все вокруг еще окутывал сумрак. Случай этот мне показался необычным, к тому же он походил на завязку романа. Мне захотелось дождаться развязки. Внезапно густая чаща скрыла пару из виду, и мне пришлось долго ждать, пока они показались вновь. Между тем в саду послышалось мелодичное пение. Это пел гондольер, чтобы скоротать время, где-то невдалеке ему вторил один из его товарищей. То были стансы из Тассо[110]; время и место гармонировали с песней, и мелодия чудесно звенела в глубокой тишине.

Тем временем рассвело, и предметы обозначились явственнее. Я поискал глазами своих незнакомцев. Вижу, они бредут рука об руку по широкой аллее, то и дело останавливаясь. Но вот они повернулись ко мне спиной и удаляются от моего дома. По осанке дамы я заключаю, что она принадлежит к высшему сословию, а по благородному изяществу и ангельской красоте ее стана — что она необыкновенно хороша собой. Они, по-видимому, мало говорили, но все же дама говорила больше, чем ее спутник. Казалось, они совсем не обращают внимания на великолепное зрелище восходящего солнца.

Пока я ходил за подзорной трубой и наводил ее, чтобы получше разглядеть этих странных посетителей, они вдруг снова исчезли в боковой аллее, и прошло немало времени, прежде чем я увидел их опять. Солнце совсем уже взошло; вот они подходят близко к моему окну, и я вижу их лица... Что за небесное видение предстало глазам моим! Было то игрой моего воображения или же освещение создало такую волшебную картину? Мне показалось, что передо мной неземное существо, и я зажмурился, не в силах вынести этого ослепительного сияния. Что за грация, и при этом столько величия! Что за одухотворенность, что за благородство при такой цветущей юности! Тщетны были бы все мои попытки описать ее. До той минуты я и не знал, что такое красота.

Увлекшись разговором, она остановилась неподалеку от меня, и я имел полную возможность любоваться ее чудной красотой, позабыв обо всем на свете. Но когда взор мой упал на ее спутника, то тут даже ее красота перестала приковывать мое внимание. То был, как мне показалось, мужчина в расцвете лет, несколько худощавый, высокого роста, величественной осанки. Я никогда еще не видел лица, озаренного таким умом, таким благородством, такой божественной мыслью. Хотя я и знал, что заметить меня невозможно, но все же не мог выдержать его пронизывающего взгляда, молнией сверкавшего из-под темных бровей. Вокруг его глаз лежала смутная тень грусти, а выражение доброты в очертаниях губ смягчало печальную суровость, омрачавшую лицо. Весь его облик производил необычайное впечатление, еще усиленное тем, что характер лица у него был не европейский, а одежда, подобранная смело и с неподражаемым вкусом, представляла как бы смесь из одеяний разных народов. По рассеянному взору можно было предположить в нем мечтателя, но манеры и осанка обличали человека опытного и светского.

Тут Ц***, который, как вам известно, непременно должен высказать все, что думает, не выдержал.

— Это наш армянин! — воскликнул он. — Это мог быть только наш армянин, и никто другой!

— Что за армянин, осмелюсь спросить? — полюбопытствовал Чивителла.

— Да разве вы еще не слыхали об этой нелепой истории? — спросил принц. — Но не будем отвлекаться. Ваш незнакомец начинает интересовать меня. Продолжайте же свой рассказ!

— В поведении его было нечто непостижимое. Когда незнакомка смотрела в сторону, он бросал на нее взор, полный муки и страсти, но стоило ей взглянуть на него, как он опускал глаза. «Может быть, этот человек не в своем уме?» — подумал я. Право же, я готов был простоять целую вечность, наблюдая за ними.

Кустарник снова скрыл их от моего взора. Долго, долго ждал я их появления, но — напрасно. Наконец мне удалось вновь увидеть их, из другого окна.

Они стояли у фонтана, на некотором расстоянии друг от друга, погрузившись в глубокое молчание. Вероятно, они стояли так уже довольно долго. Ее открытый вдумчивый взор был пытливо устремлен на него: казалось, она читает каждую мысль на его челе. Он же, словно не находя в себе мужества прямо смотреть на нее, украдкой ловил ее образ на зеркальной поверхности воды или пристально глядел на дельфина, бросавшего в бассейн фонтана водяную струю. Кто знает, сколько продлилась бы эта безмолвная игра, если бы дама могла ее выдержать. С трогательной нежностью красавица подошла к нему, обняла и поднесла его руку к своим губам. Он принял эту ласку с холодным равнодушием и оставил без ответа.

Но что-то в этой сцене меня тронуло. Мне стало жаль его, а не ее. Казалось, в груди этого человека происходит страшная борьба: непреодолимая сила влекла его к ней, а чья-то невидимая рука удерживала. Безмолвна, но мучительна была эта борьба, а соблазн так близок, так прекрасен. «Нет, — подумал я, — ему не справиться; он не устоит, не может устоять».

Вот он незаметно кивнул, и негритенок исчез. Я ожидал чувствительной сцены, коленопреклонения, просьб о прощении, примирения, скрепленного тысячью поцелуев. Ничуть не бывало. Этот непонятный человек вынимает из бумажника запечатанный пакет и подает его своей спутнице. При виде пакета она опечалилась, слезы набежали ей на глаза.

После краткого молчания они отходят от фонтана. Из боковой аллеи к ним приближается пожилая дама, которая все время держалась поодаль, — я только сейчас ее заметил. Они пошли медленно, обе женщины занялись разговором, и, воспользовавшись этим, мужчина незаметно отстал от них. В нерешительности смотрит он на нее, останавливается, бросается вперед, снова замирает — и вдруг скрывается в кустарнике. Молодая дама наконец оглянулась. Заметив, что его нет, она забеспокоилась. Вот она останавливается, видимо, поджидая его. Но он не идет. Она испуганно глядит по сторонам, ускоряет шаг. И я тоже взглядом обыскиваю весь сад. Он не появляется. Его нет нигде.

Вдруг с канала доносится всплеск, и я вижу, как отчаливает гондола. Это он. Я насилу удержался, чтобы не вскрикнуть. Теперь мне все ясно — то была сцена прощания.

Незнакомка, по-видимому, догадывается о том, что мне уже ясно. Стремительно бежит она к берегу, так что пожилая дама не может поспеть за нею. Но поздно — гондола летит стрелою, и лишь белый платок развевается вдалеке. Вскоре и обе женщины переправились на другой берег.

Я уснул, а потом, очнувшись после недолгого сна, невольно посмеялся над своими грезами. Фантазия моя продолжила сие происшествие во сне, и явь словно смешалась со сном. Прелестная, как гурия[111], девушка, которая на утренней заре бродит с любовником в заброшенном саду под моими окнами; любовник, не умеющий воспользоваться такой минутой, — все это показалось мне фантазией, возможной разве что во сне и простительной только спящему. Но сон был так пленителен, что мне захотелось, чтобы он повторялся вновь и вновь, да и сад стал мне как-то милее, после того как мое воображение населило его существами столь прекрасными. Несколько хмурых дней, последовавших за этим утром, заставили меня покинуть окно; но в первый же ясный вечер я снова невольно выглянул в сад. Судите сами о моем изумлении, когда я сразу увидел, как мелькнуло белое платье моей незнакомки. Это была она. В самом деле — она. Значит, то был не сон.

С нею была та же пожилая дама, теперь она вела за руку маленького мальчика. Сама незнакомка шла поодаль, погруженная в свои мысли. Она обошла все места, которые стали ей дороги с того раза, как она посетила их вместе со своим спутником. Особенно долго стояла она у фонтана; устремив неподвижный взгляд на воду, она, казалось, напрасно искала там милый образ.

В первый раз необычайная ее красота сразу захватила меня, а сейчас она овладевала мной мягко и настойчиво, но с прежней силой. Теперь я мог без помехи созерцать это небесное видение. Изумление, которое я испытал, увидав ее впервые, незаметно сменилось светлой радостью. Окружавший ее ореол рассеялся, и я увидел в ней лишь прекраснейшую из женщин, воспламенившую мои чувства. В эту минуту я твердо решил: она должна стать моею.

Пока я раздумывал, сойти ли мне вниз и приблизиться к незнакомке или, прежде чем осмелиться на это, разузнать, кто она, — в монастырской ограде вдруг отворилась маленькая калитка, и из нее вышел монах-кармелит[112]. Заслышав шорох, дама обернулась и быстрым шагом направилась ему навстречу. Он вынул из-за пазухи какую-то бумагу, дама порывисто схватила ее, и лицо ее озарилось горячей радостью.

В этот самый миг появляются мои обычные вечерние гости, и я вынужден отойти от окна. Я всячески стараюсь даже не подходить к окну, ибо не хочу, чтобы ее увидел кто-нибудь другой. Целый час я вынужден ждать, снедаемый мучительным нетерпением, наконец мне удается выпроводить докучливых гостей. Я подбегаю к окну, но никого уже нет!

Схожу вниз — в саду ни души. На канале — ни одной гондолы[113]. Нигде ни следа людей. Я не знаю, откуда она явилась, куда исчезла. Брожу по саду, озираясь по сторонам, и вдруг вижу, что-то белеет на песке. Я подхожу и поднимаю листок, сложенный в виде письма. Не иначе как письмо, переданное ей кармелитом. «Счастливая находка! — вырвалось у меня. — Это письмо откроет мне тайну, оно сделает меня властителем ее судьбы».

На письме печать[114] в виде сфинкса; на нем нет адреса, оно написано шифром, но это меня не испугало — я умею разбирать шифры. Я торопливо списываю письмо — ведь можно ожидать, что она тотчас же хватится и возвратится его искать. Не найдя письма, она, пожалуй, решит, что в саду побывало много людей, а это открытие может навсегда отпугнуть ее. Тогда прощайте все мои надежды!

Как я предполагал, так и вышло. Едва я закончил, как она вновь появилась со своей прежней спутницей, и начались лихорадочные поиски. Я прикрепляю письмо к куску черепицы, сорванной мной с крыши, и бросаю его в такое место, где она непременно должна пройти. Она находит письмо, и ее пленительная радость служит наградой моему великодушию. Внимательно и тревожно разглядывает она листок со всех сторон, словно пытаясь угадать, не коснулась ли его нечестивая рука, но удовлетворенное выражение, с которым она прятала письмо, показало мне, что у нее не мелькнуло и тени подозрения. Она пошла назад и, обернувшись, казалось, послала на прощанье благодарный взгляд богам — хранителям сада, которые так верно сберегли тайну ее сердца.

Тотчас бросился я расшифровывать сие послание. Я перепробовал шифры нескольких языков: наконец мне удалось разобрать его с помощью английского. Содержание письма так поразило меня, что я запомнил его слово в слово...

Мне помешали. Докончу в другой раз[115].

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо восьмое

Август

Нет, дорогой друг. Вы несправедливы к доброму Бьонделло. Право же, Ваши подозрения ложны. Вы вольны думать об итальянцах что угодно, но этот честен.

Вам кажется странным, чтобы человек, отличающийся столь редкими талантами и столь примерным поведением, мог поступить в услужение, не преследуя при этом тайных целей; отсюда Вы заключаете, что цели его подозрительны. Но почему? Разве есть что-нибудь необычное в том, что человек умный и достойный стремится снискать расположение сиятельного лица, во власти которого составить его счастье? Разве есть в этом что-нибудь зазорное? И разве Бьонделло не показывает достаточно ясно, что его преданность принцу небескорыстна? Он ведь признался принцу, что хочет обратиться к нему с одной заветной просьбой. Эта просьба, без сомнения, и раскроет нам его тайну. Конечно, может, у Бьонделло и есть тайные цели, но отчего же им не быть невинными?

Вас удивляет, что в первые месяцы, когда мы еще имели удовольствие пользоваться Вашим обществом, Бьонделло скрывал все те таланты, которыми блещет теперь, и ничем не привлекал к себе внимания. Это правда; но разве был у него тогда случай показать себя? Ведь в то время принц еще не так нуждался в его услугах, а прочие таланты Бьонделло открылись нам случайно.

Но совсем недавно он дал нам новое доказательство своей преданности и честности, и оно должно развеять все Ваши сомнения. За принцем следят, собирают тайные сведения о его образе жизни, знакомствах и состоянии. Не знаю, кому это любопытно. Однако послушайте дальше.

Есть здесь, на острове Св. Георгия, одна таверна, куда Бьонделло частенько наведывается; может, что-нибудь и влечет его туда, не знаю. Как-то на днях заходит он в эту таверну и застает там целое общество адвокатов и чиновников — всё весельчаки и старые его приятели. Все удивлены, обрадованы встречей с ним, былое знакомство возобновляется, каждый рассказывает, как текла его жизнь. Бьонделло тоже просят поведать о себе. История его немногословна. Ему желают удачи на новом поприще, говорят, что уже наслышаны о роскошном образе жизни принца фон ***, о его особой щедрости к тем, кто умеет хранить тайны; всем известна его дружба с кардиналом А***, пристрастие к игре и прочее. Бьонделло изумлен. Его шутливо журят за то, что он напускает на себя таинственность, — ведь все знают, что он поверенный принца; два адвоката усаживают его между собой, бутылка живо пустеет; его понуждают пить, он отнекивается, говорит, что не переносит вина, но все же пьет, дабы притвориться пьяным.

— Да, — изрекает наконец один адвокат, — ты, Бьонделло, свое дело знаешь, но только не совсем, а лишь наполовину.

— Чего же мне еще недостает? — спрашивает Бьонделло.

— Хранить тайны ты умеешь, — вставляет другой адвокат, — а вот выгодно сбывать их не научился.

— А разве найдется покупатель? — интересуется Бьонделло.

Тут прочие посетители вышли из комнаты, он остался с двумя адвокатами с глазу на глаз, и они заговорили с ним без обиняков. Короче говоря, они просили его поставлять сведения об отношениях принца с кардиналом и его племянником, раскрыть им источник, откуда принц черпает средства, и передавать в их руки письма, адресованные графу фон О***. Бьонделло обещал дать ответ в другой раз, но так и не смог выведать, кем они подосланы. Судя по щедрому вознаграждению, которое они ему посулили, все это интересует какого-то очень богатого человека.

Вчера вечером он рассказал моему господину о случившемся. Тот сперва хотел было тут же схватить этих посредников, но Бьонделло стал возражать. Ведь их все равно пришлось бы отпустить на свободу, и тогда он лишился бы всякого доверия с их стороны и сама жизнь его могла бы оказаться в опасности. Весь этот народ заодно, все стоят друг за друга, он предпочел бы восстановить против себя весь Высокий совет Венеции[116], нежели прослыть предателем между ними; да и принцу он более не сможет быть полезен, потеряв доверие этой публики.

Мы думали и гадали, от кого бы сие могло исходить. Кому же в Венеции так интересно знать, что мой господин получает и что тратит, каковы его отношения с кардиналом А*** и о чем я пишу Вам? Быть может, это все еще происки принца фон ** д **? Или тут снова действует армянин?

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо девятое

Август

Принц утопает в блаженстве и любви. Он нашел свою гречанку! Слушайте же, как было дело.

Некий приезжий, прибывший из Кьоджи[117], так описывал красоты этого города у залива, что принц захотел побывать там. Вчера он исполнил свое желание, и, дабы не возбудить всеобщего внимания и не вызвать липшего шуму, было решено, что господин мой поедет инкогнито, и сопровождать его будем только мы с 3*** и Бьонделло. Мы нашли корабль, направлявшийся туда, и купили для себя места. Общество там было весьма смешанное, но ничем не примечательное, и путешествие прошло без всяких приключений.

Кьоджа стоит на сваях, как и Венеция, в ней насчитывается около сорока тысяч жителей[118]. Знатных горожан там не много, но на каждом шагу встречаешь рыбаков или матросов. Всякий, на ком парик или плащ, считается богатеем; шапка и куртка — приметы бедняков. Город действительно красив, но только для тех, кто не видал Венеции.

Мы задержались там не надолго. Хозяин нашего суденышка набрал еще пассажиров, ему нужно было вовремя попасть в Венецию, да и принца ничто не удерживало в Кьодже. Все уже сидели по местам, когда мы поднялись на корабль. Так как в первом рейсе нам докучало общество других пассажиров, мы взяли для себя отдельную каюту. Принц спросил, кто еще прибыл. Доминиканец, ответили ему, и несколько дам, возвращающихся в Венецию. Наш принц не проявил к ним никакого любопытства и тотчас удалился в свою каюту.

Как и по пути туда, предметом нашего разговора и при возвращении была гречанка. Принц с жаром вспоминал, как она явилась ему в церкви, — мы то строили планы, то отвергали их, и время пролетело как одна минута: не успели мы оглянуться, как корабль причалил к Венеции. Несколько пассажиров, среди них и доминиканец, сошли на берег. Хозяин корабля прошел к дамам, которые, как мы только сейчас обнаружили, были от нас отделены тоненькой переборкой, и спросил, куда они прикажут доставить их.

— На остров Мурано, — ответили ему и назвали адрес.

— Остров Мурано! — воскликнул принц, и дрожь предчувствия словно пронзила его душу.

Не успел я ему ответить, как в каюту влетел Бьонделло:

— Знаете ли вы, в чьем обществе мы путешествуем? (Принц вскочил с места.) Она тут! Она сама! Я только что говорил с ее спутником!

Принц бросился на палубу. Каюта стала ему тесной, весь мир был ему тесен в этот миг. Тысячи чувств бушевали в нем, колени подкашивались, он то бледнел, то краснел. Я тоже дрожал вместе с ним от ожидания. Не могу вам описать наше состояние.

В Мурано корабль подошел к пристани. Принц выскочил на берег. Она вышла. Я прочел по лицу принца, что это она. С одного взгляда на нее исчезали всякие сомнения: никогда я не встречал существа более прекрасного, все описания принца бледнели перед действительностью. Увидев принца, она залилась густым румянцем. Вероятно, она слышала весь наш разговор и не сомневалась, что была предметом нашей беседы. Она выразительно взглянула на свою спутницу, словно хотела сказать: «Это он!» — и в смущении опустила глаза. С корабля на берег перекинули узкий трап, по которому ей предстояло пройти. Со страхом ступила она на доски, но, как мне показалось, не оттого, что боялась поскользнуться, а потому, что не могла пройти без посторонней помощи. И принц уже протянул руку, чтобы ее поддержать. Выхода не было; победив нерешительность, она приняла его руку и сошла на берег. От жестокого волнения принц пренебрег долгом вежливости: он совсем забыл о второй даме, ожидавшей такой же услуги, — да и о чем он мог помнить в ту минуту? Оказать эту услугу пришлось мне, и я пропустил начало разговора, который произошел между моим принцем и незнакомкой.

Он все еще держал ее руку в своей, — видно, по забывчивости, сам того не сознавая, подумал я.

— Не впервые, синьора... я... мы... — Он не находил слов.

— Кажется, вспоминаю, — пролепетала она.

— В ***ской церкви.

— Да, да, в ***ской церкви, — проговорила она.

— Мог ли я подозревать, что сегодня... так близко...

Тут она тихонько отняла у него руку. Он явно растерялся. Бьонделло, который успел переговорить с ее слугой, поспешил на помощь принцу.

— Синьор, — начал он, — дамы заказали носилки, но мы прибыли гораздо раньше, чем думали. Здесь поблизости есть сад, где можно переждать вдали от толпы.

Предложение было принято. И вы можете легко вообразить, с какой радостью откликнулся на это принц. До самого вечера мы пробыли в саду. Мне и Ц*** удалось занять пожилую даму, и принц мог без помехи беседовать с девушкой. Вы, конечно, поняли, что он не терял времени понапрасну, так как получил разрешение посетить свою даму. Сейчас, когда я Вам пишу, он находится у нее. Когда он вернется, я узнаю, что там было.

Вчера, по прибытии домой, мы наконец нашли долгожданные векселя от нашего двора, но к ним прилагалось письмо, страшно разгневавшее моего господина. Его отзывают ко двору, но в таком тоне, к какому он совершенно не привык. Он тотчас ответил в том же духе и решил остаться. Полученных денег как раз хватит заплатить проценты с суммы, которую он задолжал. Мы с горячим нетерпением ждем ответа от его сестры.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо десятое

Сентябрь

Принц рассорился со своим двором, всякая денежная помощь оттуда прекращена.

Шесть недель, по истечении которых мой господин должен был расплатиться с маркизом, уже прошли, но до сих пор нет никаких векселей ни от кузена, у которого принц снова настойчиво просил помощи, ни от сестры. Вы, конечно, понимаете, что Чивителла ни о чем не напоминает, но тем упорнее помнит о долге сам принц. Наконец вчера вечером пришел ответ двора.

Незадолго до того мы перезаключили контракт с владельцем особняка, который нанимали, и принц объявил всем, что остается. Не говоря ни слова, мой господин протянул мне только что полученное письмо.

Можете ли Вы себе представить, любезнейший О***: при ***ском дворе отлично осведомлены обо всех обстоятельствах здешней жизни принца, и клевета сплела вокруг него отвратительный клубок лжи. «С неудовольствием услыхали мы, — говорилось, между прочим, в письме, — что принц с недавних пор, наперекор своей репутации, стал вести жизнь, совершенно противоположную его прежнему, достойному всяческой похвалы образу мыслей. Известно, что он безудержно предался женщинам и азартной игре, залез в долги, допускает к себе всяких духовидцев и шарлатанов, состоит в подозрительной связи с католическими прелатами и содержит свиту, которая ему и не по рангу, и не по средствам. Говорят даже, что он собирается довершить в высшей степени предосудительное поведение ренегатством и перейти в Католическую Церковь. Ежели он хочет снять с себя это последнее обвинение, он должен незамедлительно вернуться к своему двору... Одному из венецианских банкиров, которого принц должен поставить в известность о размере своих долгов, даны указания немедленно удовлетворить всех должников, но только после его отъезда, ибо при создавшихся обстоятельствах давать ему деньги в руки считается неразумным».

Что за обвинения и что за тон! Я взял письмо, перечитал его, желая найти хоть какие-нибудь смягчающие слова, но ничего не нашел и остался в полном недоумении.

Тут Ц*** напомнил мне о том, как у Бьонделло еще недавно выпытывали всякие сведения о принце. Время, содержание разговора, обстоятельства — все совпадало. Мы неправильно приписывали эти расспросы армянину. Теперь стало ясно, от кого они исходили. Ренегатство! Но в чьих же интересах так отвратительно и так низко оклеветали моего господина? Боюсь, что это фокусы принца ***ского, который во что бы то ни стало хочет убрать нашего принца из Венеции.

Принц молчал, устремив неподвижный взгляд перед собой. Его молчание напугало меня. Я бросился к его ногам.

— Ради Бога, ваша светлость, — крикнул я, — только не решайтесь на отчаянные поступки! Вы должны получить полное удовлетворение, и вы получите его. Предоставьте это дело мне. Пошлите меня туда. Отвечать на такие обвинения ниже вашего достоинства, но мне вы разрешите ответить за вас. Клеветник должен быть разоблачен, я открою глаза его ***ству.

В этом положении нас застал Чивителла, который с удивлением осведомился о причинах нашего огорчения. Ц*** и я промолчали. Но принц уже давно не делал никакой разницы между нами и им и к тому же был слишком возбужден, чтобы в эту минуту внять голосу разума, — и приказал нам сообщить содержание письма маркизу. Я помедлил было, но принц вырвал письмо у меня из рук и сам отдал его Чивителле.

— Я ваш должник, господин маркиз, — проговорил принц, после того как Чивителла с еще большим удивлением прочел письмо, — но пусть вас это не беспокоит. Дайте мне еще двадцать дней сроку, и вы будете удовлетворены.

— Светлейший принц, — воскликнул Чивителла, — неужто я заслужил это?!

— Вы не напоминали мне о долге. Я ценю вашу деликатность и благодарю вас за нее. Через двадцать дней, как сказано, вы будете полностью удовлетворены.

— Что такое? — спросил меня Чивителла растерянно. — При чем тут долг? Я ничего не понимаю!

Мы как могли объяснили ему, в чем дело. Он совершенно вышел из себя. Принц должен требовать удовлетворения, сказал он, это неслыханное оскорбление. А пока что он заклинает принца неограниченно пользоваться его состоянием и его кредитом.

Маркиз покинул нас, а принц все еще не сказал нам ни слова. Широкими шагами мерил он комнату из угла в угол — что-то необычное происходило в его душе. Наконец он остановился и пробормотал сквозь зубы:

— «Пожелайте же себе удачи. В девять часов он скончался».

В испуге смотрели мы на него.

— «Пожелайте себе удачи», — повторил он. — Я, я должен пожелать себе удачи, — ведь так он сказал, не правда ли? Что же он имел в виду?

— Почему вы сейчас вспомнили об этом?! — воскликнул я. — При чем тут его слова?

— Тогда я не понимал, чего хотел этот человек. Теперь я его понял! О, как невыносимо тяжело, когда над тобой существует господин...

— Дорогой мой принц!

— ...который к тому же дает это чувствовать! О, как сладко должно быть... Он снова умолк. Лицо его испугало меня. Никогда я не видал его таким.

— Самый презренный из подданных, — начал он опять, — или наследный принц — всё едино. Есть только одно различие меж людьми: повелевать — или повиноваться.

Он снова взглянул на письмо.

— Вы знаете человека, — продолжал он, — который осмеливается так писать ко мне. Разве вы поклонились бы ему на улице, если б судьба не сделала его вашим господином? Клянусь Богом, великое дело носить корону!

В подобном духе он говорил и дальше, и речь его была такова, что я не решусь доверить ее ни одному письму. При этом принц открыл мне одно обстоятельство, которое и поразило и перепугало меня, так как оно может иметь опаснейшие последствия. Да, мы глубоко заблуждались касательно семейных отношений при ***ском дворе[119].

Принц тут же ответил на письмо, и ответ был составлен в таком духе, что трудно было надеяться на хорошую развязку.

Вам, милейший мой О***, должно быть, интересно узнать наконец что-либо определенное о гречанке, но именно об этом я не могу Вам дать сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. От принца ничего нельзя добиться, так как он посвящен в тайну и, вероятно, обязался тайну сию не раскрывать. Выяснилось только, что его возлюбленная не гречанка, как мы предполагали. Она немка, и притом самого знатного происхождения. По слухам, дошедшим и до меня, ее мать — особа чрезвычайно знатная. А ее самоё считают плодом несчастной любви, о которой шумела вся Европа. Тайные козни могучей руки заставили ее, согласно этой легенде, искать убежища в Венеции, и та же самая причина принуждает ее жить в уединении, что помешало принцу сразу узнать ее местопребывание. Все эти предположения подтверждаются глубоким уважением, с которым принц говорит о ней, и всеми предосторожностями, которые он соблюдает.

Его привязывает к ней неистовая страсть, растущая с каждым днем. В первое время она еще скупилась на свидания, но уже со второй недели часы разлуки становились все короче, и теперь не проходит дня, чтобы принц не ездил туда. По целым вечерам мы его не видим, и даже в те часы, когда он не бывает в ее обществе, мысли его заняты только ею. Он совершенно изменился. Он бродит как во сне, и трудно заставить его обратить хотя бы малейшее внимание на то, что раньше его интересовало. До чего же это дойдет, дорогой друг? Я дрожу за его будущее. Разрыв с двором поставил моего господина в унизительную зависимость от одного человека — маркиза Чивителлы. Он сейчас держит в руках все наши тайны, всю нашу судьбу. Будет ли он всегда мыслить столь же благородно, как теперь? Сохранятся ли и далее эти добрые отношения, и хорошо ли давать одному человеку, хотя бы и самому превосходному, такую власть над собой, отводить ему столь важное место?

Сестре принца послано еще одно письмо. Надеюсь, что смогу в следующем своем письме сообщить Вам о результатах.

Граф фон О*** продолжает рассказ.

Однако письма не последовало. Целых три месяца прошло, пока я получил известие из Венеции; и причины этого перерыва стали мне слишком хорошо известны только впоследствии. Все письма моего друга ко мне задерживались и не пересылались. Можете представить, как я был потрясен, когда наконец, в декабре этого года, получил следующую записку, которая попала в мои руки только благодаря счастливой случайности (Бьонделло, ведавший обычно отправлением писем, внезапно заболел):

Вы не пишете мне. Вы не отвечаете на письма. Летите же, летите сюда на крыльях дружбы! Наши надежды погибли! Прочтите вложенное письмо. Все наши надежды погибли!

Рана маркиза, говорят, смертельна. Кардинал жаждет мести, и его наемные убийцы ищут принца. Господин мой, несчастный мой господин! Неужто этим кончится? Недостойная, ужасная судьба! Словно преступники, мы должны прятаться от наемных убийц и заимодавцев.

Пишу вам из ***ского монастыря, где принц нашел убежище. Сейчас он лежит на жестком ложе и спит — спит сном смертельной усталости, который если и подкрепит его, то лишь для того, чтобы он сильнее почувствовал свои несчастья. Те десять дней, что она проболела, он не сомкнул глаз. Я присутствовал на вскрытии. Найдены следы отравления. Сегодня ее хоронят.

Ах, любезный мой О***, сердце мое разрывается. Я пережил минуты, которые никогда не исчезнут из моей памяти. Я стоял у ее смертного одра. Она угасла, как святая, и в своих предсмертных словах просила своего возлюбленного встать на путь, который и ее вел на небеса. Наша стойкость была сломлена, один принц был непоколебим, и, хотя он втройне страдал, теряя ее, в нем все же сохранилось достаточно силы воли, чтобы отказать этой верующей душе в ее последней просьбе.

В письмо была вложена следующая записка:

Принцу фон *** от его сестры

Единая Католическая Церковь, сделавшая в лице принца ***ского столь блестящее приобретение, вероятно, не оставит его без средств, для того чтобы он мог продолжать тот образ жизни, которому эта Церковь и обязана своей победой. Я могу найти слезы и молитвы для заблудшего, но не благодеяния для недостойного.

Генриетта ***ская

Я тотчас сел в почтовую карету, ехал днем и ночью и на третьей неделе прибыл в Венецию. Но никакой пользы моя поспешность не принесла. Я приехал, чтобы принести утешение и помощь несчастному, а нашел счастливца, не нуждающегося в слабой моей поддержке. Когда я прибыл, Ф*** лежал больной, и к нему никого не допускали. Мне только передали его собственноручную записку:

Уезжайте, любезнейший О***, туда, откуда Вы приехали. Принц больше не нуждается ни в Вас, ни во мне. Долги уплачены, кардинал с ним помирился, маркиза уже поставили на ноги. Помните ли вы армянина, который так смущал нас в прошлом году? Так вот, в его руках вы найдете принца, который пять дней назад... прослушал первую католическую мессу!

Я все же попытался проникнуть к принцу, но меня не приняли. У постели моего друга Ф*** услышал я наконец эту невероятную историю.

Конец первой части

1789

Загрузка...