Дом Степана Гущина был самым тихим в деревне. Молчал он даже по праздникам, когда из других домов доносились песни, возбужденные голоса, звон посуды, звуки гармоник. Люди постарше помнят время, когда родственники из окружных деревень приезжали в гости на лошадях, но никто не помнит, чтобы хоть раз подвода с гостями завернула в Степанов проулок. Сам хозяин дома проводил праздники, сидя на завалинке и наблюдая сторонним взглядом, как мало-помалу вскипает, а потом сходит на нет хмельное веселье. Вряд ли он скажет, сколько их, праздников, протекло перед ним неторопливой нарядной рекой. Река эта — полноводная, едва умещающаяся в берегах в довоенные годы — после войны постепенно стала мелеть, высыхать, пока не превратилась в скромный ручеек, лепет которого едва достигал ушей Степана. Сам он никакого участия в праздниках не принимал, потому что никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в рот спиртного. Он даже запаха его не знал, и деревенские мужики, когда хотели оправдать очередное свое возлияние, обычно говорили: «Не пьет только телеграфный столб да Гущин Степан». И какой-нибудь шутник непременно добавлял: «Почему не пьет телеграфный столб — ясно: у него чашечки кверху дном, а вот почему Гущин Степан не пьет…» И разводил руками, показывая тем самым, что никакого разумного объяснения этому нет и, видимо, быть не может. Ну, добро был бы Степан каким-нибудь сектантом или старовером, но нет — с богом он находился в самых простых отношениях: иконы в темном углу на всякий случай держал, а вот в церкви никто его ни разу не видел.
Людей Степан не дичился и, когда через всю деревню шел в магазин за хлебом, приветливо здоровался со встречными, а со многими даже заговаривал. Послушать — вполне нормальный человек, с которым можно перекинуться парой слов и о погоде, и об урожае, и о последних деревенских новостях. Но вот другая — опять-таки необъяснимая — странность. Когда в деревню провели электричество, Степан — единственный из всех — от него отказался. Люди радовались, что наконец-то избавились от керосиновых ламп, а он на все недоуменные вопросы только отмахивался: «Вот еще — в стенах дыры вертеть…»
Никто никогда не видел Степана спешащим или взволнованным. Ходил он всегда неторопливо, немного склонив голову и глядя в землю перед собой — как будто все время думал или вспоминал о чем-то. Может быть, так оно и было — тайным, сокровенным он никогда ни с кем не делился, и никому в деревне не довелось заглянуть в его душу — этот темный, бездонный колодец, который, возможно, что-то скрывал в своих глубинах.
Жил Степан, как живет дерево, — никому не мешая, даже внешне он напоминал чем-то могучий ствол столетней сосны. На сходство это намекала и его внушительная прямая фигура, и медный цвет лица, и поблекшие со временем, но все же отдающие ржавчиной волосы.
В деревне к Степану привыкли и особого любопытства к нему не проявляли: живет человек — и пусть себе живет. Но если спросить, почему такая странная судьба ему вышла, вряд ли кто даст вразумительный ответ: «От леса это», — скажет кто-нибудь, вспомнив, что немало лет Степан работал лесником. Но ведь до «леса»-то было детство, была молодость. Ровесники Степана (а их в живых осталось немного) расскажут и о детстве его, и о молодости, припомнят подробности, случаи разные — старики в деревне памятливые. И тут обнаружатся вещи опять-таки, странные, необъяснимые. Собираются, например, деревенские ребятишки у пруда — Степаша Гущин вместе со всеми. Вместе со всеми он сидит на траве, греется на солнышке, жует молодые стебли матрешек, но стоит мальчишкам затеять игру — в прятки ли, в лапту ли — и Степаша отходит в сторону. Все играют, а он сидит где-нибудь на завалинке, наблюдает. Или другой пример. Бросит кто-нибудь клич: «Айда, робя, на реку купаться!» Уговаривать никого не надо — и вот уже ребятня бежит на речку, только пятки сверкают да на худых загорелых спинах лопатки топорщатся. Степаша — вместе со всеми — ест по дороге землянику, чернику, орехи, а у воды неизменно отходит в сторону, садится на бережок и смотрит, как купаются другие. Пытались не раз заманить его в воду, но только время зря теряли. Силой же Степашу в речку было не затащить — силой он превосходил своих ровесников. Но, зная об этом, никогда ею не пользовался. Даже если мальчишки дразнили его — была у них довольно обидная дразнилка: «Рыжий, бурый, конопатый, убил бабушку лопатой…» Бабушку лопатой он, конечно, не убивал, а вот рыжим и конопатым был — дразнилка метила в самое сердце мальчишки. Другой на его месте возненавидел бы весь белый свет и мстил бы ему исподтишка. Степан не только не мстил — обиды ни разу не выказал. Значит, не копил ее, не берег до удобного случая, а сразу же она перегорала в его сердце. Так еще в детстве он смирился с положением «рыжего» — и на всю жизнь.
В молодости Степан даже не пытался ухаживать за девушками — они для него как будто не существовали. Когда началась коллективизация, Степан, к тому времени уже потерявший родителей, ушел в лесники. Круг одиночества замкнулся. Нарушила его только война. Однако в действующую армию Степана не взяли, все четыре военных года он проработал на трудфронте — добывал торф для Шатурской электростанции. Домой он вернулся с медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» и сразу же заступил на прежнюю свою должность…
Дом Степана Гущина стоял на краю деревни — в том ее конце, который не очень почтительно, но верно сами жители окрестили Комаровкой. Сразу же за гумнами начиналась здесь болотистая, заросшая осокой низина, а где сырость, там и комар лютует. Если вне Комаровки — оправленная в аккуратные палисадники, томная и изнеженная, как красавица на выданье, — господствовала сирень, то в Комаровке всюду, где только можно, безданно-беспошлинно росла черемуха. Медленными майскими вечерами она кружила голову горьким дурманом, а кратким своим цветением как бы напоминала о краткости человеческой жизни. В эти сумеречные часы Степан особенно подолгу просиживал на крылечке. В соседних дворах названивали подойники, хозяйки то ласково, то рассерженно увещевали коров. Где-то вдалеке молодой голос звал кого-то. Потом и эти звуки смолкали, и только в лесочке неподалеку, задыхаясь в любовной истоме, пели соловьи…
Иными были июльские вечера, душные, безросные, пахнущие скошенной травой и цветущей липой. В гаснущем, зеленоватом и пустынном небе алмазной каплей дрожала первая звездочка. Мало-помалу прекращали полусонную возню на гнездах грачи. Все отчетливее из-за ближайшего перелеска подавал голос дергач. Скоро Степана начинало клонить ко сну, он вставал и, пригнув голову под притолокой, входил в темную, пахнущую чем-то овчинно-кислым избу…
Август тревожил душу закатами. Горели они недолго, но щедро, и в их огне быстро сгорало лето. Уже в первых числах месяца вечерами становилось прохладно, и Степан выходил на крыльцо, накинув на плечи фуфайку. Обильная холодная роса ложилась на траву, в Комаровку, подступая к самым дворам, медленно вползали туманы…
Лето сменялось долгой, однообразной зимой, а потом возвращалось снова, и вся прожитая жизнь представлялась Степану длинной чередой таких возвращений. Годы он перестал считать и никогда не задумывался над тем, сколько ему еще осталось жить. А между тем многое менялось в деревне. Умирали люди, дома, деревья. Было время, когда убыль эта возмещалась: рождались и подрастали дети, вместо старых, обветшавших строились новые дома, и каждый считал себя должным посадить хотя бы одно-два дерева. Потом убыль перестала восполняться. Люди — особенно молодежь — уезжали в город. Пустели один за другим, исчезали добротные еще, крепкие избы-пятистенки, а Комаровка так и вовсе поредела: осталось в ней всего-навсего три дома, самый крайний из которых принадлежал Ивану Буркову.
Превыше всего на свете Иван любил детей. Но судьба обошлась с ним несправедливо, наградив одним-единственным ребенком. Надо ли говорить, что он души не чаял в дочке своей Сашеньке, которая уродилась в мать, унаследовав от нее красоту и не очень стойкое здоровье. В детстве Саша часто болела, и Иван ночами напролет просиживал у ее кроватки.
Уходя в сорок первом на фронт, Иван плакал. Не смерть ему была страшна, страшно было оставить жену и дочь одних. «Марьюшка, — говорил он жене, — ты как-нибудь соберись с силами, вытерпи. Если уж совсем невмоготу будет, попроси людей, они помогут…»
В огне и аду передовой — под бомбежкой и артобстрелом, перед смертельной атакой — неверующий Иван молился богу. Он просил сохранить ему жизнь — ради жены и дочери, только ради них. Потом, когда-нибудь потом он готов был принять за это любую муку.
Чудо свершилось: пройдя всю войну, Иван остался жив. Демобилизовался он осенью сорок пятого. Долго, бесконечно долго — из самой Германии, из Берлина — вез его поезд. Минуты казались часами, часы — днями. Измученный ожиданием встречи с женой и дочерью, он на случайных попутках добрался до райцентра, и тут его терпение окончательно иссякло: шесть оставшихся до деревни верст — в грязь и бездорожье — он бежал бегом.
Жена постарела за четыре года разлуки, и только огромные глаза сияли радостью: дождалась!.. Дочь выросла, ходила уже в шестой класс и немного стеснялась, обнимая отца при встрече.
— Ну вот, мои хорошие, я и вернулся, — объявил Иван, уже сидя за столом. — Теперь заживем!..
Поначалу представлялось: уж коль война позади, теперь все нипочем. Оказалось — не так. Сорок шестой выдался гибельным, свирепое солнце выпило из земли все соки, урожай сгорел на корню. Черным признаком замаячил голод. Нужно было любой ценой сохранить корову — без нее беда. Иван не знал ни сна, ни отдыха. Все, что выросло на приусадебном участке, он выкосил до травинки. Прикинул: заготовленного сена хватит на месяц, от силы на полтора. Тогда он взял серп и ночами стал ходить на болото. Он жал осоку и ужищами таскал ее к себе на гумно. Хорошо — болота подступали к самой Комаровке.
За всю зиму Иван ни разу не наелся досыта, но духом не падал. Подкладывая лучшие куски жене, дочери, он даже шутил: «Ешьте, ешьте, а я сыт работой».
Многие сверстницы Саши в то трудное время бросили учебу, устроились на работу. Дочери Иван сказал: «Будешь кончать десятилетку. Учеба у тебя идет, учись…» И Саша училась — брала и способностями, и прилежанием.
Трудно приходилось в жизни, но когда Иван думал о дочери, у него словно бы сил прибавлялось. Смотрел на нее вечерами, когда она при свете лампы готовила уроки, и радовался. Не было у него радости большей, чем дочь. Со временем она выправилась телом, окрепла. Огромные глаза ее лучились тихим, ясным светом.
«Красавица у нас дочь-то! — с гордостью говорил Иван жене. — Вся в тебя, Марьюшка…»
Праздником пришел в дом Бурковых день, когда Саша принесла из школы аттестат зрелости. Иван встретил ее в выходном, купленном еще до войны костюме, принарядилась и Марья.
В аттестате, выведенные отличным почерком, красовались четверки и пятерки, больше пятерки. Стоял июнь, блистало чистотой небо, а сразу же за палисадником начинался ромашковый луг — дом Бурковых был крайним на светлом порядке.
Иван принес из магазина бутылку вина. Стол накрывали все вместе и сели за него при настежь открытых окнах.
О решении дочери поступать в педагогический институт Иван знал, одобрял ее выбор, но уж очень хотелось ему еще раз поговорить об этом. И он спросил:
— Ну, так что, дочка, не передумала в педагогический-то?
Саша засмеялась, замотала русой косой: нет, не передумала.
— Будет учить детей, — обернулся Иван к жене, она разделяла его радость.
В деревнях издавна уважают учителей, с тех самых пор, когда хрупкие городские барышни вопреки воле состоятельных родителей, порывая с семьями, шли учить крестьянских ребятишек. Иван сам учился у такой барышни, Валентины Михайловны Новлянской. Давно это было, еще до революции…
Саша поступила в институт легко — словно на прогулку съездила в город. Оставшиеся до учебы дни она отдала дому, который впервые покидала надолго.
А потом потянулись дни, месяцы, годы учебы. Иван добросовестно, как прилежный ученик, осваивал непривычные для деревенского обихода слова: «сессия», «семестр», «зачет», «стипендия». Саша взрослела, и пришло время, когда в обиходе Бурковых появилось еще одно непривычное слово — «распределение». Иван предложил однажды дочери: «А ты возвращайся в деревню, здесь все тебе знакомо, и крыша есть над головой…» И тут Саша открылась отцу: у нее есть жених, он тоже окончил институт и получил назначение на завод, она поедет с ним — как жена.
Ждал этой вести Иван, но все равно в сердце она вошла болью: вот и выросла дочь, вот и уходит она от отца с матерью. Кто этот человек, который предъявил права на самое дорогое, что было в их жизни — дочь, кровиночку? Одно знал наверное, одним мог похвастать перед соседями: инженер он, Сашенькин жених, стало быть, человек достойный — ученый, умный…
Он заехал в деревню уже как муж Саши. Высокий, симпатичный, разговорчивый. Одно смутило Ивана: показалось ему, что зять к вину неравнодушен. Правда, сам угощал гостя, но ведь угощение это такое, от которого и отказаться можно. Зять не отказывался.
Так набежало на чистое, без единого пятнышка небо первое облачко. Оно промелькнуло по земле легкой тенью и скрылось, но осталось в отцовском сердце смутное беспокойство: случайное это облачко или, может, поплывут за ним тучи одна за другой, пока не закроют небо серым, ненастным пологом?
Через год родился Алешка, внук. Иван ездил в город «на крестины» и там впервые увидел зятя безобразно пьяным. «Этак у него часто бывает?» — спросил у дочери. «Бывает, иногда», — неохотно ответила дочь.
Сердцем отцовским Иван понял: не иногда, часто. Но Марье ничего не сказал — была еще надежда, что рождение сына образумит отца.
Письма от дочери приходили все реже. Саша жаловалась на нехватку времени, много писала об Алеше и почти ничего — о муже. Однажды сообщила, что его перевели на другую работу, а на какую — ни слова.
Летний отпуск Саша провела в деревне. Много гуляла с Алешкой, повеселела, помолодела. А перед отъездом призналась отцу: с мужем у нее плохо, с должности за пьянки его сняли. «Дочка, не казнись ты с ним, — сказал Иван. — Жить-то тебе один раз…» — «Если бы ты знал, папа, как это не просто», — вздохнула дочь. «Но за что тебе маяться-то?» — «Страшно, папа, одной остаться. Да и жалко мне его…» — «Он-то тебя не жалеет…» Саша поцеловала отца. «Ах, папа, если бы ты знал, какой ты у меня золотой человек!..»
Сердце Ивана терзала одна и та же неотвязная дума: как помочь дочери? К долгой боли человек привыкает — к этой боли Иван притерпеться не мог. Он жил с нею долгие месяцы. И вдруг телеграмма от дочери: «Николай умер. Приезжайте».
Поручив разбитую горем жену соседям, Иван во второй раз уехал в город. Там он узнал: Николай, напившись пьяным, замерз на улице…
Во второй раз Саша замуж не вышла, хотя ей не было и тридцати. Может быть, побоялась еще раз ошибиться, может, не встретила достойного человека. Жилось ей с сыном нелегко, но кое-как перебивалась, растила Алешку. Иван звал в деревню — вместе, мол, легче будет, но дочь отказалась ехать, написала так: трудно здесь бывает и одиноко, но обратной дороги нет.
Смирился Иван — видимо, время такое пришло, что родители и дети, братья и сестры должны жить врозь, на расстоянии. Но горьким было его смирение: письма от дочери стали приходить чаще, но не успокаивали — почти в каждом из них Саша жаловалась на здоровье. Однажды она попросила отца приехать к ней: врачи настаивали на больничном лечении, а оставить Алешку, который только что пошел в школу, было не с кем. Так Иван в третий раз собрался в город.
Вернулся он в деревню не один — с внуком. Марья, увидев их, побледнела, схватилась за сердце. Иван вовремя поддержал ее. «Что? Плохо?» — кричали глаза Марьи. «Плохо», — взглядом ответил Иван.
Врачи признали у Саши белокровие, и самый главный из них сказал Ивану, чтобы тот готовил себя к худшему. «Ты фронтовик, ты должен выдержать», — сказал врач.
Передав Алешку из рук в руки бабушке, Иван опять уехал к дочери. Он был рядом с ней до последней минуты. Умирая, Саша просила: «Алешку возьмите к себе. А если уж сил не будет, напишите сестре мужа. Мы с ней не ладили, правда, но ведь ребенок…»
При внуке Иван и Марья не обмолвились о смерти Саши ни словом. Пусть он привыкнет к ним, освоится в деревне, решили они.
Иван замечал, однако: Алешка постоянно словно бы ждет чего-то, словно бы находится в состоянии непреходящей внутренней настороженности.
Однажды внук спросил:
— Дедя, а где моя мама?
Иван ответил так, как и уговорились с Марьей:
— Она уехала далеко. Очень далеко отсюда…
— Она умерла?
Иван взял внука на руки, прижал к себе и долго не отпускал его. Исстрадавшаяся душа человека, пережившего все, что только может быть ему отпущено в земной юдоли, и душа ребенка слились воедино. Иван тихо плакал, стараясь, чтобы внук не увидел его слез…
Зиму Алешка ходил в школу. А потом в срок подоспела весна с ее радостями — первым теплом, первыми ручьями, первой зеленью. Солнце становилось все более щедрым, животворящие соки земли пробуждались от долгой спячки, и когда Комаровка потонула в белой черемуховой пене, когда вечерами люди выходили на крыльцо, чтобы вдохнуть в себя очищенный ее терпкой горечью воздух, в эту самую пору неожиданно умер Иван Бурков. Смерть к нему пришла легкая — сердце его остановилось во сне, но одним взмахом она подкосила и другого человека — Марью. Ее хватило только на то, чтобы похоронить Ивана и отправить письмо по адресу, оставленному дочерью…
Гроб для Ивана, а потом и для Марьи делал Степан Гущин. Работа невеселая, тяжесть, камнем лежавшая на душе, передавалась рукам, и они, привыкшие к рубанку, двигались замедленно, неохотно.
Вся деревня перебывала здесь, в Комаровке, одни уходили — приходили другие, люди подавленно молчали, обменивались взглядами, после которых слова были уже лишними. Глядя на Алешку, женщины вытирали слезы, а он сидел бессловесный и словно бы уже бестелесный — маленький ангел страдания.
Ждали — вот-вот должна приехать родственница из города, о которой перед смертью Марья говорила Нюрахе Силиной, соседке.
Родственница не приехала ни с утренним, ни с дневным автобусом. Тогда решили похоронить Марью без нее. Рассудили так: родственница эта и Марья — люди чужие, друг с другом в жизни ни разу не виделись, а ребенка можно взять и потом, пока же он у кого-нибудь побудет.
Гроб, как было заведено, несли на руках через всю деревню. Вслед за ним шла плакальщица — сухонькая, легкая, как воздух, Катерина Горюнова в черном — с головы до пят — одеянии. Голос ее звучал так тихо и кротко, что, казалось, она не оплакивает, а убаюкивает покойницу. Следом за нею Нюраха Силина вела за руку Алешку. Он не плакал, его большие — «материны» — глаза смотрели на людей с тем безучастным доверием, которое говорит о душевном страдании больше, чем слова и слезы.
«Жалко мальчонку-то», — подумал Степан Гущин. Большой, медлительный в движениях, он, казалось, не помещался в толпе, а потому шел отдельно от всех, чуть в сторонке.
«Трудно ему, чай, пешком-то идти», — рассуждал в нем голос, который как бы отделился от него и жил своей самостоятельной жизнью. Так обычно происходило, когда Степану нужно было принять какое-то решение. Голос подсказывал, советовал. На этот раз он звучал более настойчиво, чем обычно: «Взять бы надо ребенка-то на руки. Взрослых вон и то почти всегда под руки ведут…»
Степан оглядел провожающих, словно убеждаясь, что никто больше не услышал его голоса, и, убыстрив шаг, подошел к Нюрахе.
— Дай-ка я его понесу, — наклонился он к ней, — ребенок ведь еще…
— Понеси, понеси, — шепотом отозвалась Нюраха. — Больно хорошо. Мне-то ведь уж не под силу…
Степан взял Алешку на руки, и тот прильнул к нему, одной рукой обняв за шею.
В тихом, неподвижном воздухе разлито было тепло, неправдоподобно ярко желтели повсюду одуванчики, зацветала в палисадниках сирень. Заслышав пение Катерины Горюновой, хозяйки бросали домашние дела и присоединялись к провожающим. На выезде из деревни все простились с Марьей, по очереди пройдя мимо гроба.
Нюраха хотела взять у Степана Алешку, но мальчик, чего-то испугавшись, не захотел идти к ней.
— Не надо бы его на кладбище-то брать, — предположительно высказался кто-то.
— Конечно, не надо… ребенка-то…
— Пусть здесь простится с бабушкой.
Ребенок по-прежнему обнимал Степана за шею, и тот не знал, что ему делать.
— Подойди поближе к гробу-то, — посоветовали сзади.
Он сделал несколько шагов и остановился над гробом. Алешка испуганно прижался к Степану и вдруг громко заплакал:
— Хочу, чтобы бабушка встала! Почему она не встает?..
Пытаясь успокоить ребенка, Нюраха погладила его по голове.
— Не встанет уж больше бабушка, сынок…
Алешка заплакал еще громче.
— Унес бы ты его к себе домой, — посоветовали Степану. — Пусть пока у тебя побудет.
Степан нерешительно отошел от гроба, перед ним расступились.
— Побудет пока, а там, глядишь, и тетка приедет.
— Как не приехать-то? Разве можно ребенка бросать?
— Находились и такие.
— Мало таких-то…
Степан нес Алешку вдоль солнечной, цветущей улицы. Понемногу мальчик успокоился и даже захотел идти самостоятельно. Степан опустил его на землю и до дома вел ребенка за руку.
Несмотря на яркий день, в избе у Степана было сумрачно. Дом его отвернулся от солнца, и сквозь голые стекла окон с улицы проникал только отраженный, рассеянный свет. В углу слева примостилась железная кровать с витыми проволочными спинками, напротив нее стоял стол, накрытый старой клеенкой, вдоль передней стены, под окнами, тянулась лавка. Справа пол-избы занимала печь с голбцем.
Из-за перегородки Степан принес табуретку, поставил ее так, чтобы, сидя на ней, можно было смотреть в окно, на улицу. Алешке он сказал:
— Ты ведь, наверно, проголодался. Я вот посмотрю, чего у меня есть-то, накормлю тебя.
— Я не хочу, — отказался от еды Алешка.
— Ах ты, грех какой! — пожалел мальчонку Степан.
За долгие годы работы в лесу он привык помогать бессловесной твари — зверю, птице, муравью, хотя в обязанности его это не входило. Он делал так из сострадания к существам слабым и неразумным — естественного в том, кому даны сила и разум. С людьми, напротив, он чаще сталкивался «по службе», и с детьми — понятно — дела иметь ему не приходилось. Когда на улице он взял Алешку на руки, в нем шевельнулось чувство сострадания к слабому, но если в лесу оно только побуждало к действию, не связывая какими-то дальнейшими обязательствами, то теперь все выходило по-другому: привел мальчонку домой — хорошо, но ведь не оставишь его одного, не отпустишь, как зверька, на все четыре стороны.
Степан сидел прямо, положив руки на колени, — так сидел он, бывало, в районной конторе, ожидая вызова и в глубине души побаиваясь его: кто знает, о чем его спросят.
— А может, хоть немного поешь? — проявил он настойчивость. — У меня вон яйца есть, щи в печи, молоко…
— Не надо, — слабо выдавил Алешка, не глядя на Степана.
— Ну ладно, ладно, — согласился тот и перевел разговор на другое. — К вечеру-то, глядишь, и приедет за тобой тетка, в город тебя возьмет. Тебе там хорошо будет.
Алешка вдруг выпрямился на табурете, лицо его отразило испуг.
— Я не хочу в город, хочу в деревне жить!
— В деревне? — переспросил Степан, не ожидая такого протеста со стороны мальчишки. — А где же…
Он хотел узнать, где, у кого будет жить Алешка, но вовремя осекся.
— Ладно, ладно, останешься в деревне, — успокоил он мальчика и полюбопытствовал: — Али город хужее?
— Я не хочу у тети жить, — ответил Алешка, глядя вниз перед собой.
— Почему не хочешь?
— Она жадная и злая.
— Вона что! — удивился Степан, как будто и мысли не допускал, что тетки могут быть жадными и злыми. — Ну, хорошо, хорошо, — еще раз успокоил он мальчика и неожиданно для себя предложил: — Ежели хочешь, живи пока у меня. Места вон сколько — целый дом…
После похорон в избе у Нюрахи Силиной собрались на поминки. Нюраха прибежала за Алешкой, стала звать и Степана. Тот начал было отнекиваться, но Алешка без него идти отказался. Пришлось Степану согласиться.
За столом они сидели рядом. Степан принял от соседа чашку с медом, который подали вместо кутьи, зачерпнул его — побольше для Алешки, потом поменьше — для себя. Отведал он и кушаний, приготовленных бабами, но от водки и вина решительно отказался.
Говорили вполголоса, не перебивая друг друга, — поминали Ивана и Марью добрым словом. И не только потому, что на поминках так принято, — никто даже при желании не мог бы сказать о них ничего худого.
Горевали о несчастной судьбе Алешки. В восемь лет лишиться отца, матери, дедушки и бабушки — такое только в страшном сне может присниться. Гадали, почему не приехала тетка, хотя была извещена телеграммой. Сошлись на том, что либо ее нет дома — уехала в отпуск, например, либо телеграмма не дошла. Нюраха «завтра же» пообещала написать письмо.
Алешка ел и пил немного — да и то после настоятельных увещеваний, на вопросы отвечал неохотно — одним, двумя, словами.
Когда стали расходиться, Нюраха хотела оставить Алешку у себя, но мальчишка так крепко ухватился за Степана, что она сразу же отступилась. Несколько человек вызвались перенести Алешкины вещи к Степану. Кроватку установили в горнице — в ней попросторнее, почище и воздух посвободнее, посвежее. Нюраха подсказала Степану, что тот должен лечь в горнице — вдруг ночью ребенок проснется, испугается темноты, незнакомого места.
Алешка, безучастный ко всему, сидел на стуле, и в сумеречном свете лицо его выглядело стертым и словно бы неживым. Постель для него была готова, и Степан, бросив на пол кое-какое тряпье и подушку, сказал:
— Давай-ка спать с тобой, утро вечера мудренее…
Алешка медленно, как это бывает в полусне, разделся и в одних трусиках забрался на кровать.
— Спокойной ночи!
Степан не сразу понял, что слова Алешки относятся к нему, а когда это дошло до его сознания, спохватился:
— Спокойной ночи, сынок, спи себе…
Самому Степану было не до сна. Сначала он долго и напряженно прислушивался к дыханию мальчика, пытаясь определить, заснул он или нет. Потом ему захотелось поглядеть на него, спящего. Стараясь не скрипеть половицами, он подошел к кроватке и застыл около нее. Мальчик дышал спокойно и ровно, как дышит человек, который заснул глубоко и надолго. Степан осторожно протянул руку и, едва касаясь волос, погладил Алешку по голове. Чувство, которое он испытал при этом, было сходно с чувством жалости, возникавшим у него при виде беззащитных, нуждающихся в помощи существ. И все же это было новое чувство, оно обволокло сердце и мягко, безбольно сдавило его.
— Спи, сынок, — чуть слышно произнес Степан и тихонько отошел от кроватки, лег на свое место.
Он долго не мог заснуть. Забылся только в самую глухую пору, но стоило ему провалиться в бездну сна, как что-то выбросило его оттуда, словно из темной глубины на поверхность, и он снова ощутил под собой жесткую надежность пола. Приподнявшись на руке, он попытался разглядеть нужное ему, но темнота была слишком плотной, пришлось снова встать на ноги и, ничего не видя, красться по комнате, страшась задеть стул или преждевременно наткнуться на кроватку.
За короткую майскую ночь Степан вставал несколько раз. Мальчик спал крепко, как спит очень усталый человек. Сны его, видимо, не беспокоили, дышал он по-прежнему ровно и спокойно. «Пусть спит, утро вечера мудренее», — думал Степан, а рука сама тянулась поправить одеяло.
Мало-помалу, размывая темноту ночи, вставал рассвет. Степан открыл глаза и больше уже не пытался заснуть. Прислушиваясь в тишине к дыханию мальчика, он думал о нем со страхом и неясной еще надеждой. Вот он проснется — каким будет его первое слово, первое желание? Или, может быть, никаких желаний не будет? Безразличие пугало Степана больше всего. Тревожила его и будущая судьба Алешки. Ребенок еще, а уже круглый сирота. Ни матери, ни отца, ни дедушки с бабушкой — никого. Тетя есть где-то, но вот не едет она, не дает о себе знать. Да и как ему будет у тети этой? Вдруг и в самом деле она злая и жадная? Беда тогда, пропадет мальчишка, чужим будет, немилым. Степан представил, как обижают ребенка, увидел слезы на его глазах — нет, лучше об этом не думать.
С каждой минутой все больше света вливалось в окна, но все в природе еще спало. Слышно было, как жучок точил дерево, как что-то за окнами упало на широкую ладонь лопуха. Прошуршала в подпечье мышь, завозились в гнезде под застрехой ласточки. И вдруг почти разом, друг за другом, грянули петухи. Ослепительными вспышками пронзила устоявшуюся тишину залихватская петушиная музыка. И вот засветился от нее дальний небосклон — сначала робким, зеленым светом, потом латунным и, наконец, румяно-белым. Чирикнула, не вылетая из гнезда, птичка и смолкла, выжидая: а вдруг рано еще? Ей ответила другая — уже смелее. Высунул голову из скворечника скворец и тихо, удивленно свистнул. Птичье население раньше других встречало рассвет.
Ни на другой, ни на третий день тетя из города не приехала. Алешка ни на шаг не отходил от Степана, как будто боялся потерять его. Степана это и радовало, и тревожило. Радовала доверчивая привязанность мальчика, тревожило его упорное нежелание встречаться со сверстниками, деревенскими ребятишками. Они, пробегая мимо, звали Алешку гулять, но тот не хотел с ними даже разговаривать.
Степан мягко, ненавязчиво внушал ему:
— А ты, сынок, погулял бы с ними, они от души тебя приглашают.
Алешка брал Степана за руку и тянул в избу или в огород.
— Я, дедушка, с тобой…
— Ну, ну, — соглашался Степан и шел туда, куда звал его мальчик.
Однажды они вышли за гумна и незаметно для себя попали на старую, полузаросшую травой дорогу.
— Дедушка, куда ведет эта дорога? — спросил Алешка.
— Эта? — переспросил Степан. — Когда-то по ней на мельницу ездили. Вон видишь лес? Она в него сворачивает. Сейчас ведь по ней редко ездят — за дровами, за сеном когда. А раньше здесь частенько ездили — на мельницу всем надо было.
— А что она молола, дедушка?
— И рожь молола, и овес…
— Пойдем посмотрим на нее.
— А нет ее больше. Остались от нее одни сваи, да и те сгнили. Запруды теперь тоже нету. На что смотреть?
— Все равно, дедушка, пойдем.
Не очень-то хотелось Степану идти за пять верст. Но как откажешь малышу?
Огибая болотину, дорога сворачивала в сторону, и в этом неспешном изгибе угадывался столь же неспешный, терпеливый характер людей, проторивших ее. С обеих сторон вплотную подступали к ней луговые травы, а там, где когда-то тянулись колеи от тележных колес, росла плотная, как бархат, мурава.
— Ты бы снял ботинки-то, сынок, — посоветовал Степан Алешке. — Без них полегче, а ногу здесь не наколешь, не бойся.
— Я не боюсь, — отозвался Алешка и тут же сбросил с ног ботинки. Степан взял их у него, чтобы мальчишке посвободнее было в дороге.
Стояло начало дня и начало лета. Небо широко обнимало землю, и она, обласканная солнцем, жизнерадостно зеленела. Недавно только отцвели курослепы и купальницы, зацветали лютики — растение повсеместное в здешних низинных лугах. От их обилия казалось, что все пространство вокруг подернуто сквозной желтой дымкой.
Алешка не знал названий даже самых обычных растений, и Степан открывал ему их, довольный, что стал для мальчика чем-то вроде учителя.
— А это что?
Алешка сорвал на краю канавы лопух, покрытый снизу, как налетом, тонким серебристым ворсом.
— Мать-и-мачеха, — назвал растение Степан.
— Почему же листок один, а названия два?
Степан взял лопух и приложил его ко лбу Алешки наружной, гладкой, стороной.
— Холодно?
— Холодно.
— Это мачеха. А теперь?
Степан перевернул лопух обратной стороной.
— Теперь тепло, — ответил Алешка и поднял на Степана огромные свои, ставшие вдруг не по-детски печальными глаза. — Это мама?
Горло Степана словно петлей сдавило. Какое-то время оба шли молча. Низко над их головами с тревожными криками метались чибисы, по-местному пигалицы.
— Дедушка, это чего они? — первым заговорил Алешка.
— Кто, пигалицы? Они боятся — мы их гнезда разорим.
— Почему?
— Они на земле их вьют, в траве. Идем мы с тобой — и вдруг гнездо…
— А мы не будем его разорять.
— Можем не увидеть и ногой наступить.
— А на дороге они не вьют гнезд?
— На дороге не вьют.
— Тогда мы не наступим.
— Наступить-то не наступим…
— Они не видят разве, что мы по дороге идем?
— Видеть-то видят, да не знают…
— Вдруг мы куда-нибудь свернем, — высказал догадку Алешка.
— Конечно, можем и свернуть, — согласился Степан.
Дорога привела их к лесу. Чибисы остались позади, их почти уже не было слышно. Вдоль опушки тянулся дол со стоячей прозрачной водой.
— Это река? — спросил Алешка.
— Нет, не река, река дальше. А это дол. Фомин дол — называется.
— В нем рыба есть?
— Рыбы нет, только лягушки да жучки разные.
— А как мы перейдем этот дол?
— Вот я сейчас разуюсь…
Степан снял обувь и подвернул штаны.
— Пойдем ко мне на руки — перенесу.
— А здесь глубоко?
— Да нет, тебе по колено.
— Тогда я за тобой пойду.
— Пошли…
— Пошли…
На середине дола Алешка остановился и закричал:
— Ой, какая теплая!
Вода, действительно, была теплая, как парное молоко. Солнце прогрело ее до дна, и видно было, как все ее мелкое население резвится, ныряет, плавает — живет своей загадочной жизнью. Алешка склонился над водой, наблюдая за жучками, а Степан терпеливо ждал его на берегу.
Дальше дорога углублялась в лес, молодой, недавно поднявшийся на месте вырубки. Березы и осины то подступали вплотную к дороге, то разбегались в стороны, образуя густо заросшие разнотравьем поляны.
— Дедушка, а ягоды здесь растут? — оглядываясь по сторонам, спросил Алешка.
— Растут, — обнадежил Степан малыша, — только они еще не соспели.
— А почему здесь деревья все маленькие?
— Срубили большие-то.
— А зачем?
— Зачем? Чтобы планы выполнять.
— Какие планы?
— А разные…
Степан не умел отвечать на вопросы длинно, пространно. Получалось у него коротко и не всегда, наверное, понятно для восьмилетнего ребенка, которому требовались особые слова. Но где их взять Степану? Алешка же сыпал вопросами, как дерево сыплет на землю созревшими семенами. Плохо, когда обильный посев оборачивается скудными всходами. Но терять доверие ребенка Степан не хотел, а потому на вопросы его отвечал серьезно, не отмахивался от них. Так и шли они вдвоем, беседуя, пока за деревьями не открылось текучее серебро реки.
Река была небольшой и уютной. Когда-то она работала на человека, вращая мельничные колеса, в последние же годы сильно заросла и обмелела: лесоразработки не прошли для нее бесследно. Не давали ей покоя и браконьеры — хищное и жадное племя, которое тем больше грабит леса и реки, чем больше имеет. Очень немногие умеют довольствоваться только самым необходимым.
Увидев над водой стрекоз, Алешка замер. В глазах у него словно шторки раскрылись.
Стрекозы резвились над водой, отражаясь в ее глубоком, спокойном зеркале. Их тонкие, продолговатые, с зеленоватым отливом тельца то невесомо повисали в воздухе, то словно от легкого дуновения свободно перемещались в нем. Исполнив свой воздушный танец, они садились на склоненные над водой стебли и, чутко колебля прозрачные крылья, подолгу грелись на солнце.
Алешка попробовал поймать стрекозу, но ему не удалось.
— Дедушка, никак…
Степан не спускал глаз с ребенка — следил, чтобы тот не подбегал слишком близко к воде: долго ли оступиться, сорваться.
— А пусть, сынок, они летают. Недолго им летать-то.
— Куда же они потом денутся?
Этого Степан не знал. На помощь пришел Алешка.
— Знаю, знаю! — закричал он. — На зиму они засыпают, а летом опять просыпаются.
— Так и есть, — согласился Степан.
Удивительная она, река, — никак от себя не отпускает. Вроде бы и делать нечего — сидишь на берегу, на воду смотришь, а уйти не можешь. Домой уже давно пора — тем более что дорога неблизкая, но нет — сидишь и смотришь, как длинными лентами, словно живые, шевелятся водоросли на быстрине, как гуляет на просторе стайка мальков, а то и просто на небо, отраженное в воде, смотришь. Вода течет — и очищается душа от суеты, заботы. Горе, печаль она с собой уносит. Даже Алешка в конце концов присмирел и, оставив в покое стрекоз, сел рядом со Степаном, о чем-то своем задумался.
— Дедушка, а куда течет река? — спросил он, не отрывая глаз от воды.
— Все реки у нас в Волгу текут, — ответил Степан.
Они просидели бы долго, неторопливо разговаривая, но Степан вспомнил, что Алешка, наверное, проголодался.
— Пойдем-ка домой, сынок.
— Так не хочется уходить, — сознался Алешка.
— А мы еще придем, — пообещал Степан.
Рядом с домом Степана Гущина, со стороны крыльца, зиял пустырь. На нем когда-то стояли три дома, их разобрали и увезли с собой хозяева, пожелавшие расстаться с крестьянской долей. Пустырь зарос лопухами и полынью, а на месте огородов разросся терновник. Тут же стояли полусгнившая банька и покосившийся сарай с огромной дырой в небо вместо крыши.
Конечно же, пустырь привлек внимание Алешки. Однажды утром он приблизился к нему с палкой-кинжалом за поясом и палкой-ружьем наперевес. У границ таинственных владений его встретила большая зеленая лягушка, которая сидела под лопухом и во все глаза глядела на незнакомое существо, осторожно ступавшее по траве, еще не освободившейся от росы. Лягушка не стала искушать судьбу и в два прыжка исчезла в зарослях лопухов и чертополоха, которые укрыли ее так же надежно, как дремучий, нехоженый лес укрывает дикого зверя.
Итак, таинственная земля была населена не менее таинственными существами. Словно бы в подтверждение этого открытия над головой Алешки раздалось сердитое гудение. Он поднял глаза и увидел рядом с собой большого черно-красного шмеля, который, перелетев с одного репейника на другой, рылся рыльцем в недрах пушистого фиолетового цветка. Затем шмель неуклюже поднялся в воздух и улетел в сторону сарая с дырой вместо крыши.
Там, где стоял когда-то один из домов, мальчик — к великой своей радости — обнаружил богатейшие россыпи битого кирпича, осколков посуды, самых разнообразных железных предметов неизвестного назначения. Заменив палку-кинжал на кинжал-стержень, Алешка поднял осколок кирпича и метнул его в кусты терновника. Сбив несколько листьев, камень глухо стукнулся о землю, а мгновением раньше в воздух прянула стайка воробьев и, возмущенно чирикая, уселась неподалеку на остатки частокола.
Алешка двинулся дальше — к зарослям терновника. Цепкие, невысокие деревья стояли близко друг к другу, ветви их переплелись, внизу под ними было сумрачно и прохладно. Земля здесь была голой, только кое-где торчали редкие травинки. Алешке то и дело попадались осколки стекла, щепки, а в одном месте он нашел изъеденную ржавчиной лопату. Лопата вряд ли на что годилась, но Алешка на всякий случай прихватил ее с собой. Обе руки у него были теперь заняты, и он хотел уже повернуть назад, как вдруг увидел перед собой со всех сторон окруженное терновником какое-то строение, низкое, вросшее в землю, покосившееся. Алешка заглянул внутрь через дверной проем и замер: перед ним темнел провал. Густой запах гнили и плесени оборвал дыхание. Сквозь дырявую крышу пробивалось солнце, и Алешка, преодолевая страх, чуть-чуть подвинулся к краю провала и посмотрел вниз. Там, внизу, стояла вода, в ней плавали какие-то предметы. Чтобы получше разглядеть их, Алешка наклонился, и в то же мгновение испуг пронзил его от макушки до пяток: на одном из предметов, державшихся на поверхности воды, сидело гадкое хвостатое существо с наростами на голове и смотрело перед собой неподвижными выпуклыми глазами. Алешка кинулся прочь — подальше от этого места, но едва он выбрался из терновника, как лицом к лицу столкнулся с мальчишкой, который явно шел по его следу. Алешка знал его — это был Петька Серебров из дома напротив. За спиной у него на настоящем ремне висело настоящее деревянное ружье.
— Чё, испугался? — спросил Петька и улыбнулся.
Алешка хотел убежать домой, но передумал: кто же бегает от человека, который тебе улыбается?
— Хочешь, будем играть в разведчиков?
Алешка с уважением посмотрел на Петькино ружье и опустил голову.
— Да-а, у тебя ружье, а у меня палка…
Петька, не раздумывая, скинул ружье с плеча и протянул его Алешке.
— На. А я буду с палкой. Сперва ты прячешься, а я тебя ищу. Потом я прячусь, а ты меня ищешь. Считать до тридцати, не подглядывать. Из игры самому не выходить — уговор дороже денег…
Петька отвернулся и закрыл лицо руками.
— Считаю! — скомандовал он. — А ты прячься! Раз, два, три, четыре, пять…
Алешка огляделся, отыскивая, куда бы спрятаться, отбежал, стараясь не очень шуметь, в сторону и, забравшись в заросли полыни, затих там.
— …двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять, — считал, не торопясь, Петька, а закончив счет, предупредил: — Иду!
Алешка съежился и зажмурил глаза. Место для засады он избрал неудачное, потому что не мог наблюдать за Петькой, и тот постарается, конечно, подобраться к нему незамеченным.
Удушливо пахло полынью. Со всех сторон доносились голоса птиц, вдалеке работал трактор — и больше ни звука, ни шороха. Затылок Алешке пекло солнце, хотелось приподняться, оглядеться вокруг, но тогда бы он сразу проиграл.
Петька ничем не обнаруживал себя. Может быть, он поджидает его где-нибудь на улице, и когда Алешка, устав от одиночества, выйдет из засады, будет кричать ему вслед: «Обманули дурака на четыре кулака!..» От этих слов всегда обидно.
Алешка хотел уже выйти из своего укрытия, но тут вспомнил про ружье, которое лежало рядом с ним. Такие ружья не дают, чтобы потом обманывать. И вдруг ему стало весело: значит, Петька не может найти его! Подождав немного, он решил все-таки осмотреться и осторожно высунул голову из полыни. Это его погубило.
— Руки вверх! Вы на мушке! — раздался сбоку радостный возглас Петьки, и Алешке ничего другого не оставалось, как подчиниться правилам игры.
— Фу-у-ты, — подходя к нему, облегченно выдохнул Петька. — А я-то думал: во спрятался — и не найти!..
Теперь настал Алешкин черед считать до тридцати, а Петьке сидеть в засаде. И прятаться, и искать было захватывающе интересно. Алешка так увлекся игрой, что даже не заметил дедушку Степана, который долго стоял на крыльце и наблюдал за ним и Петькой. Правда, стоял он в тени ничем не давая о себе знать, а потом и вовсе ушел в избу, потихоньку прикрыв за собой дверь.
Летний день просторен, как дом, из которого вынесли всю мебель. Хорошо играть, веселиться в таком дому — ничто не мешает. Мальчики забыли обо всем на свете, но неожиданно веселье их было нарушено.
— Петька, иди сейчас же обедать! — в разгар игры позвала Петькина мать.
— Иду! — недовольным голосом отозвался Петька.
Они договорились, что встретятся после обеда и пойдут на пруд ловить рыбу — у Петьки дома была удочка. Алешка хотел вернуть приятелю ружье, но тот не взял:
— Бери себе, мне папа еще сделает.
Дружба с Петькой переменила Алешку — он словно бы излечился от тяжелой болезни. Мальчик не боялся теперь улицы, едва проснувшись и поев, бежал гулять и нередко часами пропадал неведомо где. Степан радовался тому, что детство берет свое, и ни в чем не препятствовал Алешке — считал, что права он такого не имеет в чем-то ему препятствовать. В самом деле, кто ему мальчишка?.. Думы об этом точили ему сердце, и некуда было деться от них.
Если Алешки долго не было дома, Степан скучал по нему. И тогда не мог усидеть в избе, не мог сосредоточиться на каком-нибудь деле. Ноги сами несли его на улицу, и немалого труда стоило ему не пойти разыскивать мальчишку. Так и дожидался его, сидя на завалинке или бесцельно бродя около дома. Всякие мысли лезли ему в голову в такие минуты. Мальчишки в Алешкином возрасте не очень-то осторожны — ни воды, ни машин не опасаются. Особенно боялся Степан машин. Они представлялись ему тупыми, бездушными существами, способными измять, исковеркать, уничтожить на земле все живое.
Однажды Алешка предупредил Степана:
— Дедушка, мы за рыбой на пруд…
И убежал.
Степан знал: рыбы никакой не будет — так, два-три карасика, зато весь день мальчишки ему не видать — это уж точно. Поэтому он не слишком беспокоился, когда Алешка не явился к обеду. Беспокойство появилось позже и исподволь.
Уже в который раз, выйдя из дома, Степан смотрел на солнце — оно нависло над самым лесом, и оттого, что близко было оно к земному краю, беспокойство вдруг сменилось ясной, отчетливой тревогой, тоской, от которой было только одно спасение: немедленно найти ребенка. Но напрасно выглядывал его Степан в улице — Алешки нигде не было.
До пруда было километра два — полчаса пути. Редких встречных Степан останавливал, спрашивал об Алешке и Петьке. Прохожие пожимали плечами, разводили руками: нет, не видели, не знают… И Степан шел дальше по пыльной дороге.
Еще издали он определил: на пруду ни души. Но все-таки подошел к нему. Вода лежала в берегах спокойной, ровной гладью. Бесшумной тенью проскользнула над головой ворона. «На гнездо летит», — отметил Степан по давней привычке отмечать все, что происходит вокруг. Куда теперь идти, что делать, он не знал.
Из оцепенения Степана вывел возникший вдалеке треск. Он приближался. На дороге показался мотоциклист, летевший сломя голову на своем приземистом, подпрыгивающем на колдобинах железном коньке. Степан шагнул к дороге, поднял руку. Мотоциклист — парень с выбивающимися из-под шлема волосами — осадил своего конька. Нетерпеливо фыркая, мотоцикл замер на месте.
— Не попадались тебе двое мальчиков? — спросил, подходя, Степан.
— Я не слышу, дядя, погромче! — выкрикнул мотоциклист.
— Двое мальчиков, говорю, тебе не попадались? — возвысил голос Степан.
— Где, в лесу? — уточнил парень. — Нет, не попадались.
Степан махнул рукой: дескать, больше не держу, можешь ехать. Мотоцикл прыжком рванулся вперед и скоро скрылся за хлебным полем.
Солнце висело теперь так низко, что огненные стрелы его летели над самой землей, почти не касаясь ее. Длинная тень Степана терялась в поле, в дозревающих хлебах.
В деревню Степан возвращался полузабытой проселочной дорогой. На глазах у него солнце опустилось за лес, и последний луч его, вонзившись в небо, зажег первую вечернюю звезду.
Подходя к деревне, он слышал, как хлопает кнутом пастух. Отчетливо доносились голоса женщин, загоняющих коров.
Когда Степан впритруску, со старческой одышкой задворками добежал до Комаровки, уже смеркалось. Вот и дом его, большой, молчаливый, темный…
Алешка сидел на крыльце и плакал.
— Ты что, сынок? — кинулся к нему Степан.
Алешка ткнулся ему в живот, всхлипнул.
— Я… я думал… — не сразу выговорил он. — Я думал… ты не придешь…
— А я тебя искать ходил, — говорил Степан и все гладил мальчика по голове. — Где ты был?
— Мы с Петькой на реку ходили… рыбу удить…
— Что же ты ничего не сказал мне? Я ведь не знал, на что и подумать.
Алешка всхлипнул, промолчал.
— Ну, ладно, ладно, — успокоил его Степан. — В следующий раз скажи мне, если далеко куда соберетесь.
Алешка затих, присмирел. И все вокруг замерло, угомонилось. Кузнечики оглашали тишину уходящего лета сухим непрерывным звоном.
В конце августа в дом к Степану Гущину зашла учительница, средних лет женщина. В стертой, невыразительной ее внешности ничего не было от профессии учителя. Однако недаром говорят, что внешность обманчива. Надежду Дмитриевну в деревне крепко уважали за терпеливую, бескорыстную привязанность к детям. Приехала она из города, привезла с собой девятилетнюю дочь, которую учила вместе с деревенскими ребятишками. Поговаривали, что муж Надежду Дмитриевну бросил, после чего она и уехала в деревню.
Учительница поздоровалась, подсела к столу и развернула перед собой какую-то тетрадку.
— Алексей Белобородов, восемь лет, второй класс, — прочитала она и поставила в тетради галочку.
— Так, — коротко подтвердил Степан. Он не знал, как вести себя с учительницей.
— Сбор тридцатого, ровно в десять, — предупредила Надежда Дмитриевна. — Приглашаем и вас, Степан Иванович, обязательно приходите вместе с внуком.
— Так, так, — отозвался Степан, все время ощущая внутреннюю напряженность.
Алешка стоял здесь же, в комнате, и, видимо робея перед учительницей, молчал.
— Хочется тебе в школу? — спросила его Надежда Дмитриевна.
— Да, — слабым от волнения голосом ответил Алешка.
— Вот и хорошо. Учебники, тетради получишь в школе после переклички, — пообещала учительница, поднимаясь из-за стола. — А дедушку обязательно возьми особой.
— Ладно, — кивнул головой Алешка.
На следующий день они ездили в райцентр покупать школьную форму. Чтобы успеть на утренний автобус, поднялись пораньше. Шли через всю деревню — с одного конца на другой. Встречные спрашивали: «Это куда в такую рань?»
— Да вот, — отвечал Степан, останавливаясь ненадолго, — в район надо съездить. Парнишке скоро в школу идти.
— Так, так, — говорили встречные, — дело нужное.
На автобусной остановке по причине буднего дня народу собралось немного — человек пять-шесть. Степана с мальчишкой встретили с нескрываемым любопытством, которое в деревне зазорным не считается. Авдотья Головкина, порывшись в плетеной корзинке, — на базар, видимо, собралась торговать — достала огромное белое яблоко и протянула его Алешке:
— На-ко вот, поешь.
Алешка, помедлив, яблоко взял, сказал спасибо.
— Умница, — погладила его по голове Авдотья.
Мальчик отошел в сторонку и стал есть яблоко — уж больно вкусным оно было.
— Ведь вот она какая, человеческая-то жизнь, — вздохнула Маня Ерекина. — Много ли человек пожил, а сколько всего натерпелся.
— У нас не пропадет, нет, — отозвался из глубины дощатой ожидалки Федор Горячев, человек убежденный, не знавший никогда никаких сомнений. — У нас для детей ничего не жалеют. Они у нас — привилегированный класс.
— Класс-то классом, — отозвалась Софья Малкова, бабенка невысокая, бойкая. — А мать с отцом никто не заменит, никакой класс.
— Тут я не спорю, — ответил ей Федор. — Только уж если случилось несчастье, у нас человек не пропадет.
Степан присел рядом с ожидалкой на бревнышко. Его спросили:
— Мать-то хоть вспоминает? Дедушку с бабушкой?
Алешка поднял палку и, уйдя подальше, стал рисовать что-то на земле. Степан посмотрел на него, ответил уклончиво:
— Да ведь как не вспоминать…
О самом больном они с Алешкой никогда не говорили. Вырастет, думал Степан, сам все поймет, а пока малой, не горем надо жить — радостью.
— А тебя как называет? — громким шепотом спросила Маня Ерекина.
— А дедушкой и называет.
— Вона как! — одобрила Авдотья Головкина и снова полезла в корзину за яблоком. — На-ко вот, угостишь его.
— Да есть у нас яблоки-то, полон огород.
— Таких, как у меня, ни у кого нету. Покойный Лександра сажал…
Александр Головкин слыл при жизни искусным садоводом. Степан взял яблоко, положил в сумку — угостит Алешку, когда тот проголодается или пить запросит. Таким яблоком и наешься и напьешься сразу.
— Уж больно хорош мальчишка-то, — продолжала Авдотья. — В мать, наверно, уродился.
— В мать, — поддержала ее Софья Малкова. — Глаза материны, большие, и нос и лоб ее.
— И характером-то в них, видно, в Бурковых, — присоединилась к Софье Маня Ерекина. — Уж больно хорошо они жили, согласно.
— Что верно, то верно, — откликнулся Федор Горячев, — жили хорошо. Только вот для себя они жили.
— А ты для кого живешь? — Маня Ерекина с вызовом. — Для чужих, что ли?
— Не для чужих, для людей. Люди друг другу не чужие.
— Вот я и говорю: согласно они жили, душа в душу. А то, бывает, жена с мужем живут, а хуже чужих.
— Бывает, — согласился Федор. — Только я не про то.
— Знаем тебя, тебе бы только с лестницы говорить.
— С какой еще лестницы?
— А по которой на крышу залезают…
Неизвестно, куда зашел бы разговор, но в это время из-за поворота показался автобус. Все стали готовиться к посадке. Степан подошел к Алешке, взял его за руку.
— Пойдем, сынок. Автобус идет.
До райцентра было полчаса езды. Общего разговора никто уже не затевал, ехали молча. Поселок открылся впереди сразу, едва автобус взлетел на асфальтированный пригорок. Резанула глаза белая остроконечная башня церковной колокольни. Около нее и вышли из автобуса. Тут же, рядом, на бывшей торговой площади, скучились магазины.
Через стеклянную дверь Степан и Алешка вошли в стеклянное здание универмага. Осмотрелись. Народу было не очень много, у прилавков не толпились. Слева от входа на открытых вешалках висела одежда.
— Девушка, — обратился Степан к продавщице, — нам бы форму школьную…
— В самом конце, — кивнула девушка и отвернулась, моментально потеряв интерес к покупателям.
Степан немного растерялся, не поняв, куда им нужно идти. Выручил Алешка.
— Это там, дедушка! — И потянул Степана за руку.
— Размер? — спросила продавщица в ответ на просьбу Степана.
И опять он растерялся, не зная, что ответить продавщице.
— Что же вы, гражданин, идете покупать форму и не знаете размера…
Продавщица смерила Алешку быстрым взглядом.
— В какой класс идешь?
— Во второй.
— Примеряйте.
Продавщица небрежно бросила на деревянную тумбочку сорванный с вешалки костюмчик мышиного цвета. Степан взял в руки пиджачок и стал надевать его на Алешку.
— Идите в кабину, — услышал он голос продавщицы.
Степану не приходилось делать покупки с примеркой. Что это такое — кабина, он не знал.
— Это куда? — обратился он к продавщице.
— Вы что, в первый раз в универмаге? — недовольно спросила она и откинула какую-то занавеску тут же, рядом. — Сюда идите.
Костюмчик оказался впору. Рукава пиджака и штанишки, правда, были малость длинноваты, но это и хорошо — в Алешкином возрасте все покупается навырост.
Поблагодарив продавщицу, которая быстро и ловко упаковала костюмчик в бумагу, Степан повел Алешку в обувной отдел. Здесь они купили ботинки и резиновые сапожки, а потом — в «канцтоварах» — письменные принадлежности.
— Ну вот и все, — подвел итог Степан. С хорошим сердцем вышел он из универмага. Через дорогу был другой магазин с вывеской «Продукты».
— Давай и туда зайдем, — пригласил Алешку Степан. — Пряников возьмем, конфет. Праздник у нас с тобой как-никак…
На обратном пути, когда возвращались с автобуса, Степан заглянул к электрику Косте Яблокову. Уж если мальчишке в школу идти, хочешь не хочешь, а дыры в стенах сверлить придется.
Невысокий, худощавый, подвижный, Костя, казалось, только и сидел в ожидании какого-нибудь дела. Просьбу Степана прийти к нему завтра он отверг с ходу.
— Зачем откладывать на завтра то, что можно сделать послезавтра? — заговорил он, подмигивая поочередно то Степану, то Алешке. — Кстати, завтра в магазине выходной. А без магазина свет не загорится — знаю это по многолетней практике. Вы идите, а я через полчаса буду у вас. Как штык.
И впрямь через полчаса Костя «явился — не запылился», как он сам объявил с порога.
— Дайте мне лестницу, и я переверну земной шар.
Слова у него сыпались, как горох из худого мешка. Болтун был, каких немного, но дело свое знал.
Степан принес со двора лестницу и не успел отвернуться, как Костя уже орудовал на ней, ввинчивая в стены изоляторы. Работал он, как артист, — на зрителя. Отойти от него было просто невозможно, он даже гвоздь забивал так, словно до него этого никто не делал.
— Да будет свет, сказал электрик и полез в карман за спичками.
Костя, конечно же, не мог обойтись без этого коронного присловья. Оно означало: дело сделано. Но когда Степан потянулся было к выключателю, Костя остановил его:
— Стоп! Без меня ничего не трогать! Кое-где нужно повернуть на сто восемьдесят градусов одну штуковину. Я со скоростью света…
И действительно, он мигом слетал куда-то, а когда явился снова, в избе Степана вспыхнула яркая, белая лампочка…
Через несколько дней наступило 30 августа. Степан переживал за этот день, ему хотелось, чтобы выдался он ведренным, ясным, — и желание его исполнилось.
Школа стояла на противоположном от Комаровки конце деревни — старое, но еще крепкое деревянное здание на кирпичном фундаменте. Степан сам учился в ней когда-то. Окончил он три класса и бросил школу, но не потому, что способностей не хватило, — просто нужды не было учиться.
В школе Степан не был уже давно. В двадцатые — тридцатые годы, когда деревня не имела клуба, в ней проводились собрания и сходы. Вот с тех пор, пожалуй, и не приходилось ему заглядывать в классы, пахнущие как-то особенно — старой, истлевшей от времени бумагой (Степану всегда казалось, что этот запах исходит от висящих вдоль стены географических карт), смолистым деревом и пылью.
Надежда Дмитриевна встречала учеников и родителей возле школы. Те из ребятишек, которые пришли пораньше, играли рядом, на лужайке. Собралось их всего девять человек, а когда-то два довольно просторных класса едва вмещали всех желающих учиться.
Утро выдалось пронзительно синее. На фоне небесной синевы особенно красиво выделялись березы, пожелтевшие раньше других деревьев. Над палисадником под окнами школы надменно возвышались золотые шары георгинов. Тишь была, безветрие. Вольно летали птицы в огромных просторах неба.
Учительница поставила учеников рядом друг с другом вдоль палисадника. Родители — в большинстве матери — стояли чуть в сторонке, переговаривались негромко. Степан смотрел на серьезное, сосредоточенное, несколько отчужденное лицо Алешки, и было ему и радостно, и немного тревожно. С сегодняшнего дня Алешка принадлежал не только ему, но и школе, этой вот женщине с некрасивым, невыразительным лицом и добрым, сразу располагающим к себе голосом. Учительнице. Поздравив ребятишек и родителей с новым учебным годом, сказав еще какие-то хорошие слова, которые Степан из-за охватившего его волнения не запомнил, она увела учеников в школу.
Родители сразу же разошлись по домам, а Степан остался. Он решил дождаться Алешку — быть дома одному ему не хотелось. Весь смысл, все назначение его жизни были связаны теперь с рано осиротевшим мальчиком, который стал ему и сыном, и внуком, хотя это нигде не было отмечено, записано. Последнее обстоятельство иногда наводило Степана на невеселые раздумья: а вдруг найдутся люди, которые скажут, что Алешка живет у него незаконно, и отнимут у него мальчика, уведут его. Иногда ему снилось, как его уводят, и он просыпался в такой тоске, от которой ломило грудь и которая долго потом не проходила.
Степан полюбил дождливую погоду, потому что в ненастье Алешка был обычно дома и тогда они вдвоем сидели у окна и разговаривали. Нередко к ним прибегал соскучившийся в одиночестве Петька Серебров, и тогда в доме поднималась кутерьма: Степан никогда не запрещал мальчишкам играть в избе, и они носились по комнатам сломя голову, выбегали в сени и во двор, забирались на чердак. От крика их и смеха звенело в ушах, от топота содрогался пол, ходуном ходили двери, готовые сорваться с крючьев, но Степан на весь этот содом не обращал внимания и только время от времени предупреждал мальчишек, чтобы были поосторожнее, не упали, не разбились. Больше того, он сам вооружил их ружьями, автоматами, пистолетами — ни труда своего не жалел, ни досок. «Пусть играют, — говорил он себе, — на то они и ребятишки, чтобы играть…»
Солнце незаметно взбиралось ввысь по незримой своей небесной дорожке. И вдруг — гром среди ясного неба! — с треском распахнулась школьная дверь, и на волю, словно выброшенная метательным орудием, вылетела орава ребятишек, подвижная и орущая, как стая воробьев. Алешка, увидев Степана, подбежал к нему.
— Дедушка, смотри!
В руках у него были учебники — новенькие, нарядные.
— Береги их, — сказал Степан, уважительно подержав в ладонях каждую из полученных Алешкой книжек. По дороге домой он расспрашивал мальчика о том, что говорила в классе учительница, и каждая подробность была для него интересна и знаменательна.
Шумным, крикливым выводком пронеслись над деревней дрозды. То и дело мелькали в воздухе неуклюжие даже в полете грачи — они еще побудут в родных краях. А вот ласточки уже улетели. Осень, осень… Нет ничего в природе торжественнее ее прихода. Выйдет хозяйка на улицу по делу, но что-то вдруг остановит ее и заворожит. Минуту, другую и третью стоит она неподвижно, вроде бы о чем-то думает, но нет в глазах ее ни напряжения мысли, ни озабоченности, сейчас она одна на всем белом свете. «И что я стою?» — скажет она себе, не двигаясь с места и не подозревая, что это осень вошла в нее…
Новые заботы появились теперь у Степана. Начинались они, когда Алешка возвращался из школы. Перекусив, он бежал гулять, а Степан доставал из портфеля его тетради и дневник и подолгу разглядывал их, вникая в то, что там написано.
Вечером они вдвоем садились делать уроки. Вернее, делал уроки Алешка, толково разбираясь в грамматических правилах и арифметических действиях. Степану же оставалось только удивляться его осведомленности и сообразительности.
Однажды Алешка передал Степану записку, написанную четким, красивым почерком. Это было приглашение на родительское собрание. Степан разволновался так, что у него руки начали дрожать, а в глазах появилась непрошеная резь. Записку он бережно сложил и убрал на полку, а ночью все никак не мог уснуть. «Уважаемый Степан Иванович!» — снова и снова возникали в памяти красиво выведенные слова. Не верилось, что они адресованы ему.
На следующий день Степан достал из сундука самую лучшую свою одежду, начистил как следует кожаные, старой еще выделки сапоги. На улице встретил Анну Сереброву, и до школы они шли вместе.
— У меня хоть и в третьем классе, — жаловалась Анна на Петьку, — а ума не прибавилось ни вот столечко. Учи не учи, а уж если заботы нет об учебе, ученье впрок не пойдет.
— Мальчишка он хороший, — защищал Петьку Степан. — В жизни много значит, какая душа у человека…
— Полно-ка, на душу-то сейчас не больно глядят. Сейчас аттестат подавай, диплом, а там про душу-то ничего не сказано.
— Вот вырастет, — успокаивал Степан женщину, — тогда и поймет что к чему, тогда и за ум возьмется.
— И не дождешься, когда они вырастут…
В полутемном, гулком коридоре школы не было ни души. Ближняя боковая дверь открылась, Надежда Дмитриевна пригласила пришедших в класс.
— Вы у меня первые, самые дисциплинированные, — сказала она.
Вскоре подошли и другие родители, расселись по партам.
— Ну что ж, начнем, — объявила Надежда Дмитриевна и оглядела собравшихся. — Ругать я вас не буду, а поговорить нам есть о чем. Дети у вас хорошие, но им нужна ваша помощь. Здесь они все у меня под присмотром, с каждым я успеваю отдельно позаниматься. А дома? Спрашиваю одного: «Папа с мамой помогают тебе делать уроки?» — «Нет, — отвечает, — я один…» И вот вам результат такой самостоятельности: в классе этот ученик пишет лучше, чем дома. Я знаю: вы все очень заняты — работа, хозяйство, но на детей время найти обязаны. Они еще в таком возрасте, когда без помощи взрослых обходиться не могут. Извините за наставительный тон, но давайте будем откровенными: детям вы мало пока уделяете внимания. Или, может быть, я не права?
— Правы… правы… — раздалось с мест.
— Ну вот видите… В пример другим могу поставить Степана Ивановича. Алеша — мальчик очень способный, старательный. Помощь ему нужна меньше других. И тем не менее… Поинтересовалась у него недавно, как он уроки дома готовит. «А мы, — отвечает, — с дедушкой вдвоем…»
Горячий комок возник в горле Степана, жар бросился в лицо. Острая щемящая радость, гордость, смущение сплавились в этом внезапном чувстве. Учительница, конечно, зря похвалила его. Чем он помогает Алешке? Просто ему нравится сидеть и смотреть, как мальчик делает уроки. Нужно бы вслух сказать об этом, но язык у Степана потерял способность произносить слова, и не нашлось сил справиться с подступившей вдруг немотой.
После собрания Степан задержался. Когда все покинули класс, он подошел к Надежде Дмитриевне.
— Вы хотите поговорить со мной? — спросила учительница.
— Да… Я тут посмотрел… Парты у вас многие поломаны… Я бы мог починить их.
— Это было бы замечательно! — обрадовалась учительница. — С ремонтом у нас всегда трудности. В сельсовете, я знаю, денег нет, а вот с председателем колхоза я постараюсь договориться.
— Денег мне не надо. Для ребятишек я так сделаю.
— Как это хорошо, Степан Иванович! Очень благородно с вашей стороны. Очень!
— Тогда я завтра приду. После уроков. Гвозди, инструмент у меня есть.
Провожая Степана, учительница снова и снова хвалила Алешку, сказала, что он у нее самый способный из всех.
— Вы не усыновили его? — поинтересовалась Надежда Дмитриевна.
— Нет, — растерянно остановился Степан, ожидая дальнейших слов учительницы.
— Я к тому, что вам нужно усыновить мальчика. Он очень привязан к вам.
— Родственники у него в городе…
— Если они до сих пор не приехали за ребенком, значит отказались от него. Разве это не ясно?
Степан замешкался с ответом.
— Нет, нет, тут не должно быть сомнений, — сказала Надежда Дмитриевна, прощаясь с ним.
Домой Степан пришел с ощущением праздника на душе. Состояние это, как погожие деньки бабьего лета, оказалось устойчивым. С ним он проснулся и на следующий день, с ним явился в школу, прихватив с собой ящик с инструментами.
Работалось легко, споро, хотя не было в движениях Степана спешки. Напротив, со стороны они казались замедленными, но каждое движение было точным, примерным, экономным. Удары молотка, усиленные эхом, гулко раздавались в просторном, пустом помещении класса.
А на воле роскошествовала осень. Солнце, уже не горячее, но еще звонкое, задорное, как молодой петух, светило прямо в окна. Воздух в классе был насыщен тончайшей золотистой пылью. Деревня за окном тонула в золоте, но не было в нем ничего от тяжести и мертвой холодности металла, оно жило, оно умирало.
Несколько раз в дверь класса заглядывала учительница.
— Не надо ли чего, Степан Иванович?
— Нет, не нужно, — коротко отвечал Степан.
— Может, перекусить хотите? Я живо организую.
— Нет, нет, не беспокойтесь.
Алешкину парту Степан оглядел особенно придирчиво. И хоть не было в ней заметных изъянов, что-то подколотил, что-то укрепил понадежнее. И даже посидел за ней, как бы примеряя: удобно ли?
Что-то не нравилось ему в географической карте, висящей на стене. Присмотрелся как следует — гвоздь! Большой, старый, забитый кое-как. Выдернул его, забил в стену на некотором расстоянии друг от друга два новеньких гвоздя — да так, чтобы они не торчали на целый вершок. Карта повисла надежнее, устойчивее.
Расшаталась классная доска — Степан клинышки затесал, загнал их в подставки. Потом занялся столом учительницы…
Перед уходом Степан оглядел все внимательно, отметил про себя: надо будет печку побелить, дверь навесить как следует, чтобы прикрывалась плотно и не скрипела надсадно. В коридоре вешалку осмотрел, а сходя с крыльца, решил и им заняться в ближайшие дни.
Учительница долго благодарила Степана, обещала помочь ему в усыновлении Алешки.
По деревенской улице Степан шел легко, ощущал в ногах и руках силу и твердость. И глаза еще смотрели зорко, и уши хорошо слышали, и сердце работало исправно. А ведь за семь десятков уже — шутка ли?
Солнце садилось и теперь не напоминало молодого голосистого петуха. Была в нем какая-то грусть, словно не хотелось ему расставаться с нарядной этой, холодеющей без его горячей ласки землей.
Тихая, безлюдная Комаровка пылала красно-желтым пламенем рябин и черемух. Степан подошел к дому, свернул в проулок — и почти лицом к лицу столкнулся с незнакомой, не по-деревенски одетой женщиной.
— Здравствуйте. Это вы Степан Иванович? Я — тетя Алешеньки, жду вот вас…
Телеграмму и письмо, посланные Нюрахой Силиной, Вероника Борисовна получила. Они вызвали в семье Гращенковых немалое смятение.
— Что будем делать? — спросила Вероника Борисовна мужа.
Старенькая коммунальная квартира из двух небольших смежных комнат и без того была перенаселена: кроме Вероники Борисовны с мужем, в ней жил их сын с женой и грудным ребенком. Неудобств — если к тому же иметь в виду общую кухню и туалет — было более чем достаточно.
Муж Вероники Борисовны нервно шагал из угла в угол.
— Что же ты молчишь? — еще раз обратилась Вероника Борисовна к мужу.
— Думаю — вот и молчу! — резко отозвался Игорь Кириллович. Он никогда не позволял себе курить в комнате, но сейчас закурил.
— Если впятером здесь жить — мученье, — Вероника Борисовна не обратила внимания на резкий тон мужа, — то что же будет, когда нас станет шестеро?
— Но они, — Игорь Кириллович кивнул в сторону смежной комнаты, — вот-вот должны получить квартиру.
— У многих это «вот-вот» тянется годами, — стараясь быть сдержанной, возразила Вероника Борисовна и тут же схватилась за виски: — Что делать? Что делать?
— Да, задачка не из легких, — начал издалека Игорь Кириллович. — Я что-то плохо представляю его себе. По-моему, он не в вас, Белобородовых, по-моему, он в Бурковых.
— Весь в Бурковых, — поддержала мужа Вероника Борисовна.
— Так что же делать? — спросил теперь уже Игорь Кириллович.
Вероника Борисовна промолчала.
— Ты знаешь, о чем я сейчас подумал? — Игорь Кириллович старался не смотреть на жену. — Ведь если нам будет плохо, значит, и ему будет плохо…
Вероника Борисовна продолжала хранить молчание, и Игорь Кириллович вынужден был закончить свою мысль:
— И в то же время… если его возьмут, скажем, в детдом… может, будет лучше…
Вероника Борисовна долго сидела неподвижно, сосредоточив свое внимание на некоей точке перед собой.
— И потом… — заговорила она тихо, далеко друг от друга расставляя слова. — Нужно ехать… бог знает куда… в эту деревню…
— Я даже представления не имею, где она находится.
Игорь Кириллович ткнул сигарету в пепельницу. Вероника Борисовна, все еще не выходя из задумчивости, сказала:
— Там адрес есть на письме.
— Ну, конечно, — поспешно согласился Игорь Кириллович. — Я как-то не обратил на него внимания. Но дело-то не в адресе, в конце концов. Я знаю: сын и невестка будут против. По крайней мере, пока живут здесь…
В конце концов они решили: какое-то время надо подождать, а там видно будет.
В начале лета младшие Гращенковы, вопреки сомнениям Вероники Борисовны, получили отдельную двухкомнатную квартиру. Радости было много, шумно отметили новоселье. Старшие Гращенковы зажили одни, и хотя по-прежнему их тяготили бытовые неудобства, вдвоем им стало все же посвободнее.
А осенью жильцам старого коммунального дома стало известно: дом их сносят, а все семьи, проживающие в нем, получат благоустроенные квартиры в местных Черемушках. Когда приступ радости схлынул, Вероника Борисовна и Игорь Кириллович обнаружили, что им полагается всего-навсего однокомнатная квартира. Вот тогда-то Вероника Борисовна и заикнулась мужу:
— Был бы с нами Алешка…
— Н-да, — сказал Игорь Кириллович и заходил по комнате из угла в угол. — А собственно, тут и думать-то нечего, — заговорил он вскоре. — Поезжай в деревню, узнай, где Алешка, и забери его.
— Но как я объясню…
— …почему сразу не приехала? — перебил жену Игорь Кириллович. — Пустяки! Придумаешь что-нибудь. Да вот пожалуйста: болела, была в длительной командировке за границей. Мало ли что можно придумать!
На следующий день Вероника Борисовна взяла на работе день за свой счет, присовокупила его к двум выходным и снарядилась в далекую деревню. «Бог знает куда», — по ее представлениям.
За долгую одинокую жизнь Степан научился прятать свои переживания в такую глубину, что на поверхности они никак не отражались. Увидев незнакомую женщину, он тут же понял: это за Алешкой. Тотчас внутри у него что-то рухнуло — что-то очень важное, что появилось в жизни Степана за последние месяцы, наполнив ее новым смыслом. Однако острое ощущение катастрофы не изменило выражения его лица.
— Мне нужно с вами поговорить.
Голос женщины звучал миролюбиво, вкрадчиво — так говорят люди, чувствующие свое превосходство над собеседником.
Степан опустил ящик с инструментом на землю. Вероника Борисовна поняла это скорее невольное, чем осмысленное движение по-своему:
— Может, мы в комнате поговорим? Здесь не совсем удобно.
— А вы заходите…
Степан поднялся на крыльцо, распахнул входную дверь и, придерживая ее, пропустил женщину в сени. Они вошли в избу. Вероника Борисовна, осмотревшись, подошла к табурету, стоящему у стола, подвинула его на середину комнаты.
— Можно мне здесь присесть?
— Пожалуйста, как вам удобнее…
Степан сел на лавку у окна. Некоторое время оба молчали.
— Меня Вероникой Борисовной звать, — представилась женщина. — А вас, мне сказали, Степаном Ивановичем? Очень хорошо, будем считать, что познакомились.
Голос у Вероники Борисовны звучал по-прежнему мягко и уверенно. Искушенный человек мог бы отметить, что она хорошо подготовилась к разговору. Степан не был готов к нему, а потому только слушал и сдержанно отвечал на вопросы собеседницы.
— Я вам очень признательна за Алешеньку, Степан Иванович. Вы меня не судите строго, но так уж получилось, что я не смогла за ним приехать сразу. Знаете, в жизни всякое бывает. У нас с мужем работа такая… К сожалению, я не могу вам всего объяснить, да вам, наверное, и неинтересно это. Короче говоря, сейчас мы наконец-то сможем забрать мальчика. Он ведь вам, наверное, в тягость. Все-таки надо с ним и позаниматься, и направить его нужно, и накормить…
Последние слова задели Степана.
— У нас всего хватает, слава богу.
— Да я же не о том, Степан Иванович. Я к тому, что хлопот с ребенком много — и приготовить ему нужно, и постирать, и уроки проверить…
— В школе у него только «пятерки».
— Вот и хорошо, Степан Иванович. Значит, тем более ему нужна городская школа. Там дают более глубокие знания. Кроме того, мы можем отдать мальчика в музыкальную или художественную школу… Я ведь хочу, чтобы мы расстались как добрые люди, чтобы у вас обиды на меня никакой не осталось.
— Что же…
Степан сделал беспомощный жест рукой, который при желании можно было истолковать как согласие.
— Вот и хорошо, вот и прекрасно! — воскликнула Вероника Борисовна. — Я ни капельки не сомневалась, что мы с вами договоримся по-хорошему. Только… Как бы мне это вам лучше сказать?.. Я видела сегодня Алешеньку… И он убежал от меня, даже говорить не захотел. Наверное, на него очень подействовало сиротство. Не знаю… каким-то диким он мне показался…
— Куда же он убежал? — спросил Степан, выглядывая в окно.
— Куда-то туда.
Вероника Борисовна махнула рукой в сторону пустыря.
— Я сейчас…
Степан тяжело поднялся, направился к выходу. Сердце его жгла тоска, ему казалось, что говорит и действует за него совсем другой человек.
— Только я очень прошу вас, — задержала его в дверях Вероника Борисовна, — давайте уж быть заодно. Это в интересах мальчика.
Степану нужно было побыть одному. Поэтому он не торопился искать Алешку. Он чувствовал себя бессильным перед этой женщиной, в которой угадывал некий внутренний напор. Такие люди всегда своего добьются. Ничего не поделаешь, горестно говорил он себе, такая уж судьба у него. И потом, ежели на то пошло, не о себе надо думать — о ребенке. Его, Степана, жизнь кончается, Алешке жить еще и жить. В городе перед ним все дороги откроются. Не зря ведь молодежь в город стремится.
Степан знал, где находится «убежище» Алешки. Мальчик сам рассказал ему о нем и даже водил показывать. Вдвоем с Петькой Серебровым они расчистили небольшую площадку в кустах терновника и соорудили из досок избушку, в которую стаскивали всякую всячину — черепки посуды, железки, разноцветные камешки. Было в ней, конечно, и оружие — луки со стрелами, мечи, ружья, автоматы. «С кем вы воевать собираетесь?» — спросил Степан мальчика. Тот ответил: «Это мы не нападать — защищаться…»
Степан не стал подбираться к избушке незаметно. Подойдя к терновнику, предупредил:
— Сынок, это я.
Он не ошибся: Алешка прятался в избушке, и вид у него был замкнутый, отчужденный.
— Давай поговорим, сынок.
Степан присел на чурбак, поставленный у входа в избушку. Алешка молчал, затаившись в своей норе.
— Вот какое дело… тетя хочет, чтобы тебе лучше было…
Степан мучительно подбирал и не мог подобрать нужных ему слов. Он сразу понял: правду мальчику говорить нельзя, нужно действовать в обход ее. И в то же время язык не поворачивался обманывать его. Приходилось делать усилие над собой.
— Там, в городе-то, много всего. А в деревне что? Скоро вот грязь начнется, дожди, холода. Из дома носа не покажешь… А там, ежели куда захотел, — автобусы есть, трамваи. Там и народу-то вон сколько — не соскучишься…
Вдруг Степан замолчал: ему показалось, что Алешка плачет. Он не ошибся: мальчик действительно плакал, тихо, сдавленно — совсем не по-ребячьи. Это особенно поразило Степана. Он почувствовал, что предметы вокруг потеряли отчетливость, стали расплываться. Но ему нельзя поддаваться слабости, он должен взять себя в руки, пока рядом Алешка. Степан проглотил комок в горле, заговорил снова:
— Ты не плачь, сынок. Ведь ничего плохого тебе не будет, я знаю…
— Я не хочу ехать в город, хочу жить в деревне, с тобой.
Всхлипывания Алешки стали громче.
— Давай, сынок, так договоримся. Тетя тебе гостинцев привезла. Пойдем сейчас к ней и скажем… ты уедешь с ней на одну неделю. А через неделю я приеду и заберу тебя обратно.
— Ты обманешь.
— Разве я могу тебя обмануть, сынок?
Острые железные крючья намертво вонзились в сердце Степана и разрывали его на части. Грудную клетку жгло внутри едкой горечью. В довершение казни гнетущей тяжестью легло на душу сознание, что он обманывает мальчика. Обманывает, чтобы разлучить его с собой. Что же останется тогда в его жизни?
Всхлипывания в избушке прекратились.
— Пойдем, сынок, — позвал Алешку Степан. — Ждут там нас, а мы тут с тобой… нехорошо…
Алешка вылез на свет, зареванный, несчастный. Степан провел ладонью по его щекам, пригладил волосы, оправил одежду.
— Пойдем…
Он взял мальчика за руку, и они пошли. Клонясь к земле, солнце постепенно теряло блеск. Снизу, с болот, доставало сыростью. Степан и Алешка медленно поднялись на крыльцо, вошли в избу.
— Алешенька! Мальчик мой!
Тетя сорвалась с места и, одетая во что-то яркое, — в отсутствие Степана, так и не предложившего ей раздеться, она сняла плащ — бросилась навстречу вошедшим.
— Дай-ка я на тебя погляжу, какой ты стал! Вырос, вырос… Дай-ка я тебя поцелую!
Алешка молча уклонялся от тетиных поцелуев, и они приходились ему в макушку, в волосы.
— А вот тебе гостинец от нас с дядей Игорем.
Вероника Борисовна достала коробку шоколадных конфет и протянула ее племяннику. Тот не проявил к подарку никакого интереса, хотя и вынужден был в конце концов взять его.
Улучив момент, Степан мигнул Веронике Борисовне:
— Я ему говорю, что вы только на неделю берете его в город, а он не верит…
— Правда, правда, Алешенька! — поняв Степана, стала уверять мальчика тетя. — Разве я стану тебя обманывать? Дядя Игорь тоже по тебе соскучился, говорит: обязательно привези Алешку, хочу посмотреть, каким он стал… Расскажи мне, как ты живешь, как учишься?
— Хорошо, — ответил Алешка, не глядя на тетю.
— Учится он хорошо, — подтвердил Степан. — Учительница не нахвалится.
— Ну, ты у нас совсем молодец!
Вероника Борисовна снова села на табурет, но скоро выяснилось, что говорить им втроем не о чем. Тетя задавала Алешке необязательные вопросы, тот отвечал нехотя, как будто его спрашивали урок, который он плохо выучил.
Приближались сумерки, Вероника Борисовна пожаловалась на усталость с дороги, Степан предложил ей лечь в горнице.
— Нет, нет, не беспокойтесь обо мне, — возразила она, — я уже договорилась с Анной Михайловной.
Вероника Борисовна поднялась и словно бы мимоходом поинтересовалась у Алешки, не хочет ли он пойти вместе с нею. Алешка отказался, настаивать она не рискнула.
Оставшись вдвоем с Алешкой, Степан почувствовал, как он устал. Но это была не усталость тела, а усталость души, когда человек вдруг понимает: жизнь прожита и надеяться ему не на что. А ведь всего часа два-три назад были в нем силы жить и жизнь представлялась протяженной, не замкнутой тесным кругом безысходности. Но нельзя пока поддаваться этому настроению, нужно уложить Алешку спать, нужно говорить с ним, будто ничего не случилось.
— Дедушка, а правда ты за мной через неделю приедешь?
— Правда. Конечно, правда.
— А школа?
— Наверстаешь…
— Дедушка, — снова подступал с расспросами Алешка, — а разве обязательно мне ехать в город?
— Как же, сынок? Тетя ехала в такую даль. Родню уважать надо.
— А ты меня найдешь в городе?
— Найду. Тетя мне адрес даст… Ты ешь конфетки-то, вон они в какой коробке-те красивой.
— Нет, я их тебе оставлю. В городе мне еще купят, а в деревне их нет.
— Спасибо, сынок. Только старикам зачем конфетки-то? Ты уж ешь сам, а мне коробку оставишь.
— Давай тогда вместе есть.
Пришлось Степану тянуться за конфетой и класть в рот сладкую горечь. За окнами тихо, настороженно шуршала осень…
Когда Алешка уснул, Степан открыл стоящий здесь же, в горнице, старинный сундук и достал из его глубин жестяную коробку. В кухне, при свете, он открыл ее. В коробке хранились деньги, скопленные за много лет экономной жизни. Сумма оказалась крупной — около тысячи рублей. Отодвинув деньги от себя, Степан вырвал из Алешкиной тетради чистый лист бумаги и крупными буквами вывел:
«Алеше от дедушки Степана».
Он выводил букву за буквой, стараясь, чтобы они не наползали друг на друга.
«Прости, сынок, что не приехал за тобой. Стар уж я, мне в землю пора. В городе с родными тебе лучше будет. Слушайся тетю и дядю. Учись хорошо, на пятерки. Не забывай дедушку Степана. Целую тебя крепко».
Степан сложил исписанный лист, вместе с деньгами завернул в плотную черную бумагу и сунул в карман пиджака. Оставив дверь в кухню, где горел свет, приоткрытой, он на цыпочках подошел к Алешкиной кровати и долго стоял перед ней, вглядываясь в лицо спящего мальчика.
Глухая осенняя ночь окутала землю беспредельной тишиной. Нигде за стенами — ни птичьего крика, ни человеческого голоса…
С автобусной остановки Степан возвращался кружным путем — не хотелось ему идти деревней, не хотелось расспросов, разговоров со встречными.
Вот и кончилось все, все позади — даже автобус не пылит вдалеке, исчез. Особенно боялся Степан последних минут расставания. Боялся, не выдержит, выдаст себя. А тут еще Алешка со слезами бросился на шею. «Дедушка, — зовет, — поедем со мной». Словно что-то неладное почуял мальчишка. Пришлось снова уговаривать его, убеждать, обманывать. Ох, как нелегко было! Степан про себя молил шофера, чтобы уж ехал скорее, кончал его муку, а он, как нарочно, взялся мыть автобус, осматривать его со всех сторон. Тетя все время мельтешила перед глазами, видимо, побаивалась, как бы не случилось что непредвиденное. Незадолго перед отъездом Степан улучил минутку, сунул ей сверток с деньгами. Вероника Борисовна сначала отказывалась, но потом сдалась — убедил он ее, что деньги ему не нужны, а раз так, пусть лучше Алешке достанутся, чем чужим людям, — родни-то у него нет…
Поравнявшись с краем деревни, где стояла — чуть на отлете — школа, Степан остановился, и так у него сдавило сердце, что голова закружилась и в ноги вступила слабость. Неподалеку, в поле, лежала забытая, полуразбросанная копна соломы, он подошел к ней, сел в ее золотистые колкие вороха. Внутри их мягко зашелестело, и шелест этот возобновлялся потом при каждом его движении. Степан откинулся на спину, стало легче дышать. Синен вечностью раскинулось над ним по-осеннему густое и чистое небо. Спокойствием дышала каждая былинка, а ведь все вокруг умирало, уходило в небытие. Почему же это должно быть страшно для человека?
Степан закрыл глаза, но ощущение небытия не приходило к нему — каждой клеточкой тело впитывало в себя тепло солнца и прохладу воздуха. Так пусть пока будет то, что дано человеку для жизни, — простор и синева неба, запахи и краски земли. Не стоит думать об уходящих мгновениях. Думать о них — значит думать о себе, а если думать только о себе — жизнь становится бессмысленной.
Домой Степану идти не хотелось: дома его мучения удвоятся, утроятся — там все, каждая мелочь будет напоминать ему об Алешке. Да и зачем сейчас ему дом — тесное, сумрачное жилище, стены и крыша которого отрежут его от всего остального мира? Лучше он будет смотреть в небо, дышать осенними запахами, прислушиваться к шумным перелетам дроздов и отдаленному стрекоту сорок.
Думая о своей жизни, Степан представлял ее бесконечной, однообразной цепью дней, и только в самом конце нежданным, нечаянным мгновением ворвался в нее маленький мальчик Алешка, который так глубоко проник в его душу, что без него она теперь кровоточит незаживающей раной. И ничем не обманешь эту боль, не залечишь, нет. Каждый шаг по земле будет бередить ее, каждый день будет начинаться с нее и кончаться ею.
Как густая золотистая смола, медленно тянулось время. Когда душа спокойна и легка, летящие мгновения незаметны, когда же она наливается болью, каждое мгновение становится как бы частицей этой боли. Сейчас Алешка был бы в школе, а Степан делал что-нибудь по дому, поджидая его, и не казался бы пустым и бесконечным этот редкостный осенний денек.
А может, дело какое найти рукам? Степан вспомнил: кое-что он не успел вчера доделать в школе. И хоть тяжело будет идти туда, выполнить обещанное надо.
Он старался ни о чем не думать — только о деле, которое его ожидает. Занятия в школе еще не кончились, и Степан не торопился, шел и слушал, как сухо шелестит стерня под ногами.
Дома он приготовил инструмент, наточил топор, хотя нужды в том не было, и, дождавшись часа окончания уроков, отправился в школу.
Учительница встретила Степана очень приветливо и сразу же заговорила об Алешке. Ей жалко было терять такого способного ученика. А когда Степан заикнулся было, что в городе ему будет лучше, Надежда Дмитриевна запротестовала:
— Нет, нет, это неправда!
И она стала говорить о том, что когда-то преподавала в городской школе и ей-то виднее, где лучше, где хуже. Там, в городе, у нее было сорок учеников, а здесь — девять. Там она вызывала ученика к доске раз в месяц, а здесь ежедневно с каждым успевает позаниматься. Потом учительница расспросила Степана о тете и сказала, что ей не очень нравится вся эта история.
— Хотя, — добавила она, — трудно судить о людях, если не знаешь их.
Когда Степан закончил свое дело, Надежда Дмитриевна, спохватившись, вынесла ему две ученические тетрадки:
— Возьмите на память, Степан Иванович. Будете смотреть и вспоминать Алешу.
Он взял их и развернул дрожащими руками. Говорить он не мог, поэтому, уходя, только поклонился учительнице. Тетради он спрятал во внутренний карман пиджака и по дороге то и дело ощупывал их.
Солнце косыми лучами освещало деревенскую улицу. Степан машинально кивал встречным, невнятно отвечал на их вопросы, и люди жалели его, понимая, что нелегко возвращаться ему к одинокой жизни.
Придя домой, Степан тяжело опустился на лавку. Он устал. Устал и душой и телом. Тишина в доме действовала на него угнетающе. Впереди была пустота, гулкая и сквозная, как школьный коридор после уроков — ни голоса в нем, ни движения.
Собравшись с силами, Степан обошел комнаты, прибрался в них, привел все в порядок, хотя и никакого смысла делать это вроде бы не было. Но все-таки он оправил постель, расставил по местам стулья, ведра, убрал посуду. Он уже ни о чем не думал, осталось только одно — ясная, четкая сосредоточенность на своих действиях. С тем, что было ему единственно дорого в жизни, он простился. Все остальное не имело ровно никакого значения. Вот и дом этот сам по себе тоже теперь не имел никакого значения. И он окинул его взглядом, в котором уже не было ни боли, ни сожаления…
В горнице Степан снял со стены ружье, которое висело здесь уже много лет — с тех пор как он ушел из лесников, вынул из жестяной коробки два потускневших медных патрона. Взяв с собой две Алешкиных тетради — те, что дала ему учительница, — он вышел из избы.
Степан свернул в переулок, пересек гумно и оказался на дороге, по которой когда-то они ходили с Алешкой на речку. По ней Степану нужно было идти до леса, а там, у самой опушки, от нее отделялась другая дорога, настолько заросшая и заплывшая, что почти уже не различалась. Давным-давно по ней ездили на дальний дол косить сено. Но с годами сенокосные угодья там заглохли, заросли осокой и кустарником, и дорогу туда забыли. Будучи лесником, Степан много раз ходил по ней, и однажды она подсказала ему его конец…
Было это накануне ухода на пенсию. Нашла на Степана полоса такая — стал думать о смерти. Нет, не страх перед ней мучил, мучило другое: умрет он — сколько чужим людям хлопот задаст. И стал он думать: а нельзя ли, когда уже будет невмоготу жить, уйти из дома и пропасть — да так, чтобы ни следочка потом не нашлось. Как-то раз, возвращаясь с обхода из дальнего квартала, он попал на старую дорогу, ведущую на заброшенные сенокосы. И вот тут-то его вдруг осенила мысль, от которой гулко застучало сердце. В одном месте дорога шла мимо топкой, гибельной болотины… «Ну вот, а ты голову ломал…» — сказал себе Степан.
По-осеннему быстро смеркалось, дорога стала почти неразличимой. «Успеть бы до темноты», — равнодушно подумал Степан и вздрогнул от неожиданности: вдруг ему почудилось, что его окликнул детский голос. Он остановился, боясь обернуться, и снова услышал:
— Дядя Степан!
Стало быть, ему не послышалось. Он обернулся. В десятке шагов от него стоял Петька Серебров.
— Мать тебя, наверное, ищет, — сказал первое, что пришло в голову, Степан. — Ведь поздно уже…
Петька приблизился к нему и, по-мальчишечьи опустив голову, взмолился:
— Дядя Степан, не уходите. Давайте вместе ждать Алешку… Ведь он приедет, дядя Степан… Он сам мне говорил: он все равно у тетки жить не будет.
Степану неловко было стоять с ружьем перед мальчишкой.
— А ты как меня увидел? — полюбопытствовал он, стараясь не придавать голосу строгости.
— Я в нашей избушке прибирался…
И вдруг Степану стало ясно — по тону слов мальчишки, по тому, как тот избегал смотреть на него, — что Петька догадался о его намерении. И еще он понял: дурной умысел, если он разгадан ребенком, нужно выбросить из головы — иначе это будет измена, хуже измены.
— Дядя Степан, я у мамы отпрошусь, к вам ночевать приду…
Степан обнял мальчика, прижал к себе.
— Приходи, обязательно приходи…
Петька действительно пришел ночевать к Степану, однако им было грустно и одиноко. Вечер показался нескончаемо долгим.
Сначала Петька частенько наведывался к Степану, потом стал приходить все реже. В самом деле, интересно ли мальчишке со стариком…
Умер Степан посреди глухой зимней поры. Умер неожиданно для однодеревенцев: все прочили его в долгожители.
1977