Начато: ноябрь 1998 г.
Заброшено: октябрь 2000 г.
Впервые опубликовано в 2001 г. издательством «Винтидж Букс», подразделением «Рэндом Хаус, Инк.», Нью-Йорк
В Великобритании впервые опубликовано в 2001 г. издательством «Пикадор», импринтом издательства «Макмиллан Паблишерз Лтд.»,
SW1W 9NF Лондон, Эккслстон-плейс, 25 Бэйсинсток и Оксфорд Ассоциированные компании по всему миру www.macmillan.com
Копирайт © Д. Эггерс, 2001
Все права защищены. Никакая часть этой книги не может быть воспроизведена в любой форме и любыми средствами, электронными или механическими, включая ксерокопирование, магнитную запись или иные средства копирования либо сохранения информации без письменного разрешения владельца авторских прав. Любое незаконное копирование данной книги или ее фрагмента влечет за собой уголовное преследование нарушителя, и против него может быть возбужден гражданский иск о возмещении убытков. Автор оставляет за собой право пользоваться страницами, вроде вот этой, и писать на них, не преследуя иных целей, кроме увеселения себя и кучки читателей. Данное обстоятельство не означает, что в данном случае мы имеем дело с иронией. Оно не означает также тяготения к чему-то пост-, мета- или «хорошенькому». Оно означает лишь одно: человек пишет маленькими буквами и пишет там, где обычно пишется только объявление о копирайте, потому что это прикольно. На основе этого обстоятельства нельзя делать далеко идущих выводов об искусстве, не сообщает оно и ничего важного об авторе, его современниках, предшественниках или последователях. Это значит только, что есть свободное место, а значит, его можно использовать, и это будет забавно. На это не стоит злиться и испытывать какое-либо предубеждение по отношению к данному приложению или к книге, к которой оно прилагается. Более того, тот факт, что эта книга начинается с двух разных сторон, и читатель имеет возможность, переворачивая ее вдоль и поперек, читать то с одного конца, то с другого, не означает никакого хулиганства или, выражаясь более специальным языком, что автор хочет показать, что он шибко умный. Это значит только, что таков оптимальный вариант решения проблемы с данным приложением, ибо его нельзя считать продолжением книги, а скорее началом, но с иной, противоположной точки отсчета. И вообще: не все новое является модным, не все непривычное — хулиганским, не все достоверное должно укладываться в привычный стандартный формат. Наша задача — повеселиться и двигаться дальше. Давайте так и сделаем, а потом, когда закончим, съедим по хорошему сэндвичу, съедим его медленно, глядя, как детишки на улице ездят на великах с друзьями и вопят: Стой! Стой СТОЙ!
135798642
Каталожная информация системы комплексной обработки данных по этой книге предоставляется Британской библиотекой.
Данная книга продается при том условии, что она посредством торговли или иначе не будет сдаваться в прокат, найм, перепродаваться или иным образом распространяться без предварительного согласия издателя ни в каком виде обложки или переплета, отличающемся от данного издания, и без сходного условия, включающего наложение данного условия на последующее приобретение.
Смешная история со схемой, приведенной в начале противоположной стороны книги. Схема, на которой автору присвоен показатель 3 в шкале сексуальной ориентации, неизвестно почему была воспринята намного, намного серьезнее, чем предполагалось. Интерпретации ее были гораздо изобретательнее, чем хотелось бы. Пропагандисты борьбы со СПИДом прислали кучу писем, в которых выражали обеспокоенность утверждением автора о том, что иногда он занимается сексом без предохраняющих средств. Один пропагандист оттолкнулся от показателя 3 и пришел к выводу, что треть своих половых актов автор совершал с мужчинами, а поскольку в книге говорилось о пренебрежении нормами безопасного секса, он заключил, что я совершил без должных мер предосторожности множество половых актов с мужчинами. Это романтично, но неверно. А теперь взгляните наружу: дети на великах с визгом мчатся вниз по склону.
Итак:
Я устал как никогда.
И ты:
Понятия не имеешь, насколько я устал
Искренне надеюсь:
Ты устал не так, как я.
Во ИМЯ:
Перемен и удовлетворения от кораблей, вздымаемых вместе;
Безрассудного поощрения изучения синего неба;
Горы для всякого человечка;
Потопа для Нью-Йорка.
(Т.И.У.В.М.)
Это издание Д.Р.Т.О.Г. содержит огромное количество изменений, буквально в каждой фразе, многое добавлено в основной текст книги, а кроме того, тут имеется еще и это — приложение, состоящее из поправок, пояснений, дополнений, маргинальных реплик и комментариев. Вероятно, вам будет интересно узнать, что это приложение предназначалось для первого издания книги, издания в твердом переплете, и чуть было туда не попало. Первая версия была уже почти готова, когда автор совершил ошибку, рассказав о нем (скажем честно, рассказав с долей самодовольства) своей знакомой писательнице. Я был уверен, что первым придумал этот ход — снабдить книгу, основанную на подлинных событиях, приложением с поправками, где оговариваются все те фактические и хронологические искажения, которые понадобились, чтобы эта книга (как и всякая другая подобная книга) была спасена от тумана недоговоренности и одновременно — от бесконечных объяснений, что, когда, как и кто где стоял. Приложение с поправками было готово и должно было быть напечатано сразу после основного текста: после финального «наконец» предполагалось еще несколько страниц текста. Но вот я пересказал эту идею своей знакомой, которая выглядела слишком уж сногсшибательно над пламенем свечи с мокрыми волосами, и она сказала:
— Ну понятно. Это как у Мэри Маккарти[191]. — Вдали прогремел гром и сверкнула молния, которая наверняка убила котенка. «Что это значит? Что это значит: как у Мэри Маккарти, — умоляю, объясни!» — подумал я, но, сраженный ужасом, смог только выдавить из себя:
— Чего? — Она пояснила: почти то же самое сделала Мэри Маккарти в «Воспоминаниях о католическом детстве» — книге, о существовании которой я, будучи невеждой, даже не подозревал. После каждой главы, где излагается тот или иной эпизод из юности Мэри Маккарти, рассказала моя знакомая, идет глава чуть поменьше и курсивом, где автор развенчивает собственный рассказ ради торжества грубой истины.
Каждая глава-пояснение, подчеркнула моя приятельница, начинается примерно так: Ну, на самом деле все было чуть-чуть по-другому… Но ведь и я хотел добиться своим приложением того же самого: оно позволяло мне соблюсти фактическую достоверность в отношении тех подробностей, которые в рассказе требовалось ужать или немного изменить, чтобы книга не теряла динамичности. После того просветительского ужина я отправился на поиски, нашел экземпляр книги Маккарти (в кошмарной мягкой обложке) и, убедившись, что она блестяще реализовала эту идею, отказался от своего приложения: мне не хотелось делать ставку на уже использовавшийся литературный прием. Кроме того, мне казалось, что эта мерзкая дурацкая книга и так выходит слишком длинной. Так было выброшено примерно 60 страниц превосходных пояснений.
Но теперь, когда после издания книги прошло восемь месяцев — суровых, потом восхитительных, потом еще более суровых, чем раньше, — я сделал над собой усилие и, на счастье или на беду, дописал приложение, во многом благодаря тому, что эту идею горячо поддержала мисс Дженни Минтон, тонкий и внимательный редактор этого издания. Но должен заранее предупредить: если вам не понравился раздел «Признательности и признания», то и приложение вам не понравится. Если же вам понравился упомянутый раздел, есть шанс, что и приложение вам понравится тоже, разве только ваши вкусы не изменились, а в таком случае я не знаю, понравится оно вам или нет. Как бы то ни было, в приложении содержатся:
а) Поправки: Этот элемент я уже прокомментировал. Если во многих местах книги я по необходимости или собственному произволу обращался с фактами вольно, тут я пересказываю все так, как было на самом деле. Впрочем, бо́льшая часть поправок связана с первой половиной книги, потому что вторую половину вообще трудно рассматривать в этих категориях, в силу чего она осталась почти нетронутой.
б) Пояснения: Далее примерно на шестидесяти страницах я собираюсь почти полностью разъяснить эту книгу, хоть и очень мелким шрифтом.
в) Дополнения: Многие события, слова или имена из основного текста потребовали рассказа о том, что сейчас происходит с этими людьми или что творится в этих местах. Люди спрашивают, к примеру, как чувствует себя Шалини, как поживает Тоф и т. д. Вот некоторые (хотя и не все) ответы на эти вопросы, которые можно опубликовать, в алфавитном порядке: Билл — отлично; Бет — отлично; Зев/Пол/Муди/Марни/Лэнс — отлично; Кирстен — отлично; Джон — все еще пытается найти или ответы на свои вопросы, или серебряную пулю.
Необходимо также иметь в виду, что:
а) Чтение этого приложения не является необходимым условием адекватного понимания книги. Оно написано только для 1) автора; 2) тех, кому нечем заняться; 3) тех, кто испытывает интерес, больший по сравнению с тем, что ему обещано.
б) Разные части приложения писались в разное время. Хотя бо́льшая часть этого раздела была написана — по крайней мере, отредактирована — в ограниченный период времени — в сентябре 2000 года, — отдельные части были написаны намного раньше. Все они оставлены без изменений, а время их написания оговаривается в тексте.
в) Количество изменений в тексте, о которых говорится несколькими страницами выше, существенно преувеличено. У меня был план внести намного больше изменений и исправлений, но когда дошло до дела, я понял, что на данном этапе просто не могу слишком долго возиться с основным текстом. Он вызывал у меня дискомфорт. Он вызывал у меня жуткий дискомфорт. Саму книгу — ту, что начинается с противоположной стороны, — я собирался править очень серьезно, строчку за строчкой. Много раз во время публичных чтений в книжных магазинах я вдруг понимал, что в каком-то месте надо заменить одно слово или целую фразу, — и это ощущение было таким сильным, что посреди фразы я останавливался и исступленно вычеркивал разозлившее меня слово — к большому удовольствию слушателей, которые думали, что это я так шучу. Отчасти проблема в скорости, с которой сочинялись некоторые части книги, и в трудности ее редактирования. Я писал ее быстро не потому, что хотел написать ее поскорее. Если честно, я писал ее быстро потому, что, пока писал, чувствовал себя так, словно я пьяный сижу в сауне. Ну хорошо, не пьяный. Но очень спешу. Мною владеет тревога, смешанная с физическим дискомфортом и неотчетливым ощущением тепла и удовольствия, которое сбалансировано пониманием того, что если я задержусь здесь слишком надолго, то задохнусь или умру от потери крови после, когда стану колотиться кулаками и головой о влажные деревянные стены. Сначала было тепло, разогреваться было приятно, но потом какая-то скотина все время подливала воду на камни — или куда там подливают воду, чтобы стало жарче, — и теперь мне надо удрать из комнаты, где я пишу, сбежать от этой книги; мне было просто жутко — как жутко бывает человеку, если он видит, что его провонявший дальний родственник лежит ничком в омерзительной грязной богадельне, — возвращаться в то время, в эту книгу. Меня по-прежнему больше всего удивляет, что я вообще ее дописал; некоторые пассажи я читаю с удивлением, ведь, по правде говоря, там есть фразы, которые я, написав, ни разу не перечитывал; есть страницы, которых ни разу не открывал. Но главная проблема вот в чем: я сижу здесь в конце сентября 2000 года и если даже хочу сделать какие-то исправления, у меня осталось на это времени четыре дня, ведь два месяца я оттягивал эту работу по тем же самым причинам: мне неприятно сидеть в этой чертовой сауне, битком набитой родными и близкими всех возрастов, которые с интересом наблюдают за мной под операционными светильниками. А я не понимаю, то ли они меня ненавидят, то ли любят, то ли жалеют, то ли все это одновременно, то ли хотят, чтобы сначала с меня живьем содрали кожу, а потом меня исклевали вороны, то ли просто хотят, чтобы я без шума отвалил. Итак: прежде всего, в первой главе почти не будет никаких поправок, потому что я буквально только что, пару минут назад, заглянул в нее, вычитал первые полстраницы и почувствовал, что мне стало тяжело дышать. Да и теперь, двадцать минут спустя, мне по-прежнему тяжело дышать. Я ненавижу снова оказываться в этой главе, в этой сумрачной комнате с низкими потолками. Я ощущаю атмосферу этой комнаты с панелями под дерево, чувствую запах лекарств, запах желчи — у нее резкий запах, — вижу ее глаза, которые смотрят так, как я не люблю, и ее глаза злые, усталые, желтые, провалившиеся, хотя они должны быть яркими, злыми, смеющимися, пронизывающими, способными любить и убивать — у нее были бездонные и пронзительные глаза! — я не хочу снова осязать ткань дивана, дешевый синтетический бархат, ходить по истертому белому ковру, смотреть на кофейный столик, куда отец клал ноги в носках, не хочу сталкивать стеклянную посуду со столика, на котором он держал свои смертоносные запасы, я не хочу смотреть через окно на дорожку, надеясь, что никто не приедет на большой идиотской машине с едой, приготовленной для нас, или с цветами, или просто потому, что они хотят зайти и поговорить, эти ужасные женщины в мехах и с ароматом духов, я не хочу прятаться в ванной, выглядывать в окно над унитазом и видеть, как сорняки обступают траву, и так год за годом, год за годом, и неважно, сколько раз я подстригал эту лужайку, сорняки все равно побеждают. Сейчас я сижу в Бруклине, и мне уже хочется пойти на улицу, может, погулять по парку, но на улице дождь, дождь холодный, а Тофа нет дома, поэтому там будет абсолютно нечего делать, так что и нахуй.
В общем, поправок будет очень мало. В основном тексте будет несколько новых кусков: если конкретно — три, и все они связаны со мной и Тофом, и с тем, что мы делаем. Во всем остальном, следуя глубокому внутреннему убеждению, я оставил все ошибки без изменений. Книга была написана двадцативосьмилетним человеком, и этот двадцативосьмилетний человек пытался передать свои мысли, которые у него были в 21 год, 22, 23, 24, 25, 26 и 27 лет. Пускай уж все эти люди говорят и поступают так, как они говорили и поступали, хорошо это или плохо.
г) Многие имена были изменены.
Да, и еще я выбросил номера телефонов. При подготовке первого издания я старался делать упор на том, что в книге будет максимальное количество настоящих имен, настоящих служебных номеров и так далее, ведь мне хотелось доказать, что можно одновременно придерживаться фактов, и рассказывать историю, которая будет читаться и восприниматься как роман, в какой-то степени надвременной, по крайней мере — бойкий. Менять все имена или, хуже того, превращать все повествование в вымышленное (полуавтобиографическое) казалось мне трусостью и глупостью. Поэтому перед выходом книги я обратился за санкцией к людям, чьи имена упоминались в тексте. Все с готовностью согласились, но многие из тех, кто вначале ответил «да», впоследствии передумали. Вот типичный разговор перед выходом книги:
— А можно писать твое настоящее имя?
— Конечно. Почему нет?
Типичный разговор через месяц после выхода книги:
— Ты бы не мог убрать мое имя?
— Да конечно. А почему?
— Слушай, без обид, но мне и в голову не могло прийти, что эту чертову книгу кто-то увидит.
Немного другая история произошла с тремя моими друзьями, согласившимися на публикацию их телефонных номеров (см. стр. 246). Я ждал, что через несколько месяцев на тех, чьи номера упоминались, обрушится шквал звонков от талантливых тинэйджеров, которым не с кем переспать, и им придется сменить номера — эти расходы я пообещал взять на себя. А вот что вышло: приблизительное количество распроданных экземпляров в твердом переплете — 200 000; приблизительное количество читателей этой книги (с учетом библиотечных экземпляров и книг, одолженных на почитать) — пожалуй, 400 000, и вот какая ерунда:
Количество звонков Марни: 7
Количество звонков Кирстен: 12
Звонков Кей-Си: 5.
В сумме — 24 звонка. В основном звонившие тут же вешали трубку, а те, кто заводил разговор, были предельно вежливы. Но в целом примечателен поразительно низкий процент позвонивших, особенно с учетом того, как проста и доступна телефонная связь. Я полагаю, что большинство читателей либо а) решили, что номера телефонов фальшивые или устаревшие, либо б) отличались невероятной вежливостью и уважением к частной жизни реальных действующих лиц книги, либо в) просто не дочитали до соответствующей страницы, и в этом случае мне винить некого. Тут целиком моя вина.
Но вернемся к теме реальных лиц в книжках:
В основном разговоры были однообразными. Никто не сказал ни слова против, и лишь одна-единственная девушка — которую сейчас зовут Ребеккой — попросила показать ей ту часть книги, где появляется она. Я спросил у нее, как она считает: почему так происходит, почему никто и глазом не моргнул, почему такая перспектива не отпугивает людей, а радует.
— Может, — сказала она, — они видят в ней проявление общинного начала.
— Может, — сказал я. — Может, — сказал я, во второй раз уже больше в это веря.
Так объясняется и то, что человек, названный Джоном, не только не возражал против того, чтобы его передряги были документированы, а даже, пожалуй, сам этого хотел. Если прятать тайны в горовский сейф[192], это не повысит их ценности; свое прошлое надо обращать себе на пользу, иначе оно станет мутировать и превратится в канцероген. Вот Джон и решил: какого хрена, ну ляпнул я пару глупостей, но теперь-то я двигаюсь вперед и, ясное дело, выше. Кроме того, здесь срабатывает тот фактор, на который мы осторожно намекнули под буквой Г: РАССКАЗ МИРУ О СВОИХ СТРАДАНИЯХ КАК СПОСОБ ИЗГНАТЬ ИЛИ, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, РАСТВОРИТЬ БОЛЬ. Мы стремимся поделиться с другими по очевидным причинам: чтобы не чувствовать себя одинокими, распространить вес по большей плоскости, сделать свою ношу легче. Этот фактор может сработать по-разному, не только как возможность смягчить боль: если делишься не плохим, а хорошим, получается, что это возможность «поделиться своей радостью» и «передать другому найденную истину». Наконец, он может выполнить самоценную задачу объединиться с другими, нырнуть в пучину, создать общее поле с большим количеством незнакомых людей, — всякий, кто подает частное объявление, создает веб-сайт, журнал или ведет радиопередачу, движим какой-то одной из этих целей или всеми ими сразу. Все они прекрасны.
Если уж речь зашла о попытках достучаться до других, попытках, которые порой выглядели жалко, упомяну об одном эпизоде, который милосердно пропущен в этой книге, — кратковременной и нелепой карьере автора в качестве художника комиксов. В течение всего времени, описанного в книге, автор рисовал еженедельную серию комиксов для бесплатной газеты «СФ Уикли», редакция которой находилась в нескольких кварталах от редакции журнала «Мощчь». Задача этой серии, как и журнала «Мощчь», была в том, чтобы вовлечь читателей, организовать взаимодействие с ними, пусть даже и поверхностное, и потому нас в долгосрочной перспективе интересовало, как люди среагируют, если в грубые рамки рисунков заложить какой-то стимул. Соответственно, одним из моих любимых экспериментов стал вот какой: оригинальные рисунки, использованные для комиксов, распространялись через багажник моей машины. После того как наш «сивик» был раздавлен внедорожником по пути на свадьбу моей сестры, проходившей под аккомпанемент группы «Кисс», мы купили «БМВ 2002» 1972 года выпуска — прекрасную и очень смешную зеленовато-желтую машину. И тогда я сделал читателем предложение: если они увидят, что где-то на улице стоит моя машина, они могут открыть багажник, который никогда не будет запираться, и найдут внутри рисунки, использованные для напечатанных в газете комиксов. Рисунок можно забрать, отметившись в списке: там должно быть сказано, кто это был и что он взял, — после чего можно спокойно идти по своим делам. Идея сработала. Всего за несколько недель рисунки разобрали, и все подписались — должен сказать, было такое чувство, что решетка, скверно описанная на странице 242, отрастила себе новые беглые штрихи, соединившие разные точки. Тогда, опьяненный верой в людей, я начал оставлять открытым не только багажник, но и все дверцы. Это продолжалось полгода, и за это время ничего не украли, а машине не причинили никакого вреда, если не упоминать о скверне, которую клали под дворники машины вездесущие, бдительные и глубоко омерзительные парковочные полицейские, эти продажные, плотоядные создания в несуразных шлемах, да горят они и их повелители в аду во веки веков с треском и бульканьем, да пылает и плавится их плоть, пока я буду умиленно наблюдать за этим зрелищем, порхая в сторонке на своих шелковистых крылышках.
Идиотизм вот в чем: как и в случае с основной книгой, той, что начинается с обратной стороны, сначала я решил, что идея оставлять рисунки в багажнике — классная (доверие! единение!); потом — что идея жуткая (воровство! вандализм!), потом стал раздумывать, не дать ли задний ход, потом решил, что давать задний ход уже поздно, потом сказал себе: будь что будет; потом сказал себе: что бы ни было, ты это заслужил своими грехами, которых не счесть, начиная с греха, совершенного в одиннадцать лет, когда ты доставлял себе удовольствие распылителем душа на гибком шланге (за много-много лет до того, как узнал, чем может кончиться дело, если это удовольствие продлится чуть подольше). Но дело в том, что вера обычно бывает вознаграждена, что не исключает и того, что порой она бывает ужасающе попрана. Верить — это радость. Великая радость — верить незнакомым людям. Большая радость — рисковать тем, чем можно рискнуть — машиной или репутацией, — доверившись людям, о которых знаешь лишь то, что тебя с ними объединяет нечто эфемерное — например, мы любим одни и те же книжки и комиксы или то, что и мне, и им приходилось видеть человеческие страдания. Список я храню до сих пор, и только что мне пришла в голову мысль опубликовать некоторые из имен, а рядом — то, что они написали в графе «хобби». Список будет напечатан мелким шрифтом, и его, как и приложение, можно будет пропустить не читая.
Но если так, то почему же тогда большая часть имен в книге была изменена? Потому что я потерял вкус к такого рода удальству. Я считал, будто мне казалось, что писать о том, о чем пишу я, — мужество, давать подлинные имена и номера телефонов — такое же мужество, а еще — публиковать рассказы о наших приключениях, в том числе и сексуальных, чтобы их могли прочитать наши родителям, тети и племянники. Но после того как столько человек попросили изменить их имена, когда столько человек были потрясены тем, сколько народу и какого народу прочитали все эти слова, я решил, что надо дать большинству — кроме некоторых главных героев — вздохнуть спокойно и облегчить им жизнь, позволив ускользнуть в статус полувымышленных персонажей. У меня нет права всем рассказывать их жизнь, они не давали мне разрешения на это. В некоторых случаях, там, где в первом варианте я между делом проходился по реальным людям, сейчас я выбросил или смягчил эти места, потому что за последний год вкус к крови я тоже почти полностью утратил.
Итак, в целом эти записи, вне зависимости от их жанра или происхождения, будь то дополнения, пояснения или поправки, организованы по одной и той же схеме:
По-моему, все понятно. Все эти записи можно пропустить или проглядеть, не особенно вникая. Все они написаны для вас, для вашего удовольствия, и вы можете распоряжаться ими по своему усмотрению. Или, выражаясь образно, весь этот раздел подобен машине безумной раскраски, которая стоит на проезжей части с открытым багажником. Берите, что хотите.
Стр. xxi, абз. 3: Кроме того, был выброшен потрясающий кусок Нам предложили бесплатно опробовать новый спортивный маршрут — заплыв на каяках вокруг Энджел-Айленда. Это холмистый и поросший густыми лесами остров, но с начала 1900-х — когда он был для западного побережья чем-то вроде Эллис-Айленда[193] — это просто безлюдная скала посреди Сан-францисского залива, на которой не происходит вообще ничего. Реализуя свое право уходить с работы в любой день и в любое время, мы — четверо из редакции — вышли в двенадцать часов, сели на паром с Рыбачьей пристани, а приплыв на остров, разбились по парам: мы с Марни сели в один каяк, а Муди и Зев — в другой. К компании присоединился проводник в одноместной лодке, и мы отправились. Проводника звали не Барт, но мы будем звать его Барт.
Плыть в каяке по открытому морю — занятие очень скучное. Путешествие по реке — дело другое, там есть свой интерес, пена — и скорость, которую развиваешь, не прилагая к этому специальных усилий; а вот плаванье на каяке по океану (плаванье по Заливу ничем от него не отличается) напоминает лыжную прогулку за городом: медленно ползешь, пейзаж вокруг не меняется, движения проделываешь однообразные. А достичь хоть сколько-то приемлемой скорости — ведь это, по сути, единственный стимул заниматься любым видом спорта — почти невозможно.
День стоял синий и желтый, ветра не было и в помине. Мы проплыли полпути вокруг острова, а плечи уже жутко ломило — у меня явно возникли проблемы с плечевым суставом. Я, естественно, подумал про Джима Макмэхона[194] и его проблемы с плечевым суставом. Потом про повязку, которую он носил на голове. И про его партию в «Жеребьевке Суперкубка» — футбольном гимне 1984 года[195], который сейчас недооценивают. Потом — про Уолтера Пэйтона[196] — пожалуй, одного из самых изящных спортсменов всех времен и видов спорта, в теле которого рак уже пустил корни, прорастал, обдумывал захват новых территорий, расползался во все стороны, хотя об этом еще никто не знал.
И вдруг.
Оп-па! Примерно в тысяче ярдов вглубь Залива, в сторону города — мощный фонтан брызг, источником которого был блестящий серо-черный ломтик, полукругом поднявшийся над водой. Кит. Ёбть, это ж кит, сказал кто-то. Почти наверняка кто-то это сказал. Потом кит исчез. Потом кто-то сказал: Ебическая сила. Потом: Ну ни хуя себе.
Мы стали судорожно грести туда, где разверзлась вода, а когда доплыли, стали ждать. Вообще-то глупо: кит скрылся из виду, и искать его на том самом месте, где он показался, можно, только решив, что он торчит на том же самом месте, прямо под нами, а это, конечно, не так. Киты не торчат на одном месте; киты все время двигаются; китам есть куда плыть. А мы все-таки ждали, потому что мы вообще идиоты и ведем себя по-идиотски.
Было светло. Слева сиял город, а прямо, в нескольких милях к востоку, начинался океан. Был штиль, и мы стали сушить весла. Наши ноги были в воде, но они были сухи. Наши лица начинали пылать. Мы горстями зачерпывали морскую воду и лили себе на лица и шеи. Мы не отводили взгляда от воды — может, она разверзнется снова?
Так вот. Он опять всплыл, теперь примерно в 500 ярдах мористее. Тот же фонтан, та же огромная серо-черная спина, разрывающая поверхность воды, похожая на неповоротливую тупую ленточную пилу. Ну и дела, сказал кто-то. Мы снова помчались туда, где он показался на этот раз. Барт был в восторге. Барт много-много лет плавал по Заливу на каяке и никогда ничего подобного не видел — чтобы на расстоянии меньше 500 ярдов от тебя выплыл настоящий кит.
Мы приплыли к тому месту, где он появился в последний раз. Ничего. Мы снова почувствовали себя дураками, но уже меньшими, чем прежде: а вдруг кит знал, что мы здесь и за ним наблюдаем; может, он выплыл во второй раз именно потому, что мы за ним погнались. Киты — умные животные, а если они умные, им должно нравиться играть в догонялки, как и прочим умным животным, например собакам, дельфинам и многим другим, кого я мог бы перечислить, но не стану; среди них животные, известные как свиньи, — существа, которых принято считать умными, хотя своим поведением они никак не подтверждают этой точки зрения.
Мы стали ждать. Три минуты, пять минут.
И вот опять в глубине залива: господи боже — фонтан и спина! Он всплыл в третий раз, в 300 ярдах от прежнего места. Мы не знали, что делать. Снова плыть за ним? Или просто подождать еще? Может, если мы останемся на месте, у нас будет больше шансов увидеть его вблизи? Мы решили проплыть полпути, а там подождать.
Так и сделали — доплыли и, усталые, опустили весла. У меня жутко болел плечевой сустав. Я опять подумал про Джима Макмэхона. Потом — про темные очки Джима Макмэхона: они были огромные, облегающие; в начале 80-х это было непривычно и загадочно. За кого он играет сейчас? Остался ли он таким же интригующим бунтарем? Мы были в самой середине Залива, всего в нескольких дюймах над водой, сине-желтым днем, и гонялись за китом. Мы посмотрели друг на друга и заулыбались. Правда, мы вымотались. Мы вымотались и стали подумывать, не пора ли нам плыть к берегу, где мы собирались пообедать. На берегу мы бы снова увидели свои ноги, смогли бы ими ходить — в данный момент они находились под водой, а такое положение вещей довольно скоро начинает нервировать.
Вот как мы располагались:
Мы подождали еще. На сей раз — минут десять. Мы были довольны, и потому что устали, и потому что уже были удовлетворены тем, что видели кита при заплыве по Заливу, рядом с нашими домами, в своем городе, в ясный день, в пору своей молодости.
Так вот. Видите, где крестик?
Там этот подлец снова всплыл?
Он вылез прямо между нами. Меньше чем в трех футах от нашего каяка. Намного ближе к Барту. Ближе — не то слово. Прямо под его каяком. Не то чтобы под его каяком, а под его каяком в том смысле, что, когда он выплыл, каяк Барта оказался на спине кита. Ух, как же мы перепугались. Я завопил. Все остальные издали более цивилизованные звуки. Они что-то прохрюкали. Я подумал, что кит нас съест.
А Барт — дай ему бог здоровья, — поднятый над водой этим сорокафутовым монстром, сохранил присутствие духа настолько, что наклонился и потрогал его. У кита — господи, сейчас-то я понимаю, что он несколько часов был там, под нами, — у кита был огромный унылый глаз, и этот глаз на нас смотрел, а вся спина у него была в шишках и буграх, ей тыща лет, а его пасть могла перемолоть нас всех, хоть и беззубая, — тварь эта вообще была похожа не на животное, а на огромный необработанный валун, большой, резиновый, который катался под нами…
И наконец он опустился под Бартом, поставил сверкающее стеклопластиком дно каяка на воду, и через секунду его уже не было.
И тогда я окончательно убедился, — пусть раньше у меня и возникали сомнения, — что мы отмечены судьбой. Если кит выплыл между каяками… он ведь из двух-трех миллионов точек в Заливе, где можно было всплыть, выбрал крохотный кусочек пространства между нашими крохотными пластиковыми каяками, если это гигантское древнее создание, которое вполне может быть пришельцем из космоса, которому миллиард лет, которое, может быть, и сотворило мир и все, что в нем есть (а почему бы и нет?), показывается из серо-голубых пучин, чтобы тебя напугать, — это значит, что все возможно. Какие тут еще нужны доказательства?
Стр. xlix. Предложение выслать электронную версию книги в обмен на бумажную.
Общее число человек, выславших книги для получения дискеты с электронной версией: 4. Общее число высланных дискет на момент публикации: 0 (Скоро сделаю, честное слово.)
Стр. xlviii. Предложение о скидке в 5 долларов.
Я получил около тысячи писем (на самом деле я понятия не имею, сколько было писем, но, по-моему, тысяча; а может, 250), и потрясающе приятная вещь — почти во всех письмах, если в них вообще упоминалось о скидке, было сказано: о деньгах не беспокойтесь, я просто хотел сказать «привет». А когда тебе говорят «привет», это всегда приятно.
Стр. xlii. Аспект воспоминания как акта саморазрушения.
Этот аспект во многом оказался пророческим. Вообще-то раздел «Признательности и признания» был написан раньше всей остальной книги и выполнял две функции: организующего устройства и механизма увиливания. Меня не слишком радовала перспектива писать первую главу, и я не был уверен, что после нее смогу написать «Признательности…», поэтому я с удовольствием развлекался с первыми страницами, которые выходили легко и помогали обрисовать в сознании контуры книги еще до того, как я за нее принялся. Упомянутый выше аспект оказался, пожалуй, самым важным из всех, и я, работая над книгой, был решительно убежден, что ее издание станет моим концом. Я полагал, что а) публикация книги заставит отвернуться от меня друзей и родных, даже если они прочитали книгу в рукописи и одобрили ее, и что б) книга по разным причинам выведет из себя многих читателей, которые придут и убьют меня. В октябре 1998 года, когда я всерьез взялся за доработку первоначального текста и просмотрел сотни дневниковых записей, как-то раз в четыре часа ночи я позвонил своему брату Биллу и некоторое время объяснял его автоответчику, что нужно будет сделать с дневниками, если я попаду под поезд, разобьюсь в авиакатастрофе или, что наиболее вероятно, буду убит в лифте человеком в плаще. (Многие годы я боялся открывающегося лифта, потому что был почти уверен, что из открытых дверей вылетит пуля, пущенная в меня человеком в плаще. Ума не приложу, почему я этого боялся, почему считал, что так должно произойти. Я даже знал, как отреагирую на пулю, летящую из дверей лифта, и какое слово скажу — слово «наконец».) Я сказал Биллу, чтобы он не дергался: я ни в коем случае не собираюсь совершать самоубийства, — когда мы оставляем такие сообщения, нам все время приходится отмечать границы, чтобы не создавать повода для тревоги, — но если что-нибудь случится, никто ни при каких обстоятельствах не должен прочесть моих дневников, даже если психологи-бихейвиористы будут умолять отдать их, он не должен их продавать, а еще — ни в коем случае не компилировать неоконченный материал, не править его без жалости, не делать из него книгу про секс втроем на фоне сафари. Этот звонок Биллу был отражением моей вечной паранойи и, одновременно, того, что на тот момент работа над книгой стала казаться мне чем-то зловещим, сулящим смерть, которую я сам на себя навлек, причем, скорее всего — смерть насильственную. Мне словно бы поставили какой-то жуткий диагноз, который означает скорую и неотвратимую смерть — например, я заражен вирусом Эбола, топаю к неизбежному финалу, и у меня нет других вариантов, кроме как позволить вирусу сожрать меня изнутри, растворить мои внутренности — или же взять дело в свои руки и опередить вирус. Я стал думать, откуда так много симптоматичных соответствий между тем, что в голове у меня, и тем, что, как я читал, находится в голове у людей, склонных к суициду. Я поздно встаю, нерегулярно принимаю душ, не убираю в квартире… В этом, конечно, нет ничего нового, но появились и иные симптомы. Самое главное — сама идея самоубийства больше не казалась мне какой-то совсем уж чуждой и далекой. Не то чтобы у меня когда-либо рождались активные суицидальные намерения, просто мой круглосуточный кабельный канал «Худший сценарий» занимался трансляцией пассивных суицидальных помыслов, таково уж мое проклятье, — так вот, к тому времени я начал часто и непроизвольно воображать картину самоубийства. Искушение самоубийством, кажется, начало постепенно проникать в меня, самоубийство стало чем-то более реальным, нежели раньше, а в будущем обещало стать еще реальнее. Я устал, и моя способность держаться на плаву ослабла. Кроме того, оставалась еще одна возможность, более красивая и трагическая для меня, как и для любого, кто рожден на свет католиком с комплексом жертвы, — меня могут убить так, как это рисуется в моем воображении. Странная штука: если раньше я представлял себе, что смерть подстерегает меня в ущелье закрывающегося лифта, теперь я рисовал себе картину, где то же самое происходит на публичном чтении. В одном из таких видений присутствовал тот же образ: человек в плаще прокладывает себе путь через толпу, у него в руках короткоствольный пистолет, а подойдя ближе, он стреляет мне прямо в грудь. В этом сценарии, который по ряду причин всегда разворачивался в дальнем зале магазина звукозаписи «Роуз Рекордс» на Грин-стрит в городе Шампейн штата Иллинойс, я всегда мучительно выбираю, что мне делать: а) юркнуть под стол и выждать какое-то время, чтобы его успели свалить… ну, пускай охранники магазина, или б) отреагировать осмысленнее: выпрямиться, подставить грудь под пулю и погибнуть. [Любопытное попутное замечание к побочному рассуждению по поводу этого пояснения: когда я писал и вычитывал книгу (этот фрагмент написан в июне 1999 года), я сидел и занимался другой главой, как вдруг меня посетило еще одно видение: в меня стреляют, пока я сижу за столом и надписываю книги. На этот раз я был в чистом, хорошо освещенном книжном магазине на Ван-Несс в Сан-Франциско, и почему-то видел происходящее глазами человека, который стоит в очереди за автографом. Я стою, на этот раз — как сторонний свидетель, вдруг замечаю футах в пятнадцати перед собой резкое движение, потом слышу выстрел и вижу, как корчится в судорогах человек за столом, заваленным книгами, — то есть я сам.] Итак, я знал, что появление этой книги огорчит огромное количество народу — например, тех, кто любил моего отца и счел, что я поступил непорядочно, — поэтому я решил, что после выхода книги уйду в бега и укроюсь в каком-нибудь безопасном месте! Вот так. Видения и все возрастающая степень их реалистичности напомнили мне соображение, которое я часто высказывал Тофу, когда он не мог заснуть и приходил ко мне, потому что, как и я в 9 лет, боялся смерти, не скорой, а смерти как таковой, смерти как финала, смерти, которая тебя ожидает, ведь почему-то смерть бывает гораздо осязаемее в 9 лет, чем в 30 или 50, — и вот он, как и я в его возрасте, видел, что дверь жизни уже закрывается, и неважно, что она закрывается медленно и в отдалении, он не мог заснуть, а я садился на диван в нашей берклийской квартире, мы разговаривали о загробной жизни, и вот какое объяснение было у меня на тот случай: «Понимаешь, Тоф, я верю в загробную жизнь: по-моему, логичнее, что она есть, чем то, что ее нет. Мы ведь так ясно ее себе представляем, такое множество людей противоположных взглядов и убеждений (нет, этого выражения я тогда не употреблял) представляют себе ее, что это почти наверняка значит, что должно же быть…» и т. д. Тем же путем я пришел к мысли о неизбежности насильственной смерти: я так часто ее себе представляю, все яснее понимаю ее причины, она становится все менее фантастичной и все более логичной и нормальной, что из всего этого почти наверняка следует: сейчас такая смерть возможна больше, чем раньше, она предопределена, более или менее запланирована, у нее есть сроки и расписание, а я просто просматриваю анонс того, что неизбежно случится в ближайшем будущем.
Много позже, когда я осенью 1999 года заканчивал эту книгу, я обнаружил, что посреди ночи бреду по своему бруклинскому кварталу, намереваясь докупить кофеин, и непроизвольно шепотом напеваю что-то себе под нос. Что-то вроде:
ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка
Или:
Ох блядь ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь Ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь
Или что-то чуть посложнее, скажем:
Дай же мне господи дай же мне О дай же мне господи дай же мне дай же мне Помоги помоги нет нет Господи нет нет нет нет нет Помоги Господи нет нет
Или еще одно, примерно такое:
Умру, помру и сдохну-сдохну-сдохну, не знаю, умру, помру и сдохну-сдохну-сдохну, не знаю, сдохну, не знаю, кто, кто, кто, кто, КТО?
Я никогда не понимал по-настоящему, откуда берутся такие песни, просто замечал, что напеваю их, не подбирая слов. Тогда я несколько кварталов, не отдавая себе отчета, лихорадочно бормотал эти слова, но потом наконец заметил это и велел себе остановиться; обычно это удается легко, хотя иногда и не очень, как в тех случаях, когда дрожишь от холода, хотя погода не требует непременной дрожи: если хочешь подавить дрожь и клацанье зубами (я обучился этому искусству чикагскими зимами, когда мы ходили на озеро и каждый раз проваливались ногой под лед), надо задействовать разум и легкие, и при определенной концентрации ты уже начинаешь дышать медленнее, расслабляешь тело и перестаешь дрожать, в большой степени благодаря тому, что убедил свое сознание: для дрожи нет оснований, тут недостаточно холодно, чтобы можно было ее обосновать. Таким же способом можно усмирить мантры сомнения и отчаяния, которые шепчут твои губы, когда идешь по своему району, черно-синему в первые послеполуночные часы и тихому. Так вот. Как бы то ни было, я всегда перестаю петь, как только открываю дверь в свою квартиру. О, пока не забыл: среди этих песен (повторю еще раз, возникающих абсолютно спонтанно) самая распространенная — вот какая:
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко жалко жалко жалко Господи
Это непроизвольное пение, вероятно, было симптомом двух явлений, явившихся результатом работы над книгой и связанных с тем ее аспектом, который мы сейчас обсуждаем.
А именно:
1) Многие люди, мучимые совестью за то, что пережили тех, кого любят, испытывают потребность мучить себя всеми доступными способами; такие люди часто представляют себе собственную смерть, медленную и болезненную, как смерть тех, кто умер раньше, — им кажется, что смерть даст им очищение и освободит от греха продолжающейся жизни. И еще:
2) В самом процессе создания мемуаров заложен эффект разрушения своего прежнего «я». Уже одно то, что описываешь прошлое с максимальной жестокостью по отношению к тому, чем твое «я» было тогда, имплицитно предполагает убийство этой личности. Да, порой ты с удовольствием описываешь лучшие моменты ее жизни и с симпатией пересказываешь ее лучшие мысли, но в принципе ты как бы говоришь: это я, такой, каким был тогда; сейчас я могу взглянуть на этого человека с имеющейся у меня дистанции, и забросать его тупую деревянную башку водяными бомбочками. Но даже эта идея, какой бы правильной она ни казалась и какой бы привлекательностью для склонного к насилию интеллектуала ни обладала, чрезвычайно трудна для реализации и болезненна; она вызывает внутренний протест со стороны различных внутренних самозащитных ресурсов. Я уж не говорю о том, что начинается, когда эти мысли озвучиваются и выносятся на широкую аудиторию. Как бы сильно я ни старался, чтобы случилось то, чего я хотел бы, и чтобы не случалось того, что, как я надеюсь, не случится, и то и другое случается помимо моей воли. Обычно это неплохое развлечение. Являлись ли какие-то грани этого процесса невероятно болезненными? Да, являлись. Я написал книгу, ббльшая часть которой посвящена тому, как умирали мои родители и как я после этого жил с младшим братом, и почему-то это вызвало у очень небольшого количества людей такую злобу, с которой мне приходилось сталкиваться нечасто. Это очень странно. Но не то чтоб совсем уж неожиданно. Ненормальность ситуации — в том, что, работая над первоначальным текстом, я представлял себе в качестве потенциального потребителя книги не традиционного «Идеального Читателя», а самого себя — Читателя Злобного, Изнуренного и Недалекого, такого, каким я был много лет. Поэтому и от читателей книги я ожидал худшего, думал, что будут когти, клыки и кровь. Книга заканчивается мольбой, обращенной к тем, кто готов разорвать меня на части: идите и сделайте это, потому что я хочу, чтобы это уже свершилось — наконец. Но случилось странное: люди были ко мне добры. Было почти невозможно найти того, кто был бы таким же злобным и мелочным, как я все эти годы. Не скажу, что таких людей было совсем уж невозможно найти, но все-таки я ожидал, что меня распнут, а вместо этого получил нечто прямо противоположное. Подробнее об этом — ниже.
Стр. li, абз. 1. $ 100 Джону Уорнеру
На самом деле я никогда не давал Джону Уорнеру ста долларов. Даже не могу как следует объяснить, почему. Извини, Джон. Не сомневайся, что размер моего тебе свадебного подарка будет соответствовать сумме, которую я тебе должен.
Стр. 1, абз. 3: Употребление слова «мать» в тех местах, где логичнее было бы употребить слово «мама»
Никогда до того, как я стал писать книгу, я не использовал слова «мать» в разговорах с мамой или о маме. Она всегда, в любой ситуации была «мамой» или «мам», и никогда — «матерью»; это слово официальное, строгое и поэтому неподобающее. Но, будучи напечатанным, слово «мама» странным образом утраивает свою интимность и поэтому оказывается обреченным. Нам нужно новое слово. Мамть? Матьма? Маматерь? Я готов к предложениям, передавайте через моего издателя.
Стр. 3, абз. 1: Контейнер-полумесяц
Когда я писал книгу, внешний облик этой кюветы, «контейнера-полумесяца», был довольно сильно размыт в моем сознании. Точнее сказать, помнил я его неплохо, но никогда не выяснял у Бет или Билла, насколько точны мои воспоминания, никогда не ходил в больницу, чтобы убедиться, что штука, которую я описал, существует на самом деле. Это ведь всего лишь мелкая деталь; есть еще несколько мелочей, относительно которых я ни капли не удивлюсь, если узнаю, что все было совсем не так. Где-то полгода назад я рылся в коробках, чем занимаюсь довольно часто, зная, что отыщу что-нибудь страшное или прекрасное и на ближайшие несколько часов буду впадать в ярость, исходить слезами или рвать на себе рубаху, — и нашел этот контейнер. Не помню, чтобы я его откладывал, и сомневаюсь, что его отложила Бет, — но он лежал там, в идеальной сохранности. Он был и остался кремовым, но на самом деле его форма была не формой полумесяца. Qh имеет форму молодого месяца, «четверть-месяца» на раннем этапе нового цикла, а еще на нем есть этикетка с улыбающейся рожицей и пожеланиями удобства в использовании.
Стр. 5, абз. 2: Телевизионная программа в эпизоде с носовым кровотечением
Все описанные передачи мы смотрели с матерью тот или иной раз, но, возможно (и даже скорее всего) не все показывали в этот конкретный день. Впрочем, передачу «Жеребцы» она любила[197].
Стр. 9, абз. 1. Видеоигры
Здесь содержится туманный намек на то, что папа играл в видеоигры — от «Понга» до «Атари», от «Коулковижн» до «Нинтендо», постоянно и с большим азартом. Каждый вечер, отсмотрев весь ассортимент того, что предлагали телеканалы, а потом еще и новости, он призывал кого-нибудь из нас, обычно меня, и велел подойти к задней стенке телевизора, чтобы переключить с телевизионного режима на режим видеоигры; потом вытаскивал с нижней полочки кофейного столика два пульта, вставлял картридж, и битва начиналась. Играл он скверно. Любой из нас мог побить его в любой игре, неважно, как долго он тренировался (он часто тренировался заранее). У него действительно толком ничего не выходило. Ни в «Понге», ни в «Брейкауте», ни во «Фроггере», ни в «Кьюберте», ни в «Чемпионате по гольфу», ни в «Данки-Конге», ни в первой версии «Легенды Зелды». Но наблюдать за тем, как он старается, было интересно, а кроме того, мы с еще большим нетерпением предвкушали Рождество, зная, что он мечтает о новой игре или новой системе так же сильно, как все остальные, а то и больше. Мне захотелось рассказать об этой детали, потому что он любил от души повеселиться, любил длиннющие анекдоты про Стоша и Йона, двух несуразных рыбаков-поляков, и любил смотреть «Монти Пайтон», «Маппет-шоу» и «Симпсонов»[198]. И еще он играл в бильярд. А когда он играл в бильярд — в кладовой в подвале, — мне разрешалось посмотреть, а иногда и поиграть, хотя его скепсис насчет моего мастерства и достижений ничто не могло поколебать. Я шел следом за ним вниз по лестнице, проходил мимо главной игровой комнаты и заходил в темную кладовую, где было много ящиков, бильярдный стол и проем, в котором, скорей всего, водились покойники. Он тянул за шнурок выключатель лампы над столом, и тогда лампа принималась раскачиваться, пока он искал кий и натирал его кончик мелом — молниеносным, но четким [странная штука: когда я писал последнюю фразу, я посмотрел в окно, пытаясь придумать нужное слово для описания того, как он натирал кий мелом, и тут с огромной сосны, растущей прямо перед окном, на меня полетела маленькая птичка. Когда ей оставалось всего шесть футов до того, как врезаться в стекло, у меня возникло внезапное подозрение, что это мой отец, который пытается сказать мне, чтобы я прекратил описывать, как он играет в бильярд. И тогда, в последний момент, вместо того чтобы удариться в окно, птица взмыла вверх и полетела к крыше.]. Он признавал только обычный пул. Полагал, что «восьмерка» — игра неудачников, поэтому мы считали очки, отмечая счет на какой-то штуковине, похожей на счеты; она висела около бойлера. Он хорошо разбивал, у него был мягкий удар, и он презирал подставку для ударов по дальним шарам. Он считал, что это слишком просто.
Стр. 9, абз. 4: Вязы на переднем дворе
Не уверен, что это были именно вязы. Просто слово «вязы» хорошо звучит. Может, то были дубы. Или один вяз и один дуб. Или все клены, трудно сказать. Видите ли, когда мы туда переехали — мы были малышами — на переднем дворе, перед проездом с самого начала росло три огромных дерева. Но пока мы взрослели, чуть ли не каждый год одно из них умирало: мы не знали, как определяют, мертвое дерево или живое, и понимали только то, что в один прекрасный момент придут какие-то специалисты по деревьям и спилят его. Естественно, мы никогда не видели своими глазами, как деревья спиливали — и я полагаю или, вернее, надеюсь: тому была единственная причина — родители специально устраивали так, чтобы деревья пилили, пока мы в школе, — как я понимаю, чтобы избавить нас от травмы, которую могло бы нанести нашим душам, любившим деревья, их уничтожение. Так что мы возвращались из школы на своих велосипедах со спортивными сиденьями, съезжали по Оукдейл-стрит — на Оукдейле можно было очень неслабо разогнаться, потом мимо дома, где жили Эд, Тед и Фред Лю — а потом на нашу улицу, Уэйвленд, и через дорогу, спрыгивали на обочину нашей дорожки и вдруг замечали, что во дворе что-то стало по-другому, что-то трудноуловимое, потом звучало: «Ой!», — потом, наверное: «Во, гляди!» — гладкий плоский пенек на лужайке. Не то чтобы нам становилось ясно, что дерева больше нет — сказать по правде, мы редко это осознавали. Нам казалось: что-то не исчезло, а появилось. И мы бросали велосипеды, и некоторое время скакали на пне, обследовали его на предмет букашек и червяков, и наконец, очень скоро, пень начинал обозначать штангу в футболе.
Стр. 12, абз. 14: Размышления о вкусе аквариумной воды
Не помню точно, думал ли я тогда, какой вкус у воды в аквариуме. Я вполне мог додумать эту деталь потом, не помня точно, думал ли я об этом тогда. Просто я описывал комнату, а пока писал про нее и про аквариум, то задумался, как сделал бы на моем месте любой американец: какая на вкус аквариумная вода? Может, мы этого никогда не узнаем.
Стр. 36, абз. 4: Варежки
Не уверен, что на Тофе были варежки.
Стр. 47, абз. 1. Пахельбель
Я уже говорил о Постоянстве Горьких Воспоминаний. Вот только представьте себе такую ситуацию: не далее как сегодня вечером, в канун нового 1999 года, нам с Тофом было нечем заняться. Я думал, не пойти ли мне погулять, оставив его одного, потому что ему уже пятнадцать лет и так далее, потом стал думать, не взять ли его с собой в город, затем понял, что мне, в сущности, наплевать, что там делается в городе, ведь, кроме всего прочего, там холодно, поэтому мы взяли напрокат видеомагнитофон и три фильма и заказали китайскую еду — хрустящего цыпленка и цыпленка с лимоном, и то и то — с соусом, за $ 15.20 плюс чаевые. Теперь позвольте отмотать немного назад, потому что здесь-то и всплывает тема Горьких Воспоминаний: когда мы были в видеопрокате, я рылся в новинках, стараясь не смотреть на обложку фильма «Во всем виноват Рио»[199], который я втайне мучительно мечтал посмотреть, честное слово, как вдруг мне на глаза попалась коробка с названием «Заурядные люди». Тоф, который почти не представлял себе книгу Джудит Гест и очень смутно знал, что означают и книга, и фильм на фоне того, что мы когда-то пережили, предложил взять его; почему — понятия не имею. Я с готовностью согласился, потому что много лет его не пересматривал, и когда мы пришли домой, то я был в таком нетерпении, что не сразу смог вставить кассету в магнитофон, взятый напрокат, честное слово, а когда пошли титры, я понял: точно, «Канон ре-мажор» Пахельбеля — сквозная музыкальная тема этого фильма. Я хочу сказать: какими же мы бываем ненормальными, или предсказуемыми, или просто странными. Эта музыка играла в «Заурядных людях», фильме о безвременной смерти в Лэйк-Форесте, и вот мы сами играли эту музыку у себя дома, когда…
Через несколько недель я позвонил сестре:
— Бет, почему ты играла эту вещь?
— Не помню, чтобы я ее играла.
Так вот оно все.
Стр. 66, абз. 4. Джонни Бенч
Тоф утверждает: абсолютно исключено, чтобы он не знал, кто такой Джонни Бенч. Он считает, что я назвал какое-то более экзотическое имя, например Джоди Дэвиса, тоже кэтчера («Чикаго Кабз», середина 80-х), которого, как нам всем известно, сменил Джо Джирарда («Кабз», позже — «Нью-Йорк Янкиз»)[200], который к великому удовольствию всей школьной мелкоты приходил к ним в школу во втором классе, потому что его жена — в смысле, жена Джирарди — какое-то время преподавала в начальной школе «Чероки», моей школе, школе Тофа и вообще хорошей.
Стр. 79, абз. 1: Общая хронология «домашней» главы
Вероятно, и так понятно: многие события, описанные в том куске, где мы с Тофом сидим дома, валяем дурака и т. д., на самом деле не произошли в один вечер. Это не означает, что не было бесчисленных вечеров, настолько же (или еще больше) наполненных весельем и хулиганством. Просто маловероятно, что был вечер, наполненный конкретно такими событиями. К примеру, в тот день мы могли разбирать белье, принесенное из стирки, складывать его на моей кровати, а потом он нес свою стопку к себе в комнату и там раскладывал разные вещи по соответствующим ящикам, которые со скрипом отодвигались и с грохотом задвигались, после чего болтались ручки — дзынь-дзынь. Или это мог быть тот день, когда он и его обаятельный приятель Росс, который вырос здесь, но говорил с британским акцентом, устроили не лимонадную стойку, а стойку со смором[201]. Предприятие работало вот как: Росс стоял на углу Гилмана и Пералты и держал перед проезжающими машинами объявление о том, что в продаже имеется смор. Если машина останавливалась, он орал вниз по улице, через шесть домов, Тофу, стоящему на дорожке у нашего дома; тот, получив заказ, взлетал по крыльцу, мчался в дом, на кухню, к микроволновке, где уже ждал сконструированный, но еще не испеченный смор, и тыкал пальцем в кнопку «пуск». Шестьдесят секунд нетерпеливо переминался с ноги на ногу и созерцал процесс готовки через окошко, потом гудел сигнал, Тоф распахивал дверцу, выкладывал продукцию на бумажную салфетку, которую уже держал в руках, с разбегу прокатывался в гостиную, вылетал через дверь, прыгал со ступенек, бежал по кварталу и, на полпути встретившись с Россом, передавал ему горячее изделие, после чего Росс пробегал вторую половину пути к ожидавшей машине.
Стр. 86, абз. 6. Упрощение Беркли
Годы, прожитые в Беркли, я несколько упростил, чтобы выдержать динамику повествования. Несколько важных оговорок: во-первых, дом, описанный в книге, на самом деле является сплавом двух домов. Мы прожили год в одном доме, а к концу года наша квартирная хозяйка — та самая, с расширявшимися глазами, попросила, чтобы мы съехали, сославшись на то, что ей надо этот дом продать. И тут же, словно по волшебству, мы узнали, что на другой стороне улицы через три дома от нас тоже сдается дом. Мы молились, чтобы он достался нам, и он нам достался; он был больше, лучше и чище первого; мы переехали туда и прожили там два года, пока хозяева были на Мартинике. Планировка обоих домов была примерно одинаковой, поэтому схема, приведенная на стр. 87, более или менее подходит к обоим. Надо оговориться, что в первом доме мы жили одни, но когда переехали во второй, где аренда была повыше, нам потребовалась помощь, и мы взяли к себе Флэгга, моего близкого приятеля со школьных времен; он только что переехал из Вашингтона, и мы убедили его снять этот дом на паях, несмотря на то, что ему приходилось все время мотаться в Сан-Франциско. Он прожил с нами год, спал в передней спальне, между моей комнатой и комнатой Тофа. Он был рядом не так уж часто — много раз оставался в городе (в Городе) на выходные — но когда мы оказывались все вместе в одно и то же время… это было великолепно, это было правильно, это было, ебаный в рот, отлично. Флэгг был первым человеком, которого Тоф считал своим другом; первые лет пять после того, как он научился говорить, он утверждал, что «Фрэгг его лучший друг» (тот в то время сам был подростком). Поэтому, когда мы все вместе жили в Беркли, дубасили друг друга пластмассовыми битами или боролись на полу в кухне, клали Тофа на лопатки, чтобы запихать ему в уши бананы или, заставляя его прыгать на кровати, ставили ему подножки, чтобы он растянулся в полный рост, я все думал, как же мы будем без Флэгга, если он от нас уедет. Пока я изо всех сил старался развлекать Тофа, Флэгг так же усердно старался развлекать меня и нас обоих, и в результате дошло до того, что жизнь у нас стала настолько хороша, что, когда мы собирались все вместе, ничего осмысленного сделать уже было нельзя. Водяные пистолеты поглощали все наше время. Баскетбол не прекращался никогда. Мы шли вниз по улице, мимо двора у маленького домика, в маленький, глубоко запрятанный парк, и там играли в «двадцать одно» — видимо, единственную игру, в которую можно играть втроем. А иногда — в «лошадь»[202]. Флэгг всегда выигрывал в любой игре, если, конечно, не поддавался, что случалось тоже довольно часто, или не решал, что вместо того, чтобы играть по-настоящему, надо стоять с краю и смущать каждого бросающего театральным шепотом: «Как же это преступно!» Он все время так делал. «Как же это преступно!» Прошипеть это нужно было быстро и неожиданно, качая головой. Мы уже готовились к броску, уже нацелились, и тут раздавался этот шепоток: «Как же это преступно!» И фраза, и интонации были заимствованы из скетча года 84-го, где Эдди Мёрфи и Джо Пископо играли двух детективов из элитного подразделения «Полиция нравов Нью-Джерси»[203]. На них были надеты разноцветные костюмы поверх футболок пастельных тонов, и они раскрывали преступления, которые почти всегда происходили в полночь в доках или на рассвете в городских дворах. Увидев что-нибудь зловещее, Эдди Мерфи по-цыплячьи поворачивал голову к Пископо и с испуганными глазами произносил эту фразу: «Как же это преступно!» И тогда смысл фразы был не очень ясен, да и сейчас он остается туманным. Но еще более странно, откуда у этой фразы была такая мощь, что мы уже неспособны были подать мяч. Флэгг произносил ее, и мы переставали контролировать свое тело, мяч выпадал из наших рук, и мы валились на спину. «Как же это преступно!» Все, мы помирали. «Как же это преступно!» И что здесь смешного? «Как же это преступно!» Боюсь, в переводе теряется вся прелесть. «Как же это преступно!» Тоф хохочет и не может остановиться. А ведь он даже не видел ту передачу. «Как же это преступно!» Вот скажите, вам смешно, когда я это повторяю? «Как же это преступно!» Бред какой-то.
Через год Флэгг от нас уехал: он испытывал вполне понятное желание быть поближе к месту работы и к своим сверстникам. Но он не исчез из нашей жизни совсем. Часто заходил, часто звонил, иногда звал к телефону Тофа, и когда Тоф брал трубку, огромную по сравнению с его головой, из трубки доносился свистящий шепот: «Как же это преступно!»
Стр. 95, абз. 2: Бейсболка с запахом мочи
Тоф до сих пор настаивает, что его бейсболка никогда не пахла мочой. Он утверждает, что она пахла чем-то другим.
— Чем, например?
— По́том, например.
— Не пахла она потом.
— Не пахла она мочой.
— А с чего бы я стал это придумывать?
— Потому что ты урод.
Стр. 116, абз. 1: Бесплатная стрижка
На самом деле нас не стригли бесплатно. Мы настояли на том, что заплатим, мы всегда на этом настаиваем, потому что деньги у нас есть. Тем не менее она предложила постричь нас бесплатно. Парикмахерская называлась «У Фреда», и она до сих пор существует на Дирпат-роуд в самом центре города.
Стр. 127, абз. 2: Лиловый берет
Вот цитата из письма, которое я получил от хозяйки берета в конце сентября 2000 года: «Да, его можно условно назвать лиловым (хотя я сказала бы, что он малиновый), но это ни в коем случае не берет. Кроме того, для меня он был мимолетной причудой, ненадолго пережившей наши с тобой “отношения”. Для большей ясности прилагаю иллюстрацию, которая должна повысить уровень твоей образованности». К письму прилагались три (будем откровенны, довольно примитивных) рисунка, изображавших нечто, напоминающее уток. На голове у одной утки был сдувшийся футбольного мяч, а внизу — подпись «Берет: жесткий, прямой, кокетливо сдвинутый набок, на вид очень французский, почти как багет». На втором рисунке была та же утка, у которой вдруг отросли длинные волосы, а на голове — купальная шапочка. Подпись гласила: «Мягкая облегающая шапочка (на вид почти как кардинальская или средневековая, но абсолютно не французская. Скорее напоминающая об Испании XVI в.)». Третий рисунок представлял собой ту же утку сзади в шапочке второго типа и с жидкими, редкими волосами, хотя на самом деле у нее мягкие, светлые, прекрасные волосы, прекрасные, как прекрасна она сама, та женщина, которой я несправедливо приписал ношение берета. А еще — она ну совсем, ни капли не похожа на утку.
Стр. 154, абз. 12. Где брат твой?
Был такой случай. На чтениях в Портленде я прочел этот кусок (где я злюсь, из-за того что меня все время об этом спрашивают), и сразу после этого в третьем ряду подняла руку женщина средних лет и сказала по-английски, но с акцентом, кажется немецким: «А кде ше сейтшас фаш прат?» Она не издевалась. Такого рода вещи происходят до сих пор. И еще одна смешная история: один раз мы с Тофом устроили совместное чтение в Остине; правда, оказалось, что это плохая идея, слишком уж большое удовольствие Тоф находил в издевательстве над тяготением своего брата к прекрасному. Он сидел рядом со мной, держал в руке ручку и всякий раз, когда я подписывал страницу, Тоф ее переворачивал и приступал к деконструкции или прямому пародированию того, что я писал читателям. Приведем пример:
Стр. 158, абз. 9: Шуточки про пистолет и школу
Этот разговор воспроизведен почти буквально, насколько это было возможно, принимая во внимание, что мы с Дженной оба праздновали — это был канун Нового года, мы сидели на заднем сиденье машины, ехавшей по Сан-Франциско в поисках третьей или четвертой тусовки за этот вечер. Да, я передвинул этот эпизод с кануна Нового года на случайно взятый вечер, что можно счесть, я так понимаю, недостатком, принимая во внимание то, каким эффектным можно было бы сделать этот разговор в канун Нового года, не говоря уж о том, что это день рождения моей матери. И вот еще: Дэйв Муди был в той же машине, но все прослушал. Если бы он это услышал и решил, по своей привычке, сокрушить мое солнечное сплетение, я не сидел бы сейчас здесь и не писал бы свою превосходную прозу.
Стр. 215, абз. 10: Молодые люди, рисовавшие свастики
Билл говорит, что парень, имевший обыкновение рисовать свастику, делал это не на спинке кресла, а в своем блокноте во время поездок в автобусе.
Стр. 221, абз. 3: Черный Стив
Мой старший брат Билл, который учился в школе на год раньше моей сестры Бет, не помнит, чтобы Стива называли Черным Стивом. Я слышал эту историю от Бет; она часто рассказывала ее и мне, и друзьям, и знакомым, и, по своему обыкновению, совершенно посторонним людям. То, что об этом прозвище не знал Билл, означает одно: вопреки тому, что я написал, Стив не был известен под именем «Черный Стив» всей школе, скорее он был известен под этим именем небольшой части школы, в которую входила и моя сестра.
Стр. 242, абз. 4: Решетка
Все это потому, что нам искренне хочется, чтобы люди объединялись. Для меня, как, полагаю, и для других членов компании, важен был в первую очередь наш союз. Сфера деятельности, если она вообще нужна, должна была появиться потом. Сначала — тепло других людей, исходящее от них электричество, и лишь потом — направление, в котором эта энергия направлена. Разумно звучит? И вот еще мысль: настоящая общность не может быть политической.
Стр. 258, абз. 2: О том, что мне никогда не снились родители
14 января 1999 года приснились. Я лежал на диване и без всяких на то оснований стал дремать, оттягивая момент, когда надо будет заниматься делами. Мне приснился сон, а позже, где-то через семь часов, в 5.30 утра, записывая его, я чуть не свихнулся. И не только из-за сна. Господи, ведь 14 января — это день смерти матери. А хуже всего — когда я писал о сне, из динамиков звучала какая-то неизвестная мне песня с совершенно невоспроизводимыми, леденящими душу воплями. И это был альбом, который, как мне казалось, я хорошо знаю; под конец там просто орал какой-то человек, и его вопли чередовались с оглушительным грохотом, как будто чем-то тяжелым били по наковальне. А я при каждом стуке резко поворачивался, чтобы посмотреть, не здесь ли она, ожидая увидеть ее не ласковой, как положено матери, а убийцей в лохмотьях и с всклокоченными волосами. Ведь во сне она подходила ко мне и [
(НЕРВНЫЙ ЭПИЗОД ИЗЪЯТ РАДИ ОБЩЕГО ДУШЕВНОГО СПОКОЙСТВИЯ)
]. Это было странно, неправильно, в реальной жизни она никогда не сделала бы ничего подобного. Добавлю, что был в этом сне и приятный момент: я находился в нашей старой кухне, и там же был Тоф, которому было лет 6–7. Его лицо было сплавом его лиц в 5 и 6 лет, но ростом он был выше, и, несмотря на то, что это сон, я тут же догадался: мне было даровано увидеть его в этом возрасте. Мы стоим на кухне, я держу его за плечи прямо перед собой, хочу на него взглянуть, хочу, чтобы он позволил взглянуть на себя, простил меня, но его голова опущена. Он понимает, как много значит для меня такой момент. Я обнимаю его, прижимаю голову его к своей груди, и, глядя в стеклянную раздвижную дверь кухни, осознаю, что наступила ночь и в стекле отражаемся мы оба. Я поражен тем, какой он высокий, и говорю себе: это надо запомнить, эту деталь приятно будет вспоминать потом, когда сон закончится. (Во сне я ощущаю себя ненадолго заглянувшим туристом.) Я фиксирую в памяти: мой подбородок совсем рядом с его глазами, он трется об его волосы, о его пухлое личико.
И просыпаюсь с мыслью, что хочу иметь детей.
Стр. 265, абз. 1. Обои с фотографией леса
На плаванье и прыжках в воду в одной со мной команде был парень по имени Джонатан Джустен. Он был коренастым, сильным и самым хорошим прыгуном в воду в нашей команде, хотя и по своему телосложению, и по общему ощущению был не очень-то к этому приспособлен. Привычнее считать, что прыгун в воду должен быть гибким, пожалуй, даже нежным мальчиком, из тех, кто убирает челку со лба, выпячивая нижнюю губу и выпуская поток воздуха на волосы снизу вверх. А Джустен был приземист и неряшлив, ходил на тренировки в большой заляпанной футболке и относился к своему таланту со всей возможной небрежностью. Но он мог сделать двойной прыжок и великолепно его закончить, мог сделать прыжок в полтора оборота с боковой стороны бассейна. Он дружил с Джеффом Фарландером, который, конечно же, хорошо известен нам по другим частям этой книги.
Мама Джонатана была немногословная и веселая женщина; разведена, и в ней сквозила добродушная усталость от жизни. Она была актрисой, и чтобы сводить концы с концами, ей приходилось подрабатывать. Я узнал об этом, когда однажды, придя домой, увидел, как она клеит обои в моей спальне. Те самые, с оранжевым лесом, которые выбирали мы с мамой, полоска за полоской, клеились на стенку руками матери Джонатана Джустена. Для меня этот случай был диким по нескольким причинам. Во-первых, я вообще не помню, чтобы кто-нибудь из взрослых, кроме мамы, переступал порог моей комнаты. Даже отец, чье вторжение, описанное в этой книге, кажется, было единственным. И вот эта женщина, которую я видел только на командных встречах, была в моей комнате и почему-то делала работу, которая считается мужской? Я не мог этого видеть. На то время, что она работала, я ушел в гости к приятелю. Когда я вернулся, ее уже не было, лес был на стене, и он был приклеен безупречно.
В следующем году мы уже не ходили в тот клуб — здесь нет единого мнения, то ли мы не могли себе этого позволить, то ли просто перестали ходить. Много лет мы видели миссис Джустен только в рекламах, да и не очень часто. Она была у нас единственной знакомой актрисой, единственным известным нам человеком, которого показывали по телевизору, поэтому мы ее боготворили. Главная известная нам реклама, которую крутили все время, кажется, даже несколько лет, была посвящена Иллинойсской лотерее. Она играла официантку, которая как-то раз забыла разыграть свой номер и выпустила из рук миллионное состояние и прилагающуюся к нему новую и счастливую жизнь. Две официантки в забегаловке:
— Смотри, мисс Денежный Мешок, — говорит одна, — твой номер выиграл.
Миссис Джустен держит в руке кофейник, и тот по причине нахлынувшего отчаяния никнет, проливая кофе. Голосом, выражавшим невыносимую, экзистенциальную грусть, она пропевала свою реплику, которая звучала как последние скорбные ноты умирающей певицы:
— Я забыла сыграть.
Так вот. Я пишу эти строки в июле 2000 года, в Исландии, в коттедже в Гвальсфьордуре, примерно в часе езды к северу от Рейкьявика, где мы с Тофом проводим спокойный месяц, созерцая фьорды в окружении овечьих стад. В коттедже есть телевизор, который берет только один канал, на котором показывают не самую плохую смесь из американских, британских и немецких сериалов, начиная с «Чулана Вероники» и заканчивая немецким сериалом «Геликопы». Подарок судьбы — это «Западное крыло»[204], которое крутят раз в неделю, и тогда мы организуем вечер вокруг этого фильма. Мы готовим ужин (единственное, что здесь могут есть такие рыбоненавистники, как мы, — это гамбургеры и пицца), — с тем расчетом, чтобы к началу он был готов.
Сегодня вечером мы приготовили ужин и уже уселись, как вдруг раздается стук в дверь. Это мужчина лет за тридцать, в рабочих штанах и фланелевой рубашке, а рядом — его жена с маленькой девочкой на руках; девочке на вид — года четыре. На пещерном английском они объясняют, что пришли подстричь лужайку. Я вспоминаю, что жена фермера, у которой мы снимали этот коттедж, что-то об этом говорила. Но зачем же во время «Западного крыла»? Я говорю: прекрасно, прекрасно! — и закрываю дверь, надеясь, что они не будут сильно шуметь.
Они шумят, но мы увеличиваем громкость, и все в порядке. Пока мать с отцом стригут лужайку бензиновыми триммерами (не газонокосилками), их дочка играет на нашем крыльце и, издавая гулкий грохот, носится туда-сюда. Это типичная хорошенькая белокурая исландская девочка в маленькой поношенной светло-красной парке, ее родители зарабатывают на жизнь стрижкой газонов, поэтому я не злюсь, что она шумит. И вообще у меня рождается идея. Поскольку через несколько дней мы уезжаем из Исландии, потому что нам непременно надо быть в Нью-Йорке в августе, я во время рекламы встаю и достаю из холодильника и буфета все скоропортящиеся продукты и другую еду, которую нам уже не съесть перед отъездом, и складываю ее в пакет из продуктового магазина. Мысль у меня такая: перед тем как родители уйдут, я вручу им этот пакет, они будут мне благодарны, и у них составится хорошее впечатление об американцах вообще и о нас в частности.
Но вдруг, завязывая мешок, я вижу, что у отца, подстригающего лужайку, изо рта торчит сигарета. Вот черт! Я смотрю на девочку, и мое сердце переполняется ужасом за нее. Ее отец — курильщик. Потом следует хорошо рассчитанный монтажный сдвиг — я вижу ее мать, и у нее, пока она стрижет лужайку, тоже торчит изо рта сигарета. Это семья, в которой оба родителя курят, и я неожиданно переполняюсь ненавистью. Пакет я кладу в холодильник: ничего они не получат. Я торопливо соображаю, считаю ли я и дочку виноватой в грехах своих родителей, а потом решаю, что виноваты родители, именно им должны предъявлять обвинения и я, и все остальные, пока они не бросят курить, по крайней мере в присутствии маленького ребенка, у которого такие нежные легкие, пока еще не настало время, когда взрослеющая дочь начнет испытывать в глубине души раздражение на родителей за то, что они совершают очевидное, хотя и постепенное самоубийство, и не превратится в жестокого судью с доступом к текстовому процессору.
Реклама заканчивается, и опять начинается «Западное крыло».
Смысл этой истории и ее связь с Джонатаном Джустеном вот в чем: в середине той серии, которую показывают сегодня и которая, как мне кажется, должна быть последней в сезоне, Мартин Шин, играющий президента, выходит из своего кабинета и что-то говорит женщине с внешностью немолодой секретарши, а та отвечает ему что-то язвительное. Какая-то знакомая женщина, думаю я. Мне все больше и больше кажется, что женщина, играющая секретаршу президента Шина, — та самая, которая клеила мои обои, обои, в которые мне так отчаянно хотелось убежать тем вечером и другими вечерами. Я дожидаюсь финальных титров и оказываюсь прав: Также снимались: Кэтрин Джустен. Женщина, которая клеила у меня обои с фотографией леса, теперь — секретарь идеального президента Соединенных Штатов[205].
Я рассказываю все это Тофу — в конце концов, он вырос в той же комнате с теми же обоями — но ему это не слишком интересно. Потом я слышу, как заводится машина, и наблюдаю за тем, как эта семья, над которой, быть может, уже навис злой рок, выезжает с нашей дорожки, скользит и подпрыгивает на грязной дороге и направляется к морю, мимо овец, которые бдительно смотрят им вслед.
Стр. 270–272 и книга в целом: Ирония и недовольные ею
Большинству читателей следует пропустить этот раздел, потому что он специальный, занудный и предназначен очень узкому кругу. Эти люди сами знают, что это они. Вы не може — те представить себе, как мучительно для меня уже одно то, что в моей книге появляется это слово, начинающееся на букву «и» и заканчивающееся на букву «я». Я вообще предпочел бы не видеть этого слова, тем более — у себя в книге. Я пишу здесь слово на «и» лишь для того, чтобы объяснить то, что, по моим оценкам, и так было понятно 99,9 % читателей первого издания книги: между сторонами ее твердой обложки почти не содержится никакой иронии. Но от некоторых мне приходилось слышать, что вся книга или многие ее части ироничны. Ну что же. Что же, что же. Кхе-кхе. Что ж. Давайте посмотрим, как большинство словарей определяет иронию: ирония — употребление слова в значении, не совпадающем с буквальным и зачастую противоположным буквальному. (Есть определения покороче, но все они в конечном счете сводятся к тому же самому.) Теперь, запомнив это определение, посмотрим, что можно обнаружить в этой книге. А обнаружить можно ряд вещей, способных сбить с толку читателей, склонных усматривать в них иронию, поэтому разберем каждую в отдельности: 1. Если человек валяет дурака, из этого не следует с неизбежностью, что он иронизирует. Например, если кто-нибудь пошутил, вне зависимости от контекста ситуации, это означает лишь, что кто-то пошутил. Таким образом, шутка не обязана содержать иронию, чтобы быть шуткой. Более того, сатира тоже не обязательно предполагает иронию. Это же касается пародии. И комического во всех его формах. Ирония — явление специфическое и совершенно неинтересное, и пользоваться этим термином, чтобы охарактеризовать добрую половину явлений современной культурной продукции, как привыкли делать некоторые немолодые критики (особенно если произведение создано автором, не достигшим определенной возрастной границы) напоминает набившее оскомину упоминании «Среднего Запада» как региона, тормозящего развитие национальной экономики (хотя всем понятно, что «Средний Запад» начинается в десяти милях от любого крупного города). Иными словами, иронию следует понимать как нечто узкое и легкое опознаваемое, в соответствии с приведенным выше толкованием, в то время как называть иронией любую странность, совпадение, зловещее предзнаменование, абсурд или то, что просто смешно, непонятно почему, означает заниматься богохульством. (Кстати, последнее утверждение тоже не является иронией, это гипербола, явление глубоко американское.) Чтобы привести примеры того, как слово «ирония» применяется по отношению к тому, что не является иронией, рассмотрим следующие предложения с участием маленького наглого щенка по имени Бенджамин и попробуем прояснить некоторые тонкости:
ПРИМЕР: Бенджамина переехал автобус. Есть ли в этом ирония?
НЕТ: Это не ирония. Это несчастный случай, но не ирония.
ПРИМЕР Ясным солнечным днем Бенджамина переехал автобус. Это ирония судьбы, разве не так?
ОПЯТЬ-ТАКИ НЕТ: Это не ирония. Это диссонанс между погодой и трагедией.
ПРИМЕР: Есть ли ирония в том, что автобус переехал Бенджамина, когда он шел к ветеринару?
ПО-ПРЕЖНЕМУ: Нет, в этом нет иронии. Это совпадение, которое можно охарактеризовать как зловещее.
ПРИМЕР: Есть ли ирония в том, что Бенджамина переехал автобус как раз в тот день, когда он неправильно употребил слово «ирония»?
ДА ПОЙМИТЕ ЖЕ: Это еще одно совпадение. Совпадение весьма примечательное, и попав под автобус именно в этот день, он понес заслуженное наказание, но это не ирония.
ПРИМЕР: Есть ли ирония в том, что на автобусе, который переехал Бенджамина была реклама «Позднего шоу с Дэвидом Леттерманом[206]» — шоу, которое многие считают ироничным?
ОЙ-Ё-ЁЙ: Нет-нет-нет.
2. Теперь коснемся смежной темы. Смешное часто граничит с трагичным, но это еще не превращает смешное в ироническое. Многие утверждали, что ирония имеется в первой главе этой книги, которая на самом деле предельно серьезна и прозрачна. Ну неужели там есть хоть один смешной момент? Ни единого! Однако некоторых читателей запутывает использование литературных приемов и формальных нововведений, которые вызывают у этой разновидности читателей недовольство, подобное недовольству одного мудрого короля, некогда сказавшего одному придворному композитору, что в его музыке слишком много нот[207]. И этому королю и недовольным читателям я хочу сказать следующее: согласен, может, нам и надо писать точь-в-точь как писали раньше, может, надо писать еще проще, яснее и незатейливее; может, мы не должны позволять себе никаких отступлений от композиции «копирайт-посвящение-эпиграф-фраза-фраза-абзац-глава-глава-развязка», но тогда мы получим удовольствие, сравнимое с тем, которое можем испытать, если нам в пупок будут заливать кипящую кислоту через титановую воронку, когда мы за обедом в центре Манхэттена июльским полднем будет кушать покрытое личинками толченое стекло. 3. Если же мы откажемся от той идеи, что любой забавный формальный прием — пользоваться которыми мы имеем право! — влечет за собой иронию, нам придется признать, что 5. В предисловиях нет иронии; 6. В ссылках нет иронии; 7. В схемах нет иронии; 8. В смешных заголовках нет иронии; 9. В пронумерованных пунктах нет иронии; 10. В примечаниях нет иронии[208]; 11. В мелком шрифте нет иронии; 11а. В еще более мелком шрифте, которым автор пользуется, чтобы прояснить некоторые второстепенные моменты, темы и аспекты, тоже нет иронии, а используется он только потому, что автор считает, что такой шрифт несколько его извиняет (и тоже без всякой иронии!), к примеру:
НЕТ, ДЖОН? Стив; НЕТ, СЛВСЧТ «ОШЕЛОМЛЯЮЩИЙ ГЕНИЙ» не означает, что есть какой-то человек-гений, который бегает и всех ошеломляет; оно означает, что данное творение настолько гениально, что читатель будет ошеломлен. У автора и в мыслях не было толковать «гения» как человека (это тем, кто считает, что тут заложен такой смысл), п.ч. он не думает, что в его книге есть много этого на букву «г» и поэтому решил, что если он назовет так книгу, то получится смешно, а те, у кого нет чувства юмора, будут протестовать, и это тоже будет смешно. В семье автора была привычка нарочито преувеличивать собственные достижения — это упомянуто в одной из первых глав в св. с отцом автора. Ему было мало того, что он чикагский адвокат, ему надо было быть Величайшим Чикагским Адвокатом Всех Времен. Мы переняли любовь к таким гиперболам, мы считаем такие гиперболы забавными, мы выражаем себя с помощью подобных гипербол и, как положено, удивляемся, когда люди с вечно сведенными челюстями неспособны уразуметь гиперболы и начинают точить зубы; Да, я чуть было не включил в предисловие или в качве подзаголовков, где сейчас нап-но «Никто об этом не просил», — «Жалкое творение, рожденное отчаяньем»; «Невзрачная книжка, цепляющаяся и идущая ко дну»; «Неотесанное творение ненависти и греха»; «Безнадежное уродство: ничего святого»; «Творение, ничтожное по значимости, но способное сильно разозлить»; «Тоскливый труд, полный гнусности и пафоса»; «Повесть неприкрашенной тоски»; Да, но самосознание есть искренность (дефицит самосознание это или бред (как можно себя не сознавать), или притворство, и притворный дефицит самосознания — это неискренность, правда?; Да, хотел показать черновик, так что извините, Кен/Энн/Стап/Лес/Роджер/Дидр/Джим/Д.-Б./Мэтт; ДА, В ЭТОЙ ЧАСТИ ЕСТЬ ЦИТАТА из Эбби Хоффмана; НЕТ, Джон? Дэн (впр. «Лего» = заимств. у Дэна); ДА, ВСЕ ПРЕДОПРЕДЕЛЕНО, все приходит, чтобы уйти, все уже явлено, как в Библии — вспомним Намибию, вспомним каннибализм, вспомним обяз-ва перед собой (т. е. скуку), вспомним, как восприняли А. Рича и как с ним обращались, как обр-сь с др. л-ми на публике и распространим эту модель, хоть это и мучительно, но все предопределено: торжество приводит к мнительности, п.ч. восторг со стороны выз. ненависть к себе, перенес-ю от твоего отраж-я на другого, а рез-том ст-ся нетерп-ть и обр. реакция; ДА, спровоцировать обидчивых; ДА, разозлить мелочных; ДА, заставить подозрительных окончательно свихнуться и взбеситься; ДА, нарисовать на своем сердце мишень и ждать избавления; ДА, все слишком много бились за свободу; ДА и вообще, кто выживет в этой битве? Крайние северные территории? Сколько будет тех, кто этим займется, и сколько тех, кому будет наплевать? Да, в ср. 5 % чит. гов-ли, что рассказчику должно быть стыдно за то, что он делает, за то, что он вылезает на передний план, делает это так беспомощно и так претенциозно и дико и компенсирует это парением в небесах, скачками на лошадях, пестрыми одеждами, непристойной бранью и развязностью; НЕТ, Джон? Д.К., сопрот-е = отп-зм мол-сти; дв.с. = привл-ть и «нблсс облж»; торм-е = жизн. неур-цы, возм-ть в люб. м-т пог-ть, С-Ф = кр-та, возм-ти, абс-р-ть, нов-ия; Холмы = холмы; мсб. = восп. о пр-м., т-вать м. т. к-да ты молод; океан = ДА, Кингзуэлл;? Хтиан; МЫ — ОДНО И ТО ЖЕ, ПОТОМУ заг-ся взрсл, п-мудост-ся мл-му; ФРСБ = соп-чество м. бр-ми/д-тн и р-ми и в пр. чл. с-и., а тже = освобожд-е и пон-циал; Ч-к в лифте, спуск вниз = Бенджи = КСТ = евнухи Йейтса[209] = частное осв-ие от груза сем. забот; К-a и М-л поженились и живут в С-Ф.; ДА, К-ДА ВЗРЛС. Ч-К ОСУЖД не оч. взрел-гоч-ка = безн-дть н униз-но для п-го, но вдхнвл-т вт-го; НЕТ, собаки с нами больше нет, ее ЗВАЛИ ВИСКИ, ее взяла Марни, ее оплакивали и обессмертили фотошопом; НЕТ, упом-е. «Большой страны» вообще не шутка (см. бспрцднт. кн. «Переход»[210]); ДА, но было время, когда этот раздел занимал 68 стр.; ДА, что-то от пехотинца, к-й думает, что готов идти через джунгли, но на самом деле не готов и не знает, откуда его снимет снайпер; в общем, «Улисса»[211] я не осилил до конца, заскучал, действ, не развивается, никак не м. уехать, вообще уныл, кн., пустая тр. вр. ДА, Б-Б: 100; Шпк: 200; СвжВздх: 100; Л г: 20; Злн; 50; Ж: 10; Прч: 50; ВОТ КТО ХОДИЛ В ХУДОЖЕСТВЕННУЮ ШКОЛУ И КАКИЕ У НИХ БЫЛИ ХОББИ: Хэнси Линн/все время пьет джин Мэтт Фишер/лопает фасоль Питер Карен/ухлестывает за Дебби Гибсон Билли Аплен/катается на велосипеде Дуг Макдермотг/разводит мышей Эдди Ламьер/лазит по пещерам Дэниелль Макартур и Майкл Мюррей/сентиментальничают Райан Шредер/любит строить, рисовать и целоваться Марк Пабст/ругает псевдохиповость моего социоэкономичсского класса Скотт Бауэрс/бродит просто так; Дургал Джоунс/подледный лов Тим Росси/ржет над теми, кто смотрит нуар-фильмы, сои про белое белье; ДА, мы уезжаем из Нью-Йорка, потому что один из нас устал все время бояться, что второго в метро столкнут под поезд. В этом городе такое случается буквально каждый день.
Теперь дальше: 11. В приложениях нет иронии; 12. В персонажах, которые выбиваются из своего образа, нет иронии. Стоп: вернемся к проблеме юмора. В принципе, если кто-нибудь шутит или рассказывает анекдот, а ты почему-то его не понял, это не значит, что здесь есть ирония. Или «нео-ирония». Это просто значит, что ты не понял анекдота. И тут нет ничего страшного. Если человек не понял анекдота или не хочет читать то, что напечатано очень мелким шрифтом, совершенно незачем злиться. Можно просто спокойно пропустить этот кусок или сделать паузу, отложить книгу, погулять по саду или сесть к окошку с упаковкой прекрасного холодного пива «Бартлз-энд-Джеймс». Мы застряли в ситуации, при которой некая группа патентованно-нетерпимых и при этом на удивление ленивых культурных наблюдателей делит все, что угодно, на две части: Серьезное и Ироничное. При этом осуждается и то, и другое. Все оказывается либо поверхностным и неискренним, либо слезливым и скучным. При таком раскладе этой книге уготовано странное место: очень многие читатели, особенно те, кто хорошо знаком с автором, слишком много прочел и слишком часто говорил о том, что слишком много прочел, почувствовали, что в книге много неприкрытого, грубого и чересчур сентиментального, одним словом — излишне серьезного. Но было много и тех, кто считал, что лучше бы весь текст был написан в той же манере, что и вступительная часть, то есть был бы лучше оформлен/упакован. В то же время были и те, кто счел, что вступительная часть — кромешная порнография, а следовательно, и вся книга написана с фигой в кармане, с кивками в сторону немногих избранных; одним словом, эти люди говорят; Господи, ну почему было не рассказать эту историю как есть, какой бы грустной она ни была? В общем, книга не удалась. По крайней мере, многие так считают. А если книга не удалась, то к ней лепят этикетки: пост-что-то, мета-то-то. Господи. Ну что тут поделаешь? Это ярлыки, которыми пользуются те, у кого нет собственного мнения. Вместо того чтобы просто сказать «мне понравилось» или «мне не понравилось», они пытаются отбиваться от впечатления, произведенного на них книгой, с помощью бессмысленных этикеток. Ну давайте наконец избавимся от этих слов, которые нужны лишь для того, чтобы делать сложным то, что проще простого. Ну вот по-честному: каждый, кто прочтет эту книгу — как и любую другую книгу — и так ее поймет. Поэтому я умоляю вас:
ЛЮДИ, ДРУЗЬЯ, ПРОШУ: ДОВЕРЯЙТЕ СВОИМ ГЛАЗАМ,
ДОВЕРЯЙТЕ СВОЕМУ СЛУХУ,
ДОВЕРЯЙТЕ СВОЕМУ ЧУТЬЮ.
Только если скользить по поверхности, брать все из вторых рук, составлять впечатление раньше, чем воспринимать — непредвзято и с открытым сердцем, — только тогда, ничего не поняв, мы пользуемся уничижительными ярлыками. Имейте в виду, я живу не в постмодернистском мире. Я не жил в эпоху, когда что-то новое называлось модернистским; для меня не было ничего модернистского, поэтому не может быть и ничего постмодернистского. Для меня все есть Новое. Каждый день весь мир для меня — Новый. Только для тех, кто родился, скажем, году в 1870-м, термин «постмодернизм» может иметь хоть какой-то смысл, а для всех остальных… мы родились, мы видим и воссоздаем наш мир на основе того, что видим и переживаем. И для того, чтобы понять мир, нам не нужно наклеивать на него ярлыки, втискивать его в классификационные схемы. Это глупые ярлыки, они предназначены для того, чтобы мы перестали размышлять, и противоречат всем нашим знаниям о мире и повседневной реальности. Мы знаем, что плачем и смеемся каждый день. Мы делаем и то и другое каждый день, в один и тот же день. Но в искусстве мы требуем жестких границ между первым и вторым. Мы знаем, что фильм должен быть или комедией, или дра — мой. Мы знаем, что книга должна быть или серьезной, или юмористической. Но представьте себе, что в тех же категориях описывается день или час твоей жизни: каждый день, когда мы покупаем леденец, то слышим что-нибудь смешное, кто-нибудь шутит с нами; дома мы читаем анекдот в газете; смотрим что-нибудь веселое по телевизору; приятель рассказывает историю, которая нас веселит. И все это происходит в тот же самый день, когда происходят и другие события, события страшные. Но мы ведь не приклеиваем к нашим дням ярлыки «Серьезный день» и «Юмористический день». Мы знаем, что каждый день вмещает бездну нюансов, и если его расписать, там получится масса взаимоисключающих абзацев: веселых, грустных, досадных, жестоких, пугающих, соблазнительных. Но в художественной литературе мы ненавидим такое. Это очень грустно, но кое-что можно исправить, если вы все присоединитесь ко мне и подпишитесь под весьма разумным воззванием, над которым я долго работал и которое в первоначальной редакции составляло 612 страниц; скоро оно будет разослано в Конгресс и другие органы власти, и его будет легко привести в действие и у нас, и во всем мире, поскольку оно было сведено к лаконичному и жалобному призыву:
И вообще, может ли юмористический текст быть воспринят как серьезный? Может, но (внимание, это очень важно!) при одном условии: он не должен быть смешным. Он должен быть остроумным. Но при этом не слишком остроумным. Если остроумие превышает определенную меру, ты оказываешься умным, а оказавшись умным, неизбежно оказываешься шибко умным. Теперь подведем итоги: серьезное, остроумное и искреннее — хорошо. Смешное, умное и серьезное — нехорошо. Самое нехорошее — это ирония. С учетом всего этого и вопреки всему вышесказанному добавлю: все-таки в книге есть несколько иронических моментов (не забывайте, я тогда сказал «почти»). Ирония появляется там, где речь заходит о материалах журнала «Мощчь». Строго дозированную и осмысленную иронию можно найти в тех фрагментах, где описываются создатели журнала и события, ставшие результатом того, что делал этот журнал, журнал «Мощчь» — периодическое издание, которое очень часто применяло сарказм. Мы могли сказать, к примеру: «Как же мы любим войну!» — хотя на самом деле мы имели в виду прямо противоположное. Когда эту книгу только начали читать и рецензировать, подавляющее большинство вдумчивых и непредвзятых читателей поняли, зачем в нее включены фрагменты из материалов журнала, да иначе и быть не могло: совершенно очевидно, что журнал «Мощчь» и его иронические статьи появились в книге только для того, чтобы быть разоблаченным и разобранным по косточкам. Слова, напечатанные в «Мощчи», и его глумливые цели, которые приходят на смену первоначальным розовым, утопическим мечтам создателей журнала, постоянно подвергаются осуждению, а в самом конце мы видим смерть журнала. В тот же момент, когда умирает Скай, умирает и «Мощчь», и смерть Скай подавляет нас всех, заставляет нас почувствовать себя идиотами, которые плевались ядовитым желудочным соком (именно так!) во все, что видели. В книге описано, как мы устраиваем хохму, фальсифицируя смерть прославившегося в детстве актера, и в это время одна из наших сотрудниц падает с четвертого этажа и чудом остается в живых. В финале события реальной жизни полностью вытесняют бесконечную жвачку самопознания, которую жует наш журнал, и журнал умирает, исчезает сама основа его существования, реальная жизнь перекрывает нашу болтовню, и все это в конце концов подготавливает хаотичный финал. Если уж зашла речь о финале: нашлось несколько читателей, которые даже его сочли ироничным. Жуть какая-то. Может, это пародия на «Улисс»? Да что с вами, люди? Впрочем, черт с ними, с этими интерпретациями. Когда я закончил книгу, я был подавлен, ведь я написал что-то, как мне казалось, чрезмерно откровенное и слезливое, переполненное кровью, сантиментами и просто грустью по тем, кто умер. Сам автор считал эту книгу глупым и рискованным предприятием, уродливым созданием, актом предательства и в целом ошибкой, о которой будет сожалеть всю оставшуюся жизнь, но все же такой ошибкой, от совершения которой он не в силах удержаться, хуже того, он хотел бы вдохновить всех остальных на то, чтобы совершить такую же ошибку, потому что каждый должен совершать большие, грандиозные ошибки, ведь а) никому не хочется, чтобы ты это делал; б) потому что у них самих на это не хватит пороху, а если ты это сделаешь, то тем самым подтвердишь, что у них не хватает пороху; в) потому что жизнь достойна того, чтоб быть документированной; г) потому что если ты считаешь, что твоя жизнь недостойна того, чтоб быть документированной, то за каким чертом ты вообще тратишь свое и наше время и дышишь нашим воздухом? д) потому что, если ты все сделаешь правильно и пойдешь на них в открытую, то ты, как и я, напишешь, обращаясь непосредственно к ним, и, написав что-то, тем самым, черт возьми, посмотришь им прямо в глаза так, как порой один человек смотрит в глаза другому, ты нечто им сообщишь, хотя с ними совсем не знаком или знаком едва-едва, даже если ты надписывал им книги, обнимал их, жал им руки, но практически не был с ними знаком, — и несмотря на это написал книгу, которая есть, по сути, не что иное, как послание к ним, послание глупое, сумбурное, ты сам едва-едва понимаешь его смысл, но все-таки ты сознательно его написал, и пускай иногда ты будешь жалеть, что отправил это послание, все-таки ты будешь счастлив оттого, что создал его для них.
Стр. 337, абз. 2: Поток крови
Это было не так, как я рассказал. Когда я писал книгу, мне приснился сон, где я плавал в крови, но не Тофа, а своей сестры. Я изменил сон и вставил его в книгу потому, что на тот момент мне показалось, будто это неплохая придумка.
Стр. 401, абз. 5: Адам Рич
Не уверен, что Адам говорил именно эти слова. Не уверен, что он упоминал именно костюмную драму. Помню, что он говорил об историческом фильме, но все остальное я уже додумал, позволяя себе маленькие вольности. И это с моей стороны нечестно. Я не имел права приписывать ему слова, не имел права обходиться с ним так, как я обошелся, что не означает, что я обошелся с ним совсем уж нехорошо, но в моем описании были презрительные интонации, и сейчас мне стыдно за свое поведение. Тут есть какая-то странность: хотя в своей книге я полностью разоблачил те побуждения, которые заставили нас разыграть его смерть, я до сих пор пишу о нем в тоне, который трудно назвать абсолютно уважительным. Итак: я не уверен, что проект, над которым он работал, действительно был костюмной драмой. Однако забавно, что образ, который он создал в интервью на радио, был отражением образа, созданного в журнале, где он стал этаким гением-интеллектуалом, который работает над великим и загадочным проектом. В общем, в интервью он упоминал об этом проекте. А теперь вот что я расскажу: однажды вскоре после выхода книги я сидел в Лос-Анджелесе в каком-то ужасном кабаке, где было полно людей в рубашках с широкими воротниками, и вдруг туда зашел не кто иной, как Адам Рич с несколькими своими приятелями. Или он заметил меня, но решил не здороваться, или не заметил. Я-то его заметил, но предпочел ничего не говорить: откуда я знаю, может, у него ранимая душа и он носит при себе оружие.
Стр. 414, абз. 6: Возвращение в старый дом
После выхода первого издания книги я еще раз побывал в родном городе. Меня несколько раз туда звали, а я каждый раз вежливо уклонялся от приглашений, полагая, что если где-нибудь и выйдет человек из толпы, чтобы всадить в меня пулю, то это случится именно там, хотя у меня не было никаких оснований предполагать что-то подобное, за исключением странного и немотивированного предчувствия. Поэтому, когда я туда приехал, это был случайный визит, незапланированный и, пожалуй, бесполезный. Он начался в три часа ночи и продлился минут двадцать. Все в нем было одновременно ужасно и идеально.
Все началось со свадьбы. Моя бывшая одноклассница — назовем ее Джейн — выходила замуж за моего приятеля — назовем его Филипп де Битттопоппен. Свадьбу они устроили на островке в южном Мичигане, и я с еще одним моим приятелем отправился к ним на свадьбу, для чего нам пришлось три часа ехать от аэропорта О’Хэйр через всю Индиану до Мичигана. Свадьба состоялась, она прошла прекрасно, и присутствовали там, как ни странно, почти все те люди, которые были на свадьбе Полли, о которой я рассказал в основном тексте книги. А я, как и на той свадьбе, был от всей души счастлив, что нахожусь среди этих людей, мне хотелось не отпускать их как можно дольше, забиться в их кучу и остаться там.
Поскольку обратный рейс был рано утром, нам с приятелем пришлось уйти с банкета около полуночи и ехать прямо к аэропорту. Мы попрощались сразу после того, как закончил играть оркестр, и поехали сначала через Мичиган, потом через Индиану, а потом по южной части Чикаго, по широкой и свободной Лэйк-Шор-роуд, оказались в чикагской Петле, где нам надо было убить несколько часов. Мой приятель никогда не был в Лэйк-Форесте, и мы решили проехать Чикаго насквозь и отправиться туда, какое-то время побродить в темноте, а потом поехать к О’Хэйру.
Мы оказались в моем городке в 3.10 ночи; стояла кромешная темень, на небе не было ни луны, ни звезд. Мой старый дом находится у южной границы города, поэтому сначала мы оказались около него. Свернули с шоссе, заехали на Олд-Элм-роуд, а потом — на мою улицу, Уэйвленд. Деревья нависали над нами, ночь была темной, и мы почти ничего не увидели: все окрестности тонули в черной саже. Свет фар едва пробивался сквозь мрак и почти ничего не освещал. Дорога несколько раз повернула, и мы наконец оказались у моего дома, остановили машину, и я, как обычно, ничего не почувствовал. Дом выглядел совершенно обычно. По-прежнему. Он отлично выглядел. Сколько еще раз я собираюсь останавливаться у своего дома и ждать, что произойдет что-нибудь? Когда же наконец этот дом под моим взглядом, направленным через лобовое стекло очередной прокатной машины, снимется с фундамента и улетит прочь?
Мы поехали дальше, по Грин-Бэй-роуд; эта улица ведет через весь городок, и вдоль нее стоят огромные старые дома. Это было прекрасно — ездить тут поздней ночью. Царило восхитительное спокойствие: мы катаемся, не вылезая из машины, и ускользнем, никем не замеченные. Никто нас не видит, никто ничего не скажет. Мы, счастливые, смотрели по сторонам и слушали по радио музыку 80-х, когда проехали мимо старого утопающего под плющом симпатичного особнячка. Мы замедлили скорость, остановились и посмотрели на него. Особняк самодовольно пожал плечами.
И вдруг примерно в четверти мили, со стороны загородного клуба «Онвенция» показались огни. Они двигались в нашу сторону. Мне пришла в голову странная мысль: это может быть страж порядка; я завел машину и поехал к деловому центру городка, надеясь миновать этого стража без приключений. Когда мы уже почти поравнялись с машиной, она оказалась безусловно полицейской, и из нее на нас с яростным обыском набросился луч света. Мы остановились.
Многие из вас знают, что в маленьких спокойных городках у полицейских бывает не так уж много работы, и сводится она к следующему: 1) следить, чтобы границы города не пересекали подозрительные типы (которые, как правило, ездят в подозрительных машинах) и 2) не позволять молодым людям жить нормальной жизнью молодых людей. В старших классах мы тратили кучу времени, когда нас останавливали бдительные офицеры, а мы недоумевали, зачем они обшаривают со своими фонариками наши машины.
Проезжая навстречу нам, он остановился посреди дороги и открыл окно. Я сделал то же самое. У него были усы, как у Дитки[212].
— В чем дело? — спросил он. Прическа у него тоже была как и Дитки.
Я объяснил, что мы осматриваем город — я вырос здесь и теперь показываю его своему приятелю.
Он пристально посмотрел на меня.
— По какому адресу вы жили? — спросил он.
Я ответил.
Снова пристальный взгляд. Потом он нас отпустил.
Мы поехали дальше, однако беглый взгляд в зеркальце заднего вида подтвердил нашу догадку: он развернулся и поехал за нами следом. Мы проехали еще полмили и свернули к нашей церкви — Святой Марии. Остановились перед входом. На фасаде из красного кирпича висело объявление о 150-летнем юбилее храма. Похоже, заперто. Дверь обычно открывалась и закрывалась в непредсказуемом режиме.
А потом мы ощутили его присутствие. Он поставил свою машину вровень с нашей. Окошко у него было открыто. Я открыл свое окно.
— А теперь в чем дело? — спросил он.
Я объяснил ему, что смотрю на свою церковь. Я сообразил, что это мое первое столкновение с полицией после истории с ночным пляжем, бумажником и лос-анджелесской молодежью. Я посмотрел на Дитку. И стал думать: может, он меня помнит? Может, он помнит меня ребенком, который хулиганил в этом городе, разбивал его окна, целил снарядами из рогаток в его фонари, яйцами в его стены и камнями в его полицейские машины, который стирал с лица земли его детские площадки и поджигал его улицы. Он вполне мог меня знать, вполне мог знать о том, что наша с друзьями жизнь целиком была посвящена тому, чтобы сеять вокруг хаос, делать прекрасное уродливым, зеленое — черным, а белое — серым. А если он узнает еще и про книжку…
— Слушайте, вы уже один раз нас остановили. Я рассказал, что мы здесь делаем. Теперь вы привязались ко мне прямо перед моей церковью. Я прожил в этом городе двадцать лет. Неужели это не дает мне права вернуться сюда и оглядеться по сторонам?
— В общем, — сказал он, — у нас тут недавно было несколько ограблений, и если я вижу, что какая-то машина останавливается у разных домов, то беру на заметку.
За последние полвека в городе произошло не больше четырех преступлений, но они упоминались вновь и вновь как повод залезать в машину ко всему необычному, что проезжает мимо. Мы уставились друг на друга и довольно долго так и просидели. Я знал об этом городе такие вещи, которых он не знал никогда. Я хотел, чтобы машина, которую я взял напрокат, превратилась в огромный грузовик, а я проехал на нем по полицейской машине и сплющил ее в лепешку.
— И что дальше? — спросил я.
Он со значением пожал плечами.
— Ничего, — сказал он.
— Вот и прекрасно, — сказал я. Сказал грубо.
— Вот и прекрасно, — сказал он, пристально меня рассматривая.
— Вот и прекрасно, — сказал я еще грубее. — Значит, всего доброго?
И он уехал.
Церковь была закрыта. Мы доехали до пляжа, но и он был закрыт. Мы подъехали к моей школе — древней, одинокой, освещенной, как памятник, и запертой. Потом мы проехали через городскую площадь и по Дирпат-стрит выехали из города. На выезде мы проехали мимо полицейского участка, где стояли две патрульные машины, и когда мы проезжали мимо, их огни превратили нас в призраков, и я задумался, знают ли они, кто я такой и что я сделал.
Стр. 435, абз. 1. Названия гробов в похоронном бюро
Названия гробов я придумал сам.
Стр. 478, абз. 4. Скай умерла
Мы были в комнате не все, когда узнали о смерти Скай.
Стр. 487, абз. 7. Что стало с Шалини
О том, что кома продолжалась две недели, я говорил наугад и был полностью готов к тому, что меня поправят. Но выяснилось, что я был прав, да и в отношении всех остальных событий я оказался не так уж неправ. А теперь, поскольку люди часто спрашивают, как сейчас дела у Шалини, и поскольку тут можно много рассказать, предоставим слово ей самой. Шал написала это письмо специально для вас в начале октября 2000 года:
В данный момент у меня побаливает голова, но ничего необычного в этом нет. После несчастного случая у меня очень часто бывали головные боли.
Несчастный случай произошел 17 февраля 1996 года. Я была на вечеринке, которую перед отъездом устроила моя подруга, и 14 человек упали с четвертого этажа на бетонный пол, когда там обвалился балкон. Трое оказались под рухнувшим балконом, а у меня был перелом черепа. Моим родственникам сказали, что мчаться в больницу нет смысла, потому что шансов на то, что я выживу, меньше 5 %.
Я две недели пробыла в коме и пролежала в больнице восемь месяцев. За это время мне сделали несколько операций на мозге, в том числе вентрикуло-перитонеальное шунтирование — это значит, что мне вставили трубочку, которая вела от моего мозга через шею и грудь и заканчивается в брюшной полости, под животом. Это было необходимо, чтобы я выжила. Самые серьезные операции потребовались, чтобы восстановить череп. Сразу после операции понадобилось удалить бо́льшую часть черепных костей с обеих сторон, потому что мой мозг раздулся, как воздушный шар, и ему не хватало места.
В конце концов кости черепа были удалены. Мне сделали искусственную черепную коробку, и уже через несколько дней мое физическое состояние стало улучшаться. Я перестала трястись и дрожать, но все еще не могла ходить, сидеть и разговаривать. Я не понимала, что делаю. А вдобавок, пока я лежала в больнице, у меня парализовало правую сторону туловища. Когда мое физическое состояние пришло в норму, персонал сан-францисской больницы «Маунт-Сион» стал учить меня садиться, стоять, подниматься с кровати, держать равновесие и в конце концов — ходить и разговаривать.
Долгое время я прожила как во сне, не понимая, что было со мной раньше, что со мной случилось и что мне предстоит. Как бы то ни было, я точно знала, что буду жить. В конце августа 1996 года меня выписали из больницы и отправили домой в Южную Калифорнию, где я до сих пор живу со своей семьей. (События, которые я описываю, не то чтобы смутно сохранились в моем сознании — на самом деле я попросту не помню, что со мной было перед несчастным случаем, во время и после него. Большую часть происшедшего мне пересказали мама и родные.)
Чтобы восстановить работу мозга, я записалась на программу реабилитации мозговой деятельности в местном колледже Коустлайн в городе Коста-Меса, штат Калифорния. Название программы — «Реабилитация мозговой деятельности» — мне никогда не нравилось, для меня оно было эвфемизмом, который напоминал об эпохе протезов и повязок. Но я ее прошла и по окончании выиграла конкурс на произнесение торжественной речи по окончании занятий. Я записала ее и с огромным трудом выучила наизусть — для меня это было не так-то просто!
Сейчас я снова пишу — в основном книги для детей, больных дислексией. Две женщины, с которыми я работаю в Национальном фонде исследования дислексии (НЦИЛ), поддерживают меня и помогают мне реабилитироваться. Они помогают восстановить деятельность мозга с помощью стратегических игр с карточками. Кстати о карточках: есть одна женщина, которой сейчас 79 лет; она ходит ко мне домой три раза в неделю и помогает восстанавливать способность к чтению. Поскольку у меня повреждены оба глаза, мы читаем детские книги, текст в которых напечатан крупным шрифтом. Сколько же в ней энергии для ее возраста!
Но есть одна проблема — точнее, две-три проблемы. Большую часть жизни я была человеком очень общительным, и мне трудно принять, что многие мои друзья теперь живут собственной жизнью и переезжают туда-сюда (я быстро привыкаю к людям). Институтские друзья поженились, повыходили замуж, родили детей, завели домашних животных и даже собственные машины (мне ближайшие два года нельзя садиться за руль). В октябре две моих подруги попросили, чтобы я была свидетельницей у них на свадьбах. Это ужасно, потому что они выходят замуж в один и тот же день, но в разных штатах, причем одна на западном побережье, а другая — на восточном! Значит, надо выбирать. Но как бы я ни решила, я очень рада, что увижу друзей. После несчастного случая мы с ними виделись (для меня все это целая вечность, превратившаяся в один день), но совершенно не помню, что мы делали.
После 1997 года я заново выучилась ходить на лыжах, плавать, танцевать, и все навыки общения у меня восстановились. Мне очень хочется опять ни от кого не зависеть. Соответственно, сейчас моя задача — продолжать восстанавливать интеллектуальные функции мозга. И еще — научиться читать более бегло. Я хочу добиться своих целей — снова стать независимой, ездить самой и возить других (свои преимущества есть и в полосах движения для автобусов) и вообще обходиться без «присмотра взрослых» (скоро мне уже стукнет тридцать!). Я еще не поняла, как обстоят дела с моими профессиональными навыками, но я буду стараться изо всех сил, — будь это, как и раньше, издательская деятельность, или работа видео-диджея (я не говорила, что учусь петь?).
Отчасти это приложение было написано в Лос-Анджелесе, примерно в часе езды от дома Шалини. Накануне я встречался с ней, и она выглядела великолепно во всех отношениях. Мы сидели на полу, смотрели первый раунд президентских дебатов между Гором и Бушем и одновременно беседовали с ее бабушкой о традиции устроенных родителями браков по расчету (ее брак был невероятно удачным: «Ох, я увидела его в первый раз, и он оказался таки-и-им симпатичным!»). Потом мы с ее мамой и отчимом пошли смотреть дом, который они строили для нее рядом с их домом. Мы отправились туда в сумерках, когда в окна светило заходящее солнце. Шалини, вцепившись в мою руку, осторожно переступала через нагромождения проводов и кирпичей. Мы прошли по главной лестнице в ее новую комнату, где все еще красили стены и отделывали потолки; никакой мебели там не было. Глядя в окно, Шалини попыталась найти остров Каталина, но мы не были уверены, что огни светят именно с Каталины, а не с корабля или какого-нибудь другого острова. Мы стояли почти на том же месте, где и год назад на ее дне рождения, открывался тот же вид на Тихий океан, но все вокруг, разумеется, было иначе. Мы стояли в абсолютно новом доме, построенном на фундаменте старого, и он был больше, а вид на океан открывался еще более захватывающий. Белые стены и пустота делали дом холодным и призрачным.
Я сказал ей об этом, сказал, насколько ее дом в сумерках выглядит как настоящий дом. Я почти не видел ее, но она меня поддержала.
— Да, наверное, — сказал ее силуэт, усмехнувшись.
Стр. 490, абз. 7. Мы переезжаем
И теперь мы переезжаем снова, чтобы сбежать из холодного (слишком холодного во всех смыслах) Нью-Йорка. Упаковывая картонные коробки, полные древних забот, я случайно залез в одну из этих коробок и нашел там письмо от матери, написанное примерно за год до того, как начались тяжелые времена. Я был ошарашен тем, сколько в нем отзвуков, как замысловато и явственно многие куски этой книги, ее темы и даже знаки препинания внушены этим коротким письмом. Поэтому я воспроизвожу его здесь, а кроме всего прочего, это хорошее письмо, вам оно понравится, вы услышите добрый голос, который тут же покажется вам знакомым:
Дорогие Билл, Бет и Дэйв!
Мне очень жаль, что я последнее время заставила вас поволноваться, но не теряйте бодрости и держитесь все вместе; мы уже преодолели столько неприятностей, преодолеем и эту. Это просто одна из неизбежных жизненных неурядиц. Мы справляемся с ними и становимся сильнее.
Я снова пошла на работу и наслаждаюсь общением со своими маленькими друзьями. Коллеги во всем мне помогают, и все идет просто замечательно. Я получила весточки от огромного количества людей (как гром среди ясного неба, как говорится), и все предлагают мне помощь. Чуть ли не каждый день мне звонят, справляются о моих делах или рассказывают о всевозможных способах лечения.
В пятницу днем я пойду на прием к еще одному хирургу, в Эванстонский филиал больницы Чикагского университета, чтобы получить еще одно заключение, а пока все единодушно сходятся в том, что нужна еще одна операция, чтобы справиться с этой гадкой разновидностью рака, — я предупрежу вас, когда снова соберусь в больницу; по-моему, тоже этот вариант — самый правильный.
Ну и ладно об этом. Все хорошо, все прекрасно, волноваться не о чем.
С Крисом все в порядке: он неплохо читает, и теперь уже не я, а он читает вслух каждый вечер; он, как и раньше, ходит на футбол, хотя, как и раньше, играет без особого энтузиазма: ждет, пока мяч подкатится, бьет по нему и с улыбкой смотрит, как он улетает, но ни за что не станет бежать следом. Ему предстоит еще одна игра; в следующем году ему придется больше тренироваться, чтобы у него получалось. Завтра он в первый раз пойдет на рисование в «Гортон» [местный клуб], чтобы «рисовать, как Дэвид», а в один из ближайших дней — в кружок выпиливания по дереву. Я спросила его, не хочет ли записаться в скауты-«волчата», и он ответил, цитирую: «Если я приду в таком виде в школу, это унизит мое достоинство». В последнее время он все время это повторяет — наверняка подцепил от кого-то из вас.
Я смотрю страшные новости про землетрясение в Сан-Франциско; этот штат скоро уйдет под воду, так что Биллу и Бет надо оттуда убираться; жить там негде. Я старалась связаться с Бет, потому что услышала, что в Беркли были сильные толчки, но не смогла дозвониться…
С папой все в порядке; все это время он здорово мне помогает.
На Хэллоуин Крис будет в костюме птицы — он сам так решил — «Царем птиц»; мы купили ему маску, а дальше будем уже выдумывать; надеюсь, что я буду дома и смогу на него посмотреть, если же нет — Пэтти Г. или его любимица миссис Б. проследит, чтобы он повеселился как следует.
В школе у Криса новые друзья; им очень хорошо вместе, и вообще в этом году у него все получается, кроме физкультуры: я получила его характеристику от мистера О’Нила (а свои характеристики помните?), и там сказано, что у него плохо с подтягиваниями и приседаниями, зато он отлично бегает; в общем, говорит мистер О’Нил, ему надо еще потренироваться, — этим мы и займемся, когда вы все приедете домой — ха-ха!
Желаю вам хорошего дня, с любовью,
Люди рассказывают мне истории о смерти. Я человек, которому люди хотят рассказывать о смертях, свидетелями которых они были, и о людях, которые слишком рано их оставили. Когда я знакомлюсь с людьми, видевшими смерть, когда я рисую в их экземплярах книги глупые рисунки — обычно это деревянные плашки, стволы деревьев и уши в разных вариациях, — они говорят, что, как им кажется, я «на чтениях наслушался уже достаточно грустных историй». Недавно я услышал это от одной женщины в Денвере, когда она присела у стола напротив меня и добавила: «Очень мило с вашей стороны уже то, что вы приехали», — я в минуту просветления подумал, что она, скорее всего, сказала глупость. Я оказался в Денвере, потому что принял приглашение, присланное по почте, от молодой женщины по имени Эми Слотовер, волонтера в «Уэбб-Уэринге», Институте исследования раковых заболеваний, старения и антиоксидантов. Она спрашивала, не смогу ли я приехать и произнести речь на благотворительном обеде. Я получил письмо в воскресенье и тут же написал ответ, хотя знал, что до завтрашнего дня она его не получит. Но я не мог ждать, потому что, черт возьми, был страшно взволнован. Мне раньше никогда не приходилось заниматься благотворительностью, по крайней мере — в сколько-то ощутимых масштабах, если не считать просьб от джентльменов на Четвертой авеню в Бруклине, всегда старающихся наскрести денег на автобусный билет до Атлантик-Сити. Итак, Денвер: я должен был улететь в пятницу, провести выходные в Колорадо, а во вторник оказаться на благотворительном обеде. Но в результате того, что стоило бы называть не иронией судьбы, а скорее странным сближением, за два дня до вылета на благотворительный обед мне вручили повестку в суд: мой бывший агент подал на меня иск по поводу денег, которые появились благодаря моей семейной истории. Я вылетел в Денвер в состоянии смутной судебной тревоги, но все исчезло, когда я увидел мисс Слотовер с ее чутким взглядом, а еще больше — когда мы оказались в институте и нам устроили экскурсию по нему. Я познакомился с учеными, и каждый почему-то забросил свою жизненно важную работу, чтобы поговорить со мной, ответить на мои высокоумные вопросы: «Так почему эти клетки не могут восстановиться сами?» или «Вот этот резкий сигнал — хорошо это или плохо?» — при этом я был в заляпанной футболке для скейтборда, умыкнутой у Тофа. Мы поговорили примерно с десятком ученых, и каждый атаковал одну и ту же проблему со своей стороны. Каждый сразу после официального знакомства начинал с воодушевлением и иногда с интонациями Адама Уэста[213] объяснять, над чем он сейчас работает, как заманчиво близко он подошел к разрешению проблемы, к прорыву в решении проблемы рака груди, диабета, эмфиземы: Если бы нам… только… понять… ПОЧЕМУ… мутировавшие клетки не кончают с собой… — и их жажда осмыслять и лечить была настолько заразительной, что уже через несколько минут я понял, что потерял десятки лет впустую; мне захотелось все бросить, переехать в Денвер, стать их Игорем[214] и ночевать на кушетке в подвале.
Потом я поговорил с директором института Джоном Репайном о том, как безобразно мало средств выделяется на медицинские исследования по сравнению с деньгами, которые уходят на лечение; еще он употребил термин, которого я, кажется, раньше никогда не слышал: он назвал то, что они делают и на что пытаются найти финансирование, «изучение синего неба». Поставленные в ряд, эти слова звучали потрясающе. Он пояснил: то, чем занимаются они, большинству людей кажется полнейшей чушью, имеющей весьма отдаленное отношение к логике, — но раньше никто ничего подобного не делал, и требуется огромная воля, чтобы все время подвергаться этому риску — в любой момент оказаться абсолютно неправым и попасть в идиотское положение. И еще три слова мне понравились. «Горячие влажные салфетки».
Когда наши родители умерли и мы прочитали их завещания, то узнали нечто такое, чего совершенно не ожидали, особенно от матери, убежденной католички: оба они оставили распоряжение, чтобы их тела были переданы науке. Мы разозлились и жутко расстроились. Они хотели, чтобы их трупы использовали студенты-медики, чтобы их плоть была искромсана, а пораженные раком участки изучены. Мы лишились дара речи. Они не хотели пышных похорон, не хотели, чтобы на все это тратились деньги, они ненавидели, когда деньги и время уходили на церемонии, на что-то внешнее. Когда они умерли, от них осталось немного — дом и машины. Были еще их тела, но они сами отобрали их у нас. Это было отвратительно — отдавать их чужим людям, странно, неправильно. Это было эгоистично по отношению к нам, их детям, которых они обрекли жить с сознанием того, что их холодные трупы лежали на серебряных столах, а вокруг студенты, жующие жвачку и отпускающие шуточки насчет расположения какой-нибудь веснушки. Но повторю еще раз: ничего нельзя сберечь. С самого момента возникновение все на земле уже устремлено к выходу, чем бы ты ни владел, это «что-то» всегда одним глазом будет смотреть на дверь, а значит — ну и пусть. Как бы грубо и жестоко это ни было, мы должны отдавать все — свои тела, свои тайны, свои деньги. Нам надо твердо усвоить: раздавать надо все, ведь быть человеком значит:
1. Быть добрым
2. Ничего не хранить
Поэтому, когда Эми написала мне письмо — должен сказать, длинное и прекрасное, — я был потрясен и взволнован. Я произнес перед ними небольшую, витиеватую и не очень вразумительную речь, и спас меня только Тим Коллинз, один из руководителей института: он вышел на сцену и спел свою версию песни «Лед Зеппелин» «Целая куча любви»[215] (впрочем, это долгая история). И я пообещал, что как только закончатся мои судебные дела, я передам институту пачку тех идиотских денег, что оказались у меня благодаря этой книге, денег, которые никогда мне не принадлежали и не могут принадлежать. Я хотел их куда-нибудь выбросить, я хотел, чтобы они от меня ушли. Я хотел участвовать в том, чем занимаются и эти люди, и другие, похожие на них, и в чем хотели принять участие мои родители, которые бросили свои тела в поток в надежде преградить его, которые хотели быть полезными, хотели, чтобы их плоть оправдала свое существование. В каких еще ситуациях мы испытываем это чувство? На войне, когда лазим по горам, когда занимаемся сексом — когда еще? Мы знаем, что наши тела уместны на войне, но почему? Наши тела любят окунаться в пучину секса, но почему? Наши тела любят бегать под дождем — я подсознательно затягиваю время возвращения фильмов в прокат, чтобы, пока магазин не закрылся, мчаться по улице под проливным дождем, ощущая настойчивую необходимость, ведь какая-то часть нашей души жаждет цели. Дайте мне что-нибудь сделать! — вопит она. — Ради бога, дайте мне что-нибудь сделать, черт возьми! И когда знаешь, что делать, когда тебе дают цель, — о, вот тогда ты чувствуешь себя спокойно. Тебе становится так хорошо, что возвращаться в прежнее состояние уже не хочется. Спросите об этом у учителей и водителей «скорой помощи». Когда мои родители были больны, я, студент-старшекурсник, стал ездить из колледжа домой и обратно, обычно выезжая в четверг (у меня было только одно занятие в пятницу, и его вполне можно было пропустить) до вечера воскресенья, когда я снова уезжал обратно. На дороге между Шампейном и Чикаго никогда ничего не происходило, она была ужасно тоскливой, а я, как правило, ездил по ней на «кролике» 1981 года без радио и дворников. Но я проделывал это с тупым упрямством, с ощущением миссии, ведь я оставлял беззаботную жизнь колледжа и своих многочисленных товарищей по общежитию, их бесконечные «девять шаров» (они игрались на бильярдном столе моего отца, который я той осенью забрал с собой, потому что он уже играл не слишком много). Я оставлял этот мир ради того уголка, где, как мне казалось, во мне нуждаются, где мне надо перетаскивать мешки с песком, затыкать пробоину рукой и так далее. Все мы знаем, что не так уж много бывает ситуаций, когда мы доказываем сами себе, что пускаем в дело свою живую плоть, и эти ситуации — а) секс; б) приключение; в) приключение во имя долга. А тупое упрямство влечет за собой чувство вины оттого, что это упрямство возникает во имя долга. Мы рады, когда у нас появляется веская причина для существования, мы рады проехать три часа по жуткому гладкому шоссе в четверг вечером, потому что дома сестра скажет: «Ну, наконец-то!», а маленький брат прыгнет, обхватит нас руками и ногами и скажет: «Здорово, тупица», а изможденные родители помашут нам своими бессильными руками. А однажды вечером, той же осенью, размышляя, как мы вернемся домой, мы будем ехать в новой машине, потому что в один прекрасный день «кролик» отказал и был заменен на коричневый универсал «шевроле» 1978 года. После покупки этой машины в ней то и дело будет загораться красный огонек, сигнализирующий о нехватке горючего, но эта неполадка будет игнорироваться, потому что машину только что осмотрел опытный сертифицированный механик. Эта машина, купленная три недели назад, в четверг поздно вечером будет на полпути до дома на правой стороне иллинойсской дороги, и в конце концов остановится примерно в десяти милях от дома, на трассе № 41, главной магистрали, соединяющей Чикаго с северными пригородами. Будет лить как из ведра, холодно, как бывает холодно в октябре на озере Мичиган, и дождь будет хлестать под косым углом. Одиннадцать вечера, и дорога пуста. Когда машина заглохнет, мы тут же поймем, что она заглохла окончательно, оставим ее на шоссе, вытащим из нее свой рюкзак, заложим пальцы за обе лямки и пойдем пешком. Мы будем знать, что в обе стороны до ближайшей заправки несколько миль, и решим, что надо зайти в ближайший дом и попросить разрешения позвонить домой и вызвать подмогу. Но вдоль дороги будет тянуться стена, и хотя с обратной стороны этой стены будут жилые дома, перебраться через нее окажется невозможно. Покажется, что у стены нет конца. Мы насквозь промокнем. Мы вымерзнем. Наш рюкзак с одеждой и домашними заданиями станет блестеть от дождя. Наконец мы залезем на растущее у стены дерево и, оказавшись на достаточно близком расстоянии, запрыгнем на нее, сильно ударимся, потом откашляемся, сядем на стену верхом и спрыгнем с нее на траву, которая будет мягкой и грязной, и на нее мы приземлимся на четвереньки. Мы задумаемся, хорошо это или плохо, что такое происходит всего через три недели после покупки новой машины по дороге к дому, где придется созерцать зловонный воздух и вдыхать ноги-палки, подниматься из подвала и готовиться к тому, что увидеть можешь все, что угодно. Мы поднимемся с черной грязной земли, пойдем на свет, выберем домик в тихом райончике и спустимся к нему, похожие на убийцу с топором из фильма ужасов. Из-за того что приходится звонить в дверь в четверг в 11.30 вечера, из-за того что мы такие промокшие и усталые, мы будем чувствовать себя отвратительно. Люди, открывшие дверь, сначала будут смотреть неуверенно, со страхом, они сделают большие глаза — это будет пожилая пара, живущая в теплом уютном домике, где в такое время уже не принимают гостей. Но потом они выслушают нас и пустят в дом. Они нас накормят, переоденут, а мокрую одежду положат в сушилку. Стены будут толстыми, персикового цвета. За беседой с ними мы поймем, что они — бабушка и дедушка мальчика, которого мы знали с девяти лет и который был в нашей футбольной команде. Он был очень неплохим вратарем. Потом будет горячий шоколад и печенье с маслом. Потом мы позвоним домой.
Трубку возьмет сестра.
Мы скажем:
— Можешь позвать маму?
Она ответит:
— Она спит.
Мы скажем:
— Уф. А папа.
— Тоже.
— Знаешь, меня надо подвезти.
— Ты где?
— У меня сдохла машина.
— Это та, которую ты только что купил?
— Она. Слушай, я в чужом доме.
— У кого?
— Неважно. Меня надо подвезти.
— Я не могу уйти. Она спит, и здесь Тоф.
Но у нас не будет другого выхода, и мы будем умолять сестру сделать что-нибудь, взять Тофа с собой, несмотря на поздний час, потому что если она этого не сделает, люди подумают: что же это за семья, где не могут отправить машину, чтобы забрать промокшего члена семьи, который сидит в пятнадцати минутах от дома в тапочках, которые ему одолжили, и наброшенном на плечи голубом шерстяном одеяле. Сестра согласится и повесит трубку. Мы поговорим немного с бабушкой и дедушкой, мы захотим, чтобы они стали нашими бабушкой и дедушкой, и нам покажется, что они уже все про нас поняли и жалеют нас. Потом появится наша одежда, взятая из сушилки, мы переоденемся в ванной со светло-желтыми стенами на первом этаже. Вскоре на дорожке, ведущей к дому дедушки и бабушки вратаря, покажутся фары материной машины, а в машине при свете фонаря мы увидим лица сестры и младшего брата, а ее лобовое стекло будет сиять мокрыми бриллиантами. Брат будет в восторге, что не спит в положенное время. Они подойдут к двери, мы познакомим их с бабушкой и дедушкой, которые к тому времени обо всем догадаются и поймут, что мы — Та Самая Семья, но перед тем, как они начнут жалеть и расспрашивать нас, мы попрощаемся, спрыгнем с порога, побежим вниз по ступенькам и под дождем полетим к машине. По дороге домой мы будем сидеть на переднем сиденье, оборачиваться назад, чтобы ухватить брата за мягкий живот, прищемим руку и, хихикая, послюним ее, и, думая о том, какое сейчас солнце в Калифорнии, мы вернемся в дом, где принято рано ложиться спать.
Стр. 498, абз. 1. Семь — восемь футов
Я был прав. В нем уже шесть футов и три дюйма, он продолжает расти и стал самым высоким человеком, когда-либо произведенным на свет нашей семьей. Так что лучше с ним не связывайтесь. Я серьезно, мужики.