Илья Марков мчался по лесу, делая петли, как заяц, спасающийся от собаки. Парень обливался потом: июльский день был зноен, ни облачка на небе, ни дыхания ветерка.
Илья сбросил на ходу шапку, скинул кафтан, чтобы легче бежать: всё напрасно. Преследователь не отставал. Кто бы мог ожидать такой прыти от пожилого неповоротливого солдата? Но, видно, того подгонял страх жестокого наказания за нерадивое исполнение службы.
Беглец задыхался, сердце его сильно билось, ноги подкашивались. Он уже собирался остановиться и вступить в схватку с преследователем, но в этот момент сзади послышался шум. Солдат запнулся и, упав с размаху, расшиб голову о березовый пень.
Не веря своему счастью, Илья постоял, прислушиваясь, а потом побрел в глубь леса. Он шел и почему-то не думал о будущем, грозившем ему многими опасностями, а в памяти его вставало прошлое…
Илье было семь лет, когда отец его, Константин Марков, ушел в поход на крымцев. Мальчику хорошо запомнились прощальные слова отца, обращенные к жене и матери.
— Ох, чует мое сердце, не кончится добром для нас война… Коли уж в запрошлом году ушли мы из степей с уроном, ныне поганые и вовсе настороже будут… — Константин поклонился в ноги матери и в пояс жене. — Ежели не позволит бог возвернуться, сироток берегите, Илюшу да Егорку…
Отец поцеловал Илюшу и трехмесячного Егорку и вышел из ворот, прямой, сильный…
Он не воротился. Многие воины князя Голицына погибли в битвах с татарами, другие от голода и болезней. Было это в лето от сотворения мира 7197-е.[1]
Семья Марковых осиротела. Трудно пришлось двум женщинам. Все домашние заботы и присмотр за ребятами пали на бабку Ульяну Андреевну. Высокая, прямая, властная старуха была еще в полной силе. Родом украинка, она сохранила следы былой красоты. На смуглом лице ее густые брови срослись над переносьем, а из-под бровей смотрели смелые черные глаза.
В Москву Ульяна попала с посольством гетмана Богдана Хмельницкого. Здесь она вышла замуж за стрельца, привыкла к новой жизни и далекое украинское село, где прошло детство, вспоминала, как смутный сон.
Кормилицей семьи стала Аграфена Филипповна. Аграфене пригодилось ее ремесло искусной белошвейки. В богатых боярских и дворянских домах знали ее, и от работы не было отбою. Вдова целыми днями шила; только поздно вечером, усталая, с покрасневшими глазами, возвращалась она домой. Заработка Аграфены с грехом пополам хватало на содержание семьи. Ильюшке и Егорке мать часто приносила из боярских домов лакомый «гостинчик»: кусок пирога, крендель, крылышко цыпленка.
Так в труде и заботах проходили годы. Мать и бабка как будто и не успели опомниться, а уж Илюхе пришло время идти в стрелецкую службу: она была наследственной, и парню полагалось заступить место отца. В свои шестнадцать лет Илья был высок и силен не по годам, любил драться в кулачных боях; среди парней редко встречался соперник, равный ему по силе. После того как Илью поверстали в стрельцы и отправили в полк, он ходил с товарищами на учения, таскал тяжелую фузею,[2] учился стрелять из нее.
Будущность рисовалась Илье легкой, беспечальной. Необременительная служба: война бывает не так уж часто. Зато в свободное время занимайся чем хочешь: хоть торгуй, хоть землю паши, хоть ремеслом кормись. Сытой и спокойной жизни стрельцов иные даже завидовали.
1698 год перевернул все.
Стрельцы не могли забыть той привольной поры, когда они над законными царями Иваном и Петром поставили правительницей их старшую сестру Софью, когда излюбленное ею стрелецкое войско было объявлено опорой трона. Тогда[3] стрельцам показалось, что отныне они — главная сила в государстве, что они будут вершить все дела, воздвигать и рушить престолы.
Время стрелецкой власти прошло быстро. Сама ставленница стрельцов — Софья поняла, как опасно полагаться на буйную, изменчивую толпу, которой вертели честолюбцы бояре. Стрелецкие полки потеряли свое первенствующее положение и должны были покорно исполнять приказы свыше.
Мужавший не по годам юный Петр еще более принизил значение стрелецких полков.
Дело началось с малого. Еще мальчиком Петр не захотел сидеть во дворце под материнским крылышком, его тянуло на волю, к буйным веселым играм со сверстниками. Для царевича было набрано «потешное» войско из молодых дворян, из придворной челяди, из добровольцев всякого звания. Это потешное войско постоянно пополнялось, получало снаряжение. В воинских забавах, в непрестанном учении прошли годы, и отряды потешных превратились в стройные дисциплинированные полки Преображенский и Семеновский.
Эти полки помогли Петру в 1689 году одержать победу в борьбе с Софьей. По всему чувствовалось, что стрелецкому войску скоро придет конец.
Стрельцы заволновались. Они самовольно прибегали в Москву из тех городов, куда их посылали нести службу; роптали на жестокие новые порядки, на суровость начальства, замучившего людей дальними походами. Правительство долго ограничивалось полумерами; только отдельные нарушители воинского долга шли в ссылку. Наконец летом 1698 года стрельцы решились на открытое выступление. Четыре полка, стоявшие в Торопце, отказались выполнять приказы начальства и двинулись на Москву с намерением посадить Софью Алексеевну на царство. В одном из этих полков, чубаровском,[4] служил Илья Марков.
У переправы через реку Истру, близ Воскресенского монастыря, мятежников встретили солдатские полки генералиссимуса Шеина и генерала Гордона. Они были посланы боярином Ромодановским, управлявшим страной в отсутствие царя Петра.[5]
Шеин и Гордон пытались привести стрельцов к покорности, но уговоры не подействовали. Первые пушечные залпы заставили бунтовщиков бежать в панике. Убитых и раненых было несколько десятков, но царские драгуны окружили бегущих стрельцов, забрали в плен, повели в Москву на розыск.[6] В числе пленных оказался и Илья Марков.
На всю жизнь запомнил Илюха допрос в Преображенском приказе,[7] когда он со связанными за спиной руками стоял перед дьяком Василием Мануйловым.
Дьяк сурово выведывал у Ильи имена зачинщиков и цель мятежа, но простодушный парень ничего не знал. Он пошел за старшими товарищами, считая, что происходит обычное передвижение полков.
— Мне приказали, и я был вместе со всеми, — угрюмо твердил Илья.
— Ха, малютка! — ухмыльнулся Мануйлов. — Вымахал под потолок, а чужим умом живешь.
— Мне и всего-то семнадцатый год, — возразил Илья, — а в стрельцах я четыре месяца.
Дьяк удивился:
— Ну, тогда и вовсе тебе не след было соваться в эту заваруху. Прознав про бунт, пришел бы к торопецкому воеводе да все и обсказал. Мы б тебя наградили!
— В доносчиках не ходил и ходить не буду! — пылко крикнул Илья.
— О, да ты вон каков звереныш! А ну, подвесьте молодца на дыбу!
Хрустнули вывернутые суставы, нестерпимая боль разлилась по всему телу… Илья потерял сознание. Но, и очнувшись, Марков не дал требуемых от него показаний. Илью увели в колодничью избу, куда были заключены стрельцы чубаровского полка.
— Плохо дело, — говорили Илье товарищи. — Ладно уж мы: знали, на что шли. А ты безвинно попал. Утечь бы тебе…
— А как утечешь из-под решеток да от стражи?
— Дождись своей очереди, когда поведут в лес дрова рубить для кухни.
И Марков дождался. Повел его пожилой солдат Григорий Псарев.
До полудня парень рубил и колол дрова под неусыпным присмотром караульщика. А потом, когда солдат разомлел от жары и глаза его начал смыкать сон, Илья прыгнул за дерево, которое подрубал, и понесся по лесу.
Псарев схватился за заряженную фузею, прицелился… Выстрел! Пуля прожужжала мимо Илюхиной щеки, он почувствовал ее горячее дуновение.
— Стой, стой! — кричал солдат. — Застрелю!
Но Илья знал, что зарядить фузею — длинная история. Сообразил это и солдат. Отбросив бесполезное ружье, он ринулся за быстроногим беглецом…
Григорий Псарев подобрал шапку и кафтан беглеца, разыскал фузею и вернулся в Преображенское. За небрежение солдат был нещадно бит батогами.
Через несколько часов после бегства Ильи на двор Марковых нагрянул подьячий с солдатами. В поисках «утеклеца» все было перерыто и перешарено, но Ульяна Андреевна и Аграфена целовали крест[8] в том, что не видели Ильи с самого того дня, когда его услали в полк. Допрос соседей показал, что женщины не лгут, и их оставили в покое, пригрозив строжайшими карами за укрывательство бунтовщика, если он появится в слободе.
Счастлив был Илья, что ему удалось сбежать до возвращения царя из-за границы.
Посланное с гонцом известие о новом бунте стрельцов Петр получил в Вене в конце июля.
Отказавшись от намерения ехать в Венецию, Петр поскакал в Москву.
Давние счеты были у царя Петра со стрельцами. Еще десятилетним мальчиком, 15 мая 1682 года,[9] он с ужасом смотрел с высокого Красного крыльца на бушующую внизу толпу стрельцов, вооруженных копьями, алебардами, бердышами.[10] На глазах у юного царя, с трепетом ухватившегося за руку матери, разъяренные мятежники подняли на копья князя Михайлу Долгорукова, изрубили на куски воспитателя царицы боярина Матвеева и растерзали других своих недругов. Не тогда ли получил юный Петр то нервное потрясение, от которого у него впоследствии дрожала голова и судороги искажали лицо?..
А тот страшный день, когда семнадцатилетний Петр при известии о том, что подговоренные сторонниками Софьи стрельцы покушаются на его жизнь, выскочил ночью из дворца в одной рубашке и в страхе поскакал к Троице-Сергию[11] искать убежища? Воспоминания об этом унизительном страхе всегда жгли Петра стыдом…
Да, крепкие счеты были у Петра со стрельцами, и он решил дать им такой урок, который остался бы навсегда памятен всем его недругам.
Царь вернулся в Москву 26 августа и на другой же день отправился в застенок[12] Преображенского приказа. Допросы, пытки, казни — все происходило на глазах разгневанного царя.
Вовремя указали Илье товарищи путь к спасению.
Илья Марков раздувал костер. Незадолго перед тем прошел ливень, и мокрые сучья никак не разгорались. Едкий дым щипал глаза, лез в горло. Наконец показались язычки пламени, и парень отодвинулся от огня.
С тех пор как Илье удалось сбежать из царской тюрьмы, прошло два месяца. Марков сильно похудел, густой загар покрыл его лицо. Немало пути оставил за собой беглец, скитаясь без определенной цели. Ходил он большей частью по ночам, питался овощами, украденными с крестьянских огородов.
Осень заставила парня крепко призадуматься. Как провести зиму без крова, без пищи, в легкой одежонке? И тут ему привалило счастье. Устраиваясь на ночлег в пустом овине, Илья услышал чью-то возню в соломе, и настороженный голос спросил:
— Кто, божий человек?..
Уже две недели Илья Марков и Акинфий Куликов были неразлучны. Опыт старшего товарища в бродяжничестве оказался неоценимым. Акинфий имел фузею и весь охотничий припас. Вот и теперь, пока Илья разжигал костер на берегу речки, Акинфий охотился.
В лесу грохнул выстрел, и вскоре на полянку вышел Куликов. Был он среднего роста, коренастый, и чувствовалась в нем огромная и спокойная сила. Большая голова с черными как смоль волосами крепко сидела на широких плечах, открытый взгляд серых глаз на некрасивом лице говорил о добродушии и уме. Одежда Акинфия — меховая шапка, поношенный, но чистый армяк с заплатами, холщовые порты, постолы[13] из волчьей шкуры — все сидело на нем ловко. Видно было, что этот человек «соблюдает себя», как говорится в народе, и даже бродячая жизнь не выбила из него крестьянской домовитости и любви к порядку. Лет было Акинфию под сорок, но еще ни один седой волос не пробился ни на голове, ни в короткой курчавой бороде.
— Живем, Илюха! — весело воскликнул Куликов и поднял над головой большого глухаря с черно-бурыми крыльями, темной спинкой и зеленовато-серой грудкой. — О, у тебя и костер готов! Важно! Похлебку варить будем. Ты ощипывай птицу, а я шалашом займусь.
Когда у Ильи закипело варево, Акинфий уже заканчивал шалаш из жердей. Он накрывал его мелкими еловыми ветками, так плотно уложенными, что сквозь них не должна была пробиться ни одна капля дождя.
— Чего стараешься, дядя Акинфий, — лениво заметил Илья. — Как-нибудь прокоротаем время.
— Эх, Илюха, зелен ты еще, — добродушно отозвался Акинфий. — Всякое дело на совесть делать надо. «Прокоротаем время»! А коли дождь? Осенняя ночь долга, мокрый продрогнешь, как собака. А и уйдем мы завтра, наш шалаш долго еще будет служить добрым людям, рыболовам да охотникам.
Илья Марков застыдился и, снимая котелок с огня, молвил:
— На все у тебя, дядя Акинфий, правильный ответ есть.
— Меня, паренек, жизнь умудрила. Вот я к тебе все приглядывался и вижу: хоть у тебя и бродит еще ветерок в голове, а человек ты надежный, и можно тебе открыться. Так слушай же…
И пока беглецы ели похлебку и глухариное мясо и потом лежали в шалаше, ручейком лилась неторопливая речь Акинфия Куликова под мерный стук капель по еловой крыше шалаша (дождь таки разошелся на ночь!).
— Родом я малоярославецкий, — начал свой рассказ Акинфий, — из деревни Староселье, бояр Лопухиных…
— Это не тех ли, что царевы родичи? — перебил Илья.
— Их самых, — подтвердил Акинфий. — Жена царева Авдотья Федоровна нашему господину Василью Абрамычу родная племянница… Покудова царь не женился на этой самой Авдотье, лопухинский род смирно сидел на своих поместьях, и тяготу от них мужики несли хоть и большую, одначе терпеть можно было. Ну, а после свадьбы Авдотьиной — чисто осатанели!
— А это почему бы так, дядя Акинфий?
— Да как же: в большие люди вышли! Кого в бояре пожаловали, кого в окольничьи. Надо же себя показать! Тут тебе и новые кареты занадобились, и шубы собольи, и золотая да серебряная посуда — пиры пошли каждый вечер, а утром опохмелки. Добыть-то деньги на всю эту роскошь откудова? Ясно — мужику отдуваться! Начали с нашего брата три шкуры драть.
Скажу про свою семью. Батька мой Семен в старостах ходил. Хоть и перевалило ему за шестьдесят годков, одначе могутной был старик и хрестьянскую работу почище молодого нес. Сынов я у него один, а еще три девки, так за нашим двором всего два тягла считалось…
— А что это такое — тягло, дядя Акинфий?
— Да, ведь ты человек городской, тебе это неведомо… Тягло, это — ну оброк, что ли, подать… Ну, все, что хрестьянский двор должон помещику отдать: сколько деньгами, сколько хлебом али там опять мясом, птицей, холстами…
— Понял, дядюшка Акинфий!
— Нашему двору еще легче других жилось, потому девки в нашей семье здоровенные, работящие, и много от них в дом шло. Баба моя, Настасья, тоже не сидела сложа руки. Но и то стонали мы все от работы, а про других сельчан, что безлошадные да едоков полон двор, и говорить не приходилось. Батька мой Семен, не в пример прочим иным старостам, мирским человеком себя почитал. За народ, значит, стоял до последнего. — Акинфий смахнул с глаз скупую слезу.
— Он, стало быть, сгиб? — робко спросил Илья.
— Слушай, все узнаешь. Вот терпели мы, терпели годов, почитай, шесть, управителю в ноги кланялись, и все без толку. Надумал тогда батька челобитье подать аж в самую Москву. Было это в двести третьем году.[14] Нашли в Малоярославце письменного человека из посадских, написал он челобитную на четырех листах. Много там было обсказано про нашу горькую долю, про утеснения великие, про то, как всю пахотную и сенокосную пору теряем мы, на господ работаючи, а наши нивы запустели. И про то было написано, что, положенное для боярина забрав, управитель излишний побор требует и животы наши разорил дотла. Конец челобитья хорош был. — Акинфий певуче, по-церковному, прочитал на память: — «…Помещики зверонравные, яко львы, хищными зубами нас, сирот твоих государевых, пожирают и, яко же змии ехидные, ядовитыми жалами жалят и ежедневно и ежечасно нас, сирот твоих, на лютую казнь посылают…»
— Ух, здорово! — в восторге воскликнул Илья. — Какие слова! Прямо в душу входят… И уж, верно, государь, такую челобитную прочитав, немилосердных господ вразумил?
— Прост ты, Илья, — горько усмехнулся Акинфий, — тебя твоя беда еще ничему не научила. Неведомо еще тебе, что и бояре, и помещики, и приказные дьяки — все одного поля ягоды. Сказу моему далеко до конца…
Послало Староселье с челобитной выборных людей: батьку моего Семена Куликова, да Пахома Турина, да Ивашку Полозова. Пришли наши ходатаи в Москву, сунулись на царский двор, а оттудова их в одночасье в Преображенский приказ завернули.
— В Преображенский?! — с ужасом прошептал Илья. — Страшное это место…
— Страшное. Тебя дьяк допрашивал, а наши челобитчики попали на расправу к самому боярину Ромодановскому, Федору Юрьичу. А он изо всех царевых псов самый что ни на есть наилютейший! Не месяц и не два мучили батьку и его товарищей, все допытывались, кто у нас в селе смутители супротив помещичьей, а значит, и против царской власти, голос возвысившие. Батьку семь раз на дыбу подымали, огненными вениками спину парили, но ни слова от него не добились. Пахом Турин пятой пытки не стерпел и назвал подстрекателями меня и еще четверых мужиков нашей деревни. Ивашка Полозов малоярославецкого грамотея выдал: уж очень на того злы были господа за беспощадные слова челобитной грамоты… Ну, и нас, старосельских мужиков, и городского грамотея скорехонько забили в колодки и в Москву пригнали. Засвистели и над нами плети, захрустели косточки, на дыбе выворачиваемые.
Марков, слушавший с напряженным вниманием, не выдержал и заплакал. Куликов погладил парня по плечу.
— Ничего, Илюха, крепись, наше последнее слово еще не вымолвлено… Ну, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Обзнакомились мы с застенком, как с родной избой, вдоволь напоили тюремных клопов нашей кровушкой, а потом и вышло нам решение: «Семена Куликова, яко главного возмутителя и злонамеренного дворян порицателя, бив кнутом на козле[15] нещадно и язык урезав, сослать в Сибирь на вечное житье в пашню. Пахома Турина и Ивана Полозова, кнутом же бив, возворотить боярину Василью Лопухину, да решит судьбу их…»
— А тебя? А с тобой как? — не выдержал Илья.
Рассказчик неторопливо продолжал:
— «…Акинфия Куликова, яко злостного подстрекателя, бить батоги двести крат[16] и, ежели после такого наказания жив учинится, сослать в работу навечно на Угодский железный завод иностранца Вахромея Меллера…»
Так-то вот, Илюшенька! С батькой обнялись мы в последний раз, когда подьячий прочитал нам приговор. Батька битья кнутом не перенес и на том же козле, где его наказывали, преставился: крепок был до тюрьмы старик, одначе отняли у него силу пытки непереносные…
— А как с односельчанами твоими? С грамотеем?
— Про грамотея не знаю, а Турина с Полозовым и тех четверых боярин Лопухин в солдаты сдал: не захотел терпеть их у себя… Ну, ты, верно, уж и спать захотел, дело-то к полуночи подвигается.
— Дядюшка Акинфий, я вот ни столечко! — вскричал Илья. — Я до утра тебя слушать готов! Как ты дальше-то? Как уйти удалось, говори, не томи!
— Дальше… Ох, и дальше всего много было, — вздохнул Акинфий. — Что ж, слушай… Батожье я перенес. Не так-то легко подрубить дерево куликовского кореню. — Мужик постучал себя по выпуклой груди, повел могучими плечами. — А как отдышался я, забили меня в колодки и отправили под караулом на железный Меллеров завод. На заводе том управителем был немец Шредер Яган Вульфович, мастера тоже, почитай, все немцы, а черную работу наши делали. Поселили меня в казарме с бессемейными мастеровыми, и на свету зимнего дня пришел я в первый раз на завод. Переступил порог, и оторопь меня взяла, гляжу и ничего разглядеть не могу… Слюдяные окошечки под самым потолком, маленькие, закоптелые. Свету только и было от пламени горнов, а перед пламенем люди мельтешились.
Шум, грохот кругом — с непривычки оглохнуть не мудрено. Стучат по железу молоты, скрипят кузнечные мехи, гудят горны, кричат и ругаются люди. Еле-еле добрался я до третьего горна, куда назначили меня работать по переноске тяжестей. На мое счастье, мастером у третьего горна стоял русский, Евграфом Кузьмичом звали его. Увидел он, что я стою как неприкаянный и подбодрил меня: «Не тужи, Акинфий, и здесь люди живут…»
От этих слов как-то полегчало мне, и я принялся за работу. А работа, Илюха, прямо сказать, адова. Надо было попервоначалу таскать из склада чугунные чушки,[17] чтобы в горне их прокалили и на железные крицы перековали. В ней, в чушке-то, пуда три-четыре, да еще ладно, покудова несешь ее холодную, а как дойдет она в горновом пламени до белого каления, то вытаскивать ее надо клещами. Клещи длиной в рост человека, сами небось весят побольше пуда, и нужно подмастерью исхитриться подцепить ими тяжеленную болванку и выволочь на наковальню. И, выволочив, начинают ее молотами охаживать. И только она темнеть начнет, значит, остынет, опять ее в горн запихивают, и опять добела разогревают, и опять куют, и опять греют…
— Ой, дядюшка Акинфий! — простонал Илья. — Да разве люди такое выдерживают?
— Человек много может выдержать, — сурово возразил Акинфий. — По пятнадцати часов подряд люди на такой работе стоят. Иной зайдется до того, что без памяти грохнется на пол, а там, глядишь, чуток отлежался и опять в работу. А другой кинется к колоде с водой, где откованные крицы остужают, и пьет, пьет ржавую воду и на себя льет… Да, Илюшенька, чистый там ад, и люди все ходят, как черти, чумазые от сажи да от копоти. Ну, ты знаешь, силенкой я не обижен, а и то за первый день работы так умаялся, что не помню, как до казармы добрел. А там — подарочек от начальства приготовлен. Нас, бессемейных мужиков, чтоб с завода не утекли, Яган Вульфович велел казарменным сторожам на ночь в колодки заковывать.
— В колодки?! — ахнул Марков. — После такой работы в колодки? Да бог-то у них есть, али нету?
— Богу они молятся усердно и в церковь ходят неленостно… Так вот и пошло: на заводе работа тяжкая, в казарме — колодки. А еда такая — мы в своем хозяйстве свиней лучше кормили. Месяца через два, одначе, повелено было от колодок нас освободить.
— Сдобрились?
— Нет, болеть, чахнуть начал работный люд. Трое и вовсе померли. Увидел Шредер, что нет выгоды так людей терять, и новое выдумал: всю верхнюю одёжу и валенки на ночь отбирать, чтобы, значит, в одном исподнем работные спали. Думал немчура тем русского мужика удержать в неволе, ан нет, не удержал!
Илья радостно рассмеялся:
— Ушел ты, стало быть?
— Тогда и ушел. Давно у меня сердце горело узнать, что на деревне у нас делается, проведать хотелось бабу, сестер. Мать моя допреж померла. От Угодского завода до Староселья и всего-то верст сорок… Просился я у начальства, обещался за одни сутки обернуться и за то потом отработать. Куда там — и слушать не захотели. «А коли так, ладно! — подумал я. — На сутки не отпускаете, совсем убегу!» Но бежать-то надо было с умом, а то попадешься, шкуру плетьми спустят и на цепь станут приковывать — такое видел я…
Казарма наша стояла на отшибе, и был над ней чердак, куда сторожа разное хламье сваливали. Через этот чердак и порешил я на волю выйти. Ночь выбрал такую морозную, что плюнешь — слюна на лету застывает. В такую пору караульщики спят, в тулупы завернувшись, и опасаться их нечего. Дождался я полуночи, когда по казарме храп пошел на всякие лады, поднялся на чердак и оттудова через слуховое окошечко в сугроб бухнулся.
— Ой, какие страсти! — ужаснулся Илья.
— Сугроб-то глубокий был, не расшибся я, а только морозом охватило меня, по всем жилочкам озноб пошел. Вылез я из сугроба и припустился во всю прыть…
— Неужто в Староселье побежал, дядюшка Акинфий?
— Что ты, дурашка, разве мыслимо такой путь сделать? в одном исподнем да босому? Побежал я к своему мастеру Евграфу Кузьмину. Жил он в деревушке версты за три от завода, и дорога туда была мне ведома. Знал я и то, что его дом — третий от въезда на правой руке… Так я мчался, что аж пот меня прошибал, только подошвы прихватывало, будто на раскаленной сковородке пляшу. Ну, это еще терпимо было, да только, когда уж немного пути оставалось, пристигла меня беда. Поскользнулся я на гладком снегу и ногу свихнул.
Илья стиснул зубы, чтобы не закричать, точно несчастье случилось с ним самим.
— Тут хлебнул я горя. Ползу на карачках, руки-ноги зашлись, рубаха и портки мои леденеть начали, потому мокрые от пота были. Сам не помню, как на Кузьмичово крыльцо я вполз и в дверь заколотил… Хозяин выходит, а я без памяти лежу. Потом уж рассказал он, как втащил меня в холодные сени и долго снегом оттирал. Очнулся, смотрю на старика, и слезы у меня из глаз так и льются, удержу нет. «На тебя вся надёжа, Кузьмич, — прошептал я. — Коли выдашь, конец мне!» — «Али на мне хреста нет, — заворчал старик. — Хоть и вожусь с немцами, все же не обасурманился я».
Марков в восторге схватил грубую руку Акинфия и крепко пожал ее. Он переживал рассказ товарища, как ребенок переживает сказку, сочувствуя бедам героя и радуясь при удачах.
— Вправил мне старик ногу, дернув изо всей мочи, и хоть заорал я от боли, зато сразу легче стало. Потом одел меня во все сухое, накормил, уложил на печку, а перед тем, как на завод идти, в теплый чулан спрятал. Там, в чулане, я и скрывался целую неделю, пока суматоха не улеглась. А суматохи, скажу тебе, было много и в казарме и на заводе. Начальники понять не могли, как я скрылся: следов-то я никаких за собой не оставил. Дверку на чердак прикрыл, как полагается, ямку в сугробе, куда упал, заровнял. Караульщики, чтоб им не попало за небрежение, клялись-божились, что мимо них за всю ночь ни одна живая душа не прошла. В нашу деревню конных нарочных посылали ловить меня, да только и там обо мне слыхом не слыхано было. Тут и пойми, куда я девался!
Акинфий и Илья залились смехом.
— А потом Кузьмич снабдил меня одёжей, топор дал про всякий случай, и пошел я в Староселье. Зимняя ночь долгая, отломал я сорок верст без отдыху и еще до свету пришел в деревню. Нерадостные, ах, нерадостные вести узнал я… Изба наша стояла заколоченная, зашел я к соседу, добрый такой, душевный мужик. Поведал он мне, что баба моя померла в первое же лето, как я в тюрьме сидел. Напилась жарким днем ключевой воды, и в два дни горячка уложила ее в могилу. Сестер моих лопухинский управитель выдал замуж в дальние деревни за самых плохих мужичонков. Так остался я один на свете. — Акинфий вздохнул и долго молчал. — Фузею, охотничий припас и кой-какие пожитки Настасья моя догадалась передать соседу сразу, как меня взяли, и он все это сберег. Вот с тех пор и бродяжничаю я по белу свету…
— Да, горькая тебе выпала судьбина, — тихо и задумчиво сказал Илья.
Два друга долго еще лежали, ворочаясь с боку на бок на сене, устилавшем пол шалаша, пока мерный стук дождевых капель не усыпил их.
В прежнее время русские цари женились рано. Петра обвенчали с Евдокией Лопухиной, когда ему не было еще и семнадцати лет. Сын Алексей родился 29 февраля 1690 года.
Царевича Алексея Петровича с младенческих лет воспитывали по старинке. Бабка Наталья Кирилловна и мать, царица Евдокия, ветерку не давали дохнуть на маленького Алешу. Ведь он совсем не в отца уродился: тихонький, боязливый, слабый здоровьем.
Тепло укутанный в соболью шубку, в меховой шапочке, в расписных валенках, черноглазый царевич медленно ходит по аллее под надзором нянюшек и мамушек. Под ногами скрипит снег, деревья покрыты белыми шапками, над кровлей Преображенского дворца хмурится небо.
Скучно…
— Хочу в дом! — хнычет царевич.
Дома снимают шубку, но остается кафтанчик на гагачьем пуху, на ногах вместо валенок — меховые чулки. Теплота разнеживает, хочется спать.
Царевичу показывают поучительные картинки, нарисованные золотом, киноварью, лазурью специально для него, Алексея Петровича, наследника Российской державы. Составил картинки ученый монах Карион Истомин с благой целью: играя, царевич выучит буквы.
Монах в длинной черной рясе, с красивой, аккуратно расчесанной бородой перелистывает перед ребенком шуршащие листы рукописной книги…
Вот петушок — золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка, петушок из сказки, родной и знакомый. А монах, водя пальчиком царевича по буквам, молвит непонятное:
— Се алектор,[18] государь царевич. На славено-российском диалекте — петел нарицается…
Дальше нарисовано чудище с высунутым жалом и длинным чешуйчатым хвостом. Страшный какой!
— Се аспид,[19] — объясняет Карион Истомин. — Зело[20] человеку вредителей.
Скучно…
Зевота одолевает царевича, глазенки слипаются… Набегают няньки и мамки, уводят мальчика в опочивальню, под пуховые одеяла.
Весна и лето тоже не приносят царевичу радости.
В Яузе барахтаются, плещутся и ныряют мальчишки. Но царевича к ним не пускают.
Разве можно ему бегать по зеленому лугу вперегонки с визжащей ватагой веселых мальчишек?
Опять чинно ходит царевич по длинной аллее сада. Скрипят на ногах желтые козловые сапожки, на плечах теплый кафтанчик (как бы не продуло). Шелестит зеленая листва, небо высокое и синее, а царевич все в неволе…
Мать и бабушка довольны.
Отец носится по огромному своему царству. То он у холодного Белого моря, то строит флот в Воронеже, то штурмует азовские твердыни.
Царю нет времени заняться своей семьей. Много дел накопилось в государстве Российском: невпроворот! Петр по целым месяцам, годам не видит сына. Свидания редки и случайны. Врывается Петр Алексеевич во дворец, поднимает сына высоко — ух, как высоко! — прижимает его личико к своей колючей щеке, смотрит на него веселыми круглыми глазами. Сам он — как ребенок огромного роста с ласковой ямочкой на подбородке.
— Растешь? Расти, молодец, расти, дела много впереди!
Царь дарит сыну ружьецо чудесной работы, солдатский мундирчик со множеством блестящих пуговиц и опять исчезает, опять мчится на север, на юг…
Картинки Кариона Истомина были только забавой. Шести лет царевича начали учить всерьез.
Воспитателем Алексея стал дьяк Никифор Вяземский, знаток церковной «науки». Его рекомендовал царю патриарх, хвалили ближние бояре.
— Не все ли равно, кто обучит мальчонку грамоте? — сказал Петр. — Аз — буки показать — не велика хитрость! Когда подрастет царевич, иных учителей найдем.
Выбор воспитателем Никифора Вяземского был большой ошибкой царя. Никифор Кондратьевич не понимал и не признавал новшеств Петра. Он, понятно, не решался выступить против воли неуемного царя, но боярская старина была милее его сердцу.
Детский ум понимает любой намек, ранние впечатления глубоко западают в душу.
…Царевич сидит за низеньким столиком. Перед ним разложены картинки.
— Дядька Никифор! А это что такое?
— Сие? Сие, Алешенька, дракон, а по-нашему сказать… ну, Змей Горыныч.
— Почему у него дым из пасти валит?
— Дым-то? Он, верно, бесовское зелье, табачище курит… А кто табаком оскверняется, тому нет пути в царствие небесное.
— Значит, тятя в царствие небесное не попадет? — звонко спрашивает мальчик. — Его черти в ад утащат?
— Тсс! Тише… — ворчит испуганный учитель. — Какой вострый! Твой тятя — царь, понимаешь, а царям все позволено…
— И мне все будет можно, когда царем стану?
— Понятно, все!
— Тогда я собаку Чернушку во дворец пущу жить…
Царевич с дядькой едут в Кремль. Алеша смотрит в окно кареты.
— Гляди-ка, гляди, дядька Никифор! Немец идет!
— Не видывал я их, проклятых, — угрюмо отвечает наставник, но поворачивает голову к стеклу. — Ишь, куцый, нарядился от собак бегать! Кафтанишка коротенький, штаны в обтяжку. Скобленое рыло к нам повернул… Кланяется! Не отвечай, Алешенька, ну его к бесу!
— Дядька Никифор, почему он не по-русскому одет?
— Почему? Потому что русскую одежду все святые угодники носили, а он — басурман, господом проклятый!
И мать Алеши звала немцев «нечистиками», говорила, что от них всякое зло идет.
— Околдовали «нечистики» Петрушу, испортили, — жаловалась она ближним боярыням, не стесняясь присутствия сына. — Уж я ли мужу не угождаю, как свеча перед ним горю, а он все в Немецкую слободу рвется…
Немцев, впрочем, бранили с опаской, только в своем тесном кругу. Алеша понял: об этом с отцом говорить нельзя.
Учебные занятия шли хорошо. Царевич был понятлив, быстро одолевал премудрости букваря, научился читать Псалтырь и Часослов,[21] знал наизусть множество молитв и духовных стихов.
Правда, царь думал не о такой науке для Алеши. Но читать в те годы, кроме Псалтыря и Часослова, было нечего: «светских» книг в России еще не печатали. Первые книги «светского» содержания появились после 1700 года.
Еще путешествуя за границей, Петр решил порвать с женой, которая его не понимала. Была боярыней, боярыней и осталась. Все новое претило ей. Зачем супруг по Руси да по чужестранным землям разъезжает? Сидел бы в Кремле, правил бы с боярами да русскую старину соблюдал, как прежние благочестивые государи…
За полтора года странствий по Европе царь не написал Евдокии ни одного письма. Зато приближенным своим приказывал уговорить царицу постричься в монахини.[22]
Пойти в монастырь — все равно что в могилу. Евдокия на это не согласилась.
Вернувшись в Москву, Петр повернул дело круто. Евдокию отправили в Суздальский монастырь и постригли под именем инокини Елены.
Царевича Алексея, оторванного от матери, переселили из Преображенского в Новый Потешный дворец и отдали под присмотр тетки, царевны Натальи Алексеевны. К мальчику приставили дядьку-сержанта, и тот занимался с ним ружейными приемами. Воспитатели учили царевича иностранным языкам, математике, географии, истории.
А противники новшеств Петра шептались по углам:
— Зачем еретические науки помазаннику божию? Царствовали русские государи и без них.
И Алексей, подстрекаемый боярами, становится замкнутым; он упорно стискивает зубы и все ниже опускает голову при встречах с отцом. А у Петра опять не находилось времени заняться сыном…
За полтора года жизни за границей Петр отвык видеть вокруг себя людей в длиннейших шубах с рукавами до полу, в высоких меховых шапках, с бородами до пояса. То ли дело легкая и удобная немецкая одежда! Надень ее на себя, и всякое дело будет спориться! Так, по крайней мере, казалось пылкому, нетерпеливому царю, и он задумал одеть бояр на европейский манер.
Царю, земному богу, все было доступно — даже смелая ломка старинных дедовских обычаев, до того являвшихся нерушимой святыней. Бояре ехали во дворец, как на смерть. Да что там говорить, иные охотнее приняли бы смерть, чем такое поношение, когда царские шуты большими овечьими ножницами отстригали полы длинных боярских шуб, кромсали боярам усы и бороды…
Царь задумал большое, серьезное дело — покончить с отсталостью России. Многое требовалось для этого: надо было насаждать образование, развивать ремесла, строить фабрики, вести обширную торговлю с заграницей. Но крепким заслоном между Россией и просвещенной Западной Европой лежали государства, которым не по душе было усиление «дикой Московии», которые всячески старались этому помешать.
Торговые корабли приходилось отправлять далеким кружным путем через Архангельск, по студеным морям, большую часть года скованным льдами. Правда, на юге лежало Черное море, по которому в старину ходили русские челны на Константинополь. Но прошли века, в Крыму осели татары и при поддержке турецких султанов надолго отгородили Русь от южных морей.
На устьях русских рек Днепра и Дона стали турецкие крепости. По Черному морю ходили турецкие военные корабли, и среди прикованных к скамьям гребцов немало томилось русских невольников, захваченных крымчаками во время опустошительных набегов на Русь.
Не раз пыталась Россия избавиться от «крымской беды», но слишком трудна была задача. Походы Василия Голицына закончились поражениями.
Возмужав, царь Петр решил пробиться к Черному морю. В 1695 году он штурмовал турецкую крепость Азов, чтобы выйти с Дона в Азовское море. Но армия была еще слабой, морской флот не построен. От Азова пришлось уйти.
Царь Петр не отступил перед трудностями. На реку Воронеж согнали крепостных крестьян, ремесленников, и закипела работа. За одну зиму выстроили флот, и ранней весной 1696 года военные корабли с солдатами и пушками двинулись вниз по Дону.
Азов пал. Беспредельна была радость Петра при первом военном успехе. Много дней праздновалось взятие крепости, в Москве вино лилось рекой, на салюты и фейерверки сожгли больше пороху, чем пошло на весь Азовский поход. Однако из Азовского моря в Черное можно попасть только через Керченский пролив, а его крепко держали турки.
Русские дипломаты отправились в Стамбул договариваться о мире.
Но турецкий султан заявил:
— Черное море — это наше внутреннее море, и никаким чужеземным кораблям хода туда нет и не будет!
Петру было ясно, что одними своими силами с могущественной Оттоманской Портой[23] ему не справиться и что надо искать союзников. С этой целью он отправился в долгое заграничное путешествие. Но европейские страны были заняты другим: войной за испанский престол, оставшийся без наследника. Союзников против Турции царь не нашел.
Мысли Петра перенеслись к Прибалтике. Ведь и там, из гаваней Балтийского моря, пролегал удобный морской путь на Запад. Но и этот путь был заказан.[24] Устье Невы и побережье Финского залива, исконные русские земли, которыми когда-то владели новгородцы, захватили шведы.
Петр решил воевать.
Для борьбы со шведами союзники отыскались — король польский, он же курфюрст[25] саксонский Август II, и король датский Фридерик IV.
Война предстояла серьезная, тяжелая. Швеция была одной из сильнейших военных держав Европы.
В августе 1700 года царь Петр объявил войну Швеции и двинул войска к сильной вражеской крепости Нарве.[26] Но к этому времени Дания, заключившая с Россией союзный договор, уже была разбита и вышла из войны.
Безуспешная осада Нарвы продолжалась два месяца, а потом на выручку крепости явился сам шведский король Карл XII с несколькими полками.
Русское войско, в большинстве состоявшее из плохо вооруженных, плохо обученных новобранцев, было разбито в сражении под Нарвой. И, однако, солдаты Преображенского и Семеновского полков держались так стойко, что если бы иностранные генералы, командовавшие русской армией, не поспешили сдаться, шведы потерпели бы поражение.
Петр понял, что война будет не только трудной, но и долгой. Чтобы победить шведов, нужно было заново создать и вооружить армию, построить морской флот, основать промышленность. Для армии и флота, для фабрик и заводов надо было подготовить офицеров и мастеров из своих русских людей, а это могло осуществиться только во вновь открытых школах.
Карл XII, ослепленный победой, счел русских ничтожными противниками и направил все свои усилия против польского короля. Борьба Карла XII с Августом II затянулась почти на шесть лет.
Эти шесть лет Россия использовала в полной мере.
Менее чем через два месяца после Нарвского поражения Петр подписал указ о создании первой технической школы в России.
«Великий государь, Царь и Великий Князь Петр Алексеевич, всея Великия, Малыя и Белый России самодержец, указал… быть математических и навигацких, то есть мореходных, хитростно наук учению. Ведать те науки по Оружейной палате боярину Федору Алексеевичу Головину с товарищи, и тех наук ко учению избирать добровольно хотящих, иных же паче и со принуждением; и учинить неимущим во прокормление поденной корм усмотри арифметике или геометрии ежели кто сыщется отчасти искусным, по пяти алтын в день, а иным же по гривне[27] и меньше, рассмотрев коегождо искусство учения…
«Промедление в делах смерти невозвратимой подобно», — говорил царь Петр. Он понимал великую ценность времени, дорожил каждой минутой.
Само название Навигацкой школы говорило о том, что она должна была в первую очередь готовить навигаторов, то есть мореплавателей. Школа вскоре открылась на окраине в Хамовниках, на Кадашевском полотняном дворе, но это оказалось очень неудобным, и уже с 25 июня 1701 года она начала работать в Сухаревой башне.[28]
Указ Петра гласил:
«…Во учителях быть англицкия земли урожденным: математической — Андрею Данилову сыну Фархварсону, навигацкой — Степану Гвыну да Рыцарю Грызу…».[29]
Трудно было сразу набрать учеников, подготовленных к изучению математики и мореходных наук, поэтому при школе открылось подготовительное отделение, так называемая «русская школа». В ней поступающие учились читать и писать, изучали закон божий. Обучение в «русской школе» рассчитано было на полтора-два года.
Занятия начинались утром. Боярские и дворянские сынки приезжали в каретах или верхом. Кто победнее, шел пешком, с аспидной доской под мышкой.
В урочный час школьный сторож колотил в било.[30] Толпа учеников расходилась по классам.
Трудно было заставить учиться изнеженных боярских и дворянских детей. Они с грустью вспоминали деревенское житье.
То ли дело у себя дома! Охоты с гончими, с соколами; иные юнцы сами хаживали с рогатиной на медведя… И после такой вольной жизни приходится разбирать непонятные крючки и закорючки, от которых рябит в глазах.
Восемнадцати-двадцатилетние «дети» сплошь и рядом удирали из школы в свои родовые вотчины. Царь приказывал возвращать их «с принуждением».
Меры воспитания были суровы.
Царь издал указ: «Выбрать из гвардии отставных добрых солдат и быть им по человеку во всякой каморе и иметь хлыст в руках: и, буде кто из учеников будет бесчинствовать, оным бить, несмотря, какой бы виновный фамилии ни был».
Оговорка насчет фамилии была сделана недаром: в Навигацкой школе учились дети знатнейших боярских семейств. В списках школы числились Волконские, Долгоруковы, Шереметевы, Лопухины, Хованские, Головины… Надзирателю-солдату требовалась «знатная смелость», чтобы наказывать юношей из таких знаменитых родов.
За неты[31] на родителей знатных учеников налагались огромные пени: за первый прогульный день пять рублей, за второй — десять, за третий и все следующие — по пятнадцати рублей.
Но ни солдаты с хлыстами, ни денежные взыскания не могли удержать лентяев в стенах школы. Своевольные, необузданные баричи стремились из нее, как зверь из железной клетки.
Утешительно было то, что ученики из простого народа — а таких насчитывалось немало — старательно преодолевали трудности учения. Их старание рождало уверенность, что начинание Петра полезно, что через несколько лет Россия увидит своих образованных сыновей — питомцев Навигацкой школы.
В адмиральский час[32] играла музыка на верхней галерее Сухаревой башни. Учению объявлялся перерыв, школьники расходились кто куда. Бедняки съедали принесенный с собой кусок хлеба, дворянским детям слуги привозили горячий завтрак, а иные баричи направлялись в кабак и возвращались оттуда «зело под мухой». Таких товарищи прятали под столы отсыпаться; если же они попадались на глаза учителю, их ожидала беспощадная расправа.
Перед вечерней зарей снова играла музыка, и навигаторы возвращались по домам.
Москвичи стоном стонали от проделок великовозрастных питомцев Навигацкой школы. Иногородние навигаторы жили в Сухаревой башне. Содержание выдавалось им неаккуратно. Казна страдала от огромных недоимок, деньги поглощала война со шведами; школа часто по нескольку месяцев не получала ни копейки. Ни высокие заборы, ни злые собаки, ни крепкие замки на амбарах и клетях[33] не спасали хозяйское добро от предприимчивых навигаторов. Хозяйки ходили по двору и выли: у той пропали куры, поросенок, у другой из клети утащили три куска полотна и новенький сарафан…
— Вот черт этих учеников носит! — твердили москвичи.
Но что было делать с такими головорезами, которых и царский гнев не страшил?
Густые тучи покрывали небо. Непроглядная тьма нависла над Москвой. В воздухе пахло дождем, и где-то вдали тревожно мигали зарницы. Давно потухли свечи в боярских хоромах и лучины в избушках бедняков. Пусто и тихо было на улицах; лишь изредка слышалась унылая перекличка решеточных[34] сторожей.
За городской заставой паслись лошади, выгнанные в ночное. У глубокого оврага, пересекавшего луг, горел костер; вокруг огня расположились четверо ребят в стареньких армяках и полушубках.
Спутанные лошади лениво бродили по траве. По временам шаги их замирали в отдалении. Тогда сидевшие у костра призывали коней протяжным тихим свистом.
Старшему из ребят, Гришухе Тютину, исполнилось шестнадцать лет; его товарищи были значительно моложе.
В ночное Гришуха Тютин явился не с пустыми руками: около него лежал топор, тускло поблескивая при свете костра.
— Степ, а Степ! Поди проведай лошадей, — сказал Гришуха.
Белобрысый Степка Казаков замотал взъерошенной головой.
— Ишь, хитрый! — плаксиво ответил он. — Так я тебя и послушал!
— Я сбегаю, Гришуха! — бодро вскочил младший из ребят — Ванюшка Ракитин, коренастый, широкоплечий мальчуган с круглым лицом и румяными щеками.
— Ты уж! — покровительственно молвил Гришуха. — Ладно, сиди, сам схожу.
Он заткнул топор за опояску и скрылся в темноте. Оставшиеся плотнее прижались друг к другу. Степка от усердия бросил в костер охапку сучьев и приглушил пламя.
— Эй вы там! — послышался зычный голос Гришухи. — Чего балуетесь?
— Дуй! Дуй! Дуй! — зашептали ребята.
Костер снова запылал, и ребята откинулись от огня.
Подогнав лошадей поближе, Гришуха вернулся. Егорка Марков тронул его за плечо.
— Слышь, Гришуха, дай-ка топор — я ветрячок вытесывать буду.
— Не сидится тебе без дела! — Гришуха подал топор.
Сухощавый, высокий Егорка ловко заработал топором, раскалывая на планки привезенный с собой чурбак.
Егорка Марков славился среди соседских ребят изобретательностью. У него немало было игрушек своей работы: птиц, хлопающих крыльями, дергунчиков, разноголосых свиристелок. Летом Егорка устанавливал на огороде необычайные чучела, которые вертели головой, махали руками и отгоняли воробьев от грядок с огурцами и горохом.
Егорка кончил ветрячок, повертел в руках, отложил в сторону. Ребят одолела дремота. Они поплотнее натянули армячишки, привалились друг к другу…
Вдруг из оврага донесся пронзительный разбойный свист.
Робкий Степка вскочил и рванулся прочь.
— Стой, дурашка! Куда бежишь? В темноте как раз и схватят! А сюда небось не сунутся… Видал, каков у меня топор?
Прошло минут пять — никто не появлялся. Ребята начали успокаиваться.
— Он пугал, — догадался Гришка. — Только с нас взять нечего.
— А лошади! — вскрикнул Ванюшка.
Гришка вскочил и бросился к коням. Скоро он вернулся, тяжело дыша.
— Все тут… Ух, напугался!
Он подбросил дров в костер. Ребята боялись уснуть, завязался разговор.
— Слышь, ребята! — шептал Степка, делая страшные глаза и прикрывая рот рукой. — Намедни воры забрались к купцу Федосейкину, что на Варварке торг ведет. Спит, значит, Федосейкин в горнице и слышит — стукнуло. Ему и помстилось[35] — кошка. Он: «Брысь, проклятая!» — а в темноте кто-то как закричит: «Мя-а-а-у-у!» — да таким, братцы, голосом, что у него аж волосы дыбом встали.
— Да ну тебя, Степка! — перебил Егорка Марков. — И без того тошно…
— Не хошь, не надо, — равнодушно согласился Степка, но не утерпел и завел другой страшный рассказ.
Гришуха нечаянно взглянул в темноту и оледенел от ужаса: из-за ближнего пригорка тянулось что-то черное, косматое…
— У-у-у!! — взвыл парень не своим голосом.
Ребята прижались к нему, бледные, неподвижные.
— Смотрите, смотрите!..
Черное, страшное придвигалось ближе, подвывая по-щенячьи.
— А где Ванюшка? — вспомнил Егорка.
Ванюшки в самом деле не было. Он незаметно отполз от костра, вывернул полушубок и напугал товарищей.
Гришуха больно оттаскал озорника за волосы:
— Вот тебе! Вот тебе! Не пугай вдругорядь![36]
— Ребятки, я какое дело слыхал, — снова зашептал болтливый Степка. — Сухареву башню знаете?
— Как не знать!
— Там ребят собрали со всей Москвы и обучают грамоте… Порют, говорят!
— Эка невидаль! — откликнулся Ванюшка. — Когда грамоте учат, завсегда порют.
— Самый главный у них заправила — прозванье ему Брюс… Колдун и чернокнижник. Он черту душу продал… Моя тетка сама видела — лопни глаза! — как он летал ночью на дальнозоркой трубе…
— На чем? — переспросил Гришуха.
— На дальнозоркой трубе… Такая труба: через нее всё-превсё по самый край света видно.
— Брешешь, Степка! — возмутился Гришуха.
Но Ванюшка возразил:
— Мой батька сам такую у немца[37] видел.
— Коли так, ври дальше!
— Вылетел это он, братцы, на дальнозоркой трубе — и прямо на месяц…
— Это зачем же? — удивились слушатели.
— Пес его знает! Может, с покойниками разговаривать.
— Ох, ни в жизнь я в школу не пойду! — решил Степка, бледнея от страха. — Там всякому чернокнижью обучат и душу сгубят.
— Нет, я бы пошел! — мечтательно сказал Егорка. — Ей-бо, пошел бы. Насчет чернокнижья ты зря говоришь. Чернокнижному волшебству колдуны по тайности обучают. А в школе Псалтырь да Евангелие велят читать, цифирь показывают!
— Вона! Зачем тебе цифирь? Больно учен станешь!
— Вот и хорошо, что учен! С цифирью я всякому хитрому мастерству обучусь.
— Цифирь купеческому делу пригодна, — неожиданно вступился Ванюшка Ракитин.
Гришуха рассмеялся:
— Ты нешто в купцы метишь? Чем торговать будешь? Битыми горшками?
— Повремени насмешки строить, — серьезно, как большой, ответил десятилетний Ванюшка и добавил то, что не раз слышал от взрослых: — Москва тоже не одним часом обстроилась.
— Ох-хо-хо! — Гришка, схватившись руками за живот, захохотал, но вдруг остановился, лицо его стало серьезным. — Нам ли, бесштанным, в грамотеи лезть? Отцов наших задушили поборами, замучили. — Парень начал считать по пальцам, распялив ладонь: — Хомутовый сбор — раз! Подужный — два! Без хомута да без дуги лошадь разве запряжешь, ребята? А водопойное? Прорубное? С покосов? — Гришка сердито сжал кулаки.
— Что ты жалишься, Гришуха! — перебил Степка Казаков. — Не одним вам, ямщикам, тяжело. У тятьки намедни все дубовые гробы в казну отобрали.
— Гробы боярам да дворянам, верно, надобно стали! — хихикнул веселый Ванюшка Ракитин и смолк.
Гришуха сердито дернул его за вихор:
— Молчи, неугомон! В гробы те бояре наперед нашего брата заколотят!..
Разговор оборвался.
Ребята сидели, клевали носом. Очнувшись, подкидывали дров в костер.
Вдруг послышался шум, зашуршала осыпающаяся земля. Ребята вздрогнули, мигом слетел сон. Из оврага выкарабкался мужик в меховой шапке, в опрятном поношенном армяке и кожаных постолах. За спиной его была торба с чем-то мягким. Поглаживая черную курчавую бороду, нежданный гость остановился в нескольких шагах от костра и, улыбаясь, глядел на ребят. Те оторопели, а Гришуха ощупал топор — ловко ли лежит под рукой.
— Это он нас давеча напугать хотел? — прошептал Степка.
Гришуха утвердительно кивнул головой.
— Лошадок караулите? — хриплым, но приятным баском спросил мужик.
— А ты нешто не видишь? Давно приглядываешься!
Мужик посмотрел с недоумением.
— Нельзя ли у вашего костра посидеть?
— Садись, коли не шутишь, — неохотно пригласил пришельца Гришуха, а сам поплотнее обхватил топорище.
— Да вы меня, ребята, не бойтесь, — усмехнулся мужик, — я вам зла не сделаю.
— А свистел зачем? Лошадей отогнать хотел?
Мужик искренне удивился.
— Я свистел? Лошадей отгонял? Да что вы, братцы! По мне, конокрадство — самый тяжкий грех! И подошел-то я сюда только-только, ваш костер меня приманил.
Ребята начали успокаиваться.
— Чего же ты бродишь по ночам, как супостат? — недовольно спросил Гришуха.
— Вишь, как ты круто поворачиваешь, милок! Слова твои верные, да ведь не сам себе человек судьбу выбирает.
Егорка, смущаясь, достал из сумки краюху хлеба и кусок сала.
— Ты, может, дядя, голодный? На, возьми.
Мужик принял из рук мальчика еду. Через несколько минут он блаженно откинулся на спину, положив под голову торбу.
— Спаси тебя Христос, — ласково обратился он к Егорке. — Уважил дядю Акинфия, а то, признаться, с утра крохи во рту не было. А как звать тебя, паренек?
— Егоркой кличут.
— Егоркой… — многозначительно протянул Акинфий. — А ты, случаем, не стрелецкий ли будешь сын? Есть у меня друг закадычный, сильно ты на него обличьем смахиваешь!
У Егорки захолонуло сердце. Еще когда их семья быстро и без лишнего шуму перебралась из Стрелецкой слободы к Спасу на Глинищах, бабка Ульяна строго-настрого наказывала мальчику: «Ежели будут тебя пытать, какого ты роду, не говори, что из стрельцов. Не дай бог, прознают злые люди, что мы царский указ нарушили, из городу выгнать могут…»
Кто этот человек? По обличью — крестьянин, а на деле, может, боярский шпиг?[38] И Егорка, отвернувшись от костра, чтобы скрыть краску смущения, пробормотал:
— Из посадских мы…
— Жалко, — сказал Акинфий, — не придется Илью порадовать.
«Шпиг! — с ужасом подумал Егорка. — Про Илью знает!..»
Он с трепетом ожидал, что страшный незнакомец будет допрашивать его и дальше, но тот встал, потянулся.
— Никак, светать начинает, — сказал он. — Пойду в город. Я ведь с товаром. — Акинфий вынул из сумки шкурку черно-бурой лисицы, встряхнул ее. — Вот какую красотку удалось зимой добыть. Думаю, у знакомого купца порохом и прочим припасом разжиться.
— Воровским обычаем ходишь, — буркнул Гришуха.
Акинфий необидчиво ответил:
— Поневоле приходится. Ночью улицы рогатками перегорожены, а об эту пору подгородные крестьяне в Москву на торг спешат, стало, и нашему брату, страннику, с ними сподручно пробираться. Спаси вас бог, детки, за хлеб, за соль!
Акинфий в пояс поклонился ребятам и зашагал прочь легким пружинистым шагом. Егорка остался в мучительном раздумье. Кто же это все-таки был? Сыщик или друг брата Ильи? Мальчику хотелось догнать Акинфия, откровенно поговорить с ним, но коренастая фигура мужика уже растаяла в предутреннем сумраке.
Заря разгоралась. Первыми из темноты выступили ближние слободские домики, покосившиеся, с соломенными крышами, со слепыми оконцами, затянутыми бычьими пузырями.[39]
И вот уже обрисовались в небе купола церквей, завершенные тонкими, чуть видными в рассветном сумраке крестами. На куполах, на крестах шевелились крохотные черные пятнышки: стаи галок пробуждались от сна.
Дальше поднимался Кремль с кружевными очертаниями стен, с круглыми и четырехугольными башнями, с причудливыми громадами дворцов и соборов, с Иваном Великим, который величаво возносился в небо, точно охраняя сонный город.
Лениво перекликнувшись друг с другом, в последний раз подали голос ночные сторожа.
Далеко слышный в утренней тишине, протрубил рожок пастуха.
Москва просыпалась.
Ребята ехали неспешной рысцой по московским улицам.
Когда строилась Москва, всякий выбирал место, где ему больше нравилось: иной перегораживал поперек улицу, прихватывая ее к своему владению. Прохожие, упершись в тупик, лезли через забор, если во дворе не было злых собак.
Узкие улицы причудливо извивались. Редкая из них была вымощена бревнами или досками. При езде по такой «мостовой» в боярской ли карете или в крестьянской телеге тряска была невыносимой. В сухую погоду в воздухе носились тучи пыли, а после дождей улицы покрывала невылазная грязь.
Строения обычно возводились посреди двора, подальше от «лихого глаза», а улица тянулась посреди потемневших заборов и частоколов.
Под заборами валялись худые щетинистые свиньи, в кучах навоза рылись куры, собаки собирались стаями, опасными в ночное время…
С товарищами Егорка и Ванюшка распростились на Маросейке. Здесь они жили в дальнем конце Горшечного переулка, в приходе Спаса на Глинищах.
У Марковых своего коня не было: Егорка ездил в ночное просто за компанию. Паренек слез с тютинской лошади и вскочил позади Ванюшки на спину ракитинского коня.
— В войну сегодня будем играть? — озабоченно спросил Ванюшка.
— Беспременно будем.
— Егорка, а Егорка! Я, как поем, к тебе приду.
— Приходи…
Дворы Марковых и Ракитиных стояли рядом. У Ракитиных дом был поприглядистее: чувствовалась заботливая мужская рука.
Вдова Аграфена Маркова владела убогим домиком с соломенной крышей; на дворе стояли амбарушка да крохотная банька, бродили куры, паслась коза. Немудреное было владение, но и за то Марковы денно и нощно благодарили бога.
После кровавой расправы над бунтовщиками 1698 года были распущены все московские стрелецкие полки, даже и те, которые не приняли участия в восстании — им тоже больше не было веры. В июне 1699 года московских стрельцов вместе с семьями разослали по другим городам, дав разрешение приписаться в посадские люди.[40]
Земельные участки, дворы, а также торговые лавки зажиточных стрельцов были отобраны и отданы желающим на оброк.[41]
Так стрелецкое войско прекратило свое существование в Москве, хотя в других местах, преимущественно на окраинах, стрельцы продолжали службу. Преображенский, Семеновский и другие немногочисленные полки «солдатского строя» еще не могли составить армию.
У Аграфены Марковой тоже отобрали двор и предписали семье выселиться в Тулу. Вдова ахнула и повалилась в ноги подьячему, принесшему мрачную весть. Но напрасно она ссылалась на службу мужа, погибшего в крымском походе. Подьячий тупо твердил:
— Муж — одно, а сын — другое. Твой Илья бунтовал, а потом от расправы утек…
Положение казалось безвыходным, для выезда сроку дан был всего один месяц, и тут принялась хлопотать энергичная Ульяна.
У Спаса на Глинищах проживал ее земляк, старый Опанас Шумейко. Он как раз собирался уезжать на Украину, доживать век на Полтавщине, и согласился дешево продать свой домишко Марковым. Оставалось добиться разрешения приписаться к посаду и переехать из Стрелецкой слободы на Маросейку.
Подьячий, получив полдюжины рушников,[42] чудесно расшитых Аграфеной, вдруг вспомнил о заслугах Константина Маркова и все обладил.
Маленьких сбережений Ульяны, сделанных на черный день, хватило расплатиться с дедом Опанасом, и Марковы перебрались на новое жительство. Здесь они нашли то, чего не купишь за деньги, — доброго соседа. Сапожник Семен Ракитин принял в сиротской семье самое живое участие и помог ей обжиться на незнакомом месте. А Егорка Марков и Ванюшка Ракитин подружились так, что водой не разольешь.
Было еще очень рано, когда Егорка вернулся из ночного, но мать и бабушка уже встали. Ульяна сидела за прялкой, круглолицая русоволосая Аграфена возилась у печки.
На скрип двери Аграфена радостно обернулась.
— Пришел, мой голубчик? Не обидели в ночном лихие люди?
— Ой, мамка, — взволнованно заговорил Егорка, — что было! Подсел к нашему костру какой-то дядька и давай выспрашивать, как меня зовут, и какого я роду…
Мать и бабка ахнули.
— Святители-угодники московские! И для чего же это ему занадобилось?
— Кто его знает!
— И что ты сказал? — строго спросила Ульяна Андреевна.
— Как ты наказывала… Посадским назвался.
Бабка облегченно вздохнула.
— Испужался небось? — озабоченно молвила мать.
— Испужаешься!.. Он еще потом говорит: «Жалко, говорит, что не стрелецкий ты сын, не придется, говорит, дружка Илью порадовать…»
Аграфену так и кольнуло в сердце.
— Ох, что ж ты наделал, болезный мой! Может, это и вправду Илюшин дружок был и мог поведать, где сыночек мой бесталанную головушку приклонил.
— Ну, развесила уши! — сурово перебила старуха. — Илюшин дружок! Верь больше, они всякого наплетут, абы мальца обмануть.
Объяснение свекрови не утешило Аграфену. Наступила тоскливая тишина. Мать вспомнила Илью, ей казалось: вот распахнется дверь, и он войдет, высокий, сильный.
Все, вздыхая, сели за стол. Ульяна Андреевна достала из печи щи, разрезала каравай хлеба. Ели чинно, опуская в чашку деревянные ложки в очередь, друг за другом.
В горницу ворвался запыхавшийся Ванюшка Ракитин:
— Егорка! Али еще не поел?
Старуха удивилась:
— Эк, родной, соскучился! Давно не видались?
— Ой, бабушка Ульяна, надо арбалеты[43] готовить, войско собирать! Кирюшка-попович уж своих учит в Березовом овраге!
Егорка бросил ложку, рванулся из-за стола. Бабушка едва успела ухватить его за холщовую рубаху:
— Куда ты, дурной? Доешь хоть шти-то! Да еще каша будет!
— Наелся, бабушка, не хочу!
Ульяна напустилась на Ванюшку:
— Ух ты, греховодник! Поесть парнишке не дал!
Ванюшка на всякий случай отступил к двери:
— Пойдешь, Егорка, аль нет?
— Я… не знаю… Как мамка… Мамка, можно?
— Иди ужо, баловник! Да смотри, чтоб не застрелили на войне…
Егорка, не дослушав, выбежал из избы.
Семен Ракитин сидел на низенькой табуретке и держал в коленях сапог. Вытаскивая изо рта деревянные гвоздики-колочки, он неуловимо быстрыми движениями вколачивал их в заранее наколотые дырки.
Черные с проседью волосы Ракитина были схвачены ремешком, чтобы не лезли в глаза. Широкое лицо носило следы оспы, от которой в детстве Семен чуть не умер. Бороду Ракитин брил, хоть и бранили его за это соседские старики и старухи.
Ракитин отвечал им:
— Зачем пустые разговоры? Не хочу с царем ссоры! Борода не кормит, не греет, от нее подбородок преет! Бороду носить — в казну денежки платить!
Ракитин был родом с севера, из маленького городка Каргополя. Мать его, искусную причитальщицу, нередко издалека вызывали оплакивать покойников. От нее передалась Ракитину способность к складной и бойкой рифмованной речи.
Расположившись в амбарушке у раскрытой двери, сапожник поглядывал на двор, где бродили куры под предводительством важного петуха. На высоком предамбарье трехлетняя Маша мастерила куклу из лоскутков.
По двору, крадучись, пробежали Ванюшка с Егоркой. Ребята пробирались в сарайчик. Там Егорка Марков мастерил деревянные сабли, арбалеты и прочее «вооружение».
— Стой! — гаркнул Ракитин. — Ванюшка, подь сюда!
Ванюшка неохотно, заплетая ногу за ногу, подошел к амбарушке.
Отец приучал его расколачивать деревянным молотком размоченную кожу, набивать каблуки, пришивать заплаты.
Ванюшка сапожной работы не любил.
— Играть собираешься, а кто работать станет? — спросил Семен сына. — Готовь колки, все вышли.
Ванюшка уселся на порог, не глядя, ковырял ножом березовую чурбашку, а сам ныл:
— Тятьк, а тятьк! Пусти играть!
— Игра не доводит до добра! — отзывался Семен, бойко постукивая молотком.
— Да тятька же! Отпусти к ребятам!..
— Отпустить не шутка, да осердится Машутка!
— Тятька, да будет тебе! Все смеешься да смеешься…
— Нешто лучше плакать? Ну ладно, вот тебе сказ: наготовишь полную чашку колков — и ступай на все четыре стороны!
Ванюшка ахнул.
— Мне за три дни столько не наготовить! — взмолился он.
— Как хочешь. Мое дело — приказать, твое дело — исполнять. Нам, брат, на чужую милость надеяться не приходится… Своим трудом, Ванюшка, перебиваться надо!
Ванюшка, мрачно сопя, слушал отцовские поучения. Вдруг Егорка тронул его за плечо, и оба сорвались с места.
— Куда? — крикнул отец.
— Я мигом…
Егорка поделился с товарищем мыслью, которая давно бродила в его голове.
Вскоре ребята подошли к амбарушке. Зеленовато-серые Ванюшкины глаза светились лукавым весельем.
— Так смотри, тятька, чашку колков сделаем — играть отпустишь!
— Мое слово — олово! — пробормотал сапожник, держа между губами колки.
Ребята забрали березовые чурбаки, несколько ножей, ремешки, веревочки и разный хлам, назначение которого было понятно только Егорке Маркову.
Часа через три Ванюшка явился в амбарушку. Его пухлое круглое лицо сияло, на гордо вытянутой ладони он держал чашку, доверху наполненную колками. Через его плечо глядел довольный Егорка.
— Вот! — похвалился Ванюшка и так стукнул дном чашки об пол, что из нее брызнули колки.
— Вы, может, украли где? — изумился Семен. — В малое время эдакую прорву разве наготовишь?
— Я саморезку сделал, — скромно сказал Егорка. — Я про нее раньше думал. Она их, как солому, режет…
— И сама кончики завастривает?
— Сама.
— Ну-ну!.. — Сапожник даже не мог найти слов. — Пойду глядеть вашу работу.
Ракитин долго разглядывал саморезку, где два ножа заостряли край заранее заготовленной дранки, а потом она крошилась на отдельные колочки. Семен вышел из амбарушки в восхищении:
— Всю Москву можно бы колками завалить! Жалко, товар-то больно дешев… Что ж, ребятки, дело сделали, можете забавляться.
Ванюшка и Егорка побежали собирать «войско».
У мальчишек Горшечного и соседних переулков любимой игрой была война. Разделившись на две большие партии, они воевали весну, лето, осень. Только зима загоняла их, босоногих, в тесные, дымные избы.
Одно войско называлось «свои», другое — «немцы». Егорка был атаманом у «своих», а Ванюшка Ракитин — его есаулом. Атаманом у «немцев» был ловкий и сильный Кирюшка, сын Спасоглинищевского попа, отца Прокопия.
Военные действия велись на большом пустыре, в Роще и в овраге, заваленном мусором: прекрасная местность для засад и внезапных нападений; побежденным было куда убегать и прятаться.
Битвы шли с переменным успехом. Но однажды в войске «своих» появились искусно сделанные арбалеты с метким и сильным боем, и «немцы» потерпели сокрушительное поражение. С тех пор военное счастье не оставляло «своих». Кирюшка через послов предложил перемирие и личное свидание командующих армиями.
Штабы «своих» и «немцев» собрались около огромного полусгнившего дубового пня.
— Не по чести делаете, — заявил высокий кудрявый Кирюшка. — У вас арбалетный бой, а у нас простые самострелы с камышовыми стрелками. Разве нам супротив вас выстоять?
— Заведите и вы себе арбалетный бой! — насмешливо посоветовал есаул Ванюшка, выковыривая босой ногой труху из пня.
— Где же нам его завести? Кабы у нас был мастер, как Егорка… Куда нам податься?
— Что ж, — выступил вперед Егорка, — я и вам арбалеты смастерю. Будем по чести воевать.
— Правда? — обрадовался Кирюшка и крепко пожал Егоркину руку. — Вот друг!
Перемирие продолжалось, пока Егорка не снабдил оружием и противную сторону. Тогда война возобновилась и вновь стала интересной, так как силы противников сравнялись.
В тот день, когда Егорка изобрел саморезку для колков, был назначен в роще генеральный бой; вот почему Ванюшка так усиленно отпрашивался у отца.
«Свои» заняли опушку рощи, а «немцы» залегли в овраге. Оттуда они вылетали с диким ревом и, стреляя на ходу из арбалетов, швыряя палками и камнями, во весь дух понеслись к роще.
Егорка и его «воины» ждали затаив дыхание с побелевшими лицами и трясущимися от нетерпения руками. Когда «враги» были близко, Ванюшка выдохнул:
— Пали!
Грянул залп.
Среди «немцев» произошло замешательство. Некоторые повернули назад, а Кирилл, бежавший во главе своего войска, повалился: ему в лоб угодила «пуля» — круглый камешек, пущенный Егоркой из арбалета.
«Свои» выскочили с торжествующим ревом, но быстро затихли: уж очень неподвижно лежал на земле Кирюха…
«Убили!» — пронеслась у всех в голове страшная мысль.
Про войну забыли. «Противники» смешались в кучу, озабоченно столпились около Кирилла. У того на лбу быстро вспухла огромная багровая шишка…
— Оживет! — рассудил обрадованный Ванюшка. — Ежели шишка, так это ничего!
Действительно, Кирюшка вскоре опомнился и встал.
Победа была присуждена «своим». Армии разошлись по домам.
Дома Кириллу был от отца строгий допрос.
— Кто это тебя так отделал? — кричал поп, топая ногами. — Ведь это что такое? Этак и убить недолго! Изувечить недолго! Говори, подлец, кто тебя, не то выпорю!
Но Кирюха и под поркой не выдал товарища.
Бабушка Ульяна узнала о «подвиге» Егорки. Долго бранила внука суровая старуха:
— Ты только подумай, на кого руку поднял! Ведь Кирюшка в церкви Часослов читает! Не стыдно тебе, не стыдно?
— Мы ж воевали! — угрюмо отвечал Егорка.
— Управы на тебя нету! Кабы не сбежал наш Илья, быть бы тебе поротому… Худо без мужика в доме!
Впрочем, Егорке и без мужика попало: бабушка отстегала его розгой и решила изломать самопалы и инструменты.
Егорка и Ванюшка, догадавшись о ее намерении, спрятали свое оружие, и бабушка ничего не нашла.
Разговоры о новой школе, ходившие по Москве, не на шутку взбудоражили Егорку Маркова. Его желание учиться возрастало с каждым днем. Когда мать возвращалась с работы, Егорка без конца повторял:
— Мамка, хочу в школу! Мамка, буду учиться!
Бабушка прикрикивала на мальчика:
— Что выдумал?! Где нашему брату учиться? Учатся боярские да поповские дети. Они панычи, им грамота надобна. А тебе зачем? Землю пахать аль в кузне молотком стучать — это и без грамоты можно.
Егорка упрямо продолжал тянуть:
— Мамка! Отдай в школу! Отдай… Ну что тебе?
— Ах ты, Егорушка! — вздыхала мать. — Разве из нашего звания в школу принимают?
— Да вон Кирюху-то намедни[44] приняли!
— Глупый, он же поповский сын!
— Ты попроси, примут и меня.
— Хочешь, я тебя к дьячку отдам? Псалтырю и церковному четью-петью[45] обучишься.
— Не пойду к дьячку! В Навигацкую хочу! Там цифирь показывают.
Аграфена сдалась, начала хлопотать. Она расспрашивала в тех домах, куда была вхожа, как устроить сына в школу. Все направляли ее к боярину Головину, которого царский указ поставил во главе школы.
Преодолев все препятствия, Аграфена добилась, что ее впустили к боярину.
Федор Алексеевич сидел в своей рабочей комнате. На столе лежали образцы учебников и учебных пособий: циркули, линейки, треугольники…
Аграфена почтительно остановилась у порога. Обернувшись, Федор Алексеевич увидел незнакомую женщину. Та бухнулась ему в ноги.
— Чего тебе?
— Батюшка-боярин, будь отцом милостивым!.. На тебя вся надежда, батюшка… Облагодетельствуй!
— Говори толком, чего надобно!
— Определи моего сынка в Нави-гацкую школу!
— Вот оно что! Какого звания?
— Стрелецкая вдова, батюшка! — ляпнула Аграфена, позабыв о наказах свекрови.
— Что?! — Боярин встал, нахмурил брови. — Да как же тебя, баба, не выселили из Москвы по царскому указу?
Лицо Аграфены запылало от смущения. Заикаясь, она объяснила боярину, почему ее семье разрешили остаться в Москве. У бабы хватило догадливости ни слова не сказать о службе Ильи в мятежном полку.
Боярин остыл.
— А, это другое дело. Что ж? По царскому указу велено всякого чина людей принимать.
Аграфена осмелела.
— Мальчонка-то больно просится в школу. Он у меня к учению шибко востер, уж так востер…
— Востер, говоришь?
— Востер, батюшка. Ко всякому мастерству сызмальства способен. Самопалов таких понаделал. Намедни поповскому сыну чуть голову не сшиб.
Федор Алексеевич заинтересовался:
— Самопалы? А кто же его учил делать?
— Да никто. Сам, батюшка, дошел, своим умом…
— Вот как?! — Боярин захохотал. — Ишь, вояка! Поповичу, говоришь, голову прошиб? Нам вояки добре надобны! Ладно, баба, ин быть твоему сыну в школе! Поручители есть?
— Какие поручители, батюшка-боярин?
— Что твой сын из школы не утечет, коли трудно покажется.
— Найду, милостивец!
— Да, еще вот: прошение надо подать.
— А как его, батюшка-боярин, пишут?
— Буду рассказывать! Пойди в мою канцелярию!
Подьячий за два алтына написал Аграфене прошение по заведенной форме.
«Державнейший Государь, Царь Всемилостивейший, Петр Алексеевич, желаю я, нижеподписавшийся, Егор, Константинов сын, Марков, вступить в Математическую навигацких наук школу, а по твоему, Государь, указу, велено в тоё школу набрать всякого звания людей потребное число. И покорно прошу я, Всемилостивейший Государь, повели меня к той школе приписать. А отроду мне, Маркову, двенадцать лет.
Вашего Величества нижайший раб посадский сын Егор Марков, а за него по неграмотности руку приложил Емельян Седов.
Аграфена вернулась домой сияющая. Через несколько дней она принесла в канцелярию Головина поручительство двух знавших ее дворян, что Егор Марков «без указу великого государя с Москвы не съедет и от школы не отстанет».
В начале сентября 1701 года Егор Марков получил предписание явиться в Навигацкую школу, куда его зачислили учеником «русской школы» и ввиду бедности его матери определили корм на первое время по алтыну в день.
Егор Марков, в новых сапогах, в новой рубахе, с волосами, обильно смазанными коровьим маслом, явился с матерью в школу в первый раз.
Аграфена расспросила школьного сторожа, куда свести Егорку, и робко вошла в класс. Ученики возрастом от двенадцати до двадцати пяти лет шумно рассаживались за столами. Густо побагровевший Егорка стал у двери, а Аграфена, тоже сильно робея, приблизилась к учительскому столу, на котором лежали несколько книжек, пучок розог и линейка.
— Новичка привели! О-го-го! Новичок! — раздались возгласы учеников.
Учитель Федор Иванович был низенький человек с маленькими серыми глазами, бритый, в потертом кафтане, в растрепанном паричке. Он хлопнул линейкой по столу:
— Молчать!
— К вашей милости, — низко поклонилась Аграфена.
По обычаю, она принесла учителю горшок с кашей и пирог.
Учитель поставил на стол приношение.
— Как звать?
— Марков… Егорка…
— Марков Егор! Подойди!
Трепещущий Егорка подошел.
— Хочешь учиться?
— Хочу, — прошептал Егорка.
— Ох, хочет, батюшка, хочет! — подхватила Аграфена. — Уж так меня молил, чтоб хлопотала я за него…
— Ладно! — сказал учитель. — Иди, баба! Аграфена с поклонами ушла.
— Марков Егор! Садись вот здесь, впереди!
Егорку посадили с недорослем[46] Ильей Тарелкиным и сыном дьяка Трифоном Бахуровым. На трех учеников был один букварь.
Учитель отошел от Егорки, сел за стол и стал без церемонии есть принесенный пирог. Ученики твердили заданные уроки. Класс походил на огромный жужжащий улей.
Лохматый детина огромного роста, с длинными черными усами долбил молитвы.
Другой, заткнув уши пальцами и раскачиваясь, читал нараспев как дьячок:
— «Хвалите бога человеку всяку, долг учиться письмен словес знаку. Учением бо благо разумеет, в царство небесное со святыми успеет…»
Третий толкал товарищей в бока и в спину кулаком, а когда те сердито оборачивались к нему, он делал невинное лицо и с показным усердием твердил:
— Буки-аз — ба, веди-аз — ва, глаголь-аз — га…
Учитель, прислушавшись к равномерному деловому гулу класса, подошел к первому столу, вырвал из рук Ильи Тарелкина засаленный букварь и дважды черкнул твердым ногтем по первой странице. Швырнув книжку перед оробевшим Егоркой, он сказал: «От сих и до сих!» — потом преспокойно отошел к кафедре.
Егорка остолбенело взглянул на страницу, ничего не понимая. Красноглазый Илюшка, с белыми, как лен, волосами, выдернул у него букварь из рук. Егорка внимательно слушал обрывки фраз, которые доносились к нему со всех сторон.
После обеденного отдыха учитель подошел к Егорке:
— Сказывай урок!
Егорка сидел неподвижно. Лицо и уши его залились горячей краской.
— Встань, встань! — зашептал, толкая соседа, Тришка Бахуров.
Егорка вскочил.
— Не вытвердил? — сурово спросил учитель.
— У меня не было…
Учитель, не слушая, схватил Егорку сухой, но сильной рукой за ухо и повел к скамейке, стоявшей у стены. Скамейка была предназначена специально для порки и уже была гладко отшлифована телами поротых.
Учитель положил Егорку на скамейку, лицом вниз, велел спустить штаны и отстегал, на первый раз, впрочем, довольно милостиво. Ударяя розгой, он приговаривал:
Розга ум вострит, память возбуждает
И волю злую в благу прелагает:
Учит господу богу ся молити
И рано в церковь на службу ходити.
Целуйте розгу, бич и жезл лобызайте,
Та суть безвинна, тех не проклинайте
И рук, яже вам язвы налагают,
Ибо не зла вам, а добра желают…
После порки учитель сказал:
— Сии стихи приготовишь к завтрему. В назидание за леность.
Егорка пробормотал, застегиваясь:
— Я и сейчас могу рассказать.
— О? — удивился Федор Иванович. — Говори.
Егорка сквозь слезы забубнил:
— «Розга ум вострит; память возбуждает…»
Стихи он прочитал без единой ошибки.
— Ты что, раньше знал? — спросил учитель.
— Нет. Который сзади сидит, твердил, а я понял.
— Да ты, видать, востер! Что ж урок не выучил?
Егорка осмелел. Оказывается, с учителем можно разговаривать.
— У меня букваря не было! Вон тот отобрал…
— Ладно, иди. Тарелкин Илья, покажешь новичку буквы.
Егорка вернулся на место.
— Да, как же, держи карман шире! — злобно усмехнулся Илюшка. — Буду я тебе, дураку, показывать!..
Над Егором сжалился Трифон. Это был девятнадцатилетний парень, белобрысый и уже склонный к полноте. Степенный и хозяйственный, Трифон учился довольно хорошо, недостаток способностей восполнял усердием. Товарищи любили Бахурова — он всегда помогал в беде.
Трифон показал новичку буквы и слова. Егорка все хватал на лету. Через полчаса он отлично ответил учителю заданный урок.
Федор Иванович почесал в затылке, сдвинул парик, добродушно проворчал:
— О? Ты остропонятлив! Зря я тебя выдрал. Ну ладно, вдругорядь попадешься, тогда помилую.
Егорка возвращался домой счастливый, несмотря на порку.
«Ученье началось… Учитель знает, какой я усердный…»
Он торжественно декламировал:
— «Розга ум вострит, память возбуждает…»
До поздней ночи мать и бабушка слушали рассказ Егорки о школе. Общую радость отравляли только мысли об Илье, который неведомо где скитается, если только не сложил голову в незнаемой стороне.
На следующий день Егорка вернулся домой в одном белье, посинелый от холода.
— Родненький! — взвыла Ульяна. — Да что это с тобой? Ограбили? Какие же злодеи, чтоб им пропасть, мальчишку обидели?
— Это с… меня, бабушка, на… заставе… сняли! — стуча зубами, пожаловался Егорка.
Он забрался на теплую печку и рассказал бабушке, что случилось.
Егорка весело шагал из школы домой, повторяя в уме уроки. Учитель дал ему аспидную доску, мальчик нес ее под мышкой. У самых Мясницких ворот высокий кривой человек в засаленном кафтане схватил Егорку за руку:
— Стой! Ты кто таков есть?
— Я… Навигацкой школы ученик, — отвечал оторопевший Егорка.
— Плати пятнадцать алтын! — приказал незнакомец, смотря единственным глазом выше Егоркиной головы.
— За что, дяденька?
— За то, что его царского величества уставы нарушаешь, по улицам в неуказном платье ходишь!
Егорка испугался:
— Я завсегда по улицам ходил, да с меня николи указного платья не спра-шива-али…
— Чего ты, дурак, мелешь? — сердито проворчал кривой целовальник.[47] — Ты в школе давно?
— Второй день…
— То-то и оно! Прежде ты был простого звания мальчонка, с тебя спросу не было: хоть нагишом бегай! А теперь ты его царского величества государя Петра Алексеевича навигатор, и тебе в русском платье ходить не полагается. Плати пошлину!
Вокруг собралась толпа зевак. Купец с окладистой русой бородой вступился за мальчика:
— У тебя совесть есть? Эку прорву денег с паренька лупишь!
— Коли тебе его жаль, заплати за него!
Купец забормотал что-то невнятное и при общем смехе быстро пошел прочь.
— Нет, стой! — заорал целовальник. — Приблизься!
Недовольный купец вернулся:
— Я тебе зачем понадобился?
— За бороду плочено?
— Плочено.
— Кажи знак!
Купец достал из кармана нечто вроде медали с выбитой на ней надписью «Бородовой знак»:
— На, любуйся, ирод!
— Ну-ну, не очень! За бесчестье[48] к начальству сволоку!
Егорка брыкался, старался вырваться, но целовальник стащил с него верхнее платье и унес в будку.
— Сие — залог! Пошлину принесешь, получишь свои пожитки.
Егорка в одних портках и холщовой рубахе, ежась от холода и стыда, побежал домой.
Марковы и Ракитины сложили все свои наличные деньги и выкупили Егоркину одежду. Молодой «навигатор» стал прятать аспидную доску за пазуху и не ходил через Мясницкие ворота, где сторожил нарушителей царского указа зоркий целовальник.
Пеню пришлось платить не одному Егорке Маркову. Многие «навигаторы» попадали в такую же беду.
Один из попечителей Навигацкой школы, дьяк Курбатов, писал царю:
«…Навигацких учеников по приказу князя Троекурова задерживают в градских воротах, у которых нет платья французского.[49] А кому выкупить нечем, у тех лежат на караулах кафтаны многие дни… а им, ученикам, многим кафтанов делать нечем, разве милостью государевой будут им сделаны из казны.»
Закон остался в силе: ходить в русской одежде «навигаторам» по Москве позволено не было, но наиболее бедным — в число их попал и Егорка Марков — сшили форменную одежду на казенный счет.
Какой был переполох в домах Марковых и Ракитиных, когда Егорка явился из школы в новом кафтанчике, панталонах и треуголке!
Бабка Ульяна заголосила:
— Батюшки! Обасурманили парня! Совсем обасурманили! Говорила, не отдавать его в школу эту проклятую!..
— Перестань, соседка, выть, как над покойником! — вмешался Семен. — Погляди, какой у тебя внук-то стал красавец!
Егорка молодцевато повертывался в ловко сидевшем кафтанчике, обшитом серебряным позументом. Треуголка была лихо сдвинута набок, из-под нее выглядывало сухощавое лицо мальчика, разгоревшееся от радости.
Коренастый круглолицый Ванюшка с завистью упрашивал приятеля:
— Егорка! А Егорка! Дай примерить…
— Издерешь! — безжалостно отвечал Егорка.
— Дай, не издеру!
Егорка сжалился, и Ванюшка, переодевшись, важно прошелся по избе.
Учение Егора Маркова подвигалось быстро. Склады он проходил недолго; мальчик ночи напролет просиживал за книгой, стараясь понять, как получаются из букв слова, и через три недели стал читать так бегло, что поразил учителя Федора Ивановича.
— Вот, — говорил учитель, колотя нерадивых учеников линейкой по пальцам, — вот, смотрите и поучайтесь, сколь великие успехи любовью к книжному учению и тщанием достигаются!.. — и показывал на Егора.
Первые две-три недели после поступления Егорки в школу жизнь Ванюшки Ракитина шла прежним чередом. Те же забавы, та же война на пустыре между «своими» и «немцами». Ванюшка даже повысился в чине: вместо Егорки он стал предводителем армии «своих» и получил от приятеля его знаменитый арбалет, пуля которого ранила Кирюшку Воскресенского. У «немцев» тоже появился новый командир, заменивший поповича.
Ни Егорке, ни Кирюшке уже не было времени водиться со старыми соратниками: они почти весь день проводили в школе, а по вечерам готовили уроки. И Ванюшка заскучал.
Книжное учение, которое раньше представлялось Ванюшке недосягаемым, теперь оказалось делом близким, доступным и привлекательным, если не считать неизбежных порок.
Мальчик начал все чаще приставать к отцу:
— Тятька, хочу учиться!
Сапожник, как всегда, отвечал прибаутками:
— Кому ученье, а кому мученье!
— Тятька, отдай меня в школу!
— Наука хороша, да в кармане ни гроша!
Ванюшка уходил со слезами.
Время шло, подходила зима, и Егоркины успехи в ученье все больше волновали горячего, нетерпеливого Ванюшку Ракитина. Каждый пропущенный день казался ему непоправимой потерей. Ванюшка беспрестанно приставал к отцу с просьбой отдать его в Навигацкую школу и наконец окончательно взбунтовался. Он не стал ни работать, ни есть, ни пить, лег в доме на большой сундук у порога с таким видом, будто собрался помирать, и на все вопросы и шутки отца отвечал молчанием.
Отец сдался:
— Ладно, Ванька, вставай с сундука, будет ломать дурака! Стану хлопотать.
Ракитин пошел к Аграфене:
— Здравствуй, соседка! Я с докукой.[50] Не поможешь ли Ванюшку в школу пристроить? Уж я бы отблагодарил…
Аграфена покраснела от обиды:
— Что ты, что ты! Мало ли я добра от тебя видала? Как у тебя язык повернулся? Нешто надо мне благодарность за такую послугу? Пойду просить…
Дорога была известна. Когда Аграфена снова явилась в головинскую канцелярию с подарком, знакомый подьячий встретил ее приветливо.
— Здорово, кума! Опять хлопотать?
— Хлопотать, кормилец! Уж не обессудь!
И она всунула в руку подьячего несколько медяков.
Слова прошения бойко побежали по бумаге, но вдруг возникло непреодолимое препятствие. Когда подьячий узнал, что просителю всего три месяца назад исполнилось десять лет, он сунул гусиное перо за ухо и с укором сказал:
— Эх, кума, кума, несмышленая ты женщина! Только бумагу из-за тебя испортил!
— Как, родимый?
— Нешто не знаешь, что нам в школу приказано верстать ребят от двенадцати лет и выше.
— Да он парнишка вострый, сразу всю науку произойдет! А уж мы бы тебя отблагодарили…
— Нет, баба, я бы и рад душой, да никак нельзя… Кабы ему не хватало трех месяцев, это еще туда-сюда, а то эко место[51] времени, почитай, два года до указного возрасту не дошло…
Подьячий выпроводил Аграфену. Полученные от нее деньги он удержал за испорченную бумагу.
Аграфена добралась до самого Головина — все было напрасно.
Когда Ванюшка Ракитин узнал, что в школе ему не бывать, глаза его загорелись злым блеском.
— Из дому убегу! — закричал он звенящим от возбуждения голосом.
— Куда ни убежишь, к обеду прибежишь! — возразил отец.
— Вот увидишь…
— «Увидим, сказал слепой. Услышим, сказал глухой», — продолжал отшучиваться Семен.
Ванюшка в самом деле сбежал. Хватились его только вечером, укладываясь спать.
— Где у нас Иван? — спросил сапожник. — Али убежал?
— Ой, и чего ты, отец, беду пророчишь! — заголосила Домна Евсеевна.
— Не горюй, старуха! Где ему быть, как не у Марковых?
Мать побежала к Марковым и возвратилась в слезах: парня там не оказалось.
— Придет, куда ему деться! — утешал жену Семен, а у самого на душе стало тревожно: он знал упрямый характер сына.
Ночь Ракитины провели без сна, прислушиваясь к каждому стуку. Ванюшка не пришел.
Семен пустился на розыски — ходил по знакомым, расспрашивал товарищей сына, решеточных сторожей. А Ванюшка в это время был уже далеко за городской заставой.
Ванюшка Ракитин сбежал из дому после обеда. Надел тулупчик, валенки, положил в сумку каравай хлеба и вышел со двора.
Побродив по улицам и пустырям, он добрался до Сухаревой башни, замешался в толпе крестьян, возвращавшихся с рынка, и прошмыгнул мимо алебардщиков, охранявших городские ворота.
До темноты Ванюшка шел по дороге, потом забрался в овин и там, зарывшись в солому, провел ночь. Утром поел и двинулся дальше.
Планов у Ванюшки никаких не было. Из дому его выгнали упрямство и желание доказать отцу, что он, Ванюшка, хозяин своего слова. Смутно представлялось ему, что он уйдет подальше от города, наймется в работники к какому-нибудь подьячему и тот его обучит грамоте.
В таких мечтах Ванюшка шел да шел, отщипывая куски от каравая, запрятанного в сумку, и не заметил, как свернул с дороги на тропинку.
Тропинка была вначале широка и хорошо утоптана, но чем дальше, тем становилась уже, заснеженней. Ванюшка еле волочил ноги и все ждал, что вот-вот появится деревня. Но деревни не было; к вечеру он оказался в глухом лесу.
Он долго и растерянно блуждал по сугробам. С неба сквозь тонкие, прозрачные облачка светила луна, заливая серебром высокие, убранные снегом сосны. Лес миллионами недружелюбных блесток-глаз смотрел на одинокого затерянного путника, загораживал ему дорогу, хватался за него руками-ветками.
Ванюшке чудились волки, медведи; он звал на помощь. Ответа не было. Снег хрустел под ногами мальчика; ему казалось, что за ним кто-то идет, невидимый и враждебный.
«Это леший меня водит!» — думал Ванюшка.
Он в отчаянии готов был повалиться в сугроб, но вдруг на его замирающий зов послышался человечий отклик. Ванюшка бросился на голос, крича и плача от радости.
Через несколько минут Ванюшка встретился с высоким, плечистым охотником в тулупе и ушастой шапке.
— Счастлив ты, что со мной встрелся, — сказал мужик. — Место тут глухое, дикое… Идем!
Охотник вскинул на плечо фузею и повел мальчика лесом. Шли долго. Чем дальше, тем чаще Ванюшка клевал носом и спотыкался. Кончилось тем, что охотник взял мальчика на руки.
Он принес его, сонного, в охотничью избушку, затерявшуюся среди густых елок.
Влезая с ношей в низенькую дверь, охотник споткнулся, и изнутри послышался веселый голос:
— Ого! Ты, Илья, верно, косулю подстрелил?
— Косуля эта о двух ногах, дядюшка Акинфий! — рассмеялся в ответ Илья Марков.
Больше трех лет прошло с тех пор, как встретились Илья Марков и Акинфий Куликов. Они провели эти годы не расставаясь. В теплое время бродяжничали, жили охотой и рыбной ловлей, а на зиму нанимались в работники к зажиточным мужикам.
В этом году друзья задержались в лесу, благо охота была хорошая, а избушка, на которую они случайно натолкнулись, теплая. На следующее утро они как раз собирались двинуться под Звенигород к знакомому крестьянину, у которого рассчитывали прожить до весны.
Илья заботливо стащил с мальчугана тулупчик и валенки, уложил его на нары, укрыл, а тот продолжал крепко спать.
— Вишь умаялся, бедняга, — с доброй улыбкой промолвил Акинфий. — А батька с маткой, чай, убиваются: «Куда наш сыночек запропал?» Разбудить бы его да порасспросить…
Но растолкать Ванюшку оказалось невозможно, пришлось расспросы отложить до утра.
А утром Ванюшка едва открыл глаза и взглянул на Акинфия, возившегося у печурки, как сразу узнал его.
— Дядя Акинфий! — радостно закричал он.
Акинфий изумился.
— Да ты как меня, малец, знаешь?
— А разве не ты летом в Москву приходил лису продавать? Еще у нашего костра сидел да Егорку Маркова допытывал, не стрелецкий ли он сын?
Теперь пришел черед изумиться Маркову. Он подскочил и со стоном рухнул на лавку, ударившись головой о балку низкого закопченного потолка. А потом, забыв боль, затормошил мальчугана:
— Егорку?! Да нешто ты знаешь его?
— Как не знать, мы — соседи! — солидно молвил Ванюшка.
— Дядя Акинфий, как же это так? — с укором обратился Илья к другу. — Как же это ты до правды не дознался?
Акинфий сконфуженно почесал затылок.
— Да, видишь ли, дело-то какое… Ведь он мне наврал, бесенок. «Из посадских, говорит, я…» И прозвище не сказал.
— А это его бабка Ульяна подучила. Боится, как бы не завинили их, что они из Москвы в Тулу не съехали, — объяснил Ванюшка.
— Промашка, большая промашка вышла, — бормотал Акинфий. — Вот поди ж ты. И обличье, и звать Егоркой… Вот же, лукавый бесенок!
— Не сокрушайся, дядя Акинфий, вины твоей нету. Ладно, хоть теперь все дело раскрылось. Так ты, — обратился Илья к мальчику, — с маленьким Егорушкой приятель?
— Тоже, маленький! — обиженно проворчал Ванюшка. — Ростом меня повыше будет. Навигацкой школы ученик, в кафтан с позументом обряжен, фу-ты ну-ты!
— У нас все живы-здоровы?
— Живут, чего им деется? Об тебе ежедень вспоминают. Мамка твоя ревет…
Илья печально покачал головой:
— Такая уж судьба нам с ней вышла — врозь жить. Ты у наших часто бываешь?
— Вона!..
Во время своих скитаний Илья слышал о том, что семьи московских стрельцов расселены по разным городам, и потерял надежду когда-либо увидеться с родными. Неожиданная встреча с Ванюшкой принесла ему радость, которую невозможно выразить словами. С чувством огромного облегчения узнал Марков, что его бегство не принесло непоправимых бед семье, что мать, бабка и маленький Егорушка живут в Москве. Он с благодарностью слушал несвязный рассказ Ванюшки о помощи, оказанной его семье сапожником Семеном. Илья посадил Ванюшку на колени и не мог насмотреться на круглое, румяное его лицо.
— Да будет тебе! — вмешался наконец Акинфий. — Толку-то у тебя, Илья! «Жива ли коза Белянка да не пропал ли старый кот?..» А как малый попал в эту глухомань, да еще в ночную пору, о том и не домекнулся спросить!
— И то! — сконфузился Марков.
Ванюшка рассказал, как и почему он убежал из дому.
— Так-то… — задумчиво протянул Акинфий. — Рано, рано, Ваня, покинул ты родительский кров… Что ж, податься-то куда думаешь?
— Хочу к доброму человеку в батраки наняться. К такому, чтобы и грамоте обучил и в люди вывел.
Илья мрачно покачал головой:
— Выдумал тоже! Хозяйскую доброту ищет!
Акинфий невольно улыбнулся:
— Эх ты, глупое чадо, неразумное! — былинными словами сказал он. — Где ты лучше житье найдешь, чем под крылышком у родной матушки? Будь ты сирота, взяли бы мы тебя по свету пути топтать. А сейчас вот мой благой совет: вернись, Ваня, домой!
— Не хочу! — упрямо ответил мальчик. — Меня тятька в школу не отдал!
— Ведь он хлопотал?
— Хлопотал… — тихо согласился Ванюшка.
— Видишь, — сказал Акинфий, притягивая к себе мальчика. — Не всякое хотенье сбывается. Мы с Ильей, может, в бояре хотели бы попасть. В карете шестерней по дороге катить, да чтоб перед нами скороходы бежали, покрикивали: «Расступись с пути, честной народ! Бояре Акинфий Куликов да Илья Марков к царю на совет спешат!»
Нарисованная Акинфием картина Ваню рассмешила.
— А мы вишь заместо того по трущобам бродим, от боярской расправы спасаемся. Ты вот, Ваня, родную семью бросил, а отец, поди, всю Москву обрыскал, сына искамши. Али тебе Илюха не пример? Сам говорил, как по нем мать горюет, а уж больше трех годов прошло… То-то, детки, не жалеете вы родительского сердца. Небось и по тебе мамка голосит, слезами обливается.
Ванюшка разрыдался:
— Пойду домой!
— Вот и хорошо! Вот и ладно, ласковый! — обрадовался Акинфий и погладил мальчика по голове. — За это тебе в жизни счастье будет. Что ж, Илюша, передавай домой поклоны. А может, и сам захочешь родных навестить?
Илья угрюмо покачал головой:
— Пути мне к дому заказаны… Первый встречный пристав заберет, сгниешь в тюрьме, коли головы не сымут. Кланяйся, Ваня, нашим, да и своим батьке с маткой не забудь поклон передать. Скажи всем: жив, мол, Илья Марков, бродит по свету, вольную волюшку разыскивает!..
Все трое покинули избушку и пошли к большой дороге. По пути Илья рассказывал Ванюшке о своих скитаниях с того дня, как убежал из Приказа.
— Слушай меня, Ваня, да крепко помни, чтоб на Москве до слова пересказать. Не позабудешь?
— Не…
Вдали завиднелось село.
— Ну, Ваня, — сказал Акинфий, — прощай, сынок! Нам в село заходить не с руки: может, там царские шпиги рыщут… А ты смело иди! Коли тебя спросят, говори: я, мол, от тятьки отстал.
Акинфий и Илья обняли, поцеловали Ванюшку. Он потуже подтянул пояс и зашагал к Москве.
Илья долго смотрел вслед мальчику. Так сумрачно и тоскливо было на душе у парня, точно он второй раз прощался с родным домом.
Ванюшка Ракитин вернулся домой после четырехдневной отлучки. Семен, встретив сына, уже поднял было руку для удара, но подумал — и опустил ее.
— А я Илью видел! — были первые слова мальчика.
— Какого Илью?
— Да Маркова же! — вскричал Ванюшка, удивляясь недогадливости отца.
— Где ветрел?
— В лесу. Ночью. Заплутался это я, бреду по сугробам…
— Стой! — Сапожник накинул шубенку. — К Аграфене бежим! Скорее!
Они поспешили к соседке.
Аграфена была дома. И она и старая Ульяна с удивлением встретили неожиданное вторжение семьи Ракитиных. Но изумление превратилось в бурную радость, когда выяснилось, зачем явились соседи.
И как за два дня до того Илья расспрашивал Ванюшку о всех мелочах, касавшихся родной семьи, так теперь мать и бабка донимали мальчика бесконечными расспросами об Илье.
Уже Ваня, полусонный, валился с лавки, а Ульяна и Аграфена все задавали вопросы.
Первой опомнилась старуха:
— Да полно уж нам, беспонятливым! Гляди, совсем спит, сердешный. Веди паренька домой, Ефимыч! Спасибо ему за весточку: снял у нас камень с души!
Бабка и мать сидели, обнявшись, на лавке и радовались и горевали.
Пришел из школы Егорка и долго не мог понять, что наперебой растолковывали ему мать и бабушка про Илью, про лес, про дядю Акинфия, которого он понапрасну испугался летом…
Только когда они немного успокоились, услышал мальчик связный рассказ. Он тотчас побежал к Ракитиным. Ванюшка крепко спал.
Утром сам Ванюшка чуть свет явился к Марковым. Оба друга закричали и засмеялись от радости, бросились друг другу на шею.
— Вань, а Вань! А ты больше не убежишь?
— Нет! — решительно ответил Ванюшка.
— Вань! Я чего придумал! Проси тятьку добыть букварь. Я тебя учить буду.
— Правда?
— Ей-ей!
Ванюшка со счастливым смехом схватил Егорку за руку, и оба побежали в ракитинскую избушку.
Егорка оказался неплохим учителем. Он обстоятельно и толково показывал товарищу буквы, объяснял, как складывать слога.
Но Ванюшка на первых порах запоминал буквы с трудом, путал одну с другой, все они казались ему очень похожими. Он никак не мог понять, почему из букв складывались слова.
Егорка не терял терпения, начинал растолковывать снова и снова.
— Ты меня секи! — заявил вдруг Ванюшка.
— Вона? — удивился Егорка. — Как я могу? Ты сильней меня!
— Я поддаваться буду!
Егорка отказывался, Ванюшка настаивал. Дело кончилось дракой.
Здоровяк Ванюшка свалил своего учителя на пол, сел на грудь и, прижимая к полу, сердито кричал:
— Будешь сечь? Будешь сечь?
— Буду, только не розгами, а линейкой по ладони…
— Ладно, вставай!
С этих пор, не вытвердив урока, Ванюшка подставлял товарищу ладонь, и тот добросовестно хлестал по ней линейкой.
Не то линейка помогла, не то сделали дело постоянные терпеливые разъяснения Егорки, но Ванюшка выучился читать.
Когда Ванюшка научился хорошо разбирать печатное, он сказал товарищу:
— Теперь показывай цифирь!
— Вона! Я и сам до цифири не дошел.
Ванюшка стал нетерпеливо дожидаться перевода приятеля в следующий класс.
Война со шведами шла своим чередом. Она требовала огромного напряжения сил всей страны, но уже принесла первые успехи.
Пока Карл XII преследовал в Польше неуловимого Августа, вновь созданные русские полки под предводительством боярина Шереметева вторглись в Лифляндию.[52] Русская конница беспокоила врага постоянными набегами, а 29 декабря 1701 года, через год с небольшим после злосчастной Нарвы, была одержана первая крупная победа над шведами при Эрестфере. Четыре часа длился бой, а потом шведы побежали, потеряв убитыми три тысячи человек и бросив шесть орудий.
Первая победа была отпразднована в Москве торжественно, с колокольным звоном и пушечными салютами. Царь наградил Шереметева звонким титулом фельдмаршала.
Новый фельдмаршал действовал решительно. Летом следующего года он нанес шведам новое серьезное поражение. Шведы потеряли 5500 солдат убитыми и 300 пленными и оставили всю артиллерию. Потери русских составили всего 400 человек убитыми. Заново рожденная русская армия хорошо усваивала военную науку. Самонадеянный Карл не оценил значения блистательных русских побед и продолжал воевать с Августом. А Петр I начал борьбу за освобождение берегов Невы и земель, прилегавших к Ладожскому и Чудскому озерам. Этим достигалась двойная цель: отвоевывались старинные русские владения и совершенствовалась боевая выучка вновь создаваемой армии.
По берегам озер и впадавших в них рек шла напряженная работа: строились струги и лодки, конопатились и смолились челны, собранные у местного населения. Это создавались речные флотилии, чтобы бороться с шведскими кораблями.
Русские пехотинцы впервые выступили в непривычной роли матросов, но с этой ролью они справились великолепно. Они одерживали решительные победы над шведами, пускали их галеры ко дну, большие корабли брали на абордаж.[53] За летнюю кампанию 1702 года Ладожское и Чудское озера были очищены от иноземных захватчиков.
Но этого было мало. Швеция веками создавала на Балтийском море сильный военный флот, и победить врага на море можно было лишь тем же оружием. В 1702 году по приказу Петра на реке Сясь заложили корабельную верфь, и началась постройка шести восемнадцатипушечных фрегатов. Работали день и ночь, «дабы сделать те корабли с великим поспешением».
Так началось создание могучего русского военного флота на Балтике. Вслед за первой верфью появились и другие.
Тем временем войска Апраксина прогнали шведов до самой Невы. Там путь русским преградила сильная крепость Нотебург, древний новгородский Орешек, захваченный шведами в 1611 году. Нотебург был главным оплотом шведов на Неве и запирал выход из нее в Финский залив. Он пал после недолговременной осады и ожесточенного тринадцатичасового штурма. Это случилось осенью 1702 года.
«Зело жесток сей орех был, — писал Петр, — однако ж, слава богу, счастливо разгрызен».
Завоеванную крепость переименовали в Шлиссельбург — Ключ-город. В самом деле, став русским, он крепко закрыл вход из Балтики в Неву.
Выход к морю из далекой мечты становился близким, осуществимым делом.
Сотни лет пустынны, малолюдны были низкие, топкие острова в устьях широкой Невы. На просторе гуляли волны, заливая отлогие берега; белые чайки носились над водой с пронзительными криками.
Владычеству волн пришел конец: в мае 1703 года царь Петр основал город Санкт-Петербург, которому в недалеком будущем предназначено было стать столицей Российского государства.
«Его царское величество на острове новую и зело угодную крепость построить велел и тое крепость на свое государское именование, прозвание Питербурхом, обновити указал».
Безвестные прежде невские острова Березовый, Васильевский[54] кипели новой жизнью.
Суматоха, движение, людской говор и шум. К берегам причалены широкие плоскодонные барки. Сотни людей — кто на берегу, кто на мостках, а кто и просто по грудь в воде — разгружают бревна, доски, камень. Стучат топоры, вырубая березовые рощи по островам, ухают кувалды по толстым сваям, вгоняя их в зыбкую почву.
Прозвучала труба, возвестив конец работ, но оживление не утихло. Землекопы, плотники, каменщики и прочие мастеровые принялись делать землянки. Замелькали в воздухе тысячи лопат, выбрасывая мокрые черные глыбы.
На берегу Невы маленькая артель из четырех человек строила себе жилье.
Старшим из всех был седобородый украинец Трофим Божидень, схваченный царскими досмотрщиками, когда пробирался на богомолье к печерским угодникам. Два друга, Акинфий Куликов и Илья Марков, сколько ни скрывались, а попали в руки петровских шпигов. Хорошо еще, что пойманным удалось скрыть свое прошлое. Они назвались беглыми помещичьими крестьянами из-под Рязани. Проверять их показаний не стали, а отправили строить новый город. Четвертым был башкир Пахлай. Он принял участие в восстании против жестоких царских воевод и навсегда расстался с ковыльными степями родной Башкирии.
Неволя да тюрьма роднят людей быстро. Всего несколько часов назад встретили Илья и Акинфий Трофима и Пахлая, а казалось, уже давно знают их до каждой мелкой морщинки на лбу, до каждой тайной мысли в голове.
Когда Трофим Божидень, пошатнувшись, чуть не полетел вместе с вынутой землей в яму, его легко подхватил улыбчивый сероглазый Илья Марков.
— Отдохни, дедушка! Эту чертову землицу копать не перекопать, — проговорил парень, помогая Трофиму встать на ноги.
Трофим благодарно улыбнулся и присел на пень срубленного дерева.
— Спасибо, сынку… Ой и землица, нехай ей лихо будет! — вздохнул он.
— Землю бранить грех! Земля, она всему начало, — строго сказал Акинфий.
Коренастый и широкогрудый, с большой лохматой головой, с длинными жилистыми руками, он копал с ожесточением и без устали выкидывал землю полными лопатами.
— Здоров ты, — с невольным уважением сказал Божидень, сам неплохой землекоп.
— Ты скажи, какой такой здесь место? — с удивлением спросил Пахлай. — Вода, вода, один вода… Колодца копать — хорош дело!
— И то, братцы, толку не будет, — подтвердил Акинфий. — Оно верно, копанка[55] получается, огород поливать.
Все разом прекратили работу и посмотрели вниз: на дне проступала желтая, противно пахнущая вода, постепенно заливая яму.
— Сегодня не успеем землянку кончить, — решил Акинфий, и остальные согласились с ним.
Домовитого и смекалистого Акинфия Куликова товарищи, не сговариваясь, признали главарем маленькой артели.
Землекопы постлали армяки на землю, подложили под голову шапки, и светлое беззвездное небо раскинулось над ними широким покрывалом.
Заснули строители Петербурга, заснули и гарнизонные солдаты. Только часовые стояли на постах и зорко следили, чтоб не сбежали из новой крепости колодники — подневольные строители.
Так велика была потребность в рабочих, что рука царского правительства загребала всех шатающихся по дорогам богомольцев, тюремных сидельцев, монахов, укрытых за высокими стенами монастырей.
Петр писал указы: в монастыри принимать только людей преклонных лет; странников ловить; воров и колодников собрать по городам и селам — всех гнать в Петербург.
И шли по дорогам партии оборванных, голодных людей.
Царь Петр не спал. Усевшись в шатре у походного столика, он писал указ за указом.
Гусиное перо царапало шероховатую бумагу, чернильные брызги летели по сторонам. Это не смущало Петра: царь не заботился о красоте почерка, было бы написано коротко да ясно.
Догоревшая свеча закоптила. Петр снял нагар пальцами и откинулся на затрещавшем стуле. В эту пору он был в полном расцвете сил и здоровья.
Петр положил перо на край стола, отодвинул указ. Царь думал о великом предприятии, которому положил начало в этот светлый майский день.
Тяжелая война со шведами уже принесла плоды. Отвоевано невское устье, исконное русское владение. Столетия назад этим берегом владели славяне. Господин Великий Новгород вел по невскому пути большую торговлю и возбуждал зависть у городов Ганзейского союза.[56] Приходилось вести с врагами борьбу за устье Невы. В этом сумрачном краю, на этих низких берегах князь Александр Ярославич в 1240 году наголову разбил дерзких шведских захватчиков. Но они не угомонились. Из века в век повторяли шведы свои попытки. Наконец им удалось отхватить у России, ослабленной нашествием интервентов,[57] Невскую область, которой — Петр это знал — предстояло великое будущее.
— Разумным очам задернули занавес, — прошептал царь. — Ничего, теперь мы его навечно отдернули. Наш будет край, и больше не ступит сюда вражья нога…
Он схватил перо, с силой сунул его в медную чернильницу и, торопясь, начал покрывать бумагу кривыми, неровными строками:
«Понеже для вновь строящейся крепости потребны дубовые бревна, повелеваю…»
Еще не было и пяти часов, а царь уже снова был на ногах. Жизнь человеческая коротка, работа впереди необъятная, и Петр не тратил много времени на сон.
Разбуженный царем денщик, смуглый кудрявый Павлушка Ягужинский, позевывая и ежась от утренней свежести, поливал Петру на руки. Царь наклонился, широко расставив ноги. Пофыркивая от удовольствия, он обливал круглое лицо полными пригоршнями невской воды, а сам в то же время оглядывал лагерь.
Работа уже началась. Слышался стук топоров, жужжание пил, у берега за деревьями кто-то властно и громко распоряжался.
— Позови Данилыча! — приказал царь денщику и, согнувшись, прошел в низкую дверь шатра.
Через несколько минут в палатку явился царский любимец. Высокий и стройный, с дерзкими синими глазами, Меншиков вошел улыбаясь, приветствуя царя с добрым утром.
— Здравствуй, Данилыч! — ответил Петр. — Как после вчерашнего?
Накануне по случаю закладки новой крепости пировали, и многих вельмож денщики на руках унесли в их палатки. Даже Меншиков, уж на что был крепок, ушел, еле держась на ногах, и только Петр, проводив гостей, смог еще сидеть за работой.
Меншиков плутовато потер рукой лоб:
— Зело трещит, государь! Ивашка Хмельницкий[58] ко мне вчера немилостив был…
— А дело? Дело как? Бастионы? — спросил царь.
— Что ж, Петр Алексеич, дело не очень ладится. Людей мало. Сколько ни сгоняем — бегут отсюда что мужики, что ссыльные, все одно. Уж в кандалах тачки возят, на ночь в колодки иных забиваем, а все сладу нет.
Царь помрачнел, верхняя полная губа его сердито дернулась, обнажив крепкие желтоватые зубы.
— А ты где? Куда смотришь? Бахусу[59] усердно дань отдаешь? Забыл, что делу — время, потехе — час?
Меншиков не испугался. Привык он видеть, как быстро, словно свежий морской ветер, налетает на царя гнев, но — взволнует его и быстро утихнет. Александр Данилыч вытащил из-за обшлага бумагу и подал Петру:
— На вот, почитай, а потом уж и ругайся.
Петр сердито выхватил бумагу и, отнеся подальше от глаз, прочитал про себя. Потом последние строчки произнес вслух:
— «И по сему моему указу, беглых работников рыскав, вернуть в Санкт-Питербурх за крепким караулом, надежно оковав».
Морщинки на лице Петра разгладились, глаза смягчились:
— Ладно, хвалю! Эх, Алексашка!.. — Голос царя стал мечтательным, тихим. — Какой я здесь воздвигну себе парадиз![60] Хороший город поставим, Алексашка, дал бы бог веку!..
— Даст, Петр Алексеич! — бодро откликнулся Меншиков.
Царь уже стряхнул с себя мечтательность.
— Павел! — крикнул он. — Зотова, Трубецкого сюда!
Вошел Никита Зотов, бывший учитель царя, ныне один из его ближайших друзей и соратников. За ним показался высокий, тучный боярин Трубецкой.
Попыхивая коротенькой голландской трубкой, царь начал допрашивать каждого, сколько прорыто рвов, есть ли инструмент, много ли на постройке больных…
Петр стремительно шел по берегу Невы, опираясь на толстую дубинку. Так широк был его шаг, что приближенные бежали за ним рысцой.
Царь остановился около Трубецкого бастиона (бастионы Петропавловской крепости были названы именами их строителей).
Бастион чуть возвышался над уровнем острова. Рабочие шли вереницей, сбрасывая землю на свежую насыпь. Тачек еще не было, и всяк умудрялся по-своему: кто тащил землю в мешке, кто в ведре, а иные насыпали ее себе в отвернутую полу и шли, спотыкаясь, неуклюже передвигая ногами.
Лицо царя потемнело, голова затряслась, мускулы лица конвульсивно задергались: приближалась одна из страшных вспышек гнева.
Меншиков первый понял опасность и потихоньку отстал, даже сделался ниже ростом: когда разбушуется царь, пусть другие попадаются ему на глаза…
Вдруг Петр удивленно вытянул шею, вглядываясь в длинный ряд работников. Карие глаза из гневных стали веселыми. Улыбка, явственно обнаружившая ямочку на подбородке, сразу сделала его лицо детски моложавым, привлекательным.
— Данилыч, поди ко мне, — уже спокойно приказал он. — Гляди!
Меншиков подбежал, всмотрелся: двое тащили землю на грубых носилках, за ними следовала другая пара, тоже с носилками.
— Вот! — как отрубив, сказал Петр. — Вижу ревность к общему делу, и душа моя стала радостна… Эй, молодец! Ты, с носилками! Иди сюда!
К царю подошли Илья Марков и Акинфий. Акинфий с неохотой поклонился царю и тотчас выпрямился, откинув голову. Илья стоял, потупив глаза.
— Когда доспели носилки сделать? — спросил царь.
— Долго ли? — хмуро ответил Акинфий. — Пораньше встали и сколотили…
— Где доски взял?
— Доски? Доски с барки стащили…
— Самоуправствуешь? — уже гневно спросил царь.
Но тут вдруг взорвался Илья Марков.
— По-моему, коли работать так работать! — смело возразил он. — Али тебе любо, что землекопы до такой бестолковщины дошли?! — Он кивнул на тех, кто таскал землю полами.
Петр побагровел:
— Ох, больно задорен, парень! Давно по твоей спине батоги не ходили?
— За правду — батоги?
Царь вдруг шумно захохотал:
— Переспорил! Люблю таких! Как звать?
— Ильей, по прозвищу Марков буду.
— Старайся, Илья Марков, я тебя не забуду.
Илья сердито сказал:
— Стараемся на совесть. Попробуй ты столько земли снести…
— Что?! — Царь снова вспыхнул. — Я? Да ты с ума спятил!
Илья не смутился:
— Выбирай пару, померяемся!
Царь бешеными глазами повел вокруг, сопровождающие его вельможи попятились. Взгляд Петра упал на ухмылявшегося Меншикова:
— А ну, Данилыч, давай!
Вторые носилки были отобраны у деда Трофима и башкира Пахлая. Носилки поставили рядом. Никиту Зотова и Трубецкого назначили судьями. Меншиков с сожалением посматривал на свой новенький щеголеватый мундир.
— Начинай! — скомандовал Никита Зотов.
Вскинулись лопаты, брызги грязи полетели во все стороны. Судьи отшатнулись. Петр выхватывал огромные глыбы земли. Лицо его горело возбуждением. Он сбросил треуголку и, не глядя, швырнул назад. Илья Марков длинными, сильными руками перекидывал землю, точно играя; лопата ловко выбрасывала груз. Акинфий пыхтел, но в работе не отставал от товарища. Меншиков старался уберечь мундир.
Вокруг собралась кучка зрителей, раздались подзадоривающие возгласы, слышался осторожный хохоток.
Царь навалил огромную груду земли.
— Петр Алексеевич, носилки поломаются! — предостерег Меншиков.
Царь, не слушая, ухватился за ручки:
— Бери! Докажем самохвалу!
Меншиков, кряхтя, поднял ношу. Ручки затрещали, но выдержали. Следом двинулась и другая пара.
— Вот всегда он так, дитятко неуёмное! — сказал Никита Зотов, закладывая в нос понюшку табаку.
Тем временем две пары вернулись нога в ногу и вновь начали накладывать землю на носилки.
Прошло полчаса. Царь с Меншиковым не сдавались, но видно было, что им трудно продолжать борьбу. После десятого раза царь с досадой бросил лопату:
— Ну, Илья Марков, твоя взяла! Вижу — одной силы мало… Сноровка да привычка надобны… Вот тебе! — Он протянул Маркову серебряный рубль.
Царь со свитой пошел дальше, один Меншиков остался позади, пытаясь отчистить мундир от грязи.
Вечером того же дня артель Куликова устраивалась в землянке. Царская милость, оказанная Илье Маркову, обернулась неожиданной удачей: надсмотрщики на эту ночь не забили в колодки Илью и его товарищей.
Работные сколотили нары из жердей, накрыли ветками и прошлогодней листвой. В землянке пахло прелым, было душно, но все же под боком сухо и кровля над головой.
Пахлай и дед Трофим спали, а Илья и Акинфий тихонько разговаривали.
— Видал, дядя Акинфий, какое дело получилось? — пылко шептал Илья. — Ведь царь, а землю таскал, что мужик простой!
— Ну и царь, ну и таскал, чему дивиться? — спокойно возразил Акинфий. — Завидки его забрали. Захотелось доказать, что никому ни в каком деле не уступит. Мозолями хвалится!.. С виду-то он прост, да эта простота нашему брату солоно достается. Ведь видит же он, как работники в этом проклятом болоте надрываются, а нешто пожалел? Велел от кандалов освободить?
— Нас же сегодня не заковали?
— Разве это царев приказ? Это досмотрщики старались царю угодить, а им еще за это, может, и попадет!
— Дядя Акинфий, — хохотнул Илья, — а ведь царь против нас не сдюжил…
— Где им, господам, сдюжить? В охотку потрудиться, это еще куда ни шло, а вот попробуй погнуть спину с зари до зари. А ежели еще заковать их…
Два друга рассмеялись: уж очень забавно было им представить царя Петра и Меншикова, работающих в кандалах.
— Нет, Илюха, — продолжал Акинфий наставлять парня, — ты этой царевой простотой не обольщайся! Он, конечно, не такой царь, как допреж его сидели. За многие дела своими руками берется и Русь разворошил до основания, чтобы заново поставить ее, да ведь только все это мужичьим потом да кровью делается…
— Стало, сгибнуть нам здесь, дядя Акинфий? — тревожно спросил Илья.
— Ничего, не вздыхай, парень! Мы с тобой еще побродим по свету, потопчем придорожную травушку!
Егорка Марков заканчивал «русскую школу» намного раньше положенного срока. Он назубок знал русскую грамматику, хорошо писал, прочитал от корки до корки Евангелие, молитвослов. Однажды учитель Федор Иваныч дал Егорке пачку листков небольшого формата, напечатанных славянским шрифтом на плотной желтоватой бумаге.
— Полагаю, надоело тебе церковное долбить. Вот «Ведомости», читай да поучайся.
Первая русская газета «Ведомости» стала выходить со 2 января 1703 года примерно раз в девять-десять дней.
При отце Петра, Алексее Михайловиче, выдержки из иностранных газет переводились и переписывались под названием «Куранты», и их читал царь и немногие его приближенные. Содержание «Курантов» составляло государственную тайну, и за разглашение ее полагалась суровая кара. Теперь наступило иное время. «Ведомости» продавались всем желающим по алтыну за номер. Правда, желающих находилось немного.
Вечером в доме Марковых собрались люди. Аграфена в порыве материнской гордости рассказала соседям, что ее сынок Егорушка принес от учителя грамотки, в которых прописано обо всем, что делается на свете.
Гости сидели по лавкам. Ближе всех к Егорке устроились Ванюшка с отцом. Ванюшка Ракитин с явной завистью смотрел на худощавое, длинное лицо приятеля, который приглядывался у жировика к мелкому славянскому шрифту. Острые скулы Егорки порозовели от волнения и тайной гордости; он нервно шевелил пальцами, дожидаясь, пока стихнет говор собравшихся.
Номера газеты имели трехмесячную давность. Но слушатели были невзыскательны. Они привыкли получать вести с большим опозданием от странников, которых много скиталось по Руси.
Марковские гости приготовились слушать «Ведомости» с благоговейным вниманием. Русские люди питали величайшее уважение к письменному, а позднее к печатному слову. Русь всегда любила и ценила грамотеев, преклонялась перед их ученостью.
«Ученье — свет, неученье — тьма» — так говорил русский народ.
Когда еще не было печатных станков, писец, переписывая книгу, понимал, что создает великую ценность. Заканчивая нелегкий свой труд, он писал на последнем листке трогательные слова:
«Как радуется кормчий возвращению в отечество, так радуется и описатель, книгу сию списав».
Егор читал, а гости теснились к нему все ближе, стараясь не дышать, чтобы лучше слышать.
— «Повелением его величества, — читал молодой грамотей, — московские школы умножаются… В математической школе больше трехсот человек учатся и добре науку приемлют…»
— Видим, сынок, видим, — заметил Семен Ракитин. — Истинная то правда…
— «Из Персиды пишут. Индейский царь послал в дар великому Государю нашему слона и иных вещей немало. Из града Шемахи отпущен он в Астрахань сухим путем…»
— Слон? — удивленно переспросила Аграфена. — Что же это за зверь такой?
— Слон? — отозвался старый Ракитин. — Это дивный зверь, кума! Слыхивал я и от захожих людей, что зверь этот водится в Индейском царстве, зело велик и с виду устрашителен, имеет сзади хвост и спереди хвост…
— Батюшки! — ахнули пораженные слушатели. — Сколько же на божьем свете чудес!
— Это еще что! — похвалился сапожник, польщенный тем, что общее внимание перешло к нему. — Это что! Сказывают, за Индейским царством живут песьеглавцы…
— Песьеглавцы? Это кто же такие?
— Люди с песьими головами. Разговор у тех людей лаятельный, а обычаем они зверонравны и чужеземцев, что к ним попадают, съедают живьем.
— Святители московские, помилуйте от зла!
— А в иных странах, — разошелся Семен Ефимыч, — существуют люди об одной ноге, и нога та столь велика, что они под нею от солнца укрываются.
— Ох! Да как же это так?
— Очень просто. Лежат на спине, кверху ногу задравши.
— Чудеса чудные, дивеса дивные, — вздыхали слушатели.
Семен Ефимыч наконец угомонился.
— Чти, Егорушка, дальше!
— «Из Олонца пишут. Города Олонца поп Иван Окулов, собрав охотников пеших с тысячу человек, ходил за рубеж в свейскую[61] границу и разбил свейские Ругозенскую, и Гиппонскую, и Сумерскую, и Керисурскую заставы, а на тех заставах шведов побил многое число и взял рейтарское[62] знамя, барабаны и шпаг, фузей и лошадей довольно, а что взял запасов и пожитков он, поп, и тем удовольствовал солдат своих. А достальные пожитки и хлебные запасы, коих не мог забрать, все пожег. И Соловскую мызу[63] сжег, и около Соловской многие мызы и деревни дворов с тысячу пожег же. А на вышеписанных заставах по сказке языков, которых взял, конницы шведской убито пятьдесят человек, пехоты четыреста человек; ушло их конницы пятьдесят, пехоты сто человек, а из попова войска только ранено солдат два человека».
Чтец перевел дух. Раздался громкий хохот. Восхищенные слушатели хлопали ладонями по коленкам:
— Это вояка настоящий!
— Вот так поп!
— Как он с ними, братцы, управился!
— Государь его без награды не оставит!
Сапожник встал:
— Хорошенького помаленьку. Спасибо, брат Егор, уважил! У тебя много этих листочков?
— Ой, много! — отвечала сияющая Аграфена. — Прошу, соседушки дорогие, заглядывать.
— Заглянем, кума, заглянем. В гости ходить — не дрова рубить, — пошутил Ракитин. — Идем, Ванюшка!
Ванюшка взял у товарища несколько листков, чтобы почитать матери.
Гости разошлись.
У Марковых собирались слушать газету часто. Некоторые известия стали любимыми, вроде сказок. Про Ивана Окулова слушали без конца. Все уж выучили повесть о храбром попе наизусть, а все-таки слушали, как дети, с неослабевающим интересом. С любопытством следили слобожане за путешествием слона.
— Ну-ка поищи, что там про слона-то пишут, — просил Семен Ракитин.
Егорка, отыскав нужное место, читал:
— «От царя индейского который слон послан к Москве, приведен из Шемахи в Астрахань. Корму ему исходит на день по сорок калачей денежных[64] („Хо-хо-хо! — грохотали слушатели. — Вот брюхо так брюхо!“), а питья по два ведра чихирю[65] астраханского».
— Эх, вот кому райское житье! — вздыхал Семен Ракитин.
Из «Ведомостей» узнавали о морских и сухопутных битвах, о ценах на товары в заморских городах, о том, где найдены какие руды и сколько отлито на Москве пушек.
Наконец Егора перевели в цифирную школу. Осуществилась его мечта — учить математику, «науку, потребную ко всякому мастерству».
Егору, как прилежному и неимущему ученику, был назначен «поденный корм» — по пяти алтын в день. Этих денег вполне хватало на пропитание всей семьи.
Егор убеждал мать бросить работу.
— Как можно, сынок! — каждый раз отвечала она. — Бросить шитье, растерять давальцев недолго… А вдруг с тобой беда случится? Кабы Илюшенька вернулся, был бы кормилец семье, а то насидимся голодом и холодом.
И она по-прежнему гнула над шитьем спину от зари до зари.
Егор попал под начало к учителю Василию Киприанову. Здесь он встретился со своим старым «врагом», предводителем армии «немцев» — Кириллом Воскресенским. Кирилл начал учиться раньше, но Егор его догнал. Приятели сели за один стол.
Киприанов был составителем только что отпечатанной тогда «Арифметики-феорики или зрительныя».[66]
Егор ахнул, когда Киприанов развернул перед учениками огромный пестрый лист бумаги. Края листа окружала рамка из рисунков и портретов, в середине же были напечатаны математические правила и определения действий. Василию Киприанову пришла в голову счастливая мысль: он издал краткий учебник математики на одном большом листе.
— Кто из вас приобретет «Арифметику-феорику», может прибить у себя в избе на стенке: и украса дому будет и поучение вседневное. Глядите: се великие мужи, начало математическим премудростям положившие. Вот Архимед, еллинский мудрец, вот Пифагор, славнейший геометр…
— А что за столпы наверху нарисованы? — спросил бойкий Кирилл Воскресенский.
— Эти столпы поддерживают храм науки. Геометрия: «Сие учение — вещей измерение». Стереометрия — сосуды размеряет.
Дальше шли астрономия, оптика, география, фортификация,[67] архитектура…
Егор не мог сдержать радостное волнение. Столько наук!.. Наверное, есть и к мастерству относящиеся. Марков дал себе слово непременно купить чудесный учебник.
Когда новички вдоволь налюбовались «Арифметикой-феорикой», Киприанов повесил лист на стенку и начал спрашивать:
— Воскресенский Кирилл! Что есть вычитание?
— Вычитание есть вычитающее из большого малое число и остаток объявляющее, оный же нарицается разность.
— Добро!.. Шаховский Андрей! Что есть умножение?
— Умножение есть умножающее большее меньшим числом, или равное равным, и умноженное число объявляющее, оное именуется произведение…
Егорка слушал разинув рот.
Трудно было учить в те времена математику. Ни учебник, ни учителя не давали никаких объяснений. Ученики, например, изучают умножение целых чисел. Учитель перемножает на доске два многозначных числа и говорит ученикам:
— Делайте по сему!
Ученик хватается за книгу, думает найти разъяснение. Но и там сделан пример, а за ним лаконичное приказание: «Делай по сему».
Надо было иметь большие способности, чтобы при таком способе преподавания успешно продвигаться вперед. Егор легко усваивал трудные математические правила и через три месяца как ученик, подающий надежды, попал в класс к самому Магницкому.
Известный русский математик Леонтий Филиппович Магницкий родился в 1669 году. Человек простого, незнатного рода, он страстно интересовался науками, особенно математикой, и знал несколько иностранных языков.
Московские купцы привыкли видеть на торгу у Спасских ворот человека среднего роста, с приятными чертами лица, с русыми волосами и небольшой курчавой бородой. Он медленно проходил мимо лавок, где были выставлены на продажу иконы и церковные книги славянской печати; на его немой вопрос купцы улыбались и кланялись, разводя руками:
— Ничего нету, Леонтий Филиппыч! Через недельку приходи, батюшка! Ожидаем привозу…
Но иногда купцы еще издали звали его:
— Леонтий Филиппыч! Новенькое!
Много математических книг прочитал Леонтий Филиппович, и у него родилась мысль: самому написать «Арифметику».
На Руси в те времена были только рукописные учебники математики: «Книга, рекомая по-гречески Арифметика, а по-русски цифирная счетная мудрость», «Книга, именуемая Геометрия, или Землемерие».
Эти книги сообщали недостаточно знаний и не удовлетворяли мореплавателей и судостроителей.
Магницкого в его намерении составить математический учебник поддержал Оружейной палаты дьяк Курбатов, к которому вхож был Леонтий Филиппович.
— Не бойсь, Леонтий! — говорил дьяк. — Садись, пиши! Наш русский разум не тупее иноземного!
Магницкий работал больше двух лет. Счастливый случай помог ему выпустить свой труд в свет. Для открываемой Навигацкой школы нужны были учебники, и в первую очередь учебник арифметики. Нашелся иностранный автор (история не сохранила его имени), который предложил свой учебник для перевода на русский язык. Но Курбатов, который вместе с боярином Головиным ведал «снабдением» школы, справедливо отдал предпочтение учебнику Магницкого.
Когда Магницкий явился к Курбатову с увесистой рукописью, тот взвесил ее на руке, перелистал несколько страниц, попробовал разобрать непонятную арабскую цифирь.
— Не подведешь, Леонтий? Еретицких, богопротивных прелестей[68] не написал?
— Что ты, государь мой, помилуй!
— Противу его царского величества сумнительных словес не включил?
— Я его царскому величеству покорный слуга!
— Добре! Неси в книгопечатню.
Попечителям школы Головину и Брюсу Курбатов с легким сердцем донес, что «Магницкого „Арифметика“ супротив иноземцевой не в пример понятнее написана и к ученью зело пригодна».
Учебник Магницкого имел длинное заглавие: «Арифметика, сиречь наука числительная. С разных диалектов на славенский язык переведенная, и во едино собрана, и на две книги разделена. Ныне же повелением благочестивейшего великого государя… Петра Алексеевича… в богоспасаемом царствующем великом граде Москве типографским тиснением ради обучения мудролюбивых российских отроков и всякого чина и возраста людей на свет произведена…»
Фамилия автора была помещена мельчайшими буквами в рамочке, окружающей заглавный лист.
«Арифметика» Магницкого была настоящим, серьезным учебником. Случайно попав на далекий север, эта книга привила любовь к науке Михаиле Ломоносову, и он несколько десятилетий спустя назвал ее «вратами своей учености».
Магницкий горячо любил родину. Он гордился тем, что в «Арифметике»
…разум весь собрал и чин
Природный русский, а не немчин.
Он высказывал в своей книге такое пожелание:
И желаем, да будет сей труд
Добре пользовать русский весь люд.
Книга печаталась со 2 февраля 1701 года по 1 января 1702 года. Магницкий держал корректуры, по целым ночам сидел над оттисками. Он получал «кормовые деньги» наравне со своими учениками: по пять алтын в день, и за время печатания учебника ему уплатили 49 рублей 31 алтын и 4 деньги. Это и было все вознаграждение за огромный труд, затраченный Магницким на составление «Арифметики».
Выбор английских учителей, приглашенных преподавать в Навигацкой школе, оказался не очень удачным. Из троих только Фарварсон был человеком добросовестным, с большими знаниями и опытом: ранее он занимал кафедру в Абердинском университете, в Шотландии. Гвин и Грейс вели себя недостойно, часто пьянствовали.
Дьяк Курбатов доносил о них Головину:
«Англичане учат учеников науке чиновно, а когда временем загуляют или, по своему обыкновению, почасту и долго проспят… А дело из них признал я совершенно в одном Андрее Фарварсоне, а те два, хотя и навигаторы писались, только и до Леонтия наукой не дошли».
Англичане не знали русского языка, предметы свои читали по-латыни, и ученикам-навигаторам, чтобы их слушать, пришлось учить латинский язык.
Чтобы поправить дело, учителем Навигацкой школы вскоре же после ее открытия был приглашен Магницкий, который и занял там ведущее положение наравне с Фарварсоном. Гвин и Грейс невзлюбили талантливого русского сослуживца и старались причинять ему неприятности. Это, однако, не обескураживало Магницкого, он занимался своим делом, преподаванием арифметики, с большим увлечением.
Магницкий решал на доске два-три примера для образца, а затем предлагал ученикам работать самостоятельно. Любовь его к науке передавалась и большинству учеников.
Леонтий Филиппович перевел к себе от Киприанова некоторых наиболее способных и старательных учеников. В число их попал и Егор Марков.
Егор Марков скоро стал любимцем Магницкого. Леонтий Филиппович подарил ему свою «Арифметику». Это был огромный том большого формата, фунтов шести весом, переплетенный в доски, обтянутые кожей.
Марков как святыню хранил подарок учителя. Он наизусть выучил стихи, которыми автор, по тогдашнему обычаю, щедро украсил книгу для развлечения и назидания учащихся отроков.
Учить таблицу умножения Леонтий Филиппович уговаривал своих читателей так:
Аще кто не твердит
Таблицы и гордит,
Не может познати,
Числом что множати,
И во всей науке
Не свобод от муки.
Через два месяца после перехода в класс Магницкого Егор выучил действия с целыми числами и перешел к дробям. Леонтий Филиппович не мог нарадоваться на такого способного ученика и повел его в свой кабинет.
Егор вошел к Магницкому с потупленной головой и споткнулся о порог.
— Смелее, парень! — услышал он ободряющий голос Леонтия Филипповича.
Егор поднял голову. Обширная комната была уставлена шкафами с книгами. На тумбах стояли глобусы небесные и земные, модели непонятных машин. В ящиках под стеклами виднелись коллекции минералов, жуков, бабочек.
Егору все это очень понравилось. Особенно привлек его шкаф с инструментами. Всевозможные стамески, зубила, долота, сверла, рубанки, пилки… Егор шагнул вперед как зачарованный и позабыл обо всем на свете.
— О-о!.. — только и мог прошептать он.
Магницкий улыбнулся:
— Что тебя больше всего прельщает?
— Эти. — Марков протянул руку к инструментам.
— Ты, верно, любитель механической работы? — догадался Леонтий Филиппович. (Егор не понял.) — Умеешь, говорю, разные вещи делать? Ящики, наприклад?[69]
— Могу, могу! — заторопился Егор.
— Так… Сделаешь ты мне ящики для школьных коллекций?
Глаза Егора заблестели от счастья, и Леонтий Филиппович ласково потрепал его по плечу:
— Вижу, рад! Приходи после занятий.
Голова у Егора кружилась от радости, когда он вышел из кабинета.
Магницкий думал:
«Вот в таковых юношах вижу надежду русскую. Сказать по правде, вельможные ученики мало проку показывают. Ленивы, своенравны… А от сих, из простого народа, великую пользу мню…»
Егор все свободное время проводил в небольшой комнате за кабинетом Магницкого, которая служила мастерской. Марков сделал прочные и красивые ящики, украсил их резьбой. Леонтий Филиппович дал ему новое поручение: поправить некоторые приборы. Егор справился и с этой работой. Парень поражал учителей своей сообразительностью. Он осматривал, разбирал и вновь собирал незнакомую машину, и устройство ее становилось Егору ясным.
В кабинете Магницкого испортились часы с музыкой.
— Я исправлю, Леонтий Филиппыч!
— Испортишь.
— Не испорчу, будьте покойны!
Егор возился с часами целую неделю. Они пошли и заиграли по-прежнему.
— Да ты чудодей! — восхитился Магницкий.
Теперь Егор возвращался домой только поздним вечером.
— Убьют тебя ночью на улице, — загоревали мать и бабушка.
— Не убьют! — сказал Егор и гордо вытащил из-за пазухи огромный пистолет.
— Батюшки светы! — ахнули женщины. — Откуда взял?
— Леонтий Филиппыч дал. Попорченный был, а я исправил. Хотите, стрелю?
Женщины в страхе отшатнулись от Егора.
За два года, что прошли со времени поступления в Навигацкую школу, Егор сильно вырос. Ему шел пятнадцатый год. С годами юноша стал больше походить на бабушку: темные брови над переносьем сомкнулись и придавали лицу вид решительный и немного хмурый. Мягкие темно-русые волосы, ровно подрезанные спереди, падали на большой выпуклый лоб; живые серые глаза горели умом. Опрятный, ловкий, Егор был не суетлив, но быстр в движениях. К школьной форме Егор привык; в ней он чувствовал себя совершенно свободно.
— Подрастает парень, — задумчиво говорила мать.
— Скоро женить пора, — поддакивала бабушка Ульяна.
Магницкий разрешил Егору брать книги из обширной школьной библиотеки. Там были сочинения латинских и греческих классиков, история, политика. Все это мало прельщало Егора. Он стремился к технике. Раскрыв техническую книгу, изданную за границей, он с жадностью вглядывался в подписи к чертежам и рисункам.
— Надобно тебе иностранному языку обучиться, — сказал Егору Магницкий.
И Егор начал изучать немецкий язык.
Тучи ползли с моря непрерывной чередой. На землю сыпался надоедливый осенний дождик. Солнышка не видно было по неделям. Ветер нагонял с моря огромные валы, с шипеньем и плеском штурмовавшие низменные острова. Земляные бастионы, возведенные летом, оплывали, их беспрестанно приходилось подновлять.
Плохо было в новом городе Петербурге. Трудно пришлось строившим его работным людям. Насильно согнанные в петровский «парадиз», оторванные от дома и семьи, вчерашние крестьяне, беглые солдаты, ремесленники ютились по баракам да землянкам. Землянки заливало грязной жижей. Напрасно обитатели их все выше и выше громоздили нары — вода настигала их, будила ночью, сгоняла с постелей, устланных еловыми лапами и листвой.
Петр приказал прокапывать глубокие канавы для стока воды — это мало помогало. Почва вся была пропитана водой, как губка. Вода сверху, вода снизу, вода вокруг…
Приказчики да десятники богатели на народной нужде — кормили строителей впроголодь: покупали гнилое мясо, затхлую муку, а в отчетах продукты писались первосортными, приобретенными за высокую цену. Кнут надсмотрщика заставлял землекопов, каменщиков и плотников работать по восемнадцати часов в сутки, и работник только тогда освобождался от выполнения своего «урока», когда падал без сознания.
Измученные непосильным трудом и тяжкими условиями жизни, строители заболевали горячкой, тифом; болезни быстро сводили их в могилу.
Царю еженедельно подавались сведения об убыли строительных рабочих Петербурга. Царь сердито надувал полные щеки и писал приказы:
«Пополнить число убитых новым набором по городам и губерниям, не считаясь с отговорками помещиков о неимении людей…»
Артель Акинфия Куликова потерпела жестокий урон: умер дед Трофим Божидень; башкир Пахлай, доведенный до отчаяния ежедневными порками, решил убежать и утонул, когда в кандалах переплывал Неву.
Самого Акинфия свалила горячка. С лицом, пылающим от жара, он бился в бреду на нарах, соскакивая с постели, куда-то рвался.
Илья чуть не силком притащил к товарищу лекаря. Тот пощупал у больного пульс, приподнял веки, заглянул в мутные, воспаленные глаза.
— Не выживет, — равнодушно буркнул он и ушел.
Илья не отступил перед бедой. Он сидел у постели друга целыми ночами, насильно вталкивал ему в рот разжеванный хлеб, клал на голову холодные примочки. Несмотря на угрозы надсмотрщиков и наказания, Илья и днем отрывался от работы — поухаживать за больным. Впервые Илья понял, как дорог стал ему верный товарищ долгих скитаний, как страшно было бы потерять его.
Родного отца Марков лишился в раннем детстве, когда не мог еще осмыслить всей тяжести утраты. Но теперь… Теперь Акинфий стал ему отцом, и парень во время болезни друга впервые назвал его батей.
Признательная улыбка тронула обострившиеся черты больного.
— Илюша… сынок… — прошептал он и впал в беспамятство.
Железная натура Акинфия взяла верх над болезнью.
— Батя! Слышь, батя! Пора убегать из этого адова места, — шепнул однажды ночью Илья только что поправившемуся товарищу.
— Бежать?.. — раздумчиво повторил Акинфий. — Бежать мне не впервой, да только крепко подумать надо. Пахлай-то вон покончился. Может, еще и здесь выдюжим?..
— Нет, батя, — настаивал на своем Марков, найдя в темноте руку Акинфия и крепко сжимая ее, — не выдюжить нам… Сил не хватит! Я давно собирался с тобой речь вести, только ждал, чтобы ты выздоровел.
— Я крепок теперь.
— Коли крепок, так время спасаться. Лучше от пули погибнуть, чем в проклятом болоте сгнить, на царя да на бояр работамши. У соседей сегодня из землянки троих вынесли… Знал ты Сидора Пузырева, что на том краю, у заливчика?
— Такой здоровяк? Чуть пониже царя ростом?
— Он самый! Схоронили здоровяка.
Акинфий высвободил руку, перекрестился:
— Дай ему, господи, царствие небесное!.. Значит, Илюша, ты не согласен остаться?
— Без тебя, батя, не утеку, сам ведаешь… — Илья нахмурил густые, черные, как у бабки Ульяны, брови. — А только на погибель останемся!
— Ладно, сынок, побежим! На погибель али на счастье — вместе!
Вечером Илья и Акинфий приглядели полуразбитый, брошенный на берегу челнок, раздобыли доски вместо весел. Друзья увязали в торбы скудный запас сухарей, заткнули за пояс топоры, надели новые лапти.
Ночь была темная. Беглецы выбрались из землянки и поползли, то и дело ложась пластом, прислушиваясь. Двигаться мешали кандалы на ногах. По острову ходили часовые, шаги их глухо шлепали по разбухшей земле.
Акинфий и Илья избежали нескольких встреч, потом их чуть не постигла беда. Один солдат споткнулся о протянутые ноги Ильи. Это был молодой, неопытный новобранец. Вместо того чтобы выстрелить, поднять тревогу, он решил рассмотреть, что такое валяется на земле. Нагнувшись, часовой рассмотрел человека.
— Ты что тут… — начал он.
Илья вскинулся, как пружина, и ударил солдата кулаком по голове. Тот тихо упал, даже не охнув.
— Батя!.. — прошипел Марков.
Акинфий уже был возле него.
Мужик взял фузею, пороховницу, стащил с бесчувственного солдата шинель.
— Жаль тебя, сердешный, да что ж делать! — молвил Акинфий.
Беглецы добрались до берега, спихнули челнок на воду, и Нева понесла их прочь от крепости.
Чтобы поскорее миновать острова, Илья греб, стараясь не шуметь. Вода с журчанием вливалась через щели бортов, Акинфий вычерпывал ее шапкой. При каждом всплеске выброшенной воды беглецы испуганно замирали: не услышал бы плавучий дозор.
Невдалеке послышались удары весел. Шел сторожевой баркас. Сердца беглецов тревожно застучали: у караульных были зоркие глаза, и вряд ли они пропустят плывущий мимо челнок.
— Ложись! — приказал Акинфий товарищу.
Они свалились прямо в холодную воду, колыхавшуюся на дне челнока. Ловкий маневр был проделан вовремя.
— Кто там? — раздался окрик.
Заскрипели весла в уключинах, баркас приближался к лодчонке. Голоса караула были ясно слышны в ночной тишине.
— Снесло водой… Пустой…
— Нешто подобрать? На шкалик дадут… Зацепляй, Фома!
— Ну его к бесу! Все равно затонет…
Беглецы слушали затаив дыхание.
— Поехали, ребята, на тот берег!
Голоса удалялись. Илья поднялся, помог Акинфию.
Закостеневшие от холода, беглецы снова принялись грести и вскоре согрелись. Они держали путь к левому берегу. На сушу выбрались, когда начало светать.
Илья и Акинфий оттолкнули челнок от берега, чтобы не оставить за собой следа. «Утеклецы» сбили кандалы и начали пробираться в безлюдную чащу, сулившую им надежное убежище.
Иван Ракитин старался в учении не отставать от товарища. В первый же день, как только Егора перевели в цифирную школу, он дождался его у ворот и потребовал:
— Показывай цифирь!
Егор рассмеялся:
— Думаешь, я в один день все вытвердил? Повремени немного.
— Все повремени да повремени! — ворчал Ваня.
Ему волей-неволей пришлось ждать. Зато потом он с огромным усердием накинулся на арифметику. По целым дням сидел Иван над аспидной доской и скрипел грифелем, решая заданные товарищем задачи.
У Егора оставалось мало времени заниматься с другом. Но Иван ухитрялся подкараулить его поздним вечером или ранним утром. Залучив на минутку «учителя», Иван забрасывал его вопросами и затем снова принимался за учение.
Летом 1704 года по Москве пошла повальная хворь. Целые семьи лежали в жару, в бреду; некому было даже подать больным пить.
У Марковых умерла бабушка Ульяна. За ней чуть не сошла в могилу здоровая, круглолицая Аграфена. Егор отпросился у Магницкого и заботливо ухаживал за матерью.
Много раз на дню бегал парень во двор Ракитиных. Там слегли все: Семен, даже в бреду говоривший прибаутками, жена его, кроткая Домна, Иван и шестилетняя Машутка.
Егор подливал воды в глиняные жбаны, поил больных, давал им есть. Скоро Аграфена поправилась. С желтым, точно восковым, лицом, шатаясь, она выходила на завалинку и часами сидела на улице, слабым голосом перекликаясь с Ракитиными, которые вяло бродили по двору.
В один из жарких июльских дней в избу Ракитиных вошел человек в поношенном кафтане и ветхой треуголке, с лицом, усыпанным огненно-красными веснушками. В руке его была зажата свернутая в трубку бумага.
Покрестившись на образа, вошедший громко спросил:
— Кто здесь будет хозяин?
— Я хозяин, — отозвался Семен с кровати.
— Сапожник Семен Ракитин, по повелению ратуши[70] на тебя наложены повинности… — приказный посмотрел в бумагу, которая оказалась списком налогоплательщиков, — …два рубли двадцать три алтына.
Сапожник в волнении поднялся с постели, расстегивая ворот рубахи, который вдруг начал душить его.
— Помилуй, господин писарь! Не может того быть. Николи столько не плачивал… А теперь и вовсе не могу: второй месяц не работаю…
— Нас сие не касаемо, — равнодушно ответил приказный. — В государеву казну деньги требуются. Все кругом обложены, не ты один. И платить надо обязательно.
Домна заголосила, охватив лицо ладонями:
— Да откуда же экую прорву денег взять!.. Пропали наши бедные головушки!..
— Замолчи, жена! — перебил ее Семен. — Господин писарь, войдите в положение…
— Ничего не могу сделать. — Писарь пожал плечами. — Завтрашний день неси деньги. Не уплатишь, добро твое на казну опишем и с торгу продадим.
— Господин писарь! — взмолился Ракитин. — Нельзя ли хоть отсрочить!
С этими словами он вытащил из кармана два медяка и сунул в руку приказного. Огненно-красная физиономия писаря заулыбалась, и он проворно спустил дар в привязанный у пояса кошель.
— Отсрочить в нашей воле, для хорошего человека не жалко…
— Будь отцом родным! — Семен низко поклонился приказному. — Хоть бы недельку…
— Это мы можем, — бормотал повеселевший писарь. — Ждите через неделю. — И он ушел.
Ракитин искал деньги три дня, и с каждым днем все ниже и ниже опускалась его голова.
— Видно, придется распрощаться с домом… — глухо признался он в своем бессилии, когда рухнула последняя надежда. — Выгонят голыми и босыми…
Домна завыла, как по покойнику. За ней заголосила, забилась маленькая Машутка. Беда нависла над домом Ракитиных.
— Тятька, — молвил смирно сидевший в углу Иван, — тятька… я боярину в кабалу[71] продамся… Коли на два года — три рубли дадут…
— Эх, сынок, сынок! — надрывно прошептал старый Семен. — В кабале люди гибнут… Раз запродался — век не вырвешься…
Иван был упрям. Он вбил себе в голову, что спасти отца от разорения можно только закабалившись, и переубедить его было невозможно.
Поздним вечером он пошел попрощаться с товарищем и рассказать о своем решении. Егорка долго сидел задумавшись, потом сразу оживился:
— Ваня! Ты погоди запродаваться! Сдается мне, что можно извернуться…
— Как? — недоверчиво спросил Иван.
— Хочу одну игрушку сделать. Давно об ней думаю. Спать сегодня не буду, стану мастерить.
Егорка собрал инструменты, выпросил у Семена гвоздей, пару березовых чурбаков и принялся за работу. Иван неотступно сидел около него и подавал то нож, то гвозди, то молоток.
Прошли сутки, и забавная игрушка была готова.
На круглом основании стояли два дергунчика: русский и немец. Русский в длинной поддевке, в шапке, с бородой. Немец в кургузом кафтанчике, в парике, со шпажонкой на боку. Поза у немца задорная, вызывающая, длинный нос вздернут кверху. Русский стоит скромно, будто о чем-то просит.
Но вот дергают за нитки, и картина совершенно меняется. Русский поднимает кулаки и начинает дубасить немца. Напрасно тот бестолково машет руками, пытается защититься — удары приходятся ему по щекам, по макушке… Нос у немца опускается, паричок слетает, обнажая лысую шишковатую голову.
Егор достал красок и раскрасил дергунчиков.
Он показал действие своей игрушки в избе Ракитиных. Семен пришел в восторг:
— Как он его… По мордасам! По мордасам! Ну и выдумщик ты, Егорка! С этой затеей денег собрать, я чаю, можно…
— Дергунчиков показывать пойду я! — сказал Иван.
Спорить с парнем никто не стал. Семен сочинил подходящие стихи, и Иван отправился на Красную площадь.
Остановившись перед обжорным рядом, Иван привел дергунчиков в действие и бойко закричал:
Полюбуйся, народ,
Русский немчина бьет!
Лупит немчуру по мордасам:
Вот тебе московский пирог с квасом!
Вокруг Ивана мигом собралась огромная толпа. Задние не видели, в чем дело, спрашивали у передних. Те, хватаясь за животы от хохота, выкрикивали:
— Ой, уморушка!
— Русский немчуру колошматит!
— Эх, братцы, вот потеха так потеха!
— Нет, паря, кабы так всамделе…
— Умирать бы не надо!
Иван скинул шапку, и в нее полетели копейки и алтыны.
До вечера ходил Иван по рынкам. Его сопровождала огромная толпа зевак. Домой он вернулся с пригоршней медяков. Такого неслыханного успеха никто не ожидал.
На другой день Иван опять пошел по Москве. Сбор был уже не так велик, как в первый день.
На Лубянке к парню подошел Магницкий. Он долго смотрел на забавную драку русского с немцем, бросил пятак и спросил:
— Чья работа?
— Егора Маркова.
— Какого Маркова? Того, что в Навигацкой?
— Того самого.
— Продай игрушку!
— Сколько дашь?
— Полтину.
Иван сообразил, что для уплаты налога не хватает как раз полтины, а Егорка может сделать новых дергунчиков, и согласился. Игрушка, купленная Магницким, заняла почетное место в его кабинете.
В назначенный срок налог был уплачен сполна. Семен Ракитин не знал, как и благодарить Егора.
В декабре 1704 года Петр болел лихорадкой. Но и лежа в постели, в жару, с пересохшими, растрескавшимися губами, царь не оставлял государственных дел. Он вызвал к себе Магницкого.
Магницкий, в парадном костюме, в парике, скромно вошел в спальню Петра, поклонился.
— Садись, — подозвал его Петр. — Сказывай, как Навигацкая школа?
Этим своим детищем, первым высшим учебным заведением России, царь гордился и всегда интересовался. Магницкий сделал подробный доклад, перечислил нужды школы.
— Все?
— Не все, государь! Учится у нас один паренек из посадских детей. И сей паренек на науку и на всякое мастерство оказался остроты необычной…
Петр заинтересовался, приподнялся на локте, нетерпеливо пробормотал:
— К какому мастерству он способен?
— Ко всякому, ваше величество. В бытность свою до школы арбалеты изрядного боя делал. Теперь мне и учителям помощь оказывает: приборы всякие чинит и в любом механизме сразу толк берет.
— Обязательно на сего паренька своими глазами погляжу, — сказал Петр, — и, коли правду говоришь, дела ему много дам. Как его прозвание? Егор Марков? Запомню. Когда поправлюсь, приеду к вам в школу.
Царь откинулся на подушки, закрыл глаза, и Магницкий тихонько вышел.
Через несколько дней Петр без предупреждения явился в Навигацкую школу, как не раз делал и прежде.
Начальство забегало, засуетилось, но царь приказал продолжать занятия. Он ходил по классам, спрашивал учеников, рассматривал учебники, тут же на полях делал заметки, что надо исправить в следующем издании.
Наконец он вошел в кабинет Магницкого.
Из необыкновенной памяти Петра не изглаживался ни один разговор, он не забывал ни об одном человеке, достойном внимания.
Царь сел в кожаное кресло и, поглядывая искоса круглым глазом на чучела птиц, расставленные по шкафам, и точно боясь их спугнуть, спросил приглушенным баском:
— Где у тебя искусник Егор Марков, о коем ты мне докладывал?
Леонтий Филиппович приоткрыл дверь в заднюю комнату и крикнул:
— Марков! Ступай сюда, тебя государь требует!
Если бы над головой Егора внезапно грянул гром, он бы так не испугался. Работая один в мастерской, он даже не знал о приезде царя.
Залившись краской смущения, Егор вышел из мастерской в стружках и опилках, с буравом в руке, который не догадался положить на верстак.
Царь залюбовался высокой, ладной фигурой юноши, взял его за подбородок и взглянул в кумачово-красное лицо Егора веселыми карими глазами. Тот конфузливо отвел взор.
— Сказывал мне твой учитель, что ты на всякую механику искусен… (Егор молчал.) Да ты не бойся!
Егор невольно улыбнулся.
— То-то. Показывай свои труды.
— Вот его работа, ваше величество. — Магницкий взял со стола дергунчиков. — Егор, покажи государю!
Егор задергал веревочки, и русский бойко начал тузить немца. Петр до того хохотал, что из глаз его покатились слезы.
— Зело утешная выдумка! — воскликнул он, тряхнув темными разметавшимися кудрями. — Не думал я, что ты такой мастер! Однако игрушка игрушкой, а что ты дельного совершил?
— Он, ваше величество, часы исправил, — ответил за парня Магницкий. — Вот эти насосы, — Леонтий Филиппович показал модели, — Марков новым манером переделал, и оные действуют не в пример лучше прежнего. Он…
Царь слушал и веселел все больше и больше.
— Ну, Егор! Навигатором тебе не быть, а быть токарем! Мне великая нужда в таких работниках, как ты. Ай да посадский сын!
Егор был совершенно ошеломлен ласковыми словами царя.
— Вы у меня его отбираете, ваше величество? — спросил опечаленный Магницкий.
— Отберу! Пойдешь, Егор, в науку к искусному художнику Людвику де Шеперу. Надеюсь я, что ты, Егор, при твоей русской сметке, сего мастера перещеголяешь!
Глаза Егора вспыхнули, черные брови сдвинулись.
Он весь загорелся и смело ответил:
— Постараюсь, государь!
В старину, вплоть до самого XIX века, токарное дело понималось очень широко. «Токарное искусство», как его тогда называли, включало в себя фрезеровку металлов, гравировальные работы, производство медалей и многое другое. Токари гордо именовали себя артистами, и некоторые из них действительно проявляли изумительное, прямо-таки артистическое мастерство.
Разностороннее токарное искусство требовало широких знаний. Токари изучали математику, механику, знакомились со свойствами материалов, которые употреблялись для токарных изделий, а таких материалов было много: металлы, слоновая кость, рог, черепаха, янтарь, всевозможные сорта дерева. Для каждого материала применялись различные способы обработки и особые инструменты.
Знаний Егора не хватало, чтобы сделаться «артистом» токарного дела. Магницкий и Киприанов советовали ему продолжать учение в Навигацкой школе.
— Если науки бросишь, — сказал Егору Леонтий Филиппович, — изрядным работником не станешь. Весь век будешь подмастерьем; придется тебе чужие приказы исполнять.
— Что ж, Леонтий Филиппович, учиться я готов с радостью! — поспешно согласился Егор.
— Только смотри, трудно придется! — предупредил Магницкий. — Мастер с тебя станет требовать, да и мы спуску не дадим…
— Ничего, не побоюсь! — весело сказал Егор.
Через неделю он начал учиться токарному ремеслу у мастера — француза Людвика де Шепера. В четыре часа утра Егор уже шагал на Кукуй.[72]
Мастерская де Шепера была в глубине двора. Напротив двери, перед широким окном, стоял токарный станок, рядом — стол, на нем — в строгом порядке пилочки, сверла, резцы или токарные долота. Направо, у стены, были станки, сверлильный и винторезный. В маленькой кладовке до самого потолка поднимались полки, на них лежали деревянные бруски, железо разных сортов, бронзовые чушки. Людвик де Шепер работал не только по дереву и кости, но был и оружейником.
После обеда де Шепер отпускал Егора (таков был уговор с Магницким), и парень бежал в Навигацкую школу, чтобы просидеть там еще три-четыре урока. Товарищи показывали ему, где в книге рукой учителя было отмечено «от сих и до сих», и Егор принимался яростно зубрить.
Дома он наскоро ел и снова хватался за книги.
— Уснул бы хоть часок, бедняжечка! — уговаривала его мать. — Истомился ведь! Смотри, как щеки-то ввалились!
— Ништо, матушка, — возражал Егор. — Выдюжу, а время терять негоже мне…
Но скоро мысли его перекинулись на другое. Мастерство неудержимо притягивало Егора, а хозяин не подпускал его к токарному станку. Парню казалось, что он все понял, что стоит ему подставить резец к быстро вертящейся деревяшке, и резец загудит так же ровно и звучно, как у мастера.
Но де Шепер не отходил от станков и, отработав положенное время, неизменно говорил:
— Теперь пойдем покушать! — и запирал мастерскую.
И тогда у Егора родилась дерзкая мысль: он захотел сам сделать себе токарный станок.
Станки начала XVIII века не отличались особо сложным устройством: деревянная станина, ножная педаль с приводом, вращающим шпиндель передней бабки, задняя бабка со вторым шпинделем; между шпинделями зажимался обрабатываемый предмет.
Все это не мудрено было постигнуть Егору. Через несколько дней пытливого рассматривания конструкция станка стала ему понятна в совершенстве.
Егор работал по ночам. Спал он не больше трех-четырех часов в сутки. Чуть не целую ночь из амбарушки слышались стук и лязг, сквозь маленькое окошко пробивался тусклый свет жировика.
Наконец станок готов. Егор смотрит на него с недоверчивым восторгом. Резцы, купленные по случаю, лежат возле. Егор вставляет деревянную болванку, нащупывает ногой педаль…
Глубокая ночь. Тишина вокруг, лишь где-то далеко лает собака. Сердце у Егора сильно бьется, руки дрожат, со лба катится соленый пот… Егор нажимает педаль и приставляет резец… Трах! Резец отскакивает и бьет Егора ручкой по челюсти. Парень хватается за ушибленное место. Через минуту он снова прикладывает резец. Станок скрипит, качается… Резец то глубоко въедается в дерево, то отскакивает рывком.
Первые часы работы не дали Егору ничего, кроме огорчений. Парень хотел сразу слишком многого. Он еще не умел работать педалью, а уж принялся за обточку болванки.
Егор взял себя в руки, отложил резец в сторону и начал нажимать педаль, добиваясь совершенно равномерного вращения вала.
На эту «науку» ушло несколько ночей. И только тогда Егор разрешил себе взять резец.
Он задрожал от радости, когда из-под резца побежала мелкая чешуйчатая стружка. Первую болванку он, конечно, испортил, но вторая и третья пошли лучше.
Марков делал дома быстрые успехи, а мастер Людвик де Шепер все еще заставлял его присматриваться, подметать мастерскую, подносить болванки.
— Доброму ученику положено три года мастеру трубки табаком набивать, — говорил француз.
— Российским ученикам нет времени по три года трубки набивать! — возражал Егор. — Что государь скажет, ежели узнает, что я в бездействии время провожу?
Наконец де Шепер торжественно подвел Егора к станку.
— Урок первый! Поучайся работать ногой, чтобы про нее не думать. Ты смотришь на резцы, твоя голова есть занята, а нога сама, одна должна работать…
Егор лукаво улыбнулся и нажал педаль. Вал завертелся ровно и плавно, а рот мастера широко открылся, и оттуда вылетело звучное:
— О-о!
— Может, позволишь, хозяин, болванку обточить? — усмехнувшись, спросил Егор.
Растерявшийся француз кивнул головой. Марков мигом сбегал в кладовую, принес сухой березовый обрубок, ловко зажал между гребенками, и резец монотонно зажужжал под рукой молодого подмастерья.
— Я ничего не понимаю! — воскликнул де Шепер. — Кто тебя обучал мастерству?
— Я сам дома станок сделал, — покраснев, признался Егор, — и на нем ночами учился.
Удивлению мастера не было предела.
— Ты имеешь резон! Я тебя допускаю к токарному искусству.
Марков делал поразительные успехи. Скоро он точил не только по дереву, но и по металлу, по кости. Уверенно хватая нужные резцы, он безукоризненно вытачивал сложнейшие фигуры.
— Tres bien![73] — говорил восхищенный француз.
Увидев, что Егору можно смело доверить станки, де Шепер переложил большую часть работы на Егора, а сам объяснялся с заказчиками и добывал материалы.
«Я разбогатею, если удастся продержать Маркова пять лет», — думал француз.
Егор стоял у станка. Педаль мерно качалась под ногой, резцы пели монотонные песни, каждый свою, летели стружки… Егор был доволен и счастлив.
Обучение царевича Алексея Петровича шло своим чередом.
По отзыву учителей, царевич был «разумен далеко выше своего возраста, тих, кроток, благочестив». К пятнадцати годам Алексей успел перечитать все книги, напечатанные на славянском языке; Библию прочел пять раз по-славянски и раз по-немецки. Царевич говорил и писал по-французски и по-немецки.
Был ли Петр удовлетворен успехами царевича? Если и не был, то, во всяком случае, делал вид, что доволен. Царевич Алексей по-прежнему оставался под надзором дядьки Никифора Вяземского и придворного штата, приверженного к старине.
Царь очень надеялся на свою любимую сестру Наталью; ее он поставил главной надзирательницей за учением и воспитанием Алексея.
Пока царевич был мал, Наталья Алексеевна выполняла свою обязанность ревностно; но ее заботы простирались недалеко: был бы Алеша сыт, тепло одет, вовремя бы занимался с учителем.
Когда Алексей подрос, надзор Натальи вовсе ослабел. «Алеша скоро жених, — рассуждала царевна. — Ему прилична мужская компания; а мне, старой девке, в мужские дела мешаться негоже».
Пятнадцатилетний царевич Алексей часто пировал в своих покоях. Доступ на пиры имели только самые близкие к нему люди: Ннкифор Вяземский, братья Кикины, Нарышкины и немногие другие.
Александр Кикин, любимец Алексея, развязный, всегда одетый по моде, и лицом и манерами несколько похожий на Меншикова, зло издевался над теткой царевича Натальей Алексеевной и иначе не называл ее, как тюремщицей.
— Неужто тебе не опостылело, царевич, до таковых лет под бабьим надзором ходить?
Василий Кириллович Нарышкин, старик с седой головой, но еще живой и бодрый, называл царевну «чертовкой», хоть она и приходилась ему родной племянницей.
Собутыльники спаивали слабохарактерного Алексея, раздували вражду к отцу.
— Ты — надежда российская! — внушали они пьяному от вина и гордости царевичу. — Разум светозарный, не склонный к обольщению премудростью ложных наук! Пьем за будущего царя и великого государя Алексея Петровича!..
Алексей вставал и опускался вновь: ослабевшие ноги не держали его.
— Я вас… вызволю… А этот… Алексашка Меншиков… попомнит меня!..
Пиры затягивались за полночь.
Александр Кикин далеко простирал планы: он хотел целиком подчинить своему влиянию царевича Алексея.
Судьба переменчива: умрет царь Петр, и блестящая карьера его любимцев оборвется; при новом царе возвысятся другие. Забежать вперед всех, стать лучшим, незаменимым другом Алексея задолго до того, как он сядет на престол, — вот какую задачу ставил себе честолюбивый Кикин. Он потворствовал всем слабостям Алексея, без меры хвалил его, приучал к пьянству: на пирах завязывается самая тесная дружба.
Но царь Петр еще крепок, и Кикин лавирует между царем и наследником; он двуличен, умеет ловко скрывать свои чувства; царь считает его надежным соратником, дает чины, видные должности, пишет Кикину дружеские письма, посылает с важными дипломатическими поручениями. Этого мало честолюбцу — он хочет стать при будущем царе Алексее первым человеком в государстве. Но ближе Кикина сумел стать к царевичу его духовник, протопоп Верхнеспасского собора Яков Игнатьев. Он всецело завладел душой Алексея. Прежде чем стать духовным отцом царевича, он взял с него великую клятву послушания.
— Будешь ли меня, отца своего духовного, почитать, за ангела божия и апостола иметь и за судию дел твоих, и хочешь ли меня слушать, и хочешь ли мне во всем повиноваться и покоряться? — спросил отец Яков трепещущего Алексея, исповедуя его в спальне Преображенского дворца и положив руку царевича на Евангелие.
Алексей, низко опустив голову, ответил с радостным страхом:
— Да… Обещаю и клянусь!..
Кончается всенощная в Верхнеспасском соборе. Богомольцы расходятся по домам. Протопоп Яков Игнатьев приближается к царевичу, который отстоял службу с Никифором Вяземским.
— Никифор Кондратьич, иди в карету, — приказывает Вяземскому протопоп. — Пожди царевича малое время: мне с ним перемолвиться надо.
Вяземский злится: слишком часты ночные беседы в церкви, иной раз надолго затягиваются они, а ему хочется домой, к сытному столу. Но он не осмеливается возразить и, ворча себе под нос, уходит в карету.
Отец Яков вводит царевича в пустой алтарь, усаживает в старое кожаное кресло, сам садится напротив.
— Великий грех кладет твой отец на душу, — сурово говорит он юному Алексею. — Москва лишилась патриарха, великой русской святыни…[74] Хуже, злее для церкви стал Петр, нежели султан басурманский!
В алтаре полумрак, жуткая тишина. Сердце царевича сильно бьется в ожидании чего-то необычайного…
Протопоп, ближе наклоняясь к царевичу, смотрит ему в глаза.
— Страшное слово о твоем отце ходит по русской земле, — неумолимо продолжает протопоп, все ближе подвигаясь к Алексею, обдавая его горячим дыханием. — Страшное слово! Тебе, яко сыну, не подобает его слышать…
Царевич вздрагивает всем телом: он знает, на какое слово намекает отец Яков. Об этом постарался передать ему Александр Кикин, об этом много раз тайно шептал дядя Абрам Лопухин.
Это слово запрятано в самой глубине души Алексея. Но наперекор его воле оно всплывает, непослушное, оно звучит, гремит в мозгу, готовое вырваться наружу и заполнить оглушительными раскатами тихую темную церковь: «Царь Петр — антихрист!!!»
Маленькому двору царевича Алексея жилось спокойно только тогда, когда грозного Петра не было в Москве. Возвращаясь из походов и дальних поездок, царь каждый раз требовал к себе сына. Начинался строгий экзамен. Петр допрашивал, что пройдено, далеко ли ушел царевич в науках.
Петр хмурил круглые черные брови, полные щеки, исчерченные тоненькими красными жилками, тряслись от гнева.
— В безделии, Алешка, проводишь время! — гремел царь.
Он вставал и, огромный, на голову выше всех, хватал сына сильной рукой за плечо, встряхивал, выкрикивая укоризненные слова.
Царевич молчал, стискивал зубы, принимал вид угнетенной невинности, раздражавшей горячего, но отходчивого Петра.
Когда в Москву приезжали «высшие» (так звали Алексей и его придворные Петра, его жену Екатерину, Меншикова), царевич обязан был ежедневно являться к отцу, участвовать в его пирах.
Напрасно пытался уклониться Алексей от этой тягостной для него обязанности: занятия, болезнь — все предлоги отвергались Петром. Царевича приводили на пир.
Играла музыка, царь и его придворные веселились. Алексей сидел, упрямо склонив большую крутолобую голову с темными прямыми прядями волос, падавшими на лицо.
— Что ты, как сова, нахохлился? — кричал Петр на сына. — Пей!
Царевич отпивал из бокала с видом величайшего отвращения…
На одном из пиров царю пришла в голову мысль. Он никогда не откладывал исполнение своих намерений.
— Алеша! — громко позвал он.
Царевич неторопливо подошел:
— Что угодно, батюшка?
— Надумал я отдать тебя учиться к токарю. Что такой тряпкой растешь? Ни силы, ни проворства… Постоишь часика по три-четыре в день за станком, так откуда и сила возьмется!
— Как прикажете, батюшка, — смиренно поклонился Алексей.
— Ты мне скажи: хочется ли тебе обучаться такому превосходному ремеслу? — настойчиво спросил Петр.
Царевич равнодушно ответил:
— Ваша воля священна, и, ежели желаете обучать меня мастерству, почту это пользой и удовольствием.
— Мм… — Царь громко выругался и с досады хватил целый кубок мальвазии.[75] — Враждебен ты мне!.. Чую!.. Пошел прочь с глаз моих!
Алексей отправился на свое место с тем же неподвижным лицом, со злым взглядом опущенных глаз, прикрытых густыми ресницами. Царь крикнул ему вслед:
— Завтра отправишься к мастеру Людвику де Шеперу!
На следующий день царевич явился к де Шеперу в сопровождении дядьки Никифора Вяземского.
Мастер был предуведомлен о царской воле и встретил высокого посетителя у ворот дома.
Среднего роста, юркий, с острыми усиками, с небольшой бородкой клинышком, де Шепер беспрестанно кланялся, расточал комплименты.
Склонясь чуть не до земли, мастер помог царевичу выйти из кареты и, подхватив его под руку, повел через двор в мастерскую.
— Царская милость наполняет мою душу необычайной радостью, — болтал француз, сияя улыбкой. — Обучать токарному искусству наследника великой державы Российской — великая честь для меня, скромного мастера…
— Вишь разливается, треклятый, как курский соловей! — ворчал Вяземский, который не понял из сладких речей де Шепера ни слова: мастер говорил по-французски.
Де Шепер распахнул дверь, пропустил посетителей. Вяземский грузно уселся на табуретку у входа, а царевич прошел в глубь мастерской.
У токарного станка работал высокий паренек с худощавым приятным лицом и умными серыми глазами. При входе гостей он обернулся, низко поклонился и продолжал прерванную работу. Его сильные жилистые руки ловко управлялись с резцом; рукава полотняной рубашки были засучены до локтя, а грудь облегал аккуратный холщовый фартук, спускавшийся ниже колен.
— Это кто у тебя? — бесцеремонно показал на юношу царевич Алексей.
Француз так изогнулся, точно спина у него была резиновая.
— Это молодой ученик, Жорж Марр-коф! — по-французски выговорил он имя и фамилию Маркова. — Изучает у меня токарное искусство по приказу его величества.
«Батюшкин любимец!» — пронеслась мысль в голове Алексея.
На лице царевича появилось упрямое и обиженное выражение, как всегда, когда он думал об отце.
Егор стоял у станка взволнованный. Он не раз видал издали царевича Алексея и теперь узнал его с первого взгляда. Мысль работать в одной мастерской вместе с наследником престола не радовала Егора: он был робок и в присутствии высоких особ терялся. Но делать нечего — такова царская воля.
Людвик начал знакомить царевича со станком.
— Токарное дело — трудное искусство, ваше царское высочество, — говорил он. — Вы берете резец, прикладываете к вертящейся болванке… Глазомер, твердость руки, абсолютная точность! Ваша рука задрожала — резец скользнул вбок… Трах! Вещь испорчена! — Француз широко развел руками, словно показывая размеры несчастья, потом покорно сложил их вместе, вздохнул. — Все надо начинать сначала. Годы, годы выучки…
— Послушай, господин де Шепер, — холодно перебил его царевич, — объясни мне, буду ли я лучшим правителем государства, ежели научусь обтачивать деревяшки?
Людвик де Шепер сконфузился:
— Ваше высочество! Токарным искусством занимаются многие владетельные особы для своего удовольствия… Вас же оно, полагаю, может научить… терпению.
Алексей сердито нахмурился. Лицо его вдруг стало похожим на лицо разгневанного Петра.
— Довольно рассуждать, господин де Шепер! Батюшка приказал мне учиться, так изволь меня учить!
— Вам надо фартук, ваше высочество: вы запачкаете наряд…
Мастер недолго думая снял фартук с Егора, который ростом был чуть повыше Алексея, и надел его поверх кафтана царевича. Алексей с брезгливым видом подошел к станку.
Урок начался.
Прошло два месяца. Царевич регулярно брал уроки у де Шепера. Он уже выполнял разные нехитрые работы на токарном станке, но ему не хватало терпения и настойчивости. Иной раз работа подходила к концу, но царевичу наскучивало напряженное внимание. Он переставал следить за резцом, пускал его наудачу…
Ж-жиг! Резец отлетал с треском, на вещи получалась глубокая царапина с рваными краями.
— Не хочу больше работать! — капризно кричал царевич, топая ногой. — Дурацкое занятие! Едем домой, Кондратьич!
— Едем, Алешенька, едем! — отзывался обрадованный Вяземский.
Царевич сбрасывал фартук, выходил из мастерской. Де Шепер провожал его почтительными поклонами, пряча под усами насмешливую улыбку.
Возвратившись в мастерскую, француз принимал вид деловой и строгий и кивком головы указывал Егору на испорченную вещь:
— Жорж! Поправь работу, доведи дело до конца!
Егор подбирал нужные резцы, присматривался, начинал исправлять ошибки царевича. Через несколько часов работы из его рук выходила изящная вещичка.
— Изрядно! — говорил француз. — Положи на ту полку, где хранятся изделия его высочества.
Когда Алексей являлся на следующий раз, француз никогда не упускал случая показать царевичу его «достижения».
— Ваше высочество оказывает себя мастером тонким и изящным! — восклицал он, изгибаясь в поклонах. — Последняя вещь вашего высочества заслуживает удивления!
— Помнится, я не вполне ее закончил, — немного краснея, говорил царевич.
— О, сущие пустяки! Несколько ударов резца, незначительная отделка подмастерья… Сие не стоит упоминания!
И вещь входила в число работ Алексея.
Людвик де Шепер письменно доносил царю:
«Его высочество государь царевич многократно в доме моем был и зело уже изрядно точить изволит, и, кажется, что он великую охоту к сему имеет».
Напрасно приукрашивал де Шепер успехи Алексея и его «охоту» к токарному искусству. Через несколько месяцев посещения царевича Алексея сделались реже и наконец прекратились. Егор Марков был этому очень рад.
Однажды Егор забыл в мастерской учебник и вернулся после того, как де Шепер отпустил его в школу. Дверь была отворена. Марков вошел тихо и увидел, что мастер Людвик, разложив на столе какую-то большую книгу, внимательно ее разглядывает.
Егор заинтересовался. Что это за книга, которой он никогда не видел у мастера? Он на цыпочках подошел поближе, стал за спиной де Шепера и замер от восторга: он увидел изображения диковинных токарных станков.
— Вот так станочки!.. — чуть слышно прошептал Егор.
Этот восхищенный шепот донесся до ушей француза, и тот мгновенно обернулся. Его лицо побагровело от гнева:
— Как ты смел подсматривать?! — закричал он, быстро захлопнув книгу.
— Я совсем не подсматриваю… Я за «Арифметикой»! — возразил Егор.
— Бери и уходи, — приказал мастер.
Но Егор уже осмелел:
— Какая это книга?
— Много будешь знать! — рявкнул де Шепер и, взяв Егора за плечо, вытолкал из мастерской.
Егор отправился в Навигацкую школу обескураженный. Даже во время занятий чудесная книга не выходила у него из головы.
«Боится мастер Людвик, — думал Егор, — ежели я ту книгу пойму, больше его знать буду… А им, иноземным людям, в том выгоды нет. Ведь им сейчас и почет, и уважение, и первые места. Хоть бы сказал, как книга называется… Пойду к Леонтию Филипповичу, спрошу».
Но и Магницкий не мог разрешить недоумения Егора. Правда, в школе нашлось руководство по токарному делу. Учитель показал его Маркову:
— Эта?
Егор жадно бросился к книге, перелистал ее.
— Нет, — со вздохом сказал он. — Та размером больше, и нарисовано не в пример явственнее.
Но и эту книгу Егору жаль было выпустить из рук. Леонтий Филиппович добродушно рассмеялся:
— Домой сей редкостный труд не получишь, а здесь смотри.
Обрадованный Егор укрылся в задней комнатке и стал внимательно разглядывать чертежи.
Он жадно занимался этим неделю, а потом возвратил книгу Магницкому. Она не дала ему почти ничего нового: конструкции станков, представленных в ней, Егор знал. Такие станки стояли в мастерской де Шепера. Чертежи были малопонятные и расположенные в беспорядке: не поймешь, что к чему.
Мысли Егора снова обратились к таинственной книге, которую он видел у мастера Людвика. То была действительно книга! Егор не раз видел ее во сне и просыпался разочарованный.
Книга надолго отбила у него охоту к работе, аппетит и сон. Наконец парень принял смелое решение.
«Неужели сам не додумаюсь станочек построить, какие в книге нарисованы? — рассуждал Егор. — Их ведь тоже люди выдумывали».
Отработав положенные часы у де Шепера, он шел в школу, из школы шагал домой, а в воображении его рисовались разные усовершенствования, какие можно было внести в новый, задуманный станок. Неоспоримо представлялось ему, что станина должна быть массивнее, устойчивее, что одну из бабок, между которыми зажимается обрабатываемое изделие, надо сделать подвижной, установить как бы на салазках: это даст возможность обтачивать болванки разной длины. Рука токаря уставала оттого, что приходилось держать резцы на весу; значит, надо приспособить к станку подручник, на который могли бы опираться токарные долота. Работник станет меньше тратить усилий, да и резец увереннее будет держаться там, куда его приставишь.
Шаг за шагом начал создавать Егор Марков детали своего будущего станка. Конечно, не так-то легко и просто все давалось. Были ошибочные мысли, создавались такие конструкции, которые после испытания оказывались негодными. Егор, однако, не падал духом. Мать удивлялась упорству парня, но напрасно уговаривала его отдохнуть, развлечься.
Долго-долго светилось по ночам амбарное окошко, стук молотка и визг пилы по железу беспокоили сон соседей.
Все-таки Егор был уже не так неопытен, как в то время, когда делал первый станок, и дело у него шло лучше.
Через несколько месяцев неустанного труда станок был закончен. Перед ним стояли Егор Марков и Иван Ракитин. Глаза Егора сияли радостью, Иван почтительно смотрел на друга.
— Слышь, Егорка, — прервал он молчание, — хошь, я тебе на этот станок покупателей найду? Ей-бо, за него полета отвалят.
— Не для того я делал, чтобы продавать, — сухо ответил Егор.
— Тогда знаешь что? — оживленно заговорил Иван. — Ты от него уйди, от немчина своего. Ну его к ляду! Свою мастерскую открывай! Чем ты не токарь! Будешь работать, изделия продавать…
— Не дело говоришь, Ваня, — медленно ответил Егор. — Мне еще много учиться надо. Какой из меня мастер?
— Эх, жаль! Нажил бы деньгу!..
— Какой-то ты не такой становишься, Ваня, — с сожалением заметил Егор. — Всё деньги у тебя на уме.
— Думка есть в люди выбиться. Видал, как тятька работает: за мое время три раза на табуретке кожу просидел. А чего нажил?
— Я тебе, конечно, не указчик, у каждого своя голова на плечах. Поступай как знаешь.
Приятели расстались холодно. Впрочем, размолвка на другой день была забыта.
С тех пор Егор часто стоял по ночам у своего нового станка. Но работал он не на заказ, а вытачивал разные приспособления к этому же станку; часто обрабатывал он деревянные бол-ванки, стараясь развить верность руки и глаза.
Илья Марков и Акинфий Куликов шли по крутому берегу Волги.
Был вечер. Солнце било в глаза путникам, заливало густым багрянцем чуть взволнованную поверхность реки.
Среди алых вод резко рисовался большой парус, бежавший против течения.
Вправо от тропинки до горизонта уходила ковыльная степь, не знавшая косы. Ветерок гнал по ее поверхности мягкие длинные волны.
Почти четыре года прошло с тех пор, как Илья и Акинфий расстались у большой дороги с Ванюшей Ракитиным. Илья Марков сильно изменился за это время — еще больше раздался в плечах, возмужал, черты лица огрубели, горькая складка перерезала лоб.
И духовно стал другим за эти годы Илья. На многое раскрыл ему глаза Акинфий. Заменив парню отца, он учил Илью уму-разуму, вносил в его сердце лютую ненависть к боярам и помещикам, любовь к простому народу.
Много исходили два друга дорог, не раз спасались от царских сыщиков и целовальников, по неделям отсиживались в лесах и болотах, сходились и расходились с такими же, как они, беглецами. Но ни в селах, ни в городах не нашли они вольного убежища, где можно было бы свободно жить простого звания человеку.
— Вот, Илюша, идем мы с тобой в Астрахань, — задумчиво сказал Акинфий. — Найдем ли там доброе?
— Правду, батя, найдем! — горячо отозвался Илья. — Найдем правду! Не может того быть, чтоб и там народ покорно спину под кнут подставлял… Эх, батя! Кипит у меня сердце, как припомню, что мы с тобой видели. Когда из Питербурха побегли, мнилось, хуже нашего житья на свете нет! Ан выходит, мы еще панами жили! Помнишь деревню Тарасовку? Избенки насовсем развалились, в стенах дыры — кулак просунь. Ребятенки нагие на печке скорчились, ветошью прикрылись. А тут целовальник: «Подавай подымный сбор! Не то печь сокрушу!» И уж лом занес… Как подумаю, что на Руси творится, гнев одолевает, сам не свой! Села пусты, города пусты… В Веневе мы в кинутой избе спрятались — много ли за день по улице народу прошло?
— Кажись, два или три человека.
— Два ли, три ли — все едино! Нет, верно ты говоришь, батя, всем народом надо вставать супротив бояр да царских чиновников, покуда они народ до корня не извели… Только так и свободу себе добудем.
Акинфий поправил дорожную суму, поддернул армяк. Ружья уже не было у путников, стащил на ночлеге случайный попутчик.
— Народ, Илюша, никаким лиходеям не извести. Народ — великая сила!..
На повороте тропы путники неожиданно наткнулись на такого же странника, как они сами. Это был молодой мужик среднего роста, с худым смуглым лицом и черными, глубоко впавшими глазами. Он сидел на траве, переобувая лапти. Рядом лежала котомка.
Илья и Акинфий приостановились. Незнакомец вскочил. Но, присмотревшись к прохожим, снова опустился на траву.
— Здорово, добрые люди! — низким, звучным голосом сказал он. — Далеко ли путь держите?
— К морю, — ответил Акинфий.
— О, так нам по дороге!
Мужик закончил возню с лаптем и зашагал рядом с Ильей и Акинфием.
— Зовут меня Степаном, а по прозвищу Москвитиным, — словоохотливо рассказывал о себе незнакомец, — потому родом я московский, стрелецкий сын.
— Бунтовал? — порывисто спросил Илья.
— Было дело. А потом скрывался у боярина Федора Лопухина.
— Неужто сам Федор тебя приютил? — удивился Акинфий.
— Да он и не ведал ничего. Дворня его мне помогла.
— Это другой разговор. Знаю я Лопухиных — подлый род. Хотя… хотя и другие не лучше!
— Вот потому-то и приспело время народ подымать на бояр да на дворян!
Голос Степана зазвучал горячо, взволнованно. Он остановился, глянул на травянистую благоухающую степь и розовеющую в лучах заката Волгу.
— А ты не боишься, парень, что мы твои воровские речи перенесем начальству? — лукаво улыбнулся Акинфий.
— Видать птицу по полету! — Степан беспечно захохотал. — Я так мыслю: вы мне пособниками будете!
— Верно мыслишь, — подтвердил Илья.
Парень рассказал новому знакомцу о себе и об Акинфий. Степан одобрительно кивал головой.
Путники спустились под яр, разыскали на берегу Волги удобное место для ночлега, собрали плавнику на костер. Илья вытащил из котомки лесу с крючком, направил снасть и через полчаса принес к костру трех огромных сазанов.
Степан уважительно сказал:
— Вижу я, вы люди бывалые!
Уха булькала в котле, брызгала через край и испускала аппетитный запах. В камышах левого берега глухо и надрывно ревела выпь. Чайки проносились над рекой. Новые друзья разговаривали.
— Есть у меня в суме подметные грамоты, — признался Степан. — И в тех грамотах писано, что Москвою завладели четыре столбовых боярина,[76] а хотят царство разделить начетверо. И от того будет народу нашему конечная гибель и разорение. При одном царе спасенья нет, а при четырех — живой в гроб ложись! И слыхал я еще на дворе у Лопухиных, что и государь у нас не природный русский. Истинного государя в Стекольном городе[77] заточили, а замест его басурмана прислали, ликом схожего… Лопухины — царская родня, такие словеса даром пущать не станут.
— Не станут! — зло усмехнулся Акинфий. — Они отца родного из-за выгоды продадут. Покудова я в Приказе сидел, наслушался от людей, как знатные друг друга подсиживают, словно волки хищные меж собой грызутся. Согласье у них только в одном: как бы покрепче народ придавить!
— Ничего, дядя, придет и им срок! Добраться бы скорей до Астрахани, великое дело там начну… У-ух!
Степан встал и гикнул своим могучим голосом. Эхо понеслось по Волге, замирая вдали.
— Силы в тебе много бродит, — заметил Акинфий.
— Много во мне силы! — согласился Москвитин. — Недаром меня Степаном окрестили. Слыхали, чай, про Степана Разина?
— Кто про него не слыхал!
— А может, суждено мне то дело покончить, что он начал. Начинал-то он с этих же краев, с раздольной Астрахани…
Акинфий задумчиво покачал головой.
— Я с тобой! — горячо отозвался Илья Марков. — Буду стоять за волю народную, покудова сердце в груди бьется!
Стало тихо. Только Волга чуть слышно плескалась о невидимый берег да за рекой продолжала глухо и жалобно кричать выпь.
Степан Москвитин молча глядел в темную даль реки.
Погожим июньским днем трое путников подходили к земляным валам, окружающим Астрахань.
С моря дул свежий ветер. Над Астраханью стояла тонким облаком серовато-желтая пыль. Мутная Волга разлилась на необозримую ширину, низкие острова раздробили ее на множество проток.
По берегу раскинулись рыбачьи слободы. К бревнам, врытым в землю, были привязаны сотни лодок и стругов. У воды кипела жизнь: то и дело причаливали и отплывали рыбачьи челны, на персидские торговые корабли всходили по трапам астраханские купцы. Продавцы пирогов и чихиря оглашали воздух криками. По берегу шныряли воеводские приставы. Они зорко следили, чтобы ни одна лодка не отошла без уплаты сбора. Рыбаки, кряхтя, доставали из карманов медяки, а то и серебро.
У городских ворот Акинфий и его товарищи стали свидетелями любопытного зрелища. Офицер со шпагой на боку, верхом на гнедом жеребце, напирал на высокого стрельца[78] с окладистой русой бородой, пытаясь отделить его от гудевшей вокруг толпы.
— Так ты, Григорий Евтифеев, приказу воеводы не повинуешься?
— Нет, не повинуюсь! — И Евтифеев осадил офицерского коня сильной рукой.
— Стало быть, бороды не сбреешь и пошлины с бородачей сбирать отказываешься?
— Так, господин капитан, — невозмутимо ответил стрелец. — Только не в бороде тут дело, хоть и стоим за нее. Служить я готов верой-правдой, как доныне служил. А воеводе не дам больше изгаляться[79] надо мной. Будет!
— Бунтовщик! Мятежник! — закричал офицер.
Он сознавал свое бессилие перед рослым, спокойным человеком, окруженным сочувствовавшей ему толпой. Вдруг капитан заметил десяток драгун местного гарнизона, возвращавшихся в город.
— Эй, драгуны, сюда! — торжествующе-злобно выкрикнул он. — Взять этого изменника! На гауптвахту его, в тюрьму, в железы заковать!
Евтифеев не сопротивлялся, его увели. Толпа долго еще бушевала у ворот.
— Вижу я, — сказал Акинфий Степану, — тут и без тебя мятежников довольно.
— Порох! — радостно откликнулся Степан. — Только искру зарони! Так трахнет, что гром аж до Питера докатится…
Трое друзей устроились на житье в рыбачьей слободке, у вдовы Макрины Полупановой. Целыми днями ходили они по пыльным улицам Астрахани, среди мазанок, выходивших крошечными оконцами во двор, и среди русских изб, сплавленных с верховьев Волги. Заглядывали в кремль, обнесенный каменной стеной, где красовались хоромы воеводы, митрополичьи палаты и дома купцов гостиной сотни и стрелецких начальников. По улицам, на пристанях, на шумных базарах кипела и волновалась разноплеменная толпа.
Простому народу, разоренному бесконечными поборами и повинностями, налагаемыми царской властью, обиженному и оскорбленному произволом помещиков и бояр, Астрахань казалась заветным местом спасения. Лежит она у вольного моря, а море не загородишь заставами-дозорами. Здесь еще помнили, как по Каспию ходили струги Степана Разина, как расправлялось с боярами да дворянами его удалое воинство.
В Астрахань стремились отовсюду: из Москвы и Ярославля, из Симбирска и Тулы, из Питера и Нижнего. Разных чинов и званий были эти беглецы: посадские люди, стрельцы, приказные, крестьяне и солдаты петровских полков.
Но в Астрахани беглецы попадали из огня да в полымя. Должно быть, не было правды на русской земле, нигде не мог простой народ найти убежище от неусыпного ока бояр-дворян и их верных слуг: приказных да сборщиков податей. Астраханский воевода Тимофей Ржевский жестоко притеснял народ: кроме царских налогов, ввел поборы в свою пользу и взыскивал их безжалостно. Это переполнило меру терпения. Народ начал волноваться, готовилось восстание.
Масла в огонь подлил царский указ об обязательном ношении немецкого платья и о бритье бород. Астраханский воевода получил этот указ 23 июля и поспешил обнародовать его: ведь это было еще одно средство для выколачивания денег.
Степан Москвитин усердно разыскивал недовольных. Не прошло и недели, как москвич свел знакомство со стрельцом Иваном Шелудяком, с солдатом Петром Жегало, с посадским Гаврилой Ганчиковым. Эти люди пользовались известностью в городе, их-то в первую очередь Степан познакомил с содержанием своих подметных грамот.
Вначале Степан произвел впечатление пылкими речами, уверенными рассказами о своих московских связях. Но Иван Шелудяк, человек большого ума, быстро раскусил Москвитина и понял, что серьезных дел от него ожидать не приходится. Зато совсем по-другому отнеслись Шелудяк и Жегало к Акинфию Куликову и Илье Маркову. Их мощные фигуры, их скупые, но умные речи сразу показали, что эти пришельцы крепко постоят за народное дело.
Однажды вечером на огороде Макрины Полупановой собралось несколько зачинщиков восстания. Большими группами сходиться было опасно: воеводские шпиги не дремали.
На огород пришли Ганчиков, Жегало, Шелудяк и еще двое-трое астраханцев.
Разговор шел о том, что мешкать с восстанием стало опасно. Слишком много людей вовлечено в заговор, и среди них может найтись переносчик, а тогда… Всем было ясно, что произойдет тогда.
Наступило угрюмое молчание. В тишине раздавалось только монотонное потрескивание цикад. Низко пронеслась огромная летучая мышь, заставив вздрогнуть собравшихся.
Потом горячо заговорил Петр Жегало:
— Доколе же, братцы, будем терпеть такое насилье? Сколько от нас, горемычных, бояр-дворян, дьяков-подьячих кормится? Забыли, каины, Стенькину науку! Совесть и страх совсем потеряли! Грабят, разоряют… детишек впору закладывать да самим в кабалу идти… — Жегало помолчал, посмотрел на понуривших головы заговорщиков и пытливо спросил: — Чего ж молчите? Али не то говорю?
— Да что там! — рывком поднялся с земли Иван Шелудяк. — Молчим?! А что слова даром тратить, когда сердце кровью обливается! Невмоготу больше терпеть! Тут ведь что главное? Не то, что воевода задавил налогами да поборами. Он что? Он такой, как и все, только, может, пуще других лиходействует. Значит, под самый корень надо рубить! Только начин будет с Астрахани, а там и дальше пойдет… Надобно, чтобы народ свою силу почуял, тогда везде заполыхает!
Общее мнение выразил Илья Марков:
— Соберемся всем миром и к воеводе: «Почто, мол, такие немилосердные налоги наложил?»
— Там все подати перечтем, — добавил Жегало.
— Он, воевода, горяч. Как зачнет супротив нас кричать, тут народ и озлобится, — молвил астраханец Алексей Банщиков.
— Слухи распущать будем: заместо государя престолом владеет немчин поганый, веру христианскую порушил, нас всех в люторы[80] хочет перевести, — вставил слово Степан. — Я, как был на Москве, на дворе у боярина Федора Лопухина…
— Хватит про Лопухина! — раздраженно прервал Степана Шелудяк. — Выдумка твоя, что царем у нас немчин сидит, невместная.[81] Лучше говорить, что государя вживе нет, потому и одолели нас поборами.
— Так надежнее будет, — подтвердил Жегало.
Неожиданно подал голос упорно молчавший до сих пор Акинфий:
— Послушайте меня, люди добрые! Немалое мы дело затеяли: супротив царя и бояр Волгу и Дон поднять! Оно, конечно, давно приспело время с господами посчитаться. Да только и про другое забывать не надо. Коли задуманное нам удастся, великая будет на Руси смута.
— То и надобно! — отозвался Иван Шелудяк.
— Погоди! Дай молвить!.. — продолжал Акинфий. — Всем нам ведомо, что сила шведская с самим ихним королем Карлой грозит Руси. Хочет тот Карла полонить русскую землю…
— Русская земля никому в полон не дастся! — перебил старика Шелудяк.
— А что, ежели Карла нас всех под свою руку заберет?
— Не бывать тому! — в один голос отозвались заговорщики. — Наша сила будет — все на шведов поднимемся!.. Русь в обиду не дадим!
Ночь давно уже спустилась на землю. Уходить с огорода было опасно: на дороге захватят дозоры, да и в город не попасть. Все улеглись спать между грядками, под звездным южным небом.
В воскресенье 29 июля 1705 года в астраханских церквах отслужили обедню раным-рано: попы спешили управиться с венчальными обрядами. Незадолго перед тем по городу пошел слух, что свадеб не будет семь лет и что царь приказал выдавать астраханских девок за немецких служилых людей, которых немало было в Астрахани. Чтобы избыть беду, родители выдавали своих дочерей за первых женихов, какие только подвертывались под руку.
К церкви с грохотом подкатывали свадебные поезда. Хмельные поезжане стояли в телегах, перевязанные полотенцами, пели песни и дико гоготали, перекликаясь друг с другом.
Начались пиры. Из домов слышны были песни, топот плясунов, громкий говор. Звенели кубки, вино кружило головы.
Со стен снимались пистоли, персидские клынчи, турецкие ятаганы.[82]
Из окон домов, из лачужек гремели возгласы:
— Воевода — кровопивец!
— По миру пустил!
— Бороды с мясом режет!
— Задушил поборами!..
Отовсюду громыхало:
— Воевода! Воевода!!
И, когда на город пала ночь, забили в набат на колокольнях, огромная толпа с топорами, вилами и дрекольями заполонила улицы и переулки.
Ночные сторожа и караульные стрельцы бежали в страхе, не пытаясь остановить неистовый людской поток.
Раздались голоса:
— Идем Евтифеева свободить!
— Идем, идем! Надо его выручить!
— За правду пострадал!
Двери тюрьмы были выломаны, и Григорий Евтифеев занял место в первых рядах восставших.
— Теперь, братцы, к воеводе! Идем зорить[83] Ржевского!
— За все спросим ответ! Пусть рассчитывается, живодер.
Пламя факелов плясало по раскрасневшимся, возбужденным лицам, освещало пистоли, стрелецкие бердыши.
Яркое пламя вырвалось из избы лютого вымогателя поборов, подьячего Тришки Барыкина.
Толпа ревела все оглушительней. Даже те, кто раньше отсиживался в домах, теперь присоединялись к восставшим.
— К воеводе! К воеводе!
Перед Пречистенскими воротами кремля стоял наряд солдат. Бледные, трепещущие, они жались друг к другу. Капитан смело вышел вперед. Это был тот самый офицер, который месяц назад арестовал Григория Евтифеева.
— Воры вы! — взвизгнул он на всю площадь. — Не боитесь бога и великого государя!
— Нам твой государь не указ! — ответили ему из толпы.
— Прочь от ворот! — приказал капитан. — Ребята, руби! — обратился он к солдатам.
Те не двинулись с места. Сильный удар сбил офицера с ног: Григорий Евтифеев отомстил за свое тюремное сидение. Толпа ухнула, навалилась. Солдаты передались на сторону восставших.
Людская громада наводнила кремль, рассыпалась по закоулкам.
Восставшие особенно усердно искали Ржевского. Обшарили дом и подворье митрополита, воеводское поместье. Воеводу не нашли, зато казнили нескольких офицеров, русских и иноземцев, которые особенно донимали солдат и стрельцов незаконными поборами и издевательствами.
Лишь первые часы восстания прошли стихийно. Шелудяк, Ганчиков, Жегало и другие главари бунта придали ему такую организованность, какой не бывало в прежних мятежах. У дворов казненных были поставлены солдатские караулы, имущество опечатали.
Утром на городской площади собрался Круг.[84] Первым делом надо было выбрать старшин, которые ведали бы текущей работой, так как не мог же Круг заседать беспрерывно. Стрельцы выкрикнули Ивана Шелудяка, посадские — Гаврилу Ганчикова.
Ганчиков не стал отказываться, но, сославшись на свою нерасторопность, выдвинул в старшины Якова Носова.
— Носова! Носова! — зашумел Круг.
— Призвать сюда Носова! — распорядился Шелудяк.
Богатый рыбопромышленник Яков Носов, родом ярославец, пользовался доверием астраханцев. Человек уже пожилой, тяготевший к расколу, он был известен как противник царя Петра.
Носов явился. Он недолго упирался и не только вошел в совет старшин, но даже стал главным его деятелем, часто его называли атаманом.
Малоизвестный астраханцам Степан Москвитин в число старшин не вошел, что очень его огорчило.[85]
Под руководством Носова Круг приступил к решению важных вопросов: об отмене всех налогов, введенных Тимофеем Ржевским, о переходе селитренных промыслов в собственность народа, о выдаче кормовых денег солдатам и стрельцам…
Тем временем упорные поиски воеводы продолжались. В девятом часу утра Ржевского нашли в глухом углу воеводского двора, в курятнике. Его привели на Круг.
Низенький и толстый, с лицом, искаженным звериным страхом, весь в птичьих перьях, в курином помете, Тимофей Ржевский был жалок. Он пал на колени:
— Братцы… родные!.. Простите… помилуйте!..
— А, милости запросил?! — грянула толпа. — Ты нас миловал?
— Видит бог, не виноват… Царские указы…
— Царь тебе не защита! — крикнул Степан Москвитин и ударил воеводу по лицу.
Яков Носов поспешил придать разбирательству законный характер.
— Послушайте меня, честной Круг! — крикнул он. — То не дело, коли-ежели мы воеводу бессудно убьем. Надо над ним суд учинить, и то будет по правилу.
— Судить! Судить! — согласилась толпа. — Все равно от нашего суда живым не уйдет!
Голос Якова Носова снова перекрыл шум толпы:
— Ведомо ли вам, что воевода Тимофей, опричь царских поборов, своих вдвое наложил?
— Ведомо! Истина!
— Отвальные! Причальные!
— Рыбные! Соляные! — надрывались возбужденные голоса.
— Топор наточить — четыре деньги!
— Пиво сварить — пять алтын!
— По всякое время нас на свою работу гнал: сено косить и сено возить, дрова рубить и дрова возить… И селитру сплавлять на плотах и на барках. Многий был нам урон, многие душу положили!
Тимофей Ржевский стоял на коленях; по толстым измазанным щекам его бежали крупные слезы.
— Каюсь! Виноват… Каюсь! Грешен перед людьми и великим государем.
Толпа продолжала исчислять его грехи:
— За бани — по рублю! За погреба — по гривне!
— Вконец разорил!
— Детей малых в залог закладывали — его, аспида, ублажать!
— Помилуйте! — взывал воевода.
Из всех голосов снова выплыл зычный бас Носова:
— Слыхали, люди, про вины воеводские? Сам же он, воевода Тимофей Ржевский, в тех винах покаялся. Какой ваш приговор будет, господа народ честной?
— Смерть! — решила толпа.
— Смерть!
— Поми…
Воевода не докончил. Стрелец Уткин пронзил его копьем.
Вновь избранные старшины понимали, что одной Астрахани не устоять против царских войск. А что Петр пошлет полки на непокорный город, в этом никто не сомневался. Надо было искать поддержки.
Поскакали гонцы с «прелестными» грамотами на Яик, на Дон, на Терек. Поднимать Поволжье отправился атаман Иван Дорофеев с отрядом войска.
Восстание охватило северное побережье Каспийского моря и низовья Волги. Ближние города Красный Яр и Черный Яр примкнули к движению, признали власть астраханских старшин. Терские казаки согласились стоять заодно с Астраханью.
Но этим и кончились удачи. Донское войско, очаг постоянных волнений, на этот раз не присоединилось к восставшим. Послы астраханские, вместо того чтобы поднимать верховые донские городки, кишевшие беглой голытьбой, отправились в низовья Дона, в Черкасск.
Многие из донских старшин держали сторону царя, который платил им жалованье, давал чины. Чтобы доказать верность царю Петру, они заковали астраханских послов и отправили в Москву.
Мало того: «проезжее письмо», выданное делегатам и подписанное членами астраханского Круга, было переслано в Москву. В руках боярина Ромодановского оно явилось важной уликой против мятежников. Все, чьи подписи стояли под этим документом, пошли на казнь, кроме тех, кто успел отколоться от восставших и своевременно принести повинную.
Безуспешной оказалась и попытка привлечь на свою сторону Царицын.
Царицынцы заявили посланцу Круга Дорофееву:
— Мы к вашему союзу не пристанем. Вы, когда дело зачинали, с нами не советовались, одни и продолжайте.
Царь Петр чрезвычайно встревожился, узнав о событиях в Астрахани: восстание Степана Разина еще не изгладилось из людской памяти. Если присоединятся к астраханцам войска — донское, яицкое, терское, — пристанет Волга, восставшим откроется прямой путь на Москву. А главные силы царской армии скованы шведами.
Петр послал гонца на шведский фронт, к боярину Шереметеву. Царь ценил его военные таланты: Шереметев первый из русских воевод побил шведов. Искуснейшие в Европе войска под Эрестфером и Гуммельсгофом бежали перед ратью боярина Шереметева; за это царь пожаловал его никогда еще не слыханным на Руси чином фельдмаршала.
Царь приказал фельдмаршалу спешно идти с отрядом войск к Астрахани. Боярину Стрешневу он написал:
«Советую вам, чтоб деньги, из приказов собрав, вывезли из Москвы или б закопали, всякого ради случая; тако ж и ружье лучше б, чтоб не на Москве было…»
Так боялся Петр за Москву!
Вскоре опасения его утихли: астраханское восстание пошло на убыль. Среди астраханцев не было, единства. Голытьба, стрельцы и солдаты и всякий гулящий люд хотели установить в Астрахани подлинно народную власть, стремились сбросить тяжкий купеческий гнет. Народ требовал от старшин конфискации кораблей с товарами и складов богатых купцов. Поэтому купцы и зажиточные посадские сразу охладели к восстанию и послали в Москву грамоту с изъявлением покорности и с просьбой о посылке войск.
Царь, довольный мирным разрешением вопроса, послал к восставшим астраханца Кисельникова. Одновременно Шереметев двигался к Астрахани с войском.
Кисельников был впущен в Астрахань. На сходе прочитали царскую грамоту с увещанием выдать главных возмутителей и тем заслужить прощение. Протесты голытьбы и пришлого люда были заглушены криками богачей и их подголосков. Астраханские толстосумы выслушали грамоту с «надлежащим почтением» и даже присягу принесли в верности царскому престолу.
Однако когда Шереметев стал подходить к городу, в нем снова вспыхнули волнения. Голытьба взяла верх и решила защищать город вооруженной силой. Повстанцев прельщала надежда справиться с Шереметевым, у которого было меньше трех тысяч войска. Если удастся побить фельдмаршала, забунтует все низовье, поднимутся казачьи войска.
А богачи слали тайные грамоты Шереметеву, умоляли его разгромить мятежную Астрахань.
Восставшие перебрались из пригородных слобод в город, закрыли ворота, на стенах расставили пушки.
Шереметев частью своих войск занял Ивановский монастырь близ города.
Астраханцы решили отбить его и послали туда большой отряд с пушками.
У одной из пушек шел Илья Марков — за месяцы жизни в Астрахани он изучил «огненное дело», и его поставили пушкарем.
— Не боишься ты, Илюша, против царя идти? Али тебе живота не жаль? — пытал Акинфий Маркова, удовлетворенно наблюдая, с какой горячностью Илья помогал катить пушку.
— Ништо! — говорил Илья, сурово хмуря густые черные брови. — За правду, батя, и умереть не жаль…
Остановились невдалеке от монастыря. Илья вложил бомбу в медный ствол, поджег запал. Бомба со свистом понеслась за монастырскую стену. Вторая, третья…
Со стен монастыря раздалась ответная стрельба из пищалей. В рядах повстанцев послышались неистовые крики:
— Братцы! Обходят! Бежим!.. Конница валит!..
Это Шереметев повел главные силы в обход восставших. Астраханцы испугались. Большинство их побежало в город, бросив орудия.
Илья поворачивал пушку навстречу царскому войску, когда свинцовая пчелка ужалила его в грудь пониже правого плеча.
Илья рухнул на землю. Акинфий наклонился, захлопотал над ним. Смертная бледность покрыла лицо Ильи, и на белой рубахе расплывалось кровяное пятно.
Мимо брошенных пушек с гиком пронесся отряд конницы, преследуя бегущих. Какой-то рейтар хватил Акинфия саблей. Сабля ударила но голове плашмя; Куликов упал без сознания.
Была ночь, когда он очнулся. Пушки были увезены царскими войсками, вокруг валялись трупы. Акинфия и Илью посчитали мертвыми и оставили на съедение бродячим псам.
Акинфий, кряхтя, поднялся, ощупал голову.
— Гудит, а цела, — удовлетворенно произнес он.
Мужик наклонился к Илье, приложил ухо к груди. Сердце билось. Акинфий взвалил Илью на плечи и понес к Волге.
Подойдя к берегу, Акинфий столкнул на воду первый попавшийся челнок, положил туда бесчувственного товарища и начал грести, скрытый от враждебных взоров ночной темнотой.
Тяжелый на подъем Шереметев привел свои войска под Астрахань только в начале весны 1706 года. Мятежный город пал 13 марта.
Больше семи месяцев Астрахань жила, не подчиняясь царю, управляемая выборным старшинством.
Гаврила Ганчиков, обвиненный в измене народному делу, был отстранен от власти, но Шелудяк и Носов управляли уверенной рукой. Они умело распоряжались захваченной казной и запасами хлеба, судили нарушителей порядка, принимали от просителей челобитья и рассматривали их, вели переписку с другими городами.
И эта небывалая дотоле организация мятежа навлекла особенно жестокие кары на его руководителей и участников. Петр понимал, что астраханцы показали народу крайне опасный пример и что немного недоставало, чтобы на юге разразилась война сильнее разинской.
Большинство арестованных мятежников было отправлено в Москву водой, на баржах. Там они поступили в распоряжение Преображенского приказа. Узниками набили все колодничьи избы, еще не хватало места.
Выпытывая подробности бунта и имена участников, палачи свирепствовали. От бесчеловечных пыток сорок пять участников мятежа скончались во время следствия.
Среди них были Яков Носов и Гаврила Ганчиков. Но большинство бунтовщиков дожили до публичной казни.
Страшную смерть на колесе приняли Иван Шелудяк и Петр Жегало и еще четверо других главарей. Присужденным к колесованию ломали руки и ноги, а потом сгибали в кольцо, притягивая ноги к затылку.
Семидесяти двум мятежникам отрубили головы, из них тридцати на Красной площади. Двести сорок два человека были повешены на виселицах, расставленных по дорогам в Москву.
Страшно расплатился народ за свою недолгую свободу.
Упрямый Иван Ракитин не оставлял мысли стать купцом. Он целыми днями слонялся по торгу, присматривался, прислушивался, запоминал цены.
Выпросив у отца пять алтын, он купил у Спасских ворот книжку «Считание удобное, которым всякий человек, купующий или продающий, зело удобно может изыскать всякие вещи».[86]
Иван целый месяц разбирался в таблицах, практиковался быстро считать; потом отправился в суконный ряд. Он разыскал лавку богатого купца Антипа Русакова, смело вошел и поклонился хозяину.
— Что скажешь? — спросил толстый, низенький, седобородый Русаков.
— К твоей милости наниматься пришел, в прикащики.
Приказчики, стоявшие за прилавком, фыркнули. Иван сердито взглянул на них.
— Проходи, проходи, мы сегодня не подаем, — лениво отозвался хозяин и поправил кушак, свалившийся с толстого живота.
— Ты выслушай, Антип Ермилыч, а потом гони, — не сдавался Иван. — Твоя торговля по Москве первая, и тебе письменный человек во как нужен!
Русаков взглянул на парня с любопытством: он купцу понравился. Фигурка невысокая, но коренастая; плечи широкие. Лицо круглое, глаза смелые, на подбородке пробивается рыжеватый пушок. Одет не нарядно, но прилично.
«Пожалуй, из парня будет толк», — подумал купец, а у него был острый глаз на людей.
Русаков притворно зевнул, помолчал и спросил, будто нехотя:
— Ты нешто письменный?
— Попытай! — гордо ответил Иван и вытащил из-за пазухи «Считание удобное». (Приказчики сразу присмирели, и улыбки стерлись с их румяных лиц.) — Задай, наприклад, задачу: будто получил ты разный товар по разной цене и сколько потребно за оный заплатить. Кто скорей сосчитает: я или они? — Иван кивнул на приказчиков.
— А ну, ну! — Мысль устроить состязание понравилась купцу. — Давай, парень, давай! Слушай ушами: стало быть, купил я сукна московской работы сорок семь аршин восемь вершов по шесть гривен два алтына за аршин…
— Выгадал, Антип Ермилыч, — смело перебил Иван: — за сукно московской работы купцы по шесть гривен три алтына с денежкой платят.
— О, какой вострый! — с изумлением произнес купец. — Ты, видать, в торговом деле мастак… Ну ладно. Еще купил я аглицкого сукна восемнадцать аршин по два рубли шесть гривен за аршин да две дюжины шалей по три рубли шесть гривен с денежкой за штуку. Какая всему товару цена?
Ракитин начал быстро перелистывать «Считание». По временам он шевелил губами, запоминая итоги. Прошло не более трех минут, как Иван сказал:
— Сто шестьдесят четыре рубли, да полтина, да пять алтын и четыре денежки!
— Верно! — воскликнул восхищенный Русаков и хлопнул себя ладонями по бедрам. — Ах ты, шут тебя подери, парень! А мы сегодня утром с Петровичем битый час считали… Раз пять сбивались, сызнова начинали… Молодчага, молодчага! Ты из каких же будешь и как звать тебя?
— Отец сапожничает здесь, на Москве. Прозвание мое Иван Ракитин.
— Беру тебя, Иван, в прикащики; жалованье положу по твоему усердию…
Приказчики исподтишка метнули на Ракитина завистливые, злобные взгляды.
Кончился первый год ученичества Егора. Француз дивился верности взгляда и твердости руки своего ученика.
— Другому в пять лет так не выучиться, — говорил он жене. — Понятливость необычайная…
Француз в глаза Егора не хвалил, однако Марков сам видел свои успехи. О них немало было разговоров в Навигацкой школе, которую Егор еще посещал, хотя и не ежедневно.
— Славным мастером становишься, — говорил Егору товарищ детства Кирилл Воскресенский.
— Зато ты в ученье успеваешь, — отвечал Марков.
Кирилл твердо решил стать моряком. Он усердно изучал науки, необходимые мореходу: географию, астрономию, тригонометрию плоскую и сферическую, зубрил лоции…[87] С детства грезились Кириллу далекие страны, приключения на неведомых островах. Он с нетерпением ожидал, когда закончит обучение в школе и его отправят за границу — проходить практику на иностранном корабле.
— Уж тогда-то я повидаю белый свет! — говорил Кирилл, и его синие глаза мечтательно устремлялись вдаль.
Домоседу Егору были непонятны мечты друга. Самому ему только бы хороший токарный станок, всякого материалу вдоволь, чтобы не рыскать за ним по городу, и любимая работа.
Царь не забывал «своего токаря», как он называл Егора. В редкие приезды он обязательно вызывал Маркова, расспрашивал, как идут дела, дарил деньги «на гостинцы». По распоряжению Петра молодому подмастерью выдавались «кормовые деньги» — по семи алтын на день. Уже Егор стал на Маросейке значительным лицом, и обитатели Горшечного переулка издали снимали перед ним шапки. Но Егор не возгордился, по-прежнему оставаясь тем же простым и скромным парнем.
Через два года Егор не уступал в быстроте и точности работы своему учителю, а выдумкой превосходил его. Людвиг де Шепер был туговат на соображение и работал по готовым образцам. Егору же ничего не стоило выдумать оригинальный и красивый набалдашник для трости, выточить особенно хитрую табакерку «с секретами», затейливо выгравировать дуло пистолета. Простые и изящные линии Егоровых изделий приводили француза в завистливое восхищение, но он молчал, а когда уходил Марков, перерисовывал их в секретную тетрадь.
Пришел час решительного перелома в судьбе Егора. Царь сам приехал в мастерскую. Француз засуетился, побежал встречать царя. Но тот уже прошел крупными шагами через двор, открыл дверь в мастерскую. За ним следовал Магницкий.
— Здравствуй, Людвик! — сказал царь. — Показывай, как у тебя мой токарь работает.
— Усердно и хорошо работает, ваше царское величество, — ответил де Шепер. — Вот его изделия.
В мастерской были выточенные Егором кубки из слоновой кости, бронзовые дула для пистолетов, затейливые наконечники для тростей и многое другое.
— Знатно, знатно, — то и дело приговаривал царь. Потом начертил на листке бумаги свинцовым карандашом нарочито угловатую, капризную линию. — Сумеешь выточить по такому образцу?
— Попробую, ваше величество, — скромно сказал Егор.
Он снял с полки круглое березовое полено, зажал в станок, пристально взглянул на рисунок раз, другой и протянул его царю.
— Ты чего это? — удивился царь. — Струсил?
— Не надо, — сказал Егор, — на память буду работать.
Нахмурив брови, весь уйдя в работу, Марков, казалось, забыл о присутствии царя. Быстро хватал он резцы, приставлял к нужному месту и с необычайной точностью вынимал как раз столько, сколько нужно.
Царь и Магницкий удивленно переглядывались, молчали, курили коротенькие глиняные трубочки. Наконец Петр не выдержал: осторожно переступая огромными башмаками, подобрался к станку, вытянул длинную шею через плечо Егора и стал смотреть, не дыша, круглыми любопытными глазами.
Через полчаса Егор Марков подал царю точеный столбик. Магницкий, забыв о приличиях, бросился к царю. Оба устремили глаза на изделие, сравнивая его с образцом.
— Точь-в-точь! — сказал царь.
— Точь-в-точь! — крикнул восхищенный Магницкий. — Непостижимо!..
Царь в восторге схватил Егора и стиснул так, что у парня затрещали ребра.
— Ну, мастер Людвик, — обратился царь к французу, — сознайся, что тебе этакой штуки не сделать!
— Каждому от бога свои способности даны, — с притворным смирением ответил де Шепер.
Огромная фигура Петра дышала весельем. Явственно обозначилась ямочка на подбородке.
— Нет, сознайся, — весело подмигнул де Шеперу Петр, — что на сей раз русский иноземца побил!.. Теперь же мы вот как учиним. Прикажу я заготовить указ: Егора Маркова назначить токарем при моем дворе и жалованья ему положить оклад… триста рублей в год… Покамест! — повернулся царь к вспыхнувшему от радости Егору. — А там, по мере усердия и способностей, наградим лучше…
Марков упал в ноги царю:
— Жизнь на работе положу, ваше величество!
— Встань! Жизни мне твоей, Егор, не надо, а рабочие руки твои нужны. Живи да работай. Работки ох как много впереди!
— Егор Марков — отличный мастер, ваше величество, — с поклоном сказал Магницкий. — Смею доложить, он пречудесный токарный станок у себя дома соорудил…
— Да ну? — удивился Петр. — И как работает твоя самодельщина?
— Добре работает, ваше величество!
— Едем к тебе! Сейчас же буду смотреть! Это мне радость великая!
Со смущением Егор сел в царскую карету. Он отнекивался, хотел стать на запятки, но Петр втащил его сильной рукой, посадил против себя и всю дорогу расспрашивал о станке. Егор осмелел, рассказывал толково и внятно, а царь любовался его оживленным лицом.
Царский поезд остановился у дома Марковых. Никогда еще не было на Маросейке такого переполоха. Народ бежал отовсюду и толпился у ворот, но во двор никто не осмеливался войти. Аграфены не было дома. Царь сразу прошел в амбарушку и с восхищением остановился перед нарядным, блестящим станком.
— Ах, Егор, дорого ты мне платишь за мои о тебе заботы, — сказал царь.
— Делаю только то, что долг велит, что люблю пуще жизни, — прошептал Егор.
— Если бы все долг так, как ты, понимали! — воскликнул царь и переменил разговор: — Посмотрим, как твой станок работает! — Он сбросил парадный кафтан, схватил деревянную болванку и начал зажимать.
Петр весь углубился в работу: менял скорости, вставлял разные болванки, так и сяк приставлял резцы…
— Ух, знатный станок! — прищелкнул языком царь, досыта наработавшись. — Ну, Егор Марков, царский токарь, поедешь ты в Питербурх… В мой северный парадиз!
Егор изменился в лице.
— Испугался?
— Нет, ничего. Это я от нечаянности!
— То-то! Ну, прощай, Егор! Увидимся! Станочек-то с собой вези в Питербурх!
— Слушаю, ваше величество!
Маросейка и все окрестные улицы и переулки взволнованно обсуждали неслыханную удачу Егора Маркова.
Семен Ракитин, придя с поздравлением, застал дома одну Аграфену. Она горько плакала, вытирая слезы краем фартука.
— Вот те и на! — с веселым удивлением воскликнул Ракитин. — Ты чего слезы льешь?
— Про Илюшеньку вспомнила… Где-то он теперь, бессчастная головушка, шатается?
Ракитин помолчал, подумал.
— Да, кума, разная судьба твоим сынам выпала: один в опале,[88] другой в хвале. У царя люди неравны: одного он возвышает, другого унижает. Оно и понятно: Илюшка твой за народ страдал, а Егорка царю мастерством угождал! Один прям, а другой умен. Умному и досталось счастье, так ты на это счастье радуйся!
— Да ведь в Питербурх царь Егорушку берет.
— Не беда. И в Питербурхе люди живут. Будет тебе с попутными людьми грамотки посылать, а иной раз и деньжат малую толику.
Аграфена так и вскинулась:
— Чтобы я Егорушку одного отпустила! Еду, с ним еду, соседушка!
— И то добре, — согласился Ракитин. — По правде молвить, тебе в Москве и делать нечего. Женщина ты одинокая, вся радость около сына.
— Только, только около него! Одна думка меня смущает: вдруг Илюшенька на Москву придет, а родимое место пусто стоит.
— Соседка, а Ракитины-то на что? Обскажем, все обскажем старшому твоему, где вас разыскивать. А коли надо будет, так и поможем, чем богаты.
— Вот уж спасибо за это, заботы на душе не будет.
Вечером поздравлять Егора пришел Иван, приказчик купца Русакова.
— Езжай, Егор, — сказал он, не скрывая зависти. — Отписывай из нового города, как там и что. Глядишь, рассчитаюсь я у купца и следом за тобой махну!
— Что ты, Ваня! — испугалась Аграфена. — От такого места?!
— А что тут за место? Здесь уж оно вроде и тесновато нам становится. Не красна изба углами, а красна пирогами. Мы, тетушка Аграфена, место себе везде найдем! — Иван озорно тряхнул волосами. — А уж в Питербурхе разгуляемся вволю!..
Аграфена продала домишко, поклонилась родным могилкам, взяла горсть земли с кладбища («Посыплешь на мой гроб, когда время мне придет», — сказала сыну), и в конце марта 1706 года Марковы выехали в Петербург с обозом, который вез в новый город продовольствие.