Егор Марков очнулся. Кто-то назойливо тормошил его и противным сладким голоском жужжал:
— Bitte! Stehen Sie auf! Bitte! Stehen Sie auf! Bitte! Bitte![170]
Егор пошевелился. Тупая боль ударила в затылок и виски. Он мучительно застонал. Голос обрадованно воскликнул:
— Er ist lebend![171]
Марков открыл глаза. Над ним склонился Курт Мейнеке, хозяин гостиницы «Три курфюрста». За хозяином толпились толстые незнакомые немцы.
— Что со мной? — через силу пробормотал по-немецки Егор.
Обрадованный немец быстро заговорил. К счастью, он по нескольку раз повторял одно и то же, и Егор понял из его рассказа, что лежит без сознания вторые сутки и что хозяин уже потерял надежду увидеть его в живых, а потому призвал соседей, чтобы в их присутствии в последний раз попытаться привести его в чувство.
— А где царевич?
— Какой царевич?
— С которым я еду!
— Разве этот вельможа сын царя? — полюбопытствовал Мейнеке.
— Не все ли вам равно? — устало прошептал Егор. — Скажите только мне, где он?
И тут Егор узнал такое, чему поверил с трудом. Оказалось, что, когда он потерял сознание, слуги царевича положили его на постель в каморке гостиницы и вместе со своим господином пустились в путь. А о нем, Егоре Маркове, сказали: «Этот пьяница пускай лежит, пока не протрезвится. А когда встанет, придется ему путешествовать одному, и поделом: скверным поведением он опозорил своего господина!»
— А деньги? — встревожился Егор. — Они оставили мне денег?
Курт Мейнеке сухо ответил:
— Только за ваш трехдневный постой.
Егор схватился за голову; невыносимая боль разламывала ее, а к физическим мучениям присоединились еще и нравственные. Завезен в глубь Германии и предательски брошен один, без денег, без подорожной… Ведь Меншиков, поручив Егора царевичу, не счел нужным написать свидетельство, удостоверяющее личность Маркова.
— Выйдите все и дайте мне покой, — попросил Егор. — Жив я останусь, вам хлопот не будет.
Немцы ушли, а Егор Марков погрузился в глубокое раздумье. Как объяснить происшедшее? Ославить его, Егора, пьяницей!.. Марков вспомнил: сам царевич накануне поднес ему кубок, а когда Егор стал отказываться, Алексей Петрович прикрикнул:
— Али за мое здоровье выпить не желаешь?
Егор выпил. Потом все закружилось перед его глазами…
Какая была цель жестокого поступка? Марков знал давнюю неприязнь к нему Алексея, неприязнь, начавшуюся с той поры, когда они вместе учились токарному искусству у Людвика де Шепера. Может быть, Алексей Петрович хотел таким способом уронить царского механикуса в глазах царя? Но Петр знал исполнительность своего любимца и едва ли поверит наветам[172] царевича.
«Нет, тут другое, — решил Марков. — Я мешал ему. Царевич едет не к отцу!»
Мысль показалась Егору неоспоримо ясной. Он вспомнил все подозрительные факты, вспомнил, как бегали глаза царевича, когда он сообщил о своем решении ехать через Франкфурт-на-Одере.
— Бежит на чужбину! — прошептал Марков. — Он замыслил измену!
Перед Егором встал вопрос: как поступить? Возвращаться на родину или продолжать путь к царю? Куда ближе?
Марков раздумывал недолго: как ни трудно это, он будет продолжать путь в Копенгаген. Царь ждет его; с улучшением способа выделки пороха мешкать нельзя. И другая задача лежит на нем, Егоре: довести до сведения Петра Алексеевича о бегстве царевича.
На следующее утро Марков покинул гостиницу и, провожаемый насмешливыми взглядами хозяина и слуг, зашагал по грязной дороге.
Продолжать путь на Франкфурт не было смысла. Егор повернул на север, к Штеттину.
Хорошо еще, что за время поездки с царевичем Марков не упускал случая усовершенствовать свои познания в немецком языке; теперь он мог объясняться, расспрашивать о дороге.
Просить милостыню Егор не хотел. Высмотрев дом побогаче, он стучал в дверь. Вышедшему на стук бюргеру или хозяйке предлагал свои услуги.
— Могу починить часы, — объяснял он на ломаном немецком языке. — Веялку поправить, плуг, детскую коляску…
Если не находилось работы по механической части, Егор брался наколоть дров, вычистить колодец; он не брезговал никакой трудной или грязной работой.
За труд его кормили, давали ночлег. Проработав три дня у кузнеца, Егор получил сильно поношенную, но теплую куртку: ведь его бросили в одном кафтане, а уже наступил ноябрь, начинало подмораживать.
Не падая духом, не унывая, когда целый день приходилось шагать с пустым желудком, Егор Марков неуклонно продвигался к северу.
Через тринадцать дней, усталый, но бодрый, Марков добрался до Штеттина.
Город Штеттин, важный торговый порт на берегу Балтийского моря, был одним из крупнейших городов Померании, онемеченного славянского Поморья, и в старину назывался Щетин. Этим лакомым кусочком стремились завладеть многие. Сильно укрепленный, Штеттин после трехмесячной осады был отвоеван у шведов русской армией под начальством Меншикова. Это произошло осенью 1713 года. Завоеванный город Петр отдал в управление прусскому королю, своему новому союзнику.
Егор Марков надеялся получить в Штеттине средства как можно скорее добраться до царя. Ему пришлось на деле увидеть «добрые чувства» прусских союзников.
Маркову, в его рваной куртке и разбитых сапогах, не удалось добиться приема у прусского губернатора. Пришлось объясняться с одним из адъютантов — надменным юным офицером.
Презрительно выпятив нижнюю губу и поигрывая хлыстиком, офицер рассматривал Маркова.
— И, следовательно, вы пытаетесь меня уверить, что вы отстали от свиты русского кронпринца? Весьма неправдоподобная история!
Егор не хотел позорить достоинство наследника русского престола и не стал рассказывать об истинной причине своих бедствий. Он выдумал историю о том, как он заболел и был оставлен в Мариентале.
— Ваш вид совершенно противоречит всем вашим утверждениям!
— Но я был ограблен в дороге, когда догонял поезд царевича!
— Те-те-те! Рассказывайте такие басни более наивным людям! Вы отняли у меня слишком много дорогого времени. Можете идти.
— Значит, вы не хотите помочь мне добраться до государя?
— Это ваше личное дело. — Офицер равнодушно наклонился над бумагами. Стук отворяемой двери заставил его поднять голову. — Кстати, идет ваш компатриот,[173] объясняйтесь с ним.
Марков повернулся и радостно закричал:
— Кирилл!
— Егорша! — ответил вошедший, и двое русских, нежданно встретившись на чужбине, крепко обнялись.
Немецкий офицер обалдело смотрел на них; по лицу его расплылась сладенькая улыбочка.
— Герр Воскресенский, я вижу, что этот господин, с которым я, признаюсь, обошелся не вполне учтиво, в самом деле тот, за кого он себя выдает?
— Не знаю, как вы с ним обошлись, но Егор Марков действительно механикус царя Петра Алексеевича.
— Герр Марков, очень прошу прощения. Ваша внешность… Прусская администрация примет решительно все меры.
Егору невмочь стало смотреть на льстиво улыбающееся лицо адъютанта, и он повернулся к нему спиной.
— Кирюша! Идем отсюда, ради бога…
Выйдя на улицу, Марков облегченно вздохнул:
— Ф-фу… Противно! Точно медом тебя мажут.
— Слушай-ка, Егорша, а ведь ты сам на себя не похож, — озабоченно сказал Воскресенский. — Глаза голодные, одежда рваная. В толк не могу взять, что с тобой могло приключиться?
— А это преудивительная история, — ответил Марков и рассказал о предательском поступке Алексея.
Воскресенский страшно возмутился:
— Это же прямое злодейство! Да, впрочем, чего хорошего от царевича ожидать? — Кирилл презрительно пожал плечами. — Ладно, не горюй, Егорша! За то бога моли, что до смерти не опоили. А теперь все твои беды позади. Первая у нас забота — одеть тебя, чтобы немки не пугались. А вторая будет общая: как государя разыскать. Я ведь к его величеству курьером от Апраксина.
— Слышно, Петр Алексеевич в Копенгагене?
— Хорошо, кабы так, а боюсь, что и там его не застанем. Дел-то у него, знаешь?
Сомнения Кирилла Воскресенского были вполне обоснованны: при множестве политических и военных замыслов царь Петр то и дело переезжал из страны в страну.
Кирилл Воскресенский и Егор Марков устроились на рыбачьем судне, отправлявшемся в Зунд.[174] Плавание было долгим: на всех подходящих для ловли местах рыбаки задерживались, стояли день-два… Измученные двухнедельным бездействием, два друга с радостью увидели южный берег Зеландии.
Твердая почва качалась под ногами Егора, когда путешественники наконец оставили баржу.
Кирилл рассмеялся:
— Эк тебя шатает, словно пьяного. Сразу видать, что моря не нюхивал. Да это скоро пройдет. А теперь — лошадей, и в Копенгаген!
В первой же деревушке путники разыскали трактир, пообедали, заказали лошадей. Велико было их удивление, когда вместо ямщика в комнату вошел офицер с четырьмя солдатами.
— Вы арестованы! — объявил он на плохом немецком языке.
Воскресенский вспылил:
— Сударь, вы жестоко ошибаетесь, если принимаете нас за контрабандистов! Я русский офицер, а мой спутник приближенное лицо русского государя!
— Ага! — с удовлетворением сказал датчанин. — Ваше признание утверждает меня в предположении, что вы русские шпионы!
— Да вы с ума сошли! — гневно вскричал Кирилл. — Я курьер, я снабжен всеми надлежащими полномочиями и пользуюсь дипломатической неприкосновенностью!
— Приказ есть приказ! Мне велено всех подозрительных иностранцев немедленно препровождать в столицу.
— В столицу? Нам туда и надо!
Офицер задумался.
— По точному смыслу инструкций, я должен заковать вас в кандалы.
— Нас — в кандалы? Меня? Капитан-поручика русского флота? — Воскресенский схватился за кортик. — Ну, счастье твое, сухопутная крыса, что моя шнява здесь у берега не стоит. Приказал бы я дать бортовой залф,[175] от вас всех только пух бы полетел!
Вид русского офицера был так внушителен, что датчанин отступил. Кирилл и Егор были посажены в наглухо закрытую повозку; два солдата с обнаженными тесаками сторожили каждое их движение. Офицер и несколько верховых окружили повозку. Воскресенский возмущался, Марков мрачно шутил:
— Засадили молодчиков в темную клетку. Нечего сказать, посмотрели Данию.
Через сутки непрерывной скачки на почтовых лошадях арестованные оказались у стен Копенгагена, и здесь их выпустили из повозки.
Марков и Воскресенский увидели любопытное зрелище: крепостные валы были усеяны множеством солдат, в амбразуры высовывались жерла пушек. Похоже было на то, что под городом вот-вот появится сильное неприятельское войско.
— Что за чудеса? — проворчал Кирилл. — Шведов, что ли, они ждут?
Пленников тотчас препроводили к коменданту города, а тот с сильным конвоем направил их к королевскому министру Сегестету.
Воскресенскому нетрудно было объясниться с министром, хорошо говорившим по-немецки. Кирилл объяснил причины своего приезда в Данию, предъявил подорожную. Сегестет понял, что его подчиненные проявили излишнее усердие. Извинившись перед русскими, министр дал им провожатого к царскому посланнику Василию Лукичу Долгорукому.
От Сегестета Воскресенский и Марков узнали, что Петра Алексеевича уже нет в Копенгагене: он выехал в Мекленбург 16 октября, за две недели до того, как Егор и Кирилл встретились в Штеттине.
Долгорукий встретил земляков приветливо; он обоих знал лично.
— Опоздал с депешами, господин капитан, опоздал! Впрочем, вашей вины тут не вижу и о сем буду свидетельствовать государю.
— Ваше сиятельство, — смело обратился к послу Воскресенский, — объясните нам, почему здесь такая сумятица? От шведов готовят оборону?
Долгорукий захохотал:
— Какое от шведов! От нас!
— Да разве мы воюем с датчанами?
— Не воюем и воевать не собираемся. Испугали их наши английские «друзья». — Долгорукий иронически подчеркнул последнее слово. — Сентября первого состоялась у государя консилия,[176] на коей решено было: ввиду позднего времени года высадку десанта в Швеции не производить. Господа союзники наши сами до того дело довели, но воспользовались случаем свалить вину на Россию. Проволочив нас до осени, вдруг потребовали, чтобы мы высадку свершили. Мы им представили таковой резон: войско секретно переправить невозможно, поелику[177] наше предприятие европейскую огласку получило; если же и высадимся удачно, то зимовать принуждены будем в землянках и так все свое войско погубим бесславно.
— Сие бесспорная истина! — перебил Воскресенский. — Что же ответствовали союзники?
— Завопили, что мы наконец-то сняли маску; что все наше предприятие подготовлено затем, чтобы завоевать не Швецию, но Данию! Что мы находимся в секретных сношениях с Карлом Шведским!
— Какие глупые нападки!
— То не глупость, а весьма хитрая английская дипломатическая игра, — наставительно заметил Долгорукий. — Цель оной — поссорить союзников и, обойдя его царское величество, самовластно разрешить вопросы мирного договора. И мало того, что Копенгаген укрепился, как никогда допреж укреплен не был, но господину адмиралу Норрису прислан был приказ напасть на русскую эскадру, ежели она не выступит в Швецию!
— И он исполнил сие?
— Не решился: англичане, как ведомо, своими руками воевать не любят.
— А чужих на тот случай не сыскалось? — язвительно спросил Воскресенский.
Долгорукий покачал головой.
— Европейские дела кипят, яко вода в котле, на сильнейшем огне подогреваемая. Но мы, уповая на силу русского оружия, в сем кипении держимся крепко. Нас, государи мои, запугать трудно!
— По вашим разъяснениям, нам нужно спешить в Мекленбург? — спросил Воскресенский. — Мне адмирал приказал доставить государю депеши с наивеличайшей поспешностью.
— Боюсь, что вы и в Мекленбурге его величества не застанете, — улыбнулся Долгорукий. — Благонадежнее вам отправиться в Амстердам, ибо знаю от государя, что он намеревался после Германии направить свой путь в Генеральные Штаты.[178] Я вам дам цидулу к тамошнему послу Борису Иванычу Куракину. Ежели государя и там не застанете, князь препроводит вас туда, где Петр Алексеевич будет обретаться.
Воскресенский и Марков спешно отплыли из Копенгагена. Данию им так и не удалось посмотреть.
20 декабря на горизонте показался низменный, плоский берег Голландии. На следующий день русские путешественники высадились в оживленной гавани Амстердама.
Пожалуй, среди городов мира Амстердам — первый по количеству мостов. Триста мостов перекинулось через многочисленные каналы, разделяющие девяносто островов и островков, на которых расположился Амстердам.
Марков и Воскресенский наняли лодочника, который должен был доставить их в резиденцию русского царя. Лодка, довольно ветхая и неуклюжая, везла русских по темным, маслянистым водам канала. Два друга с любопытством смотрели на высокие, узкие дома, окаймлявшие канал. Они разговаривали с лодочником и довольно хорошо понимали его смешанное голландско-немецкое наречие.
— У нас дома такие узкие потому, что фундамент строить очень дорого. Чтобы здание не оседало, надо заколотить в зыбкую почву множество свай. А лес дорог, он привозится издалека, из Германии.
— Значит, у вас бедняку не построиться?
— Куда там! — мотнул головой лодочник. — И думать нечего.
— Зато у вас бабам за водой ходить недалеко, — утешил его Марков.
Лодочник угрюмо рассмеялся:
— Эту воду не то что пить — она даже на стирку не годится.
— Откуда же воду берете?
— А вон…
Русские посмотрели в указанном направлении. К большой лодке, привязанной к двум тумбам, подходили женщины с ведрами и кувшинами. Хозяин лодки опускал в люк черпак на длинной ручке и, вытащив его, наполнял подставленную посуду. Расплатившись, женщины степенно отходили.
— Вот это диво! — вскричал впечатлительный Егор. — Водовоз воду на лодке развозит!
— Да, у нас так делается.
— Ну, в Питере куда лучше. Невская водичка — расчудесная!
Лодка часто поворачивала из одного канала в другой, проходила под мостами. Мосты поднимались над водой высоко и были уставлены лавчонками, около которых толпились покупатели. Тротуары по берегам островов кишели народом.
— Всегда у вас так празднуют? — спросил удивленный Воскресенский.
— Рабочий день кончен, — хладнокровно заметил перевозчик. — Народ вышел погулять, подышать воздухом.
Вереницы людей неспешно шли вдоль пестро и безвкусно окрашенных домов, крытых красной черепицей. Два иностранца, плывущих в лодке, не привлекли ничьего внимания: в Амстердаме это было обычное зрелище.
Лодка остановилась у внушительного здания, к которому от канала поднимался ряд каменных ступеней.
— Здесь живет ваш царь!
Кирилла Воскресенского, как курьера с депешами от Апраксина, допустили к царю первым. Марков остался ждать в приемной.
Воскресенский подал Петру пакеты. Распечатав первое письмо, царь посмотрел на дату, и лицо его недовольно сморщилось:
— Почему так долго ехал?
— Я совершил путь в Данию, рассчитывая застать ваше величество в Копенгагене.
Царь углубился в чтение донесений. Просмотрев последнее письмо, царь начал придирчиво и подробно допрашивать Воскресенского о состоянии флота, о том, много ли больных на кораблях и достаточно ли на Аландах и в Або продовольствия, и еще о многом другом.
Воскресенский на все давал обстоятельные ответы. Хорошо зная характер Петра, он перед отъездом к нему постарался получить все нужные сведения.
— Хорошо, господин капитан, — сказал наконец царь. — Изъявляю тебе свое удовольствие. Депеши к адмиралу получишь на сих днях. Иди!
Откланиваясь, Кирилл доложил:
— Там со мной один сопутник приехавший ждет приема вашего величества.
— Кто таков?
— Егор Марков.
— Мой механикус? Пошли его ко мне.
Егор вошел, низко поклонился. Царь недовольно сказал:
— Не больно поспешал! В попутных гербергах задерживался?
Егор вспыхнул:
— В том моей вины нет, государь! Дело со мной приключилось, сожаления достойное.
— Рассказывай!
Марков начал свое повествование. Царь слушал, барабаня пальцами по столу, и чем дальше, тем становился угрюмее.
Услыхав, как Алексей скрылся из Мариенталя, опоив Маркова, царь грохнул кулаком так, что доска стола треснула:
— Сбежал, щенок! Против моей власти осмелился восстать!
Петр в гневе был страшен. Глаза налились кровью, усы ощетинились, лицо судорожно дергалось.
— Нет, каков кунстштюк[179] выкинул! — понемногу успокаиваясь, восклицал царь. — И ведь как притаился! С виду смирен, а в душе злобу неукротимую таит! Да я его найду, со дна моря достану!.. Пускай не думает, что сможет в укромном месте моей кончины дожидаться!
Петр долго ходил по комнате огромными шагами. Потом, сделав огромное усилие, сдержал ярость и резко перевел разговор на другое.
— Я тебя призвал сюда по важной причине. Ты знаешь, как порох испытывают?
— Знаю, государь.
— И на градусы и на футы?
— Ведаю, государь, оба способа.
Первый способ, которым испытывалась сила пороха, был такой. Определенная по весу порция закладывалась в испытательный пистолет. Пороховые газы при выстреле ударяли в зубчатое колесо, снабженное градусными делениями. Чем сильнее был порох, тем больше был угол поворота колеса, определяемый в градусах.
При «футовом» способе около столба вышиной в сто футов (с нанесенными краской делениями) вертикально устанавливалась небольшая медная мортирка; заряд определенного веса выбрасывал вверх деревянный, налитый свинцом конус. Высота взлета показывала силу пороха.
И тот и другой способы обладали малой точностью, но относительную силу разных сортов пороха показывали.
— Так вот, Егор, — продолжал царь, — какая у нашего пороха беда?
— Слаб, ваше величество? — предположил механик.
— Слабоват он, это верно, но даже не в этом главный его порок. К лежанию он непрочен, вот горе! Ты послушай… — Петр достал из кармана памятную книжку. — Вот у меня записано: по выходе с фабрики порох бил на восемьдесят фут. Не худо! Пролежал семь месяцев — стал бить на пятнадцать фут. Разве это дело? Подсушили его — стал бить на тридцать и сорок фут. Что же это за порох такой? Перед боем на солнышке на солдатских портянках сушить? Не согласен! Не хочу, чтобы так впредь, было! — Царь не в шутку разволновался. — Здешний, голландский, порох представляли мне мастера. Противу нашего, свежего, он как будто и ненамного сильнее, но, говорят, в хранении куда надежнее! Хвастались мне голландским порохом, но я его не испытывал. Как ты полагаешь, почему наш порох скорее ихнего портится?
— Думал я о сем, государь, немало. И когда на ракитинской фабрике работал и даже когда по немецким дорогам в Штеттин брел. Мнение мое такое, государь: нашему пороху плотности не хватает. Рыхлый он и сырость в себя впитывает, которая завсегда в воздухе имеется. Потому и стараются наши пороховые уговорщики представлять порох на пробу, лишь только он с фабрики вышел.
— А вот это ты верно говоришь! — обрадовался царь. — И мы такому делу конец положим. Будем испытывать пороха через… ну, хоть через полгода после того, как они в казну сданы. А вот как плотность нашему пороху дать, какой здесь достигать умеют?
— Трудное дело, государь.
— Разыскать бы доброго мастера, чтобы поехал в Россию и наших работников поучил! Учиться не зазорно тому, в чем себя слабым чувствуешь.
— Учиться я всегда рад, ваше величество! — заверил Марков.
— То-то! Ведь я на тебя паче прочих надеюсь, потому и вызвал сюда. Кормовые и проезжую грамоту получишь из моей канцелярии. И вот еще что. — Лицо царя помрачнело. — Ежели в бытность твою в Штатах про Алексея что прознаешь, немедля отписывай и мне, и в Москву, князю-кесарю Ромодановскому.
— Слушаю, ваше величество.
— Да, к слову: ты как же до Штеттина добирался из деревушки, где тебя Алешка опоил? Милостыню просил?
— Чтоб я у немцев стал милостыню просить! — Егор даже покраснел от негодования. — Ни в жизнь! Токмо трудом зарабатывал пропитание.
— Молодец! Русское имя перед чужими народами позорить нельзя! Нам ведь немцы лишь на время надобились. А вот дай срок, лет через десяток наши умельцы покажут Европе, чего русский человек стоит! И ежели какой русский своим умом добьется до нового, мне то в тыщу раз дороже!
С этого памятного для Егора дня запала ему на ум мысль самому усовершенствовать производство пороха, чтобы перегнать иностранных мастеров. Но, боясь прослыть в глазах царя хвастуном, он не сказал ему об этом ни слова.
Воскресенский отправился с царскими указами к Апраксину, а Марков начал готовиться к путешествию по Голландии. Он снял комнату у вдовы рыбака Марты Тильман и, практикуясь в языке, целыми днями разговаривал с хозяйкой и ее двенадцатилетней дочкой Фридой.
Шел февраль 1717 года. В Голландии уже наступила весна. Егор Марков ехал на плоскодонной барже, совершавшей обычный рейс по одному из бесчисленных каналов, прорезающих Нидерланды по всем направлениям.
В серой фуфайке, в длинных и широких штанах, в кожаной шляпе с узкими полями и в стучащих при ходьбе деревянных башмаках, Егор напоминал голландца. Лицо его узкое, худощавое, бритое, серые пристальные глаза и русые волосы делали его похожим на других пассажиров баржи. Но при первых же его словах в нем сразу угадывали чужестранца. Впрочем, флегматичные голландцы ни о чем не расспрашивали его.
Баржа медленно шла по каналу; ее тянула на бечеве пара лошадей, шагавших по берегу.
В хорошую погоду все пассажиры высыпали из внутренних помещений на палубу. Женщины вязали чулки, фуфайки, смотрели за малышами, чтобы те не подбегали близко к борту. Мужчины курили коротенькие трубки, лениво перекидывались словами и ровно ничего не делали.
Егор путешествовал на баржах вот уже пятый день, а ему казалось, что он находится все на одном месте: так однообразен был голландский пейзаж. Все те же разбросанные по равнине домики, раскрашенные в различные яркие цвета и обязательно под красными черепичными крышами; около каждого домика — корова, задумчиво пережевывающая жвачку; куча ребятишек: одни мастерят рыболовные снасти, другие с удочками сонно сидят на берегу канала или стараются зачерпнуть из него рыбу сачком.
И везде ветряные мельницы, без которых Егору уже немыслимо было представить себе Голландию. Куда ни бросал он взор — повсюду виднелись ветрянки, до самого горизонта, затянутого туманной дымкой. К иным подъезжали лодки с мешками зерна, на других распиливали лес, ковали гвозди… (Но были и такие мельницы, возле которых незаметно было присутствие человека: это водочерпалки. Лениво махая длинными заплатанными крыльями, водочерпалки приводили в действие черпаки или насосы, осушавшие озера и болота; из-под их оснований по деревянным желобам стекала в каналы глинисто-желтая вода. На такие мельницы лишь раз в две-три недели наведывался механик; он осматривал их, приводил в порядок и снова надолго исчезал.
От спутников по путешествию узнал Егор, что если бы не эти водочерпальные мельницы, то Голландия через несколько лет снова покрылась бы водой, из-под которой она выбралась с таким трудом. Ведь значительная часть Нидерландов находится ниже уровня моря и обратится в озеро, если искусственным путем не отводить воду.
Егор стоял у длинного низкого забора, окружавшего пороховую фабрику мингера[180] Фабрициуса ван Проота.
За забором виднелись фабричные строения, теснившиеся возле двух поодаль расположенных ветряных мельниц: фабрика работала силой ветра.
Егор подошел к старику сторожу, который давно уже следил за ним, но не считал нужным подняться с места и пойти навстречу незнакомцу.
Марков вежливо поздоровался со стариком.
— Я хочу видеть хозяина.
— Мингер ван Проот на фабрике.
— Разрешите мне к нему пройти.
— Вход на фабрику решительно воспрещен всем лицам, кроме работающих на ней.
— Но я чужестранец.
— Тем более.
— Мне надобно поговорить с мингером ван Проотом!
— Вы можете увидеть хозяина только вне фабрики.
— Когда же он оттуда выйдет? — воскликнул Егор.
— Обычно хозяин выходит вечером, когда кончается работа. Но, если ему понадобится побывать в конторе, это может случиться раньше. Дожидайтесь, может быть, вам посчастливится. Но только отойдите подальше: если хозяин узнает, что я вел с вами разговор, он меня уволит.
Егор пожал плечами:
— Так строго?
— Чего же вы хотите? Пороховое производство — тайное; секреты его охраняются строго. Я сторожу фабрику мингера ван Проота тридцать один год, но я ни разу не был внутри этой ограды. Пойдите на берег канала и сидите там. Когда выйдет хозяин, я подам вам знак: начну выколачивать свою трубку.
Егор последовал совету сторонка. Часа через два тоскливого ожидания Марков наконец увидел, что из ворот фабрики вышел низенький и полный, хорошо одетый человек, и сторож принялся выбивать свою трубку.
Егор направился к фабриканту. На его поклон мингер ван Проот вежливо ответил и пытливо оглядел незнакомца с головы до ног.
Держа шапку в руке, Марков сказал:
— Мингер ван Проот, нет ли у вас на фабрике лишнего мастера, которого вы могли бы уволить?
— А зачем это вам нужно? — заинтересовался ван Проот.
— Я бы его нанял.
— А вы кто такой? Надеюсь, вы не думаете выдавать себя за голландца?
— Нет. Я русский.
— Русский? Значит, вы ищете мастеров для России?
— Да, нам нужно улучшить выработку пороха.
Фабрикант насмешливо поглядел на взволнованного Маркова и сказал:
— Мои мастера нужны мне самому. Ни одного из них я не отпущу, тем более в Россию.
Огорченный, Марков с поклоном удалился. В последующие две недели он побывал еще на двух пороховых фабриках. Дело окончилось совершенно так же: ни один хозяин не соглашался освободить своего мастера от работы.
Егор возвратился в Амстердам и доложил царю о неудачном результате своего путешествия.
— Так я и знал, — задумчиво произнес царь, выслушав рассказ Егора. — Здесь с пороховыми фабрикантами не сговоришься. Один способ — найти мастера, уволенного от работы по старости лет, и уговорить его на отъезд в Россию. Такой, быть может, наладит нам пороховое дело.
Егор Марков чуть ли не в первый раз в жизни не был согласен с царем. Ему хотелось отправиться домой, в Петербург, и там заняться изучением порохового дела, чтобы внести в него усовершенствования. Но заявить об этом царю он побоялся: а вдруг у него не выйдет, вдруг он только протянет дело?..
— Начну снова искать мастера, ваше величество, — упавшим голосом произнес Егор.
Царь, не зная, о чем думает Марков, сказал:
— Ничего, не робей, я тебя не виню — дело трудное. Но мы своего добьемся — коли не так, то по-другому. Я Куракину скажу, чтобы он всячески тебе содействовал.
Егор Марков снова взялся за поиски. Теперь он уже довольно хорошо говорил по-голландски, но не любил лгать и не скрывал, что он русский.
Вскоре ему удалось узнать, что два года назад от ван Проота ушел старый мастер Корнелиус Стихман.
В печальную минуту попал Егор Марков в дом бывшего мастера ван Проота. Корнелиус Стихман накануне умер, и плачущая семья собиралась его хоронить. Маркову, чтобы объяснить свой приезд, пришлось выдать себя за старого знакомого Стихмана, с которым он когда-то вместе работал. Эта невинная выдумка обеспечила Егору благосклонный прием. Из разговоров со вдовой умершего он старался разузнать, не помнит ли она старых пороховых мастеров, товарищей Стихмана по работе.
Вдова когда-то знала их по рассказам покойного мужа, но всех позабыла. Нет, она вспомнила, совершенно ясно вспомнила, что покойный Корнелиус часто говорил о хорошем мастере, некоем Матеусе ван Гофте, живущем в Шевенингене…
Через неделю Марков стучался в дом Матеуса ван Гофта. Высокий седой старик наотрез отказался ехать в Россию. Но есть некий Антон Эсслинг из Гельдерна. Вот, может быть, тот поедет.
Долго колесил Егор Марков по Голландии, из одного конца страны в другой. Наконец, когда он уже совсем начал терять надежду, судьба столкнула его с Питером Шмитом, который согласился работать в России. Шмит оказался упорным, жадным и прижимистым человеком. Переговоры с ним тянулись долго, так как, испугавшись, не продешевил ли он, мастер выставлял все новые и новые требования, доводя до бешенства не только Маркова, но и самого русского посла, князя Куракина, который принимал участие в составлении договора.
После долгой волокиты был наконец заключен контракт с Питером Шмитом:
«…Дана будет ему, Питеру, комиссия за первого мастера фабрики и суринтенданта[181] над всеми порохами, надлежащими в службу его царского величества, и чтоб во всем государстве завести ему, Питеру, фабрики всякого пороха; а жалованья ему, Питеру, класть по сту флоринов[182] на месяц.
Суринтендант со всею фамилией, опричь жалованья, чтоб имел квартиру бесплатно, такожде дрова и свечи.
…Перевезена была бы его, Питера, фамилия и багаж свободно до города, где его царское величество постановит вышепомянутую фабрику учредить.
…С подписью сего должен он, Питер, в службу его царского величества ехать немедленно…»
Но долго еще мучил Маркова Шмит новыми требованиями и придирками; выпрашивал отсрочки под тем предлогом, что ему необходимо купить инструменты.
Егор вздохнул свободно, лишь усадив Питера Шмита в повозку и усевшись с ним рядом. В другой повозке лежали старательно упакованные тюки багажа. Охраняла багаж жена порохового мастера, Елена.
Весь переезд должен был совершиться по сухопутью, так как Шмит не переносил морской качки.
Петр Алексеевич энергично занялся розысками сына. Во все концы полетели письма: в Мекленбург — к генералу Вейде; в Питер — к Меншикову; в Вену — к русскому резиденту[183] Веселовскому; и, наконец, к самому австрийскому императору Карлу VI.
Рассказ Маркова о маршруте царевича заставлял предполагать, что Алексей направился в Вену. Но царевич был хитер; даже нежелательным ему присутствием Маркова он мог воспользоваться, чтобы затруднить розыски и, отделавшись от царского механика, мог круто изменить направление своего пути.
Карла VI Петр просил отправить Алексея обратно в Россию, если тот нашел убежище в его владениях, дабы он, «царь, сына отечески исправить для его благосостояния мог».
Веселовскому приказано было ловить тайные слухи, рассылать агентов, не жалеть золота, но разведать о месте, где укрылся царевич. За невыполнение приказа грозила жестокая кара.
Меншикову предписывалось действовать на месте, в Петербурге, и выпытывать следы Алексея у его сторонников и слуг.
В Петербурге еще до получения царского письма поднялась тревога. Царевна Марья Алексеевна вернулась в столицу и приехала навестить детей Алексея. Поднимая и целуя маленьких Наталью и Петра, царевна горько расплакалась:
— Бедные сиротки! Нет у вас ни отца, ни матери!
Царевна Марья плакала неспроста: хотя племянник под Либавой не открыл ей свои планы, однако она их разгадала и сердцем почуяла, что Алексей бежал от грозного отца.
По городу поползли слухи, будто царевич Алексей арестован и сослан в дальний монастырь; некоторые утверждали, что Алексея уже нет на свете, что он по приказу отца казнен. Даже письмо царя с извещением о бегстве Алексея не прекратило толков.
В цесарской земле Алексей вздохнул свободней. Но ему все еще мерещилась погоня. Он не отводил глаз от заднего окошечка кареты. Если их кто-нибудь догонял, Алексей бросался к переговорной трубе и бешено кричал кучеру:
— Гони! Гони!
Дико озираясь, он забивался в угол кареты и только тогда приходил в себя, когда слуги докладывали ему, что никакой опасности нет. Алексею всюду чудились шпионы; не раз представлялось, что из толпы с укором глядят на него глаза Егора Маркова. На станциях царевич выходил закутанный, подняв воротник шубы, чтобы никто не видел его лица. Для обеда в станционных помещениях он требовал отдельную комнату.
Когда карета царевича скрывалась вдали, любопытные бюргеры выходили на крыльцо, смотрели на дорогу и говорили:
— Очень странно! Этот господин бежит так, точно за ним гонится полиция всей Европы!
В Вену царевич приехал вечером 10 ноября 1716 года.
Он приказал тотчас везти себя к вице-канцлеру[184] графу Шёнборну.
— Государь царевич! — взмолился камердинер Иван Федоров. — Уже поздно. Его светлость небось почивают… Нашли бы гостиницу, переночевали…
— С…собака! — Царевич ударил Ивана в лицо. — Еще указываешь мне… А-а-а! — вдруг вскричал он, и лицо его перекосилось от злобы. — Тебя подкупили мои враги! На батюшкину сторону перешел! Говори, сознавайся! — Он ухватил слугу за горло и начал колотить головой о стенку кареты.
— Царевич, смилуйся! — взвыл Иван. — Ни сном, ни духом ни в чем не повинен!..
Разыскали дом Шёнборна. Граф узнал о неожиданном появлении царственного посетителя. Вице-канцлер был очень удивлен, приказал просить.
Он вышел в приемную, лакей ввел туда царевича. Алексей и вице-канцлер остались вдвоем в огромной комнате, тускло освещенной свечами.
Алексей сбросил шубу, на нем остался теплый беличий камзол, на ногах — меховые сапоги. Прямые черные волосы растрепались, узкое бледное лицо было искажено страхом.
Вице-канцлер с возрастающим удивлением следил за странным поведением гостя. Алексей подбежал к нему, ухватил за руку:
— Здравствуйте, граф… — и, наклонясь совсем близко к его уху: — Здесь можно говорить свободно?
— Сделайте милость, ваше высочество! — отвечал Шёнборн.
— Вы не знаете, — забормотал, заикаясь, царевич, — я окружен шпионами, соглядатаями. За каждым шагом следят. Меня хотят убить, отравить! — истерически выкрикнул царевич.
Шёнборн привык всегда сохранять невозмутимость, он и теперь был совершенно хладнокровен.
— Успокойтесь, ваше высочество! Вы у друга. Здесь никого нет, ничто не угрожает вам.
— Ах, если бы вы знали, граф! Но слушайте… У вас есть пиво? Прикажите подать мне!
Граф отдал распоряжение. Пива не нашлось. Через несколько минут принесли бутылку старого мозельского вина и два бокала.
Царевич налил бокал, расплескав вино на скатерть, поднес к губам, но вдруг остановился, вспомнив, как две недели назад сам подавал кубок со снотворным зельем Егору Маркову.
— А… сюда ничего не подмешали?
— Ваше высочество! — воскликнул оскорбленный Шёнборн.
Он налил себе вина и со словами: «За здоровье вашего высочества!» — осушил бокал до дна.
Успокоенный, Алексей выпил и налил себе вновь.
— Нужно ли говорить, граф? — сказал он, озираясь по сторонам с ужасом. За каждой портьерой ему мерещился сыщик, в каждом скрипе паркета слышались враждебные голоса. — Я бежал из России! Да, да, убежал, — заторопился он, боясь, что Шёнборн его перебьет. — Меня хотят погубить, отнять корону у меня и моих бедных детей… Я отдаюсь под покровительство цесаря! Он должен спасти мою жизнь! — Алексей снова выпил бокал. Вино возбуждало его, заставляло говорить все быстрее и несвязней. — Меня хотят постричь в монастырь, а я не хочу, не хочу, не хочу!!
Голос Алексея все повышался, перешел в исступленный визг.
Шёнборн молчал, тихо постукивая пальцами по столу. Вражда между отцом и сыном давно была ему известна, но он не предполагал, что она зашла так далеко.
— Отец говорит, что я не годен ни к войне, ни к управлению! Неправда! — Алексей позабыл, что он сам всегда утверждал это в разговорах с отцом и в письмах. — У меня довольно ума! Меня ославили пьяницей! Да, я пью, пью! Но кто тому причина? Проклятый Меншиков! Это он приучил меня к кутежам… Я повторяю: цесарь должен спасти мою жизнь!
Он в изнеможении бросился на стул. Шёнборн был теперь вполне спокоен, даже рад. В руках австрийской дипломатии очутился крупный козырь! Если Австрия поможет Алексею против Петра, царевич за это заплатит; если придется помочь Петру против Алексея, заплатит Петр. Довольный Шёнборн запоминал слова царевича.
— Ведите меня к цесарю! — исступленно кричал Алексей, с хрустом сжимая тонкие белые пальцы. — Я должен его увидеть, открыть всю правду, пока меня не предупредили враги!
— Ваше высочество! Вы в совершенной безопасности. У вас здесь нет врагов. Но сейчас поздно идти к цесарю… Да и не стоит, пока мы не доложим о вас.
Алексей заметался по комнате; за ним по квадратам паркета тревожно скользила огромная тень.
Он снова жаловался на отца, обвинял Екатерину и Меншикова в том, что они хотят его смерти, подсылают отравителей.
Речь Алексея была несвязна; почти беспрестанно царевич повторял навязчивую мысль, что его хотят отравить. Одна из портьер зашевелилась от невидимого тока воздуха. Алексей задрожал, бросился к ней с пистолетом, выхваченным из-за пазухи, откинул. Никого!
— Ваше высочество, — сказал Шёнборн, — я укрою вас в надежном месте, куда не проникнут ваши враги. Не советую представляться императору и императрице. Молва о вашем визите мгновенно облетит город, дойдет до ушей резидента Веселовского…
— Да! — встрепенулся Алексей. — Вы правы. Проклятая лисица Веселовский! Граф, клянитесь, что о нашем свидании не узнает ни одна живая душа!
— Даю слово, ваше высочество!
Алексей вышел от Шёнборна ослабевший, еле держась на ногах. Он переночевал в гостинице. 12 ноября его тайно перевезли в недальнее местечко Вейербург.
Цесарю было доложено о появлении в Вене русского царевича и о том, в каком состоянии он находится. Правительство, боясь дипломатических осложнений, признало, что личное свидание между Карлом VI и Алексеем не может состояться. Император послал в Вейербург министра поговорить с Алексеем, выслушать его желания и опасения.
За три недели пребывания в Вейербурге Алексей отдохнул, нервы его окрепли, ему уже не мерещились соглядатаи за каждой дверью, и он мог разговаривать спокойно с посланцем цесаря. Царевич вновь повторил обвинения против отца, а главным образом против Меншикова и Екатерины, и просил только об одном: не выдавать его отцу.
— Если цесарь намерен меня выдать, тогда уж лучше сам пусть казнит. Передайте его императорскому величеству: бедный гонимый родственник просит пощадить невинную его кровь.
На тайном имперском совете было решено: укрывать царевича, пока не представится случай помирить его с отцом.
Алексея перевезли в тирольскую крепость Эренберг под видом опасного государственного преступника.
Имперские власти были убеждены, что о приезде царевича Алексея никому не известно, кроме немногих высших лиц. Так думал и Алексей.
Меж тем по Вене уже гуляли слухи, что сын русского царя убежал от отца и спасается во владениях цесаря. Причиной тому был Иван Федоров.
У венской заставы таможенные осматривали багаж приезжего путешественника: нет ли контрабанды.
В сундуках и чемоданах было много ценных вещей; но особенно поразила чиновников связка соболей. Поглаживая темно-бурую атласную шерсть, один из таможенников воскликнул:
— В одной этой связке целое состояние! Твой господин, верно, весьма богатый купец?
Иван Федоров глупо захохотал. Он жил с царевичем за границей во время первых его поездок, недурно знал немецкий язык и понял восхищенный возглас чиновника.
— Купец? Поднимай выше! Мой господин — московский кронпринц, сиречь наследник российского престола!
Чиновники склонились перед Федоровым с подобострастными улыбками и поспешили закрыть чемоданы, не окончив осмотра.
Замок Эренберг стоял на высоком холме, у подножия которого раскинулась равнина. Невозможно было убежать из этой твердыни, окруженной толстыми каменными стенами, обнесенной рвом, через который перекидывался мост.
Под защитой тюремных решеток и надежной стражи царевич почувствовал себя в безопасности: отсюда не могла его вытащить властная рука Петра.
Алексей даже мысленно не хотел признаться, что единственным виновником раздора является он сам, что он много раз отвергал руку отца, протянутую для примирения. Царевич упорно считал себя невинной жертвой. Теперь он спрятался, как прячется зверь в лесную чащу, накапливая силы для решительной схватки с охотником.
Затишье, отдых, мирное, безмятежное житье. Ни государственных дел, за скорое исполнение которых приходится отвечать перед отцом, ни шумных царских пиров, во время которых на нем то с гневом, то с презрением останавливались глаза Петра.
Спокойствие…
Ночью глубокий сон, не нарушаемый монотонными окриками стражи на крепостных стенах. Днем духовные книги, бесконечная игра в карты с Афросиньей, забавы с игривыми котятами. Завтрак, обед, ужин… Однообразная череда дней, не грозящих страхами, не принуждающих сделать решительный выбор меж двух одинаково ненавистных «резолюций»: надеть монашеский клобук или стать надежным помощником отца.
Под защитой высоких стен цесарской крепости наследник царского престола жил, словно какой-нибудь мелкопоместный дворянин в рязанском или тульском имении.
Одно лишь смущало религиозного Алексея: при нем не было священника. Он привык выстаивать ежедневно утреню и вечерню, часто исповедоваться.
«Пришлите мне какого ни на есть греческого попа», — писал царевич в Вену. Но там медлили с исполнением его просьб. Содержание гостя-пленника и так обходилось в несколько сот золотых ежемесячно, а австрийцы были расчетливы.
Алексей сам читал церковные службы певучим тенорком, за дьячка заставил прислуживать Ивана Федорова.
Самочинной службе недоставало благолепия, которое так любил царевич, воспитанный на обрядах старины.
«Если б только попа!.. — мечтал царевич. — Я тут просидел бы до самой батюшкиной смерти… А потом — престол!.. Афросинью сделаю царицей… Чем она хуже Катерины?»
Два-три раза в неделю поблизости от замка Эренберга останавливалась коляска, из нее вылезал старик в поношенном мундире и, кряхтя, взбирался на холм. Это был комендант крепости, генерал Рост.
Рост проживал в двух-трех километрах от Эренберга, в местечке Рейтте. Напуганный инструкцией о строжайшем присмотре за царственным узником, дряхлый генерал, забывая о своем ревматизме, являлся лично проверить, все ли в порядке.
Скоро посещения стали для него приятными. Арестант обучил генерала Роста игре в дурачки. Старику игра показалась занимательной. Увлекшись, он азартно хлопал по столу засаленными картами; морщинистое личико его с дряблым грушевидным носом сияло, если ему удавалось пойти тройкой.
— Что вы на это скажете, сударыня? — победоносно восклицал он.
Афросинья не понимала немецкого языка, но язык карт был ей знаком в совершенстве. Она лениво перекрывала карты старшей мастью или козырями, и лицо генерала застывало в комическом недоумении.
— Так его, Фрося, так его! — радовался царевич. — Вы опять дурак, ваше превосходительство! — объявлял он огорченному старику. — Платите талер!
— Это ужасно! — горячился Рост. — Я должен отыграться!
Незаметно подходил вечер, и Рост с сожалением покидал крепость.
Иногда царевич брался за перо и писал письма своему родственнику, императору Карлу, с жалобами на отца.
В доказательство своей правоты Алексей ссылался на иностранные газеты, в которых сообщалось о волнениях, якобы происходивших в русских войсках.[185]
Алексей торжествовал, читая газеты.
— Видишь, Фрося, бог за меня. Авось приведет он нам случай с радостью возвратиться.
Газеты принесли весть о болезни младшего брата, Петра Петровича. Опять суеверный Алексей увидел в этом руку божию, поддерживающую его на пути сопротивления отцу.
— Вот оно как, Фрося! — в восторге восклицал царевич. — Маленький Петруша тяжко болен. Видишь, что бог-то делает! Батюшка делает свое, а бог — свое! А ведь бог-то посильнее батюшки!
Афросинья слушала, молчала и все прятала в своей цепкой памяти.
Недолго тянулась мирная жизнь Алексея. Веселовский, резидент русского царя в Вене, неустанно вел розыски. Ему удалось прослышать, что в начале зимы 1716 года из Риги в Вену ехал знатный русский, который на станциях прописывался офицером Коханским, Кохановским, кавалером Кременецким.
«Это он!» — решил Веселовский. Резидент отправил лакея на почтовый двор заказать лошадей и выехал с небольшим багажом, но с достаточным запасом золота.
Веселовский вернулся не скоро, усталый, с красными от бессонницы глазами, но довольный собой. Он убедился, что царевич действительно проехал в Вену. Резидент узнал об этом достоверно от хозяев гостиниц «Черный орел» во Франкфурте на Одере и «Золотая гора» в Праге, где люди царевича, напившись, распустили языки.
В Вене след царевича затерялся. Веселовский повел розыски дальше. Не полагаясь на наемных сыщиков, сам ходил по рынкам, гостиницам и почтовым дворам, разговаривал с лакеями знатных господ. Он добрался и до таможни, где узнал о хвастливой болтовне Ивана Федорова.
Подкупив секретаря имперской канцелярии, Веселовский узнал, что царевич скрыт в Эренберге.
Царю тотчас было отправлено подробное донесение, в котором Веселовский рассказывал, как он, не жалея трудов, разыскивал по огромному пространству Австрийской империи убежище «утеклеца» Алексея.
Веселовский, по наказу Петра, повел с австрийским двором переговоры о выдаче Алексея. Он явился к принцу Евгению Савойскому, имевшему огромное влияние при дворе:
— В цесарских владениях живет бежавший из Российского государства царевич Алексей. Его скрыли ваши министры в Тироле под чужим именем. Государь Петр Алексеевич укрывательство сына может почесть знаком неприязни.
— Я ничего не знаю, — отвечал принц Евгений. — Может быть, вы и правы. Однако если цесарь дал в своих землях убежище русскому царевичу, то лишь для его безопасности. Совесть не допустит цесаря возбуждать сына против отца и раздувать ссору.
Первое свидание кончилось ничем. Веселовский добился второго. Но Евгений Савойский заявил, что цесарь ничего не знает об Алексее. У изворотливых австрийцев трудно было выпытать правду.
Царь Петр прислал Веселовскому помощника в щекотливом деле; это был гвардии капитан Румянцев, силач огромного роста, красавец и щеголь, человек настойчивый и ни перед чем не останавливающийся для достижения своих целей.
Румянцев явился в сопровождении трех офицеров, с царским наказом: схватить Алексея силой, если удастся, и отвезти в Мекленбург, где находился царь. Лучшего посланца для такого дела Петру вряд ли бы удалось найти.
Румянцев немедленно представился Веселовскому и доложил, с какими инструкциями прислал его царь.
— Так… — Веселовский задумался. — Смею полагать, господин капитан, что таковым способом мы предприятие погубим. Австрияки зело хитры, господин Румянцев, и всякое наше насильственное действие так повернут, что мы станем посмешищем в глазах целой Европы… Не возьмете же вы вчетвером Эренберг?
— Не могу знать, не видал сию крепость, господин резидент! — гаркнул Румянцев, выпячивая грудь.
Веселовский добродушно усмехнулся:
— Меньше отваги, больше благоразумия, господин капитан. Я тебе дам пас[186] на чужое имя. Проедешь в Тироль и лично убедишься, там ли царевич. Проклятые австрияки могли его перепрятать. Повторяю: будь осторожен!
— Слушаю, господин резидент!
— Да! Еще одно! Будешь писать мне, помни: австрияки — мастера распечатывать чужие письма. Посему ни одного лишнего слова!
Румянцев получил в посольстве паспорт на имя шведского офицера и вышел от резидента, покручивая ус и весело насвистывая трактирную песенку. Румянцев чувствовал, что перед ним открывается карьера, которой он долго и настойчиво добивался.
«Поймаю зверя, — мечтал капитан по дороге в гостиницу, где ожидали его товарищи, — и царская милость превознесет меня высоко…»
— Еду в Эренберг, господа! — вскричал Румянцев, врываясь в номер, где офицеры, ожидая его, играли в кости.
— А мы?
— Вы останетесь дожидаться моего возвращения. Миссия, возложенная на меня господином резидентом, зело дипломатичная… Многолюдством дело испортим!
— Здесь так здесь! — пробурчали офицеры.
— Будьте осторожны! Неблагоразумным поведением можете возбудить подозрение. Тогда прощай награды и чины!
Румянцев явился к Веселовскому с докладом о своей поездке: он доподлинно убедился, что царевич скрывается в Эренберге.
— Золотой ты человек! — сказал резидент. — Будь спокоен, царь тебя не забудет!
Веселовский отправился к самому императору.
— Сказывали ваши министры, что известной вам особы в цесарских владениях нет и что ваше цесарское величество о том ничего не ведает, а известная вам особа живет в Эренберге на полном вашем содержании. И сие его царскому величеству, государю Петру Алексеевичу, очень чувствительно будет слышать.
Веселовский подал императору письмо Петра с требованием возвращения царевича. Карл прочитал.
— О пребывании в моих землях известной персоны ничего не знаю, — твердо ответил император и посмотрел послу прямо в глаза.
— Так вашему императорскому величеству не угодно будет исполнить требования моего государя?
— Когда мне станет ведомо что-либо об известной персоне, я сам отвечу его царскому величеству, — сказал Карл VI.
И Веселовский откланялся.
Первая неудача не обескуражила русских дипломатов. Веселовский начал готовить новый удар.
Венский двор немедленно послал к царевичу Алексею секретаря Кейля — уведомить беглеца, что его убежище открыто и что русский царь требует выдачи сына.
Кейль поставил перед Алексеем выбор: сдаться на милость отца или укрыться во владениях цесаря еще дальше, например в Неаполе.
Алексей стал готовиться к новому бегству.
Сборы были недолги.
За три дня до отъезда Алексея Румянцев вновь появился в деревушке Рейтте.
Румянцева пригласили к генералу Росту. Старик сурово хмурил клочковатые брови.
— Я знаю, зачем вы явились сюда вторично! — сказал он. — Знаю, какая персона вас посылает. Только из уважения к этой персоне я не применю жестоких мер, каковых заслуживает ваше положение разведчика. Но я арестую вас, господин офицер! Солдаты! Отвести господина офицера в трактир Шульмана… и держать под строгим надзором!
Царевич Алексей выехал из Эренберга 22 апреля 1717 года. Рано утром его и Афросинью, переодетую в мужское платье, вывели из ворот крепости, посадили в карету. Их сопровождал секретарь Кейль. Иван Федоров и другие слуги должны были приехать позже.
Кучер крикнул, щелкнул бичом, и лошади побежали по каменистой дороге. Когда проезжали через Рейтте, из окна трактира выглянул капитан Румянцев.
Началось путешествие по живописной местности Европы. За окнами кареты развертывались великолепные пейзажи. Но ни тирольские леса, ни величавые снежные вершины Альп, ни плодородные равнины Ломбардии с их живописными садами — ничто не занимало царевича: ему было не до красот природы.
Алексеем снова овладел дикий страх: это был зверь, окруженный загонщиками, которому нет иного выхода, как только идти на рогатину охотника.
Опять ему всюду мерещились царские сыщики; но теперь уже были к тому основания.
Румянцева выпустили через три дня после отъезда царевича. Ему запретили ехать на Инсбрук по дороге, которой увезли царевича Алексея. Капитан помчался через Фезен. День и ночь не слезая с седла, щедро разбрасывая золото, он кружным путем объехал Инсбрук, настиг поезд царевича и следовал за ним в недальнем расстоянии вплоть до самого Неаполя.
От внимания секретаря Кейля не укрылось, что за ними следят. Он донес об этом Шёнборну, но царевичу не сказал ни слова.
Впрочем, Алексей и без того потерял голову. Его преследовали бредовые видения: тюрьмы, палачи, виселицы; неотступно стояли перед ним грозные карие глаза отца с желтоватыми белками, испещренными красными жилками. Глаза смотрели ему в душу, требовали ответа за постыдное бегство, за измену родине.
— Уйдите! — дико кричал царевич, закрывая лицо руками. — Вы давно замыслили сжить меня со свету. Уйдите!
— Ваше высочество! — уговаривал его тощий, длинноногий Кейль с лисьей физиономией и узенькими баками. — Успокойтесь! Здесь лишь мы, ваши верные слуги.
— Прочь! — хрипел Алексей. — Вы подкупленные шпиги!
В Неаполь Алексея привезли 5 мая. Он провел бессонную ночь в гостинице. Царевичу чудилось, что к нему подкрадываются наемные убийцы с кинжалами и пистолетами в руках. Он вскакивал с постели, дико кричал. Сонный Кейль, протирая кулаками глаза и отчаянно ругаясь в душе, дежурил около него.
Утром Алексея в наглухо закрытой карете вывезли за город. Карета долго кружила и остановилась у заросшего кустарником оврага.
— Пожалуйте, ваше высочество! — поклонился Кейль, открывая дверцу кареты.
Алексей вышел осунувшийся, с темными кругами под глазами, с полусумасшедшим видом. Он огляделся: кругом никого, в роще звенят птицы, вдали видна огромная лысая макушка Везувия, а перед ним — узенькая тропка прямо в чащу.
Царевич отшатнулся:
— Меня завезли сюда, чтобы убить? Я не пойду!
— Ваше высочество! — подскочил к нему Кейль. — Не кричите! Нас могут услышать…
Алексей сразу замолчал.
— Я уведу вас в надежное место, где не найдут преследователи.
Кейль пошел первым, за ним покорно следовал царевич, последней шла Афросинья.
В склоне оврага, среди густой чащи, Кейль разыскал потайную дверцу, открыл ее: за ней был подземный ход. Пошли длинным коридором. Секретарь нес в руке фонарь. В воздухе пахло затхлостью и сыростью; с потолка гулко падали капли. Царевич вздрагивал. Ход стал подниматься, расширяться и наконец вывел их во двор замка. Только там Алексей облегченно вздохнул и начал часто креститься. Он до последней минуты не доверял Кейлю и думал, что его ведут на смерть.
В замке царевич прожил два дня, а потом его перевели в неаполитанскую крепость Сан-Эльмо, твердыню более неприступную, чем Эренберг.
Ни переезд в закрытой карете, ни путешествие по тайному подземному ходу не обманули проницательности капитана Румянцева. Он поскакал в Вену к Веселовскому, а от него в Голландию, к царю Петру, с личным докладом.
— Я тобою весьма доволен! — сказал Петр Румянцеву. — Старайся, будешь отмечен моей милостью.
Осчастливленный этими словами, Румянцев полетел назад.
В это время Петр получил от императора Карла письмо. Карл писал, что «будет стараться, чтобы Алексей не попал в неприятельские руки, но был наставлен сохранять отеческую милость и последовать стезям отеческим, по праву своего рождения».
— Так! — сказал Петр, прочитав письмо. — Понятно. А все-таки вы мне его выдадите, собачьи дети!
В Вену отправились Петр Толстой и все тот же бойкий капитан Румянцев.
Царь дал послам обширную инструкцию. Послы должны были указать венскому двору, что русским достоверно известно, где укрывается Алексей. Если цесарь не выдаст беглеца, это может повести за собой разрыв дипломатических отношений и даже войну. Алексею же предлагалось добровольно вернуться в Россию; за это он будет полностью прощен и не оставлен царской милостью. В переданном Толстому для вручения царевичу письме Петра так и говорилось.
Моложавый старик Петр Андреевич Толстой отличался необычайным умением устраивать самые запутанные дела. Из критических положений он всегда выходил невредимым. Был послом у турок и сидел пленником в Семибашенном замке, но и оттуда вышел в целости. Теперь ему предстояла сложнейшая задача: вырвать Алексея из рук австрийцев, не доводя дело до войны.
Толстой и Румянцев явились к императору Карлу и вели с ним длинную беседу. Карты были открыты, вести политику притворства стало невозможно. Карл обещал дать ответ на требования послов через несколько дней.
Австрийские министры на тайной конференции решили вступить с русскими послами в переговоры, а тем временем постараться переправить Алексея еще дальше; но, если царевич, прочитав отцовское письмо, пожелает вернуться в Россию, разрешить Толстому личное свидание с ним.
Сеть интриг и дипломатических переговоров плелась все шире и шире. Однако царские послы разгадали намерение австрийцев тянуть волокиту и угрозами добились разрешения немедленно ехать к царевичу в Неаполь.
Алексей только начинал оправляться от страхов, перенесенных по дороге.
Но 25 сентября ему было объявлено, что в Неаполь прибыли царские послы и он должен с ними видеться.
Царевич понял, что для него все кончено, что ему не уйти от праведного отцовского суда.
Свидание состоялось 26 сентября в доме неаполитанского вице-короля, графа Дауна.
«Мы нашли его в великом страхе, — писал царю Толстой. — Был он в том мнении, будто мы присланы его убить, а больше опасался капитана Румянцева…» О возвращении своем говорил: «Сего часа не могу о том ничего сказать, понеже надобно мыслить о том гораздо».
Так Алексей начал сдаваться.
28 сентября произошло второе свидание. Послы жестоко грозили Алексею.
— Подумай, царевич, — говорил Толстой, — с кем ты вздумал тягаться? С царем Петром, который всех кладет к своим ногам! Он выставит на границе стотысячную армию, и думаешь, австрийцы будут тебя защищать? Лучше сдайся на батюшкину милость, и сие не в пример будет для тебя вольготнее.
Великан Румянцев грозно смотрел поверх плеча низенького Толстого, продвигался вперед, и вид у него был такой, точно он вот-вот схватит тщедушного царевича в охапку и унесет в дорожную карету…
Алексей со страхом отступал назад, а Толстой, обернувшись к нетерпеливо постукивавшему о паркет каблуком капитану, тихо говорил:
— Повремени, мы сие дело политично кончим!
Царевич Алексей и на этот раз не сказал ничего определенного, но обещал написать царю Петру письмо и в нем дать окончательный ответ о своих намерениях.
Ему не было дано времени для раздумья: послы грозили отцовским гневом, торопили царевича с принятием окончательного решения.
Вице-король постепенно склонялся на сторону русских послов; запутанное дело ему хотелось кончить поскорее и сбыть с рук гостя, пребывание которого грозило многими неприятностями.
Толстой вновь увиделся с царевичем.
Алексей, бледный, исхудалый, смотрел на царского посла дикими глазами. Зябко кутался в дорогой персидский халат.
Толстой тихо постукивал черепаховой табакеркой по краю стола. Он чувствовал — решительный момент подошел: мины с разных сторон подведены под осажденную крепость, и скоро она объявит о сдаче.
Впрочем, он выказывал всем своим видом сочувствие к запутанным делам царевича.
— Петр Андреич, — заикаясь, начал Алексей, — я в крайней горести… Что мне делать?
— Как тебе присоветовать, царевич? — мягким, бархатным голосом ответил Толстой. — Сам понимаешь: способа помириться с Петром Алексеевичем я не вижу… Разве только сам государь все уладит, — с коварной усмешкой добавил он.
— Батюшка?! Как? — быстро спросил Алексей.
— А он, видишь ли, из Франции едет сюда с тобой повидаться.
Страх охватил царевича. Неужели наяву взглянут на него эти грозные карие глаза, которые и теперь преследуют его днем и ночью?..
— Нет, нет, нет! — завопил царевич, закрывая лицо трясущимися руками, точно защищаясь.
Все мешалось у него в голове. Счастье окончательно оставило его. Отовсюду дурные вести. Еще сегодня утром ему сообщили под великой тайной, что имперские власти отступились от него и не будут защищать царевича, боясь мести Петра.
Не найти ему, Алексею, спасения в чужой стране. Его охватило грызущее раскаяние: зачем он убежал из России? Уж лучше бы постричься.
Напротив сидел Толстой и пристально смотрел на царевича, читая все, что творилось в его душе. Момент близок. Вот-вот осажденная крепость выкинет белый флаг.
Алексей понял, что игра его проиграна, но постарался выговорить себе последнее: условия сдачи.
— Петр Андреич! Я… я поеду. Я отдамся на волю батюшкину, но батюшка должен меня за то простить.
Голос его пресекся. Толстой ликовал, но внешне был спокоен. Он объявил торжественным голосом, с сурово-официальным лицом:
— Царевич! На сии условия от имени его царского величества государя Петра Алексеевича объявляю тебе его милостивое изволение!
Алексей зарыдал от радости.
— Спасибо! Спасибо, Петр Андреич! — воскликнул он, пожимая Толстому руку. — Какой ты добрый!
Царевичу пришлось ехать — причин для оттяжек больше не было. В Вене он хотел видеть свояка, императора Карла, но Толстой и Румянцев, боясь, как бы не сорвалось с таким трудом устроенное дело, до свидания не допустили.
Австрия осталась позади. Снова русская граница. Что-то ждет царевича в России? Он мрачно сидел в возке, закутавшись в шубу, и уже не смотрел в окно. Осталось покорное, тупое равнодушие. Единственно, что еще волновало Алексея, — это ожидание первого свидания с отцом. Как-то взглянут на него гневные орлиные глаза Петра? Царевич заранее ежился и опускал взор. Он шевелил губами, готовя в уме слова оправдания, и не находил их.
Страх охватил приверженцев Алексея, когда они узнали, что царевич возвращается. Они предчувствовали — и не напрасно! — что приезд его несет им гибель.
Больше всех страшился Александр Кикин: он был одним из главных виновников раздора между отцом и сыном, он в продолжение многих лет возбуждал в Алексее вражду к отцу; он первый посоветовал Алексею скрыться за границу и вел переговоры с цесарским правительством о предоставлении ему убежища.
Пока еще преступление Кикина неизвестно царю, но при розыске все откроется. Меньше всех Кикин надеялся на самого себя.
Кикин стал искать способов к спасению.
Укрыться за границу по примеру Алексея? Но если уж выдали царевича, то может ли рассчитывать на защиту он, Кикин?
Все же это единственная надежда. Надо только знать, когда бежать. Может быть, все обойдется? Говорят, царь простил сына. Если не будет розыска, бежать глупо; это значит — бросить нажитое за долгие годы богатство: дома, имения.
Царский денщик Семен Баклановский согласился известить Кикина об опасности. За это Кикин обещал Баклановскому огромные деньги — двадцать тысяч рублей!
Волновались и другие приверженцы и доброжелатели Алексея.
— Толстой обманул царевича, выманил! — говорили они. — Дурак царевич сюда едет, потому что отец посулил милость свою. Будет ему милость… в пытошной!
Все они желали задержать царевича в пути, не допустить в Россию. Кикин даже достал Ивану Афанасьеву Меньшому подорожную для поездки за границу: ему поручалось предупредить царевича о грозящей беде. Поездка не состоялась, так как Иван Большой, боясь за брата, не отпустил его. Да и бесполезно было ехать: Румянцев и Толстой держали Алексея под строжайшим надзором и никого к нему не допускали.
31 января 1718 года Алексея привезли в Москву.
Царь Петр возвратился в Петербург раньше, в октябре 1717 года. Эта его последняя поездка в Западную Европу заняла около двадцати месяцев. Русская дипломатия добилась за это время важных успехов. В Амстердаме Россия, Франция и Австрия подписали договор, который должен был обеспечить прочный мир в Европе после окончания Северной войны. И еще одному важному делу было положено начало во время странствий Петра Алексеевича за границей: решено было начать переговоры о мире со шведским королем Карлом XII. Немало дипломатических совещаний и конференций предшествовало принятию этого серьезного решения.
Посредницей между Россией и Швецией выступила Англия, которая не желала усиления России на Балтийском море и была заинтересована в прекращении войны.
В промежутках между дипломатическими переговорами царь лечился на курортах: здоровье его сильно страдало от беспрестанных переездов, неприятностей и вечных забот. Петр намеревался еще пожить за границей, но его звала в Россию тягостная необходимость расследовать преступления мятежного сына.
Большой зал Кремлевского дворца был полон знатью. Сенаторы, генералы, епископы стояли кучками, чуть слышался тихий, приглушенный говор. Некоторые из присутствующих были сторонниками Алексея. В течение многих лет они лелеяли мысль о победе мятежного царевича; теперь пришел час расплаты.
Царь с гневно нахмуренным лицом стоял в дальнем углу зала, на голову возвышаясь над толпой. Приподнявшись на цыпочки, что-то шептал ему рязанский митрополит Стефан Яворский. Петр отрицательно качал наклоненной к собеседнику головой.
Раздался смутный гул. Все повернулись ко входу. Два офицера ввели Алексея. Царевич был в простом кафтане, без шпаги. Опухшее лицо его было бледно, взор устремлен вниз.
Присутствующие расступились, очистили длинный коридор. В конце коридора высился царь, огромный, застывший в молчании, но в самой его недвижности чувствовался клокочущий гнев. Алексей робко поднял голову — навстречу ему блеснули страшные глаза… И, уже не в силах оторваться от них, царевич шел вперед колеблющимися шагами меж двух стен раззолоченных мундиров и атласных ряс.
Не дойдя трех шагов, царевич упал на колени.
— Батюшка… прости! — с мольбой прошептал он.
— Сын мой! — Голос царя был суров. — Преступления твои безмерны, но я обещал простить тебя. И слово свое сдержу. Однако ж должно тебе понять, что в прежнем своем сане ты не можешь оставаться. Отрекись от наследства, назови подстрекателей, кои тебя подговаривали к бегству. Только сим докажешь искренность своего раскаяния.
Толпа, наполнявшая зал, задвигалась, точно на нее дохнуло морозным ветром.
А царевич полз на коленях к отцу, поднимая вверх лицо, залитое слезами, и лепетал:
— Помилуй! Сохрани жизнь! Все, все открою!..
Петр с презрением посмотрел на сына:
— Иди за мной!
Оба вышли в пустую комнату. На столе была приготовлена бумага, стояла чернильница. Петр сел в кресло, Алексей остался на ногах.
— Говори! — Царь взял перо.
Из уст царевича полились фамилии: Александр Кикин, Никифор Вяземский, Иван Афанасьев Большой, Федор Дубровский, царевна Марья Алексеевна…
Чем больше, тем лучше, тем милостивее будет отец. Царевич был жалок, противен в своих стараниях вспомнить всех, кого можно приплести к делу.
Но при всем своем страхе Алексей не потерял самообладания. Одно имя не должно быть ни при каких обстоятельствах названо отцу: это имя его доверенного слуги Стратона Еремеева, который ездил с письмом к шведу. Царевич сознавал, что, если откроется эта его вина, его тяжкая измена родине, ему придется расстаться с жизнью.
Алексей знал, что тайна укрыта надежно. По приказу царевича, Стратон должен был вернуться из Голландии с паспортом немецкого купца; не заезжая в Петербург, направиться в дальнее поместье Алексея и вступить там в должность управителя. Царевич со времени бегства из России ничего не слышал о Стратоне, и это его успокаивало. Ведь если бы дело открылось, то царь, встретив сына, тотчас бросил бы ему в лицо страшное слово: «Изменник!»
И царевич скрыл имя Стратона Еремеева.
Вельможи в большом зале трепетали, думая о том, кого назовет Алексей в тихой пустой комнате. Разве, спасая себя, не может он выдать сообщников? Время тянулось бесконечно.
Наконец царь вышел. За ним, понурив голову, следовал Алексей.
Все перешли в Успенский собор. В дымном сумраке храма, на коленях перед царем и толпой архиереев в золотых парчовых ризах, Алексей отрекся от наследства и дал в том клятву на кресте и Евангелии. Затем принес присягу своему младшему брату, двухлетнему царевичу Петру Петровичу.
Все кончено: Алексей уже не наследник русского престола. В тот же день неутомимый царь успел написать и опубликовать манифест, в котором объявлял, за какие вины лишил наследства старшего сына, и грозил суровыми карами и самому Алексею и его сторонникам, если они когда-либо нарушат присягу Петру Петровичу.[187]
Началась расправа. Розыском, конечно, занялся Преображенский приказ. Иные виновные были в Москве, других нужно было доставить из Петербурга.
В числе первых царь вытребовал из столицы Кикина. В то время, когда Петр писал указ князю Меншикову об аресте злодея и изменника Александра Кикина и о высылке его в Москву под крепким караулом, в кабинет царя вошел за каким-то делом Семен Баклановский.
Остановившись за спиной царя в ожидании, когда можно будет с ним заговорить, зоркий денщик разглядел, о чем пишет царь.
Указ об аресте Кикина! Настало время действовать. Петр быстр в поступках, его указы не задерживаются на письменном столе: надо его опередить!
Баклановский выбежал из комнаты. Излишней поспешностью он погубил себя и Кикина. Царь был необычайно наблюдателен; неожиданное исчезновение Баклановского, даже не доложившего, зачем он приходил, заинтересовало Петра, вызвало подозрения.
— Разыскать Сеньку Баклановского! — распорядился Петр.
Начались поиски. Через полчаса дрожащий денщик был введен к царю и с воплем упал к его ногам.
— Прости, государь!
— А, знает кошка, чье мясо съела! — с холодной усмешкой на плохо выбритом круглом лице сказал царь. — Свести его в Преображенский приказ!
— Ваше величество! Не надо… Не надо! — выл обезумевший от страха Баклановский. — Я во всем признаюсь… Меня подкупил Кикин!
— Кикин? Ага!.. — Царю все стало ясно. — Следственно, ты послал к нему курьера?
— Да, государь.
— Так! В приказ тебя все равно сведут! Близ меня не должно быть изменников!
Баклановского увели. Перед Петром появился очередной фельдъегерь.
— Немедленно скачи в Питер! — приказал царь. — Вперед выехал другой курьер. Ты должен его обогнать! Понял?
— Так точно, ваше величество!
Царский курьер приехал раньше, и Кикин был арестован.
Чтобы не повторялись подобные случаи, Петр распорядился: из Москвы выпускать только тех, кто предъявит подорожную от царя или сената. По дорогам были расставлены надежные караулы, проверявшие проезжающих.
Одного за другим вводили в застенок сторонников Алексея.
— Злоумышлял ли ты против его царского величества государя Петра Алексеевича и хотел ли возвести на престол Алексея Петровича? — был к ним первый вопрос.
Заговор все отрицали. Было недовольство, были жалобы на тяжелое житье, мечтали о времени, когда сядет на престол царь Алексей Петрович, но на высокую особу государя не покушались.
Дело росло и ширилось. Оговоренные царевичем под пытками называли других, те — третьих. Свистел кнут палача, хрустели выворачиваемые на дыбе суставы… Каждый боялся оговора, каждый трепетал перед своими соседями. Хорошо было бы уехать в дальнюю вотчину либо на богомолье… Но разве можно покинуть Москву в такое время? Это значит навлечь на себя сильнейшее подозрение в соучастии. И вельможи оставались на местах.
Александр Кикин, когда-то любимец царя Петра, был казнен. Приговорены к смерти Иван Большой, камердинер царевича, дьяк Федор Воронов, придумавший тайный шифр для переписки Ивана Большого с царевичем, Федор Дубровский и другие…
Новые допросы, новые пытки.
Страшно расправлялся Петр с теми, кто жаждал возвращения старины.
Привлечено было к делу и то боярство, которое являлось истинным вдохновителем недовольства и все свои надежды возлагало на скорое воцарение Алексея.
Эти обвиняемые тоже пострадали, хотя и не так жестоко.
Верных исполнителей своей воли Петр щедро наградил имуществом осужденных.
Главный из недругов Петра, тот, на кого возлагались всеобщие надежды противников петровских преобразований, кто должен был воскресить старинные порядки и кто предал своих сторонников — царевич Алексей, — остался невредим и надеялся уцелеть среди страшных событий.
От наследства он клятвенно отрекся в Успенском соборе в памятный день 3 февраля 1718 года. Но считал, ли себя связанным клятвой Алексей? Отнюдь нет!
В его темной душе бродили такие мысли: «Пересидеть беду в деревне… А когда умрет батюшка… Что ж? От клятвы могут восточные патриархи разрешить».
18 марта 1718 года царь выехал в Петербург в сопровождении царевича Алексея. Отец простил сына и объявил об этом всенародно, но отношения между ними оставались натянутыми, холодными. Разговаривали мало. Царевич сторонился отца, на пирах держался поодаль. Петр любил видеть вокруг себя веселые, открытые лица. Замкнутая, хмурая физиономия Алексея, который точно однажды в детстве надулся да таким навсегда и остался, до крайности раздражала царя.
Допрос Афросиньи открыл царю много нового. Оказалось, что царевич в своем московском показании, в беседе с отцом в отдельной комнате Кремлевского дворца, покаялся далеко не во всем.
Афросинья показала:
— Царевич радовался смутам в войсках. Говорил: «Авось бог даст нам случай с радостью возвратиться». Писал в Россию письма к архиереям, научал их пущую смуту раздувать и про него, царевича, подметные письма в народ кидать. Крепко на государя сердитуя, не раз с угрозой говаривал: «Я старых всех переведу и изберу себе новых по своей воле; когда стану государем, буду жить в Москве, а Питербурх оставлю простым городом; кораблей держать не буду; войско стану держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хочу; буду довольствоваться старым владением; зиму буду жить в Москве, а лето в Ярославле…»
Приказные переглядывались, записывая показания Афросиньи: в судьбе царевича наступал крутой перелом. Писец Лаврентий Пучков выскочил из приказа и помчался к Меншикову.
— Доложи обо мне! — задыхаясь, сказал он лакею.
— Светлейший занят, — отвечал лакей.
— Важнейшие новости! Головой отвечаю!
Лаврентия впустили в кабинет.
— Ваша светлость! Царевич-то заговор строил!
Пучков передал показания Афросиньи. Глаза Меншикова заискрились радостью.
— Спасибо, братец! Этой послуги тебе не забуду!
— Рад стараться для вашей светлости!
Тем временем допрос продолжался.
— Говори, говори, девка! — поощрял Афросинью судья. — Великий государь тебя не оставит.
— А еще говорил царевич вот что, — без запинки продолжала Афросинья (за долгий путь на родину она основательно продумала все, что будет показывать при розыске): — «Может быть, отец мой умрет или бунт будет; отец мой, не знаю за что, меня не любит и хочет наследником сделать брата моего, а он еще младенец, и надеется отец мой, что жена его, моя мачеха, умна; и когда, сделавши это, умрет, то будет бабье царство. И добра не будет, а будет смятение: иные станут за брата, иные за меня…»
— Так, девка, так! — покрякивал судья. — Еще что скажешь?
— Когда приехали царевы послы в Неаполь-град, Царевич хотел к папе рымскому под защиту уйти, а я его до того не допустила. Ласками да уговорами в Неаполе удержала.
— Ты и впрямь так сделала? — изумился судья.
— Я государю Петру Алексеевичу верная подданная! — бойко отвечала Афросинья.
— Быть тебе, девка, у государя в милости!
В тот же день у дома царевича был поставлен караул. Алексей стал арестантом в собственной квартире. Его слуги могли выходить только для закупок съестного в сопровождении караульного солдата. Передача писем или устных поручений кому бы то ни было строго запрещалась.
Афросинью поселили в доме царевича. Полагали, что царевич Алексей в откровенных беседах с ней откроет свои тайные замыслы, а она передаст их царским судьям. Но царевич теперь никому не доверял. Узнав, что Афросинью допрашивали в Преображенском приказе, Алексей замкнулся, стал молчаливым. Попытки Афросиньи «разговорить» царевича кончались тем, что он испытующе смотрел ей в глаза, а потом вскипал гневом: «Уйди, гадина, и тебя шпигом сделали!»
По городу разнеслись слухи, что царевич почти помешался и пьет безмерно.
В вине Алексей старался утопить свое отчаяние и свой позор.
Через несколько дней после допроса Афросиньи царевича вызвал отец.
Петр сидел хмурый, на щеках его багровели пятна, лицо судорожно дергалось. Алексей стоял перед отцом опустив голову; во всей его позе виднелось непобедимое упрямство и то бездеятельное сопротивление, которое доводило до бешенства живого и вспыльчивого Петра.
— Зачем ты меня, Алеша, в Москве обманул? — спросил царь, нервно постукивая пальцами по колену.
— Чем я вас обманул? — глухо отозвался Алексей.
— Ты мне выдал не всех сообщников. Умолчал про архиереев, коим письма слал. Скрыл, что к папе римскому хотел под протекцию отдаться. Черные, богохульные слова свои, что против меня говаривал, утаил… Ты думал — сие все не раскрыто останется? Ты ведь в священном писании силен, как же забыл слова: «Несть ничего тайного, что не сделается явным»?
— Никаких я черных слов про вас не говорил, — угрюмо возразил царевич.
Петр вспыхнул, приподнялся, снова сел.
— Так, по-твоему, я вру? — крикнул он, ударяя кулаком по столу. — Твоя полюбовница все нам открыла.
— Фрося?! — ахнул царевич, и лицо его побелело.
— Афросинья лучше тебя долг и совесть понимает, хоть она и холопка!
— Фрося продала меня за царскую милость… — шептал, как в бреду, царевич.
«Ну что ж, — подумал он, — один конец!»
Он поднял голову, бросил на отца взгляд непримиримой ненависти:
— Пишите, батюшка! Все открою!
— Признавайся, — сказал Петр, макая перо в чернильницу, — когда ты слышал, будто в Мекленбургии войска бунтуют, что говорил?
— Говорил: «Бог не так делает, как отец мой хочет!»
— Радовался ты, чаю, не без намерения. Ежели б впрямь был бунт, пристал бы к оным бунтовщикам?
Алексей, помешкав, ответил:
— Когда б действительно в Мекленбургии случился бунт и за мной прислали бы, я бы к ним поехал. А без посылки ехать опасался.
— Так! А смерти моей ждал?
Царевич дерзко взглянул в глаза отцу:
— Ждал!
— Может быть, даже умышлял?
Алексей покачал головой, глаза потухли, спрятались.
— В сем неповинен! Чаял, само собой случится…
Петр горько усмехнулся:
— Сын… Забыл пятую заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою…» Ну, за сие ответишь перед богом. А все-таки бунт против меня учинять собирался?
— Думал, призовут меня после твоей смерти. Слыхал я, будто, хотели тебя убить, и не чаял, чтоб отлучили тебя от царства живого.
— Живого меня от царства не отлучить! — гордо тряхнул головой Петр. — И ты б на меня живого пойти не осмелился!
Алексей вновь поднял голову, и темные глаза его под припухлыми веками сверкнули бешено, по-отцовски.
— Ан нет, ошибаешься, батюшка! — неожиданно звонким голосом воскликнул он. — Если б бунтовщики при живом прислали да сильны были, я бы к ним поехал!
— Вот как! — протянул Петр, и в его голосе послышалось невольное уважение.
«Стало быть, в сыне все-таки моя кровь».
— Иди! — приказал он сыну. — О судьбе твоей буду рассуждение иметь.
Алексея увели, и снова жил он, одинокий, томимый ожиданием беды, которая должна была разразиться над его головой.
Прошло почти два месяца с тех пор, как была допрошена Афросинья. Царевичу казалось, что гроза пройдет стороной, не задев его, и что отец не склонен предпринимать против него крутые меры.
«Прощу Фросю… — думал царевич. — Она хоть и предала меня, но ведь из-за страха только. А страх перед батюшкой ох как велик!»
И царевич начал делать шаги к сближению с Афросиньей. Он заговаривал с ней почти ласково, напоминал о беспечальном житье в Эренберге.
Афросинья отвечала сухо, неприветливо. Восстанавливать прежнюю близость с опальным царевичем ей не было расчета.
Днем 14 июня к царевичу вошел дежурный офицер.
— Собирайтесь, ваше высочество! — коротко приказал он.
Алексей побледнел; книга, которую он держал на коленях, выпала из его ослабевших рук и с глухим стуком ударилась об пол.
— Собираться? Куда? — тихо спросил царевич, и губы его дрожали так, что он еле выговаривал слова.
— Вас велено перевезти в крепость.
— В крепость?! Но почему же? За что?.. Я хочу видеть батюшку…
— Не приказано, — ответил офицер.
— Но как же? Я должен хоть проститься с Фросей…
— Не приказано, — как автомат, повторил офицер.
Он стоял перед царевичем, руки по швам, грудь вперед, глаза холодные и строгие — точный исполнитель повелений царя.
Алексей понял, что просить и сопротивляться бесполезно.
Он огляделся, на глаза попалась Библия, лежавшая на столе. Он взял ее и шагнул к двери. Офицер одно мгновение поколебался, точно раздумывая, не отобрать ли книгу, но не решился: у него не было на это инструкции.
Алексей вышел во двор. У крыльца стояла карета. Царевича быстро посадили в нее, по бокам поместились два офицера. Алексея поразило, что стекла кареты были занавешены.
Безнадежное спокойствие овладело царевичем, когда его ввели в крепость. Он равнодушно вошел в низкую сводчатую камеру Трубецкого бастиона, сел на простую койку, прикрытую грубым серым одеялом.
Царевичу стало ясно, что решается вопрос о его жизни, что мечта обмануть отца и взять верх в борьбе за будущее России не осуществится никогда.
17 июня царевича привезли (опять в закрытой карете) в сенат. Здесь Алексея допросили о его отношениях к Абраму Лопухину, родному дяде по матери. Царевич оговорил Лопухина: показал, что тот вел о нем разговоры с иностранными дипломатами, уверял их, что весь народ стоит за Алексея.
Все яснее становилось с каждым днем, что на допросе в Москве Алексей многое скрыл, что против царя существовал обширный заговор и нити его тянулись к мятежному сыну.
Петр обратился к высшему духовенству:
«Я с клятвою суда божия письменно обещал своему сыну прощение и потом словесно подтвердил, ежели истинно скажет. Но, хотя он сие и нарушил утайкою наиважнейших дел и особливо замысла своего бунтовного против нас, однако ж мы желаем от вас, архиереев и всего духовного чина, да покажете нам истинное наставление и рассуждение: какого наказания сие богомерзкое намерение сына нашего достойно? И то нам дать за подписанием рук своих на письме, дабы мы, из того усмотря, неотягченную совесть в сём деле имели».
Сильно призадумались епископы, получив царское послание. Снять клятву с царя — что скажет народ? Как отнесется к ним Алексей, если ему удастся выпутаться из этого дела? Отказать же в снятии клятвы — разгневать грозного царя Петра… И они решили отделаться пустыми фразами из священного писания, которые царь мог толковать по своему произволу:
«Да сотворит господь, что есть благоугодно пред очами его… Сердце царево в руце божией есть… Да изберет ту часть, куда рука божия его преклоняет…»
Подписались три митрополита, пять епископов, четыре архимандрита, два иеромонаха.
Петр плюнул, прочитав уклончивый ответ.
— Ой, бородачи! — сказал он. — Многому злу корень попы. Хитры: на ту и на другую сторону клонят! Ладно же: «Сердце царево в руце божией»? Значит, что ни сделаю, все от бога? Слышишь, Данилыч, прикажи с Алешкой обращаться, как с преступниками по уставу положено.
— Не слишком ли круто, ваше величество?
— Пусть пожнет, что заслужил.
Письмо от духовного собора было получено 18 июня. И на следующий день Алексея пытали в первый раз…
После пытки палач положил царевича на нары, набросил на него кафтан.
— Теперь говори, что истинного и что ложного в твоих прежних показаниях, — проговорил Толстой, — да помни: ежели станешь лукавить, опять бит будешь.
Алексей торопливо заговорил:
— Желал смерти отцу. Не единожды говорил, что, как стану царем, всем батюшкиным любимцам конец будет…
Писцы скрипели перьями, стараясь не пропустить ни одного слова из показаний Алексея.
И все же у царевича хватило присутствия духа скрыть от судей поездку Стратона Еремеева в Голландию; царевич прекрасно понимал, что таким признанием он сам подпишет себе смертный приговор.
Царь Петр созвал совет, который должен был вынести решение по делу Алексея, рассмотрев все его «малослыханные в свете преступления». Сто двадцать семь человек из высших чинов государства, из военных, моряков и гражданских служащих были избраны для этого царем.
Петр не хотел единовластно решать судьбу мятежного сына, хотя и сознавал, что имеет на то полное право. Он создал небывалое до тех пор на Руси судилище из представителей гражданской, духовной и военной власти. Царь еще раз доказал, что интересы государства для него выше личных интересов.
Петр дал суду наказ:
«Прошу вас, дабы истиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируя (или не похлебуя)[188] мне. Також и не рассуждайте того, что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей, чтоб совести наши остались чисты в день страшного испытания и отечество наше безбедно».
Ни один голос на суде не поднялся в защиту Алексея. Поборники старины уже не повернут назад Россию.
24 июня 1718 года судилище в сто двадцать семь человек единогласно вынесло суровый, но заслуженный изменником приговор: смерть!
Первым подписал приговор светлейший князь Меншиков, за ним — генерал-адмирал Апраксин, канцлер граф Головкин, Петр Толстой и все остальные.
25 июня царевича Алексея снова привели в пыточную камеру.
Допрашивал преступника сам Петр.
— Говори! — раздался холодный голос царя. — Бунт против меня умышлял? Сообщников себе приговаривал?
Царевич ответил едва слышным голосом, сильно заикаясь:
— Писал митрополиту киевскому, чтоб он привел в возмущение тамошний народ. Токмо не ведаю, дошло ли оное до его рук.
На следующий день, в шестом часу вечера, царевич Алексей Петрович умер.
27 июня был опубликован царский манифест:
«Всемогущий бог восхотел через собственную волю и праведным своим судом по милости своей дом наш и государство от опасности и стыда свободити, пресек вчерашнего дня его, сына нашего Алексея, живот приключившейся… жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии…[189]»
Россия и Швеция решили начать мирные переговоры; местом для них были избраны Аландские острова.
Главой русской делегации царь Петр назначил своего давнего сподвижника Якова Вилимовича Брюса, делегатами Швеции были барон Герц и граф Гилленборг.
Брюса сопровождала большая свита: секретари, переводчики, писцы, чины воинской охраны. Попал в эту свиту и Бахуров. Трифона Никитича сделало дипломатом хорошее знание шведского языка, который он старательно изучал уже несколько лет. Случайно услыхав об этом, Бахурова вызвал к себе вице-президент Коллегии иностранных дел Шафиров.
Бахуров отговаривался:
— Увольте меня, господин вице-президент, от сего неприятного для меня поручения. Привык уж я к своей службе.
— А это очень хорошо, — невозмутимо возразил Шафиров. — Нам на конгрессе и такие люди нужны, кои торговый политик понимают. В мирном трактате без статьи о торговле не обойтись.
— У меня дипломатических способностей нет, — жалобно взывал Трифон Никитич.
— Когда его величество приказывает, то должны найтись и таковые! — серьезно сказал Шафиров.
Бахуров был переведен на службу в Коллегию иностранных дел.
В конце декабря 1717 года русская делегация выехала в финляндский город Або, расположенный на восточном берегу Ботнического залива. Широкой полосой из нескольких больших, сотен мелких и многих тысяч мельчайших островков и скалистых шхер перекинулись там от одного берега моря до другого Аланды. Среди опасного лабиринта мелей и скал могли находить дорогу только опытные лоцманы.
Обосновавшись в Або, русская делегация приступила к переговорам со шведами.
Больным местом дипломатических конференций и конгрессов являлся вопрос о старшинстве делегатов. Оберегая свое достоинство, каждая сторона хотела главенствовать над другой; бывало, что предварительные разговоры и споры о церемониях тянулись месяцами.
Бахурову, знатоку шведского языка, досталась важная роль: он два раза ездил в Швецию с поручениями. Приходилось пересекать по льду Ботнический залив.
Плотно завернувшись в медвежью доху и укрывая лицо от леденящего зимнего ветра, Трифон Никитич сидел в санях, вздрагивая при каждом толчке, — а случались они почти беспрерывно, — и думал:
«Попал Трифон в дипломаты, так терпи. А и хорошо же теперь дома, в Питере!..»
Брошенное Шафировым замечание, что если понадобятся дипломатические способности, то они найдутся, оправдалось. Трифон Никитич оказался на редкость крепким спорщиком: упорство было заложено в его характере от природы. В новой должности приходилось в словесных битвах оберегать достоинство Русской державы, а Бахуров спорить умел.
Наконец стороны сошлись на определенных условиях процедуры. Но тут в дело вмешалась весна: лед разбух и потрескался. На Аланды невозможно было попасть ни на санях, ни на корабле.
Аландский конгресс открылся 12 мая, когда море очистилось ото льда.
На сухой возвышенной площадке были построены два навеса. Под одним из навесов за длинным столом, покрытым красным сукном, разместилась русская делегация; под другим навесом, за таким же столом — шведская.
Переводчики сидели за маленькими столиками, поставленными на открытом воздухе.
После взаимных приветствий слово взял барон Герц.
— Если предварительно не будет решено о возвращении шведской короне Лифляндии и Эстляндии, то о мире не может быть и речи, — начал шведский делегат. — Заявите, господа, свое согласие на эти условия, и тогда уж будем говорить об остальном.
Бахуров ясно и четко перевел заявление Герца. Секретари скрипели перьями, стараясь записать дословно.
Парики членов русской делегации неодобрительно закачались. Для ответа встал старший из полномочных министров царя, Яков Брюс:
— Если вы, господа шведы, не признаете сразу, что Эстляндия и Лифляндия должны остаться за Россией, то, конечно, не может быть разговоров о мире! Ведь не соизволит же его царское величество государь Петр Алексеевич согласиться на то, чтобы посреди его владений оставались шведские земли. Сие несовместимо с достоинством державы Российской и угрожать будет нашей безопасности. Финляндские земли мы возвратить согласны.
Так взгляды двух делегаций с самого начала резко разошлись.
После нескольких бесплодных заседаний русские делегаты донесли в Петербург:
«Шведские министры ясно дают знать, что им с другой какой-то стороны, противной этому миру, делаются многие предложения».
9 июня Герц уехал повидаться с королем и представить ему мирные предложения русских. Заседания конференции приостановились. Делегации скучали.
Трифон Никитич пристрастился к рыбной ловле. По целым часам сидел он в рыбачьей лодке и, спустив лесу в море, терпеливо ждал клева. Пойманную рыбу готовил по какому-то особенному, «своему» способу и угощал ею товарищей. Все находили кушанье превосходным и хвалили Трифона Никитича. Сам Брюс побывал у него дважды, и у него утвердилось мнение о Бахурове как о весьма усердном и исполнительном чиновнике.
Трифон Бахуров приобрел вкус к новой службе, и ему самому уже казалось странным, что он упирался и не хотел уходить из Адмиралтейства.
Бахуров понял всю важность дипломатической работы. Вот встретились две делегации на Аландах и ведут великий спор. И какая жестокая борьба скрыта под вежливыми словами господ дипломатов, сколько ударов и контрударов, какими извилистыми путями приходится добиваться цели! Есть где развернуться гибкому и находчивому уму, а такой оказался у Трифона Никитича.
Бахуров, разумеется, не имел права голоса в совещаниях, но не раз приходил он после заседания к Брюсу и, слегка краснея, говорил:
— Не примите за дерзость, господин президент, я бы хотел высказать свое мнение…
— Слушаю тебя.
Бахуров иногда подсказывал такие извороты, что даже Брюс приходил в удивление.
Переговоры на Аландах не подвигались. Шведские делегаты явно хитрили, то и дело уезжали к королю Карлу за инструкциями, шли на попятный, брали назад уже сделанные уступки. Русские уполномоченные начали терять надежду на благополучный исход дела.
В ходе конгресса снова всплыло дело Алексея Петровича. Уже мертвый, он продолжал вредить России.
Преступные замыслы Алексея в полной мере раскрылись только после его смерти. 1 августа 1718 года царь Петр писал из Ревеля жене Екатерине:
«Я здесь услышал такую диковинку про Алексея, что чуть не пуще всего, что явно явилось…»
Один из секретарей Герца, оставивший шведскую службу, явился к царю и за приличное вознаграждение выдал ему важную тайну. От него узнал Петр содержание царевичева письма.
Алексея не стало, но в Швеции надеялись, что гибель царевича вызовет народные волнения в России, а это ослабит ее мощь и принудит царя предложить Карлу XII более мягкие условия мира.
Такова была одна из причин, которая объясняла упорство шведских дипломатов. Другую надо было искать в Лондоне: англичане писали в газетах о близости новой русско-турецкой войны.
Опять наступила зима. И тут произошло событие, которое опрокинуло все дипломатические расчеты и той и другой стороны.
Король Карл XII был убит 30 ноября 1718 года при осаде норвежской крепостцы Фридрихсгаль.[190] Снова поскакал по заснеженной ледяной равнине Балтики Трифон Никитич Бахуров. Он вез царю Петру известие о гибели его врага, упорная и тяжелая борьба с которым продолжалась уже больше восемнадцати лет. Сознавая важность поручения, Бахуров мчался день и ночь.
Карлу наследовала его сестра Ульрика-Элеонора. Любимец покойного короля барон Герц был казнен за уступки России, которые он делал вопреки воле влиятельных шведских кругов.
Переговоры вновь приостановились на долгое время.
Егор Марков выехал из Голландии с пороховым мастером Шмитом в октябре 1718 года, когда в Петербурге дело царевича Алексея было уже покончено.
Много хлопот доставил Егору капризный, самовластный голландец. Опираясь на свое высокое звание суринтенданта, Питер Шмит требовал от русского механика величайшего почтения, чуть ли не подобострастия. А так как Егор не был склонен к подобострастию, то между спутниками установились довольно холодные отношения. Но, несмотря на это, голландец любил поговорить.
Грузный, с широким багровым лицом, с рыжими моржовыми усами, Шмит привольно раскидывался в повозке, бесцеремонно тесня и толкая Маркова. Не выпуская трубки изо рта, пороховой мастер болтал по целым часам.
Хитрый старик не раз заводил разговор на тему, интересовавшую Егора. Но ограничивался рассказами о том, как он, по хозяйскому поручению, ездил покупать селитру или серу; неспешно повествовал, в каких гостиницах останавливался, вспоминал, как звали владельцев. А о пропорциях, в каких надо смешивать составные части пороха, о производственных процессах ни единого слова не вымолвил Питер Шмит.
Лошади останавливались у станции, и голландец вылезал первым, лукаво поглядывая на Маркова.
Когда жена Питера выходила из второй повозки, в ней всегда оставался слуга Шмита, коренастый увалень, никого не подпускавший к багажу голландца.
Путешествие оказалось затяжным. Шмит часто болел, а может быть, только притворялся больным, и тогда приходилось пережидать по неделе и больше. Подозрительным казалось Егору, что голландец расхварывался в таких гостиницах, где были теплые комнаты и хорошее вино в погребе хозяина. Но, когда однажды Марков намекнул ему на это, Шмит разбушевался, затопал ногами, стучал тростью об пол и кричал, что он будет жаловаться на притеснения самому царю.
Телеги пришлось сменить на сани, и еще в санях ехали несколько недель. Егор был несказанно рад, когда в начале 1719 года въехал в Петербург и сдал своего беспокойного спутника в Артиллерийскую канцелярию.
Егор Марков по приезде отправился к Ракитину. Иван Семеныч чрезвычайно обрадовался возвращению друга и приказал Анне Антиповне позаботиться об угощении.
Дела Ракитина процветали. Главное — это была «Первая Санкт-Питербурхская Компания торговли корабельными припасами». Она все расширяла свои обороты, захватывала новые и новые области, но Иван Семеныч подумывал уже о том, как бы разделаться с компаньонами и торговать одному.
— Так-то, пожалуй, выгоднее будет! — объяснил он.
— А как твое пороховое дело?
— Я его целиком поручил Бушуеву. Золотой он работник! Я за ним, как за каменной стеной. Приеду раз в полгода для острастки, чтобы рабочие помнили, кто у них хозяин, и всё тут!
— Доход есть?
— Невелик. Да ведь что ж: курочка по зернышку клюет…
— А производство улучшаешь?
Ракитин рассмеялся:
— Вот уж это не нашего ума дело! Как заведено, так и катится.
Лицо механика омрачилось:
— Это ты напрасно, Ванюша. Для нас пороховое дело зело важно. Я тебе скажу новинку, не весьма для тебя приятную: государь намерен приемку порохов производить не тотчас по выпуске с завода, а полгода спустя. Не вышел еще такой указ?
— Нет.
— Значит, скоро выйдет.
— А мне что?
— Да ведь твой порох отсыреет лежамши и тебе его для переделки вернут. Тогда не токмо о прибылях думать, а, пожалуй, своего капиталу прибавишь, чтобы казну ублаготворить.
Теперь призадумался и Ракитин:
— Что ж делать-то будем? Выручай, Егорша!
— Затем и приехал. Привез я в Россию одного человека.
Егор рассказал о Питере Шмите и о том, с какой целью привезен этот мастер из Генеральных Штатов.
Глаза Ракитина блеснули; он сказал:
— Если тебе удастся у него секрет вызнать, первым человеком у царя станешь!
— Да не хочу я, чудак ты этакий! И причин тому две. Первая — он ради своей выгоды никогда тайны не откроет. А вторая, она же и главнейшая, — не хочу унижаться перед иноземцем. Сам думаю дойти до секрета! И для того прошу у тебя разрешения на твоей фабрике пробы делать.
Ракитин обрадовался:
— Да господи боже мой! Егорша! Друг! Сколь тебе угодно! Я Бушуеву накажу, чтоб он тебя за главного хозяина почитал. Это ведь не я тебе, а ты мне одолжение делаешь. Ну, а с этим… со Шмитрм… ты твердо решил дела не иметь?
— Ну его! Не буду я ему кланяться!
— Ты не будешь, а я, пожалуй, и поклонюсь! — воскликнул довольный Иван Семеныч. — Почему же не поклониться нужному человеку? На том все наше купеческое дело стоит!
По прибытии в Петербург пороховой мастер Шмит был весьма неприятно поражен. Оказалось, что в то самое время, как князь Борис Куракин вел с ним переговоры, в Россию пригласили и другого мастера, родом немца, Питера фон Гесселя.
Этот немец, которого, Шмит сразу же возненавидел, был, правда, нанят как шлюзный и мельничный мастер, но Шмит узнал, что фон Гессель работает и по пороховому делу. Положение единственного и незаменимого специалиста, на которое рассчитывал голландец, рушилось. Огорчился Шмит и тем, что немец опередил его своим приездом в Петербург и успел свести знакомство со всеми нужными лицами. Но еще больше был уязвлен Шмит, когда узнал, что хитрый Гессель выговорил себе ежемесячное жалованье в триста пятнадцать флоринов. А он, Шмит, согласился поехать всего за сто флоринов в месяц!
— Продешевил! Да еще как продешевил! — бормотал смертельно оскорбленный голландец. — Втрое меньше взял, чем мог! Но русские мне за это заплатят, черт их побери! Пускай попробуют выведать от меня секрет… А вдруг его откроет фон Гессель?!
Адские муки терзали корыстолюбивую душу Питера Шмита. А тут как раз привезли ему царский указ:
«1719 года апреля в 12 день великий государь, царь и великий князь Петр Алексеевич указал построить вновь пороховую мельницу по маниру нововыезжего из Голландии порохового мастера Питера, Шмита, и на то строение припасы, какие надобно, отпускать без задержания…»
Указ привез артиллерийский подполковник Витвер, назначенный комиссаром постройки. Витвер обязан был доставать всевозможные материалы, какие потребует Шмит, и поставлять нужное количество рабочих.
Прослушав перевод указа, Шмит хмуро заявил:
— У вас хороший мастер нанят, к нему и обращайтесь!
— Кто это? — не понял Витвер.
— А фон Гессель!
— У него другие дела будут, — улыбнулся Витвер. — А вы обязаны приступать к работе согласно контракту.
— «Контракт, контракт»! — ворчал голландец. — А скажите, господин подполковник, у вас в России год сколько месяцев считается?
Огорошенный неожиданным вопросом, Витвер удивленно посмотрел на Шмита:
— Двенадцать месяцев, как и везде!
— А вот и не везде! — торжествуя, возразил Шмит. — Мне в Штатах за тринадцать месяцев платили!
Комиссар подумал.
— Сие только так могу понять: раз в году вам выплачивались наградные в размере месячного жалованья.
— Как хотите понимайте, — заупрямился старик, — а я требую, чтобы мне за тринадцать месяцев выплачивали!
— Хорошо, доложу вашу просьбу по начальству.
Над заявлением корыстолюбивого голландца посмеялись и решили: платить Шмиту за тринадцать месяцев.
Узнав об этом, мастер сумрачно усмехнулся:
— Всё лишняя сотня флоринов!
Ракитин свел знакомство с Питером Шмитом. Угрюмый старик отнесся к новому знакомцу довольно благосклонно, когда узнал, что он, Иван Семеныч, арендует казенную пороховую фабрику.
Хорошие отношения поддерживались тем, что Иван Семеныч подарил пороховому мастеру несколько фунтов дорогого табаку, водил его в австерию и там щедро угощал. Объясняться между собой им вначале было трудно. Шмит когда-то жил в Польше и до старости не забыл польского языка; говорил он, мешая голландские, немецкие, польские и немногие русские слова, которые успел узнать. Иван Семеныч напрягал все свое внимание, вникая в смысл этой мешанины. Впрочем, Шмит был способен к языкам, и он быстро усваивал русский язык.
Не один раз побывали Ракитин и Шмит в австерии, и много скучных рассказов голландца выслушал Иван Семеныч, прежде чем решился в упор поставить перед стариком вопрос, согласен ли он открыть свой секрет производства пороха и сколько он за это хочет.
Шмит хладнокровно выслушал и сказал:
— Вам не столько важно знать секрет приготовления пороха, сколь получить прибыль. Вы — коммерсант, а главная цель коммерсанта — доход. Я вам предлагаю, мингер: постройте мне фабрику, которая будет моей неотъемлемой собственностью, а я буду передавать вам пятую часть ее дохода.
Ракитин даже подпрыгнул на лавке, и обычное хладнокровие его покинуло:
— Но вы… вы с ума сошли!
— Почему же? Это деловое предложение. О нем можно разговаривать, можно торговаться. Я даже могу выплатить вам стоимость фабрики… ну, хотя бы в пятьдесят лет!
— Ни вы, ни я не проживем пятьдесят лет!
— У нас останутся наследники, — спокойно возразил голландец.
Взбешенный Ракитин схватил шапку и выбежал из австерии. Пороховой мастер насмешливо смотрел ему вслед.
Дело с постройкой казенной пороховой мельницы чрезвычайно запуталось. Главный начальник всего артиллерийского дела, генерал-фельдцехмейстер Яков Вилимович Брюс, отсутствовал: он был на Аландских островах, где во главе русской делегации вел переговоры о мире со Швецией. Наблюдение за постройкой новой мельницы перешло к Военной коллегии, президентом которой был Меншиков.
По докладу Меншикова, не разобравшегося как следует в деле, царь издал 7 июля указ:
«На малой реке Неве построить пороховую мельницу и двор; строить фон Гесселю».
Питер Шмит забил тревогу: о нем забыли, его обошли, очевидно вследствие интриг соперника. Так и контракт могут нарушить! Голландский мастер забегал по коллегиям и приказам. Хлопоты его увенчались весьма незначительным успехом. 12 июля вышел новый царский указ на имя фон Гесселя:
«На Санкт-Питербурхском острову делать вновь пороховую мельницу и погреб по чертежу Шмита каменным маниром».
Шмит готов был в ярости рвать на голове волосы. Вместо высокой должности суринтенданта он оказался только чертежником при этом интригане фон Гесселе!
Между двумя иностранцами началась настоящая война: ни один не хотел подчиниться другому. Мастера писали друг на друга кляузы, адресуя их в Главную Артиллерийскую канцелярию, в Военную коллегию, в Коллегию иностранных дел, в Коммерц-коллегию и, наконец, самому царю. В заявлениях выставлялись денежные требования, предъявлялись все новые и новые претензии. Шмит писал, что жалованья за тринадцать месяцев в году для него недостаточно ввиду его больших знаний и заслуг. Он был недоволен, что ему дали деревянный дом, а не каменные палаты. Шмит требовал двух денщиков для личных услуг, казенных лошадей и коляску для разъездов по городу, а для поездок по Неве — шлюпку с гребцами. Фон Гесселя он обвинял в невежестве; заявлял, что тот и рисовать-то научился только перед отъездом в Россию.
В свою очередь, фон Гессель тоже предъявлял всевозможные требования. Ничего не делая, он жаловался, что Питер Шмит умышленно затягивает чертежи, без которых невозможно начать строительство.
В канцеляриях скрипели перья, снимались копии, писались выписки и отписки. Подьячие следили за борьбой с интересом и одобряли каждый удачный ход той или другой стороны.
— Ну чисто два медведя в одной берлоге сошлись! — говорили приказные. — Любопытно, кто кого загрызет?
Шли месяцы, а дело стояло на одном месте.
В конце концов иностранцы так надоели своими кляузами, что осенью 1719 года сенат приказал произвести проверку, которая выяснила, что фон Гессель действительно отнесся к порученному делу недобросовестно и присвоил значительную часть отпущенных на постройку сумм.
Брюс распорядился отставить фон Гесселя, а все делать по указаниям Питера Шмита.
Фон Гессель после этого покинул Россию. Голландец торжествовал.
Но к выделке пороха он все-таки не приступал, ссылаясь на то, что завод не достроен. Брюс обещал ему деньги на постройку только в том случае, если Шмит представит пробу своих порохов. Но голландский мастер, избавившись от соперника, окончательно обнаглел. Он соглашался начать работы лишь при условии, что на фабрике будут выписанные им из Нидерландов верные люди, а русским мастерам доступ к производству запретят.
«В противном случае, — заявлял Шмит, — мой секрет будет разведан, а я за сто гульденов в месяц такого обязательства на себя не брал, хотя бы вы и считали мне тринадцать месяцев в году».
А лица, приставленные смотреть за Шмитом и помогать ему в работе, доносили по начальству:
«Пороховой мастер Шмит ныне, накупя вина, упражняется в пьянстве и дела не надзирает…»
Пока длились смуты и раздоры между двумя иностранными мастерами, думавшими не о пользе дела, а только о наживе, Ракитин не оставлял мысли задобрить Питера Шмита и узнать его секрет.
Но Шмит отнюдь не склонен был расставаться со своей тайной, которая только и давала ему высокое положение в России. Явно издеваясь над купцом, он ставил ему невыполнимые условия. Ракитин бледнел от ярости и уходил, но через несколько дней снова появлялся у Шмита, притягиваемый какой-то неодолимой силой.
После нескольких месяцев мучительной волокиты Иван Семеныч наконец убедился, что из упрямого голландца не вытянуть ничего.
В этот хлопотливый год Егор Марков редко бывал дома, на своей петербургской квартире.
По нескольку недель подряд проводил он на сестрорецкой фабрике, где ему приспособили для жилья каморку рядом с конторой.
Первое, с чего начал свою работу Марков, — это было тщательное исследование разных сортов пороха. Он не жалел для этого времени и сил. Рассыпав перед собой на гладкой липовой доске горсть пороха, Егор щипчиками вытаскивал те порошинки, которые на глаз казались плотнее и массивнее прочих. Набрав стаканчик таких порошинок, Егор определял их вес; оказывалось, что он больше, чем вес взятой наугад пороховой массы. Отобрав достаточное количество хорошего пороха, Марков еще раз сортировал его и получал отборный, у которого плотность была еще выше.
Стаканчики и баночки с порохами — обыкновенным, хорошим и самым лучшим — стояли у Маркова в различных местах, и персоналу завода строго-настрого было наказано к ним не прикасаться. Пробы стояли в сухих помещениях амбаров, на улице, под застрехами крыш, в дуплах деревьев; а некоторые Марков закапывал в землю, в песок у берега реки. Через определенные промежутки времени он доставал пробы из своих тайников и испытывал силу пороха на градусы. Всегда оказывалось: чем плотнее порох, тем меньше он подвержен действию сырости и тем дольше хранится, не теряя своих свойств. Так подтвердилось предположение Маркова, высказанное им в разговоре с царем Петром.
Результаты своих опытов Егор тщательно записывал.
Его работой чрезвычайно заинтересовался Бушуев. Старый подьячий всей душой отдался делу, и мысль о том, что оно может быть улучшено, радовала его. По целым часам сидел Елпидифор Кондратьич рядом с Марковым, помогал ему вытаскивать «надежные порошинки», как они их называли. Но все горе в том, что этих «надежных порошинок» было слишком мало: всего какая-нибудь двадцатая часть общего количества. Чаще же всего крупинки пороха были ноздреватые; они слабо сопротивлялись давлению, легко впитывали влагу. Даже цвет их был какой-то буроватый, неровный; а у хороших порошинок он был синевато-черный, со стальным отливом. Это различие оказывалось настолько явственным, что Марков и Бушуев начали сортировать пороховые частички по цвету.
Но таким кропотливым способом можно было набрать два фунта из пуда, и то если бы этим делом занимались десяток рабочих целый день. Понятно, никакая фабрика не выдержала бы такого способа производства. Надо было добиться, чтобы все частички пороха были отборными по качеству, все как одна. Но как к этому подступиться? В этом-то и был секрет иностранных мастеров.
Егор менял состав передела:[191] брал то больше серы и меньше угля, то наоборот. Пороха различных составов тщательно исследовались, и на это уходили целые недели. Но оказалось, что незначительное изменение состава почти не влияет на качество пороха, а значительное резко его ухудшает.
Зато при опытах выяснилось, какое важное значение имеет чистота составных частей пороха, и прежде всего — селитры.
Селитра[192] поступала на пороховые мельницы обычно со значительными примесями; ее очищали (литровали) на заводах. Литрование селитры производилось так. Воду, по возможности пресную, то есть с малым количеством растворенных в ней солей, подогревали в медном котле, туда ссыпали неочищенную селитру и мешали до тех пор, пока она совсем не растворится. В закипевший раствор клали квасцы и ржаную муку. Наверх всплывали пена и грязь, их счерпывали, а раствор сливали в другой котел, где после выпаривания получалась кристаллическая селитра. Кристаллы промывали в деревянных корытах и сушили на холстах в сушильной избе.
Егор Марков обратил внимание на неудобства деревянных корыт и всякой иной деревянной посуды. Их трудно было содержать в чистоте: в щели и поры въедалась грязь, которая затем попадала в селитру.
Марков навел порядок в селитренном деле: приказал вывести из употребления деревянную посуду, заменив ее медными тазами. Качество селитры значительно улучшилось, и это сразу же сказалось на свойствах пороха. Пришлось Егору проследить за чистотой серы, за качеством угля.
Все это было очень важно, но Марков чувствовал — не в этом главное. По-видимому, оно заключалось в том, как обрабатывать пороховую смесь.
Марков и Бушуев применяли всевозможные новшества.
Сера, селитра, уголь перемешивались в деревянных бочках. Егор еще до отъезда за границу использовал для верчения бочек силу воды; это экономило рабочие руки и позволяло удлинять процесс смешения. Было сделано много опытов; установили, что после пяти часов верчения качество смеси уже не улучшается.
Много разных опытов произвел Егор Марков при прессовке пороховой смеси в плотные плитки и при последующем ее размельчении. Он менял количество пороха, насыпаемое на каждый поддон,[193] просушивал плитки при разных температурах и в продолжение различного времени. Для ступ, в которых производилось размельчение, брал разные породы дерева, песты приказывал делать березовые, дубовые, буковые.
И после многих и многих сотен опытов Марков убедился: в производстве пороха надо произвести какое-то коренное изменение. Но о том, каково должно быть это изменение, у Егора были только самые смутные соображения. Чтобы отдохнуть, Егор решил съездить домой.
При расставании Елпидифор Кондратьич сказал Маркову:
— Расшевелил ты мою душу, Егор Константиныч! Ты хоть и уедешь, а я все с порохами возиться буду…
— Дело хозяйское! — улыбнулся Егор. — Желаю тебе успеха.
— Ты вот все жалуешься на неудачи, — продолжал Бушуев, — а ведь все-таки дело у нас куда получшало! Упадок при литровании селитры меньше стал, и пороху выходит больше, да ведь и бьет он лучше! Я тут как-то считал: Ивану Семенычу от нашей работы еще рублев триста лишних в год набежит…
В начале мая 1719 года по берегу Маныча шел одинокий путник. Это астраханского гарнизона рядовой Гаврила Гущин возвращался на родину.
Степь, не истоптанная ногой человека, раскидывалась вокруг пешехода во всем своем весеннем великолепии. Еще не тронутые летними суховеями мириады цветов поднимали головки из бескрайнего травянистого моря. Крупные белые и желтые шапки кашки наполняли воздух нежным медвяным ароматом. Яркими, радующими глаз пятнами пестрели на зеленом фоне буйного разнотравья цветы желтого дрока, алого воронца, голубых царских кудрей.
Под сенью высоких трав, там, где корни их уходили в землю, еще сырую и прохладную, еще не иссушенную июньским зноем, раздолье было сусликам, мышам-полевкам и прочему мелкому луговому зверью. Но горе им было, если, опьянев от сладких травяных соков, от беспричинной радости, которую рождает в каждом сердце весна, выбегали они, резвясь, на прогалинку: резкий, пронзительный свист стремительно падающего сверху ястреба — и крылатый хищник взмывал в небо с бьющейся в когтях добычей.
Старицы и заливные озера, тянувшиеся вдоль главного русла Маныча, изобиловали всевозможной дичью. Цапля, важно стоя на одной ноге у берега озерка и лениво косясь глазом в прозрачную воду, как будто не обращала никакого внимания на окружающее, но стоило неосторожному лягушонку оказаться вблизи, как длинная шея птицы вытягивалась с непостижимой быстротой, крепкий клюв молниеносно ударял в воду, и лягушонок оканчивал свое существование. А янтарный глаз цапли снова смотрел вокруг с безмятежным спокойствием. Чирки, кряквы, шилохвостки, водяные курочки неисчислимыми тысячами гнездились в камышах. Лиса, презрев свою старинную ненависть к воде, забиралась в камышовую чащу в поисках птичьих яиц или только что выведенных птенцов. И какой там поднимался переполох, сколько было отчаянного кряканья, крика и писка, сколько перепуганной птицы носилось над зарослями высокого, тихо волнующегося камыша!
Гаврила Гущин с палкой в руке, с котомкой за плечами, медленно шел по высоким травам. Но, когда чуть не из-под ног из маленького болотца с шумом вырывалась стая уток, глаза путника загорались охотничьей страстью, он невольно останавливался, поднимал и со вздохом опускал бесполезную палку.
— Эх, фузею бы, — вздыхал он.
Что заставило Гаврилу Гущина пуститься в далекий и трудный путь с Каспийского моря на Онего-озеро?
На девятом году службы в Астрахани с Гаврилой случилось несчастье. Во время учения он споткнулся на бегу, упал, ударился грудью о камень. Вскрикнув, солдат кое-как встал, поплелся за товарищами.
К вечеру все как будто прошло, но через несколько недель в груди появилась тупая боль, начался кашель с кровью.
Долго перемогался Гаврила, а потом уж не стало у него силы ходить на учения с тяжелой фузеей и стоять в карауле. Капрал послал его к лекарю.
«Чахотка», — сказал лекарь. Определил, что солдату осталось жить недолго, и расчетливое начальство, видя, что от солдата нечего ждать проку, уволило его в бессрочный отпуск. Дали Гущину проходное свидетельство, рубль денег на прокорм и предложили освободить место на казарменных нарах.
Гаврила распрощался с товарищами и пошел. Когда пыльные городские улицы остались позади, Гущин задумался над тем, какой путь ему выбрать.
— Пойду-ка я через донские места, где Илья с Акинфием за народ бились, — сказал он сам себе.
В станицах охотно принимали отставного солдата, кормили, снабжали провиантом на дорогу. И шел Гущин, часто присаживаясь отдыхать, едва одолевая в день по десять — пятнадцать верст. Но свежий воздух степей вливал целительные силы в грудь Гущина. Легче стал кашель, свободнее дыхание, тверже шаг.
Оставались позади недели пути, и уже начали наливаться силой руки и ноги, а на пополневших щеках проступил легкий румянец.
«А ведь, пожалуй, обману я смерть», — думал повеселевший Гущин.
И он обманул ее.
Когда увидел бессрочноотпускной солдат высокие, из кондового леса рубленные избы родного погоста, осень уже срывала желтые листья с деревьев и наводила по ночам забереги на прозрачную воду Онежского озера.
Староста Шубарин, выставив вперед брюхо, разгладив пышную бороду, проверил увольнительный билет Гущина и подозрительно посмотрел на Гаврилу.
— Так по какой причине уволен?
— Там написано, Елизар Антоныч, — резко ответил Гаврила. — По грудной болезни.
— Гм…гм… не похоже что-то. Ладно, живи, а потом посмотрим.
Староста оглядывал статную фигуру Гущина неспроста. Здесь, на севере, как и повсюду на Руси, не хватало людей. Кижский литейный и железоделательный завод иноземца Андрея Бутенанта выпускал нужный для государства металл, а сколько надо было затратить тяжелого труда на каждую железную болванку, пока не вывезут ее из заводских ворот!
Старуха мать недолго порадовалась на сына, с которым уж и не чаяла свидеться. По приказу старосты Гаврила отправился в лес, углежогом. Нелегкий это труд, но Гущин понимал, что, попади он на завод, духота и копоть помогут болезни быстро вернуться и доконать его. А тут все-таки работа шла на свежем воздухе.
Неспокойно было в Кижах. Ночью по улицам погоста мелькали тени, перебегая из одной избы в другую. Сквозь подслеповатые прямоугольники окон мерцал трепетный свет лучины и доносились приглушенные звуки голосов. Утром мастеровые выходили на работу, но с каждым днем держали себя свободнее, смелее смотрели управителю Меллеру в глаза и все более дерзко звучали их ответы на его замечания и выговоры. Карл Иваныч терялся, не зная, что предпринять. Вся заводская охрана состояла из пяти престарелых инвалидов, вооруженных одной фузеей чуть ли не столетней давности.
Меллер написал хозяину письмо, просил исхлопотать у правительства хотя бы небольшую воинскую команду.
Пока управитель ждал солдат, кижские ребята обежали на лыжах все окрестные деревни, сзывая народ на суем.[194]
В назначенное воскресенье в Кижи сошелся чуть не весь крестьянский люд, связанный с заводом. У Карла Иваныча мелькнула шальная мысль разогнать сборище силой своих инвалидов. Но, несмотря на охватившую его тревогу, Меллер невольно улыбнулся нелепости такой затеи. Обширную площадь у церкви заливала многосотенная толпа сильных рослых мужиков, закаленных в борьбе за жизнь. Лесорубы и рудокопы, заводская мастеровщина, угольщики и смолокуры собирались в группы, объединяемые общим трудом и общими интересами. В отдельных кучках выделялись вожаки, которых внимательно слушали остальные.
Управитель и староста стояли в стороне, злыми глазами оглядывали народ.
— Что будем делать? — тревожно спросил Шубарин.
— Что можно сделать без солдат? Смотри, слушай, запоминай пущих смутителей.
Толпа гудела, мужики переглядывались, со смешками подталкивали друг друга, но каждый стеснялся первым взобраться на огромный камень, лежавший у церковной ограды, и поднять свой голос перед народом. И тогда осмелился Гаврила Гущин. Припомнил он тряскую госпитальную повозку, длинный путь от Полтавы до Питера и горячие речи Ильи Маркова. Припомнил, как Илья убеждал его бороться с господским гнетом, как пересказывал заветы «бати» Акинфия.
И точно ободряя его, стояли рядом с ним Илья и Акинфий; мужик легко вспрыгнул на камень, сдернул шапку, поклонился народу на все четыре стороны и горячо заговорил.
Он коротко сказал о себе, о своей солдатской службе, на которую попал по самовластию старосты, о теперешней работе углежогом.
— Да не для того я речь держу, православные, чтобы на свою долю жаловаться. У всех у нас, у хрестьянской бедноты, она, доля наша, горькая. От великих трудов, от беззаконных поборов исхарчилась наша волость, исстрадалася. Воеводы, подьячие, заводские управители, начальники солдатские, толстосумы деревенские — все тянут с мужика последнее. Это вам, православные, ведомо?
— Ведомо, родимый! — загудела людская громада.
— Нет у нас толстосумов, — выделился чей-то одинокий выкрик.
Толпа ответила презрительным хохотом.
— Животы наши хрестьянские разорены до последней крайности. Хуже смерти видеть, как малые ребятенки раздетые, голодные по избе ползают, корочку хлебца у мамки выпрашивают. А как его, хлеб-то, вырастить, коли нас заводскими повинностями задушили? Кто на заводе работает? Мужики. Кто лес валит да уголь жжет? Мужики. Кто подводы гоняет? Мужики. Шутка сказать — опять восемь тыщ возов угля назначили вывезти! А кто будет возить? Староста?
— Он не вывезет! Пузо больно толсто! — В толпе раздался смех.
— А думается мне, православные, что не с ведома вышних властей творятся такие беззакония. Места наши глухие, давно про них присловье сложено: «Повенец — всему свету конец». И рады нашей удаленности всякие гады, кровососы проклятые, думают, не найти на них никакой управы. Давайте, православные, подадим челобитье в Питер самому царю, авось он наших лиходеев утихомирит!
Гущин спустился с камня.
Начались споры. Но лишь немногие богатеи выступили против предложения Гущина. Суем решил послать ходоками в Питер Гаврилу Гущина и еще двух заводских.
Привычная служба Ильи Маркова в петербургском гарнизоне кончилась. Роту, где он нес должность ефрейтора, назначили на линейный корабль «Девоншир» для усиления солдатской команды.
Линейный корабль не то что галера, и Маркова поразило множество толстых и тонких снастей, которые тянулись по всем направлениям и перекрещивались в воздухе. Но когда он, по простоте душевной, попробовал назвать все эти снасти веревками, боцман Федосеич снисходительно разъяснил новичку:
— На корабле веревок нема. — Федосеич родом был с Украины и примешивал в свою речь слова родного языка. — Те, що мачты держат, ванты прозываются; а поперек вант протянуты — ось бачь, як ступеньки, — це выбленки. Якие в блоки пропущены, ции вже тали…
— А вот эти, что вдоль бортов протянуты?
— Ции опять особ статья! Це леера, а протягнуты воны для того, щоб такие дурни, як ты, за борт не сваливались. А цей толстый, аж с твою руку, — то якорный канат!
— Сколько же их тут! — удивился Илья.
А боцман заметил:
— Це ще пустяковина. А вот узлы зачнешь учиться вязать, беспременно линьков попробуешь…
— Зачем мне узлы вязать? Я же солдат, а не матрос.
— В бою усякое случается: перебили матросов, солдаты на то место пойдут.
— А ведь верно, — согласился Марков. — Ты меня поучишь?
— А що ж? Знаешь, скильки их, тых узлов? Узел рифовый, узел шкотовый, узел беседочный, удавка… Тай ще немало есть. И надобно знать, где який вязать положено. А зараз ошибешься, о туточки и линьки…
Громада двухдечного корабля[195] на первых порах подавляла Маркова. Межпалубное пространство было загромождено трапами, ведущими от люка к люку, колоннами мачт, проходящими сквозь палубы в прорезанные для них отверстия, десятками пушек, которые выглядывали в открытые порты,[196] ящиками с ядрами, расставленными возле них. По кораблю и ходить-то приходилось с оглядкой, а начальство требовало, чтобы все приказания исполнялись бегом. Рослый Илья забывал наклоняться там, где следовало, и немало шишек наколотил на лбу в первые недели пребывания на корабле.
Первую свою ночь на корабле Илья проспал на верхнем ярусе нар, плотно заполнявших тесное пространство солдатского кубрика.[197] Сон его с непривычки был беспокоен. Но едва забылся он под утро, как его разбудил резкий свисток боцмана.
— На побудку! Живо! Не протягиваться у меня, а то…
После туалета и утренней молитвы солдаты сели завтракать. Вокруг баков с кашей разместилось по десять человек, каждый со своей деревянной ложкой. Завтрак прошел быстро, в сосредоточенном молчании. Надо было помогать матросам в утренней уборке корабля.
Илья удивился, видя, как рьяно принялись матросы за мытье палуб. Ни одна хозяйка так не чистит и не скребет пол в своем доме, как это делалось на военном корабле. Доски добела протирались крупным песком и галькой, а потом грязь и песок смывались водой.
Пока часть людей (в число их попал и Марков) мыла палубу, другие драили толченым кирпичом медные коробки компасов, дверные ручки, поручни, начищали стволы орудий…
Боцманы и унтер-офицеры носились по кораблю как угорелые, подбадривая команду забористой руганью, а то и крепкими ударами линька.
— Живо, живо!
— Гляди, старшой придет!
Старшой — старший помощник капитана, офицер, отвечающий за исправное содержание судна — в самом деле появился среди работающих, и уборка закипела еще ожесточеннее.
К восьми часам утра все было готово. На белую палубу приятно было взглянуть: металлические части сияли, нигде ни пылинки; все подтянуто, прибрано…
На многих кораблях забота о чистоте простиралась не дальше тех мест, на которые могла взглянуть внезапная ревизия. На дне трюма скоплялась грязная, затхлая вода, от которой шел отвратительный запах. Провизия, хранившаяся весьма небрежно, быстро портилась, загнивала. Употребление такой провизии вело к повальным болезням. В морском интендантстве царили взяточничество, воровство. На корабли часто доставляли припасы самого низшего качества. Пищи не всегда хватало на долгие месяцы плавания, матросы и солдаты тогда голодали. Жалованье часто задерживалось по году и по два. Смертность во флоте была очень велика, особенно среди новичков.
Илье Маркову повезло, что он попал на «Девоншир», под команду капитана Наума Сенявина. Наум Акимыч не задумался бы повесить недобросовестного поставщика провианта на рее своего корабля. Условия жизни команды «Девоншира» были лучше, чем на многих других кораблях русского флота.
Закончив уборку, матросы и солдаты «Девоншира» обулись, приоделись к ежедневному утреннему смотру.
— К подъему флага! — раздалась команда.
Все выстроились на палубе.
— Флаг поднять! — приказал вахтенный начальник.
Флаг взлетел вверх по тонким фалам[198] и развернулся по ветру.
Люди обнажили головы.
Так началась служба Ильи Маркова на корабле.
Матросы любили капитана Сенявина. Он был одним из первых русских, до тонкости изучивших мореходное дело. Среднего роста, коренастый, с большой головой и широкими плечами, Наум Акимыч был прирожденным моряком. Какая бы ни бушевала буря, красное, обветренное лицо Сенявина выражало полное спокойствие, и он всегда отдавал приказания ровным голосом.
Сенявин был взыскателен и строг, но в меру и не лютовал, как иные командиры кораблей, особенно те, которые были из иностранцев и плохо знали русский язык.
— Наш капитан добрый, — говорили матросы, — русского человека бережет: знает, что он в бою пригодится.
Наум Акимыч горячо стоял за честь русского флага и не позволял ее унижать.
Сенявин хорошо проучил капитана одного немецкого военного корабля. При встрече с судном Сенявина немец не захотел отдать салют русскому военному флагу: «Я русского флага не знаю и салютовать никогда не буду!»
Взбешенный Наум Акимыч открыл стрельбу по немецкому кораблю. После первых трех выстрелов перепуганный немец начал салютовать. Русские матросы на палубе «Девоншира» хохотали до упаду. С тех пор немецкие суда с большой поспешностью отдавали салют сенявинскому кораблю.
Наум Сенявин гордился тем, что он — командир русского корабля. В одной из голландских гаваней власти захотели осмотреть его фрегат, что противоречило международным морским правилам.
Сенявин наотрез отказался допустить голландских досмотрщиков на свое судно:
— Корабль осматривать не дам, хотя бы пришлось мне за это лишиться жизни! И хотел бы я на того шельмеца посмотреть, который грозит арестованием моего фрегата. Разве только весь голландский флот на меня двинется, да и тому добровольно не подчинюсь, а только с боем!
Вот какой человек был Наум Сенявин.
На Аландах дело застыло на мертвой точке. Снова Трифон Никитич качался в лодке посреди залива и удил рыбу: никаких дипломатических занятий ни у него, ни у других членов конгресса не было. Шведы всячески старались выиграть время.
Новая шведская королева Ульрика-Элеонора приняла план своих советников: ублаготворить союзников Петра уступкой своих германских владений, которые Швеция за войну уже потеряла. Овладев лакомыми кусочками с согласия Швеции, Англия, Дания, Пруссия, без сомнения, отпадут от Северного союза. Оставшись один, русский царь не будет так упорен в своих требованиях и согласится вернуть Лифляндию и Эстляндию — те провинции на восточном берегу Балтики, которыми Швеция дорожила больше всего.
Русские уполномоченные сообщали царю, что шведы ведут переговоры с прусским королем и, возможно, подкупят его уступкой шведских провинций. Англичане интриговали в Берлине, побуждая Фридриха-Вильгельма заключить союз против России с Георгом Английским. За это Англия обещала Пруссии Штеттин.
В этот враждебный России союз втягивали и польского короля.
Ни шведы, ни союзники Петра не понимали в полной мере, что Россия за время многолетней войны ничуть не ослабела, а наоборот, накопила огромную силу, создала сухопутную армию и мощный флот.
«Коварство союзников можно разбить только силой оружия!» — решил царь Петр.
Весной 1719 года русский флот вышел в Балтийское море.
В последних числах мая русская эскадра капитан-командора Сенявина крейсировала между островами Эзель и Готланд.
Незадолго перед тем у шведских берегов было захвачено тринадцать неприятельских торговых кораблей. Шкипер одного из них сообщил весьма важное известие: скоро выйдет из порта Пиллау в Стокгольм шведская эскадра из трех военных кораблей с назначением эскортировать[199] караван купеческих судов. Ее и подстерегал Наум Сенявин.
В состав подчиненной Сенявину эскадры входили шесть пятидесятидвухпушечных кораблей: «Портсмут», «Девоншир», «Ягудиил», «Рафаил», «Уриил», «Варахаил»; кроме них, была еще шестнадцатипушечная шнява «Наталья».
Флагманский[200] вымпел эскадры был поднят на «Портсмуте»; туда перешел Наум Акимыч, заменив командира, который отправился крейсировать на другом судне к берегам Швеции. На «Девоншире» Сенявин поставил вместо себя капитаном Конона Зотова.
В ночь на 24 мая матрос, дежуривший на марсе фок-мачты[201] «Портсмута», закричал:
— Вижу на весте[202] три корабля. Какой нации, неведомо!
На палубу был тотчас вызван капитан. Он долго стоял молча, внимательно рассматривая в зрительную трубу силуэты кораблей при бледном свете северной ночи.
Прошло около двух часов; неизвестные суда шли тем же курсом, как и русские. Национальность их определить все еще было невозможно.
— Свистать всех наверх паруса ставить! — приказал Сенявин.
Залились боцманские дудки; десятки матросов высыпали на верхнюю палубу.
Марсовые бегом понеслись по вантам.
— По реям! — услышали они новую команду.
Матросы разбежались по реям и принялись распускать паруса.
Другие корабли, следуя сигналу командора, проделали то же самое. Эскадра оделась белыми парусами и быстрей двинулась вперед. Но только «Девоншир» мог следовать за флагманом, остальные корабли начали отставать.
Солдатская команда «Девоншира» была выстроена на палубе: быть может, придется сцепиться со шведом на абордаж, а уж абордажный бой — дело солдат, для того и держат их на кораблях.
Илья Марков придирчиво осмотрел людей своего отделения: прочищены ли стволы фузей, крепко ли привинчены штыки, на месте ли лядунки.[203] В бою каждая мелочь важна, поучал молодых видавший виды ефрейтор.
С «Портсмута» сделали несколько выстрелов, предлагая неизвестным кораблям открыть свою национальность.
На самом большом из убегающих кораблей медленно взвились шведский флаг и гюйс.[204]
— Шведы! — пронесся говор на палубе сенявинского корабля. — Будет бой!..
Всходило солнце.
Шведская эскадра под начальством командора Врангеля включала в себя следующие суда: пятидесятидвухпушечный корабль «Вахмейстер», тридцатичетырехпушечный фрегат «Карлскрон-Вапен» и двенадцатипушечную бригантину «Бернгардус».
«Портсмут» и «Девоншир» к этому времени значительно опередили другие корабли. Определив национальность чужой эскадры, сенявинские суда поспешно подняли русские флаги. На «Портсмуте», кроме того, развевался по ветру боевой флаг.
Началась пушечная перестрелка. Силы противников были почти равны: «Портсмут» и «Девоншир» располагали ста четырьмя пушками, у Врангеля было девяносто восемь. Остальные русские корабли были где-то за горизонтом.
Четыре часа длился ожесточенный пушечный бой. Стволы пушек сильно накалились, и их приходилось обливать водой. Густые клубы порохового дыма застилали межпалубное пространство; люди дышали с трудом, протирая красные, воспаленные глаза. Грохот канонады был так оглушителен, что на корабле можно было объясняться только знаками.
Илья Марков вспоминал Полтавский бой. Там враги встречались лицом к лицу, и можно было наносить и отражать удары. Уж скорее бы абордаж! Большая часть неприятельских выстрелов была направлена по оснастке русских кораблей. Повреждения такелажа[205] медленнее исправлялись, чем пробоины в бортах. А если судно теряло мачты, оно вообще выходило из боя. Марсели и брамсели[206] «Портсмута» были сбиты, и корабль уже не мог свободно маневрировать.
«Портсмут», пользуясь преимущественно передними парусами, пытался приблизиться к «Вахмейстеру» и взять его на абордаж. Врангель уклонился на четыре румба.[207] Нападение русских не удалось. Сенявин, заметив маневр «Вахмейстера», повернул свой корабль против ветра, но то же самое сделал и Врангель. Этим последним маневром «Вахмейстер» оставил корабль Сенявина за кормой и, пользуясь тем, что его снасти меньше пострадали, стал быстро уходить.
За ним погнались «Рафаил» и «Ягудиил», подоспевшие к месту боя.
Тем временем фрегат «Карлскрон-Вапен» и бригантина «Бернгардус» оказались отрезанными от «Вахмейстера», под защитой пушек которого они укрывались. Шведский фрегат подходил к «Портсмуту» с намерением прорваться мимо русского судна. Сенявин поставил свой корабль боком к шведу. Вдоль борта, обращенного к врагу, в полутьме и пороховом дыму пронеслась короткая команда:
— Жеребьями[208] заряжай!
И потом:
— Пали!
Действие залпа, произведенного на близком расстоянии и притом целым лагом,[209] было самое опустошительное. Перебитые реи шведского фрегата беспомощно повисли, сверху вниз полетели обломки, палуба покрылась убитыми и ранеными.
На «Карлскроне» спустили шведский флаг: фрегат сдавался на милость победителя. Его примеру тотчас последовала бригантина «Бернгардус», командир которой понял, что дальше продолжать борьбу безнадежно.
Русские солдаты на шлюпках, спущенных с «Девоншира», завладели «Карлскрон-Вапеном». Десант с «Портсмута» взял «Бернгардус».
Закончился первый этап боя. Было девять часов утра.
«Рафаил» и «Ягудиил» гнались за «Вахмейстером», уходившим на всех парусах; понемногу расстояние между противниками уменьшалось. Около одиннадцати часов «Рафаил» первым подошел на расстояние пушечного выстрела, и море вновь огласилось раскатами орудийной пальбы.
«Рафаил» атаковал шведа со штирборта.[210] Пока Врангель ожесточенно отстреливался, капитан «Ягудиила» зашел с бак борта.[211] Теперь «Вахмейстер» получал русские залпы с обеих сторон, и положение его стало трудным.
«Ягудиил» быстро приближался к противнику. Русские матросы толпились у правого борта корабля с абордажными крючьями в руках, с короткими морскими пиками и тесаками; задние держали наготове мушкеты, чтобы стрелять через головы товарищей.
Шведы за время Северной войны не раз уже испытывали силу русского рукопашного боя. Зрелище готовящегося абордажа заставило командора Врангеля принять немедленные меры к его отражению.
— Свистать всех наверх отбивать абордаж! — скомандовал Врангель.
Пушкари выбежали на палубу, готовясь отразить нападение; артиллерийский огонь «Вахмейстера» замолк. Но на «Ягудииле» не все люди были отведены от орудий. Заметив, что шведы приготовились к отчаянному отпору, русский капитан изменил свой план действий, отворотил от «Вахмейстера» и выпалил по нему всем лагом, нанеся врагу значительный урон на близком расстоянии. С другой стороны беспрестанно обстреливали шведа артиллеристы с корабля «Рафаил».
«Вахмейстер» после пятичасового пушечного боя получил значительные повреждения. Такелаж его во многих местах был теперь перебит, и некоторыми парусами нельзя было управлять; руль судна также был поврежден, и корабль плохо маневрировал. Значительная часть команды выбыла из строя. Но Врангель еще не терял надежды отбиться от нападающих кораблей. Увидев, что русские отказались от попытки его абордировать, командор вновь послал свою команду вниз — к пушкам. В этот момент сигнальщик с мачты закричал:
— Пять русских кораблей в виду!
Врангель схватился за подзорную трубу: к месту боя подходили уже успевшие исправить свои повреждения «Девоншир» и «Портсмут»; за ними поспешали худшие ходоки эскадры: «Уриил» и «Варахаил»; строй замыкала маленькая «Наталья».
— Все кончено! — вздохнул Врангель. — Мы сдаемся…
Шведский флаг давно уже не развевался на «Вахмейстере»: флагшток-фалы[212] были перебиты русской картечью, и флаг свешивался с половины мачты; ни поднять, ни спустить его было невозможно. Врангель приказал поднять белый флаг на бизань-рее[213] и прекратить стрельбу.
Но пока разыскивали белый флаг и бежали с ним на корму, с «Ягудиила» успели выпустить еще один залп по «Вахмейстеру», и этим последним залпом был ранен Врангель. Картечь поразила его в плечо и в руку, и он со стоном опустился на палубу. Близстоящие подхватили командора и понесли вниз, в лазарет.
Когда на мачте шведского корабля поднялся белый флаг, его встретило громовое «ура» с русских судов. Победа была полная — ни одно вражеское судно не ушло от плена.
Во время перестрелки такелаж «Ягудиила» сильно пострадал, и его команда не могла спустить на воду шлюпки, чтобы завладеть богатым призом. Это сделал «Рафаил»; его люди первыми вступили на палубу «Вахмейстера».
Гордый успехом, Наум Сенявин подсчитывал трофеи: девяносто восемь пушек стали добычей русского флота; взято триста восемьдесят семь пленных; командор Врангель, десять офицеров, сорок один унтер-офицер и триста тридцать пять солдат и матросов. Около пятидесяти шведов было убито в бою.
Русские потери были совершенно ничтожны: девять раненых; малые потери показывали боевое мастерство русских моряков.
В числе раненых оказался Илья Марков: ему перебило ногу осколком доски, вырванным из борта вражеским ядром.
Илью уволили в отпуск. Лечился он долго, плохо сложенная лекарем кость срослась, но стал Илья хромать, и ему суждено было «ходить с подскоком» до конца дней.
Четкий марш роты был бы испорчен такой походкой правофлангового. Но начальству жаль было увольнять «в чистую» бывалого солдата. Маркова перевели в инвалидную роту.
Командор Врангель был отправлен в Петербург, чтобы царь Петр мог допросить его о положении дел в Швеции.
Сенявин же со своей эскадрой и взятыми судами отправился в Ревельский порт.
Захваченные корабли были в течение нескольких недель полностью отремонтированы и зачислены в состав русского флота под прежними своими названиями. Петр никогда не переименовывал трофейные корабли.
— Пускай в плаваниях по морям, — говорил царь, — напоминают врагам об их позоре, а русским морякам — о нашей боевой славе.
«Вахмейстер» и «Карлскрон-Вапен» участвовали в последующих кампаниях русского флота и часто упоминались в реляциях.[214]
Победа при Эзеле была первой победой русского флота в открытом море; до тех пор сражения происходили в теснинах, среди шхер, и больше походили на сухопутные битвы, с той разницей, что под ногами сражавшихся была не твердая земля, а палуба судов. Но при Эзеле молодые русские флотоводцы в своем умении маневрировать превзошли шведов, линейный флот которых существовал уже давно.
Егор Марков вернулся с завода в Петербург с намерением прожить дома недели три-четыре. Но уже через три дня его потянуло обратно. Всевозможные проекты о том, как добиться уплотнения пороховых крупинок, теснились у него в голове, сменяя один другой. Егор почувствовал, что долго в городе ему не выдержать, и начал собираться.
Аграфена взмолилась:
— Пожил бы дома хоть месяц, бессовестный! Вон и брата сколь времени не видал, а ему, гляди, опять на царскую службу идти!
— Да мы, матушка, с Ильей обо всем уже вдосталь наговорились. Он мне и про морскую службу, и про походы свои, и про славный бой при Эзель-острове — все рассказал.
Егор ехал по грязной кочковатой дороге, а в мыслях неотвязно вертелось все одно и то же:
«Как уплотнить пороховые частички? Как сжать мельчайшие блесточки серы, селитры, угля так, чтобы они слились нераздельно, прочно? Для этого надобно постоянное давление при непрерывном вращении… Вращение и давление…»
И тут Егора осенила мысль, которую он искал так долго.
— Жернова! — радостно воскликнул он.
— Ась? — обернулся ямщик.
— Ничего, ничего, погоняй скорее!.. Жернова, жернова! — повторял Егор. — Как это я раньше не догадался? Так вот тот секрет, который скрывают иноземцы! — Марков радостно рассмеялся. — Понятно, почему они и близко не подпускают к своим мельницам: ведь достаточно понимающему человеку услышать шум жерновов, и все станет ясно! Теперь ты от меня не уйдешь! — Он, смеясь, погрозил рукой в пространство. — Мельница должна молоть, а не толочь, вот оно дело-то в чем!
Ямщик, обеспокоенный громким разговором седока с самим собою, обернулся:
— Константиныч, с тобой ладно ли?
— Ладно, все ладно, Ермила, ты только погоняй вовсю!
Вбежав к Бушуеву, Егор обхватил его и начал кружить по комнате, распевая во все горло:
— Жернова, жер-нова, же-ер-но-о-ва-а!
— Али ты спятил, Егор Константиныч?
— Ничуточки, Елпидифор Кондратьич! Понимаешь ли, до чего я додумался?!
Он рассказал управляющему свою идею. Против ожидания Маркова, старый мастер встретил его открытие хладнокровно:
— Гм! Жернова?.. Это для меня не новость.
— Как — не новость? — вскипел Егор. — Что же ты молчал?
— Да о чем говорить-то? Про жернова я еще от отца слыхал, когда мальчонкой был. Пользовались ими в старину, лет полета тому назад, а может, и побольше…
— Ну и что же?
— А потом бросили!
— По какой причине?
— Этого я тебе точно не скажу, Егор Константиныч, я тогда несмышленыш был. Главная причина, пожалуй, та, что очень часто смесь под жерновами взрывалась…
— А какое качество пороха было?
Бушуев рассмеялся:
— Эк, спросил тоже — качество! Да об ту пору никаких качеств и не знали и пороха совсем не испытывали…
— Как же это?
— Очень просто: пыхает при поджоге, и ладно. В пушку заложил, пальнул, летит ядро — хорошо! А иной раз и не летит, а только в стволе пшик послышится…
Бушуев, а за ним и Марков захохотали.
— Вот потому-то я про жернова и молчал. Думал — раз это дело знали, да бросили, стало быть, ничего оно не стоит.
Но сообщение Бушуева не расхолодило Егора.
— Не так это, друг любезный Елпидифор Кондратьич! Верно, без уменья в старину жерновами пользовались. А по моему расчету должно это хорошо получиться.
— Ну что ж! — согласился Бушуев. — Попробовать можно.
— Чутошные[215] жерновки у нас найдутся?
— У нас-то нет, надо у соседа, мукомола, поспрошать.
Маленькие жернова были найдены. Марков гладко обточил их. Первую размалывающую установку он устроил в ящике из толстых березовых досок, выпустив наружу вал, которым можно было вращать верхний жернов — бегун. Он сделал маленькое смотровое окошечко и хотел его застеклить, но Бушуев отговорил:
— Ежели внутри взорвется, то нам осколками глаза выхлестнет. Лучше мы с тобой поставим слюду.
Для первого опыта было взято несколько золотников смеси. С замиранием сердца начал Егор крутить вал, чутко прислушиваясь к шороху жерновов. Бушуев смотрел в окошечко.
— Э, Егор Константиныч, — заявил он через пять минут, — вся смесь с лежня[216] осыпалась.
Пришлось перестраивать установку. Нижний жернов Марков сделал в виде чаши, которая не давала смеси высыпаться из-под бегуна.
С таким приспособлением дело пошло на лад. Но через полчаса кручения внутри ящика ударило, и в воздухе разнесся острый запах пороховой гари.
Изобретатели печально взглянули друг на друга.
— Взорвало! — вздохнул Марков.
— Я ведь тебе говорил…
Установку разобрали, почистили. Новую порцию взяли меньше — взрыв произошел через час после начала опыта.
— Так у нас ничего не выйдет, Елпидифор Кондратьич, — заявил Марков. — Ведь когда в ступках смесь толчем, то ее смачиваем. Надо смачивать и здесь. Сухое вещество всегда будет взрываться.
Работы снова прекратились. Егор приспособил лейку, из длинного и узкого носика которой падали одна за другой капли воды. Частоту падения капель можно было регулировать, наливая в лейку больше или меньше воды. Оставалось путем опытов установить количество воды, потребное для смачивания. Если давали воды слишком много, получалась темная грязь, которая просачивалась через все щели кожуха. При недостаточном количестве воды смесь взрывалась.
По настоянию Бушуева, опыты производились в особом амбаре, под величайшим секретом.
Долгими, кропотливыми опытами изыскатели подошли к правильной подаче воды на жернова. Но однажды их постигло несчастье. Носик лейки, выпускавший воду, засорился, и ни Марков, ни Бушуев этого не заметили. Они как раз заложили порядочную порцию смеси и с нетерпением ожидали результатов. Марков крутил вал, а Бушуев подошел его сменить. И в это время внутри ящика трахнуло, и он разлетелся. Марков упал, чувствуя сильную боль в левой руке; около него лежал ошеломленный Бушуев; из раны на лбу у старика бежала кровь.
Жернова внутри ящика разлетелись в куски, и вся установка была разрушена. Превозмогая боль, Марков и Бушуев сбросили обломки в подвал, навели кое-какой порядок и только потом вышли.
— Чего толпитесь? — сурово крикнул Бушуев на собравшихся рабочих. — Али никогда взрывов не видали? Ну, пыхнуло, ну, покорябало нас, а работу из-за этого резон бросать? Марш по местам!
Левая рука у Егора Маркова оказалась переломленной, и это вызвало порядочный перерыв в работе. Но время не пропадало даром. Марков обдумывал до мельчайших деталей будущее оборудование.
Ему пришла в голову хорошая мысль: заменить каменные жернова медными, налитыми внутри для тяжести свинцом.
— Это будет лучше, — объяснял он товарищу по опытам. — От каменных жерновов при вращении получается пыль, коя ухудшает свойства пороха; да и шероховаты они чересчур: удары неровностей дают искорки, и ежели смесь недостаточно смочена, она сразу взрывается.
Пока Егор болел, Бушуев энергично действовал, несмотря на просьбы жены и детей сидеть дома и лечиться. С плотно обвязанной головой, он разъезжал с мельницы в город и обратно в постоянных хлопотах. Он заказал два жернова и, чтобы это получилось совершенно секретно, сдал заказ на бегун одному литейному заводу, а на лежень — другому.
Через месяц опыты возобновились.
После четырех-пяти часов вращения (это теперь производилось силой воды) получался порох, все частички которого в результате окончательной обработки были одинаково тверды и плотны и отливали одним и тем же синевато-черным блеском.
— Можно теперь и к царю идти! — заявил пылкий Бушуев.
— Рано… рано… — говорил Егор. — Надо до настоящего дела довести, чтобы потом стыдиться не пришлось. Выждем время, пусть наш порох полежит. Узнаем его стойкость.
Снова пробы пороха помещались в разные условия, выдерживались в сухих и сырых местах. Потом их испытывали.
Егор совершенствовал конструкцию мельничной установки, составлял разные сорта пороха.
Ракитин приехал на сестрорецкую пороховую мельницу — узнать, что удалось сделать Маркову.
— А ты чего добился? — спросил Егор.
Иван Семеныч сознался, что его переговоры со Шмитом оказались безуспешны.
— Сколько денег истратил на него, треклятого, а все ни к чему…
— Ну, так я, брат Ванюша, большего достиг!
— Да что ты? — глаза Ракитина засияли надеждой. — Неужто секрет открыл?
— Вот то-то и есть, что открыл!
— Своим умом, значит, дошел?
— Конечно, своим.
— Егорша, бога ради, успокой мое нетерпение!
Напрасно Елпидифор Кондратьич дергал Маркова за рукав и предостерегающе мигал ему: простодушный механик все рассказал Ракитину.
Иван Семеныч несколько минут сидел молча, оценивая всю важность сделанного товарищем открытия.
— И ты уверен, что этот самый секрет и скрывает иноземец? — радостно спросил он.
— Голову на отсечение даю.
— Хо-хо! — Ракитин сорвался с места. — Так я же теперь покажу ему, хвастунишке голландскому!
— Иван Семеныч! Что ты хочешь делать? — в отчаянии вскричал Бушуев.
— Что? Сейчас поеду в Питер и всю правду-матку в бесстыжие глаза ему выброшу! Пускай не издевается над русскими людьми!
— Иван Семеныч! — взвыл Бушуев. — Ты нам все дело испортишь!
Но Ракитин сердито отбросил удерживавшую руку Елпидифора Кондратьича, выбежал вон, вскочил в повозку и крикнул кучеру:
— Гони в Питер!
Когда его тройка скрылась из виду, Бушуев повернулся к механику:
— Настряпал ты дел, Егор Константиныч! Как я тебя просил молчать!.. Ведь теперь Шмит нас обскачет…
— А нам какое горе?
— Ах, непонятный ты человек, Егор Константиныч! — сердито мотнул головой Бушуев.
Всю дорогу Ракитин разгорался яростью. Подъехав к дому Шмита, он ворвался в прихожую, оттолкнув загородившего дорогу слугу. На шум выбежала жена Шмита Елена.
— Что вам нужно, мингер Ян? — тревожно спросила она.
— Видеть вашего мужа.
— Он спит.
— Мы его разбудим!
Лицо Ракитина выражало такую уверенность в неотложности его дела, что Елена провела посетителя в спальню мужа.
Голландец спал очень чутко: легкий скрип двери сразу разбудил его.
Питер, увидев русского, рассердился:
— Опять явился выманивать у меня секрет?
Иван Семеныч дерзко расхохотался ему в лицо:
— Секрет?! Ха-ха-ха! Нет больше секрета!
— Как — нет секрета? — Озадаченный мастер приподнялся на постели и с недоумением посмотрел на сияющее лицо Ракитина. — Кто вам его открыл? Гессель?
— Без немцев обошлись! — приплясывал Ракитин. — Сами, своим умом дошли!
Шмит сразу успокоился. Он решил, что русский его морочит.
— Рассказывайте сказки кому-нибудь другому.
— А, не веришь? — взъярился Иван Семеныч. — Так я тебе скажу одно только словечко: жер-но-ва!
Лицо Шмита исказилось. Он слабо прошептал:
— Жернова?..
— Да-с, жернова, жернова, жернова! — торжествующе ревел Ракитин.
По действию своих слов на голландца он понял, что удар был верен и что Марков действительно открыл тайну. Несколько минут голландец лежал с закрытыми глазами; грудь его почти не подымалась; он был похож на мертвеца. Елена схватила руку мужа, а испуганный Иван Семеныч притих.
Наконец пороховой мастер открыл глаза и тихо спросил:
— Без сомнения, мингер, это открытие сделано мастерами вашей фабрики?
— Нет, это совершил мой лучший друг, механикус его царского величества Егор Константиныч Марков.
— И много мингер Марков успел выделать пороху по новому способу?
— Пока еще очень мало, — признался Ракитин.
Что-то похожее на торжество мелькнуло в тусклых глазах голландца.
— Оставьте меня, мингер Ракитин. Я очень стар и слаб… Ваше сообщение разрушило все мои жизненные планы.
Немного пристыженный, Ракитин на цыпочках вышел. Когда Елена, проводив посетителя, вернулась в спальню, она была поражена. Питер Шмит стоял у постели и лихорадочно одевался.
— Боже мой! — вскричала женщина. — Что вы делаете! Вы убьете себя!
— Действовать, немедленно надо действовать! — глухим, монотонным голосом бормотал Шмит. — Начать производство, пока русские не успели выпустить много пороху! Как я рад, что этот дурак выболтал мне о случившемся!.. Еще не поздно, не поздно!..
Шмит начал энергично действовать. Из потайного подвала он извлек багаж, привезенный из Нидерландов, и перевез его на пороховую мельницу. Не давая рабочим роздыху, он проводил на производстве целые дни, а когда уходил отдыхать, его сменяла жена.
Через месяц голландец выпустил большую партию пороха, сделанного по «новоманирному способу». Об этом своем достижении он сообщил торжественным рапортом царю.
Петр Алексеевич был очень доволен. В «Санкт-Питербурхских ведомостях» появилось сообщение:
«На Санкт-Питербурхском острову строятся новые пороховые заводы каменным и деревянным зданием, и делает на оных порох голландец, порохового дела мастер, каменными жерновами, лошадьми, и против прежнего гораздо оный сильнее».
Когда Елпидифор Кондратьич прочитал заметку в «Ведомостях», он горестно схватился за голову.
— Вот, полюбуйся! — закричал он Маркову. — Пропало наше дело!
— Как — пропало? — удивился Егор.
— Умудрился проклятущий немец перебежать дорогу! Кто же теперь поверит, что ты сам до того же способу домудрился?
Но нашлись доброжелатели и у Маркова! Старый его приятель Александр Бутурлин, бывший царский денщик, а ныне армии офицер, навестил Егора на фабрике. Узнав обо всех «пороховых делах», Бутурлин решительно сказал:
— Не горюй, Егорша! Все сии обстоятельства до его царского величества доведу!
Егор Марков был вызван к царю.
— Что так долго моего механикуса не видать? — весело заговорил царь. — Куда же ты, Егор, скрылся?
— Над порохом работал, — ответил Марков.
— Почему до моего сведения не доводил?
— А что раньше времени хвалиться? Хотел до полной тонкости все дело выучить, чтоб было с чем к вашему величеству явиться…
Царь потрепал Маркова по плечу:
— Я все знаю, Егор! Хороший ты мужик… Помнишь, как ты по токарной работе мастера Людвика обогнал? Вот мы и теперь такое же устроим: пороха твои и Шмитовы испытаем и посмотрим, чьи лучше. Сколько тебе сроку дать, Егор?
— Месяца три хватит, государь!
— Смотри же, я крепко на тебя надеюсь!
Большой русский флот стоял при Гангуте, в тех местах, где пять лет назад была одержана блистательная победа над шведской эскадрой. При флоте был сам царь Петр. 28 июня он созвал генеральный совет для обсуждения плана предстоящей летней морской кампании. Присутствовали генерал-адмирал Апраксин, адмиралы Сиверс, Гордон, Змаевич, генералы князь Голицын, Бутурлин, Матюшкин, Ласси, много полковников и командиров военных кораблей. Был там и капитан-поручик Кирилл Воскресенский.
Совещание открыл царь. В простом капитанском мундире с расстегнутым воротом (в каюте «Ингерманланда», где происходил совет, было жарко), дымя коротенькой трубочкой, Петр говорил медленно и веско, а глаза его с красными жилками на желтоватых белках пытливо оглядывали генералитет и энергичные лица молодых офицеров, стремившихся поймать хотя бы один царский взгляд.
— Слышно, господа совет, что в Швеции ныне во всем недостаток и конфузия, и оттого шведы возымели большую склонность к миру; но еще сдаваться им старая гордость не велит. Однако когда хоть немного притеснены будут, то, чаю, добьемся скоро и миру. Полагаю я так: флотам корабельному и галерному идти надлежит к Аландам. Галерам ходить у берегов для удобнейшего поиску над неприятелем. Но… — Петр строго постучал пальцем по столу, — в великий азарт вдаваться не следует! — Два или три лихих капитана виновато опустили голову. — А коли выход на берег будет опасен, лучше разделиться на корпусы и идти шхерами вдоль шведского берегу для промысла и разорения заводов и всего прочего. Все сие подвергаю на рассуждение генерального совета…
Густые облака табачного дыма, колышась, наполняли обширную низкую каюту со стенами, обшитыми темным дубом. Солнечные лучи, проходя сквозь иллюминаторы, едва пробивались сквозь дым мутно-светлыми снопами. Достигая стен, они освещали развешанное на них трофейное шведское оружие: мушкеты, пистолеты, тесаки, шпаги…
Члены консилии хранили благоразумное молчание. Они обдумывали смелый план царя. Не шутка — сунуться с сухопутным войском в Швецию.
Наконец слово взял старший из всех по званию, генерал-адмирал Апраксин, первый из русских моряков добившийся столь высокого чина; по морскому ведомству сам царь, имевший чин вице-адмирала, был у Апраксина в подчинении.
— Поелику неприятель не склонен к миру и всяческие задержки на Аландах строит, полагаю, что мнение господина вице-адмирала единственно справедливое. Но допреж действа надобно языков достать и разведку добрую сделать. И коль скоро уведаем для нас желательное, пошлем в сторону норда[217] и даже до самого Стокгольма две знатные партии — разорение учинить.
Контр-адмирал Сиверс сказал:
— Слышно, что неприятель у Стокгольма фарватер[218] и подходы к городу зело укрепил; того ради считаю, что надобно с кораблями к Аландам приблизиться, дабы прикрывать галеры, кои у Стокгольма действовать будут.
Интересную мысль высказал генерал-лейтенант Бутурлин:
— Следует посылать немалые партии разорять и жечь дворянские имения, отчего, надеюсь, придет швед в немалый страх. А господа дворяне и возбранить могут своим правителям продолжать войну, того ради, что они имеют вольный голос…
К этому мнению присоединились князь Голицын, вице-адмирал Змаевич и многие другие.
— Чинить по сему! — заключил Петр.
30 июня 1719 года русский флот отошел от Гангута и двинулся через Балтийское море. Корабли остановились у Лемланда,[219] а генерал-адмирал Апраксин с галерным флотом пошел к берегам Швеции.
Ранним июльским утром пехотная команда Кирилла Воскресенского выступила с ночлега по направлению к шведскому городу Норчепингу.[220]
Осуществилось давнишнее намерение царя Петра: перенести войну на шведскую территорию, и в этом ему не помешали ни интриги, ни прямые угрозы английского двора. По всей Швеции широко распространился слух, что на помощь ей на всех парусах идет сильный английский флот под командованием адмирала Норриса. Но где был этот флот, никто не знал. А тем временем тридцать русских кораблей, сто тридцать галер и сто малых судов перевезли войска царя Петра через Балтийское море. Две десантные армии высадились на шведском берегу: одной командовал генерал-адмирал Апраксин, другой — генерал-майор Ласси.
Отряд Кирилла Воскресенского входил в состав армии Апраксина.
Кирилл ехал на лошади впереди своего батальона, поглядывая назад и покрикивая на солдат, чтобы они не отставали. Он был в прекрасном настроении.
«Ежели в этой войне отличусь, — весело думал Кирилл, — глядишь, следующий чин получу. А там дальше, дальше…»
Приятные размышления Воскресенского были прерваны возвращением трех солдат, посланных в разведку.
— Направо, за рощей, усмотрели мы завод, господин капитан-поручик! — доложил унтер.
— Войсковая охрана есть?
— Так точно, есть! По нас стреляли, но мы, не принимая боя, отретировались.[221]
— Мы пойдем охватывающим движением! — решил Воскресенский.
Собрав младших офицеров, он распределил между ними обязанности.
Бой был недолог. Шведские силы, численностью до трех рот, не выдержали штыкового удара и начали отступать; их отступление обратилось в паническое бегство, когда они заметили, что русские обходят их с флангов. Часть беглецов была перебита, остальные сдались в плен.
Заводы Норчепинга стали военной добычей русских.
Казаки Апраксина появились в десяти верстах от Стокгольма.
Казаки на своих низеньких, выносливых лошаденках снискали славу неуловимых и неуязвимых воинов; перед большими шведскими силами они рассеивались, как дым, но вдруг появлялись с тыла и уничтожали шведские отряды. Шведское правительство растерялось, но получило неожиданную поддержку от Англии: адмирал Норрис с большим флотом появился в Балтийском море. Это было прямое предательство по отношению к России, державе, связанной с Англией союзным договором. Великобританские министры думали, что вид мощного флота, крейсирующего вблизи русских берегов, толкнет Россию на уступки в шведском вопросе.
Царь понял действия англичан как прямую угрозу. 7 июля он послал адмиралу Норрису письмо и потребовал объявить письменно, с какими намерениями явился Норрис так неожиданно, без предварительного соглашения и даже без уведомления:
«Ежели не обнадежите, но приблизитесь со своею эскадрой к нашему флоту или землям, то мы принуждены будем то молчание ваше принять за знак противности и злого намерения против нас и примем свои надлежащие меры по воинскому резону.
Пребываем в прочем к вам, господин адмирал, склонный приятель».
Боевой задор почтенного адмирала падал по мере сближения двух флотов. На запрос царя Норрис ответил кисло-сладким письмом. Он заявил, что прибыл только для оказания покровительства английскому купечеству (которого и без того никто не трогал) и для утверждения согласия между союзниками. Норрис удивлялся, что царю это неизвестно. Он выражал лицемерную надежду, что его прибытие с флотом не нарушит добрых отношений между русским и английским дворами.
28 июля русский контр-адмирал Гордон узнал о предательских действиях короля Георга. Расточая русскому царю уверения в дружбе, Георг старался подкупить прусского короля. Он предлагал Фридриху-Вильгельму двести девяносто пять тысяч фунтов стерлингов за то, чтобы король вышел из Северного союза. В Лондоне шли споры о том, не следует ли послать в Балтийское море вторую эскадру, под командой адмирала Мигельса.
Обо всем этом стало известно царю, и его не могли обмануть лживые изъявления дружбы.
В следующем письме к царю Петру Норрис приоткрыл свои карты: он признал, что явился с флотом в Балтику не только для защиты английских подданных, но и для посредничества между Россией и Швецией, и чтобы «пособить и подкрепить такое посредничество», Норрис, явно превышая свои полномочия, предлагал русским прекратить враждебные действия против шведов.
Но настояния английского адмирала не оказали ни малейшего воздействия на твердую политику Петра: русский царь продолжал действовать так, как будто ни одного английского судна не было у русских берегов.
21 августа Петр прислал на Аланды приказ своим уполномоченным:
«Повелеваем вам быть на том конгрессе еще одну неделю для ожидания из Швеции прибытия назначенных от королевского величества министров. Но ежели шведские министры станут предлагать о мире с нами прежние свои кондиции, то вам тот конгресс разорвать и ехать с Аланда к нашему двору…»
Шведы на уступки не пошли: к этому побуждала их Англия.
Русская делегация выехала с Аландов.
Так закончился Аландский конгресс, длившийся около полутора лет.
Осенью русские войска покинули шведские берега. Кирилл Воскресенский за боевые подвиги был произведен в капитаны второго ранга и получил в командование фрегат. Адмиральский чин стал казаться Кириллу близким, достижимым.
Испытания порохов происходили в безветренный серенький зимний день. Посреди огромного плаца[222] одиноко торчала высокая мачта, расчерченная делениями, а возле нее была вертикально установлена медная мортирка. Около царя Петра стояли Меншиков, генерал-фельдцехмейстер Брюс, генерал-адмирал Апраксин и многие другие сановные зрители. Испытаниям этим царь придавал большое значение.
Поодаль толпился простой народ.
Чтобы простонародье не теснило знатную публику, плац был оцеплен солдатами того батальона, где служил Илья Марков.
Накануне Илья побывал у брата и знал, что Егору предстоит доказать превосходство русского умельца над иноземным мастером. Илья пренебрежительно отзывался о работе Егора над тростями, табакерками и прочими безделушками, но к его изысканиям по пороховому делу относился с уважением, понимая всю их важность.
Илья нетерпеливо ждал начала испытаний.
Егор Марков очень волновался. Но еще более был взволнован Елпидифор Кондратьич, которого буквально трясла дрожь. Ракитин уговаривал обоих:
— Егорша! Елпидифор Кондратьич! Ну что вы так растерялись? Чисто маленькие! Знаю я, что наши пороха верх возьмут!
— Это еще как сказать, — возразил Бушуев. — Немец — он тоже хитер…
— Немец хитер, а русский умен, — отрезал Иван Семеныч. — А хитрости супротив ума николи не выстоять!..
С другой стороны мачты сгруппировались иностранцы: Питер Шмит, его жена и несколько голландских купцов. Шмит бросал на русских враждебные взгляды и тихонько переговаривался с земляками.
Секретарь Петра, Алексей Васильевич Макаров, держал записную книжку и свинцовый карандаш: он должен был записывать результаты испытаний.
Пробные порции пороха были упакованы в маленькие мешочки. Надписи указывали сорт пороха, его количество и время изготовления. Мешочки были запломбированы правительственными комиссарами, приставленными три месяца назад к Маркову и Шмиту.
— Начинайте! — приказал Петр.
Первая очередь по жребию досталась Шмиту. Бросая гордые взгляды на соперника, пороховой мастер заложил первую порцию.
— Порох мелкий, ручной,[223] — объявил Шмит.
Раздался выстрел. Царь не спускал глаз с мачты.
— Восемьдесят пять футов. Запиши, Васильич! — приказал он Макарову.
Мушкетный порох поднял конус на семьдесят восемь футов, а пушечный — на семьдесят три.
Испытание проб, пролежавших два и три месяца, дали сравнительно отличающиеся друг от друга результаты. Петр был доволен.
— Изрядно! Изрядно! — повторял он, потирая руки.
Шмит сиял и бросал в сторону русских мастеров гордые взгляды. Он был совершенно уверен в победе.
Пришла очередь Маркова.
Егор дрожащими руками заложил пробу.
— Порох мелкий, ручной! — срывающимся голосом выкрикнул он.
Царь и вся его свита ждали первого марковского выстрела с большим нетерпением.
Выстрел прогремел. Конус взвился. Какая-то доля секунды, и он оказался значительно выше верхушки мачты.
Эффект был неописуемый. В толпе громко ахнули. Царь сорвал с себя треуголку и торжественно махнул ею в воздухе.
— Ха-ха-ха! — грянул он. — Мачту к черту!
Слова царя произвели неожиданное действие. Из-за спин вельмож выскочил сторож при плаце, здоровенный краснолицый мужик в плотничьем переднике, с топором в руке. Подскочив к мачте, он нанес ей страшный удар под самое основание.
Петр оторопел.
— Стой, стой! — закричал он. — Что творишь?!
Сторож в азарте продолжал рубить мачту. Еле-еле его оттащили.
Петр вволю посмеялся, затем сказал:
— А ну, Егор, валяй — выпаливай следующую!
Каждый выстрел марковским порохом вызывал все большее и большее изумление.
Всякий раз конус взлетал выше мачты, и сравнительную силу разных сортов пороха приходилось оценивать только приблизительно, на глаз.
Питер Шмит с побелевшим лицом уткнулся глазами в землю и не хотел смотреть, как стреляет Марков. Но гул поздравлений и восторгов, доносившийся до него после каждого выстрела, заставлял его нервно передергивать плечами.
Испытания закончились. Пороха Маркова оказались по меньшей мере раза в полтора сильнее Шмитовских. Продолжительность хранения оказывала на них меньшее влияние. Если дальность выстрела лежалым порохом у Шмита падала на десять — пятнадцать футов, то у Маркова она уменьшалась футов на пять — восемь, хотя с точностью определить это было невозможно.
— А ведь, пожалуй, и впрямь мачтам конец пришел, — сказал Петр. — Отныне пробы делать будем не на высоту, а на дальность, и к сему надо способы изыскать. Займись-ка этим делом, Егор!
— Слушаю, государь. Только, осмелюсь доложить, — и мачты могут в дело идти: стоит только уменьшить вес пробы…
— Верно, верно. Молодчина, скоро соображаешь! — Царь притянул к себе Маркова, ласково тряхнул его за плечи. — За сегодняшнее изъявляю тебе, Марков, свое особливое удовольствие… О сём будет еще у нас разговор.
Егор взглянул на царя с удивлением.
«Это неспроста», — подумали догадливые царедворцы.
Питер Шмит, набравшись смелости, быстро шагнул вперед:
— Могу ли я говорить, ваше величество? — и после разрешения продолжал: — Успех мингера Маркова принадлежит не ему!
— А кому? Уж не тебе ли? — презрительно кинул царь.
Но Шмит, войдя в азарт, уже не обращал внимания на выражение царского лица.
— Да, мне, именно мне! — взвизгнул голландец. — Неведомо какими путями, но мингер Марков выведал мой секрет обработки пороховой смеси под бегунами.
— То ложь неистовая! — вынырнул из толпы горячий Бушуев и тотчас же был утянут обратно сильной рукой Ракитина.
— Ну, ну, говори! — подбодрил царь замолкшего Шмита.
Но тот уже выдохся и только в бессильной злобе дергал себя за рыжие обвисшие усы.
— Кончил? Теперь нас послушай! — сказал царь. — Сегодня опять наша взяла, как многожды за последние годы случилось, и сему я зело рад. Вы, иноземные мастера, привыкли от своих секретов питаться, и ими себе таковое значение придавать, какого по заслугам совсем не стоите. И уже одно то, что господин Марков своим открытием тебя заставил работать, весьма похвальным мню, но… — Петр сделал большую паузу и продолжал, повысив голос: — …знаю, что господин Марков до новоманирного способа своим собственным умом дошел, и то во сто крат дороже!
— Мне, стало быть, ваше царское величество, уезжать из России? — упавшим голосом спросил Шмит.
— Зачем? — весело возразил царь. — У нас всякая затычка в дело годится. Армия наша велика, и порохов нам много надо: ты отнюдь не вздумай свою мельницу прикрыть. Пороха же твои хоть и похуже марковских, но супротив прежних больше силы оказывают и в лежании порядочно стойки… Работай, работай, мингер Шмит! Разве только поучиться тебе у Маркова? А? Как, Егор, поучишь голландца?
— Рад к услугам, ваше царское величество.
— Это насмешка! Не стану я учиться! — угрюмо пробурчал Шмит.
— Жаль, жаль! Много потеряешь… Ну, а теперь с тобой, Марков. — И царь круто повернулся к Егору. — Хочешь быть главным пороховым мастером?
— Увольте от такой чести, ваше величество! — взмолился Егор. — Я опять в токарню пойду.
— В токарне можешь работать, а от порохового дела не отрекайся.
— Ваша царская воля! У меня к вашему величеству еще прошение… — осмелел Егор. — Был у меня предорогой помощник…
— Кто, кто? Давай его сюда!
Марков вытащил из толпы красного от конфуза Елпидифора Кондратьича.
— Вот он, Бушуев его фамилия. Он на мельнице у Ракитина управляющим и к пороховому делу весьма приобык.
— Ну что ж. Марков, ты теперь сам можешь выбирать помощников. Поставь Бушуева интендантом.
Из толпы блеснули завистливые глаза Ракитина.
«А я-то что ж?» — говорил его умоляющий взгляд.
— Должен довести до сведения вашего царского величества, что Иван Ракитин, на фабрике коего я работал, большую заслугу имеет: на мои опыты и изыскания не жалел он денег и тем успеху моему весьма способствовал.
Царь рассмеялся:
— Значит, всем сестрам по серьгам, а себе ничего. Ладно, не позабудем и Ракитина.
Лицо Ивана Семеныча просияло.
Шумно смеясь, сановные зрители пошли к ожидавшим поодаль экипажам. Народ стал расходиться, солдаты выстраивались в колонну. Довольный Илья Марков равнял ряды своего отделения, как вдруг к нему подскочил мужик в тулупе, в огромных валенках и радостно вскричал:
— Илья! Друг!
Ефрейтор удивленно смотрел на незнакомца.
— Не признаешь? Гущин ведь я!
— Гаврила!..
Марков готов был обнять старого приятеля, но вспомнил, что он на службе. Он наскоро предложил Гущину пойти к Егору и пообещал встретиться в тот же вечер, если ему дадут увольнительную. Затем Илья вернулся к своему делу. Гущин не обиделся: он сам был старослуживый солдат и понимал, что «служба не свой брат».
Егор Марков узнал Гущина, когда тот напомнил о себе, и встретил гостя приветливо, а старушка Аграфена Филипповна захлопотала.
Илье удалось отпроситься со службы, и вечером они вдвоем с Гаврилой (Егор выполнял неотложный заказ) сидели за столом. Многое пришлось им порассказать друг другу, ведь столько лет они не видались!
Под конец Гаврила стал рассказывать, почему он очутился в Питере.
— Знаешь, Илюха, — с горечью говорил он, — трудное получилось дело. Ты вот под Полтавой явился к царю в поповской одёже, и сразу тебя к нему допустили. А здесь нет, брат, не подходи — обожжешься! До царя добраться нам, мужикам, немысленно. Везде караул, лакеи мордатые, хитрые приказные… Денег нам в Кижах собрали на дорогу да на прожитье в столице, так веришь, Илюха, чуть не все пришлось раздать хапугам, абы до какого ни на есть начальства добиться. Ну, кончилось тем, что попали мы к старенькому сенахтуру, он наше челобитье принял, сказал, посмотрит, да вот уж третью неделю от него ни жару ни пару. Деньги у нас вышли, кормимся чуть не Христовым именем да по дворам работенку сыскиваем…
Илья посочувствовал старому товарищу, но заметил:
— Вряд ли вы чего добьетесь. Я в Питере уж десятый год, насмотрелся на высоких бар (тоже в караулах приходится стоять). Заботы у них об народе — ни капли. Пиры, да наряды, да кареты раззолоченные — вот и все их думки. А царь… Что ж царь? Может, он и хотел бы побольше порядку навести, да ведь у него одна пара глаз, а не тыщи, за всеми казнокрадами не углядишь. Думаю я, ни с чем вы в Кижи вернетесь.
Гаврила энергично тряхнул льняными волосами, голубые глаза его сверкнули.
— Если нашему челобитью ходу не дадут, мы по-другому заговорим. Есть у нас топоры да вилы, а у кого и фузея добрая с пулями, на медведя отлитыми. Только пулями не медведя зачнем бить, а господ да их прислужников!
— Так-то вернее будет, — одобрил Илья.
Предсказание Ильи Маркова оправдалось. Челобитная кижан была оставлена без внимания, а ходокам приказали немедленно убраться из Петербурга, если они не хотят попробовать кнута.
Егор Марков получил звание главного порохового мастера Артиллерийской канцелярии и женился на круглолицей Маше Ракитиной, которая давно тревожила его сердце.
Аграфена Филипповна была довольна. Если солдату Илье суждено было весь век оставаться бобылем, зато Егор обзавелся семьей.
Ракитину царь дал выгодный заказ на поставку для флота парусного полотна.
После торжества Маркова пороховой мастер Шмит совершенно пал духом. Он забросил производство, сидел дома мрачный, молчаливый, пил вино стакан за стаканом.
Царь прислал ему указ:
«Пороховому мастеру Шмиту.
Смотреть тебе со всяким должным прилежанием, чтобы дело твое непрестанно шло, дабы ни за чем остановки не было…
…Для приема селитры и прочих припасов определить канцеляриста Ивана Леонтьева и оному иметь записные книги…
…Обретающихся на заводах мастеровых людей на свои никакие работы не употреблять и мимо порохового дела никаких припасов не держать.
23 февраля 1720 года, в Питербурхе. Петр».
Ивану Леонтьеву, человеку образованному и хорошо знавшему иностранные языки, было дано поручение заставить Питера Шмита разработать способ обновления испорченных порохов.
Но Шмит и этим делом не захотел заняться. Леонтьев доносил по начальству:
«Шмит говорит, что надо ему прежде особые кондиции учинить с его царским величеством. А какие кондиции — не говорит и приказывает мне, чтоб я с ним более не разговаривал: „Не твое дело“. И, видя его самого день ото дня в слабость приходящего, как от его древности, так и от лихорадки, великую опасность имею, чтобы он внезапно не умер…»
Опасения Леонтьева оправдались: не разработав способа переработки пороха, мастер Питер Шмит скончался 22 апреля 1720 года, прожив в России четырнадцать месяцев.
Когда царю доложили об этом событии, он сердито проворчал:
— Много мы в этих двух Питеров[224] денег всадили, а толку от них не получили!
С 1720 года в русской армии стали вводить порох нового производства. Выделка пороха всегда превышала ежегодную потребность в нем, и за несколько последних лет скопились значительные его запасы. Но, пролежав целые годы, порох утратил свою ударную силу и был не годен к употреблению.
Пришлось думать о переработке испорченного пороха. Иван Леонтьев, Егор Марков и другие русские мастера дошли до этого самостоятельно. Чтобы придать негодному пороху новую силу, поступали так: к лежалому пороху добавляли несколько пудов селитры, серы и угля и смесь перерабатывали заново. Если же порох совершенно не годился, его опускали в бочки с водой и растворением извлекали из него самую ценную часть — селитру, которая потом опять шла в дело.
Запасов старого пороха в армии было так много, что переработать их оказалось невозможно; начальство предписало расходовать его на упражнения в стрельбе — экзерциции.
Стрелковые и артиллерийские командиры всячески старались избегать употребления старого пороха и требовали новый. Наконец поступил строгий приказ: на экзерциции употреблять две доли старого пороха и одну долю «новоманирного». И все же армия сумела отделаться от обременительных запасов лежалого пороха только в течение десяти лет.
И лишь после этого доброкачественный, надежный в хранении, обладающий большой ударной силой порох вошел во всеобщее употребление в русской армии.[225]
Наступила весна 1720 года. Вскрылся лед на Балтийском море, и флот снова начал готовиться к кампании.
Адмирал Норрис, страстно мечтавший о военных лаврах, добился отпуска огромной суммы денег на летние действия флота.
Зашевелились дипломаты при всех европейских дворах.
6 апреля 1720 года в королевском дворце в Лондоне государственный секретарь[227] Стенгоп надменно заявил русскому резиденту Веселовскому, брату того Веселовского, который был резидентом в Вене:
— Ваше правительство, сэр, жалуется на наши недружелюбные действия. Чтобы отнять у вас всякие к тому предлоги, мы вам сообщим копию нашего трактата со Швецией и ознакомим вас с инструкцией, данной адмиралу Норрису, отправленному на помощь Швеции.
— Вот как? — пробормотал изумленный Веселовский.
— Да, сэр!.. И теперь от вашего правительства зависит, будет между нами мир или война. Если вы решитесь признать нас за неприятелей, то и мы поступим так же.
Стенгоп круто повернулся и оставил Веселовского обдумывать его последние слова.
На следующий день Веселовский получил от Стенгопа ноту, из которой явствовало, что английский флот будет участвовать не только в оборонительных действиях Швеции, но и в наступательных, если только шведы окажутся в состоянии их предпринять. Маска любезности и добрых отношений была сброшена. Веселовский немедленно переслал английскую ноту царю Петру.
Русские дипломаты прошли хорошую школу и всегда были в курсе того, что делается при европейских дворах. А зоркость была необходима. Швеция согласилась отказаться от своих прав на Штеттин и этим купила мир у прусского короля. По приказу английского двора Дания помирилась со Швецией на самых невыгодных для себя условиях.
Россия снова осталась одна против Швеции. Впрочем, это не испугало Петра, который и на это лето наметил план наступательной кампании.
В конце мая адмирал Норрис вошел в Финский залив с намерением угрожать Петербургу. Русскую столицу защищала эскадра Апраксина. Норрис уверял, что целью его военной экспедиции является только посредничество. На это русский адмирал возразил: если сэр Джон посредник, то должен представить надлежащие полномочия.
А пока Норрис грозил, русские действовали. Русская эскадра пересекла «синус Ботникус»[228] в самом узком его месте. Семитысячный русский десант навел страх на город Умео и его окрестности и благополучно вернулся к финским берегам.
Адмирала Норриса спешно отозвали из Финского залива для защиты шведской столицы. Незадачливому английскому флотоводцу никак не удавалось украсить себя лавровым венком победителя: русские стратеги всегда оказывались умнее и действовали успешнее.
Слух об удачных действиях русского десанта в Швеции быстро разнесся по российским просторам. Меншиков писал царю:
«Сей десант в Швецию при таких сильных и славных соединенных флотах, английском и шведском, учинен. Наши зашли так далеко в глубь и внутрь государства и якобы под водою прошли, что оба флота видеть и предостеречь не могли…»
В самой Англии неудачные действия Норриса вызывали насмешки и требования отозвать его из Балтийского моря. В одном английском журнале появилась карикатура: адмирал, сидящий на мачте корабля, пристально рассматривает в огромную зрительную трубу горизонт, а за его спиной спокойно проходят сотни русских галер.
Из-за неудачных действий своего флота Англия перестала предлагать посредничество и претендовать на роль верховного судьи в споре между Россией и Швецией.
24 июля русская гребная эскадра в составе шестидесяти одной галеры и двадцати девяти лодок прибыла к острову Берскер в поисках неприятельских кораблей. Эскадрой командовал генерал, князь Михаил Голицын; на судах его был сосредоточен значительный отряд пехоты из нескольких полков. После двухдневных поисков русские обнаружили у острова Фрисберг шведскую эскадру: линейный корабль, четыре фрегата и девять более мелких судов. Юго-западный ветер не позволил голицынским галерам подойти к шведам и взять их на абордаж.
27 июля, в годовщину знаменитого Гангутского боя, Голицын собрал консилию, на которой было решено ввиду бурной погоды отступить к острову Гренгам[229] и там ожидать развития событий. Если море успокоится и шведская эскадра не уйдет, вступить в бой.
Приняв отступление русских за намерение бежать, шведская эскадра под командованием вице-адмирала Шеблата пошла за галерами на всех парусах. Углубившись слишком далеко в шхеры, два шведских фрегата сели на мель. Тотчас их облепили русские галеры и лодки, рвавшиеся вперед, несмотря на жестокий огонь неприятеля. На борт фрегата «Сторфеникс» тучей полезли солдаты… После короткой, но упорной схватки шведы побросали оружие. Недолго сопротивлялся и другой фрегат.
Шведы пустились наутек, но им трудно было лавировать в мелкой воде, среди отмелей и шхер, куда они неблагоразумно забрались. Мелкосидящие русские суда действовали решительно и умело: они отрезали фрегатам путь отступления. Пушечная и мушкетная перестрелка была отчаянная; достаточно сказать, что за время боя русские сделали из пушек около двадцати четырех тысяч картечных выстрелов; не менее того сделали шведы. Бой велся на таком близком расстоянии, что среди раненых оказалось много опаленных пороховыми вспышками.
Упорное сопротивление не помогло шведским фрегатам: русские солдаты и моряки взбирались на борта и вступали в рукопашный бой. Фрегаты спустили флаги.
Вице-адмирал Шеблат на линейном корабле и мелкие суда успели выйти в море; бегство их было таким поспешным, что русские гребные суда не могли за ними угнаться.
Четыре фрегата стали добычей победителей: тридцати-четырехпушечный «Сторфеникс», тридцатипушечный «Венкер», двадцатидвухпушечный «Кискин» и восемнадцатипушечный «Данкс-Эрн».
Четыреста семь пленных взято было на захваченных кораблях.
Князь Голицын не мог решить, что делать с трофейными кораблями. Уничтожить — жалко; провести среди шхер — невозможно: у судов была слишком большая осадка; выйти же с ними на большую морскую дорогу — опасно: их могут отбить шведы.
Царю было послано подробное донесение о победе. Петр дал приказ: разгрузить фрегаты, сколько возможно, и провести в Або открытым морем под конвоем галер. Это удалось благополучно выполнить, и еще четыре трофейных корабля вошли в состав русского военного флота.
Гренгамская победа произвела огромное впечатление в Европе. Все явные и тайные враги России поняли: Северной войне приходит конец. Не помогли Швеции ни союз с Англией, ни отпадение от России всех ее союзников.
Петр торжествовал: десантные операции русских войск и морские победы при Эзеле и Гренгаме имели немаловажное значение особенно потому, что все это происходило на глазах у англичан.
В Петербурге приход захваченной в плен эскадры был отпразднован трехдневными торжествами. Участники битвы получили награды: офицеры и солдаты — медали в честь победы, а князь Голицын — почетную трость.
Шведы вновь запросили мира.
Новый конгресс собрался в финском городе Ништадте 28 апреля 1721 года. Шведские уполномоченные пытались сделать хорошую мину при плохой игре.
— О прежних условиях мира теперь и думать нечего, — сказали шведы. — Раньше Швеция имела четырех неприятелей, из коих с датским и прусским королями мир заключился, а с польским, надобно надеяться, тоже скоро помиримся; король же английский — союзник Швеции, и на помощь его она всегда надеется.
Бахуров перевел на русский язык заявление шведов. Брюс язвительно улыбнулся:
— Всем ведомо, что его царское величество от своих союзников почти никакой помощи в войне не имел, и Россия одна вела и выиграла войну. А что касаемо английской помощи, то господа шведы в прошедших девятнадцатом и двадцатом годах, я чаю, довольно убедились, чего она стоит.
Русские делегаты с удовольствием выслушали отповедь Брюса.
Шведы крепче всего держались за Лифляндию и за Выборг:
— Лучше пускай нам руки отрубят, чем мы согласимся Лифляндию и Выборг отдать.
— Выборг будет наш, — возразил Брюс.
Опять начались длительные оттяжки. Чтобы заставить шведскую делегацию решиться на уступки, царь снова послал десант в Швецию — в третий раз за три года.
3 сентября 1721 года царь Петр ехал из Петербурга в Выборг. Его встретил отправленный из Ништадта курьер со срочным донесением.
Взволнованный Петр разорвал пакет и прочитал первые строки:
«Всемилостивейший государь! При сем к вашему царскому величеству всеподданнейше посылаем подлинный трактат мирный, который сего часу с шведскими министрами заключили, подписали и разменялись…»
— Кончено! — воскликнул Петр, и щеки его вспыхнули румянцем. — Окончена великая война, сия жестокая наша трехвременная школа.
Швеция получила мир на таких условиях: она перестала претендовать на Лифляндию, Эстляндию, Ингрию и часть Карелии с городом Выборгом.
Россия навсегда укрепилась на Балтийском море.
Петербург ликовал: народные гулянья, торжественные процессии, пушечная стрельба, пиры, парады. Завершена со славой долгая и трудная война.
Гудели зимние бури над Онего-озером. Злые метели доверху заносили крестьянские избы. Голодный волк крутился у деревенской околицы, и, чуя зверя, заливались бешеным лаем собаки.
Тих и молчалив был Кижский завод Андрея Бутенанта. Погасли домны, закупоренные козлами,[230] засаженными в них по воле озлобленных литейщиков. Замолкли молоты в железном цеху. Завалило снегом узкие отверстия шахт. Не скрипели по дорогам сани с коробами угля и руды. Не падали в лесу деревья, подрубленные топором дровосека.
Кижская волость бастовала.
Около года прошло с того времени, как народные ходоки вернулись из Питера ни с чем.
Обитатели Прионежья — народ упорный, кряжистый. Трудно разжечь толстый дубовый кряж, и так же нелегко было раздуть пламя возмущения среди крестьян Кижской волости.
Посланцам недовольного заводского люда грозило суровое наказание за самочинное оставление работы. И потому Гаврила Гущин и его товарищи скрывались от начальства. Они кочевали из деревни в деревню, жили на одном месте две-три недели и уходили, прежде чем слух о них достигал до управителя Меллера. И повсюду, где они бывали, Гущин терпеливо убеждал людей, что пришло время открыто подняться против хозяина.
— Других работных людей для нашего завода Бутенанту не сыскать, — говорил он слушателям. — Поневоле уступит.
— Войско пришлет. Разорят нас, убьют, — возражали нерешительные.
— Всех не перебьют. А если покорно шею в хомут совать, скорей от тяжкого труда да от голодухи сгинем.
Работа возмутителей сделала свое дело. Завод остановился.
Андрей Бутенант не обращал внимания на многочисленные письма управителя с просьбой прислать воинскую силу для поддержания порядка на Кижском заводе. Он считал, что, если Кижи дают железо, значит, порядок есть, а усмирять грубиянов мастеровых — дело управителя и старосты.
Но, когда фабрикант получил от Меллера письмо с сообщением, что завод стал, он принялся действовать быстро и энергично. Крупные «благодарности», сунутые в нужные руки, помогли, и уже через неделю в Кижи выступила инвалидная команда.
Начальнику команды вручили инструкцию:
«Идти по сей инструкции инвалидной команде Санкт-Питербурхского гарнизону поручика Солодухина на Кижский железный завод для смирения крестьян. Господину поручику надлежит первее всего тщиться привести людей в послушание, елико будет возможно.
А пущих заводчиков и смутителей наказать батогами нещадно, число ударов давая по усмотрению вины. Буде же указанные действа к желаемому не поведут, и к силе огнестрельного оружия прибегнуть.
Наипущего злодея и заводчика, отставного солдата Гаврилу Гущина, в жезлы оковав, под крепким караулом в Санкт-Питербурх предоставить».
Поручик Солодухин не сказал инвалидам, для какой цели двинули их в поход в зимнее вьюжное время. Но уже одно то, что следовали они не пешим порядком, а везли их на обывательских подводах «с великим поспешением», заставило людей насторожиться. А когда очутились они в Прионежье, все стало ясным: в каждой деревне инвалиды узнавали подробности о бунте кижан, и смутное чувство тревоги закрадывалось в души солдат. Ефрейтор Илья Марков каждый вечер подбирал себе новых соночлежников и внушал, на какое черное дело их послали. Действовал Илья осторожно. Было в роте несколько ненадежных солдат, которых подозревали в наушничестве. С ними поговорили «по душам» и предупредили, что если поручик узнает о солдатских крамольных разговорах, то им не жить. Предупреждение подействовало.
Когда отряд вступил в пределы мятежного края, положение осложнилось. Первая же деревня Кижской волости, приписанная к заводу, оказалась пустой. Ни лая собак, ни петушиного крика, ни стука открывающихся оконец.
Солдаты пошли на розыски. В одной избе сволокли с печи дряхлого деда, с волосами белыми, как молоко. Дед стоял перед офицером, опираясь на клюшку, моргал подслеповатыми глазами.
— Где ваши?
— Ушли. Как проведали, что солдаты идут, так и ушли.
— Куда?
— Нам про то, кормилец, неведомо.
— Скот где?
— Угнали.
— Ну, а ты что тут делаешь?
— Мы-то? Мы тут для строгости.
— Для какой строгости?
— Для порядку. Я тут не один, нас три таких старичка. Мир ушел, а нам приговорили, чтобы мы тут, значит, оставались для порядку. Ну, а коли-ежели, говорят, убьют вас, так вам все одно помирать пора.
— Какой же от вас порядок?
— Э, милой, не говори! Я-то, правда, староват малость, а есть у нас старичок Аким Кокишев, тот ничего, тот — бодрой старичок!
— Черт знает что! — окончательно рассердился Солодухин. — Да какой от вас толк?
— Как — какой? Мы окарауливаем. Нешто можно деревню без присмотру оставить? Мы днем спим, а ночью ходим, в колотушки стучим, лихого человека, зверя отгоняем. Аким Кокишев у нас за главного. Мы ходим, стучим…
Дед говорил глухим, беззвучным голосом, по-детски открывая беззубый рот.
— Сколько тебе лет?
— А бог его знает. Баяли, будто при Борис Федорыче[231] я родился. Считайте, сколько оно выходит.
Солодухин присвистнул. Старику было по крайней мере сто пятнадцать лет.
Солдаты притащили и других двух стариков. Те говорили то же самое.
— Что возьмешь с таких «караульщиков»?
Из деревни пошли пешим порядком по глубокому снегу непроторенной дороги.
Дальше повторялись те же картины. В «неприписанных» к заводу деревнях народ был. Солдат встречали хоть и негостеприимно, но все же на ночь был теплый угол и краюха хлеба. Но как только встречалась «приписная» деревня, так мертвое молчание и два-три старика караульщика. Баб с ребятами развезли по «неприписным» деревням, а мужики скрылись в тайге, в промысловых зверовых избушках, в зимних становищах дровосеков. Поди поймай их!
Солодухин упорно вел команду вперед. Когда вдали показались многочисленные главы знаменитого Кижского храма, построенного в 1714 году, поручик облегченно вздохнул. Несмотря на препятствия, он все же привел роту на завод.
Но радоваться было рано. За поворотом дорогу преградил завал из столетних сосен, прочно сцепившихся ветвями. В темные окна, зиявшие среди зелени, как бойницы, выглядывали ружейные дула.
Однако Солодухин был неробкого десятка. Сделав несколько шагов вперед, поручик закричал:
— По указу сената! Освободить дорогу!
На верхушке завала показался Гаврила Гущин с фузеей в руке.
— А куда вы идете?
— На Кижский завод Андрея Бутенанта.
— Мы таких гостей не ждали и браги наварить не успели, — явно издеваясь, ответил Гаврила.
Послышался хохот доброй сотни голосов. Инвалиды переглянулись. Дело становилось серьезным.
— Смеешься, мерзавец?! — рассвирепел офицер. — Указам его императорского величества не подчиняешься?
— Пускай сам император придет, — дерзко возразил Гущин, — мы, может, сразу покорность окажем.
Солодухин растерялся. Штурмовать завал значило погубить отряд: инвалиды не отличались ни меткостью стрельбы, ни ловкостью в рукопашном бою.
Зоркие глаза Гущина разглядели среди сотни солдатских лиц хмурое лицо Ильи Маркова, стоявшего на правом фланге передней шеренги.
— Илюха! Брат! — удивленно вскричал Гаврила. — Неужто и ты пришел с нами воевать?
Илья Марков еще смолоду дал Акинфию крепкое обещание никогда не поднимать оружие против народа. Пришел час сдержать слово.
«Погибну… — пронеслась мысль. — Что ж? Один раз умирать!..»
И, выйдя из строя, он быстро зашагал к завалу, сильно припадая на левую ногу. Наступила минута общего замешательства. Товарищи поняли поступок Маркова, но и не подумали задержать его: долгие разговоры на ночевках не прошли даром. А поручик Солодухин не сразу догадался, чего хочет ефрейтор, которого он всегда считал за примерного служаку.
Прежде чем офицер успел принять какое-нибудь решение, Гаврила Гущин сбежал вниз и помог Маркову подняться на вершину завала…