ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Гиреевичи не принадлежали к древней шляхетской аристократии нашего края. Но в аристократии всех народов есть одно общее свойство: она легко пересаживается с одного места на другое, и ее везде принимают с охотою. Так, например, в Италии есть Понятовские, которые считаются там природными жителями, а у нас встречается много немцев, итальянцев, французов и шведов, уже вполне освоившихся с нашим отечеством и принадлежащих к нашей аристократии. Наши паны привыкли производить свой род не из отечества, а из-за моря, многие из них скорее решатся признать своим родоначальником неаполитанского носильщика или немецкого бургмейстера, чем бедного шляхтича или казака, почти каждый отступается от родной земли и идет искать прапрадеда в Риме, Скандинавии, Греции, Константинополе, в Истрии, Далмации и других странах. Отец пана Юрия Гиреевича неизвестно как составил себе огромное состояние, а сын его изобрел родословную, испросил прибавку к своей фамилии титула Кара-Хан и над гербом, изображающим мертвую голову и луну, прибавил княжескую мантию с короною, как доказательство своего происхождения от Гиреев. Он утверждал, что один из Гиреевичей, Бурнас Гирей, при набеге на Литву в царствование короля Александра имел при себе малолетнего сына. Один литовский шляхтич, по фамилии Ятовт, отняв мальчика от отца, взял и увел его в плен. Впоследствии татары просили его назад, давая на обмен сто литовских пленников, но соглашения почему-то не состоялись… Молодой Кара-Хан Гирей, заключенный в Ковно, долго томился в неволе. Наконец литовские татары, узнав об этом, сжалились над участью молодого пленника и выпросили ему у короля свободу. Может быть, Кара-Хан непременно возвратился бы в Крым, если бы не влюбился в дочь какого-то Азулевича, татарина из Ваки,[3] и, женившись на ней, не поселился навсегда в Литве. В скором времени король Сигизмунд подарил Кара-Хану значительные пространства земель в Белоруссии, обязав его за это исполнять службу против всех врагов отечества, исключая своих единоверцев. Сын его принял христианскую веру и посредством женитьбы, снискавшей ему милость при дворе, соединился со шляхтой. Таким образом Гиреевичи сделались литовцами, но что сталось с ними впоследствии, как они переселились в Волынь, об этом ничего неизвестно. Мы видим их уже богатыми, с короною на гербе, владельцами нескольких тысяч душ и более или менее допущенными в высшее общество.

Граф Юрий Кара-Хан Гиреевич был женат ни больше, ни меньше, как на графине Виллерс, происходившей из тех именно графов, которых так много уродилось у нас в последние годы царствования Станислава-Августа. Французы, итальянцы и немцы прекрасно пользовались в то время нашей легковерностью. Сперва, занимаясь торговыми оборотами и мелкой промышленностью, они составили себе огромное состояние, потом получили разные привилегии, наконец добыли себе индигенаты, подтверждавшие их древние будто бы иностранные титулы, и таким образом не один уличный продавец ваксы в царствование королей из Саксонского дома являлся на Гродзенский сейм уже паном, графом и секретно собирал остатки невыплаченных долгов от своих должников. Это были странные семена молодой аристократии, происходившие или из фруктовых лавок, или от экономов и управителей, умевших пользоваться беспорядочной жизнью обедневших вельмож и разграбивших наследие некогда знаменитых гетманов. Толпы выскочек подобного рода, в самое короткое время нажив состояние и в этом занятии довольно освоившись с панами, не перешли в шляхту, так как она косилась бы на них, но с помощью титулов прямо стали в ряды аристократии. Сперва их осмеивали и презирали, но чего не сделают деньги? Во втором поколении на них стали смотреть уже довольно равнодушно, а в третьем не было даже и помину о прежнем!

Дом Гиреевичей, как и происхождение их, был очень оригинален или, говоря по-старинному, походил на святилище Муз и Аполлона. Сам граф Юрий, человек ограниченного ума, но в высшей степени тщеславный, был страстный любитель музыки, с восторгом играл на скрипке… и содержал квартет, кроме того, гордился своей библиотекой, физическим кабинетом и множеством редкостей, и каждый гость непременно должен был осматривать и хвалить их. Никто не мог избежать ревизии всех Ситковских драгоценностей, а хозяин, всегда показывая их сам, обыкновенно говорил о цене, за какую приобрел их. Не умею объяснить, каким образом, однако эта благородная любовь к искусствам и наукам мирилась с величайшей расчетливостью, господствовавшей в доме Гиреевичей. Пани графиня, игравшая только на стеклянной гармонике, привезенной из Вены и купленной, по словам графа, за сто дукатов, во всем сочувствовала мужу и от всего сердца помогала ему. Всегда вместе показывали они гостям чудеса природы и искусства, находившиеся в Ситкове, самым первым из чудес была единственная дочь хозяина, избалованная и изнеженная по-царски девушка, родители в ней души не чаяли, каждое дыхание ее наполняло их благоговением и восторгом. Панна Зенобия была девочка лет пятнадцати, нежная, слабого сложения, со светлыми волосами, голубыми глазками, недурная собой, но и не красавица… впрочем, довольно стройная и тонкая. Она знала, что будет иметь огромное приданое и что многие будут добиваться ее руки. Ей в глаза превозносили ее красоту, а способность ее к игре на фортепиано считали столь необыкновенной, что даже не знали, как и хвалить. Весь дом жил прекрасной Зени, своей повелительницей и царицей, отец перед ней благоговел, мать падала на колени, все угождали ее фантазиям, а прихотей и капризов было у Зени очень немало.

Жизнь в Ситкове шла не слишком весело, потому что редко приезжали туда гости. Каждый боялся музыкальной пытки, гармоники пани графини, скрипок графа, скромно сравнивавшего себя только с Липинским, фортепиано Зени, квартета, осмотра и описания всех редкостей и не решался расточать бесчисленных похвал, как необходимую дань за визит свой. К тому же здесь принимали гостей с величайшим радушием, задерживали и не отпускали их до тех пор, пока не были осмотрены все редкости.

Вот в какой дом президент вез Юлиана. Всегда живя в хороших отношениях с Гиреевичем, особенно с его женой, потому что пятнадцать лет назад он вздыхал по ней, президент питал надежду избавиться от обзора, по крайней мере, половины тамошних редкостей. Ситковские палаты стояли на холме и видны были очень далеко, их окружали английский сад и красивые пристройки. На фронтовой стороне дворца помещался герб хозяина с бесчисленными украшениями. Начиная с большой дороги до самого дома, по обеим сторонам стояли старинные статуи, а на дворе и внутри дворца находилось бесчисленное множество разных редкостей. Самая обыкновенная вещь по какому-то праву становилась здесь редкостью и должна была непременно обращать на себя внимание зрителя.

Гости вошли в гостиную и никого не нашли там. Принявший их слуга проворно стер кое-где пыль и полетел доложить пану, занятому счетами, и пани, читавшей дочери какую-то книгу. Зени была немного слаба зрением и мать сама читала дочери, чтобы развлекать ее, потому что Зени не могла заниматься никакой работой. Пока собирались хозяева, президент и Юлиан имели время осмотреть гостиную. На первом месте стояло фортепиано Плейеля в зеленом чехле, далее гармоника графини и, наконец, палисандровый футляр со Страдивариусом самого хозяина. Вся мебель покрыта была чехлами. На стенах висело множество картин, но они ничем не отличались, и разве один хозяин мог понять и объяснить их достоинство. На этажерках и полках стояло множество древних безделушек, раковин, полуразбитых сосудов, мнимых этрусских ваз, венецианских кувшинов, окаменелостей и т. п.

В скором времени вбежал сам Гиреевич. Это был мужчина почти средних лет, довольно красивый, с обыкновенными чертами лица, начинавший немного толстеть, с улыбающимся лицом, всегда нарядный и во фраке, с огромной булавкой на шарфе и такими же перстнями на каждом пальце. Увы, каждый из этих перстней имел свою необыкновенно занимательную историю. Взглянув на Гиреевича, тотчас можно было угадать в нем человека, у которого все только напоказ, в душу его мог проникнуть разве один Бог, потому что только он может бросить взор в бездны ничтожества. Издали граф походил на фокусника итальянца или владельца кабинета восковых фигур, даже рукава его фрака были засучены, как будто он сейчас примется за фокусы.

Вбежав в гостиную, хозяин встретил гостей самой искренней улыбкой — так давно он никому ничего не показывал! — крепко пожал и потряс руку президента, едва не съел Юлиана, так как молодой человек в первый раз был у него в доме.

— Как я рад дорогим гостям! — воскликнул он. — Эй, человек! Сейчас скажи барыне и Зени!.. Как я рад, как я рад!

И Гиреевич уже следил за блуждающими по гостиной взорами гостей, чтобы найти повод начать обозрение своих редкостей.

Осторожный президент глядел только в пол, опасаясь, впрочем, чтобы и на нем не нашлось чего-нибудь стоящего похвалы. Но Юлиан взглянул на одну полку, и этого было довольно, чтобы хозяин, потерев руки, тотчас объяснил себе взгляд его возбужденным любопытством.

— Позвольте, — начал Гиреевич, — вы смотрите на те сосуды… они составляют, может быть, единственный в наших краях опыт искусства, перенятого венецианцами от греков… Это так называемые Vasi a ritorti… необыкновенно дорогие… Я имею слабость влюбляться во все редкости и уже огромные суммы истратил на их покупку.

— Благородное стремление! — насмешливо заметил президент.

— Но у нас, — подтвердил Гиреевич, — почти никто не ценит подобной страсти, и все обращают ее в смех!.. Принужденный жить в деревне, я окружил себя маленьким музеем… Vasi a ritorti di latticinio! — воскликнул хозяин, не давая времени прервать себя. — Очень редки и дороги, немногие кабинеты имеют подобные сосуды… особенно такие, как этот с фигуркой на крышке. Что за работа! Или этот сосуд из разряда vasi fioriti mille fiori… A вот эта фляжка, неправда ли, великолепная? Даже за границей она большая редкость… У меня хотели купить ее для музеума Дюссомерара, но я не поддался и поддержал честь родины!

Юлиан похвалил и обернулся в другую сторону, но, к несчастью, взгляд его упал на стоявшие в углу часы. Хозяин усмехнулся.

— Настоящие Boule, высота два метра и тридцать сантиметров, показывают часы, минуты, дни, месяцы и секунды… к несчастью, теперь не ходят, это в полном смысле произведение искусства!..

— У вас много чудесных вещей, милый хозяин! — с улыбкой сказал президент.

Гиреевич скромно потупил глаза, потер руки и произнес тихим голосом:

— Прежде, чем придет жена, мы успели бы сходить наверх и бросить беглый взгляд на кабинет и библиотеку… не правда ли? Ведь мы не потеряли бы напрасно времени?

Для выходившего из терпения Юлиана было все равно: здесь или в другом месте хвалить и зевать. Президент принял предложение, и Гиреевич провел гостей через две комнаты, где, pro memoria, указал только на картины и бюсты с отбитыми носами и привел их наверх.

Библиотека помещалась в полукруглом салоне. Посередине комнаты стоял стол, заваленный рукописями и картами, тут был даже кусок папируса… Но вообще было заметно, что собиратель составил свой кабинет ради одной фантазии, что он знал очень мало и не умел извлечь из этого собрания ни малейшей пользы. Рядом с предметами, действительно прекрасными и любопытными, стояли поддельные, фальшивые и неизвестно для какой цели помещенные здесь ничтожные вещи.

— Тут, — с восторгом воскликнул хозяин, указывая на полки, — под этим бюстом Бетховена заключаются первые мои сокровища — музыка! Смело могу похвалиться, что в нашем отечестве нигде нет подобной музыкальной библиотеки… об этом пусть скажет вам Обергилль…

Обергилль был первый скрипач в квартете, директор музыки в Ситкове и вместе лесничий и бухгалтер.

— Начиная от композиторов духовной музыки XV века до настоящего времени, здесь вы найдете все… Может быть, вы еще не знаете, — прибавил хозяин, обращаясь к Юлиану, — что мы здесь все до одного fanatici per la musica. Славный Карл Липинский часто говаривал, что в его композициях я открываю то, чего даже он сам не предполагает. Понимаете, что значат подобные слова? Моя жена играет на редком инструменте — стеклянной гармонике, нервные люди млеют… это в полном смысле музыка ангелов! Зени, дочь моя, всех, даже самого Листа, превосходит в игре на фортепиано и притом удивительно аккомпанирует! Если бы она не родилась миллионеркой, то сама собрала бы миллионы, как Женни Линд… как…

Гиреевич долго проговорил бы о себе, если бы взоры Юлиана не упали случайно на коллекцию оружия.

— Это восточные оружия! Подлинно, уж есть на что посмотреть! У нас, — прибавил хозяин, всегда повторяя любимую песню, — у нас никто не видал ничего подобного, даже за границей это большая редкость! Почти за все я платил на вес золота. Это сабля Тонг-Конга… посмотрите, какая богатая отделка, как искусны в ней резные украшения!.. Далее бирманский нож, крисс малайский, клеван яванский, индейская сабля… канджар персидский, ятаган алжирский… А вот этот щит сделан из кожи единорога и окован золотом… индийское произведение! Подобного собрания оружие вы нигде не найдете!!

Невозможно было избежать описаний. Куда ни обращались глаза гостей, Гиреевич везде находил сказать что-нибудь любопытное… Каждый шкаф имел свою историю, каждая книга — свое предание.

В соседней комнате стояла электрическая и пневматическая машины, Вольтов столб, превосходной работы гигрометры. Хозяин хотел было сейчас же наэлектризовать голодных гостей и уже протянул руки, чтобы позвонить Янку, служившему при машинах, но президент как-то отговорился от подобного угощения.

— Электризация очень полезна для здоровья! — наивно сказал хозяин. — Это испытал я на самом себе. Когда я измучен или печален, или страдаю головной болью, то сажусь к машине и приказываю наэлектризовать себя: в одно мгновение у меня являются силы, возвращается веселье и как будто рукой снимают болезнь.

Китайский сургуч и японский фарфор, стоявшие в углу, заняли немного времени, зато гости вынуждены были хоть сквозь зубы выразить удивление при взгляде на бронзовую индийскую статуэтку, называемую "Вира Бгадра-Магадеви". Хозяин считал ее самой важной и драгоценной в Ситкове древностью, приписывая ей три тысячи триста с чем-то лет. Эта статуэтка имела четыре руки, корону, необыкновенное вооружение, а у пояса нечто вроде четок из человеческих черепов, хозяин воспользовался случаем, чтобы рассказать гостям почти всю индийскую мифологию, и тут кончился обзор, потому что слуга доложил, что графиня уже в гостиной и ждет гостей к чаю.

Но это было только начало!

Гости нашли хозяйку, сидевшей на диване. Президент подошел к ней со сладкой улыбкой прежнего обожателя, а она, покраснев, издали подала ему свою ручку и встретила его очень радушно. Графиня была не слишком молода, худое лицо ее хранило, впрочем, следы прежней красоты, глаза ее были прищурены и окружены густой сетью морщин, впрочем, вообще она не поражала ничем особенным и была похожа на всех женщин. Рядом с ней сидела дочь, блондинка, похожая на куклу, с миной избалованных детей, которых необходимо кормить беспрестанными похвалами и угождением. Мать и дочь одеты были чересчур нарядно.

Дядя представил Юлиана дамам, но несмотря на все его наставления, печальный и расстроенный Карлинский не мог выразить на лице своем ни веселости, ни даже живости. Зени оглянула молодого человека с головы до ног, может быть даже, несмелость Юлиана ей понравилась. Разговор пошел было обыкновенным порядком, но здесь трудно было вести его без помощи окружающего старья. Хозяин, хозяйка и уже привыкшая к этому Зени вскоре обратили разговор на музыку, библиотеку, музеум и древности. Мать и дочь прекрасно знали все эти вещи наизусть, как и сам хозяин. Чай на короткое время остановил обзоры и описания, но, пока пили его, уже составлена была программа, как провести остаток дня: прежде всего предположен был квартет, потом следовал дуэт самого хозяина с дочерью, далее — игра хозяйки на гармонике, в заключение прекрасная Зени обещала сыграть Concertstück Вебера и несколько песен Шуберта… Если бы после всего этого осталось еще несколько свободного времени, то предполагалось посвятить его на обозрение редкостей, хранившихся и ящиках.

— Поверьте, у нас нашлось бы чем развлечь и занять вас хоть на целую неделю, — произнес Гиреевич, потирая руки.

Юлиан почувствовал нетерпение и досаду, а президент вежливо улыбнулся.

Слуги проворно убрали чай, потому что во время музыки должна была царствовать глубокая тишина, даже на тех, кто кашлял во время игры, смотрели здесь с неудовольствием. Лишь только вынесли последний поднос, вдруг явился пан Обергилль, немец — с лицом длиною в три четверти локтя и волосами, зачесанными на затылок, в галстуке à la colin со скрипкой под мышкою. Гиреевич представил его обществу, как воспитанника пражской консерватории и творца знаменитой кантаты в честь Моцарта, публично игранной в Вене, в… котором именно году, не помню.

Пан Обергилль раскланялся скромно и с сознанием своего достоинства. За ним вошли: принадлежащий к квартету violino secundo некто Брандысевич, с носом чрезвычайно красным, в обыкновенное время домашний бухгалтер, а при гостях музыкант, в темно-синем фраке, альт-скрипач, старик Мейер, бывший член костельной музыки у Отцов Доминиканцев в Луцке, немножко хромой и чрезвычайно глухой, но со строгой точностью игравший свою партию, не обращая внимания на других, наконец, виолончелист Ян Сумак, длинный, неуклюжий и полусогнутый мужчина: он прислуживал во время стола, никогда не играл соло, но, по мнению Гиреевича, имел хорошее ухо и сильные руки, последнее достоинство артиста было очевидно для всех, потому что в нем больше всего бросались в глаза огромные, с растопыренными пальцами, руки. Немедленно поставили столики, раздали ноты, пан Обергилль три раза ударил смычком, и началась музыка… Хозяин счел долгом своей выразительной мимикой объяснить смысл этой музыки гостям. В некоторых местах он прижимал обе руки к сердцу, то вдруг одну из них поднимал к небу, мигал глазами, улыбался, стоял на одной ноге, мотал головой, и хоть сам не играл в квартете, однако своей мимикой принимал в нем самое деятельное участие. Музыка шла живо, так как на безделицы здесь никто не обращал внимания. Глухой Мейер пропустил два такта и несколько опередил товарищей, но виолончель братски постаралась скрыть его ошибку… Смелее и размашистее всех играл Обергилль, сам хозяин переворачивал ему ноты и подавал знаки сочувствия… Наконец шумным tutti музыка кончилась, глухой Мейер выехал двумя тактами дальше окончательного аккорда — громкие рукоплескания были наградой скромных виртуозов… Tutti bravi!

Гиреевич истощался на похвалы артистам, но говорил тихо, чтобы не внушить им излишней гордости. Когда же артисты вышли, он особенно распространялся в похвалах виолончелисту.

— Я должен прятать этого человека… это в полном смысле клад! У меня давным-давно отняли бы его, заплатили бы какие угодно деньги… К счастью, он сам не понимает своего таланта и чрезвычайно скромен…

При этих словах Гиреевич уже вынимал Страдивариуса из футляра и сперва показал его гостям своим.

— На вид самая обыкновенная скрипка, — прибавил он, — но какой звук! Что за приятность, что за сила! Я купил ее в Италии… Представьте, сам Паганини хотел приобрести ее, но я перекупил у него и завладел этим сокровищем. Смело могу сказать, что подобного инструмента нет в Европе, следовательно, и в мире…

Он повел смычком и бросил торжествующий взгляд на всех присутствующих.

— А что? Пусть же кто-нибудь покажет мне подобную скрипку!

Зени села за фортепиано, а Гиреевич, с неподражаемой грацией став перед пюпитром, с чувством и вдохновением начал играть.

Не стану описывать, как он играл, потому что музыку подобного рода оценить невозможно. Скажу только, что он сильно старался и ломался, а где не мог исполнить верно, то умел прекрасно покрыть вариациями собственного изобретения. После каждого соло он взглядывал на слушателей, как бы вызывая рукоплескания.

Дочь умела пожертвовать собой, вторила отцу и нисколько не думала о себе… Потом следовали восторги и пожатия рук, принятые артистом скромно, но с сознанием собственного достоинства.

— Эту композицию Липинского, — сказал Гиреевич, — я играл в его присутствии в Дрездене… Поверите ли, он остолбенел… я заметил тень зависти на лице знаменитого артиста: видно — и гении бывают больны ею!.. Наконец, у него вырвались достопамятные слова; "В моей композиции вы открыли прелесть, которой я и сам не подозревал". В самом деле, я слыхал, как Липинский играет этот дуэт… признаюсь — разница огромная!.. Может быть, и скрипка много значила в этом случае… Липинский не мог наглядеться на нее.

Тщательно вытерев своего Страдивариуса, хозяин уложил его в футляр и запер на ключ, который всегда носил на шее. По программе следовала гармоника, но как еще надобно было приготовить ее, то гости имели время проглотить испытанные впечатления. Графиня играла с большой претензией, но довольно плохо, впрочем, прекрасные меланхолические звуки и необыкновенная звонкость инструмента должны были непременно понравиться всем. При этой тихой музыке Юлиан сделался еще печальнее, потому что она пробудила в нем грустное чувство…

В заключение Зени села за фортепиано, прежде чем она начала играть, родители распространились о ее таланте, триумфах и о впечатлении, какое производила она на Мендельсона-Бартольди и Мейербера… Панна играла верно, смело, отчетливо, но ни тени выражения не было в ее игре, звуки дрожали, шипели и гудели, но ничего не говорили душе.

Юлиан вспомнил игру Поли, полную искренности и чувства, не столь блестящую, но столь для него понятную и ясную.

После Erlkönig'a Шуберта, заключившего концерт, когда президент и Юлиан благодарили артистку и выражали восторг, родители подошли обнять свою дочь — и мать посадила ее около себя, чтобы она отдохнула… Между тем, Гиреевич потихоньку рассказывал о дочери чрезвычайно любопытные историйки: как она училась, как удивляла наставников, как собирала лавры еще в эпоху гамм и экзерциций, какие сочиняет теперь вариации и фантазии.

Президент слушал все это с большим вниманием. Юлиан, видимо, скучал: его мысль блуждала далеко, даже смешные причуды здешнего дома не развлекали его, потому что он не имел охоты наблюдать за ними… Юлиан с нетерпением ждал минуты отъезда в Карлин, вечер приближался, но хозяин почти ничего не показал им: столько предметов оставалось еще для обзора!.. Сад и в нем необыкновенный пруд с тяжелыми испарениями, принимаемыми за минеральные, два дерева, сросшиеся между собою ветвями, цветы в оранжерее, теплица с ананасами, часовня, конюшни и т. п. Президент, однако, не остался и дал слово подробнее обозреть все редкости в следующий визит. Когда они выехали из Ситкова, президент разразился спазматическим хохотом… Юлиан сидел, точно убитый.

— Как? Даже и они не развеселили тебя?

— Ужасно надоели…

— А панна?

— Может стать рядом с индийской куклой.

— Но ведь она хороша собою?..

— Не совсем дурна.

— А миллионы?

Юлиан ничего не сказал в ответ, и путешественники в мрачном молчании поздно возвратились в Карлин.

— Не думаю, чтобы устроилось дело, — бормотал про себя президент. — Эти люди слишком смешны и причудливы для Юлиана… ему нужно бы родню в другом роде, но где мы найдем миллионы Гиреевичей?.. Можно бы и поскучать немного ради денег.

* * *

Мы почти забыли Алексея, но что нового можно сказать о нем? Вся жизнь его сосредоточивалась в сердце и вращалась около одного чувства: он постоянно все более и более любил Анну и с каждым днем становился печальнее. Он должен был перед всеми, даже перед самим собою, скрывать свою любовь, как тайну или преступление, и лишенный всякой надежды только молился своему идеалу. Бедное человеческое сердце!.. Кто-то удачно выразился, что в каждой любви заключается частица ненависти, по крайней мере, положительно можно сказать, что к любви непременно примешивается какая-то досада и почти гнев: человек не может подчиниться без борьбы и склонить голову, не вздохнув о своей участи. Так и Алексей в печальные минуты одиночества, не видя Анны и увлеченный мечтами, часто искал в ней недостатков и пятен, разочаровывался мнимыми ее несовершенствами, но один взгляд девушки сразу уничтожал подобные замыслы. Алексей не мог упрекать Анну за то, что она не любила его, потому что считал себя слишком низким в сравнении с нею, даже недостойным ее взгляда, но обвинял ее за то, что она никого не любила, что в ней не обнаруживалось потребности сильнейшей привязанности, что, спокойно проводя жизнь, она никогда не простирала своих взоров за пределы того, что окружало ее.

Алексей старался найти в ней какую-нибудь слабую, нехорошую сторону, чтобы перестать любить ее, но вместо того привязанность его возрастала с каждым днем, он почти сходил с ума от страсти и должен был казаться равнодушным, боясь, чтобы не выгнали его из рая. Он готов был на величайшие жертвы, только бы остаться у дверей Анны, слышать ее голос, видеть улыбку, иногда схватить ее слово и дышать воздухом, напоенным ее дыханием… Таким образом прикованный к своему идеалу, он жестоко страдал, хотя никогда и никому ни единым словом не жаловался на судьбу свою.

Это страдание начало постепенно отражаться на лице, во всей фигуре, в жестах и даже в образе мыслей молодого человека. Алексей потерял выражение независимости, гордости, спокойствия, веселья. Глаза у него потускнели, все черты лица стали мрачнее. Он трудился по-прежнему, но труды уже не утешали его, потому что он не видел перед собою цели… Каждый раз, как он приезжал в Жербы, мать все печальнее и печальнее глядела на него, качала головой, замечала в сыне развитие какой-то загадочной болезни, чувствовала, что ее дитяти худо и тяжело жить в Карлине, иногда уговаривала его возвратиться домой, но Алексей печально улыбался и молчал. Не видя средств поправить дело, мать обратилась наконец к графу Юноше.

— Пане граф! — сказала она ему. — Я имею к вам большую просьбу… помогите мне спасти Алексея… Напрасно я старалась удалить его от Карлинских, он не послушался меня и попал в западню… Не могу понять, что с ним делается, но вижу, что он сохнет… Спасите меня и его… присоветуйте, что мне делать, как вырвать его оттуда?

Юноша покачал толовою и отвечал:

— Теперь уж я не очень люблю посещать салоны, потому что там будут смотреть на меня, как на диво… А следовало бы сходить туда и собственными глазами посмотреть, как живет там сын ваш. Он постоянно твердит, что ему хорошо, но я знаю, как бывает бедняку у панов. Теперь вы уж не ждите от него утешения: если он и расстанется с Карлином, то всегда будет тосковать о нем… Уж не влюбился ли он там?..

— Да в кого? — подхватила мать. — Конечно, не в панну Анну, ведь он не сумасшедший, чтобы осмелиться поднять на нее глаза свои… А если бы влюбился в другую, в Аполлонию, так тогда отчаиваться нечего, потому что она бедная девушка, следовательно, ровня ему.

— Почем знать, что там происходит? — сказал Юноша. — Вы не знаете, что скрывается иногда под масками их равнодушия и приличия… а я живал в салонах и хорошо знаю подобные вещи.

Дробицкая перекрестилась от страха…

— Но что могло случиться с ним? — воскликнула она. — Он похудел, опустил крылья, стал бледен и задумчив, вздыхает, а если иногда скажешь ему, чтобы он оставил этот Карлин, так точно обваришь его кипятком… Для него Карлин, словно рай, но с чего же он сохнет и пропадает в этом раю?

— Я попробую сам разузнать все, только не знаю, успею ли.

— Благодетель мой! Сто раз поклонюсь вам в ноги, — воскликнула Дробицкая. — Только успокойте меня…

Долго раздумывал старик Юноша, как бы отправиться в Карлин. Ему тяжело было явиться в сермяге в давно покинутый салон, а, между тем, не хотелось отказать Дробицкой. Граф некогда хорошо знал президента, пана Атаназия и все семейство Карлинских. Правда, он не боялся насмешливого взгляда, какой мог встретить его там, но для него крайне неприятна была мысль — переступить порог, за которым ждали его неприятные воспоминания. Несмотря на это, считая долгом помочь новым друзьям, он прямо из Жербов отправился в Карлин. С пасмурным, но спокойным лицом вошел граф на замковый двор и, спросив квартиру Алексея, прямо пошел к нему. Президент и Юлиан стояли в это время на балконе и оба узнали графа.

— Это сумасбродный старик Юноша! — воскликнул президент. — Уж не к нам ли он с визитом?

— Вероятно, к Дробицкому, — отвечал Юлиан. — Но если он будет у Алексея, то следует просить его и к нам…

— В таком костюме? — возразил президент, пожимая плечами. — Впрочем, он дальний наш родственник, его мать была из фамилии Карлинских. Тем более мы обязаны принять его, что он пришел не к нам… Смешной старик! Пойдем к нему навстречу!

Они нашли графа у Алексея. Последний был очень расстроен теперешним визитом и более беспокоился, нежели радовался прибытию дорогого гостя. Встреча с президентом и Юлианом нисколько не смутила графа, он только рассмеялся и, указав на свой армяк и лапти, подал им жесткую руку свою.

— Что это сталось с тобою, милый граф? — спросил президент. — Тебя, право, не узнаешь в этом маскарадном костюме. Я слышал и не верил, а теперь смотрю и думаю, что глаза обманывают меня…

— Нет, не обманывают, милый президент! Это я, собственной особой, тот же, что был прежде, с той лишь разницей, что теперь я молюсь за старые грехи и возродился…

— И ты называешь это возрождением?

— Да, как называю каждую вещь настоящим ее именем. Наша прежняя жизнь была непрерываемым обманом, и мне наконец опротивели поклонение деньгам, уважение к полированному лицемерию, потребность в беспрестанных выдумках, наружная дружба и вообще вся неправда вашей жизни, вот почему я решился насильно переменить себя и сбросить с плеч старую оболочку…

— И в этой тебе лучше?

— Гораздо лучше. Теперь я сознаю, что живу… и не скучаю…

Анна чрезвычайно удивилась, когда увидела в своем салоне гостя в армяке, но несколько слов, сказанных графом, совершенно успокоили ее, под грубым костюмом она тотчас заметила человека высшего образования и происхождения. Разговор сделался общим. Юстин, бедная Поля, снедаемая внутренней горячкой, президент и Юлиан все принимали в нем участие. Старик Юноша незаметно бросал взгляды на Алексея, стараясь понять его положение в здешнем доме и отношение к окружающим лицам. Его поразила необыкновенная красота Анны, и тайное предчувствие сказало ему, что Алексей не мог равнодушно смотреть на это чудное существо. Но, несмотря на свою проницательность, старик не мог заметить никаких признаков любви и сочувствия ни в Алексее, ни в Анне. В любви к Поле граф не мог подозревать Алексея: во-первых, она очевидно была занята Юлианом, а во-вторых, граф хорошо знал понятия Алексея о красоте и прямо заключил, что веселая блондинка не могла понравиться Дробицкому и увлечь его. Граф глядел, догадывался, сидел довольно долго и следил, наконец по некоторым взглядам Дробицкого, казалось, попал на след загадки.

— Ужели он обезумел до такой степени, — думал граф, — что решился пламенно влюбиться в Анну и добровольно обречь себя на вечные страдания? Ужели он так смешон, что вздумал тут мечтать о какой-нибудь надежде? Значит, он совершенно не понимает ни людей, ни кастовых предрассудков. Жаль бедного молодого человека! Надо открыть ему глаза.

С этой мыслью граф переночевал у Алексея, и когда они очутились вдвоем, начал заранее продуманный разговор.

— Радуюсь, что тебе так хорошо здесь, милый Алексей, — сказал он. — Ты живешь точно дома, тебя умеют ценить, любят, уважают… Но довольно ли этого для твоего сердца?

— Разве я могу желать чего-нибудь больше?

— Ты не понимаешь, к чему я говорю это, — возразил Юноша, закуривая трубку. — Я хорошо знаю свет… Когда наша шляхта сближается с так называемыми панами на том основании, что считает себя равной им по своему образованию, уму и сердцу, то почти всегда делает тяжелую, страшную ошибку… Это заблуждение обыкновенно продолжается до тех пор, пока допущенный к сообществу с панами не выскажет им чувств своей братской любви или не попытается потребовать со стороны их какой-либо жертвы. Бывали случаи, что аристократки влюблялись в прекрасных юношей, а паничам нравились хорошенькие девушки незнатного происхождения… Любовь на короткое время сближала обе стороны, но необходимо помнить, что подобная привязанность у панов — одна фантазия и не ведет к тому, к чему она привела бы в другом сословии… Это для них маленькие забавы без последствий. Они воображают, что все можно купить или за все заплатить.

— Не понимаю, к чему клонится ваше предостережение, — отвечал Алексей. — Я знаю себя, Карлинских и не принадлежу к разряду людей, стремящихся стать выше своей сферы.

— В таком случае, я без церемонии скажу тебе! — воскликнул Юноша, отворотившись в другую сторону. — Ты немножко поэт, каждый день видишь Анну и, пожалуй, готов подумать, что имеешь право влюбиться в нее.

Алексей печально улыбнулся.

— Я не ребенок, — сказал он. — Для меня панна Анна не по имени и происхождению, а по сердцу и уму представляется существом столь высоким, великим и лучезарным, что я не смею даже поднять на нее глаз. Любовь к ней была бы с моей стороны непростительной дерзостью!

Эти слова сказаны были с таким энтузиазмом, что пристально глядевший на Алексея граф многое понял из его голоса и глаз. Пораженный глубокой печалью, он потупил седую голову, сдвинул брови и больше не говорил ни слова.

На другой день, с рассветом, старик отправился в Жербы и, дорожа спокойствием Дробицкой, скрыл от нее замеченную тайну и сказал только:

— Алексею хорошо в Карлине, там все любят его… больше ничего я не заметил… Маленькая Поля занята уже другим… Как молодой человек — Алексей, может быть, мечтает, тоскует и непременно по этой причине худеет и чахнет. По моему мнению, его следовало бы стащить за ноги на землю и женить… Поэзия — кушанье не питательное. Поищите-ка ему честную жену, будем вместе сватать. И я еще напьюсь на его свадьбе.

— О, где уж мне искать для него жену! — отвечала Дробицкая. — Тут не будет никакого толку… потом всю жизнь мучила бы меня совесть… пускай лучше ищет сам и поступает, как хочет, я решительно отказываюсь от этого дела.

* * *

Между тем, Поля продолжала играть свою тяжелую роль. Иногда она совсем теряла силы, хотела идти к Юлиану, на коленях просить у него прощения и потом утопиться… Но вскоре ей приходили на мысль последствия такой вспышки, скандал — и бедняжка одумывалась и возвращалась к Юстину.

Привязанность Юстина к Поле с каждой минутой делалась очевиднее и возлагала на девушку обязанности. Она сознавала, что должна пожертвовать собою и дать бедному поэту счастье, которым манила его.

Итак, Поля с геройством приносила свою жертву, удерживала бившееся в груди сердце, скрывала кровавые слезы и улыбалась молодому человеку, а последний у ног ее забыл все на свете, даже питавшую его до сих пор поэзию… Карлинский глядел на все это с раздражением и бешенством… Сначала он насмехался над Полей, потом впал в отчаяние и наконец, не имея возможности разрешить недоумение, совершенно упал духом. В сердце молодого человека не было достаточной силы ни для продолжительной борьбы, ни для постоянной привязанности, поэтому первая борьба истощила Юлиана, и он не мог идти далее. Когда же молодой человек увидал, что Поля явно и решительно покинула его, то почувствовал, будто огромная тяжесть спала с его сердца… Теперь он мог отдохнуть, тихая печаль вскоре заменила отчаяние… Раздумывая сам с собою, Юлиан сказал себе, что ничем не обязан Поле, что он более страдал от своей любви и что выходит из этих отношений чистым и свободным… Но часто в нем опять возбуждалось горячее сожаление о любви, воспоминание о Поле и проведенных с нею и безвозвратно улетевших вечерах почти сводило его с ума: он плакал и роптал. Вся эта драма, слишком тяжелая для Юлиана, сильно томила его.

В один из летних вечеров, так живо напоминавших Юлиану блаженные минуты, проведенные в беседке сада, он весь в слезах вбежал к Дробицкому, схватил его за руку и, дрожа как лист, вывел его в сад.

— Милый Алексей, — воскликнул он, — я несчастлив, не понимаю ни себя, ни своего положения, надеюсь только на твою дружбу… Голова моя кружится!.. Объясни мне откровенно Полю, меня самого, наше положение и скажи, что происходит с нами? Я решительно ничего не понимаю…

Алексей молчал.

— Заклинаю тебя Богом, честью, нашей дружбой… спаси меня! Забудь — кто я, не думай — кто она… и прямо скажи, что бы ты сделал на моем месте?

— Теперь все зависит от того, любит тебя Поля или нет, необходимо разрешить, что такое любовь ее к Юстину: загадочная комедия или горькая правда, которой необходимо покориться?

— А как ты думаешь? — спросил Юлиан.

— Не смею сказать тебе своего мнения…

— Если ты действительно друг мне, то говори откровенно! — воскликнул Карлинский.

— Хорошо, я ничего не буду скрывать перед тобой, — отвечал Дробицкий. — Все действия Поли представляются мне загадкой… Кто знает?.. Президент и полковница могли иметь на нее влияние, вы худо скрывали свою тайну, все знали о ней… По моему мнению, Поля играет комедию, чтобы освободить тебя…

— И мне приходила подобная мысль, — несколько холоднее отвечал Карлинский, — но может ли это быть?.. Она?..

Алексей пожал плечами.

— Очень может быть.

— Что же остается мне делать? — спросил Юлиан.

— Не спрашивай меня, ради Бога, не спрашивай, потому что разбор этого вопроса сильно оскорбит тебя!.. Было время, когда тебе следовало бежать от нее, теперь осталась одна дорога: пренебречь всем, идти с нею в костел и обвенчаться…

Юлиан стоял точно вкопанный. Очевидно было, что он уже колебался, хотел любить, но боялся жениться.

— В самом деле, я люблю ее, — наконец проговорил Карлинский, — но можем ли мы быть счастливы?

— Не о том теперь речь, но ты обязан это сделать… С самого начала ты мог оттолкнуть ее, а теперь не имеешь на это права: она была твоя, и жизнь твоя принадлежит ей.

Карлинский смешался.

— Знаешь ли, — боязливо произнес он, — знаешь ли, какую картину моей будущности, вероятно, не без цели, представил мне президент, если бы я женился на бедной?

Алексей пожал плечами и сказал:

— Не знаю.

Юлиан слово в слово повторил весь разговор свой с президентом перед поездкой в Ситково.

— Следовательно, у тебя нет отважности обречь себя на бедность? — воскликнул Алексей. — Говори откровенно, Юлиан! В таком случае, сердечно жаль тебя, потому что ты погибнешь… Размысли, на чем основывается теперь твое счастье: на имение, на деньгах — на одном из самых непрочных земных благ… И для удовольствий тела, для светских пустяков ты готов пожертвовать своими правилами, привязанностью, любовью, благородством?..

— Это довольно резко сказано! — проговорил несколько обиженный Юлиан.

— Ты требовал моей откровенности, а я в подобных случаях не могу и не умею говорить против собственного убеждения… Теперь говори ты, я слушаю, я душевно желаю, чтобы ты оправдался.

Юлиан значительно охолодел и сказал себе, что, несмотря на искреннюю дружбу, Алексей и он не равны друг другу. Голос его обнаруживал обиженного пана, когда он произнес:

— Все это не более, как ораторские восторги! Правда, я люблю Полю, но не предвижу счастья ни для нее, ни для самого себя, если мы соединимся: оба бедняки, отверженные родными, и с такой необузданной любовью, как наша…

Алексей печально задумался и загляделся на месяц…

— О, далеко, очень далеко улетело время университетских прогулок наших в глубокий час ночи!.. Совершенно изгладились мысли, которыми делились мы тогда… Исчезло даже и то, о чем с таким восторгом рассуждали мы при встрече на постоялом дворе!.. Я, кажется, все тот же, что был, но тебя изменило холодное прикосновение вашего общества, тебя отравили вредные испарения его…

— Дорогой мой Алексей!.. Не думай так обо мне…

— О, я не обвиняю тебя! Ты беден, ты слаб, милый Юлиан!.. Но помни, что счастье не живет там, где оно грезится тебе, даже спокойствия ты не найдешь в богатстве, если ставишь его на первом плане в ряду условий жизни…

— Но ты не понял меня… Я не боюсь бедности один, но с Полей…

— С ней? С ней, которая обожает тебя и готова отдать за тебя жизнь свою?

— Так ее отношения к Юстину комедия, притворство? — вдруг спросил Юлиан.

— Не знаю, но опять скажу, что столь внезапную перемену не могу иначе объяснить себе…

Юлиан начал ходить по комнате и говорил в задумчивости:

— Все это превышает мои силы… Я не создан для борьбы и страданий… Я хорошо знаю, что с Полей я не могу быть счастлив…

— Но, ради Бога, вспомни, чем ты обязан ей!

— Обязан… я? — воскликнул Карлинский. — Скажи лучше — она… Я доведен был до сумасшествия… Никто не устоял бы на моем месте… она увлекла меня…

Алексей сжал руки.

— Молчи! Ради Бога молчи! — вскричал он. — Ты оскверняешь уста свои! Ты никогда не должен говорить этого! Она ребенок, она существо, не понимавшее опасности, но виноват один ты, как старший летами, виноват, как мужчина, наконец, сто раз виноват, потому что смеешь обвинять ее!

Юлиан вспыхнул и сказал Дробицкому:

— Теперь я вижу ясно, что чем больше мы живем, тем меньше понимаем друг друга. Ни возраст, ни опыт нисколько не научили тебя: ты все еще смотришь на вещи по-студенчески, горячо и свысока… Я созрел гораздо больше…

— Не хвались этим, — возразил Алексей. — Ведь ты сам просил меня быть откровенным и имел бы полное право презирать меня, если бы я дал тебе другой совет и не открыл всего сердца… Прекратим, однако, разговор и пройдемся по саду. Может быть, прогулка припомнит нам блаженные, счастливые минуты юности. О молодость и жизнь! Какая ужасная антитеза!

* * *

Бывают минуты, когда самый обыкновенный гость нам приятен, потому что он служит как бы отвлекающей случайностью, все надевают для него маски, избавляются от угрожающей откровенности или домашних сцен, принимают на себя официальные мины, праздничные улыбки, говорят и рассуждают сообразно взглядам гостя и весело проводят время.

В Карлине, казалось, все до одного были рады нечаянно приехавшему гостю. Это был однофамилец и родственник графа Замшанского, пан Альберт Замшанский, родом из Познани. Только что возвратившись из вояжа по Европе и посетив родных, проживавших в Империи, он вместе с дядей объезжал теперь самые лучшие дома в здешнем околотке.

Мы уже хорошо знаем графа, славного знатока в сигарах и обожателя Лолы Монтес. Племянник не превышал его достоинствами, хотя в другом роде. Что касается наружности, то нельзя было найти в нем ни малейшего недостатка: Альберт одевался превосходно и с большим вкусом. Среднего роста, живой и ловкий, потому что танцеванию и гимнастике он учился в Берлине, с темно-русыми волосами, с усиками и бородкой, содержимым, подобно голове, по всем правилам моды и гигиены, стройный и хорошенький собою — Альберт, при первом взгляде, должен был всем нравиться.

С первого раза Альберт озадачивал всех необыкновенным знанием света и людей, ученостью, остроумием, смелостью взглядов и умственным превосходством. Первое производимое им впечатление всегда говорило в его пользу. Но даже для самого равнодушного наблюдателя довольно было двух дней знакомства с этим человеком, чтобы заметить фальшивый блеск его. Альберт Замшанский, в самом деле одаренный талантами и быстротой понимания, весь был, так сказать, снаружи, и самая лучшая сторона его блистала только напоказ свету, но под этой вывеской, внутри, заключалась одна пустота. Считаю лишним говорить, что, учившись дома катехизису, в университете — философии, а в свете — атеизму, Альберт не имел ни постоянных правил в поведении, ни точки, с которой бы он неизменно глядел на свет. Он ничего не знал основательно, ничего не любил, ничем не занимался, погасил в себе сердце и сделался истинным сыном XIX столетия, прежде всего думающим о комфорте, потом уже о доброй славе, и, наконец, и то очень редко, о чистоте совести и внутреннем спокойствии.

Единственным нравственным правилом Альберта было для собственной пользы избегать всего, что могло подвергнуть его ответственности перед законами или перед общественным мнением… Альберт не был развратен, но только вследствие предварительного соображения, что излишество во всяком отношении вредно, он даже не был страстен, но, как хороший актер, умел представиться и поэтом, и страстным человеком, и даже в высшей степени религиозным. Холодный, как лед, веселый, как птичка, вежливый, приветливый, умея во всех случаях выказать себя с самой блистательной стороны, Альберт всех очаровывал и привлекал к себе, и стоустая молва везде прокричала о нем, как о редкости, феномене, воплощенном совершенстве.

Надобно прибавить, что Альберт был член семейства, состоявшего из шести человек, проживавшего в прекрасной деревне, но бедного. Но он так искусно играл роль богача, так хорошо умел вести знакомство с Сулковскими, Дзялынскими и другими аристократами, что никто не смел даже подумать, что состояние молодого человека довольно ограниченное… Между тем, существенной причиной его приезда к родным была потребность узнать о состоянии дяди графа и осведомиться: нельзя ли чего-нибудь надеяться от него и, кто знает, может быть, он имел еще в виду жениться на богатой.

Гость произвел в Карлине огромное, могущественное, неотразимое впечатление. В самом деле, он говорил по-французски, как природный француз, по-немецки, как шваб, по-английски — точно Джон Буль, притом еще, он возвращался со скачек прямо из Эпсома и Шантильи, слышал Рашель, мадам Виардо, Женни Линд, Крувелли, лично знал Дюма и Ламартина, был du dernier mieux с Понятовскими во Флоренции, с аристократией всей Европы, с журналистами и т. п., всех называл по имени, танцевал на вечерах у принцессы Матильды, был одним из любимцев Бонапарта и как нельзя лучше принят при Саксонском дворе, несколько раз представлялся прусскому королю, и так далее.

Юлиан и президент живо почувствовали, какого знаменитого человека они принимают в своем доме. А так как Альберт сразу поставил себя на степень короткой дружбы и доверчивости с ними, то они не могли нарадоваться чести знакомства со столь редким и достойным гостем, положительно знавшим — какого цвета ложи в Парижской опере, с которой стороны вход в Jardin d'Hiver и как называются лошади, выигравшие последние призы. Даже президент с этих пор начал предполагать; что графский титул Замшанских принадлежит им по праву. Одним словом, Альберт очаровал всех. Но удивительнее всего то, что Анна, святая Анна также поддалась обаянию прекрасного юноши, бросавшего на нее самые чувствительные, меланхолические взгляды.

Алексей, привыкший видеть Анну всегда холодной, важной, самостоятельной и выше всех окружающих, был поражен глубоким изумлением, когда на другой день заметил, что и она находится под влиянием Альберта, занимается им, наряжается для него и смотрит на молодого человека так, как еще ни на кого не смотрела.

Что же было причиной такого переворота? Это неразъяснимая загадка. На каждом шагу мы встречаем непонятные симпатии: величайшие умы снисходят к самым обыкновенным, чистейшие сердца чувствуют влечение к самым развращенным… Разум напрасно усиливается противодействовать этому влечению и в подобных случаях служит лишь печальным свидетелем нашего падения.

В свою очередь, и Альберту все понравилось в Карлине: он с восторгом говорил об аристократическом замке, напоминавшем счастливые времена феодализма, о здешних садах, о семействе, о всех вместе и каждом порознь и охотно остался здесь на несколько дней.

Хороший тон и тонкий вкус гостя, очаровавшие всех, не произвели только ни малейшего впечатления на Алексея. Он в каждом человеке искал и добивался, так сказать, фундамента, но здесь он не имел возможности докопаться до него. Сколько раз он ни покушался завязать серьезный разговор, понять правила и взгляды пришельца, Замшанский всегда отделывался от него то шутками, то общими местами, то внезапным оборотом разговора, хоть очень ловким, но явно уклонявшимся от главного предмета.

Через два дня Замшанские уехали, дав слово опять навестить Карлин. По отъезде гостей, еще долго раздавались в стенах замка похвалы молодому человеку, только Поля, Алексей и Юстин ни слова не говорили о нем. Анна обратила внимание на беспокойное молчание Дробицкого и сама спросила его об Альберте.

— Ну, скажите откровенно, как он понравился вам? Что касается меня, то не скрываю, что я еще не видала подобного ему человека.

— Не смею противоречить вам, — отвечал Алексей.

— Мне кажется, что даже зависть ничего не найдет сказать против него. Какие манеры! Какой милый характер! Какой образованный ум! Как он учен и вместе скромен! Как хорошо знает жизнь! Одним словом: в этом человеке сосредоточены почти все прекрасные свойства!

Алексей только вздохнул и прошептал:

— Счастливец!

— Мне особенно для Юлиана хотелось бы, чтобы он короче познакомился с нашим домом, — прибавила Анна, понизив голос. — Я уверена, что он произвел бы самое благотворное влияние на моего брата.

— Не знаю… может быть, — проговорил Алексей.

— Кажется, вы предубеждены против него?..

— Я? Нисколько… но я не разделяю вашего общего восторга, он ловок, мил, вежлив — и больше ничего.

— Так учен — и так свободно смотрит на вещи, так наблюдателен и опытен!

Алексей замолчал. Но в эту минуту, как бы для выручки его из неприятного положения, подошел к ним Юлиан и, угадав предмет разговора, воскликнул:

— Верно, вы спорите насчет Альберта? Алексею он не понравился…

— Нет, нет, нет! — возразил Дробицкий. — Может быть, я только не понял его.

— Редкий человек! С какой силой воли и характером, но вместе с тем, какой нежный и снисходительный… ум поэтический и вместе практический… все есть в нем!

— Признаюсь, — отозвался подошедший президент, — я смотрю на него, как на торжество современного воспитания. Это человек в полном смысле свежий, с благородным сердцем и светлой головой! Ему предстоит блестящая будущность.

При таких единогласных похвалах Алексею ничего не оставалось делать, как потупить голову и замолчать. Он улыбнулся и не говорил уже ни слова. При виде этого Анна почувствовала явное неудовольствие, но, не сумев понять взглядов Алексея на жизнь, назвала их только несправедливым предубеждением.

Отъехав немного от Карлина, старик Петр Замшанский — любовник Лолы и молодой Альберт взглянули друг на друга.

— Ты покорил там всех, — сказал знаток в сигарах, — поздравляю тебя…

— Это дом очень милый, хоть на нем лежит ржавчина деревни, — отвечал Альберт. — Но панна Анна — редкая красавица!..

— И, вдобавок, добра и свята, как ангел! — подтвердил дядя.

— А каково их финансовое положение? — спросил молодой человек.

— О, я могу тебе это объяснить, — отвечал дядя, закуривая новую сигару, — самым подробнейшим образом. По имени и родственным связям Карлинские стоят очень высоко… имение их немного расстроено, но все еще отличное. Во всяком случае, они получат из отцовского имения по несколько сот тысяч, к тому же пан президент и пан Атаназий бездетны: следовательно, панна может принести за собой приданого слишком полмиллиона…

— Прекрасная партия…

— Для тебя, в самом деле, она очень приличная. Почему бы тебе не постараться? — отозвался старик, очень желавший породниться с Карлинскими.

— Да я бы готов, если бы только была верная надежда…

— Судя но первому приему, я почти не сомневаюсь в успехе. Анна — холодная как лед, но ты и ей сумел понравиться… Теперь остается только половчей обойтись с президентом, потому что он прозаически смотрит на вещи и не позволит отуманить себя… да еще понравиться пану Атаназию — аристократу во Христе…

— О, мы найдем против них средство.

— Прочие лица ничего тут не значат…

Альберт задумался и, спустя минуту, сказал:

— Ведь через два дня мы опять поедем к ним, не правда ли?

— Да, мы дали слово… Но сегодня побываем еще у Гиреевичей… тут чистоганом два миллиона… и панна недурна собою. Правда, старики — смешные люди, но они имеют чем заплатить за это.

Альберт весело рассмеялся и произнес:

— Надо посмотреть и этих ичей! Поедем в Ситково.

* * *

В продолжение двух следующих недель без ума влюбленный Юстин два раза ходил пешком в Шуру и возвращался в Карлин. Он прямо признался своему опекуну, что страстно полюбил Полю, старик, по-видимому, нисколько не удивился этому, даже не противоречил молодому человеку.

— Рано или поздно, а я ожидал этого, — сказал он поэту. — Радуюсь, что ты, по крайней мере, влюбился не в простую крестьянскую девочку, признаюсь, я боялся подобной выходки. Теперь слушай меня!.. Испытай, как можно строже, свое сердце, ведь ты поэт и чувствуешь горячо, следовательно, легко можешь ошибиться…

— Нет, — отозвался Поддубинец, — я люблю ее выше всего на свете и умоляю не отказывать нам в своем благословении… Без вашего согласия я не осмелюсь подойти к ней с предложением разделить мою участь.

Старик молча прижал голову Юстина к сердцу и произнес:

— Благословляю тебя и вместе заклинаю: не ищи счастья там, где нет его, не надейся и не желай его. Благословляю тебя на страдания, потому что иначе не умею благословлять… Дай Бог тебе вкусить каплю сладости из чаши, которую берешь в руки, а все прочее да усладит тебе поэзия! Восторги — священная страсть людей, любящих дело рук Создателя и умеющих смотреть на него сердцем и очами… Но, безрассудное дитя! — прибавил старик. — Прежде, чем навеки соединишь ты свою судьбу с женщиной, подумал ли ты, куда приведешь ее, чем будешь кормить и чем обеспечишь ее будущность?

Казалось, Поддубинец был наивно изумлен таким вопросом и отвечал:

— Я никогда не заботился о подобных вещах, да нам немного нужно. Вы дадите нам клочок земли под хату, мы будем сеять, собирать, и Бог благословит труды наши… Я сам изберу себе жилище на берегу реки, среди старых дубов… сам буду смотреть за постройкой… вы также поможете мне…

— Дальше, дальше, говори, как ты предполагаешь жить? — с возрастающим любопытством восклицал пан Атаназий.

— Не знаю — нужно ли нам что-нибудь больше сказанного? Несколько коров, овец и пастушок… Несколько земледельческих орудий и простых домашних принадлежностей… а главное дело — лесная тишина и запах цветов, журчащая вода и зелень…

— И ты жил бы так по-крестьянски… а она?

— Надеюсь, она даже не заметит того, что будет окружать ее, если любит так же пламенно, как я…

— Как беспокоишь ты меня, милое дитя! Ведь ты совершенно не понимаешь жизни.

— Великую общую жизнь я прекрасно понимаю… но мелочей ее, может быть, еще не знаю, да и никогда не буду знать их!

— Благодари Бога, что он дал тебе во мне покровителя, ты пропал бы, совершенно пропал! Да, в твой рай нужна еще другая Ева, чтобы она за двоих вас думала о насущном хлебе. Но не бойся, уже давно я предназначил тебе Горы: там есть домик, сад, речка и у вас не будет недостатка в хлебе.

Юстин не понял слов своего благодетеля.

— Эта деревня — твоя! — прибавил пан Атаназий.

— А на что мне деревня? — спросил Юстин. — И как вы можете дать ее мне?

— Не спрашивай, не благодари и не отговаривайся. В Горах я приготовил для тебя жилище, там будет лучше, нежели в хижине среди леса, где ты умер бы с голоду… Остальное устроит Бог, я сделал то, что было в моих силах. Теперь действуй по велению сердца, и благословение Всевышнего да будет над тобой…

Пан Атаназий проворно отвернулся, взял соломенную шляпу, палку, книгу и пошел в сад, избегая благодарности изумленного питомца.

Юстин полетел в Карлин, и хоть не понимал вполне важности подарка, но рад был ему для Поли. Теперь свет представлялся поэту прекраснее прежнего, жизнь привлекательнее, будущность светлее, а молодость еще крылатее. Мысль благодарственным гимном выливалась из груди его: он свивал гнездо своему счастью, лелеял мечту, плакал и вместе смеялся.

Но почему при виде восторженного поэта на лице Поли отразились не радость, а ужас и бледность? Волнение ли так глубоко проникло ее, или ангел-хранитель обвеял ее предчувствием?

Юстин подбежал к девушке, пожал ее руку и одну минуту молча стоял перед ней.

— Знаете, панна, — сказал он, — с чем я пришел сюда?

— Не знаю, — отвечала бедная девушка.

— С просьбой!.. Нам здесь худо, тесно, грустно, слишком много глаз смотрят на нас, слишком много свидетелей нашего счастья… Дайте вашу руку — и уйдем отсюда…

— Куда?

— О, не бойтесь, нам есть куда уйти! — отвечал Юстин торжествующим тоном. — Во-первых, в Шуру, чтобы старик святой отец благословил нас, потом в Горы, эта деревня моя… Там есть домик, тень, река, тишина… все!

Поля печально улыбнулась и воскликнула:

— Так ты, в самом деле, хочешь разделить отравленную и облитую слезами жизнь мою?

С какой-то лихорадочной отвагой она поднялась с места, подала поэту руку и повела его в сад, нарочно или случайно, в то самое место, где она испытала столько счастья с Юлианом.

Юстин с беспокойством глядел на сироту, потому что на лице ее отражалась самая жестокая внутренняя борьба.

— Теперь откровенно поговорим о будущем, — начала Поля.

— Нет, я не умею говорить в то время, когда глубоко чувствую, — отвечал поэт, протянув к ней руку. — Вот моя рука и вместе клятва, что до гроба не оставлю тебя…

— Сперва послушай, — перебила Поля дрожащим голосом, — та, кому ты отдаешь руку и сердце, недостойна тебя… Знаешь ли ты ее прошедшее? Изведал ли ты ее сердце?

— Прошедшее не принадлежит мне… но сердце… мое… не правда ли?

— О, наконец надо открыть тебе всю правду, бедное дитя! — воскликнула сирота, заливаясь слезами. — Хоть это признание стоит мне слишком дорого, но я ничего не буду скрывать перед тобой… не хочу, чтобы ты был невинной жертвой чужих заблуждений… Я любила и люблю другого… принадлежу другому — и ничего не могу дать тебе, кроме холодной руки, остывшего сердца, мысли, прикованной к здешним местам, слез и угрызений…

Юстин побледнел и задрожал.

— Я обманывала тебя, — продолжала девушка, — ты был жертвой… как и я сама… Надо было оттолкнуть того, кого я любила, возбудить в нем презрение ко мне и, успокоив его этим презрением, навсегда удалить от себя… Я притворялась влюбленной в тебя…

Молодой человек грозно взглянул на Полю и воскликнул:

— Женщина! Есть ли в тебе сердце?..

Но гнев его тотчас смягчился при виде покорного и умоляющего взгляда девушки. Он прослезился и спросил:

— Что же я сделал тебе?.. О, ты жестоко наказала меня за то, что я смел поднять на тебя глаза мои!..

— В свою очередь и ты оттолкни меня с презрением! — воскликнула Поля. — Я не стою твоего чистого сердца и святой любви, которую пробудила в тебе… Я не приму, жертвы — и ты простишь меня…

— Простить? Но могу ли я обвинять, если жалею тебя? Нет, я глубоко люблю тебя и все принимаю… пойдем со мной и будем плакать вместе… Я не хочу знать и разбирать прошедшего… не требую любви твоей, а только прошу позволения любить тебя и смотреть на тоску твою… Надеюсь, что милосердный Бог, тишина и мои старания со временем облегчат ее…

И поэт опять подал девушке руку. Поля молча пожала ее.

— Так ты не презираешь меня? — спросила она шепотом.

— Нет, а только сострадаю и скорблю… пойдем и не будем больше говорить об этом… Завтра я открою мое намерение панне Анне и Юлиану, поведу тебя к алтарю — и потом убежим в Горы.

— Да, убежим! — с трепетом повторила Поля, почти теряя рассудок. — Здесь воздух отравлен… тут невозможно жить… здесь все обманывает… это не наш свет и люди…

Поля замолчала, и молодые люди возвратились в замок… Встретив взор Юлиана, Поля в бессилии упала на стул… Этот взгляд был не тот, что прежде: в нем отражалась холодная подозрительность, и место прежней страсти заступила какая-то боязнь. Карлинский уже боялся подойти к Поле, не искал и даже избегал ее. Поля достигла цели, но ее сердце обливалось кровью: Юлиану, по-видимому, так немного стоила теперешняя перемена, для него так легко было забыть прошедшее, отречься от любимой девушки… Любовь его была так слаба и скоропреходяща, тогда как бедная сирота сознавала, что для ее любви мало было всей жизни!

Анна с радостью услыхала о предложении Юстина и тотчас же побежала к Поле.

— Ты идешь замуж? — воскликнула она. — И скрывалась передо мной, неблагодарная! Юстин любит тебя, ты любишь его… дядя Атаназий благословляет вас… Позволь же и мне — сестре по сердцу — поделиться твоим счастьем.

Она взглянула на лицо бедной сироты и в изумлении отступила назад… Поля побледнела, как смерть, и вся дрожала… глаза ее были полны слез.

— Что с тобою?

— Ничего… видно, счастье производит на меня внешнее действие, — произнесла сирота с горечью и бросилась на шею своей подруге…

Несмотря на такое равнодушие, Юлиан задрожал, как лист, когда сестра сказала ему о предложении Юстина: смертельная бледность покрыла лицо его, зубы сжались, и страдание так резко выразилось во всей его наружности, что Анна только теперь заметила истину, догадалась и поняла то, чего прежде и не подозревала.

— Что с тобой, милый Юлиан? — спросила она в изумлении. — Неужели ты не радуешься счастью Поли?

— Я? Напротив, радуюсь… но меня всегда ужасно волнует, если человека постигает какое-нибудь счастье.

— Но тут есть все условия для счастья, — весело перебила Анна. — Равенство положений, сходство мыслей, взаимная склонность сердец… притом же, дядя Атаназий обеспечивает их будущность… чего же больше желать им?

— Правда твоя, милая сестра!.. Они будут счастливы, и я от всего сердца желаю им этого, — отвечал Юлиан, быстро уходя из комнаты. — Поговори об этом с президентом.

Удивленная Анна возвратилась на свою половину, а Юлиан пожелал скрыться от человеческих взоров и заперся в своей комнате. Человек никогда живее не ценит сокровища, как в минуту потери его: теперь в Юлиане вдруг воскресали и подавленная любовь, и чувство долга, и мучение, и невыразимая тоска. Он ходил, как помешанный, ломал руки и упрекал себя за то, что не имел силы воли сомнительному будущему предпочесть настоящее, несомненное счастье. Он размышлял, колебался и в порывах нетерпеливости то хотел бежать к Поле, схватить ее и убежать из Карлина, то покушался убить неблагодарную или, по крайней мере, насмеяться над ней, чтобы излить всю горечь сердца.

Видя, в каком состоянии Юлиан вышел из залы, Алексей сейчас же отправился за ним и сказал:

— Я знаю все! У тебя не достало сил и смелости бороться за собственное счастье и поссориться со светом. Теперь старайся хладнокровно и мужественно перенести необходимые страдания… Не избегай их, стой твердо.

— Ты прекрасный советник, — сердито воскликнул Юлиан, — потому что сам холоден как гранит и построил свою жизнь так, что она всегда идет регулярно, точно английские часы… Пожалуйста, оставь свои наставления и забудь обо мне.

В эту минуту вошел президент, издали наблюдавший за молодыми людьми. Он считал неудобным оставлять Юлиана наедине с Алексеем и давать тому возможность иметь влияние на образ мыслей племянника. С веселой улыбкой он еще на пороге сказал Юлиану:

— Вот у нас готовится свадьба! Ты уже должен знать, что Юстин женится на Поле. Я чрезвычайно рад этому, потому что невозможно подобрать лучшей пары. Живая и горячая Поля прекрасно поступает, что идет за слепого Гомера… по крайней мере, он не будет видеть ее прихотей, в которых у нее, конечно, не будет недостатка. Надобно, однако, нам что-нибудь сделать для Поли, если дядя Атаназий дает им Горы.

— Без сомнения, — проговорил Юлиан в замешательстве. — Анна распорядится этим…

— Она уже говорила мне о приданом — это само собой, но, может быть, еще не мешало бы дать ей каких-нибудь пять сот дукатов на булавки…

— Если только она примет…

— Об этом не беспокойся! Но дело повернулось так горячо, что мы не успели даже заметить, как они влюбились, дали друг другу слово, условились и через две недели назначили свадьбу… Если бы тебе удалось так же скоро сладить с панною Гиреевич!

— Мне никогда и ничто не удастся, милый дядюшка! — воскликнул Юлиан, взглянув на выходившего Алексея.

— Откуда же явилось в тебе такое сомнение?

— Это одно предчувствие!

— Если предчувствие, так, значит, вздор. Перестань набивать голову подобными пустяками. Любовь Поли и Юстина, право, не стоит того, чтобы завидовать ей — и я отнюдь не желаю тебе подобного счастья. А если, в самом деле, они возбуждают в тебе зависть, так ведь ты тоже всегда можешь завязать где-нибудь интрижку и покончить ее, когда надоест… Да отчего бы не попытать счастья хоть бы даже с Полей: ведь через несколько месяцев поэт, конечно, надоест ей, и она с радостью улыбнется тебе… Ты, милый Юлиан, должен быть откровенен со стариком-дядей, потому что он второй отец твой… Мне кажется, что ты питал маленькую симпатию к Поле. Да тут и нет ничего удивительного. Девушка хорошенькая, головка умная, талантов много, сердце пламенное, вы жили вместе… Но для тебя все-таки большое счастье, что Юстин берет ее.

Юлиан покраснел.

— Стыдиться тут нечего. Я рад, что первый огонь погас в тебе: il faut que jeunesse se passe. Может быть, тебе неприятно будет видеть ее в объятиях другого, но, по всей вероятности, ты никогда не думал жениться на Поле и держать любовницу перед глазами Анны, да еще сироту, воспитанную в вашем доме, как будто для того, чтобы она служила для тебя предметом страсти… Затем все устроилось, как нельзя лучше: ты пожалеешь, повздыхаешь и забудешь ее, а если бы, со временем, вы вспомнили прежнее… ну!..

Президент расхохотался и начал приглаживать голову с самыми комическими жестами.

— Но поговорим о чем-нибудь другом… Я уверен, что ты так горячо принял к сердцу теперешнее дело только вследствие советов этого глупого Алексея… Сказать правду, я терпеть не могу его, и хоть сам старался заманить его в Карлин, но вижу теперь, что сделал глупость. Он внушает вам фальшивые понятия, овладел образом мыслей твоим и Анны, привязал к себе Эмилия так, что бедный не может жить без него. Где ни ступишь — везде видно его влияние… А добросовестный человек никогда не домогается подобного веса и влияния в чужом доме: все это подозрительно для меня… Вероятно, у него есть какие-нибудь планы и цели…

— Он очень предан нам, — заметил Юлиан, — и если вы обратите, дядюшка, внимание на его действия, вы не заметите в них ни малейших следов личного интереса.

— Это показывает только, что он умен — и больше ничего… Но для меня подобное качество представляется еще более опасным — и я хотел бы избавиться от Дробицкого… Он интриган!.. Да кроме того, он не нравится мне еще и потому, что всегда ставит себя как бы наравне с нами: с тобой хочет быть запанибрата, осмеливается приближаться к Анне, а ко мне — хоть и выражает уважение, но не такое, каким обязан наемник своему господину.

— Милый дядюшка, — перебил Юлиан, — не забывайте, что он товарищ и друг мой, что нас связывают старые и короткие отношения.

— Все это прекрасно, только я могу переносить короткость от людей равных мне, и скажу тебе прямо, что хочу удалить Дробицкого.

— Это не так легко, — произнес Юлиан. — Какую вы найдете причину?.. Даже Анна… надо бы спросить ее.

— Я и не сделаю ничего без нее, — перебил Карлинский. — Посоветуемся, придумаем и вежливо расстанемся с ним: для меня Дробицкий — существо антипатическое… я даже полагаю, что и тебе он уже начинает быть в тягость… только ты не признаешься в этом…

— Мне? Я люблю Алексея! — воскликнул Юлиан. — Мы так много обязаны ему…

— Всегда помни, — строго перебил дядя, — что если подобные люди делают какое-либо одолжение, то им обыкновенно платят… так и мы заплатим Дробицкому…

— А если это долги сердца?

— Самое лучшее за все платить звонкой монетой.

Этим кончился разговор, после которого президент пошел к Анне.

Здесь ему гораздо труднее было приступить к делу. Уважая невинность чистой души и так называемые женские права, президент не мог высказать Анне, как высказал Юлиану, что именно он имеет против Алексея и в каком отношении опасается его. Ему необходимо было найти другие благовидные причины и основаться на других заключениях. Но старик недолго думал. Он желал возможного счастья своим детям, искренно заботился о них и если понимал их благополучие по-своему и фальшиво, то нельзя обвинять его за это.

Затем он начал похвалами Алексею и сказал Анне:

— Какой он благородный и бескорыстный человек! Чем больше я узнаю, тем выше ценю его.

— О, правда, милый дядюшка! Иногда он бывает груб и упрям, зато всегда справедлив и честен.

— Душевно жаль, что этих свойств недостаточно для составления полного идеала управляющего и доверенного.

— Значит, милый дядюшка, вы находите в нем какой-нибудь недостаток?

— Решительно никакого! Напротив, я удивляюсь его усердию и деятельности, но хотел бы видеть более счастливые результаты, каких, верно, достиг бы на его месте другой человек, не столь мягкий и честный и глубже вникающий в сущность дела. Поэзия и хозяйство очень разногласят между собой.

— Но он практический человек.

— Не совсем, милая Анна, не совсем! Собственно об этом мы только что рассуждали с Юлианом.

— И брат замечает этот недостаток?

— Да!.. Жаль потерять такого честного человека, а между тем…

Анна испугалась и, с выражением беспокойства встав с места, воскликнула:

— Милый дядюшка! Не ошибаетесь ли вы? Чрезмерно заботясь о нашем счастье, вы, вероятно, хотите сделать для нас больше, нежели возможно, только подумайте, что, желая лучшего, мы можем потерять и то, что имеем…

— Как вижу, ты очень расположена к Дробицкому! — сказал, смеясь, Карлинский.

— От всего сердца… и не думаю, чтобы избыток благородства составлял грех, а Дробицкий, если виноват, так разве одним этим свойством.

Президент с улыбкой поцеловал племянницу в голову и прекратил разговор, предоставляя исполнение своего намерения дальнейшему ходу времени и обстоятельствам.

* * *

Наступил день свадьбы Поли. Казалось, сирота свыклась со своим положением: по крайней мере, она сделалась по-прежнему весела, но принужденные вспышки ее отравлялись горькой иронией, невольно выражавшейся в каждом слове. Бедная девушка не могла вообразить своей жизни за границами Карлина, а, между тем, хотела и должна была оставить его, как можно скорее.

Накануне свадьбы отправлены были в Горы фортепиано и другие вещи, которыми Анна хотела наградить свою подругу. Поля расплакалась при виде улетающего прошедшего и заперлась в своей комнате. На свадьбу пригласили только полковницу с мужем, президента и пана Атаназия, но последний отказался от поездки в Карлин. Ксендз Мирейко должен был благословить новобрачных. Юлиан по мере приближения этого дня мучился все более и более, запирался в своей комнате и томился воспоминаниями. Несколько раз он покушался подойти к Поле, но девушка ловко избегала его. Случайно прибыл туда также к свадьбе Альберт Замшанский — гость незваный, но которому Юлиан крепко обрадовался, потому что он приятно занимал его и тем отвлекал его внимание от Поли.

Анна также рада была Альберту и встретила его дружеской улыбкой… как старого и хорошего знакомого.

Приготовление к свадьбе, равно как и день ее, были печальны: на дворе было пасмурно и холодно, в комнатах пусто… каждый, сидя в своем углу, либо думал, либо плакал. Один Юстин не обнаруживал печали и молился, приготовляясь к великому таинству. В главной зале устроили алтарь, сама Анна украсила его коврами и цветами… Занятая этими распоряжениями, она изредка подходила к Поле, целовала ее в голову и в душе молила Бога о счастье сироты. Но что происходило в это время в душе Поли, этого никто не выразит!

Наконец наступило время одевать невесту. На столах и стульях разложен был белый наряд с вуалью, венком и букетом. Поля сквозь слезы глядела на этот убор и не хотела надевать его.

— Милая дочь моя, — произнесла Анна, — перестань грустить и начинай одеваться…

— О, ты не знаешь, какие оковы наложите вы на меня с этим нарядом! — возразила Поля. — С ним я должна буду навсегда отречься от Карлина, тогда как я ничего не знаю на свете, кроме здешнего дома. В нем я провела мою молодость и не воображаю себя способной прожить в другом месте…

— Но ведь ты не одна и не навсегда оставишь нас, дорогая Поля. Горы только в двух милях отсюда… Юстин поедет с тобой… Перестань же грустить, начнем одеваться! — прибавила Анна. — Перекрестись и начнем…

Поля взглянула на платье, венок, букет и сказала:

— Нет! Я не хочу обманывать и не надену ни этого белого платья — эмблемы невинности, ни этих цветов, ни вуали! Бедная сирота — я пойду к алтарю в будничном костюме, с одними лишь чувствами смирения и без символов, на которые не имею права… Скорее мне следует надеть траурное платье, опоясаться красным поясом мученицы, взять в руки крест, вместо венка надеть терновый венец и в таком виде приступить к алтарю…

Анна сжала руки и воскликнула:

— Ах, Боже мой! Какие фантазии приходят тебе в голову! Что подумают об этом люди? Здесь посторонний гость, пан Альберт Замшанский… пойдут, Бог знает, какие сплетни… выброси из головы свои причуды!..

— Но я не имею сил надеть этого наряда…

— Поля! Если ты любишь меня…

— Это будет обман!.. Комедия!..

— Дорогая Поля! Ты помешалась…

Поля проворно встала с места, бросила лихорадочный взгляд на Анну и проговорила с диким хохотом:

— Да, правда… все было обманом! Кончим так, как начали… Я выйду белой и чистой… ха, ха, ха! Так быть должно!

Анна видела во всем этом только глубокую скорбь и раздражение. При последних словах сироты она принялась одевать ее, и Поля, как мертвая кукла, стояла перед зеркалом послушно и в глубоком молчании, прерываемом одними лишь конвульсивными сотрясениями. Когда наконец оставалось положить на голову венок, в комнату важно вошла пани Дельрио, чтобы приколоть его. Поля тотчас стала перед ней на колени, поцеловала ее ноги и сказала:

— Простите меня, простите несчастную!.. Может быть, я не была так благодарна вам, покорна и послушна, как следовало.

Полковница горячо обняла девушку и, не сказав ни слова, вышла вон. Вид свадебных нарядов глубоко поразил ее воспоминаниями собственной жизни…

Вскоре затем заплаканную невесту почти насильно подняли с полу и повели к алтарю, как жертву…

В зале уже собрались все, с приколотыми букетами. Юлиан глядел на всех потупленными глазами… Воцарилась тяжелая тишина, президент беспокойно следил за племянником. В числе прочих гостей находился и Эмилий, первый раз допущенный к публичному обряду, взволнованный Алексей наблюдал за ним.

Тихий шум возвестил о прибытии невесты, группы раздвинулись, и показалась Поля. При входе в залу она пришла в себя, воодушевилась отвагой и казалась почти веселой. Началось благословение. Поля подошла первая к полковнице и президенту… потом по очереди обошла всех прочих: Анне поклонилась в ноги и наконец, сверх всякого чаяния, обратилась к Юлиану, стала перед ним на колени и произнесла глухим голосом:

— И вы благословите сироту!

Юлиан подал свою руку, поднял Полю и облитый румянцем, со стесненным сердцем скорее отошел прочь, избегая взгляда невесты… Но взгляд Поли благословил Юлиана, потому что в нем выразились не упреки, не гнев, а только сострадание и молитва о его счастье.

Капуцин уже стоял перед алтарем, молодая чета подошла к нему. Голоса ксендза, новобрачных и шум присутствующих смешались… перевязали руки, разменяли кольца, и когда все кончилось неизменной присягой, вдруг раздался глухой стук… Поля без чувств упала на ковер… Юстин первый бросился поднимать ее. Анна прибежала с уксусом…. Через несколько минут Поля пришла в себя, открыла глаза и глухо вздохнула. Ее тотчас же повели в ее комнату, и Юстин по праву мужа пошел за ней. В первый раз после свадьбы молодые взглянули здесь друг на друга, и Поддубинец прочитал в глазах жены такое страдание, что готов был пожертвовать жизнью, чтобы только уменьшить его.

— Отдохни, — сказал он Поле, — впечатления, мысли и чувства расстроили тебя… тебе нужны тишина и спокойствие…

— Но не здесь! — воскликнула Поля раздирающим и вместе умоляющим голосом. — Поедем, поедем… убежим отсюда… Я твоя… бери меня и увези как можно скорее, я не могу, не должна долее оставаться здесь… Поедем! Ради Бога, поедем!

— Как! Сейчас? — спросил Юстин.

— Сию минуту! — отвечала Поля, срывая с себя венок, цветы и вуаль. — Поедем, я готова…

В эту минуту вбежала Анна.

— Милая, бесценная моя! — проговорила плачущая Поля. — Позволь мне ехать с Юстином… Чем больше продлится расставание и прощание с вами, тем сильнее буду я страдать, теперь я боюсь посторонних взглядов, они сжигают меня… Позволь мне ехать!

Анна не знала, что делать.

— Но что скажет дядя, маменька, Юлиан?..

— Извини меня болезнью, волнением, каким-нибудь случаем… чем хочешь… иначе этот день убьет меня…

Лошади были готовы. Исполняя волю жены, Юстин проводил ее, или вернее, снес по лестнице к экипажу, подъехавшему к боковой калитке. И еще никто не знал о внезапном отъезде новобрачных, как лошади уже несли их по дороге к Горам.

Анна вошла в залу одна.

— Больна и уехала с Юстином домой…

— Как? Не простившись и без обеда? — перебила полковница.

— Я не могла и не смела удерживать их, — отвечала Анна. — Поля хотела непременно ехать, чтобы не плакать при гостях, так тяжело было ей расстаться с Карлином!

Юлиан слышал этот разговор и страдал, но, непостижимое дело, в то же время эгоизм утешал его, говоря о чувстве свободы. Может быть, он даже радовался, что больше не увидит Полю.

Итак, свадебный пир кончился без молодых, и только для одной церемонии выпили за их здоровье. Юлиан, поднося бокал к губам, взглянул на Алексея и встретил серьезный, укоряющий и страдальческий взор друга. Алексей понял, что происходило в душе Юлиана, и при виде столь непостижимого легкомыслия и эгоизма прежняя дружба к Юлиану совершенно погасла в его сердце.

Благородный Алексей живо представил себе мучение хладнокровно покинутой сироты, бежавшей из здешнего дома в то самое время, как Юлиан почти с радостью пил вино за счастье и благополучие вчерашней любовницы!..

* * *

Молодые в совершенном молчании проехали две мили, отделяющие Горы от Карлина. Поля, отодвинувшись в угол повозки, плакала, Юстин держал ее руку и сидел, задумавшись. Для обоих прибытие в неизвестный дом, где должна была заключиться вся их будущность, представлялось страшным и, как все новое, поразительным. Поэт живо чувствовал, что свободная жизнь, проводимая до сих пор в путешествиях, созерцаниях и мечтах, навсегда улетела от него. Он не мог уже быть свободен: обманчивая надежда навеки приковала его к другому существу, но он видел, что не получит от Поли счастья и сам не сделает ее счастливой. Рай на самом пороге обратился в Голгофу, песнь замирала на устах, сердце страдало и обливалось кровью, действительная жизнь схватывала в свои когти свободного до сих пор Юстина. Он и Поля вздохнули, когда повозка остановилась и надо было выйти. Они увидели перед собой старый деревянный дом, окруженный огромными липами, пустой, уединенный и без следов жизни.

Деревья плотно окружали двор, так что сквозь них не видно было света, только в одном месте из-за пней виднелась луговая площадка с речкой, как можно было предполагать по растущим на ней тростнику и лозе, а на другом берегу речки лес окружал небольшое поле. Воздух проникнут был сыростью, какая чувствуется в лесах и под тенью. Старый деревянный дом покрыт был мхом и плесенью. С давних пор никто не жил в этом доме, теперь, по приказанию пана Атаназия, его поправили и немного очистили для Юстина и вырубили окружавшие его дикие кустарники.

Ветви деревьев, свесившиеся к окнам, обнимавшие весь дом и закрывавшие кровлю, составляли чудное, но печальное украшение. Войдя в самый дом, молодые почувствовали могильный, подземный запах, и глаза их нескоро освоились с сумраком, продолжающимся здесь с утра до вечера.

Не встретив ни души на крыльце и на дворе с отворенными воротами, они стали осматривать дом. Поля с грустными чувствами глядела на серые стены… Все здесь веяло печалью, нигде не было следов жизни. В это время в глаза Поли бросились вещи, привезенные из Карлина, и она со слезами кинулась к ним: это были фортепиано, за которым провела она много времени, кресло, рабочий столик, корзинка с приборами для работы, стакан для букетов, несколько книг и образа, висевшие над ее кроватью. Анна прислала сюда все, что только могла, чтобы только оживить Горы воспоминанием о Карлине и перенести сюда прошедшее сироты… Поля встретила в своей комнатке все, что служило для нее отрадным воспоминанием… но эти предметы, привезенные равнодушными слугами, подобно самому прошедшему, были в беспорядке разбросаны по полу и частью перемяты, частью переломаны.

Юстин тихо вел жену свою и также с любопытством смотрел на все. Но как дом, так и заключавшиеся в нем предметы не производили на поэта ни малейшего впечатления: чувство печали проникло его еще на пороге и не развеивалось в нем во все время осмотра нового жилища. Отворив двери в четвертую комнату и подняв глаза, Юстин встрепенулся, потому что неожиданно увидел пана Атаназия, сидевшего на стуле и в задумчивости читавшего огромную книгу. Поля невольно прижалась к мужу. Она мало знала дядю Анны, редко видела его, и эта важная, суровая, погруженная в религиозные размышления фигура, при первом взгляде, сильно поразила ее.

Углубленный в чтение пан Атаназий не заметил молодой четы до тех пор, пока она не подошла к его стулу. Тогда Карлинский оглянулся и молча поднял руку над молодыми, ставшими перед ним на колени. Книга упала с колен старца… испытующий взор его остановился на Поле.

— Вот ваше земное достояние! — произнес он тихим голосом. — Я благословил его молитвой… потому что люблю здешнее место. Впрочем, не все ли равно человеку: там или здесь страдать и жаловаться? После Карлина здесь скучно будет тебе, дитя мое! — прибавил он, обратясь к Поле. — Но на земле все мы странники и пришельцы. Мы тоскуем, сами не зная о чем, о небесах и древнем отечестве души нашей… тоскуем о Боге, ища Его в людях и не успокаиваемся до тех пор, пока не познаем заблуждения и не возвратимся к Тому, Кто влечет нас к Себе, у Кого в руках истинное спокойствие и счастье. Вот ваш дом, построенный в пустыне, где время часто будет казаться вам продолжительным, а между тем, пролетит, как молния.

Поля не поняла слов старца, потому что мысль ее блуждала в другом месте и со слезами уносилась в Карлин. Пан Атаназий поднял книгу и закрыл ее.

— Как старик, я не буду надоедать вам. Я зашел сюда только посмотреть и возвращаюсь в Шуру. Если вам будет нужно что-нибудь, то пришлите ко мне.

С этими словами он проворно встал со стула, взял палку, шляпу и, бросив еще взгляд на сироту и Юстина, скорыми шагами вышел вон, оставив молодых наедине.

* * *

А в Карлине в этот день было гораздо веселее. Правда, Анне каждую минуту приходила на мысль подруга детства, но окружающие люди, гости, шум, родные не давали ей возможности поплакать в уединении. Может быть, и Альберт Замшанский также содействовал веселости Анны, потому что в теперешний визит, очевидно, стараясь понравиться девушке, он ни на одну минуту не отходил от нее. Красноречие, остроумие и гибкая способность приноравливаться к людям делали его более и более привлекательным для Анны.

Есть люди, одаренные таким счастливым характером, что обман непонятен и даже вовсе не существует для них, потому что сами они не умеют обманывать, только посторонние открывают им глаза, но сами они всегда остаются слепы. Анна, по доброте и чистоте своей, была именно таким существом, для нее все представлялось правдой, сама она не хотела и не могла нигде заметить обмана. Потому и Альберт, хоть был только искусственным произведением, хоть блистал только заимствованным светом и ничего не заключал в себе, показался ей чудесным, очаровательным человеком.

А может быть, сердце ее увлеклось и привязалось к этому призраку только потому, что давно жаждало любви.

Алексей с сердечной скорбью видел, как Анна конфузилась от взоров молодого гостя, краснела, была весела и любезна с ним… Все эти очевидные признаки рождавшегося чувства не ускользнули от его наблюдательности. Невыразимая горесть сжала сердце бедного Алексея: он видел свой идеал брошенным в жертву самому обыкновенному человеку и трепетал, представляя его будущность. Он, не смевший поднять на нее глаз своих, готовый всю жизнь стоять пред нею на коленях, желавший только издали смотреть на это небесное явление, теперь увидел ее упавшей на землю к существу ничтожному и возбуждавшему в нем одно лишь презрение!

Может быть, Дробицкий был бы равнодушнее, если бы ему предпочли, по крайней мере, равного. Но он глубоко страдал, когда заметил посредственность, смело поднимавшуюся туда, куда он не смел даже поднять свои взоры.

Президент и Юлиан в скором времени заметили в Анне перемену. Полковница также поняла ее и решилась непременно содействовать Анне. Юлиан нисколько не удивлялся этому обстоятельству, он был равнодушен ко всему и притом, судя об Альберте по наружности, оценил его так же, как и сестра. Но президент смотрел на эту новость пасмурно и даже с некоторой тревогой.

Он любил Анну, как родную дочь, и опасался за ее участь. Всегда считая первым условием счастья достаток, он беспокоился об участи племянницы, потому что знал Замшанского только по дяде.

Президент несколько дней с большим вниманием следил за молодыми людьми и наконец видя, что Анна с каждым днем более и более сближалась с Альбертом, а последний, в свою очередь, не скрывал своих чувств к ней, счел необходимым расспросить о нем старика кузена.

После обеда, когда закурили сигары, и Петр Замшанский уже начинал говорить о Лоле, президент вдруг обратился к нему со словами:

— Какой милый человек этот Альберт… Но скажите, пожалуйста, как он вам приходится с родни?

— Двоюродный племянник! — отвечал старик, несколько смешавшись и стараясь переменить разговор. — Итак, незабвенная Лола…

— Он живет в Познани? — опять спросил президент, не позволяя сбить себя.

— В Познани, близ Костяна.

— Вероятно, они богатые люди?

— Да, состоятельные… только имеют большое семейство и, кроме того, имения приносят там доходов гораздо меньше, чем у нас…

— Гм! — пробормотал Карлинский. — Очень милый молодой человек… Как прекрасно воспитан! Вы обязаны задержать его здесь как можно дольше, ведь жаль потерять такого человека.

— Разве не удастся ли женить его на здешней? — сказал пан Петр, мигая одним глазом. — Даже у меня есть проектик…

— В самом деле? — воскликнул президент, опасаясь, чтобы не попасть в западню.

— Зени Гиреевич! — прошептал Замшанский.

Президент вскочил, как облитый кипятком, и даже не понял, что это был только маневр со стороны пана Петра, хорошо знавшего, что президент караулит Гиреевичей для Юлиана и что опасение потерять эту партию скорее увенчает их виды на панну Анну. По всей вероятности, пан Петр охотнее женил бы племянника на Зени и ее миллионах, нежели на имени Карлинских и скромном приданом Анны, но он знал, что Гиреевичи не вдруг отдадут свою любимую дочь за незнакомого человека. Потому Замшанский пустил теперешнюю ракету собственно для президента, на всякий случай. При всей ловкости и прозорливости, Карлинский испугался и не заметил уловки.

— В самом деле? — воскликнул он. — Да, это прекрасная партия и стоит похлопотать о ней. Кстати, скажу вам откровенно, что и я думал о ней для Юлиана.

— Ах, извините, право, я не знал об этом, — отвечал пан Петр. — Но вы и я не интриганы и, конечно, не станем брать панну силой или хитростью, а кому Бог даст счастье…

Президент сел на место и, по-видимому, успокоился, но на самом-то деле это обстоятельство чрезвычайно встревожило его. Подумав немного, он прибавил:

— Но надо сказать, что Гиреевич до гадости расчетлив. Мне кажется, что он будет смотреть в оба за своей дочерью и не позволит ей влюбиться до тех пор, пока не сосчитает капиталов ее нареченного.

— Мы были у Гиреевичей, — перебил пан Петр, — и, натурально, осматривали все редкости его дома, слушали музыку, а этот разбойник Альберт уверял, что даже за границей он не видал и не слыхал ничего подобного. Гиреевичу чрезвычайно понравилось то, что его bric a brac он сравнивал с кабинетом принца де Линя в Бельгии, а его игру с игрой Виетана. Плут малый! О, плут!

— Плут? Хорошо и это принять к сведению, — подумал президент.

В эту минуту их позвали к чаю.

Выручая мать, Анна занималась около столика хозяйством, Альберт помогал ей, и между ними уже легко было заметить короткость, служащую первой ступенью к более тесным отношениям.

Пани Дельрио, глядя на них, вспоминала свою увядающую молодость. Юлиан большими шагами ходил по зале, теперь пустой для него и пробуждавшей неизгладимые воспоминания. Алексей глядел в окно, потому что не имел сил смотреть на короткость Анны с этим ловким комедиантом без души и сердца.

— Какой это прекрасный старопольский обычай, — произнес Альберт, — что у нас сами хозяйки наливают чай!.. Это придает ему цену и вкус… В Париже…

— Почему вы так часто вспоминаете о Париже? — спросила Анна.

— Потому, что у нас в большой моде кричать против него и выдумывать про него разные небылицы, однако это, может быть, единственный в мире город, где высшее общество умеет жить и где жизнь чрезвычайно приятна…

— Приятнее, чем у нас? Но вы хвалили наш старинный обычай?

— Да, хвалю и даже высоко ценю его. Но это не мешает мне утверждать, что нигде так хорошо не понимают жизнь, как в Париже… Никто не видит пружин, двигающих эту машину, все идет прекрасно, легко, плавно, в свою пору приходит, изменяется… проходит… все так прекрасно рассчитано, что жителю Парижа никогда не может придти на мысль, чтобы в другом месте жизнь была в тягость… О, жизнь — великое искусство, почти наука!

— Но вы говорите о жизни, которой мы не понимаем, сейчас изображенная вами — невозможна… Как жить только для того, чтобы веселиться и наслаждаться?

— Конечно, если же судить о ней с нравственной точки, то это другое дело.

— Но человек живет еще сердцем, душой!

— Извините, панна, в той жизни, какой живут в Париже, все входит в расчет: там есть пища для сердца, для души, для чувства красоты, для идеала, для всех потребностей человека — душевных и телесных.

— Я думаю, что больше всего для эгоизма…

— Но эгоизм, принимаемый в хорошем значении, не так страшен, — подхватил Альберт, любивший парадоксы, — и не так отвратителен, как кажется. В хорошем значении он заключает в себе филантропические начала и никому не мешает…

— Это для меня совершенная новость! — заметила Анна.

— Отвращение к эгоизму есть предрассудок, — с улыбкой продолжал молодой человек. — Эгоизм — это соединительная сила, и мир не устоял бы без нее, только этой силой, как и всеми другими, должен управлять разум. В состоянии варварском эгоизм все ниспровергает или разрушает, потому что там нет будущего, но в цивилизованном мире он спасает…

В таком смысле продолжался разговор между Анной и Замшанским — и никто не прерывал их. Алексей с глубокой грустью смотрел на них, слушал разговор и жалел о падении Анны.

"Бедные женщины! — думал он. — Они всегда предназначаются недостойным людям… По какой-то странной прихоти судьбы самая поэтическая девушка должна пасть жертвой насмешливого скептика, чуть только он блеснет перед ней остроумием или своими вздохами возбудит в ней сострадание, самая святая позволяет очаровать себя извергу, самой кроткой овладевает тот, кто дает ей почувствовать свою силу!"

Внутреннее страдание и предчувствие печальной будущности Анны до такой степени заняли Алексея, что он не заметил президента, который вежливо подошел к нему и шепнул на ухо, что хочет завтра рассмотреть общее состояние дел по имению и проверить счета.

— Я всегда готов, — отвечал Алексей, — и каждую минуту могу представить вам все, что угодно…

— Очень хорошо, увидим, — равнодушно сказал президент. — По принятому обыкновению я обязан вникнуть в положение дел и придумать средства, как действовать дальше, мы составим совет вместе с Юлианом…

Алексей не сказал ни слова, но его озадачило внезапное намерение президента обревизовать дела, слишком хорошо известные ему, потому что он довольно часто пересматривал их. Существенным намерением старого опекуна было дать такой оборот ревизии, чтобы не сойтись с Алексеем во взглядах на счет направления дел и тем принудить его отказаться от должности. Он не хотел прямо высказать своего желания — и решился для Юлиана и Анны незаметно довести Дробицкого до того, чтобы он сам добровольно удалился из их дома.

* * *

На другой день приступили к ревизии дел и совещанию. Совершенно равнодушный ко всему Юлиан приглашен был только для формы, президент играл здесь главную роль. Алексей представил ему счета, планы, балансы и объявил, какие он придумал средства для удовлетворения главных кредиторов. Президент искал только предлога — и вскоре обратил внимание на расчет по уплате долга евреям, с давних пор лежавшего на Карлине. Это дело было самое запутанное, кончилось оно полюбовной сделкой, и теперь оставалось только уплатить известную сумму наследникам некоего Шаи. Но Алексей, составлявший условие, поступил благородно и все векселя за подписью покойного Хорунжича признал несомненным долгом.

Рассматривая бумаги, президент улыбнулся и сказал:

— У этих евреев, кажется, можно было выторговать гораздо больше…

— Может быть, — возразил Алексей, — но тут дело шло главным образом о подписи пана Хорунжича, а кредиторы и без того теряют проценты за десятки лет…

— Жиды никогда не теряют на нас! — воскликнул Карлинский.

— Здесь, пане президент, потери их очевидны…

— Уж вы слишком честны и добросовестны! — опять воскликнул Карлинский.

— Особенно в чужих делах! — отвечал Дробицкий.

— И из чужого кармана! — прошептал президент.

Алексей покраснел и задрожал. Приготовленный ко всему, президент сохранял хладнокровие, он ожидал взрыва.

— Я готов заплатить из своих денег, если того требует мое собственное убеждение! — горячо воскликнул Дробицкий.

— Прошу не горячиться! — сказал президент. — При рассуждении о делах следует говорить хладнокровно и обдуманно.

— Я старался об этом! — воскликнул Дробицкий. — Впрочем, если мои распоряжения вы находите неправильными, то мы не связаны друг с другом навеки…

Юлиан молчал. Он уже значительно охладел к Алексею, имевшему в глазах его и тот недостаток, что он никогда не поблажал его прихотям и склонности к рассеянию. Дробицкий взглянул на него и, видя своего друга совершенно равнодушным, поклонился, сложил бумаги перед его дядей и вышел вон.

Тут Юлиан пробудился от задумчивости.

— Что случилось с вами, милый дядюшка?

— Ничего. Кажется, пан Дробицкий, чересчур щекотливый ко всем советам и наставлениям, обиделся на мое замечание, хоть выраженное самым вежливым образом. Верно, он думает, что мы будем извиняться и просить его назад, но он очень ошибся.

— Как? Он должен расстаться с нами? — спросил встревоженный Юлиан.

— Вероятно… он вышел отсюда в ужасном раздражении. Пожалуйста, не выказывай ему своей слабости, не ходи и не посылай к нему. Таким образом, мы вежливо избавимся от него, вся вина упадет на одного меня — и конец делу!

— Но я хорошенько не слыхал, из-за чего началось у вас дело?

— Из-за глупостей… Я в шутку сказал, что он слишком щедр из чужого кармана, он вспыхнул, сказал какую-то глупость, положил передо мной бумаги и вышел из канцелярии.

Возвратясь в свою комнату, Алексей, ни о чем не думая, в крайнем раздражении, сейчас же приказал слуге укладывать свои вещи и запрягать лошадей, поблагодарил за приглашение к обеду, собрал необходимые бумаги, и особенно пораженный тем, что Юлиан ни одного слова не сказал в его защиту, даже после не пришел дружески поговорить с ним, — решился навсегда покинуть Карлин. Может быть, этой решимости содействовала еще и любовь его, дошедшая до такой степени, что вид Анны и Альберта был для него невыносимым мучением. В первые минуты выехать из Карлина — ему представлялось самым легким делом. Но когда он уложил все вещи и все было готово к отъезду, тогда только он понял, что это будет стоить ему слишком дорого. Человек нигде не может безнаказанно прожить долгое время. Он привыкает к местности и окружающим лицам. Здесь один вид равнодушной, холодной, но каждый день дружески улыбавшейся ему Анны, услаждал все, один вечерний разговор с ней служил предметом неисчерпаемых мечтаний на целую неделю. И все это надо было потерять вдруг! У бедного Алексея кружилась голова, он окаменел на месте и просидел весь день, не зная, что происходило с ним. Все вещи были уложены, но он не уезжал, не мог оторваться от Карлина.

Никто не навестил его, никто не обратил внимания на его отсутствие во время обеда, потому что это случалось и прежде. Президент держал Юлиана при себе, а прочие лица ничего не знали и не могли предвидеть случившегося обстоятельства. Итак, Алексей сидел один, забытый всеми — и это ужасно печалило его. Он сознавал необходимость прекратить все связи с Карлином, так как они ничего более не могли принести ему, кроме одних горьких воспоминаний, но у него не доставало сил на подобный подвиг. Странные, беспорядочные, печальные мысли бродили в голове его, целый день прошел в лихорадочном оцепенении… Каждый раз, как Алексей порывался с места, ему приходила на память Анна — и тогда бедняга воображал, что он должен хранить и спасать ее от угрожающей опасности, но через минуту размышлений он упадал духом и спрашивал себя: "Что я значу здесь, — имею ли право сказать хоть одно слово?"

В такой борьбе с самим собою Алексей просидел до вечера. Наконец он хотел подняться с места и ехать, но вдруг почувствовал в голове шум, во рту — горечь, во всем теле слабость с сильной дрожью и жаром, в глазах его потемнело — и, сойдя кое-как со стула, он упал на кровать, на которой ничего не было, кроме соломы… Скоро он впал в забытье…

Он чувствовал, что жив, но не мог ни шевельнуться, ни позвать кого-нибудь, ни подняться. Перед глазами его носились привидения, то насмешливо улыбавшиеся, то могильно-печальные.

Все, кого Алексей знал, кого любил или ненавидел, предстали ему в теперешнем болезненном видении: Анна, Юлиан, Эмилий, мать, старик Юноша, жербенские соседи, пан Атаназий, Юстин, Поля, а рядом с ними множество незнакомых лиц… Все эти люди, казалось, негодовали на Алексея, все, проходя мимо него, горько упрекали его, каждый, как лично обиженный им, высказывал свое обвинение и бросал в него камень. А между тем, Алексей, связанный, немой, бессильный — напрасно пытался сказать что-нибудь в свое оправдание, недуг сковывал его язык… цепи сжимали руки и ноги, тяжелый камень лежал на голове и груди…

В этом хаосе, на мрачном и беспрестанно колебавшемся фоне, при необыкновенном шуме, Алексей постоянно видел новые явления… но маленькое облако постепенно заслоняло их, люди вдруг обратились в огромные клубы дыма и исчезли… черная, могильная тишина наступила после бешеной бури…

Алексей уже не чувствовал и не знал, что происходило с ним…

Слуги ушли, никого не было при нем, в страшном бреду и горячке больной пролежал на кровати до поздней ночи. Но когда все разошлись из гостиной, президент и Юлиан вздумали посетить Алексея.

Они нашли его без огня, на непостланной кровати, в страшной горячке, с неподвижными глазами, запекшимися губами, со всеми признаками опасной болезни…

На сделанный вопрос Алексей ничего не ответил, даже не узнал их…

Президент сильно испугался. Юлиан почувствовал угрызение совести. Немедленно послали за Гребером — и Карлинский хотел сам ухаживать за больным, но президент, полагая, что болезнь подобного рода может быть заразна, не позволил ему этого, почти насильно вывел его из комнаты и приказал позвать Борновского, считая его способным на все, даже в случае надобности умевшим заменить при больных лекаря… Об этом случае не сказали Анне и не дали знать в Жербы, чтобы не испугать старушку-мать… Юлиан в сопровождении дяди, с поникшей головой возвратился в свою комнату.

— Я не приписываю этой болезни утреннему волнению, — начал президент после минутного размышления. — Ведь я не сказал ему ничего слишком резкого!

— Однако, дело очень скверное… Хоть бы, по крайней мере, я раньше пришел к нему, — отвечал Юлиан. — Все это будет лежать у меня на совести. Мы вырвали его из спокойного быта, потому что он привык к своему положению и был счастлив, именем дружбы вызвали сюда для поправки дел, он всей душой посвятил нам себя, спас брата, забыл о себе и за все это чем мы платим ему теперь? Хуже, чем равнодушием, почти неблагодарностью!..

Это был последний проблеск благороднейшего чувства в Юлиане, сразу уничтоженного следующими холодными словами президента:

— Послушай, все зависит от взгляда на вещи… Мы дали ему хорошее место, где он приобрел выгод несравненно больше, чем от домашнего хозяйства, ввели его в наше общество, он делал, что мог, но не сделал ничего особенного. Эмилий, скоро ли, долго ли, поправился бы и без него… Наконец мы не выбросили его на улицу… Не забывай — кто мы и кто он… за все прочее мы заплатим ему.

— Ах, дядюшка!

— Отстань, пожалуйста, со своей филантропией и идеалами! Чего ты испугался? Оскорбленная глупая гордость произвела в нем болезнь и горячку, вот сейчас пустят ему кровь, дадут каломели — и все пройдет обыкновенным порядком… Отчаиваться не в чем… Спокойной ночи!

С этими словами президент вышел вон, притворяясь более холодным, нежели он был на самом деле, потому что он глубоко чувствовал болезнь Алексея и сознавал себя главным ее виновником. Но он не пошел спать, а тихо направился к квартире Алексея и вызвал Борновского.

— Ну, как он чувствует себя?

— Да что, ясновельможный пане, обыкновенное дело — бредит… Горячка, страшная горячка! Я приставил ему горчичник… голова точно в огне! Говорит разные разности…

Волнуемый беспокойством, президент вошел в дом и стал в дверях другой комнаты.

Вслед за ним вбежал встревоженный Юлиан.

Алексей лежал с открытыми глазами, изредка прерывая окружающую тишину несвязными и быстро вылетавшими фразами. Сначала никто не мог понять и угадать их значения, но спустя минуту президент побледнел и затрясся от бешенства… Больной несколько раз произнес имя Анны.

— Виноват ли я? — говорил он. — Ведь я должен был любить тебя, но я ничем не обнаружил своего чувства — ни словом, ни взглядом, ни жестом… Никто не знает этого, никто, кроме меня да Бога… О, Анна, если б ты знала, как мне тяжело покинуть вас, тебя… и никогда, никогда больше не видеть тебя, не слышать твоего голоса и быть уверенным, что после меня, как после зимнего снега, не останется даже воспоминания… Ведь собственно ты была для меня Беатриче Данте, Лаурой Петрарки, вдохновением всех поэтов, мечтой артистов! Виноват ли я, что упал перед картиной, если и другие все стояли перед ней на коленях… Бог вложил в меня частицу священного огня, озаряющего сердца и души… и я хорошо вижу их… вижу и тебя… О, ты ангел — Анна!

Президент выслал Борновского и слуг, увидел Юлиана, схватил его за руку и отошел с ним в другую комнату в чрезвычайном раздражении, почти забывая себя и трясясь от бешенства.

— Слышал? — спросил он. — Слышал? Любит Анну! Смел взглянуть на нее, смел полюбить ее, смел мечтать о ней!.. Это нахал! Это негодяй, сумасброд! Люди услышат ее имя… ее имя в устах подобной твари! Нет, я запру его и не пущу сюда ни Гребера, ни их… никого… пусть умирает один! Я скорее решусь принять грех на совесть, нежели позволить, чтоб малейшая тень упала на Анну!..

— Дядюшка, милый дядюшка! Ведь это горячка…

— Да, горячка… но она обнаружила тайную мысль, подобно тому, как буря выбрасывает нечистоты и грязь, лежащие на дне моря! Не старайся оправдывать его… это негодяй!.. Мерзавец! Сумасшедший! — повторял президент в высшей степени раздражения. — Иди отсюда и оставь меня одного!

Юлиан задрожал, потому что в первый раз видел президента в таком состоянии.

— Если и в самом деле он полюбил Анну, — отозвался молодой человек, — то с его стороны тут нет слишком большого греха, и нам удивляться нечему… Но ведь он так хорошо скрывал свое чувство, что никто не заметил его… Притом, эта вина не упадает ли частью на нас, на вас, дядюшка, и особенно на меня, которые почти насильно втащили его в Карлин?.. Право, он не в такой степени виноват, как вы думаете.

— Не говори мне этого!.. — воскликнул Карлинский. — Анна!.. Сметь поднять на Анну глаза такому ничтожному существу, твари — чуть-чуть выше земного праха!..

— Поверьте, дядюшка, что не следует нам сочинять новую драму… Никто не поймет и не догадается, о чем говорит он. Скорее по нашим лицам прочитают, что у нас произошла необыкновенная, страшная история… Пойдемте отсюда, оставим все, как было, и покажем вид, будто ничего не знаем… Ведь невозможно совсем бросить или запереть Алексея: это будет все равно, что убить его… Пойдемте!

Президент задумался и понял, что иначе быть не могло. Поэтому, хоть глубоко взволнованный, он принял на себя хладнокровный вид, тихими шагами пошел из комнаты, поручая больного Борновскому и, проходя мимо слуг, сказал Юлиану так, чтобы все слышали его:

— Всему этому причиной глупая любовь его к Анне Польковской из Замечка… Видно, он узнал, что она выходить замуж за Маршинского.

И, таким образом отклонив, как он думал, подозрение, президент возвратился в свою комнату, но беспокойство не дало ему сомкнуть глаз.

Анна до поздней ночи ничего не знала. Но когда она уже ложилась спать, одна служанка пришла к ней с новостью и со слов Борновского описала ужасную горячку Дробицкого, украсив свой рассказ прибавлениями, ходившими между дворней, то есть будто поутру Алексей поссорился с президентом, что он хотел уехать из Карлина, что целый день сидел запершись в своей комнате и что уже ночью нашли его без чувств на кровати. Анна испугалась и тотчас же пошла к Юлиану, чтобы вернее узнать о случившемся. Она считала сообщенные вести преувеличенными, но вместе с тем не сомневалась, что в них заключается часть правды.

При входе Анны печальный и задумчивый Юлиан ходил по комнате. Он догадался, зачем пришла сестра и устремил на нее проницательный взор.

— Юлиан! Правда ли это? — спросила она. — Алексей смертельно болен? Что такое случилось с ним?

— Болен, сильно болен… но от чего — не знаю. Поутру президент довольно резко поговорил с ним… по всей вероятности, он слишком принял это к сердцу и хотел уехать из Карлина… Мы уже послали за Гребером.

Анна, по-видимому, сильно опечалилась и воскликнула:

— Боже мой! Как трудно людям ужиться на свете!.. Я видела, что президент не любит его, но за что? Почему он хотел удалить его? Найдем ли мы другого, подобного ему человека, который бы мог быть для нас в одно и то же время помощником, советником и другом? Кто заменит его при бедном Эмилии?..

— Однако мы должны расстаться с ним, — сказал Юлиан, подходя к сестре. — Президент видел лучше всех нас…

И он шепнул ей несколько слов. Анна живо отступила назад, покраснела и обратила изумленные глаза на брата. На лице ее отразились оскорбленная гордость, какая-то тревога и почти гнев… Несмотря на свою святость, она сильно почувствовала слова брата и покачала головой.

— Этого не может быть!.. Вам грезится…

— Мы оба слышали… в этом не может быть ни малейшего сомнения. Президент взбесился до такой степени, что я никогда не видывал его в подобном положении…

— Бедный, — воскликнула Анна, — как он мог забыться до такой степени?

— Не понимаю, — отвечал Юлиан. — Все это огорчает, мучит, бесит меня, и я боюсь, чтобы не захворать также… Ступай в свою комнату, милая сестра, видишь, что тебе даже нельзя выказывать заботливости о нем, люди и он сам поймут это в другую сторону. Пусть будет, что будет!..

Анна ушла в замешательстве. Слова, сказанные Юлианом на ухо так, чтобы даже стены не подслушали их, произвели на нее странное впечатление. Она почувствовала в сердце не благодарность или сострадание, а гнев и в первый раз обиженную гордость. Она чувствовала себя оскорбленной, униженной и почти готова была заплакать. Эта любовь представлялась ей в высшей степени смешной — и она боялась, что сама может сделаться предметом насмешек, а это было бы для нее величайшим несчастьем… Гнев подавил в ее сердце врожденную сострадательность.

Ночью приехал Гребер и тотчас пошел к Алексею, где застал только дремавшего и довольно пьяного Борновского, который, вскочив на ноги, заверял честью, что он не больше пяти минут, как вздремнул. Первый взгляд на больного показал доктору опасное его положение, тифозная горячка с сильным воспалением мозга развилась с необыкновенной силой.

Медицинские средства уже немного могли сделать в настоящем случае: оставалось только надеяться на силы природы и собственно им предоставить разрешение вопроса о жизни или смерти. Притом, в глазах Гребера, этот бедный человек, покинутый друзьями и лежавший один, под надзором пьяного дворецкого, был не слишком занимательным пациентом. Доктор равнодушно отдал приказание, зевнул, приказал приготовить для себя комнату с кроватью и отправился спать…

По выходе Гребера, оставшись исполнителем его приказаний, Борновский прежде всего для оживления сил приложился к бутылке и потом уже обратил внимание на больного. Ему представилось, что не стоит мучить его до утра, а потому, возложив все свои попечения на молодость и натуру Алексея, он только вздохнул о своей тяжелой обязанности, выкурил трубку и преспокойно заснул.

Алексей лежал без памяти…

На другой день немного деятельнее занялись Дробицким. После чая Гребер сам пошел осмотреть его, Борновского, боявшегося заразы, заменили цирюльником, взятым из местечка, и ожидали решительной минуты кризиса.

Между тем Юлиан, не смея известить об этом мать Дробицкого, потому что немного боялся ее, послал за графом Юношей — и старик тотчас пришел к больному… Насупив брови, граф подошел к кровати Алексея — и слезы оросили глаза его при виде страшно изменившегося лица и грозных признаков, какие старик прочитал на нем. Алексей, казалось, узнал его… Граф сел около больного и уже не отходил от него. Ни президент, ни Юлиан не показывались сюда, опасаясь зараности болезни, даже часть замка, где лежал Алексей, отделили от других частей карантином и избегали слуг, ходивших туда. Президент несколько раз спрашивал Гребера: нельзя ли Алексея отвезти в карете домой? Но всегда послушный доктор находил это совершенно невозможным.

Эмилий, несколько дней не видя своего друга, начал сильно беспокоиться и спрашивать о нем, и когда Анна знаками объяснила, что Алексей болен, стал проситься к нему… Сначала не позволяли этого, но как бедный глухонемой, приходя постоянно в сильнейшее раздражение, настоятельно требовал, чтобы его свели к больному, то президент, подумав немного и пожав плечами, наконец согласился на просьбу Эмилия, с тем условием, чтобы Анна известное время не видалась с братом…

Старик Антоний свел своего панича в комнату, где у кровати Алексея сидел один пасмурный старик Юноша… Первый раз в жизни подобная картина представилась глазам Эмилия. Завешенные окна, неприятная темнота, тяжелый воздух, странная фигура графа в армяке произвели на нежного Эмилия болезненное, удушливое впечатление… В страшном испуге он сел в ногах больного, сжал руки и задумался… Глаза Алексея, казалось, угадали предчувствием, нашли и даже узнали Эмилия, потому что он беспокойно шевельнулся на кровати…

Напрасно хотели увести глухонемого назад. Со свойственной таким людям силой характера он воспротивился всем усилиям и остался, попросив Антония знаками сказать сестре и брату, что не расстанется с тем, кто провел около него так много тяжелых дней…

Таким образом, у кровати Дробицкого сидели только старик Юноша и Эмилий. Гребер, целый день играя в карты с президентом и Альбертом Замшанским, иногда показывался сюда в таком расположении, какое почерпал во время игры, и проворно уходил, каждый день обливаясь одеколоном и окуриваясь селитрой.

Вскоре наступил решительный день, и кризис показал, что больной останется жив. После перелома болезни Алексей стал поправляться, постепенно приходил в чувство, но, вместе с этим, в нем пробудилось сильное желание возвратиться в Жербы, и он каждую минуту твердил об этом. Дробицкая до сих пор не знала о болезни сына. Юноша два раза был у нее и благочестиво солгал, что Алексей уехал по делам в город… Эмилий плакал и неотлучно сидел при больном — и это до крайности не нравилось президенту.

Наконец, по его настоянию, послушный Гребер позволил в один теплый день шагом перевезти Алексея в карете домой. Юноша пошел впереди этой печальной и неожиданной процессии, чтобы приготовить Дробицкую.

Увидя его в третий раз, мать вышла на крыльцо и воскликнула:

— Ну, что там Алексей… воротился?

— Еще вчера, — отвечал Юноша, — но он немного болен.

— Болен? А почему вы не говорили об этом? — сердито вскрикнула мать. — Разве я ребенок, если боитесь сказать, что с ним делается? Я знаю, как у панов заботятся о больном: там, верно, не будет недостатка ни в докторах, ни в лекарствах, ни в питье, ни в пище, но кто там будет ходить за ним, кто поддержит и утешит его?

— Алексей уж едет сюда, — отвечал Юноша. — Через час вы увидите его, только нужно приготовить для него комнату, пусть Ян переберется пока в другое место…

— Так он сильно болен? — спросила мать, дрожа от страха и бросая на графа проницательные взоры.

— Был опасно болен — не буду скрывать… но теперь ему гораздо лучше…

— Ох, Боже мой! И мне, и мне, матери, ничего не говорили! — вскричала старуха. — Я чувствовала что-то недоброе… Каждую ночь он снился мне бледный, страшный и как будто просил у меня помощи…

Дробицкая несколько минут казалась пораженной и бессильной, но чувствительность никогда не побеждала в этой женщине сознания долга и не убивала деятельности. Она проворно стала очищать комнату, приготовляла кровать, плакала и вместе распоряжалась…

— Только вы не робейте и не беспокойтесь, — сказал граф, спустя минуту. — Я был около него во все время болезни, ни на шаг не отходил от него, вместе со мной сидел Эмилий Карлинский, был и доктор…

— А все прочие, верно, и не знали об этом? — воскликнула Дробицкая. — Понимаю, они с радостью сбывают Алексея с рук теперь, когда замучили его трудами и, может быть, убили неблагодарностью!..

Юноша, хотя знал все обстоятельства, не сказал ни слова. Впрочем, инстинкт матери угадал историю болезни сына.

Лишь только показался на улице экипаж, Дробицкая выбежала навстречу, ничто не могло удержать ее. Почти все соседи также один за другим вышли из домов своих и с любопытством глядели на ехавшую шагом карету.

— Смотри-ка, смотри! — воскликнул пан Пристиан Прус-Пержховский, пуская дым сигары. — Везут к нам пана Дробицкого, да еще в карете!.. Это, говорят, целая история! Замучился бедняга, изныл от скуки… Поделом ему! Не водись с панами!

— Вздор мелешь, любезный! — подхватил из-за изгороди пан Яцек Ултайский. — А зачем тебе самому хотелось попасть в Карлин! Ведь ты сам говорил, что представишься туда.

— Я? — возразил, смеясь, пан Пристиан. — Да если бы я захотел, так, верно, бы сделал это. Чем же я хуже Дробицкого? Но я знаю панов!

— Четыре лошади, форейтор, желтая карета, два человека… Как бы не забыть и верно пересказать жене… Ведь она будет обо всем спрашивать! — шептал самому себе Юзефат Буткевич.

— Поделом ему! — ворчал пан Мамерт, стоя с трубкой на крыльце и поглядывая на тихо подвигавшуюся карету. — Гм! Не хотел уступить и продать мне лес. Вот тебе, голубчик, и дружба с панами!

— Что это значит? — спрашивал пан Теодор, протирая глаза и выбегая из погреба, где он чуть не заснул после завтрака. — Что это значит? Почему они так тихо едут? Кто сидит там?

И он в одном жилете полетел к Пристиану.

— Не знаешь ли, что это значит?

— Это с таким триумфом везут к нам назад пана Дробицкого, — отвечал Пристиан. — Он захворал, а в больных там не нуждаются…

— То есть, Алексея? В карете? Что же случилось с ним? Перепил, что ли? — спрашивал пан Теодор, не понимая другой причины болезни, кроме пьянства. — Да, непременно спился! — продолжал он, рассуждая с самим собой. — У него хранились ключи от подвала со старой водкой, это опасное дело, однако, приятное! Вот он пил, пил, да и спился с кругу!.. И он огромный дурак, если хоть одного бочонка не захватил с собой… как только выздоровеет, спрошу его… А славная водка!

Вдова Буткевич также вылетела на улицу вместе с Магдусей.

— Пане Пристиан, — спросила она, — что это значит? Кто это приехал?

— Привезли Дробицкого!

— Как привезли? Он умер?

— Чуть-чуть жив… опасно болен!

— Ах, как жаль! Что же сталось с ним?

— Изволите видеть, — отвечал Ултайский, подходя ко вдове, — обыкновенно — как водится с этими панами: президент обругал его, а он слишком горячо принял это к сердцу… Зачем подобные вещи принимать к сердцу? Прямой молокосос! После этого он слег в постель, получил птифуса… Вот оно что! Я тысячу раз предостерегал его насчет Карлинских! Они говорят сладко, а на пальцах у них когти!

Между тем как соседи рассуждали таким образом, Дробицкая с сухими глазами и волновавшейся грудью шла около экипажа и не говорила ни слова. Слезы запеклись на глазах ее… Она хотела как можно скорее увидеть сына, но не смела взглянуть в карету…

Решившись наконец на это, бедная женщина в испуге отскочила назад… только одна мать могла узнать Алексея. Болезнь уничтожила всю молодость и силы его: волосы на голове вылезли, щеки впали, глаза погасли, кожа пожелтела, выражение лица совершенно изменилось.

— О, Боже мой, — воскликнула Дробицкая, ломая руки. — Что они сделали из него? Алексей мой, милый Алексей! И я ничего не знала, когда ты боролся со смертью!

Мать разразилась жестоким гневом.

— О, эта панская сострадательность, — говорила она, — не известить мать, когда ее дитя умирает! Что ж, они воображали, что я такая же слабая, как они сами? Это подлость! Это злодейство! Ведь я имею силы исполнить то, что велит Бог… А там не было при нем ни одного дружеского лица, ни одной руки, готовой помочь!

— Ошибаетесь, милая маменька! — отозвался Алексей. — Там был граф Юноша, благородный Эмилий — и оба не отходили от меня…

— Знаю, но заменили ли они тебе мать?

— Ради Бога, будьте осторожнее! Ваша раздражительность убьет сына, — перебил Юноша. — Ему нужно спокойствие, а не болезненные воспоминания…

— Награди тебя Бог! Ты говоришь правду, — прошептала мать, успокаиваясь. — Но что вы поступили глупо, так уж глупо… Ведь я не ребенок… и не понимаю барских церемоний… ваша скрытность обижает меня… Где мое место, там я должна быть непременно!

Больного осторожно положили на приготовленную кровать, и когда Алексей осмотрелся, когда опять очутился в своей комнатке, где он провел несколько лет, хотя грустных, но спокойных, слезы ручьем брызнули из глаз его. Он пожал руку матери и брату… и взглядом поблагодарил Юношу.

— Здесь мне лучше, — сказал он слабым голосом, — теперь я чувствую, что я под родной кровлей, что здесь можно мне и простонать, и поплакать, и высказать каждую мысль мою. Спасибо вам! Я выздоровею…

Но, несмотря на все старания и заботливость окружающих родных, Алексей медленно и постепенно приходил в прежнее положение. Несмотря на молодость, болезнь оставила в нем неизгладимые следы на всю жизнь. Молодость, свежесть и силы исчезли: он встал почти дрожащим старцем, с обнаженной головой, с ввалившимися глазами и, что хуже всего, убитый душой… Только любовь к Анне, как лихорадочный сон, по временам томила его душу. Он любил еще, но это чувство обратилось в какую-то идеальную мечтательность, отравляемую горьким воспоминанием… Он постоянно видел Анну — этого ангела, улыбающегося Альберту и подающего ему свою руку… Все эти прежде любимые им люди предстали теперь в истинном виде, с человеческими слабостями и неизменным легкомыслием… Алексей теперь лучше знал их и более сожалел, чем ненавидел. Юлиан и Поля, президент, их влияние на него самого, обращение с сиротой вполне уничтожили прекрасные звезды, прикрывавшие их с самого начала. Теперь Алексей видел, что нельзя рассчитывать на эти слабые существа, что они ищут только удовольствий, развлечения и, считая себя главной целью и центром всего — всех прочих братий, смотря по надобности, привлекают к себе или отталкивают. Этот высший, прекрасный, великолепный свет теперь представлялся ему в том же самом виде, в каком он всегда видел Жербы со своими соседями, только здесь эгоизм и слабости были очевиднее.

Алексей встал с одра болезни освеженный, более зрелый, более холодный, чем прежде, и заключил своей болезнью первую часть жизни, когда мы еще верим в ангелов, в исключения и совершенства. К счастью, он не впал в другую крайность, и разум удержал его на границе, откуда свет представлялся ему тем, чем был на самом деле, то есть страшной смесью стремлений к добру и слабостям, мечты и горькой правды, добродетелей и пороков, поэзии и прозы… грязи и золота, тела и души… драматической борьбой двух начал, поочередно унижающих и возвышающих несчастного человека.

* * *

Юлиан не скоро поехал в Жербы. Сознавая свою вину, он долго и неохотно собирался туда, наконец приехал холодный, вежливый и совершенно уж не тот, каким Алексей недавно еще встретил его на постоялом дворе… Карлинский надеялся найти своего старого друга сконфуженным, боялся, чтобы он не выразил желания возвратиться в Карлин, ожидал упреков со стороны его матери, но все эти предположения и догадки не оправдались.

Алексей принял Юлиана холодно и также вежливо, с благородной гордостью и не вспоминая о прошедшем, он поспешил сказать своему бывшему другу, что здоровье не позволяет ему исправлять должность управляющего в Карлине, что другой, без сомнения, гораздо лучше поведет дела и доставит им больше доходов. Дробицкая ни слова не сказала Юлиану, приняла его с достоинством и равнодушно ушла в свою комнату: она не обнаружила ни гнева, ни обиды, хоть сердце ее кипело этими чувствами. Начались расчеты. По совету президента Юлиан привез деньги… Но лишь только он упомянул о них, Алексей покраснел и прервал его:

— Мы не согласились с паном президентом насчет направления дела с наследниками Шаи, в твоем присутствии он прямо сказал мне, что я был слишком щедр из чужого кармана. Так я назначаю эти деньги на пополнение причиненного вам по моей неосмотрительности убытка — и не приму их… Пожалуйста, не возражай, ведь ты хорошо знаешь меня… я денег не возьму! Поступите с ними, как вам угодно, а я не возьму ни одного гроша — даю тебе честное слово…

Юлиан стал в совершенный тупик. Не зная, что делать, и увидя входившего в комнату Юношу, он отправился к матери Алексея в надежде, что с нею легче покончить дело. Дробицкая, пристально взглянув в глаза Юлиану, прямо догадалась, что это значит, и сказала паничу:

— Я не могу взять этих денег… Они принадлежат Алексею.

— Но Алексей, вследствие какой-то излишней щепетильности…

— Бедные люди должны быть щепетильны и даже до излишества! — прервала Дробицкая. — Если Алексей не принимает ваших денег, то, без сомнения, видит, почему должен поступить так… Ведь и у нас есть вещи дороже денег, — прибавила она, — это чувство собственного достоинства!

Юлиан сконфузился и опять побежал к Алексею. По наставлению дяди, ему хотелось непременно кончить счеты с Дробицким, так как президент боялся, чтобы эта история не повредила ему во мнении шляхты и не помешала получить давно желаемое звание губернского предводителя дворянства. Затем Юлиан решился еще прибегнуть к посредничеству Юноши, но последнему надо было откровенно объяснить все дело.

— Изволишь видеть, милый мой, — отвечал граф в сермяге, — вы сознаете, что очень несправедливо поступили с Дробицким, а за подобные вещи не платят деньгами. У вас не искореняется исконное заблуждение, что все можно купить за деньги. Предание до сих пор напоминает вам прежнюю шляхту: содержа ее в качестве слуги, на собственном жалованье, вы и мы, целые двести лет пользовались ею в своих интересах. Начиная от войны Кокошей,[4] в которую, как вы знаете, шляхетская независимость последний раз обнаружила себя раздражением и угрозами, до пьяных и безумных сеймов Станиславских времен, — мы постоянно трудились над порабощением братий шляхты — точно так, как в древнейшие времена сама шляхта порабощала крестьянина… Но сегодня шляхтич, а завтра крестьянин, должны будут почувствовать свое достоинство и увидеть в себе человека, равного нам по душе своей… Вы обидели Дробицкого и хотите заплатить ему деньгами. Он оставил без внимания и простил вашу глупость, но ни он сам, ни окружающие его друзья и родные, поверь, никогда не прикоснутся к постыдным деньгам.

— Пане граф, — воскликнул Юлиан, — прискорбно слышать, что вы с такой точки понимаете нас… Президент…

— Я очень уважаю вашего президента, — перебил граф, — но не вижу средства вознаградить обидное слово деньгами. Дробицкий не возьмет их, и я хвалю его за это. Он не умрет с голоду и давно знаком с бедностью, которая, право, не так тяжела, как воображаете вы, паничи!

С этим и уехал Юлиан. Дядя нетерпеливо ждал его на террасе, где подан был чай. Прекрасная Анна сама наливала его для гостей — двух Замшанских и семейства Гиреевичей. Юлиан и дядя отошли в сторону.

— Ну, что? — с улыбкой спросил президент. — Рассчитался?

— Нет…

— Как — нет? Почему?

— Дробицкий прямо сказал, что назначает эти деньги на пополнение убытков по делу с наследниками Шаи.

Президент вспыхнул.

— Надо было…

— Я делал все, что мог, но трудно было сладить с их шляхетской гордостью, а старик Юноша почти обругал меня.

— Все дело в том, — с улыбкой прибавил дядя, — что мы должны будем заплатить вдвое против теперешнего.

— Нет, — возразил Юлиан, — могу ручаться, что они не возьмут ни гроша. Дробицкий — человек с сильным характером.

— Однако, мы не можем принять его услуг даром! Пусть отдадут эти деньги бедным…

— Мы должны смолчать и проглотить эту пилюлю за одно ваше слово, милый дядюшка!..

— Но что я сказал обидного? — перебил президент. — Право, не понимаю, откуда берется в них такая щепетильность… Впрочем, довольно! Один я виноват в этом деле… я… Поэтому предоставьте одному мне изыскивать средства загладить вину свою…

— Я хотел бы просить вас, дядюшка, об одном: даже не думать об этом…

— Ну, ступай-ка к Гиреевичам! — воскликнул нетерпеливый президент. — Ступай к панне и предоставь все мне. Альберт, хоть и влюблен в Анну, но может понравиться Зени, а он — очень опасный соперник!

Послушный Юлиан пошел к гостям.

Молодой Карлинский был уже не тот, что прежде. Любовь к Поле давно исчезла в сердце его, — и, истощив в этой страсти весь запас поэзии, какая была в душе его, молодой человек стал совершенным материалистом, теперь главная цель его была — наслаждение жизнью и полное довольство. Стремясь всеми силами к упрочению себе такого положения, Юлиан старательно домогался руки Зени, находя ее весьма сносной при миллионах, а миллионы — очень нужными для Карлинских.

В свою очередь Альберт постоянно сближался с Анной: в ней забилось сердце, обманутое искусной игрой молодого актера, умевшего принимать на себя все необходимые роли. Президент равнодушно смотрел на это и не смел противоречить Анне, потому что, подобно ей, находил в Альберте Замшанском необыкновенные достоинства и особенно, как говорил он, редкий такт и прекрасный тон высшего общества. Молодые люди постоянно сближались друг с другом. Анна сделалась печальна, изменилась, а мать, со страхом следя за развитием этой болезни сердца, бросала проницательные взоры на президента, так как собственно от него зависели будущность и счастье ее дочери.

"Что бы ни случилось, — говорила она самой себе, — хоть бы даже пришлось поссориться с президентом, но если Анна любит, я непременно женю их!"

Между тем, в Шуре дни проходили ровно, тихо, однообразно. Только пан Атаназий тосковал теперь о Юстине и часто ходил к нему в Горы, чтобы послушать своего поэта, потому что он привык к звукам его голоса, как к шуму деревьев в саду своем… Из Карлина он редко получал известия, но возвратившийся оттуда ксендз Мирейко сразу принес множество новостей.

— Во-первых, — говорил он, — пан Дробицкий крепко занемог там, и президент, вследствие каких-то недоразумений, отправил его домой. Борновский сообщил мне по секрету, что во время болезни пан Дробицкий говорил в бреду разные диковинки и, между прочим, высказал, что влюблен в панну Анну.

Старик с удивлением взглянул на ксендза и воскликнул жалобным голосом:

— Бедный юноша! Бедный!.. Вздумал глядеть на солнце, не думая, что может ослепнуть!!

— Обыкновенно — молодое дело, — продолжал ксендз Мирейко. — Во-вторых, пан Юлиан, по наставлению президента, старается получить руку этой миллионной татарки, панны Гиреевич!

Атаназий подвинулся к нему со стулом и воскликнул:

— Ах, президент, президент! Ну, он все основывает на деньгах… Всегда то же самое заблуждение, одна и та же ошибка, которая губила и губит нас!.. Юлиан также пропадет! Он не думает о будущем и обязанностях, а хочет жениться… да еще на ком?.. А Эмилий?

— Со дня выезда Дробицкого опять занемог, стал чрезвычайно печален, просится к своему другу, но ему не позволяют даже прокатиться в Жербы.

— Хоть бы это утешение дали бедняжке. Но Анна? Скажи что-нибудь об Анне!

— И тут новость. Там приехал из-за границы какой-то молодой человек и, как слышно, увивается около нее… Президент протежирует ему…

Атаназий так вспыхнул, что даже соскочил со стула.

— Что вы говорите?.. Без меня? Без моего совета? Кто ж это такой? Кто смеет ухаживать за Анной? А она что? Говорите скорее… Кто этот молодой человек и каков собой?

— Родственник пана Петра Замшанского, заграничный щеголь!

— Этого быть не может! Замшанский! — воскликнул Атаназий. — Президент не позволит этого… Но что Анна?..

— Именно говорят, что панна смотрит на него так, как до сих пор ни на кого не смотрела, и очень…

Карлинский сжал руки.

— Анна! Анна! Святое ангельское существо!.. Ее отдадут какому-нибудь животному, которое осквернит ее своей страстью… И она жертва! Никто не открыл ей глаз… Ее жизнь имела другую цель… Одна Анна могла подняться выше других, могла возвыситься даже до самоотвержения, даже до святости умолить Бога за грехи прадедов… Да нет, неправда это… Сплетни слуг… Этого быть не может!

И Атаназий встал со стула, начал ходить по комнате и через несколько минут послал за президентом, приказав сказать ему, чтобы он как можно скорее приехал в Шуру. Президента искали дома, потом в Карлине, и только на другой день он явился, частью уже догадываясь, зачем требуют его.

Трудно найти на свете двух людей, так мало похожих друг на друга, как эти родные братья. Их понятия и взгляды на вещи были совершенно противоположные. Президент называл Атаназия аристократом во Христе, Атаназий президента — старой ветряной мельницей.

Они видались редко, обращались холодно и исподтишка острили друг над другом.

Атаназий, привыкнув идти к цели всегда кратчайшей дорогой, взял брата под руку, вывел его в сад и спросил:

— Что я слышу? Что там у вас делается? Ужели в ваших глазах я уж не имею вовсе значения? Следовало бы хоть для одной церемонии приглашать меня на домашние совещания…

— Милый брат! — отвечал президент. — По нашему мнению, ты до такой степени занят делом спасения души своей, что наши земные заботы вовсе не интересуют тебя.

— Да, я молюсь и тружусь за вас, — сказал Атаназий, — но все-таки благоволите объяснить мне, какие составляются у вас проекты… Уж посторонние люди доносят о них…

— Кажется, у нас нет никаких проектов… исключая женитьбы Юлиана.

— Женитьбы Юлиана! Вы уж думаете женить его… Но что он сделал? К чему вы предназначили его? Какую цель указали ему? Ведь Карлинский не должен жить даром… А вы считали достаточным только воспитать его, изнежить, испортить и научить наслаждаться жизнью, не думая ни о чем…

— Юлиан и в настоящем своем положении может быть полезен обществу. Зачем ему порываться к недоступным вещам? Он слабый ребенок… Я люблю тебя, милый брат, однако, не могу согласиться с тобой во всем. Я обязан смотреть на вещи так, как они есть, и не примешиваю к ним твоего духовного элемента.

— Это худо!

— Но зато я рассчитываю верно…

— Расчеты обманывают, если в них не заключается духовных целей…

— Иначе жить я не умею и делаю, что могу. Юлиан имеет мало, поэтому я и женю его на миллионерше Гиреевич…

— Имеет мало? Так пусть сделает много! Пусть трудится! Бедность не порок… Притом, не каждый человек умеет обойтись с богатством и употребить его должным образом… Прежде всего, сделай из Юлиана человека и не заботься о деньгах… деньги даст Бог, который видит, кому они необходимы…

Президент рассмеялся.

— Милый брат! Нам невозможно согласиться друг с другом. Унизься до меня, сойди немножко на землю…

— Лучше сам поднимись вверх, это будет для тебя полезнее, пане брат! Но что Анна? Кто там домогается руки Анны?

— Один из замечательнейших молодых людей, каких только мне случалось встречать в жизни… Альберт Замшанский…

— Ох, боюсь, что ты так хвалишь его…

— Сегодня он будет здесь, вот ты и узнаешь его сам… они приедут после обеда.

— Очень рад буду ему и наперед говорю, что для Анны я потребую от него слишком многого…

— И я не удовольствуюсь малым… Этот молодой человек…

— Хорошо, хорошо, мы увидим его.

После обеда, действительно, приехали Петр Замшанский с племянником. Хозяин проворно вышел к ним навстречу и устремил на искателя руки Анны такой испытующий, такой немилосердно проницательный взор, что несмотря на свою самоуверенность Альберт смешался от этого ясновидящего взора…

— И это вы называете совершенством! Это муж для Анны! — говорил президенту Атаназий, до глубины проникнув Альберта. — Это кукла, превосходно обученный попугай, но в нем нет ни души, ни сердца… в нем язык заменяет все достоинства…

Президент молчал. Охолодев от первого впечатления, Альберт по-своему старался понравиться старцу, ловко приноравливаясь к известным ему понятиям Атаназия. Но здесь ему не так легко было действовать. Атаназий всю жизнь свою провел в работе над мыслями. Очаровать его парадоксами, отуманить гипотезами, ослепить, остроумием было невозможно. Он схватывал каждую идею, высказанную Альбертом, заставлял анализировать ее, объяснять, задавал свои вопросы и не позволял отделываться легкими ответами. Всегда смелый и богатый запасом Альберт почувствовал слабость, изменил план стратегии и перешел к ласкательству, поддакиванию и выражению восторга от высоких мыслей старика… Доведя Альберта до такого положения, Атаназий замолчал и больше не испытывал его, как будто добрался до грунта: он вполне понял молодого человека, первый взгляд не обманул его.

— Послушай, пане брат! — сказал он президенту, уже собиравшемуся ехать. — Это попугай с красивыми перьями! Болтает он хорошо, но я предпочел бы ему простого человека — с душой и сердцем, а у него в груди пусто, это кукла, пане брат, кукла!

— Анна любит его! — отвечал президент с торжествующим видом.

Атаназий побледнел, сжал руки и более не говорил ни слова.

* * *

Между тем Алексей по мере выздоровления все более и более грустил о Карлине. Время, проведенное в замке, оставило в его сердце столь глубокое впечатление, что даже гнев за обиду не мог изгладить в нем тайной привязанности. Алексей оправдывал всех, обвинял одного себя и, если бы не стыдился, верно, опять поехал бы к Эмилию и к Анне, пошел бы к ним в слуги, в презренные рабы, только бы опять жить в атмосфере, к которой привыкла грудь его.

Напрасно Юноша насмешками, а мать ласковыми убеждениями старались обратить его к действительности, к занятию хозяйством, к прежней жизни. Алексей равнодушно слушал эти наставления и тосковал так сильно, так глубоко, что ни о чем больше не мог думать, как об одном себе. Большей частью он целые дни проводил в своем садике — и там, опершись головой на руки, неподвижно глядел на деревья Карлина и старинный замок, уносился мыслями к Анне, угадывал, что делают в Карлине, потому что знал распределение времени в замке и как бы видел их занятия. Он тосковал об Эмилии, Юлиане, президенте, а между тем, дома не с кем было даже поговорить о них, потому что Юноша молчал, а мать сердилась… Однажды ему пришли на память Юстин и Поля, и он вдруг решился побывать в Горах, потому что до сих пор не знал, как живут эти люди, чрезвычайно интересовавшие его и некогда жившие в близких отношениях с его любимцами.

Мать, опасаясь, что Алексей отправится к Юлиану, не прежде согласилась отпустить сына в Горы, пока он не заверил ее честным словом, что поедет только к Юстину и Поле, и строго наказала Парфену отнюдь не возить панича в Карлин, хотя бы он приказывал ехать туда. Для большей верности избрали другую дорогу, прямо лесами ведущую в Горы. Эта дорога была гораздо хуже и немного короче, но шла почти в противоположную сторону от местечка и Карлина. Но и при этих предосторожностях Дробицкая с горем отпустила сына и при прощании, целуя его в голову, проговорила:

— Если любишь меня, сердце, то не езди в Карлин.

— Не поеду, маменька, не поеду! Верьте мне и будьте спокойны.

— Если так, то да хранит тебя Господь Бог!.. Да скорее возвращайся домой.

Алексей поехал. Знакомый наш Парфен, по-прежнему веселый и говорливый, желал в дороге развлечь его и постоянно заговаривал о разных предметах, но его усилия были напрасны. Дробицкий только полусловами и вздохами отвечал ему.

"Как его свалило с ног! — наконец сказал Парфен самому себе. — Совсем другой стал человек… Бывало, и посмеется и пошутит, а теперь, как из камня, ничего не достанешь из него".

Парфен, прекрасно знавший окрестные дороги, заблудился в лесу. При отъезде он заверял честью, что не собьется с дороги, а между тем, так ошибся, что только к вечеру они увидели Горы.

Солнце уже село, сумрак вместе с росой обнимал лесистую и безмолвную окрестность, чем-то печальным и траурным веяло от этой картины наступавшей ночи, темноты и усыпления… Алексей с любопытством глядел на здешнее захолустье, погруженное в дремучие леса и напоминавшее Шуру, — когда возок его остановился перед крыльцом. Но ни одна душа не вышла из дома, вероятно, по непривычке к гостям, даже не было собаки на дворе, которая бы своим лаем пробудила хозяев.

Оглядевшись вокруг себя, Алексей тихо вошел в комнаты, но и здесь также никого не было. Наконец уже в третьей комнате, он увидел Полю, сидевшую перед фортепиано, с опущенными руками. Подняв голову, Поля вскрикнула при виде Алексея, потому что хоть сразу узнала прежнего знакомца, но сочла его призраком, вставшим из могилы: до такой степени он изменился и постарел!

Через отворенные двери в сад Алексей увидел Юстина. Поэт сидел на берегу пруда и в глубокой печали смотрел на отдаленные леса и, может быть, еще на последние лучи солнца, кое-где сверкавшие по небу.

Услышав крик жены, Юстин обернулся, встал с места и проворно вошел в комнату, как будто надеялся видеть кого-нибудь другого. Но, взглянув на Алексея, он с чувством обнял старого друга и воскликнул:

— Ты ли это, Алексей? Что сделалось с тобой? Как ты изменился!

Поля прослезилась. Она угадала, что именно так изменило бедного Алексея. Но и она, в свою очередь, была только тенью прежней веселой девушки, полной жизни, улыбавшейся и весело бегавшей по Карлинскому саду. Исхудалая, с провалившимися и сверкавшими лихорадочным огнем глазами, она похожа была на цветок, свернувшийся от жара, и хоть на лице ее оставались еще следы жизни и сил первой молодости, но видно было, что этот цветок засох и умер от недостатка того, что должно было живить и поддерживать его. Печальная и равнодушная, Поля всматривалась в черты Алексея и читала в них свою собственную историю.

— Бедный! — воскликнула она. — И ты, и ты в свою очередь был убит… Но это неизбежная участь всех, кто сближается с ними.

— Я был болен, — возразил Алексей. — Не знаю, каким чудом я остался жив… и… покинул Карлин.

Слезы навернулись на глазах его.

— Мы ничего не слыхали, — произнесла Поля, — но, думая о тебе, я предчувствовала конец драмы… У них все оканчивается таким образом… И твое счастье не могло иметь другой развязки.

Алексей взглянул на Юстина — и он также не был прежним поэтом, верующим в свои песни и будущее: страдание разбило его и склонило к земле. Бледная улыбка мелькала на устах Поддубинца, на глазах показывались слезы, взоры блуждали…

— Ты не забыл нас, — сказал он, — да наградит тебя за это Бог! Садись и прежде всего рассказывай, что случилось с тобой.

— Ничего не знаю и ничего не буду говорить о себе, — отвечал Алексей. — Я приехал посмотреть на вас, а не для того, чтобы сообщать вам печаль свою… В один вечер я лишился чувств и долго пробыл в таком положении, наконец встал, но, как видите, стариком, убитым болезнью…

— Что нового в Карлине? — с беспокойством спросила Поля.

— Уже давно, давно я не был там. Мы разошлись, — прибавил Алексей, потупя голову, — и больше не видимся…

Юстин незаметно удалился, потому что не хотел препятствовать разговору жены, всматривавшейся в Алексея, но не смевшей спрашивать его. Поэт видел, что при нем бедная Поля будет стесняться, и хотел дать ей свободу.

— Говори прямо, говори откровенно! — сказала сирота. — Юстину все известно, я открыла ему тайну. Он знает, кого я люблю, и жалеет меня… Говори об Юлиане.

— Но что я могу сказать о нем? Разве то, что он живет весело и женится…

Поля горько улыбнулась.

— На ком? Разумеется, на богачке?

— На Зени Гиреевич.

— Сказывают, что она хорошая музыкантша?

— Не знаю, не слыхал…

— А как поживает Анна? — спросила Поля, пристально всматриваясь в Алексея. — Как поживает Анна?

— Анна, — отвечал молодой человек, пытаясь скрыть свое волнение, — Анна идет замуж за…

— Альберта? Не правда ли? Я предчувствовала это… Наконец и ее сердце забилось! Она любит!.. Счастливица!

Потом, схватив Дробицкого за руку, Поля произнесла с глубоким волнением:

— Друг! Кто из нас угадает, почему Бог дает одним незаслуженное счастье, а на других посылает непонятные испытания? Пан Атаназий говорит, что все это происходит по законам правосудия… Тайна судеб наших откроется в другом мире… В самом деле, без будущей жизни, дополняющей бедную долю нашу, мы ничего бы не поняли здесь и были бы поставлены в необходимость сойти с ума… умереть с отчаяния… Вижу, что и ты, подобно нам, страдаешь, влачишь за собой тяжкие оковы… Как хотелось бы облегчить их… Взгляни на небо… Когда угаснут призраки молодости, тогда уже ничего нет на этой бедной земле… решительно ничего… Тогда мы видим перед собою огромное кладбище всего святого, прекрасного, любимого нами. Невидимая рука открывает хранящиеся в могилах кости и прахи, и мы поочередно видим в гробах: нашу любовь в белом саване и с зеленым венком… веру в людей, надежду на жизнь, друзей… На каждой могиле цветут невидимые наши лилии для последующих поколений, на каждой читаем ужасное: "Навеки!" и вместо Dies irae только насмешливая улыбка летает над черным кладбищем…

С этими словами Поля вдруг отворотилась, чтобы скрыть свои слезы и бросилась к открытому фортепиано. Ее руки с лихорадочной нетерпеливостью коснулись немых клавишей и с диким восторгом заиграли… известный вальс Штрауса, которому кто-то в насмешку дал название: "Жизнь-танец, танец-жизнь"…

— Не играй, ради Бога, не играй этого! — воскликнул прибежавший с крыльца Юстин. — Ведь ты знаешь, как этот вальс расстраивает тебя… Поля, бесценная Поля!.. Прошу тебя…

Музыка умолкла. Вскоре зажгли огонь — и Юстин остался в комнате, стараясь навести разговор на менее печальные предметы.

Поля молчала, потому что уже все вылила из души своей, равнодушно слушала рассказы Алексея и старалась принять на себя спокойное выражение, так как глаза мужа ни на минуту не сходили с нее. Но, когда и Дробицкий также замолчал, она шепнула ему:

— Говори еще… говори о них больше.

И таким образом, освоившись с собой, излив первую скорбь, старые друзья до глубокой ночи менялись печальными речами. Алексей хотел слушать песни Юстина, спрашивал его о прежних мечтах и планах, но пусто было в груди поэта: теперь наполняли ее только глубокая печаль, испытанный обман и самое искреннее сострадание. Уже ничто не занимало молодого человека, как прежде: ни свет, ни люди, ни природа, ни история. Он забыл все это для угасавшей на его глазах несчастной Поли.

* * *

В Ситкове происходила страшная суета по случаю домогательства Карлинского получить руку Зени. Его услужливость и внимание к родителям и панне с каждым днем выражались очевиднее, а между тем судьба единственного детища чрезвычайно занимала Гиреевичей, желавших для нее самой блистательной партии. Имя Карлинских, их связи, имение, по-видимому, еще огромное и следы величия, так резко бросавшиеся в глаза, все говорило в пользу Юлиана. Несмотря на то, граф Гиреевич колебался: он слышал, что Карлинские обременены долгами, и положительно знал, что они постепенно упадают, что президент был в довольно затруднительном положении, а пан Атаназий еще беднее, потом он боялся, что и Юлиан пойдет по следам своих предков. Графиня прямо держала сторону Карлинских, хотя по словам ее, он и Зени были очень молоды, и притом ей хотелось еще видеть со стороны Юлиана более доказательств чувствительности. Но все эти соображения родителей уничтожались волей избалованной, самовольной и уже занятой прекрасным молодым человеком дочери. Посещение Карлина, важность старинного дома, аристократический прием, следы величия и древности произвели сильное впечатление на Зени: она питала в душе желание быть госпожою местечка и жить в замке. Юлиан также очень понравился ей — и она прямо объявила, что охотно примет его предложение.

Юлиан казался счастливым и составлял планы супружеской жизни. Молодые предполагали немедленно ехать за границу. Зени хотела взять несколько уроков у Тальберга, Листа и Прюдана, потому что серьезно воображала в себе гениальные способности к музыке. Юлиан мечтал о Париже, Неаполе, Швейцарии и минеральных водах, где так хорошо проводят время. Но по временам, заглядывая в глубину своего сердца, нечаянно встречаясь с воспоминаниями о Поле и сравнивая теперешние чувства с теми, какие он питал к бедной девушке, Юлиан не мог обманываться в характере настоящей привязанности. Она была холодная, искусственная и требовала тысячи подкреплений, чтобы существовать долгое время. Без миллионов, без надежды вояжировать, Зени была для него самой обыкновенной девушкой. Единственную прелесть составляла в ней свежесть молодости, что же касается ума и сердца, то Юлиан вовсе не знал о них. Да и кто знает в этом отношении молодую девушку, если она сидит в салоне всегда с матерью, а поговорить с ней наедине можно только отрывочными фразами? Если в вас нет чувства ясновидения, то из чего можете вы заключить, какие неразвитые и спящие семена заключаются в душе девушки? А если еще улыбка увлекает вас, если вы замечаете искру чувства, расположения и внимания к вам, то вы уже ослеплены в полном смысле этого слова!

Впрочем, Юлиан был уверен в своем будущем счастье…

Дядя чрезвычайно радовался такой счастливой перемене в племяннике, обнимал его постоянно крепче, любил сильнее и, одобряя наклонность Юлиана следовать его советам, обещал ему блестящую будущность.

Полковница, как посторонняя свидетельница домогательства Альберта и видов Юлиана, готовилась почти ссориться за детей своих, если бы президент вздумал препятствовать их счастью. Она вскоре заметила склонность Анны к Замшанскому, но изнеженная, расхваленная панна Гиреевич со своей виртуозностью, миллионами и властью над родителями не слишком нравилась ей.

Президент сватал ее — и одно это уже охлаждало мать. Она имела основание думать, что Зени, привыкшая играть в своем доме главную роль, и в Карлине никому не захочет подчиняться и заставит всех служить себе. Но для пани Дельрио чувство всегда стояло на первом месте, она готова была пожертвовать всеми опасениями, если только Юлиан скажет, что питает привязанность к Зени. Допросив сына, она замолчала и не смела напрасно стращать его, так как ясно видела, что ее предостережения ни к чему не послужат. Юлиан, секретно поговорив с будущей своей женой и узнав ее мысли, наконец поехал с президентом к ее родителям и сделал формальное предложение.

Излишнее дело описывать страшный испуг и ужасный вой, поднявшийся в Ситкове, когда Гиреевичи, спросив дочь, узнали, что она, со своей стороны, соглашается на предложение и хочет выйти замуж. Зени была душой дома, родители жили только своей дочерью и не могли представить, что будут делать, когда она покинет их. Гиреевич почти занемог, графиня упала в обморок и почувствовала спазмы, у Зени глаза были также красные, но, кажется, из одного приличия, потому что она с невинной кокетливостью глядела на Юлиана.

— Но что мы будем делать одни? Кто утешит нас? — восклицал граф. — Нет, мы не можем и одного дня прожить без милой дочери!

— Ведь Карлин недалеко от Ситкова, — возразил президент. — Мы будем составлять одно семейство, попеременно жить вместе и там, и здесь…

— Ни я, ни жена моя не проживем без нее! Нет! — восклицал Гиреевич, ломая руки.

— Милый граф! Рано ли, поздно ли, но вы должны будете выдать дочь свою замуж…

Родители потребовали, чтобы молодые жили в Ситкове, потом предложили другие условия в подобном роде, спрашивая обо всем Зени, наконец постепенно делали уступки — и в тот же день совершено было обручение: со стороны Карлинских дорогим перстнем, оставшимся после прадеда, а со стороны Гиреевичей — старинным обручальным кольцом с солитером, которое, по преданию, принадлежало Марии Стюарт, — на что имелись свидетельства с печатями, прибавлял Гиреевич, с печатями!!

Тихий поцелуй, сорванный с губок Зени в углу гостиной, был самой важной печатью этого памятного дня. Вечером дан был приличный концерт. Виртуозка играла живо, весело, с вдохновением — и своей игрой привела Юлиану на память Полю… Гиреевич был в полном восторге. Он клялся, что Зени еще никогда не играла так, плакал и обнимал ее, а мать со слезами целовала голову и руки дочери… Юлиан также был взволнован, президент, не имея понятия о музыке, делал, что мог, но родители Зени сочли его необыкновенно холодным, потому что он не воздавал должной чести их божеству.

Свадьбу назначили через полгода, потому что надо было сделать пышное, но, по возможности, дешевое приданое, а на это требовалось немало времени. На другой день после обручения, занятый разными хлопотами Юлиан припомнил себе, что он совсем забыл дядю Атаназия и не попросил у него благословения… Надо было немедленно ехать в Шуру, и президент, со своей стороны, торопил его, вместе с ним хотели отправить и Анну, но мать не пустила ее.

Молодой Карлинский почти со страхом подъехал к жилищу дяди. Хозяина он встретил в длинной аллее, ведущей прямо к дому. Старец с палкой возвращался из Гор и, здороваясь с племянником, упомянул о поэте и Поле, не зная, как сильно поразит его этим…

— Иду из Гор от Юстина и Поли, — сказал он. — Что-то не везет им счастье, червь точит эту молодую и прекрасную чету. Решительно не понимаю их… Приехали со слезами и теперь сидят дома, задумчивые, и страдают, как будто уже разочаровались друг в друге. Вот каково человеческое счастье! Почти не попробовали его, а уже во рту стало горько.

Юлиан покраснел, смешался и поспешно отвечал дяде:

— Не станем говорить о них… Сегодня больше, нежели в другое время, я боюсь печальных предвещаний для моей будущности…

— Так ты думаешь о будущем? Слава Богу! — перебил Атаназий. — А мне президент наговорил тут о каких-то планах насчет твоей женитьбы… Да еще на ком? На дочери Гиреевичей! Ты очень молод для женитьбы, притом еще не имеешь цели в жизни и, наконец, должен сознавать обязанности своего звания. До сих пор ты ничего не сделал ни для общества, ни для себя, ни для нас, следовательно, имеешь ли право думать о женитьбе?..

— Милый дядюшка! — отвечал Юлиан, постепенно приходя в большое замешательство. — Что же можно сделать в теперешние времена?

— Все! Во-первых, быть полезным гражданином, во-вторых, избрать себе дорогу, предположить цель… Но прежде всего и главным образом, образовать в себе духовного человека… Ты колеблешься, до сих пор не сделался никем и ничем, доброе, любимое дитя мое!.. И остаешься еще ребенком, каким был в колыбели, но я не хочу, чтобы ты остался таким навсегда…

— Увы, во мне нет сил быть чем-нибудь больше, — вздохнул Юлиан, — и я поневоле должен запереться дома…

— Можешь и дома трудиться, размышлять… Только обрати взоры на будущую жизнь и сообразуй с ней настоящую. Ты — Карлинский! Без слез, даже с душевной радостью я увидел бы тебя умирающим для какой-нибудь великой идеи, мучеником, апостолом, исповедником, юродивым, но без скорби не сумею смотреть на тебя в то время, когда ты запрешься в холодную скорлупу черепо-кожного животного… или сделаешься червяком, держащимся на засохшем листочке.

Юлиан уже не знал, что говорить далее и решился прекратить затруднительный разговор искренним признанием в том, что уже было сделано. Потупя голову, он произнес:

— Дядюшка! Простите меня! Худо ли, хорошо ли, но я сделал решительный шаг: я люблю и уже обручился… Через полгода назначена свадьба…

— Ох, это худо, очень худо! — воскликнул Атаназий, отступив от племянника. — Следовательно, ты погиб, а с тобой и все мы погибли… Теперь придется ждать нового поколения — разве оно не принесет ли нам новой надежды… И всему причиной президент! Но на ком ты женишься? На дочери Гиреевичей? Проклятая корысть! У них деньги выше всего на свете.

— Я знаю, что в глазах ваших я представляюсь безумцем! — прибавил он, спустя минуту. — Мои советы вовсе не заслуживают вашего внимания, только из вежливости и, может быть, из милости вы приходите известить меня уже о решенном деле! Напрасно я истощался в советах… Напрасно! Падение было неизбежно… И вы падете! Но я большего надеялся от тебя, милый Юлиан, и мое сердце жестоко страдает. Подобно всем нашим паничам, ты в скором времени сделаешься бесполезной и холодной куклою… Анну вы отдаете другому такому же человеку без сердца, он умеет прекрасно болтать и проговорит всю жизнь, потому что в нем нет ни веры, ни энергии для деятельности. У Эмилия отняли друга… Так уж больше ни о чем не советуйтесь со мной, не ездите к старому безумцу… Незачем! С горестью в сердце, всегда полном любви, я пропою по вас Requiem aeternam. Ни богатство, ни связи, ни светское остроумие не спасут вас от падения… Вы падете! Непременно падете! И мои глаза закроются, и некому будет даже оплакивать вас!

Юлиан не ожидал такой силы чувства в своем дяде. В испуге он стоял, потупя голову и не зная, что сказать. Но вдруг он почувствовал себя в дрожащих объятиях старца, и горячая слеза капнула ему на голову.

— Свершилось! — проговорил ослабленный Атаназий тихим голосом. — Свершилось! Более я не стану упрекать. Да благословит тебя Бог и да отвратит от тебя гнев свой!

Атаназий отер глаза и начал говорить как будто самому себе:

— Напрасные усилия. Другие времена, другие потребности, другой характер современности! Надо отказаться от родовых предназначений… Теперь Провидение призывает других деятелей в виноградник свой, всемогущая десница Божия, как в первые времена христианства, нисходит теперь на бедных рыбаков, на мытарей, простой народ… а мы сделались недостойны выбора, нас удалили от мученичества и обрекли на участь животных, объедающихся у корыта… Ах, прекрасно, величественно было наше прошедшее, но оно умерло и никогда не воскреснет… Так сложим в костер все эмблемы прежнего величия, покроем саваном и на веки забудем их… Мы уже не в силах носить на себе эти великие знамения… они гнетут нас к земле…

* * *

Дробицкий несколько дней прожил в Горах. Поля напоминала ему Карлин, а ее положение возбуждало в нем самое глубокое сочувствие и даже вдохнуло в него неожиданную силу. Он не мог равнодушно смотреть на сироту, добровольно умиравшую от горести, и на убитого тоской Юстина и стал думать, чем бы помочь им. О самом себе он уже не заботился, но хотел спасти Юстина и Полю. Первый раз после болезни он почувствовал в себе желание деятельности. Поэт, как бы предчувствием угадав в Алексее друга и помощника, часто оставлял его наедине с Полей, и в подобные минуты бедная сирота изливала перед ним горькие воспоминания об Юлиане и Анне. Она также поняла сердце своего друга… Раз они вышли вдвоем под старые липы, окружавшие дом. Вдали сидел Юстин — точно статуя, и, устремив глаза на воду, мечтал не о великой поэме, потому что она улетела из убитой души его, но о своем великом несчастьи. Алексей указал Поле на задумчивого поэта и произнес:

— Посмотри — это твоя работа! Жизнь улетела из него… Источник счастья высох, ты пожертвовала им для Юлиана… и теперь не хочешь заплатить ему за эту жертву…

— Чем? — спросила Поля. — Что у меня есть, кроме слез?

— Надобно скрыть слезы и перестать плакать. Ты обязана жить для него, возвратить ему здоровье, поднять его и помирить с жизнью…

— Но посмотри на меня! Где силы? Где отвага? Я хочу смерти…

— И его хочешь положить вместе с собой в могилу? Поля, это — эгоизм, это недостойно тебя и твоего великого сердца! Трудись, молись, напрягай силы, и вы оба встанете… Не говорю, что ты будешь счастлива, знаю, что есть чувства, отравляющие всю жизнь, но ты, по крайней мере, будешь спокойна, если спасешь его… Принеси еще одну жертву, возвратись к жизни для него… скрой тоску свою… Бог даст тебе силы!

Поля расплакалась, схватила руку Алексея и с глубоким чувством пожала ее.

— Благодарю тебя, — сказала она. — Значит, ты считаешь меня лучше, сильнее и чем-то выше, нежели я на самом деле. Но ты не знаешь меня… первая любовь все унесла с собой!

— Не будем говорить о ней. Человек, вдохнувший эту любовь, не стоил ее. Ты больше обязана Юстину, нежели ему. Юстин имеет право роптать на тебя и проклинать судьбу свою, он был обманут и принесен в жертву для Юлиана… Ты разрушила его будущность. Но посмотри — жалуется ли он, проклинает ли убийцу? Он молчит, плачет и думает о тебе, потому что любит тебя, твой долг вознаградить его за это…

Поля задумалась.

— Нет, не могу! Первый обман совершенно истощил, унизил меня, — и я не найду в себе силы обмануть другой раз… хоть бы даже для его счастья…

— Сжалься над ним! — прошептал Алексей.

При этих словах они подошли к пруду, где на берегу сидел Юстин. Поля незаметно отошла в сторону и оставила друзей одних. Однако Алексей успел заметить на лице Поли какую-то серьезную задумчивость, происходившую вследствие внутренней борьбы… Семя было брошено, — и Алексей не сомневался, что оно взойдет.

Необходимо было оставить супругов наедине, и спустя несколько часов Алексей поехал домой с чувством душевного спокойствия от мысли, что его посещение принесет пользу страдальцам.

Между тем в Жербах мать очень беспокоилась о сыне и при встрече с ним искала на его лице последствий поездки и следов душевной борьбы. Спокойствие просветлевшего лица сына очень обрадовало матушку. Она только взглядом спросила Парфена: не заезжали ли они куда-нибудь в другое место, но тот ответил отрицательным киванием головы… Эта поездка была для Алексея в полном смысле спасительным лекарством. Теперь он думал о Юстине и Поле и ожидал для них счастья, которого не вкусил сам. Но что Алексей делал для друзей своих, то же самое Юноша старался сделать для него…

Алексей ничего не делал, целый день сидел запершись в комнате своей, иногда брал в руки книги, тосковал, вздыхал, но ни мать, ни брат не могли убедить его приняться за что-нибудь, сделаться повеселее, заняться хозяйством или избрать себе какое-нибудь другое поприще… Алексей отвечал им равнодушием или молчанием, избегал их и, выслушивая искренние советы, не мог и не хотел исполнять их.

Таким образом прошло довольно времени — и бедная мать, видя, что суровость ее не приносит никакой пользы и только лишь раздражает сына, стала уже ласкать его — как будто еще больного, наконец обратилась за советами и помощью к Юноше, потому что это был единственный друг, которому она могла во всем открыться.

— Да что я могу сделать? — возразил граф. — Единственный врач его болезни — время… Разве я мало говорил с ним? Но все мои слова пристают к нему, как горох к стене…

— Испытайте другие средства! Делайте, что угодно, только возвратите мне сына!

Старик покачал головой и больше не говорил ни слова. Он долго размышлял, чем бы помочь Дробицкому, но ничего не мог придумать.

Напрасно граф старался унизить Анну в глазах Дробицкого, открывая смешные стороны в Альберте и выводя невыгодные заключения из того, что она могла полюбить такого человека. Эта слабость представлялась Алексею тем натуральнее, что происходила вследствие благородных инстинктов Анны, обманутых только искусной комедией.

В Карлине совершенно забыли Дробицкого. Один Эмилий хорошо помнил, как объяснял он домашним, своего друга, отца, благодетеля и с беспокойством порывался к нему. Президент всеми средствами удерживал его. Анна, а по любви к ней и Альберт, старались заменить Эмилию Алексея, но Эмилий почувствовал к Альберту сильную антипатию, и, хоть не так резко выражал ее, как в прежнее время, однако нерасположенность его к Замшанскому была слишком очевидна.

Эмилий каждый день просил у сестры и брата позволения съездить в Жербы и беспрестанно указывал на эту деревню, зная, что там жил Алексей. Президент велел наконец сказать Эмилию, что Дробицкий рассердился на них и не примет его, но это еще более раздражало глухонемого: он непременно хотел извиниться перед Алексеем и опять пригласить его в Карлин. Анна, всегда красневшая при воспоминании о Дробицком, напрасно старалась внушить брату, что он требует невозможного.

Эмилий качал головой и не мог понять этого.

Но когда брат и сестра, дядя и мать наотрез отказали ему в удовольствии видеть любимого Алексея, тогда несчастный стал каждый день просить и умолять своего надзирателя секретно съездить в Жербы.

Старик Антоний плакал и утешал его обещаниями, но не смел исполнить их.

Президент, Анна и Юлиан, выведенные из терпения ежедневными настояниями глухонемого, служившими для них упреком совести, наконец в один день позволили ему ехать в Жербы. Эмилий обезумел от радости. Забрав книги с картинками, все детские игрушки, нарвав в саду и в оранжерее любимых Алексеем цветов и желая, по возможности, свезти к нему все свои вещи, он выбежал из комнат и стоял в конюшне, понуждая скорее запрягать лошадей. Старик Антоний едва мог остановить его от решимости отправиться пешком, так как, собрав свои вещи и указывая на Жербы, глухонемой хотел бежать туда, не ожидая лошадей. Он сел в повозку с задумчивой улыбкой и во всю дорогу выражал жестами, как ему хочется скорее приехать в деревню и обнять Алексея.

Дробицкий также грустил об Эмилии, но вовсе не ожидал его к себе. Поэтому, когда, услыхав стук экипажа, он выбежал на крыльцо и Эмилий бросился ему на шею, плакал от радости и покрывал его поцелуями, тогда Алексей сам расчувствовался почти до слез, потому что испытал в эти минуты самое чистое, святое удовольствие…

Поздоровавшись с Алексеем, Эмилий схватил цветы, собрал свои книги и сам снес их в комнату. Между тем на лице его выражалось и удивление: привыкнув к замку и прекрасному карлинскому саду, он не мог понять дома, крытого соломой и маленькой комнаты друга… Он с нетерпеливым любопытством осматривал жилище Алексея, наконец сел и начались расспросы.

— Почему у тебя нет замка и прекрасных комнат?

— Потому что я беден, — отвечал Алексей.

Эмилий не мог хорошенько понять бедности, и Алексею пришлось долго объяснять ему значение этого слова. Потом Эмилий спросил:

— А я богат или беден?

— Вы богаты…

— В таком случае, я могу поделиться с тобой, — сказал Карлинский.

— Ты думаешь, что мне нужно это? Богатство не дает счастья… В этом домике, где я родился, мне так же хорошо, как тебе в Карлине…

Далее глухонемому хотелось узнать: почему Алексей оставил их и почему не приезжал в Карлин? Трудно было сказать ему всю правду или обвинить кого-нибудь — и Дробицкий отделался от него общими местами.

Старушка-мать пришла посмотреть гостя и хоть была не слишком чувствительна, однако расплакалась, увидя в первый раз человека, лишенного слуха и дара слова и таким образом совершенно отделенного от внешнего мира. При взгляде на нее Эмилий сначала как будто испугался и боязливо всматривался в Дробицкую, потом начал улыбаться и велел сказать, что любит ее.

Алексей забавлял Эмилия, как ребенка, и очень рад был приезду несчастного, потому что во всем Карлине только он остался верен старому другу.

Уже смеркалось, но Эмилий не хотел ехать назад, указывал на софу, где он мог спать и посылал Антония в Карлин одного, целуя и упрашивая старика, чтобы тот позволил ему остаться в Жербах. Но как президент строго наказал сегодня же возвратиться домой, то необходимо было ехать… Эмилий умолял Алексея побывать в Карлине и назначил место свидания в саду, если он хочет избежать встречи с другими лицами. Жалко было отнять эту надежду у несчастного, но возможно ли было осуществить ее?

— Приезжай ко мне, я не могу быть там! — отвечал Дробицкий.

Эмилий расплакался, как ребенок, и его насильно посадили в повозку, даже старуха Дробицкая была взволнована этой картиной… Эмилий почти помирил ее с Карлином.

* * *

Через несколько недель после визита в Горы Алексей, побуждаемый желанием вырваться из своего оцепенения и неподвижности, сильно беспокоивших мать и друзей, опять поехал к Юстину. Его влекли туда любопытство и предчувствие, что усилия его не будут напрасны. В самом деле, он нашел в Горах большие перемены. Юстин выбежал к нему с лицом почти прежним — веселым и воодушевленным надеждой. Поля сидела у фортепиано и занималась музыкой, сделавшейся ее единственным удовольствием. Юстин шепнул гостю, что надеется на выздоровление жены, что она принялась за дела и возвратилась к жизни.

Так было в самом деле, но Алексей не заметил никакой перемены на лице несчастной жертвы: желание счастья обманывало Юстина. Правда, на щеках Поли был румянец, в глазах блеск, на устах улыбка, но она показалась Дробицкому гораздо хуже, чем в первый визит: ее истощение было очень заметно, а убийственная болезнь еще заметнее…

— Видишь, — почти весело сказала она, подходя к Алексею и подавая ему руку, — я послушалась тебя, тружусь, развлекаю Юстина, забочусь о нем, хлопочу в хозяйстве и в самом деле теперь мне лучше, гораздо лучше! Я спокойна… а ты?

— Я, — отозвался Алексей, — как видишь, еще держусь на ногах… живу…

— Ты нисколько не поправляешься.

— Со временем поправлюсь, — с горечью проговорил Алексей.

Больше всего обрадовало Дробицкого состояние Юстина. Поэт возвратился к любимым занятиям: опять собирал песни и предания, опять мечтал о великой гомерической эпопее из славянских преданий, опять говорил о будущности и жил в облаках поэзии. Ему казалось, что Поля любит его, что они могут надеяться на счастливую будущность, что все старое навсегда забыто…

Но не так было на самом деле. Поля еще раз с твердым самопожертвованием отреклась от слез и страданий, улыбалась, казалась веселой и спокойной, чтобы усладить несколько дней жизни своему бедному мужу. Алексей ясно видел положение дела, но обманывал себя той мыслью, что сильное напряжение воли часто производит чудеса, если оно соединяется с твердой решимостью, он полагал, что состояние Поли было только болезненным переходом и не понял рода этой болезни и сильного истощения. Между тем беспрестанная борьба с собой, внутреннее страдание и неутомимая деятельность, держа ее в постоянной лихорадке, уже произвели зародыш смерти… Дни Поли были сочтены, и иногда сирота предчувствовала близкую кончину, но молчала. Равнодушная ко всему и изнуренная страданиями, она хотела отдохнуть… хоть бы даже в могиле.

Алексей уехал печальный и опять провел несколько месяцев в одних предчувствиях и догадках. Наконец письмо Юстина пробудило его. Поэт просил Дробицкого привезти доктора Гребера, потому что жена его немного ослабела и должна была слечь. Из письма поэта видно было, что он считал болезнь жены незначительной и неопасной. Алексей тотчас полетел в местечко и нескоро уговорил доктора ехать в Горы.

Гребер теперь еще более имел практики у панов и почти исключительно занимался ими, утверждая, что хороший доктор должен специально посвятить себя известному классу людей, потому что каждый слой общества имеет свои болезни, следовательно, свою патологию и отдельную медицину. Впрочем, он согласился на усиленные просьбы Дробицкого только потому, что Поддубинец жил в сношениях с Карлинскими. Он потребовал только экипаж на рессорах и другие удобства, потому что уже привык к ним или, вернее, притворялся привыкшим, в той уверенности, что изнеженность сообщит ему вид человека высшего света.

Поздно вечером они приехали в Горы. Юстин встретил их на крыльце со спокойным и даже веселым лицом.

— Как здоровье Поли? — спросил Алексей.

— Теперь хорошо, исключая маленькой слабости.

Когда Гребер вышел из комнаты больной и попросил чаю, Алексей очень испугался мрачного выражения всегда равнодушной и улыбающейся физиономии доктора. Юстин был в другой комнате.

— Что скажете о болезни? — тихо спросил Дробицкий. Доктор пожал плечами и отвечал:

— В последней степени чахотка! Через два дня она умрет, нет никаких средств спасти ее. Пропишу лекарство, но знаю, что оно не поможет… незачем было и звать меня.

Дробицкий побледнел и сжал руки. К счастью, возвращающийся Юстин не заметил его движения. Поля приказала просить друга в свою комнату.

Алексей в глубоком волнении вошел к ней и не знал, что делать. Приговор доктора тяжелым камнем давил его сердце.

Поля сидела на кровати, немного склонясь на подушку, и была так прекрасна, как, кажется, не была во всю жизнь. Страдание не оставило на лице ее никаких следов истощения, потому что ее воодушевляла великая жертва, принесенная ею, только черты ее стали идеальнее, взгляд глубже, улыбка невиннее и прелестнее.

Когда Алексей подошел ближе, она положила палец на губы и сказала тихим голосом:

— Тс! Не говори ни слова Юстину. Хорошо, если мы сократим для него хоть один тяжелый день, а дни мои уже сочтены… смерть приближается с быстротой молнии, он пострадает и переживет ее. Бедный, благородный Юстин. Я знаю, что умру. Не понимаю, что происходит со мною, но чувствую недостаток жизненных сил, что-то быстро порывающееся к концу… какое-то нетерпение, поспешность…

Она закашлялась и остановилась…

— Завтра позови ко мне ксендза. О, если бы и он вздумал приехать сюда… Я могла бы, по крайней мере, сказать, что прощаю его!

— Зачем? — воскликнул Алексей.

— Правда, нет, нет, не нужно! Я не могу и не хочу видеть его! Это огорчило бы Юстина, но ведь ты скажешь ему когда-нибудь. Ах нет, и говорить не следует.

Поля заплакала.

— Завтра — ксендза, пожалуйста, друг! Конец может придти скоро, искра уже догорает… и погаснет… А ты?.. Как чувствуешь себя? О, худо! Худо! Так же, как и я! Скажи мне, ведь я все знаю!

— Надо все забыть…

— Да, счастливы те люди, которые умеют забывать, а я не могу! Каждый вздох напоминает мне о прошедшем, каждый звук. Ах, если б я могла еще раз видеть его и услышать, что и он простил меня… Если бы ты известил его!

Алексей молчал.

— Правда, это невозможно! — прибавила Поля, спустя минуту. — Как я смешна с подобными желаниями!

Больная остановилась и, подвинувшись к Алексею, сказала еще тише:

— Поручаю тебе Юстина. В первые минуты не дай ему освоиться с тоской… Надо сейчас же выжечь ее, как укус бешеной собаки, иначе она вопьется в сердце и сведет его с ума, как свела меня…

— Разговор изнурителен и вреден для тебя, я пойду! — сказал Алексей, заметив усиливавшийся румянец на щеках ее.

— Минутой раньше или позже, но я непременно умру… стоит ли думать об этом? О, если бы я знала, что увижу его, то дорожила бы жизнью! Но нет, ведь ты не привезешь его ко мне?

— Не могу… Не имею возможности, — отвечал Алексей. — И для чего тебе видеть его?

— Да, это невозможно! Однако так хотелось бы последний раз взглянуть на него, потом закрыть глаза, ничего больше не видеть и отойти к вечному сну с его образом…

— Поля!

— Нет, нет! Видишь, я молчу… и больше не скажу ни слова! Ты не позволяешь… О, ты жесток… и к себе, и ко мне. Но ты видел ее?

— Кого?

— Анну! Не видал? О, ты силен, ты крепок… Как я завидую тебе! Я отдала бы половину кратких дней моих, даже больше, только бы снесли меня туда, только бы я могла умереть там… под липами… Анна не имеет сердца!

Больная договаривала эти слова со слезами. Но вдруг во всем доме поднялась суматоха, раздался стук экипажа. Юстин выбежал на крыльцо, и через минуту послышались шаги в смежных комнатах. Поля вскрикнула со свойственным больным ясновидением:

— Ах, это она! Это она!

Алексей в испуге вскочил с места, побледнел и оглядывался, куда бы уйти. Юстин подошел к кровати жены и сказал ей с улыбкой:

— Поля, приехал гость! Панна Анна была в Шуре… Она узнала там о твоей болезни и приехала к нам… Позволишь ей войти?

Поля задрожала. Ей пришел на память Карлин, но у нее перехватило дыхание, и, совершенно ослабев, бедняжка только указала рукой на двери.

Алексей уже исчез… боковыми дверями он выбежал в сад, приказал запрягать лошадей и, хоть была ночь, отправился в Жербы.

Анна, не хотевшая встретиться с ним, уже не нашла его в комнате Поли, потому, еще раз беспокойно оглянувшись во все стороны, она поспешно бросилась в объятия больной, так как давно хотела видеть свою подругу, но мать и президент не пускали ее. К счастью, Атаназий, понимавший вещи иначе, прямо сказал Анне, что она обязана ехать к больной, и потому, уполномоченная дядей, Анна в тот же вечер приехала в Горы.

Долго не видавшись с Полей, Анна испугалась страшной перемены, какую нашла в ней. Но хорошенькая сирота, уже отерев слезы, с веселой улыбкой встретила подругу детства. Гостья и хозяйка долго молчали. Поля напрягала последние силы, чтобы не опечалить Анну и не отравить последней минуты свидания с нею.

Живо посыпались вопросы и ответы. Анна прежде всего начала говорить об Юлиане, не воображая, что привезла с собой новую болезнь для умирающей.

— Конечно, ты уже знаешь, — сказала она, — что Юлиан страстно влюблен…

— Мы ничего не знаем здесь, — поспешно отвечала Поля. — Горы спят в безмолвных лесах. Никто не бывает у нас.

— И уже обручен, — продолжала Анна. — Теперь он постоянно живет у Гиреевичей. Зени также влюблена в него, через несколько месяцев будет свадьба.

Поля улыбнулась, хотя эта улыбка дорого стоила ей.

— Невозможно представить себе более приличной, прекрасной и счастливой партии. Оба молоды… происхождение… состояние… вкусы — все превосходно сошлось у них. Президент устроил это дело. Я боялась, чтобы Юлиан не причудничал, но он только с самого начала был равнодушен, а теперь любит, ни о ком больше не говорит и не думает, как о ней, чрезвычайно весел… теперь ты не узнала бы его.

— Да, я так давно не видала его.

— Правда, ты имеешь полное право сердиться, что мы не навещали тебя, но мамаша, дядя, президент… потом беспрестанные гости. Может быть, ты знаешь, что и у меня есть надежды?

Анна покраснела.

— Да, слышала… жаль, что я так мало знаю его…

— Но вот узнаешь. Он приедет к вам. Стыдно признаться тебе, но это человек, какого не случалось мне встречать в жизни… в полном смысле превосходный!

— Так ты любишь, бедная Анна? — воскликнула Поля, не имея сил больше владеть собой. — О, дай Бог тебе счастья!

— Еще не знаю, — прибавила Карлинская, — чем кончится это. Мамаша решительно на его стороне: она спрашивала меня, я призналась, что он мне нравится… президент еще не сказал окончательного решения. Юлиан любит его, как брата. Только дядя Атаназий, не знаю почему, не полюбил его. Но он такой добрый, не будет препятствовать.

Разговор был неисчерпаем, потому что для Поли каждая малейшая подробность, переносившая ее в Карлин, была приятна и драгоценна. Она расспрашивала обо всем: о своей комнатке, о цветах, мебели, о жизни в Карлине, обо всем, что случилось после ее отъезда… она не вспоминала об Юлиане, но каждая мысль сироты относилась к нему. Наконец, когда надо было расстаться, Поля после ухода Анны упала в обморок, и ей сделалось гораздо хуже.

На другой день приехал ксендз Мирейко, потому что Алексей послал ему из корчмы длинное письмо. Капуцин прибыл как будто с визитом и, оставив Святые дары в часовне, вошел к больной с веселой наружностью человека, уже привыкшего встречаться со смертью.

Играя своим поясом и весело разговаривая с Полей, он между прочим спросил: не хочет ли она исповедаться?

— В самом деле, я очень желаю этого, — проворно сказала Поля. — Но вы предупредите мужа, чтобы не испугать его… Я готова.

С Юстином нетрудно было объясниться.

— Твоя жена больна, — сказал ему ксендз, — и пан Атаназий прислал меня сюда исповедать и причастить ее.

— Кажется, она не в такой степени больна, чтобы думать об опасности?

— Разве исповедь нужна только в опасности? — возразил ксендз Мирейко.

— Но это может встревожить ее.

— Не бойся, милый мой, напротив, это еще успокоит… уж я говорил с ней.

Юстин не противоречил более, и больная в тот же день, при Анне, исповедалась, приобщилась Святых тайн и тотчас попросила читать отходную. Это испугало мужа, но его еще успокоили. Гребер между тем шепнул Анне, что Поля сегодня или завтра умрет. Натурально, Анна осталась при ней.

В награду тяжких жертв милосердый Бог усладил последние минуты жизни. Анна привела ей на память любимый Карлин, лета детства, Юлиана…

Поэт не верил в смерть жены, и как будто для поддержания его в этом неведении больная стала чувствовать себя гораздо лучше, потому что кончине всегда предшествует последнее напряжение жизненных сил… Целый день она дышала свободнее, лихорадка уменьшилась, румянец исчез, но под вечер обнаружились грозные признаки смерти… У больной отнялся язык.

Внезапно пораженный, Юстин оцепенел: но все еще не верил до тех пор, пока Анна стала читать над больной предсмертные молитвы, и толстая восковая свеча озарила почти безжизненное лицо жены его.

В самую полночь из груди больной вырвалось несколько тяжелых вздохов. Бедная Поля скончалась.

Юстин долго стоял на коленях у холодной руки ее в самозабвении, без слез и рыданий, наконец ксендз Мирейко и Гребер отвели его прочь. Анну тотчас отправили домой и послали за Алексеем, даже и Юстину советовали ехать в Шуру, но он не соглашался на это и сказал окружающим:

— Я останусь здесь, потому что обязан отдать последний долг покойнице. За меня не опасайтесь… Моя жизнь уже потеряла свою цену… Притом, я никому не нужен.

Придя в себя, поэт созвал людей и начал хлопотать о всех подробностях для погребения… об одежде умершей, о гробе… могиле… сам выбрал для жены белое платье и поддерживал Полю, когда женщины убирали ее на вечный покой, сам дал ей в руки крест и, запечатлев на белом мраморном челе последний поцелуй, собственными руками перенес драгоценные останки в комнату со стороны сада, обставил их цветами, украсил зеленью… потом сам положил ее в гроб, устланный благовонными растениями и, не имея сил ни плакать, ни успокоиться, как часовой, неотлучно ходил вокруг гроба. Накануне погребения Юстин пошел на деревенское кладбище и, найдя там тихое убежище для вечного покоя между двумя березами, приказал построить большой склеп, где бы поместились не один, а два гроба, и на собственных плечах снес жену в новое жилище. Скорбь и отчаяние поэта были тем мучительнее, что не обнаруживались ни слезами, ни стонами. Пока закладывали гроб, он стоял на коленях, и когда уже все разошлись, он еще долго молился над могилой. Наконец встав с места и не возвращаясь в опустевший дом, он прямо с кладбища отправился в Шуру.

Атаназий уже знал о смерти Поли и ждал к себе Юстина. Увидя его, старик открыл свои объятия и, не говоря ни слова, крепко прижал к сердцу любимого питомца. Убитый страданиями, молодой человек в безмолвии упал на землю.

Обливаясь слезами, Анна возвратилась в Карлин. Юлиан вместе с Альбертом выбежал к ней навстречу с самым веселым лицом и сигарой в зубах, но, видя изменившееся лицо сестры, страшно испугался и спросил ее:

— Что это значит? Ужели какое-нибудь несчастье постигло нас в Шуре?

— Нет, милый брат, нет! — прошептала сестра. — Но Поля, наша бедная Поля, умерла…

Анна взглянула на брата. Дрожа всем телом, Юлиан искал, на что бы опереться.

— О, я убил ее! — воскликнул он, забывая окружающих. — Я убил ее!

Эти странные и с первого раза непонятные для сестры слова глубоко огорчили президента. Он схватил племянника за руки и повелительно потащил его за собой, пригласив Альберта помочь ему. Так хорошо скрываемая до сих пор тайна внезапно обнаружилась. К счастью, только сестра, дядя и один посторонний человек были свидетелями восклицания забывшегося Юлиана.

Президент, чувствуя, что вина смерти сироты упала и на его совесть и, жалея племянника, ни на шаг не отходил от него. Но отчаяние Юлиана, выраженное с такой силой, что он даже забыл о посторонних, было, однако, непрочно: легко можно было предвидеть, что, вспыхнув на короткое время, оно погаснет. На другой день вместе с Альбертом его отправили к соседям на охоту, с визитами, и он не отговаривался. Опасаясь, чтобы какие-нибудь вести не дошли до Зени, его через неделю свезли в Ситково. Впрочем, президент был там еще раньше и печаль бедного племянника о сироте объяснил братской привязанностью. В добром, хоть слабом сердце молодого человека на самое короткое время отразилось глубокое впечатление, но в тот же день рана стала заживать, а спустя две или три недели уже не осталось и следов ее. В первые дни Юлиан плакал и вздыхал, ходил по саду и выказывал президенту свою скорбь и угрызения совести. Но холодный и прозаический дядя умел представить происшедшее в таком свете, что постепенно успокаивал племянника и обращал его внимание к Зени, вылечивая любовь любовью, если только можно было теперешнюю привязанность Юлиана назвать этим великим именем.

Совсем иначе страдал Юстин. Он уже не хотел возвратиться в Горы и опять поселился в Шуре. Атаназий лечил его печаль верой, молитвой и благочестивыми наставлениями, не принуждал молодого человека забыть прошедшее, а объяснял ему обязанности земной жизни и сладость союза, соединяющего нас с другим, лучшим миром. Старец не запрещал своему питомцу опять блуждать по лесам и ходить по деревням. Во время таких путешествий Юстин часто заходил на Горское кладбище и проводил там целые дни.

Спустя несколько времени молодой человек заметил, что жестокий удар судьбы открыл в нем новый источник мыслей и поэзии, печаль сделалась вдохновением: пройдя горнило испытания, он лучше понял свет и пламеннее воспевал его. Воспоминание о Поле стало для него первым сокровищем жизни. Юстин не позволил ничего тронуть в своем доме и все оставил в том виде, как покинула его покойница. Иногда он заходил туда, по несколько часов сидел в задумчивости перед немым ее фортепиано и блуждал глазами по разбросанным и покрытым пылью нотам, то приходил в темную комнатку, где она скончалась, и с грустью смотрел на кровать, покрытую ковром и обставленную засохшими цветами.

И он пережил свое несчастье! Милосердый Бог нередко в самом зародыше болезни уже посылает человеку спасительное лекарство. Так было и с Юстином: собственно печаль о подруге привязывала его к жизни. Поддубинец начал вести прежний образ жизни, ходил по деревням, прислушивался к голосу песен и любовался природой. Тень Поли везде сопутствовала ему и часто представлялась ему во сне — белая, чистая, улыбающаяся: она протягивала к нему руку из облаков и манила в свой мир. Только одного Юлиана он не мог видеть, и каждый раз как тот приезжал в Шуру, Юстин бежал в поле и леса, чтобы не встретиться с ним.

Таким образом, обманутые надежды и скорбь дополнили жизнь молодого поэта, а без них она не была бы полной: они открыли в его сердце новые источники, дали глазам новую силу, душе — могучую твердость… Изменили, укрепили и возвысили существо его. Свет нигде не представлялся Юстину так понятным, как на могиле жены, и поэт собственными руками сажал на ней цветы, деревья и с материнской заботливостью лелеял их. Нередко он путешествовал на кладбище вместе с Атаназием, тогда старец бросал свою палку и книгу и вместе с питомцем окапывал могилу, пересаживал цветы, поливал их и забавлялся этим, как ребенок.

* * *

Карлину опять улыбались надежды. Альберт был уже нареченным женихом Анны, а Юлиан, занятый своей женитьбой, экипажем и лошадьми, совершенно забыл о Поле. Президент лечил его от неопасной, впрочем, печали одними шутливыми насмешками, утверждая, что как холодная вода излечивает почти все болезни тела, так насмешка полезна против всякого огорчения. И, надо отдать справедливость методе президента, этот способ лечения очень удался ему в отношении к племяннику, потому что печаль Юлиана в скором времени обратилась сперва в тоску, потом в апатию, наконец в полулыбки и легкомысленное веселье. Такой перемене молодого человека содействовали еще приготовления к свадьбе, счастливо обратившие его внимание к пустым предметам. Надо было со вкусом и аристократически принять в Карлин панну Гиреевич, так как, переходя сюда из Ситковского музеума, она могла быть слишком взыскательна. Итак, для нее приготовили особую половину со множеством редкостей, приобрели фортепиано Плейеля, ноты, орган-гармонику. Юлиан исключительно занимался выбором цветов ливреи, экипажей, лошадей, мебели, закупленной в Варшаве, устройством и украшением гербов и был сильно озабочен до тех пор, пока все это не было признано удовлетворительным.

Нечего и говорить, что свадьбу праздновали великолепнейшим образом. Несмотря на свою скупость, граф Гиреевич усиливался во всем соблюсти приличный блеск, и сам хвалил себя за это, утверждая вслух, что в околотке никогда не видали ничего подобного. Здесь не было недостатка ни в фейерверке с вензелями и гербами новобрачных, ни во множестве других сюрпризов подозрительного вкуса, но на вид великолепных. Зени, услышав что-то насчет Поли, несколько времени дулась на будущего супруга, но как последний ловко оправдался клеветой злобного света, то панна великодушно простила ему эту вину и довольно весело прыгнула на персидский ковер перед алтарем и сошла с него уже пани Карлинской.

Старик Гиреевич плакал, как дитя, и утешал жену, заливавшуюся горькими слезами о том, что Зени еще так молода! Впрочем, несмотря на неописуемую горесть, оба они, по неотступной просьбе гостей, в тот же вечер играли на скрипке и гармонии и вызвали множество рукоплесканий. Гиреевич исполнил дуэт с виолончелью, а графиня сыграла две песни из Оберона. Одним словом, исключая маловажных беспорядков, неизбежных при больших торжествах, свадебный пир с китайской разноцветной иллюминацией и бенгальскими огнями удался как нельзя лучше, только фейерверк запачкал несколько человек из второстепенных зрителей.

На другой день, во время великолепного бала в Ситкове, к которому приглашено было с лишком сто фамилий, Зени явилась в старинных драгоценных камнях Карлинского дома, подаренных ей мужем перед свадебным ужином. Старик Гиреевич, страстный охотник хвастаться, поочередно рассказывал гостям на ухо, что этот убор в свое время стоил с лишком десять тысяч дукатов, а огромный смарагд на ожерелье подарен был одним султаном Карлинскому, бывшему послом в Стамбуле и т. п.

Эти два прекрасные бала отравлены были величайшим несчастьем: танцоры уронили полку с этрусскими сосудами, и все они до одного разбились вместе со стоявшей наверху драгоценной японской вазой. Старик Гиреевич так глубоко почувствовал это несчастье, что на следующий день ничего не мог взять в рот. Убыток, по словам его, простирался на триста девяносто пять дукатов.

Теперь, почтенные читатели, вы имеете право еще опросить меня: как зажил Юлиан со своей супругой? Это нетрудно понять. Они зажили в полном смысле великолепно и прилично. К счастью, избалованная Зени не имела никаких страстных желаний: она при каждом удобном случае хвасталась своими музыкальными способностями, искала похвал, потому что привыкла к ним, любила салон и общество, требовала вояжей, и больше ничего не нужно было ей. Но как Юлиан, в свою очередь, был добрым и снисходительным существом, никогда не противоречил жене, а недостаток глубокой привязанности заменял чрезвычайной вежливостью и услужливостью, то они жили довольно счастливо и согласно. Правда, не дальше как через два года после женитьбы, Карлинский часто, под предлогом хозяйственных распоряжений, отлучался из замка и проживал в одном доме в местечке, где, как говорили, жила его любовница, прежняя горничная жены его, веселая, улыбающаяся, черноглазая и чернобровая девушка, но об этом знал, может быть, один президент и не считал преступлением того, что племянник пошел по его следам. Через несколько времени Фанну поместили в домике близ замка, но она вскоре вышла замуж за актера, а Юлиан, погрустив короткое время, нашел вместо нее другую.

Эмилий жил у брата. Но по отъезде Анны Юлиан вовсе не занимался им: бедняжка сидел один в комнатах вместе с Антонием либо в саду под липами и редко приходил в гостиную, потому что Зени боялась его. Эмилий секретно ездил иногда в Жербы. Даже хотели было отправить его в Варшаву, но президент нашел это ненужным. Пробужденный на короткое время рассудок опять заснул, потому что ему не давали никакой пищи. Эмилий опять сделался ребенком, стал печален, одичал, наконец, однажды сидя в саду и заглядевшись на облака, он простудился и, не имея понятия о своем опасном положении, умер от горячки. Гребер приехал уже поздно… Чтобы не произвести неприятного впечатления на Юлиана и жену его, старик Антоний в следующую ночь перевез тело глухонемого в кладбищенскую часовню и при помощи одного Алексея распорядился бедным его погребением. Президент приказал не делать великолепных похорон, поэтому Эмилия положили только в сосновый гроб, окрашенный черной краской и поместили в фамильном склепе.

Юлиан, слишком занятый переменой обоев и мебели, уже спустя неделю узнал о смерти брата и то случайно, когда потребовал к себе старика Антония, бывшего прежде обойщиком. Его супруга, прекрасная Зени, всегда глядевшая на глухонемого со страхом, нисколько не огорчилась его смертью, а президент прямо сказал, что для Эмилия больше всего надо было желать смерти, и что Бог давно должен был умилосердиться над ним. Немедленно представилась крайняя надобность в двух комнатах Эмилия, в них поместили старую горничную Зени с гитарой и двумя собачками, а оставшиеся после покойника вещи выбросили вон. Старик Антоний со своим молитвенником и очками пошел доживать последние дни в маленькой избушке за флигелями. К счастью, Борновский протежировал ему, иначе он пошел бы по миру, потому что целые два месяца добивался аудиенции Юлиана и никак не мог увидеть его. В то время делали в салоне новые занавеси, и Юлиан чрезвычайно занят был ходом этого важного дела.

После обручения с Альбертом Анна немедленно поехала вместе с Зени в Варшаву, чтобы сделать там великолепное приданое. Жених полетел в Познань для покупки дома, потому что на первый раз надо было куда-нибудь привести жену, но это не удалось ему. Президент и Юлиан, влюбленные в него не меньше Анны, значительно охолодели, когда узнали, что Альберт почти ничего не имеет, но Анна уже чрезвычайно привязалась к нему, и дела зашли очень далеко: следственно, невозможно было думать о разрыве… Затем, уже не отправляя молодых в Познань, дядя и брат должны были назначить Анне два фольварка из Карлинского имения. Гиреевич, не желая раздроблять земель, принадлежащих дочери, внес деньги, и Альберту купили в соседстве прекрасную деревню с двумя или тремястами душ и с банковым долгом для того, чтобы он не мог промотать ее.

Свадьбу праздновали в Карлине скромно и без пышности. Через час после бала молодые сели в карету и отправились в Броги. Против обыкновения, только одна пани Дельрио поехала с ними, потому что она матерински заботилась о любимой Анне. Первые дни супружеской жизни были в полном смысле прекрасны: счастье молодых представлялось самым верным и надежным, Альберт был чрезвычайно чувствителен, а жена — влюблена в него до безумия. Полковница, услаждаясь видом этого Эдема, не могла расстаться с ним и когда говорила о дочери, слезы радости орошали глаза ее, а перед зятем бедная почти благоговела.

Надо отдать справедливость Замшанскому за то, что впоследствии он исправился от многих недостатков. Ему нетрудно было любить Анну, потому что кто не любил бы ангела? Но перед глазами обманутой женщины постепенно исчезало очарование, окружавшее до сих пор предмет любви ее.

Из высшего, остроумного, искреннего и чувствительного существа, обладавшего великим разумом и многосторонними познаниями, Альберт в скором времени стал для нее тем, чем был на самом деле, то есть человеком ловким и, подобно всем современным юношам, заботившимся только о хорошей жизни и наслаждениях. Изумленная Анна постепенно открывала в нем не только обыкновенного, даже ничтожного человека, в ледяной груди его нашла мертвое сердце, в улыбающихся устах — холод скептицизма, а вместо мыслей — одни фразы. Печаль отуманила лицо несчастной, обманутые надежды поразили сердце, но, перестав уже верить в блестящие достоинства супруга, она еще утешалась тем, что, по крайней мере, посторонние люди не переставали удивляться превосходству Альберта.

Анна сосредоточилась в самой себе, утешалась молитвами и строгим исполнением обязанностей, сделалась еще серьезнее, никогда не жаловалась даже перед Богом и, не имея сил ни любить, ни уважать мужа, старалась, по крайней мере, от человеческих глаз скрыть великую, болезненную ошибку, отравившую жизнь ее. А когда родился у нее ребенок, то она увидела в нем луч Божьего милосердия: теперь она была не одна и видела впереди для себя цель.

* * *

Скажем еще несколько слов об остальных Карлинских и, во-первых, о президенте. Вскоре после свадьбы Анны неожиданно возвратилась из-за границы жена его, так как вояжи наконец надоели ей, и сейчас же объявила, что с этих пор она будет всегда жить дома и только для одного милого супруга играть на арфе. Это обстоятельство очень расстроило положение президента, уже привыкшего жить по-холостому, но он с выражениями чувствительности, даже с радостью принял беглянку и всем рассказывал, что теперь только начнет жить и отдохнет в полном смысле этого слова. В некоторых домашних порядках президентша немного помешала своему супругу, потому что на другой день ее приезда кого-то секретно отправили из барского дома в деревню, но зато она помогала ему достигнуть звания губернского предводителя, с горячим участием разделяя его желание служить дворянству и занять высшую степень в избирательной иерархии.

В скором времени наступил роковой срок выборов, и супруги с большими запасами поехали в столицу, открыли свой дом и всеми силами старались расположить к себе сердца собратий. Президент низко кланялся мелкой шляхте, с героической отважностью обнимал людей, от которых пахло чесноком и луком, поил, кормил, возил и принимал их так, что наконец не сомневался в плодах своих стараний и единодушном выборе. Между тем, неожиданно явился опасный соперник. Целых три года просидев дома, последний, за несколько дней перед баллотировкой, так начал поить мелкую шляхту, столько наговорил обещаний, так громко кричал против панов и аристократии и так часто называл себя братом-шляхтичем, что всех привлек на свою сторону.

Следствием такого обхождения было то, что самые искрение друзья президента забыли свое обещание и выбаллотировали своего бесценного N. N., хоть только три дня назад стали любить его… Вечером его уже носили на руках и заливали триумф шампанским.

Жестоко обманутый в надеждах президент после этого случая впал в сильнейшую мизантропию, с горечью твердил, что у нас нельзя полагаться на общее мнение, ругал шляхту и уверял с клятвой, что если бы его стали просить на коленях, он не принял бы никакой должности… С тех пор он и уехал в деревню. Впрочем, говорят, что он опять явился на следующие выборы… Но какой был успех — неизвестно.

В жизни Атаназия, служившей только преддверием вечности, не могли произойти важные перемены. Любовь к духовным предметам неистощима, она не ослабевает и не пресыщает человека, одни земные блага непрочны, а небесные вечны. Укрепляя и возвышая душу молитвою, отшельник в безмолвном терпении провел жизнь свою, спокойно встретил смерть и переселился в вечность, как на великий и вожделенный пир, с трепетом нетерпения, с пламенным желанием и сладким страхом…

Последним взглядом он благословил друзей своих: бедного Юстина, старушку Гончаревскую и благородного ксендза Мирейко. Когда не стало этой оживляющей всех души, когда на другой день после погребения Атаназия домочадцы его увидели, как много потеряли они в одном человеке, то ни один из них не хотел уже оставаться в Шуре. Ксендз поехал в монастырь. Юстин, получив себе Горы по формальному завещанию воспитателя, переселился в свой пустой домик, чтоб чаще ходить на кладбище, пани Гончаревская поплелась за своим воспитанником. Шура со всеми землями и угодьями досталась Юлиану, потому что президент отказался от нее. Даже носилась молва, будто доверенный Юлиана внимательно рассматривал запись насчет Гор и покушался выгнать Юстина, либо купить его участок, лежавший посередине между Карлином и Шурой, но президент не согласился на это, сам поехал к Поддубинцу и заключил с ним полюбовную сделку, предоставив поэту пожизненное владение Горами и не удаляя его из места, столь дорогого для него воспоминаниями.

В старом дворе в Шуре поселился управитель. Его дети выстрелили все глаза в портретах Карлинских. Часовню, как вещь совершенно ненужную, закрыли, но зато устроили там фабрику смолы и терпентина в самых обширных размерах и по новейшей методе. Юлиан выплачивал свои долги и наживал состояние.

Алексей, по смерти Эмилия и Поли, по выходе замуж Анны, постоянно жил в Жербах, уединенно сидел в своей комнатке и одичал до такой степени, что никто не мог ни вытащить его из дому, ни развлечь, ни развеселить. Он уже не мог возвратиться к деятельной жизни. Юноша смеялся над ним, даже нередко ругал его, но это не принесло никакой пользы. Довольствуясь малым и вовсе не думая о будущем, Алексей все предоставил матери и брату, а сам проводил время только за книгами, в думах и тоске.

Только один раз, и то на самое короткое время, Алексей вышел из своей апатии и тем обнаружил, что некоторые предметы на свете еще занимали его. Это произошло по следующему случаю.

Мы сказали выше, что одна из жербенских помещиц, вдова Целестина Буткевича, имела у себя воспитанницу Магдусю. Эта девочка, несмотря на разные догадки и сплетни, неизвестно как явилась на свет и попала под опеку пани Буткевмч. На вопросы о ней вдова отвечала только, что это бедная сирота.

Приходя в возраст, избалованная с самого начала Магдуся стала служить помехой своей опекунше, еще не перестававшей думать о замужестве и ожидавшей предложения от пана Пристиана Прус-Пержховского. Девушка бегала по деревне без всякого присмотра, резвилась с крестьянскими детьми, и жалко было смотреть, как не радели о ее воспитании. Магдуся часто заходила и в дом Дробицких, а мать Алексея, хоть на вид суровая, брюзгливая и всегда занятая хозяйством, по доброте своей сжалилась над бедной сиротой. Она позволяла девушке сидеть у себя, понемногу учила ее, искореняла в ней вредные понятия и наконец так привыкла к Магдусе, что девушка более жила в старом доме, нежели у своей опекунши. Догадливая Магдуся в скором времени заметила слабость к себе внешне всегда строгой соседки и потому решительно не боялась Дробицкой, даже нередко злоупотребляла ее добротой. А как пани Буткевич весьма нуждалась избавиться от взоров своей воспитанницы, то она даже радовалась привязанности девушки к Дробицким, потому что, с одной стороны, могла быть спокойной насчет воспитанницы, а с другой — не имела надобности брать ее с собой в гости и на прогулку или сидеть дома с ней.

Между тем Магдуся становилась хорошенькой девочкой, и, можно сказать, истинная милость Божия сблизила ее со старым домом, где она нашла искреннее сердце, зрелый ум и хороший пример в матушке Дробицкой.

Последняя не позволяла Магдусе сидеть без дела, употребляла ее на домашние услуги, не прощала ей ни одной шалости и по-своему образовывала забытую всеми девочку.

Это продолжалось довольно долго: Дробицкая и Магдуся привязались и привыкли друг к другу. Между тем пани Буткевич потеряла последнюю надежду выйти замуж — и это обстоятельство до такой степени огорчило ее, что, питая злобу на всех соседей, она вдруг стала сердиться и на то, что Магдуся совершенно отстала от нее.

— Пока нужно было заботиться и ходить за сиротой, никто не помогал мне, — говорила она, — а когда она выросла и стала способной помогать в домашнем хозяйстве, то все начали приваживать ее к себе. О, эта пани Дробицкая не дура! Достала себе даровую прислугу… Но уж я поставлю на своем и не позволю взять от меня Магдусю.

Раздраженная опекунша строго запретила своей воспитаннице ходить к Дробицким и велела прекратить знакомство с ними. Но так как пани Буткевич не старалась расположить к себе Магдусю ласками, а обходилась с ней жестоко, то сирота продолжала каждый день секретно ходить к Дробицким.

Магдуся была в то время четырнадцати лет и такая хорошенькая собой, такая умная, понятливая и благородная, что мать Алексея искренно жалела ее. При встрече на улице Дробицкая и пани Буткевич не скупились на упреки и ругательства из-за Магдуси… И это еще более раздражило их: они перестали видеться и каждый раз, когда случайно сходились у соседей, непременно ссорились из-за девочки.

Может быть, эти отношения соседок со временем и прекратились бы, если бы Ян, брат Алексея, каждый день видавший хорошенькую Магдусю, не влюбился в нее со всей страстью, а она, в свою очередь, не привязалась также к молодому человеку. Старушка-мать сначала не замечала сочувствия молодых людей, а когда поняла их, то была даже рада, что Магдусе запретили ходить к ней.

Впрочем, это обстоятельство нисколько не препятствовало молодой паре встречаться и видеться каждый день. Возвращаясь с поля и проезжая мимо домика пани Буткевич, Ян останавливался под окном и целый час разговаривал с любимой девушкой. В свою очередь Магдуся каждый день гуляла в своем саду, а Ян всегда караулил ее за забором. Молодые люди под разными предлогами находили случай встречаться, и не проходило дня, чтобы они хоть несколько минут не поговорили друг с другом. Таким образом, детская привязанность их постепенно обратилась в сильную страсть, и поскольку пани Буткевич в подобных отношениях была чрезвычайно догадлива, то в скором времени подкараулила их. Впрочем, она не дала им понять этого — и неизвестно по каким видам вовсе не мешала влюбленным, как будто ничего не знала.

Дробицкая долго не замечала в сыне привязанности к Магдусе. Правда, она видела какую-то перемену в поведении сына, беспокоилась, следила за ним, но не могла понять, что это значит. Наконец один раз она застала молодых людей в саду, среди самого чувствительного разговора, выслушала их клятвы и разразилась сильнейшим гневом. Ей никогда не приходило на мысль, чтобы Ян мог обратить внимание на сироту без имени и, Бог знает, какого происхождения. А так как она всегда прямо выражала свои чувства, то без всякой церемонии обругала Магдусю, а сыну решительно объявила, что никогда не позволит осуществиться его замыслам.

— Смотрите, — кричала она в раздражении, — смотрите, какая умница! Изволит дурачить моего сына!.. Сирота, пришлая, подкидыш!.. А глупый Ян сейчас же дал клятву, что женится на ней!.. Так никогда не бывать этому… Не позволю, пока жива, не позволю! Еще ни один Дробицкий не искал себе жены под забором.

Напрасно сын плакал и умолял мать, ничто не помогло. Она сказала, что не позволит, и больше ничего не хотела слышать. Это продолжалось год или больше: отношения Яна с Магдусей не прерывались, только они виделись уже в другом месте, а пани Буткевич, как наперекор, смотрела сквозь пальцы. Не видя возможности победить упорство матери, Ян сохнул, скучал и уже поговаривал о поступлении в военную службу, наконец признался Алексею, что не может жить без Магдуси и просил у него помощи и советов. Алексей, не сказав ничего положительного, велел брату повременить немного.

На другой день, когда во время сумерек мать молилась в своей комнате, к ней вошел Алексей и, поцеловав ее руку, сел на стул.

— Что тебе надобно, милый мой? — с чувством спросила Дробицкая. — Может быть, у тебя не достает чего-нибудь? Говори, сердце…

— Собственно я ни в чем не нуждаюсь, милая маменька… Для моей убитой жизни уж ничего не нужно…

— В том-то и беда, что ты сам убил свою будущность… О, сколько слез стоит мне это!

— А знаете, милая маменька, что отравило мою будущность, что отняло у меня веру и все надежды? Именно предрассудок, разделяющий людей и не позволяющий им думать, что одни могут сблизиться с другими…

В первый раз Алексей говорил с такой откровенностью. Слезы потекли по морщинам матери, и она молчаливо слушала сына.

— Я безрассудно сблизился с известными вам людьми, — продолжал Алексей, — тогда как эти люди всегда были для меня чужие, хоть искали моей дружбы. Я полюбил девушку гораздо выше себя и, не имея возможности, не смея высказать ей чувств своих и даже взглядом попросить у нее хоть каплю сочувствия, впал в неизлечимое отчаяние, сделавшееся для меня безвыходным.

— Безвыходным? Что ты говоришь?

— Да, маменька! Почем знать? Если бы все мы имели одни и те же понятия о свете, то Анна, может быть, иначе смотрела бы на меня, может быть, я расположил бы к себе ее сердце…

— И будь уверен, — перебила Дробицкая, — ты не был бы счастлив, милый мой, жена всегда унижала бы тебя…

— Она — ангел…

— Ты богохульствуешь, Алексей…

— Но я не о себе пришел просить вас, милая маменька! Хотите ли, чтобы и другой ваш сын был несчастен вследствие того же самого предрассудка?

— Ого! Ты, кажется, хочешь заступиться за Яна…

— Да, за него. Может быть, вы не один раз проклинали в душе гордость панов и их понятия о каком-то превосходстве своем. Но не то же ли самое делаем теперь и мы, отталкивая бедную Магдусю, тогда как брат был бы счастлив с нею? Следовательно, и в нас есть чувство, которое мы порицаем в других… Мы считаем девушку недостойной нас потому только, что она сирота без имени… Мы обрекаем бедных на вечное страдание… Ведь вы любили Магдусю, бесценная маменька, и не один раз говорили, что она добрая и благородная девушка. Почему же вы не хотите назвать ее дочерью? Ужели потому только, что не знаете, кто были ее родители?

Дробицкая внимательно слушала сына, два раза пожала плечами, села на место и сказала:

— Толкуйте себе, как угодно, а люди будут смеяться над нами… Знаешь, что говорят о ней?

— Люди над всем смеются! — возразил Алексей. — Но, милая маменька, благоразумное ли дело руководствоваться людскими сплетнями и бояться глупой насмешливости?

— Эта любовь со временем выйдет из головы Яна.

— О, нет! Я давно смотрю на них и ясно вижу, что брат искренно любит ее, а Магдуся плачет дни и ночи… Милая маменька, не будем жестоки, оставим ложный стыд…

— Уж я стара, — с чувством отвечала Дробицкая, — и переделать меня невозможно. Мне будет горько, если Ян женится на сиротке без имени, без родителей и без состояния… Но да будет воля Божия! Если ты, милый Алексей, говоришь в их пользу, то делайте, что угодно, только не заставляйте меня радоваться этому…

Алексей поцеловал руку матери. Она крепко прижала его к сердцу и прибавила:

— Да будет воля Божия, если Магдуся так необходима для его счастья!.. Не думала я, чтобы Ян так сильно привязался к ней, впрочем, я сама виновата, потому что раньше не заметила любви их.

Потом представились затруднения насчет того, где поместить молодых и на что праздновать свадьбу. Но благородный Алексей устранил все препятствия, уступил им свою половину, а сам переселился на фольварк. Ян чуть не сошел с ума от радости и бросился матери в ноги. Она только покачала головой, погрозила сыну и уже не вмешивалась в дальнейшие распоряжения. В тот же вечер Ян отправил брата к пани Буткевич. Вдова прямо поняла намерения соседа, но представилась удивленной и, как водится у людей ее класса, выставляла разные препятствия, потому что не хотела расстаться с воспитанницей. Впрочем, через два дня дело кончили и молодых обручили. Расчувствовавшаяся пани Буткевич добровольно подписала Магдусе свой участок, предоставив себе только пожизненное владение им.

Это был последний случай, в котором Алексей принял деятельное участие. Остальная жизнь его протекала в уединении, молчании и бесплодных размышлениях.

Он не мог и не хотел приняться за какое-нибудь дело. А когда одиночество слишком тяготило его, то он отправлялся к Юстину либо к старику Юноше, проживал у них по несколько дней, разговаривая с ними более глазами, нежели языком, и опять возвращался в Жербы — к своим деревьям и книгам.

Загрузка...