Среди тысяч путешественников, написавших миллионы томов, я всегда находил лишь двух, чьи рассказы по-настоящему красочны и подлинно занимательны: и это при том, что родились они с разницей в две тысячи четыреста лет.
Одного из них звали Геродот, другого — Левальян.
Признательное потомство отплатило им тем, что обоих объявило лжецами.
Но не стоит думать, что это мнение основывается на каких- либо доказательствах, полученных в результате более добросовестных, чем у них, изысканий в тех самых местах, какие они некогда объездили; или оно вытекает из сделанных ими ошибок, обнаруженных кем-то, кто прошел по их следам; или оно обязано своим появлением исправлению ошибочных теорий, выдвинутых ими относительно течения рек или местоположения человеческих племен.
Нет, такое утверждение зиждется всего-навсего на том, что оба тома Геродота и четыре тома Левальяна читаются с таким же интересом, как пастораль Лонга или роман Вальтера Скотта.
Ну а поскольку наряду с шестью или восемью занимательными томами на подобные сюжеты написаны тысячи скучных томов и правда всегда на стороне большинства, пусть даже самого незначительного, то из этого следует, что столь подавляющее большинство не могло ошибиться.
И вот этим большинством было решено, что путешествия Геродота и Левальяна — это романы, а не путешествия.
Правда, те, кто странствовал по берегам Каспийского моря или поднимался по Нилу, поглядывая в томик Геродота, и те, кто посещал страну больших намаква или спускался по Слоновой реке, не выпуская из рук томика Левальяна, признали, что в отношении топографии два эти путешественника приводят лишь исключительно достоверные сведения, и были настолько удивлены этим, что пожелали поделиться своим удивлением с современниками, восстановив в глазах Академии наук и Географического общества репутацию этих бедных великих мужей.
Но нет! Все решено раз и навсегда. Привычка усвоена, общественное мнение установилось, и, несмотря на отзывы Мальт- Брёна и Дюмона д’Юрвиля, Геродот и Левальян так и остаются в статусе романистов.
Да и правда, зачем Геродот вздумал включать в свою книгу истории о Семирамиде, Гигесе и Камбисе? Для чего Левальян терял время попусту, рассказывая нам об охоте на львов вместе со Слабером, о своей любовной истории с Нариной, о прогулках с Кеес, своей обезьяной, и Клаасом, своим готтентотом?
Ведь такое нелепо для первого и бессмысленно для второго!
Однако это не мешает мне, вероятно из духа противоречия, воспринимать путешествия исключительно на манер Геродота или по образцу Левальяна.
Я смиренно прошу за это прощения у капитана Кука и г-на де Бугенвиля, которые, несомненно, являются чрезвычайно правдивыми путешественниками, но с которыми я вожу дружбу куда меньше, чем с Геродотом и Левальяном.
Таким образом, мои читатели предупреждены, и я не намерен учинять читающей публике никаких подвохов.
Долины, горы, реки, моря сотворены Господом.
Города, тракты, железные дороги сотворены людьми.
Я чересчур презираю людские творения, чтобы стараться хоть что-то исказить, описывая их.
Я чересчур восхищаюсь Божьим творением, чтобы иметь смелость поднять на него руку.
Так что тракты, железные дороги, города, моря, реки, горы и долины будут описаны у нас с величайшей точностью, но истории, рассказанные проводниками, и происшествия, случившиеся со мной по пути, — это другое дело; это мое достояние, это моя собственность, это мое. И если мне угодно вывести на сцену царицу, вскормленную голубями, подарить пастуху кольцо, которое превратит его в царя, позволить самуму и хамсину поглотить завоевателя и его войско, то это мое право и я им пользуюсь. Если мне понадобится рассказать истории об охотах, пусть даже столь же фантастических, как во «Фрайшютце»; о любовных похождениях, пусть даже столь же невероятных, как у Фобласа, и о путешествиях, пусть даже столь же немыслимых, как у Астольфо, то это моя привилегия, и я ее отстаиваю.
Как видно, я не только не стараюсь, чтобы меня числили среди правдивых путешественников, но и буду весьма удручен, если мне окажут подобную честь.
Итак, по этому вопросу мы договорились, лошади уже впряжены в почтовую карету, пароход дымит, корабль готов сняться с якоря.
Однако заранее предупреждаю путешественника, что я повезу его последовательно в Бельгию, на берега Рейна, в Швейцарию, в Савойю, на Корсику, в Италию, на Сицилию, в Египет, Сирию, Грецию, в Константинополь, в Малую Азию, Африку и Испанию.
Те, кто любит меня, за мной!
Алекс. Дюма.
Двадцать второго апреля 1830 года, около шести часов вечера, наш обед на борту брига «Улан», на котором г-н Тейлор, г-н Мейер и я плыли в Египет, был прерван криками: «Земля! Земля!» Мы тотчас поднялись на палубу и при свете последних лучей заходящего солнца приветствовали древнюю землю Птолемеев.
Александрия — это песчаное взморье, это огромная золотая лента, протянувшаяся на одном уровне с поверхностью воды; у левого конца этой ленты, словно рог полумесяца, вдается в море Канопский, или Абукирский мыс: его можно называть по-разному, в зависимости от того, что вы желаете вспомнить — поражение Антония или победу Мюрата. Ближе к городу высятся колонна Помпея и игла Клеопатры — единственные руины, оставшиеся от Александрии македонского царя. Между двумя этими памятниками, рядом с пальмовой рощей, стоит дворец вице-короля — невзрачное и бедное здание, построенное итальянскими архитекторами. И наконец, по другую сторону порта, на фоне неба, вырисовывается Квадратная башня, построенная арабами: это у ее подножия высадилась на берег французская армия под началом Бонапарта. Что же касается самой Александрии, этой древней владычицы Нижнего Египта, то она, наверное стыдясь своего рабства, прячется за барханами пустыни, напоминая скалистый остров посреди песчаного моря.
Все это одно за другим, словно по волшебству, поднималось из воды, по мере того как наше судно приближалось к берегу; однако мы не обменялись ни словом, настолько голова у нас была переполнена мыслями, а сердце — радостью. Нужно быть художником, долгое время грезить о подобном путешествии, зайти, как это сделали мы, в порты Палермо и Мальты — эти две промежуточные станции на пути к Востоку, и затем, наконец, на исходе чудесного дня, при безмятежном море, под радостные крики матросов, увидеть, как на горизонте, словно озаренном отблесками пожара, появляется перед тобой, голая и выжженная солнцем, древняя земля Египта, таинственная прародительница мира, которому она завещала как загадку неразрешимую тайну своей цивилизации; нужно увидеть все это глазами, пресытившимися Парижем, чтобы осознать то, что испытали мы при виде этого берега, не похожего ни на один знакомый нам пейзаж.
Мы пришли в себя лишь потому, что нам показалось, будто пора заняться подготовкой к высадке, но капитан Белланже остановил нас, посмеиваясь над нашей торопливостью. Темнота, столь быстро опускающаяся с неба в восточных странах, начала приглушать блеск сверкающего горизонта, и с последними отблесками света мы увидели, как пенятся серебряными брызгами волны, разбиваясь о гряду рифов, почти полностью закрывающую вход в порт. Было бы крайне неосмотрительно пытаться войти туда с рейда, даже с лоцманом-турком, а кроме того, было более чем вероятно, что, не разделяя нашего нетерпения, ни один из этих морских проводников не отважится ночью подняться на борт «Улана».
Так что следовало набраться терпения и дожидаться утра. Не знаю, что делали мои спутники, но что касается меня, то я ни на минуту не сомкнул глаз. Два или три раза в течение ночи я поднимался на палубу, надеясь все же что-нибудь разглядеть при свете звезд, но на берегу не видно было ни огонька, и из города до нас не доносилось ни звука; казалось, что мы находились в сотне льё от какой бы то ни было суши.
Наконец, наступил рассвет. Желтоватая дымка затянула все побережье, угадывавшееся лишь по длинной линии тумана более тусклого оттенка. Тем не менее мы двинулись по направлению к порту, и мало-помалу завеса, покрывавшая эту таинственную Исиду, становилась, не поднимаясь, все менее плотной, и, словно через тончайшую шелковую ткань, все более и более прозрачную, мы постепенно вновь увидели вчерашний пейзаж.
Наше судно находилось уже в нескольких сотнях метров от прибрежных бурунов, когда, наконец, появился лоцман. Он приплыл на лодке с четырьмя гребцами, на носу которой были нарисованы два больших глаза: их взгляд был устремлен в море, словно для того, чтобы разглядеть там самые потаенные подводные камни.
Это был первый турок, увиденный мною, ведь нельзя было считать настоящими турками ни продавцов фиников, попадавшихся мне на глаза на парижских бульварах, ни посланников Высокой Порты, с которыми мне доводилось время от времени сталкиваться в театре. И потому за приближением этого достойного мусульманина я наблюдал с простодушным любопытством путешественника, которому наскучили увиденные им страны и люди и который, преодолев восемьсот льё, чтобы взглянуть на новых людей и на новые страны, тотчас же проявляет интерес ко всему живописному, что ему встречается, и в восторге хлопает в ладоши, оттого что он нашел, наконец, то необычайное и незнакомое, за чем он ехал из таких далеких краев.
К тому же лоцман оказался достойным потомком Пророка: у него были яркие просторные одежды, длинная борода и неторопливые, продуманные жесты; лоцмана сопровождали невольники, которым полагалось набивать ему трубку и нести его табак. Подплыв к нашему судну, турок степенно поднялся по трапу, приветствовал, скрестив руки на груди, капитана, распознанного им по мундиру, а затем направился к румпелю и занял место, которое уступил ему наш рулевой. Поскольку я пошел вслед за ним и не спускал с него глаз, то мне удалось увидеть, как несколько минут спустя его лицо исказила гримаса, как если бы в горле у него оказался посторонний предмет, который он не мог ни извергнуть из себя, ни проглотить; наконец ценой неимоверных усилий ему удалось произнести: «Направо!» Слово это вылетело у него вовремя: еще секунда — и он задохнулся бы. После небольшой паузы последовал новый приступ — на этот раз, чтобы произнести: «Налево!» Впрочем, это были единственные французские слова, которые он выучил; как видно, его филологическое образование ограничивалось строгой необходимостью. Однако, каким бы бедным ни был его запас слов, их оказалось достаточно, чтобы привести наше судно к превосходной якорной стоянке. Барон Тейлор, капитан Белланже, Мейер и я кинулись к шлюпке, а из шлюпки выпрыгнули на берег. Невозможно описать, что я испытал, ступив на сушу; впрочем, у меня не оказалось времени разбираться в своих чувствах: неожиданное происшествие вывело меня из этого восторженного состояния.
Подобно тому, как на площадях Парижа кучера фиакров, кабриолетов и фаэтонов поджидают седоков, здесь прямо в порту погонщики ослов подстерегают приезжих. Они стоят повсюду, куда может ступить нога человека: у Квадратной башни, у колонны Помпея, у иглы Клеопатры. Но, к чести этих египтян, следует признать, что в отношении услужливости и настойчивости они превосходят наших кучеров из Со, Пантена и Сен-Дени. Прежде чем я успел разобраться в обстановке, меня схватили, подняли, посадили верхом на осла, сорвали с него, пересадили на другого, опрокинули на песок — и все это среди криков и столь быстрого обмена ударами, что я не имел времени оказать хотя бы малейшее сопротивление. Воспользовавшись минутной передышкой, которую обеспечило мне сражение, развернувшееся из-за моей персоны, я огляделся и увидел, что Мейер находится в еще более критическом положении, чем я: он был пленен бесповоротно, и, несмотря на крики бедняги, осел, подгоняемый погонщиком, уносил его галопом. Я кинулся ему на помощь и сумел вырвать его из рук неверного; мы тотчас же бросились в первую попавшуюся улочку, пытаясь спастись от этой восьмой казни египетской, о которой нас не предупреждал Моисей, но погонщики, для большей скорости вскочившие верхом на ослов, быстро настигли нас, обладая преимуществом кавалерии перед пехотой. Не знаю, чем бы все кончилось на этот раз, если бы проходившие мимо добрые мусульмане, по нашей одежде распознавшие в нас французов, не сжалились над нами и, не сказав нам ни слова и ни единым жестом не предупредив нас о своих добрых намерениях, не пришли бы нам на помощь, отогнав услужливых погонщиков ударами плетей из жил гиппопотама. Совершив к нашему удовольствию этот милосердный поступок, они продолжили свой путь, не дожидаясь от нас проявлений благодарности.
Мы вошли в город, но, не пройдя и ста шагов, осознали, как неосмотрительно было с нашей стороны отказаться от верховых животных: ослы служат здесь местными кабриолетами и обойтись без них посреди этой грязи почти невозможно. Дело в том, что из-за жары здешние улицы приходится поливать пять или шесть раз в день; это распоряжение полиции выполняют феллахи, которые прохаживаются, держа под левой и правой мышкой по бурдюку, и поочередно сжимают их так, что из них брызжет вода; это попеременное извержение жидкости они сопровождают двумя арабскими фразами, произносимыми однообразным тоном и означающими: «Поберегись справа!», «Поберегись слева!» Благодаря такому переносному поливальному устройству, придающему этим славным людям вид наших волынщиков, вода и песок образуют нечто вроде древнеримского строительного раствора, из которого с честью могут выбраться лишь ослы, лошади и верблюды; что касается христиан, то они спасаются благодаря своим сапогам; арабы же оставляют там свои бабуши.
Однако наши злоключения только начинались; выйдя из узкой грязной улицы, на которую нас занесло, мы оказались в центре зловонного базара; это был один из тех источников смрада, куда раз или два в год наведывается чума, чтобы почерпнуть там гнилостную заразу, которую она разносит затем по всему городу; базар являл собой такое скопление тюков, ослов, торговцев и верблюдов, что в течение нескольких минут нас толкали, ругали, прижимали к стенам лавок и, как ни старались мы побыстрее выбраться оттуда, нам не удавалось сделать ни шага. Мы уже хотели было вернуться, как вдруг увидели кади, который, словно в «Тысяче и одной ночи», во главе своих кавасов совершал обход базара. Едва заметив, что в общем проходе образовался затор, он направился туда и с замечательной невозмутимостью принялся вместе со своими помощниками наносить палочные удары по спинам животных и головам людей. Средство оказалось действенным: проход открылся; кади прошел первым, мы последовали за ним; движение позади нас восстановилось, подобно тому как река возобновляет свой бег. Через сто шагов кади свернул направо, чтобы разогнать очередную толпу, а мы — налево, чтобы идти к консулу.
Около получаса мы шли по узким и беспорядочным извилистым улицам, где все дома имеют выступающие свесы кровли, которые с каждым этажом, начиная от нижних окон и вплоть до самого конька, все больше вторгаются в пространство над улицей; в итоге наверху оно настолько сужено, что солнечный свет туда почти не проникает. По пути нам встретилось несколько мечетей, ничем, как правило, не примечательных; во всем городе только две или три из них украшены маданами[1], но довольно невысокими и всего с одной галереей. У дверей мечетей, порог которых никогда не переступит ни один гяур, сидели истинные правоверные: они курили или играли в м а н к а л у[2]; наконец, затратив примерно час на дорогу из порта, то есть пройдя около четверти льё, мы добрались до дома консула.
Господин де Мимо встретил нас чрезвычайно приветливо. Этот видный литератор и неутомимый археолог был ревностным защитником не только прав нашей нации, но и ее достоинства, и потому любой француз мог быть уверен, что он обретет в этом доме гостеприимство как путешественник и покровительство как соотечественник. Консул принял нас в большой комнате, где некогда останавливались Бонапарт, Клебер, Мюрат, Жюно и другие храбрейшие и известнейшие генералы Египетской экспедиции. Приехав сюда, почти все они переняли восточный образ жизни и пристрастились кофе и чубуку, то есть самым обычным здешним развлечениям. Они курили, сидя на широких диванах, расставленных вдоль стен комнаты, и нам показали на полу, в нескольких местах, следы от пепла, падавшего с их длинных трубок. Я привожу эту подробность, чтобы показать, насколько даже самые незначительные обстоятельства нашего пребывания в Египте остались в памяти его жителей.
После оживленной беседы, какая обычно завязывается между соотечественниками, оказавшимися за тысячу льё от родины, и в ходе которой г-н Тейлор изложил цель своего путешествия и порученную ему миссию к паше, мы попросили позвать проводников с ослами; на этот раз мы совершенно излечились от желания прогуливаться пешком и направились к воротам Махмудия, ведущим к развалинам древней Александрии. Теперь, застраховавшись от грязи и мирно расположившись в седле, мы могли предаться наблюдениям, которые здесь, в Египте, любопытнее, чем где бы то ни было еще на свете. Для нас, парижан, все было неожиданно: и природа, и общественный порядок казались нам нарушенными; небо и земля здесь были такими, каких нельзя увидеть нигде больше, язык не имел ничего общего ни с каким другим языком, нравы были присущи только этой стране, а народ, казалось, избрал для себя жизнь, прямо противоположную нашей. У нас носят длинные волосы и бреют подбородки, мусульмане же бреют голову и отращивают бороды. Мы наказываем за двоеженство и клеймим содержание наложниц, здесь же провозглашают первое и никак не ограничивают второе. В нашей жизни женщина — это супруга, сестра, подруга, у них же — всего лишь рабыня, еще более несчастная, чем все другие рабы; она ведет жизнь затворницы: только ее господин вправе приблизиться к ее жилищу. И чем она красивее, тем несчастнее, ибо в этом случае ее существование висит на волоске — стоит ей поднять покрывало, и голова упадет у нее с плеч!
Миновав ворота Махмудия, мы свернули в сторону и прошли несколько шагов, чтобы осмотреть небольшой пригорок, по сей день носящий помпезное название — форт Бонапарта. Александрия расположена в таком низком месте, что французским инженерам, чтобы заставить город сдаться, оказалось достаточно всего лишь насыпать небольшую груду земли и установить сверху батарею.
Засвидетельствовав свое почтение и уважение этому памятнику современной истории, мы с головой углубились в прошлое Древний Египет, Египет, начинавшийся от Эфиопии вместе с Нилом, сохранился лишь в развалинах Элефан- тины и Фив. За ними последовал Мемфис, повторивший судьбу Трои: его стены видели, как вместе с Псаммети- хом пало царство фараонов, которое Камбис передал в наследство своим преемникам. Затем правил Дарий: его монархия простиралась от Инда до Понта Эвксинского и от Яксарта до Эфиопии. Продолжая дело своих предшественников, уже полтора столетия державших в рабстве Азиатскую Грецию и пытавшихся завоевать Европейскую Грецию то несметным воинством, то золотом и кознями, Дарий замыслил новое, третье вторжение, но как раз в это время в одной из ее северных областей, ограниченной на востоке горой Афон, на западе Иллирией, на севере горой Гем, а на юге Олимпом, объявился двадцатидвухлетний царь, решивший уничтожить эту огромную державу и совершить то, что тщетно пытались сделать Кимон, Агесилай и Филипп. Этого молодого царя звали Александр Македонский.
Он набирает тридцать тысяч пехотинцев, четыре тысячи пятьсот конников, снаряжает флот из ста шестидесяти галер и, взяв с собою семьдесят талантов серебра и запас провианта на сорок дней, отправляется из Пеллы, следует вдоль берегов Амфиполя, минует Стримон, пересекает Гебр, за двадцать дней добирается до Сеста, затем, не встретив сопротивления, высаживается на побережье Малой Азии, посещает царство Приама, возлагает цветы на могилу Ахилла, своего предка по материнской линии, пересекает реку Граник, побеждает персидских сатрапов, убивает Митридата, покоряет Мизию и Лидию, завоевывает Сарды, Милет, Галикарнас, подчиняет себе Галатию, пересекает Каппадокию, порабощает Киликию, на равнинах Исса сталкивается с персами и гонит их перед собой, словно облако пыли, доходит до Дамаска, спускается к Сидону, захватывает и грабит Тир, трижды объезжает вокруг стен Газы, привязав ее управителя Батиса к своей колеснице, как некогда Ахилл — Гектора; едет в Иерусалим и Мемфис, приносит жертвы богу иудеев и богам египтян, спускается по Нилу, посещает Канопу, огибает Мареотидское озеро, достигает его северного берега и там, пораженный красотой этого побережья и преимуществами его местоположения, решает дать соперника Тиру и поручает архитектору Динократу построить город, который позднее будет назван Александрией.
Архитектор исполнил приказ: он построил крепостную стену длиной в пятнадцать тысяч шагов, придав ей форму македонского плаща, и разделил город двумя пересекающимися главными улицами, чтобы дующие с севера средиземноморские ветры несли туда прохладу. Одна из этих улиц шла от моря до Мареотидского озера и имела в длину десять стадий, или тысячу сто шагов; другая пересекала весь город и тянулась от одного конца до другого на сорок стадий, или пять тысяч шагов. Обе улицы были шириной в сто футов.
Причем этот новый город поднимался не постепенно, как другие города, а вырос сразу, словно из-под земли. Заложив его фундаменты, Александр отправился в храм Амона и заставил там признать себя сыном Юпитера, а когда он вернулся, новый Тир был уже построен и заселен. И тогда его основатель продолжил свой победоносный поход. Александрия, лежащая между озером и двумя своими гаванями, слышала отзвуки его шагов, удалявшихся в сторону Евфрата и Тигра; порыв восточного ветра донес до нее гром сражения при Арбелах, она слышала грохот падения Вавилона и Суз; она видела, как горизонт обагрился пожаром Персеполя, и, наконец, этот далекий шум стих за Экбатаной, в пустынях Мидии, на другом берегу реки Арий.
Восемь лет спустя Александрия увидела, как в ее стены въезжает погребальная колесница на двух осях, на которых крутились четыре колеса на персидский манер, с позолоченными спицами и ободьями. Украшением ступиц служили львиные головы из массивного золота, сжимающие в пасти копье. Колесница имела четыре дышла, к каждому дышлу было привязано по четыре ярма, а в каждое ярмо было впряжено по четыре мула. У каждого мула на голове была золотая корона, по обе стороны пасти сверкали золотые колокольчики, а на шее висело ожерелье из драгоценных камней. На колеснице стояло отлитое из золота сооружение, напоминающее паланкин со сводчатым потолком, шириной в восемь локтей, длиной — в двенадцать; купол был украшен рубинами, карбункулами и изумрудами. Перед паланкином находился золотой перистиль с колоннами ионического ордера, а внутри перестиля висели четыре картины. Первая изображала богатую колесницу искусной работы, в которой восседал воин, держащий в руках великолепный скипетр; колесницу окружали македонская гвардия в полном вооружении и отряд персов, а впереди нее шли гоплиты. На второй картине была нарисована вереница слонов в боевом облачении, на шее у которых сидели индийцы, а на крупе — македонцы в доспехах. Третья изображала отряд конницы, совершающий перестроение в ходе сражения. И наконец, на четвертой были представлен Корабли в боевом порядке, готовые атаковать виднеющийся вдали вражеский флот.
Над этим паланкином, то есть между потолком и куполом, все пространство занимал квадратный золотой трон, украшенный рельефными фигурами, откуда свисали золотые кольца, а в эти золотые кольца были продеты гирлянды живых цветов, которые меняли каждый день. Купол был увенчан золотой короной такой величины, что даже человек высокого роста мог свободно стоять внутри образованного ею круга, а когда на нее падал солнечный свет, она отражала во все стороны ослепительные лучи. Внутри же паланкина стоял гроб из цельного золота, где на благовониях покоилось тело Александра Македонского.
Траурной церемонией распоряжался один из тех двенадцати военачальников, кого смерть их полководца сделала царями; в результате великого раздела мира, совершившегося над гробом, Птолемей, сын Лага, взял себе Египет, Киренаику, Палестину, Финикию и Африку. Затем, чтобы иметь палладиум, которому предстояло в течение трех с половиной столетий сохранять эту державу в руках его потомков, Птолемей изменил путь следования колесницы с телом Александра Великого, дабы царь обрел могилу в городе, у колыбели которого он стоял.
С этого дня Александрия стала царицей мира, как некогда его властителями были Тир и Афины и как властвовать над ним еще предстояло Риму; каждый из шестнадцати ее царей и каждая из трех ее цариц добавляли по драгоценному камню к ее короне. Птолемей, прозванный родосцами Сотером, или Спасителем, построил там маяк, посредством мола соединил остров с материком, перенес из Синопа в Александрию изображения бога Сераписа и основал знаменитую библиотеку, которую затем сжег Цезарь. Птолемей II, в насмешку прозванный Филадель- фом за то, что он подвергал гонениям принцев из своей семьи, собрал и велел перевести на греческий язык иудейские книги, оставив нам в наследство перевод Святого Писания, выполненный семьюдесятью толковниками; Птолемей III Благодетель отправился на поиски в глубины Бактрии и доставил в устье Нила богов Древнего Египта, похищенных Камбисом. Театр, музей, гим- насий, стадион, панейон и бани были воздвигнуты при преемниках этих царей. Через обширные территории были прорыты шесть каналов: четыре пролегли от Нила к Мареотидскому озеру, пятый вел от Александрии к Канопу, и, наконец, шестой начинался у порта Кибот, пересекал весь перешеек, проходил через квартал Рако- тида и соединялся с озером вблизи ворот Солнца.
Сегодня от древнего города уцелел только мол, расширенный и укрепленный наносами земли; вот на нем и построен новый город. Среди почти бесформенных руин, в которых все же можно распознать бани, библиотеку и театры, остались стоять лишь колонна Помпея и одна из игл Клеопатры, вторая же лежит, наполовину занесенная песком. От всей той части города, что некогда была островом, в центре которого высилась крепость, а на восточном побережье стоял знаменитый маяк, светивший на расстояние в тридцать тысяч шагов, остался голый безжизненный берег, полумесяцем опоясывающий новый город.
Колонна Помпея — это мраморный столб, который увенчан коринфской капителью и стоит на каменном основании, сложенном из обломков античных построек и египетских сооружений. Название, которое она носит, дали ей современные путешественники, и оно никак не связано с историей ее создания, восходящего, если верить относящейся к ней греческой надписи, уже к правлению Диоклетиана: сейчас колонна наклонена в южную сторону примерно на семь дюймов; впрочем, ни ее капитель, ни ее основание так и не были завершены. Что же касается высоты колонны, то я ее не измерял, но она примерно на две трети выше растущих вокруг нее пальм.
Иглы Клеопатры, одна из которых, как я уже сказал, еще стоит, а вторая лежит на земле, представляют собой обелиски из красного гранита, с каждой стороны которых начертано по три столбца надписей; за тысячу лет до Рождества Христова фараон Мерид извлек их из каменоломен Ливийских гор, словно из ларца с сокровищами, и установил перед храмом Солнца. Александрия, говорят, позавидовала Мемфису, и Клеопатра, не обращая внимания на ропот старой прабабки, забрала у нее обелиски, словно драгоценности, для которых та стала уже недостаточно красивой. Античные каменные пьедесталы кубической формы, служившие основаниями этим обелискам, еще целы и покоятся на трехступенчатом цоколе: они греко-романской постройки, и архитектурные данные подтверждают народное предание, относящее повторное возведение обелисков к 38 или к 40 году до Рождества Христова.
Около двух часов мы бродили среди этих развалин, держа в руках томики Страбона и Плутарха, как вдруг я бросил взгляд на белые брюки Мейера: они стали черными от низа до колен и серыми от колен до бедер. Сначала я подумал, что, торопясь осматривать развалины, он остался в тех же брюках, в каких ему пришлось ходить по грязным улицам Александрии, но вскоре, приглядевшись внимательнее к необычному явлению, заметил, что этот темный цвет, интенсивность которого уменьшалась по мере удаления от земли, был неустойчивым и, должно быть, объяснялся какой-то особой причиной. Я тотчас инстинктивно посмотрел на свои собственные брюки, и мне достаточно было одного взгляда, чтобы уяснить страшную правду: на нас кишели блохи.
Лучшее, что можно сделать в подобных чрезвычайных обстоятельствах, — это незамедлительно отправиться в бани, о которых мы так часто слышали как о восхитительном развлечении; и потому, стоило одному из нас высказать такую мысль, как все единодушно поддержали ее. Мы сделали знак нашим проводникам привести ослов, более или менее проворно вскарабкались на них, в зависимости от полученных нами уроков верховой езды и в соответствии с воспоминаниями о Монморанси, и галопом помчались обратно в город; однако едва мы сообщили нашему переводчику о своих намерениях, как на его лице появилось смутившее нас выражение испуга: бани были закрыты для нас на весь этот день, и мы рисковали головой, если бы попытались туда проникнуть. Причина же этого запрета состоит в следующем.
Пятница — это выходной день у турок. И Коран предписывает всякому доброму мусульманину исполнять свои супружеские обязанности в ночь с пятницы на субботу под страхом того, что за каждый случай пренебрежения ими ему придется при входе в рай отдать верблюда в качестве платы; поэтому суббота отведена для женских омовений, и в этот день бани предназначены исключительно для очищения обитательниц гаремов.
Так что мы видели теперь целые толпы женщин, закутанных в черные или белые покрывала, обутых в желтые башмаки и с лицами, закрытыми лоскутом ткани длиной в полтора фута и шириной во все лицо; эта своеобразная борода, напоминающая маску домино и заостренная, как и она, книзу, свешивается на лицо начиная от глаз и прикрепляется к покрывалу, спускающемуся на лоб, с помощью золотой цепочки, нитки жемчуга или снизки ракушек — в зависимости от благосостояния или прихоти той, что ее носит. Эти женщины, которые никогда не ходят пешком, передвигаются верхом на ослах, в сопровождении евнуха, идущего впереди с палкой в руке. Мы видели целые эскадроны таких наездниц, насчитывавшие шестьдесят, восемьдесят, а то и сто женщин; иногда за ними следовал сам владелец гарема, что казалось нам верхом тщеславия с его стороны, принимая во внимание религиозную подоплеку, на которую намекало это шествие.
На следующий день я отправился в бани прямо к их открытию. После мечетей это самые красивые сооружения в городах Востока. Те, куда меня привели, представляли собой большое здание простой архитектуры, украшенное искусным орнаментом; при входе туда попадаешь в просторную прихожую, по обе стороны которой расположены комнаты, где оставляют верхнюю одежду. В глубине прихожей, напротив входа, находится плотно закрытая дверь; перешагнув ее порог, вы оказываетесь в помещении, где воздух даже горячее, чем на улице. Попав туда, вы еще имеете время ретироваться, но стоит вам вступить в один из примыкающих к этому помещению кабинетов, как вы себе уже не принадлежите. Вами завладевают два служителя, и вы становитесь собственностью заведения.
Именно это, к моему глубокому изумлению, и произошло со мной: не успел я войти, как меня схватили два дюжих банщика; в одно мгновение я оказался совершенно голым, затем один из них повязал мне вокруг бедер льняной платок, а второй тем временем пристегнул к моим ногам гигантские деревянные башмаки на подставках, сразу же сделавшие меня выше на целый фут. Эта необычная обувь не только тотчас лишила меня всякой возможности обратиться в бегство, но к тому же, приподнятый на такую высоту, я уже не мог бы сохранять равновесие, если бы два моих банщика не поддержали меня под руки. Я попался, отступать было некуда, и мне пришлось подчиниться.
Мы прошли в другую комнату, но, при всей своей полной покорности, я ощутил удушье, настолько насыщенным там был пар и настолько невыносимой казалась жара. Подумав, что мои провожатые ошиблись и завели меня прямо в печь, я попытался вырваться, но мое сопротивление было предусмотрено; к тому же я не располагал ни подходящим одеянием, ни выгодной позицией, чтобы вести борьбу, и потому, признаться, был побежден.
Правда, уже через мгновение я с удивлением ощутил, что, по мере того как по телу моему струится пот, дыхание у меня возвращается, а легкие расширяются. Мы прошли таким образом через четыре или пять комнат, температура в которых раз за разом повышалась так быстро, что я уже начал было думать, будто пять тысячелетий назад человек ошибся в выборе своей стихии и истинное его предназначение состоит в том, чтобы быть сваренным или зажаренным. Наконец мы очутились в парильне; пар там был настолько густым, что сначала я ничего не мог разглядеть даже в двух шагах от себя, а жара настолько нестерпимой, что я почувствовал приближение обморока. Закрыв глаза, я отдался на милость своих провожатых, которые протащили меня еще несколько шагов, а затем, сняв с моего пояса платок и отстегнув мои деревянные башмаки, положили, наполовину бездыханного, на возвышение посреди комнаты, походившее на мраморный стол в анатомическом театре.
Однако спустя несколько минут я и на этот раз начал привыкать к подобной адской температуре; воспользовавшись тем, что все мои телесные способности стали постепенно восстанавливаться, я незаметно осмотрелся по сторонам. Как и все прочие органы чувств, мои глаза свыклись с обволакивавшей меня атмосферой, и потому, несмотря на завесу пара, мне удалось довольно отчетливо рассмотреть окружающие предметы. Мои палачи, казалось, на какое-то время забыли обо мне: я видел, что они чем-то заняты в другом конце комнаты, и решил воспользоваться короткой передышкой, которую им было угодно мне предоставить.
Так что я мало-помалу огляделся и в конце концов осознал положение, в каком мне довелось оказаться: я находился в центре большого квадратного зала, стены которого были на высоту человеческого роста покрыты разноцветным мрамором; из открытых кранов, испуская пар, беспрерывно лилась на плиты пола горячая вода, откуда она стекала в стоявшие по углам зала четыре бассейна, похожие на котлы, и было видно, как там на ее поверхности покачиваются бритые головы людей, блаженство которых выдавалось нелепейшим выражением их лиц. Я так увлекся этим зрелищем, что не обратил должного внимания на возвращение двух моих банщиков. Они подошли ко мне, держа в руках: один — большую деревянную миску с мыльным раствором, другой — пучок тонкого лубяного волокна.
Внезапно мне показалось, что в голову, в глаза, в нос и в рот мне вонзились тысячи игл: это злодей-банщик плеснул мне в лицо своей мыльной жидкостью и, пока его напарник держал меня за плечи, принялся яростно тереть мне лицо, голову и грудь. Боль была столь невыносимой, что ко мне вернулась вся моя энергия; мне показалось нелепым безропотно позволять так истязать себя: я оттолкнул одного банщика ногой, другого повалил ударом кулака, а затем, рассудив, что единственное спасение от моей беды — это с головой погрузиться в воду, кинулся к тому из четырех бассейнов, который показался мне самым густонаселенным, и храбро бросился в него: вода там оказалась кипятком. Я закричал так, как кричит охваченный огнем человек, и, цепляясь за своих соседей, которые никак не могли понять причин моего беспокойства, вскарабкался на край ванны почти столь же стремительно, как и погрузился в нее. Но каким бы коротким ни было омовение, оно возымело свое действие: я весь, с головы до ног, стал красным как рак.
На мгновение я замер, решив, что мной овладело какое-то страшное сновидение. На глазах у меня люди заживо варились в своего рода пряном наваре и, казалось, получали величайшее наслаждение от этой пытки. Это перевернуло все мои представления о наслаждении и страдании, ибо то, что заставляло страдать меня, явно доставляло наслаждение другим; так что я принял решение впредь не полагаться на собственные суждения и не доверяться собственным чувствам, а просто позволить делать с собой все что угодно; в итоге, когда оба палача подошли ко мне, я уже полностью смирился со своей участью и покорно последовал за ними к одному из четырех бассейнов. Подведя меня к его ступеням, они подали мне знак спускаться; я без всякого сопротивления подчинился и очутился в воде, температура которой, как мне показалось, была от 35 до 40 градусов, то есть, на мой взгляд, вполне умеренной.
Из этого бассейна я перешел в другой, где вода была горячее, но все же терпимой. В нем, как и в первом, я оставался около трех минут. Затем банщики отвели меня в третий — здесь вода была на десять-двенадцать градусов выше, чем в предыдущем; и наконец, из этого третьего они перевели меня в четвертый, где мне предстояло пройти через муки адского грешника. Как ни тверда была моя решимость выдержать все испытания, я приблизился к нему с величайшей неохотой. Подойдя к спуску в бассейн, я прежде всего попробовал воду краешком пятки: вода по-прежнему показалась мне горячей, но не в такой степени, как это было в первый раз. Я отважился опустить в бассейн сначала одну ногу, затем другую и в конце концов погрузился в него целиком, как нельзя более удивляясь, что вода в нем не казалась мне теперь обжигающей. Дело в том, что на этот раз я подступал к ней постепенно, и все предыдущие бассейны подготовили меня к такому испытанию. Через несколько секунд я уже не думал о том, насколько она горяча, а между тем могу поручиться, что ее температура была от 60 до 65 градусов; правда, когда я вылез из бассейна, цвет кожи у меня стал еще темнее: из пунцового я сделался малиновым.
Два моих мучителя вновь завладели мною, опять повязали мне вокруг бедер пояс, затем обмотали мою голову платком наподобие тюрбана и провели меня в обратном порядке через залы, где мы уже побывали прежде, и каждый раз, когда температура воздуха понижалась, они не забывали надеть на меня очередной пояс и очередной тюрбан. Наконец я оказался в первой комнате, где оставалась моя одежда. Там уже были приготовлены мягкий ковер и подушка; меня снова лишили пояса и тюрбана, облачили в просторный шерстяной халат и, уложив, как ребенка, оставили в одиночестве.
Меня охватило бесконечное блаженство: я чувствовал себя совершенно счастливым, но столь ослабевшим, что, когда через полчаса дверь в мою комнату открыли, меня нашли точно в таком же положении, в каком оставили.
Новый персонаж, появившийся на сцене, был статным и мускулистым молодым арабом: с видом человека, у которого есть ко мне дело, он направился к моему ложу. Я следил за тем, как он приближается ко мне, с некоторым страхом, вполне естественным для того, кто только что прошел через такие испытания, но был настолько слаб, что мне даже не пришло в голову подняться. Сначала араб потянул меня за кисть левой руки, заставив захрустеть все ее суставы; потом принялся за правую, обойдясь с ней точно так же. После рук настал черед ступней и коленей; наконец, последним ловким движением он распластал меня, как голубя на рашпере, и, нанеся мне удар, каким приканчивают приговоренного к смерти, заставил захрустеть весь мой позвоночник. На этот раз я издал настоящий крик ужаса, решив, что у меня сломан позвоночный столб. Что же касается моего массажиста, то он, довольный достигнутым результатом, от первого упражнения перешел ко второму и принялся с необычайным проворством разминать мне руки, ноги и ляжки; это продолжалось примерно четверть часа, после чего он покинул меня. Теперь я ослабел еще больше, чем прежде, к тому же у меня болели все суставы. Я хотел было подтянуть поближе ковер, чтобы укрыться им, но у меня не хватило на это сил.
Слуга принес мне кофе, чубук и курильницы; заметив мою наготу, он набросил на меня шерстяное одеяло и ушел, оставив упиваться благовониями и табаком. В этой полудреме я провел еще полчаса, погруженный в неясные грезы сладостного опьянения, испытывая неведомое мне ощущение блаженства и полнейшее безразличие ко всему на свете. Из этого блаженного состояния меня вывел цирюльник, который принялся меня брить, затем расчесал мне бороду и усы и, наконец, предложил выщипать волосы на всем моем теле; поскольку я не имел ни малейшей склонности к такого рода процедуре, это предложение осталось без ответа.
Цирюльника сменил мальчик лет четырнадцатипятнадцати, явившийся якобы за тем, чтобы потереть мне пятки пемзой. Совершенно не догадываясь о его дальнейших намерениях, я вверил ему свои ноги; однако, при виде того, что по завершении операции мальчик все еще стоит, словно ожидая чего-то, я поинтересовался у него, что ему нужно: он ответил мне арабской фразой, из которой я не понял ни слова. В знак своего непонимания я отрицательно покачал головой, и тогда он дополнил свое высказывание столь выразительным жестом, что ошибиться в его предложении было невозможно. Я ответил ему другим жестом, от которого он отлетел шагов на десять.
Услышав шум, произведенный его падением, вернулся массажист: знаком я показал ему, что хочу уйти; он принес мое платье и помог мне одеться, поскольку я чувствовал себя еще столь обессилившим и разбитым, что едва мог держаться на ногах. После этого он проводил меня в комнату, выходившую в прихожую, где лежала моя верхняя одежда; затем я заплатил за баню, пребывание в которой длилось у меня три часа: за банщиков, цирюльника, массажиста, за трубку, кофе и благовония, за сделанное мне предложение и за пинок, данный мною в ответ на него, — полтора пиастра, то есть одиннадцать су нашими деньгами. Это было удивительно!
У дверей я обнаружил ослов с погонщиками, и на этот раз меня не пришлось долго упрашивать. Я сел в седло и спокойно поехал шагом. Хотя было уже около десятиодиннадцати часов утра, мне показалось, что воздух на улице чрезвычайно свеж. Это объяснялось контрастом с воздухом в бане, и тут мне стало понятно, почему турк так фанатично предаются этому развлечению, лично мне показавшемуся столь невыносимым.
Вернувшись в консульство, я узнал, что в отсутствие своего отца, находившегося в Дельте, Ибрагим-паша примет нас в тот же день. Аудиенция была назначена на полдень. У меня еще оставалось два часа, и я воспользовался этим, чтобы лечь в постель.
В назначенный час явился офицер принца, чтобы встать во главе кортежа, состоявшего из г-на де Мимо, барона Тейлора, капитана Белланже, Мейера и меня. По бокам кортежа шли два кава с а, обязанность которых заключалась в том, чтобы ударами палок отгонять любопытных, мешавших шествию нашего посольства.
Совсем недавно паша провел важные преобразования, ограничивающие и регулирующие государственные расходы. Примерно полгода назад он упразднил прежний военный мундир и ввел новый, названный низам-и- д ж е д и д. На пути нашего кортежа встретилось несколько отрядов пехотных войск, облаченных в этот мундир, который включает красный тарбуш, красную куртку, красные штаны и красные туфли. Эта униформа была добросовестно введена, и египетские полки являют теперь собой достаточно приемлемое по набору цветов зрелище. Правда, в противоположность этому лица солдат отличаются полнейшим разнообразием оттенков: от белой матовой кожи черкесов до эбеновой кожи сынов Нубии; но, несмотря на все усилия паши, эту помеху ему устранить пока не удалось.
О другой, не менее серьезной помехе я уже упоминал. Эти полки, которые под грохот барабанов, исполняющих французские марши, продвигаются по грязным улицам Александрии, неспособны не только шагать в ногу, но даже просто соблюдать строй, невзирая на все попытки замыкающих шествие сержантов поддерживать в рядах порядок. Это объясняется тем, что каждые несколько минут красные бабуши солдат увязают в грязи и их обладателям приходится останавливаться, чтобы они там не остались. Такой часто повторяющийся маневр, никоим образом не предусмотренный в школе пехотинцев, вносит беспорядок в ряды египетского ополчения, которое из-за этого можно на первый взгляд принять за местную национальную гвардию. Впасть в подобную ошибку тем более простительно, что в этом жарком климате, где всякий груз превращается в тяжелое бремя, каждый солдат несет свое ружье как угодно, самым удобным для себя образом.
Наконец, наш кортеж преодолел все препятствия и прибыл ко дворцу. Во дворе мы увидели полк из точно таких же солдат: они ожидали нас, стоя под ружьем. Мы проследовали между двумя шеренгами, поднялись по лестнице и прошли через анфиладу огромных белых залов без всякой меблировки, в центре каждого из которых бил фонтан. В предпоследнем зале г-н Тейлор остановился, чтобы разложить подарки, предназначенные принцу Ибрагиму. Они включали полковничьи доспехи кирасиров и карабинеров, охотничьи ружья и боевые пистолеты. Когда все это было разложено, мы вошли в приемный зал.
Он ничем не отличался от предыдущих залов, в нем тоже не было никакой мебели, за исключением огромного дивана, опоясывающего все помещение. В самом темном углу зала на диван была брошена львиная шкура, и на этой шкуре на корточках сидел Ибрагим, скрестив ноги и держа в левой руке четки, а правой перебирая пальцы на ноге.
Господин Тейлор поклонился и сел справа от принца, г-н де Мимо — слева от него, а остальные участники кортежа расположились как им было угодно. В начале приема никто не произнес ни слова. Как только гости расселись, Ибрагим подал знак принести зажженные трубки, и все закурили. В течение нескольких минут, пока длилась эта процедура, у нас была возможность не торопясь разглядеть принца Ибрагима. На голове у него был греческий колпак, он носил военный мундир нового образца и выглядел лет на сорок. Что до остального, то он был невысок, коренаст, крепок, краснолиц, имел живые, блестящие глаза, а усы и борода у него были такого же цвета, как львиная шкура, на которой он сидел.
Когда трубки были выкурены, принесли кофе. Трубка и кофе, поданные вместе, означают высочайшие почести. На обычных приемах чаще всего подают либо одно, либо другое. Выпив кофе, Ибрагим медленно поднялся, направился к двери и в сопровождении шедших следом за ним г-на Тейлора и других гостей вошел в зал с подарками. Он рассматривал их один за другим, выказывая явное удовольствие; доспехи карабинеров, украшенные золотым солнцем, по-видимому особенно ему понравились. Однако, когда осмотр подарков закончился, принц явно продолжал искать глазами что-то еще и, не обнаружив то, что он искал, сказал несколько слов своему переводчику, который обратился к г-ну Тейлору.
— Его высочество, — произнес он, — спрашивает, не пришла ли вам в голову мысль привезти ему шампанское?
— Да, — промолвил принц, сопровождая последнее французское слово выразительным кивком, — да, шампанское, шампанское!
Господин Тейлор ответил, что мы предугадали желание его высочества и что несколько ящиков с бутылками шампанского уже, должно быть, доставлены во дворец.
С этой минуты Ибрагим стал с нами еще любезнее; он вернулся в приемный зал, долго говорил о Франции, которую, по его словам, он, будучи внуком француженки, считал своей второй родиной. Затем в зал вошли рабы с горящими курильницами, поднесли их к нам и в качестве заключительного знака уважения надушили благовониями наши бороды и лица. Когда эта церемония была завершена, г-н Тейлор поднялся и простился с принцем, поочередно поднося правую руку ко лбу, ко рту и к груди, что на образном и поэтичном языке Востока означает: «Мои мысли, мои слова и мое сердце принадлежат тебе!»
Затем посольство вернулась в консульство, следуя в том же порядке, в каком оно из него вышло.
Вечером г-н де Мимо предложил нам отправиться в театр. В Александрии имелся любительский театр; там играли два водевиля Скриба.
Между тем, не желая, чтобы мы теряли в Александрии, где ему нужно было ждать возвращения паши, драгоценное время, г-н Тейлор послал Мейера и меня вперед зарисовывать мечети того города из «Тысячи и одной ночи», который арабы называют эль-Маср, а французы — Каир. Утром 2 мая мы верхом на ослах выехали из Александрии, сопровождаемые двумя погонщиками и нашим слугой Мухаммедом, который шел пешком.
Мухаммед был юный нубиец, выносливый, расторопный и сообразительный, немного изъяснявшийся по- французски и носивший свой национальный костюм; этот костюм, чрезвычайно простой и вместе с тем необычайно живописный, состоял из белых штанов и длинной синей рубахи, широкие приподнятые рукава которой были подтянуты при помощи шелковых шнуров, скрещивавшихся посредине спины. Голова у него была покрыта тарбушем и обмотана белым тюрбаном, на плечи накинут черный плащ абайя, а пояс перетянут кушаком, на котором висел кинжал с рукояткой из слоновой кости; его выразительное лицо с тонкими чертами обрамляли длинные вьющиеся волосы; усы свисали по обе стороны безупречно очерченного рта, а борода, редкая на щеках, сгущалась к подбородку и заканчивалась клинышком.
Помимо двух погонщиков и нубийца, в наш конвой входили в качестве подкрепления также два к а в а с а — своего рода стражники из городского ополчения, которых губернатор Александрии приставил к нам, чтобы облегчить начало нашего путешествия; они носили особое форменное платье, какое некогда было у мамлюков, и им было поручено добиваться для нас помощи и покровительства со стороны турецких властей. Нам и в самом деле очень скоро понадобились их услуги.
В течение нескольких часов мы двигались по дороге, ведущей из Александрии в Даманхур, как вдруг на пути у нас оказался канал Махмудия, представлявший собой, вполне возможно, не что иное, как древнюю Фоссу, по которой воды Нила шли из Схедии в Александрию; переход через него охранялся турецкими солдатами, которым мы предъявили наши текерифы, то есть паспорта. Начальник склонил голову перед украшавшими их иероглифами и объявил нам, что мы вправе продолжать свой путь, но только пешком и без свиты. Мы попросили объяснить причину столь странного решения и снова показали свои паспорта; на это второе их представление начальник, вновь согнувшись в поклоне, ответил, что наши документы в полном порядке: в центре, как и полагается, изображены план и фасад храма Соломона, по углам — печать Салах ад-Дина, печать Сулеймана, сабля и рука справедливости Магомета, но ничего не говорится о нашем слуге, ослах и погонщиках. Тогда мы призвали на помощь кавасов, но у них не оказалось никакого мнения относительно этого спорного вопроса. Однако они дали нам совет — предложить дюжину пиастров начальнику караула. Поскольку египетский пиастр стоит не более семи-восьми французских су, мы не усмотрели никаких затруднений в том, чтобы последовать этому совету; к тому же мы не замедлили убедиться, что он был наилучшим из возможных.
Ворота к каналу открылись, и мы сами, наши ослы и слуги торжественно прошествовали через них; что же касается кавасов, то они дальше с нами не пошли, ибо их обязанности ограничивались тем, чтобы открыть перед нами ворота канала: как они с этим справились, мы видели. Тем не менее мы дали им б а к ш и ш — то, что во Франции называется чаевыми, у немцев — Trinkgeld, а в Испании — propina и служит золотым ключом к воротам всех стран.
Мы следовали вдоль берега канала и после двух часов пути по однообразной равнинной местности остановились у ворот дома, который принадлежал греку по имени Туитза, принявшему нас в своем небольшом квадратном дворике и позволившему нам перекусить там в тени, но при условии, что провизией на обед мы обеспечим себя сами и он примет участие в нашей трапезе. Гостеприимство грека напомнило мне Сицилию, где путешественники кормят трактирщиков.
Покончив с едой, мы распрощались с хозяином и снова тронулись в путь. Дорога из Александрии в Даман- хур примечательна лишь отсутствием всякой растительности; мы продвигались по морю песка, в котором наши ослы и наши провожатые увязали по колено. Время от времени очередной обжигающий порыв ветра, насыщенный пылью, ослеплял нам глаза, и по тому, как на мгновение у нас сдавливало грудь, можно было догадаться, что мы только что вдохнули раскаленный воздух пустыни. Изредка мы замечали, как то слева, то справа, на небольших возвышенностях, при разливе реки обращающихся в острова, мелькают круглые деревни из кирпичных или глинобитных домов конической формы, в стенах которых пробиты небольшие квадратные отверстия, предназначенные для того, чтобы пропускать внутрь ровно столько дневного света, сколько необходимо, а жаркого воздуха — как можно меньше.
Наконец, по краям дороги нам стали попадаться то реже, то чаще, хотя и довольно близко одна от другой, одинокие могилы отшельников, или дервишей, покрытые тенью пальм, этих благочестивых спутниц гробниц; под пальмами стремительно кружили с пронзительными криками стаи ястребов.
Было около трех часов, когда вдали показался Даман- хур — первый по-настоящему арабский город, который мы намеревались посетить, ибо Александрия, с ее вненациональным населением являет собой лишь смешение различных народов, от взаимного соприкосновения которых их характер и самобытность мало-помалу стираются.
Даманхур предстал перед нами в мираже, словно остров, окруженный водой и подернутый пеленой; по мере того как мы приближались к городу, привидевшееся нам озеро постепенно исчезало и предметы обретали свои подлинные очертания; наши тени стали длиннее в последних лучах заходящего солнца, а пальмы грациозно покачивали на свежем вечернем ветру своими зелеными султанами, когда мы спешились перед воротами города, изящные минареты которого высились над стенами мечетей, раскрашенных попеременно красными и белыми полосами.
Перед тем как пройти через ворота, мы на минуту остановились, чтобы рассмотреть этот непривычный для нас пейзаж.
Прозрачное чистое небо тех тончайших тонов, какие неспособна передать ни одна кисть; пруды, которые в самом деле подходят с одной стороны к городу и отражают в своих стоячих водах его крепостные стены; длинные вереницы верблюдов, подгоняемые крестьянами- арабами и медленно вступающие в город, — все это вносило в дивную картину, представшую нашим глазам, приметы жизни, покоя и благополучия, особенно заметные после того преддверия пустыни, которое мы только что пересекли.
В Даманхуре имеется всего лишь один постоялый двор, хотя численность населения города составляет восемь тысяч душ. Проведя нас по улицам, отличавшимся каким-то диковатым своеобразием, Мухаммед привел нас к этому благословенному караван-сараю, который мы заранее, в соответствии с описаниями из «Тысячи и одной ночи», представляли себе как нечто совершенно сказочное. К несчастью, нам так и не удалось сравнить поэтический вымысел и действительность; караван-сарай был так переполнен постояльцами, что в нем не смогла бы найти пристанище даже мышь, и, несмотря на все наши доводы и посулы, мы были вынуждены уйти ни с чем. Хотя нам уже довелось испытать немало разочарований в этом путешествии, в голову мне пришло воспоминание об арабском гостеприимстве, так часто восхваляемом путешественниками и воспеваемом поэтами, и я попросил Мухаммеда попытать счастья у хозяев самых благоустроенных домов, какие встретились нам по дороге, но все наши просьбы оказались тщетными; весьма пристыженные полученным отказом, мы были вынуждены вернуться к нашим спутникам, которые, будучи предусмотрительнее нас и не желая напрасно расходовать силы, ждали нас у городских ворот. Выбора у нас не оставалось; я огляделся вокруг, чтобы подыскать удобное место для лагерной стоянки, и, увидев рощу финиковых пальм, велел расстелить ковры под их кронами, а затем первым подал пример покорности велениям Провидения, затянув потуже брючный ремень и улегшись спиной к негостеприимному городу, отринувшему нас от своего лона.
Однако судьба распорядилась так, что прямо в поле моего зрения, в противоположной от города стороне, оказался прелестный арабский дом, белые стены которого отчетливо выделялись на нежно-зеленом фоне зарослей мимозы. Я не смог удержаться от желания предпринять последнюю попытку и отрядил Мухаммеда для переговоров с хозяином этого оазиса. К несчастью, он был в городе, а в его отстутствие слуги не осмелились принять в доме посторонних.
Полчаса спустя я увидел, как из Даманхура выехал и направился в нашу сторону богато одетый всадник на великолепном белом коне, сопровождаемый многочисленной свитой; я предположил, что это и есть хозяин дома, и велел нашему маленькому каравану принять как можно более жалкий вид и выстроиться на обочине дороги, где должен был проехать всадник. Когда он оказался в десяти шагах от нас, мы приветствовали его; он ответил на наше приветствие и, по нашей одежде распознав в нас европейских путешественников, поинтересовался, какая причина удерживает нас за городскими стенами в столь поздний час. Мы поведали ему о своих злоключениях, пустив в ход обороты речи, более всего способные его растрогать. Хотя в переводе наш рассказ наверняка лишился своей занимательности, он, тем не менее, произвел замечательное действие: хозяин предложил нам следовать за ним и переночевать в окруженном зелеными мимозами белом доме, вот уже целый час являвшемся предметом наших желаний.
Вначале нас провели в просторную комнату, вдоль стен которой тянулся широкий диван, устланный циновками. Мы положили поверх них свои ковры, но, несмотря на такую предосторожность, диванные подушки мягче не стали. Едва мы закончили приготовления к ночному сну, как вошли трое слуг, каждый из которых нес фарфоровое блюдо, накрытое высокой серебряной крышкой искусной работы: на одном было нечто вроде рагу из баранины, на другом — рис, на третьем — овощи; слуги поставили эти угощения прямо на пол. Мы с Мейером сели на корточки друг против друга. Невольник принес нам чашу для ополаскивания рук, и мы начали знакомиться с восточной кухней, беря еду руками, что, несмотря на испытываемый нами голод, несколько лишало нашу трапезу очарования. Что же касается напитков, то ими послужила самая обычная вода, поданная в узкогорлом кувшине с серебряной пробкой. После ужина тот же невольник снова принес все необходимое, чтобы мы могли ополоснуть руки и рот; затем нам подали кофе и чубуки и предоставили на наш выбор возможность бодрствовать или спать.
Какое-то время мы еще поглядывали друг на друга сквозь табачный дым из наших трубок, а затем, возблагодарив хозяина дома за его гостеприимство, закрыли глаза, препоручив его милости Пророка.
Наутро я проснулся с рассветом, тотчас встал с дивана и вышел из дома. Я обошел весь город в поисках самой лучшей точки обзора, а затем, набросав общий вид и сделав две или три зарисовки мечетей, бегом вернулся к нашему каравану, чтобы распорядиться насчет отъезда. Прежде чем покинуть дом, я хотел поблагодарить хозяина, но наш благонравный мусульманин находился в это время в гареме, и, стало быть, никакой возможности увидеть его не было; тогда я решил узнать, как его зовут, чтобы сообщить его имя последующим поколениям: он звался Рустам-эфенди. Я дал бакшиш слугам, мы сели на ослов и, отъехав шагов на пятьсот от Даманхура, вновь оказались посреди пустыни.
Часов шесть или семь мы двигались среди песков, а затем, наконец, достигли невысокого горного хребта и с его вершины совершенно неожиданно увидели Нил.
Безводные равнины сменились восхитительными пейзажами: вместо нескольких одиноких пальм, затерявшихся на раскаленном горизонте, появились рощи деревьев, усыпанных плодами, и поля, засаженные маисом.
Египет — это глубокая долина реки, берега которой являют собой огромный сад, с двух сторон подтачиваемый пустыней; среди этих зарослей мимозы и далий, над этими полями маиса и риса порхали неведомые птицы со звонкими голосами и с оперением цвета рубинов и изумрудов. Огромные стада буйволов и овец, сопровождаемые худыми и нагими пастухами, шли вниз вдоль течения Нила, по которому нам предстояло подниматься вверх. Два огромных волка, несомненно привлеченные запахом скота, вышли из купы деревьев в пятидесяти шагах впереди нас и остановились посередине дороги, словно преграждая нам путь, но сразу же обратились в бегство, как только наши погонщики стали бросать в них камни. Ночь быстро опускалась, и дорога, то и дело пересекаемая оросительными каналами, становилась все труднее; порой она оказывалась раскисшей до такой степени, что наши ослы увязали в грязи по колено и внезапно останавливались. Хотя мы никак не были расположены идти пешком по такой трясине, нам приходилось спешиваться; вскоре нам пришлось преодолевать настоящие бурные потоки, мы промокли по самую грудь, и эти омовения, хотя и более освежающие, чем александрийские бани, были куда менее приятными. Взошла луна и, слабо освещая нам путь, придала новые краски этому дивному пейзажу. Несмотря на трудности дороги, мы не могли остаться равнодушными к окружающим нас красотам: на вершинах холмов, отделяющих долину от пустыни, грациозно раскачивались пальмы, отчетливо выделявшиеся на фоне ночного неба, и на каждом шагу нам встречались мечети, стоявшие на самом берегу Нила, в тени окружающих их густолиственных смоковниц, которые склоняли к песку свои длинные ветви. К сожалению, каждые несколько минут нас вырывал из этого восторженного состояния какой-нибудь канал, куда нам нужно было спускаться, или какая-нибудь трясина, где мы вполне могли увязнуть; так что, когда на горизонте появилась Розетта, мы уже настолько основательно промокли, что в башмаки у нас, как у Панурга, вода просочилась через ворот рубашки.
По мере того как мы приближались к городу, настроение у нас становилось все радужнее; нам уже виделась комната с закрытой дверью, где мы взамен нашей мокрой одежды надеваем на себя платье какого-нибудь доброго мусульманина, поскольку наши чемоданы остались в Александрии и весь наш гардероб ограничивался тем, что было у нас на теле. К тому же начал жаловаться на голод желудок, и мы с наслаждением вспоминали вчерашнюю вечернюю трапезу, мечтая о таком же ужине, даже если бы нам пришлось есть его руками; что же касается постели, то мы так страшно устали, что нас вполне устроил бы первый попавшийся диван. Как видим, мы были донельзя покладисты. С таким настроением мы и приблизились к воротам Розетты. Увы, они оказались закрыты!
Мы стояли словно громом пораженные: из всех возможных вариантов только этот не приходил нам в голову; мы стучали изо всех сил, но стражники не желали ничего слышать. Мы сулили бакшиш, это великое средство улаживать любые недоразумения; к несчастью, щели в воротах не были достаточно широки, чтобы просунуть в них пятифранковую монету. Мухаммед просил, молил, угрожал — все оказалось тщетно. Тогда он повернулся к нам и со спокойной убежденностью заявил, что этим вечером войти в Розетту не представляется возможным; впрочем, мы поняли, что это была правда, по истинно мусульманской покорности самого Мухаммеда и наших погонщиков, тотчас же начавших оглядываться по сторонам в поисках удобного места для лагерной стоянки. Что же касается нас, то мы впали в такую ярость, что еще более четверти часа стояли вдвоем перед воротами. Наконец Мухаммед вернулся и сообщил нам, что он обнаружил весьма удобное место для бивака. Ничего не оставалось, как последовать за ним, что мы и сделали, изрыгая проклятия. Он привел нас к мечети, стоящей в окружении цветущей сирени, где под двумя великолепными пальмами уже были разостланы наши ковры; на них мы и легли с голодными желудками и с мокрыми телами, но усталость взяла свое: какое-то время мы дрожали в ознобе, но в конце концов впали в забытье, которое тем, кто увидел бы нас неподвижно лежащими на земле, показалось бы вполне похожим на сон. На следующее утро, открыв глаза, мы поняли, что на помощь вчерашней воде пришла утренняя роса, так что наши тела буквально закоченели от холода; при всем нашем желании подняться, у нас не сгибался ни один сустав: мы не могли пошевелиться в своих одеждах, словно заржавленные кинжалы в ножнах. Мы кликнули на помощь Мухаммеда и погонщиков; будучи привычнее нас к ночлегу под открытым небом, они встряхнулись и подбежали к нам. Мы были полностью скованы в движениях: слуги подняли нас за плечи, как паяц поднимает арлекина, и прислонили к пальмам, лицом к восходящему солнцу; несколько мгновений спустя мы ощутили благодетельное действие его лучей, а вместе с теплом стала возвращаться и жизнь; мало-помалу мы отогрелись; наконец, около восьми часов утра у нас появилось ощущение, что наши тела стали достаточно подвижны, а наша одежда достаточно просохла, чтобы мы могли вступить в город.
Дома в Розетте кирпичные, и некоторые из них имеют пять-шесть этажей; их нижние аркады опираются на колонны из розового гранита, имеющие разные размеры и все без исключения найденные среди развалин древней Александрии.
Нил, который омывает город, образуя в нем удобную гавань, обступают с обеих сторон красивые и просторные рисовые поля, чей нежно-зеленый цвет изумительно контрастирует с темной массой черных смоковниц и стройными пальмами, исчезающими за горизонтом.
Французский консульский агент г-н Кан принял нас весьма любезно и представил своей жене и дочери. В обществе этих дам мы встретили еще одного нашего соотечественника, г-на Амона, искусного ветеринара, выпускника Альфорской школы, вот уже пять или шесть лет состоявшего на службе у паши Египта; в Розетте он женился на девушке-коптке. Копты, как известно, христиане, так что этот брачный союз никак не затронул его религиозных верований, однако имелось нечто необычное в том, как он был заключен. Когда г-н Амон твердо решил жениться, он навел справки, есть ли в округе девушка на выданье. Особа, к которой он обратился и которая выполняла поручения подобного рода, взялась за поиски и два или три дня спустя дала утвердительный ответ. Она отыскала для него красивую коптскую девушку четырнадцати лет. Господин Амон пожелал увидеть ее. Поскольку подобное требование противоречило всем местным обычаям, г-ну Амону ответили, что исполнить его просьбу невозможно, однако он вправе поинтересоваться чем угодно, и ему честно ответят на все его вопросы, даже на те, какие на первый взгляд покажутся чрезвычайно нескромными. Вероятно, ответы оказались весьма благоприятными для невесты, ибо уже на следующий день ее родителям был предложен надлежащий выкуп, на который они согласились. После этого был выбран день брачной церемонии, и в назначенный час г-н Амон, с одной стороны, и родители невесты — с другой встретились у кади. Деньги были пересчитаны, девушка послужила распиской, и супруг увел с собой супругу. Только у себя дома он снял с нее покрывало. Его ни в чем не обманули, и г-н Амон по сей день не может нарадоваться этому браку, похожему на игру в жмурки.
Однако не следует думать, что так бывает всегда. Порой случаются жестокие разочарования. В таких случаях обманутый муж просто-напросто отсылает супругу обратно к ее родителям, вручив ей второй выкуп, такого же размера, как и первый. Он сохраняет за собой это право даже в том случае, если его разочарование — чисто моральное и когда, прожив какое-то время вместе, супруги замечают, что они не могут сойтись характерами. Став свободными после такого развода по взаимному согласию, они уже на следующий день вправе вступить во второй, третий или четвертый брак.
Господин Амон сообщил нам эти подробности, ведя нас осматривать мечеть Абу-Мандур, стоящую вне стен Розетты, на берегу Нила. Это чисто восточное сооружение, расположенное посреди очаровательной местности, стоит на уступе, вдающемся в реку, так что между основанием мечети и другим берегом, где среди рисовых полей рассеяны небольшие домики, остается лишь узкое водное пространство. Над белыми зубчатыми стенами мечети высится купол в форме перевернутого сердца, увенчанный полумесяцем; возле одного из углов галерей с резными, словно кружево, парапетами высится необычайно изящный минарет, тогда как противоположная часть здания словно опирается на огромную груду песка, в виде холма лежащую на склоне горы; вокруг мечети устремляется ввысь целая роща пальм, несколько из которых пробили насквозь плоскую темную крону раскидистой смоковницы, будто увенчивая ее султанами.
Истинные правоверные утверждают, что это святой дервиш Абу-Мандур держит на своих плечах горы песка, которые, кажется, готовы поглотить мечеть и засыпать русло Нила.
Любопытное для европейцев зрелище ожидало нас по возвращении в Розетту: на ступенях мечети, в ее тени, в ленивой позе лежал совершенно нагой сантон; в таком наряде и в таком положении, которые были ему явно привычны, он ждал, когда живущие по соседству набожные женщины принесут ему пропитание; внезапно, отличив среди своих кормилиц одну, которая ему приглянулась, он немедленно почтил ее своими ласками, а она сочла для себя за честь их принять. Такое странное зрелище никого не покоробило, и нам рассказывали как о проявлении совершенно излишней щепетильности, когда за несколько дней до этого какой-то почтенный мусульманин набросил свой плащ на пару, весьма походившую на ту, какую составляли киник Кратет и его жена Гиппар- хия.
И г-н Кан, и г-н Амон предложили нам приют, но из опасения стеснить их мы отказались от полученных приглашений и решили обосноваться в старинном монастыре капуцинов — просторном обветшалом здании, где остался всего один монах этого ордена — живой обломок среди руин прошлого. Несчастный старик, подобно воинам Одиссея, отведал плодов лотоса, дающих забвение: вот уже двадцать лет ни одна весточка из мира, забывшего о его существовании, не доносилась до него, и он отвечал Европе безразличием на безразличие. Своим размеренным образом жизни и своими просторными одеждами, скроенными на восточный лад, он заслужил уважение арабов; тому же, я забыл упомянуть, в немалой степени способствовала и его борода.
Мы отправились провести вечер у одного из друзей г-на Амона — почтенного турка, пожертвовавшего самой известной заповедью Корана из-за своего пристрастия к вину. Покои, где он принимал нас, отличались простотой, как и почти все гостиные на Востоке: в соответствии со здешними правилами меблировки, вдоль стен комнаты тянулся огромный диван, а в центре ее находился прелестный беломраморный фонтан, струи которого падали в чашу восьмиугольной формы; вокруг этой чаши было с немалым вкусом расставлено несколько горшков с яркими редкостными цветами, усыпанными жемчужными каплями, словно на них выпала утренняя роса, и придававшими огромному залу веселый и привлекательный вид. Турок принял нас там в обществе своих друзей, рассадил среди них и предложил нам трубки и кофе. Полчаса спустя нам подали лимонад, приготовленный его женами; однако это не внесло оживления в беседу, протекавшую на редкость вяло, поскольку приходилось переводить и то, что мы говорили, и то, что нам отвечали. Любой, самый остроумный диалог не выдержит подобного испытания: в итоге это умственное напряжение настолько утомило и собеседников, и переводчиков, что мы, не сговариваясь, встали и раскланялись. Турок же, следует отдать ему должное, не сделал ни единой попытки нас задержать.
На следующий день из Александрии приехали г-н Тейлор, капитан Белланже и г-н Эйду, военный врач. Последний прибыл не столько из любопытства, сколько из филантропических побуждений, вызвавших у нас огромнейшее уважение к нему. Он был наслышан об ужасающих повадках египетской офтальмии, и решил подвергнуть опасности собственные глаза, чтобы спасти наши.
Поскольку ничто не задерживало нас в Абу-Мандуре и у нас было желание поскорее увидеть Каир, мы уже на следующий день, 6 мая, зафрахтовали джерму самого большого размера: она была около сорока футов в длину и имела два треугольных латинских паруса огромной величины. В минуту отплытия, когда все приготовления были уже закончены, оказалось, что дует встречный ветер; так что нам пришлось запастись терпением и отправиться в бани.
Как и в Александрии, это была самая большая и красивая городская постройка; как и в Александрии, я прошел через испытания густым паром и кипящей водой; но то ли мои легкие расширились, вдыхая песок, то ли кожа у меня загрубела под лучами египетского солнца, но на этот раз я не испытал никаких страданий: даже процедура массажа принесла мне полное удовлетворение, и под руками банщика я без труда принимал такие позы, какие сделали бы честь Мазюрье и Ориолю.
Утром 7 мая нас разбудили и сообщили нам хорошую новость: ветер изменил направление. Развлекаться жарой в Абу-Мандуре нам стало наскучивать, и, при всем своем пристрастии к баням, я все же не мог отказаться от естественной для себя стихии; поэтому мы тронулись в путь, испытывая неподдельную радость. День стоял восхитительный; ветер дул, словно подчиняясь нашим приказам, а матросы, выполняя свою работу, пели, чтобы подбодрить себя и действовать слаженно. Мы попросили перевести две из их песен: первая состояла из нескольких стихов, восхвалявших Бога, а вторая представляла собой набор связанных между собой изречений и философских наблюдений, самым новым и выдающимся из которых нам показалось следующее: «Земля — тлен, и все ничтожно в этом мире!»
Поскольку нами владело веселье и в таком расположения духа эти истины показались нам чересчур серьезными, мы попросили арабов спеть что-нибудь более жизнерадостное.
Они тут же отправились за двумя музыкальными инструментами, необходимыми для аккомпанемента: один из них был свирелью, похожей на античную флейту, другой — простым барабаном из обожженной глины, расширяющимся кверху; самая широкая его часть была покрыта тончайшей кожей, которую натягивают, предварительно нагрев ее над огнем. И вот началась странная, дикарская музыка, настолько поглотившая все наше внимание, что мы даже не подумали поинтересоваться смыслом звучавших слов, стараясь различить в этом грохоте хоть какую-нибудь музыкальную фразу. Однако вскоре нас отвлек от интереса к поэзии и к сопровождавшему ее аккомпанементу какой-то толстый турок в зеленом тюрбане, потомок Магомета; возбужденный этой мелодией, он медленно поднялся, приплясывая в такт то на одной, то на другой ноге, а затем, видимо решившись, принялся уверенно исполнять грубый и похотливый танец. Когда он остановился, мы стали осыпать его похвалами за неожиданное удовольствие, какое он нам доставил; в ответ он с непринужденным видом заявил, что именно так на площадях Каира танцуют альмеи. К счастью, будучи парижанами, мы не слишком доверяли рекламе и потому отнеслись к его самовосхвалению так, как оно того заслуживало.
Целый день прошел в этих музыкальных и танцевальных развлечениях. В течение всего нашего плавания перед нами живописно открывались оба берега Нила, окаймленные яркой зеленью; вечером быстро село солнце, и его последние лучи осветили своими теплыми красками очаровательную деревню, всю увенчанную пальмами.
Мы устроились на корме джермы; матросы соорудили там палатку, а скорее нечто вроде мостовой арки из парусины, крепившейся на двух гибких тростниковых жердях; мы разостлали ковры, на которых нам уже не раз приходилось спать, и уснули.
Утром, когда мы проснулись, окружающий пейзаж имел тот же вид, что и накануне; однако, по мере того как мы поднимались вверх по течению, деревни становились все меньше и попадались все реже.
День прошел в тех же самых развлечениях, вот только потомок Магомета казался нам менее забавным, чем накануне: вероятно, мы уже привыкли к этому смешному персонажу.
На следующее утро песни зазвучали, когда мы еще спали; открыв глаза, мы подумали, что экипаж исполняет в нашу честь серенаду, но все обстояло совсем иначе; ветер стал встречным, и это вынуждало матросов грести изо всех сил, чтобы справиться с течением. Капитан джермы громогласно произносил какую-то молитву, на каждый стих которой арабы отвечали: «Элейсон». При каждом таком припеве наше судно относило шагов на пятьдесят назад!
Капитан рассудил, что если так пойдет и дальше, то к вечеру или, самое позднее, на следующее утро мы вернемся назад в Абу-Мандур, и отдал приказ пришвартоваться возле одной из деревень, мимо которой мы проплывали обратным ходом. Едва судно привязали, я спрыгнул на берег и направился к ближайшему дому; мне с трудом удалось раздобыть там небольшую плошку молока; мы расположились за глинобитной стеной, чтобы укрыться от облаков раскаленной пыли, которые поднимал ветер, и принялись за еду.
Внезапно мы увидели, что к нам приближается чудовищного вида с анто на точь-в-точь в таком же одеянии, как ее собрат из Розетты; но если мужчина, на наш взгляд, был всего лишь не особенно привлекательным, то старуха показалась нам просто отвратительной. По мере того как она подходила все ближе, меня охватили жуткие опасения: а вдруг ей вздумается, увидев, что мы иностранцы, одарить нас своими ласками? Я поспешил поделиться этой мыслью со своими спутниками, и они задрожали всем телом. К счастью, мы отделались лишь страхом: старуха ограничилась тем, что попросила у нас подаяние; мы поспешили дать ей хлеба, фиников и несколько монеток. Получив этот выкуп, она удалилась, позволив нам завершить трапезу. Через два часа ветер стих, и мы снова тронулись в путь.
Мы медленно продвигались вперед: если раньше помехой нам был встречный ветер, то теперь нам мешала малая глубина реки, и, хотя наше судно имело осадку всего лишь в три фута, оно иногда касалось песчаного дна. Так что за четыре или пять часов нам с великим трудом удалось проделать всего лишь два-три льё. Ближе к вечеру мы увидели, как на красноватом горизонте медленно поднимаются три симметричные горы, острые контуры которых прорисовывались на фоне неба: это были пирамиды!
Прямо на глазах пирамиды становились все больше, в то время как по левую руку от нас первые отроги Ливийских гор сжимали между своими гранитными склонами русло Нила.
Мы замерли, не в силах оторвать взгляд от этих гигантских сооружений, с которыми были связаны столь великие деяния древности и столь славные памятные события недавних дней! Здесь новоявленный Камбис дал очередную битву, и мы могли, подобно Геродоту, видевшему кости персов и египтян, в свой черед отыскать на ее поле останки наших отцов!
По мере того как солнце опускалось за горизонт, его отблески поднимались по склонам пирамид, основания которых уходили в тень; вскоре уже сверкала лишь одна вершина, напоминавшая раскаленный докрасна клин; затем и по ней скользнул последний луч, похожий на пламя, пылающее на верху маяка. Наконец, само это пламя отделилось от вершины, как если бы оно поднялось в небо, чтобы зажечь звезды, засверкавшие уже мгновение спустя.
Наш восторг граничил с безумием, мы рукоплескали и радовались этим великолепным декорациям, а затем позвали капитана, попросив его не трогаться с места ночью, чтобы на следующее утро мы не упустили ни единой подробности из величественного пейзажем, который должен был развернуться перед нашими глазами. Все складывалось превосходно: он, со своей стороны, явился сказать нам, что из-за трудностей плавания судну придется бросить здесь якорь. Мы еще долго стояли на палубе, глядя в сторону пирамид, хотя различить их в темноте уже было невозможно, а потом отправились к себе под навес, чтобы поговорить о пирамидах, коль скоро нельзя было их видеть.
Наутро я проснулся первым и с удивлением обнаружил, что все еще спят, хотя уже давно рассвело. Я чувствовал недомогание, похожее на гнетущее сновидение, и разбудил своих спутников: все они находились в таком же болезненном состоянии; мы вышли из-под навеса: воздух был тяжелым и удушливым, а унылое и тусклое солнце всходило за пеленой раскаленного песка, поднятого ветром пустыни. Мы ощущали, что у нас стеснено дыхание, как бывает, когда попадаешь в слишком сгущенную атмосферу; воздух, которым мы дышали, обжигал нам грудь. Не понимая, что происходит, мы огляделись по сторонам: матросы и капитан неподвижно сидели на палубе джермы, завернувшись в плащи, одна из складок которых прикрывала им рот, что придавало этим людям сходство с Дантовыми персонажами на рисунках Флаксмана; живыми оставались лишь их глаза, устремленные на горизонт, в который они с беспокойством вглядывались. Наше появление на палубе, казалось, нисколько не отвлекло их от этого занятия; мы обратились к ним, но они остались безмолвными; наконец я осведомился у самого капитана о причине подобного уныния; тогда он указал рукой на горизонт и, по-прежнему прикрывая рот плащом, произнес:
— Хамсин.
Едва было произнесено это слово, как мы в самом деле увидели все признаки этого губительного ветра, которого так страшатся арабы. Пальмы, раскачиваемые переменчивыми порывами ветра, гнулись во все стороны, как если бы в небе скрещивались потоки воздуха; поднятый ветром песок хлестал нас по лицу, и каждая его крупинка обжигала, как искра, вылетевшая из горнила печи. Встревоженные птицы спускались с высоты и летали, прижимаясь к земле, словно спрашивая у нее, какая беда ее терзает; стаи ястребов с длинными и узкими крыльями кружились в небе, испуская пронзительные крика, а затем вдруг камнем падали на верхушки мимоз, откуда они вновь стрелой взмывали ввысь, ибо ощущали, что дрожат даже деревья, как если бы неодушевленные предметы разделяли ужас живых существ. Ни один из таких видимых признаков не ускользнул от внимания наших арабов, но по их бесстрастным, устремленным в одну точку глазам и непроницаемым лицам невозможно было определить, являлись ли эти приметы благоприятными или тревожными.
Поскольку вблизи области высокого атмосферного давления хамсин не должен был причинить особенно страшных бед, мы сошли на берег, взяв с собой ружья, и пустились на поиски голенастых птиц; мы двигались по берегу реки, словно настоящие охотники с равнины Сен- Дени, привыкшие идти вдоль канала; различие, однако, состояло в том, что эта местность была куда богаче дичью. Нам удалось подстрелить несколько цапель и множество жаворонков и горлиц.
К вечеру призывные крики матросов, сопровождаемые песнями, привели нас назад к судну, где мы обнаружили весь экипаж в состоянии ликования: хамсин был на исходе, так что матросы прыгали от радости и окунали лицо и руки в воду Нила, чтобы освежить их. Поскольку привычка к такому европейскому способу омовения входит в число моих слабостей, мне не хотелось, чтобы праздник завершился без моего участия. В одно мгновение я остался в одеянии сантона, а затем, разбежавшись по палубе судна, перепрыгнул через его борт и лихо нырнул в воду головой вниз, словно гусар, внезапно демонстрирующий всем свои красные штаны. Всплыв на поверхность, я увидел, что весь экипаж занят тем, что с величайшим вниманием смотрит на меня; мне было известно, что крокодилы водятся в Ниле лишь выше первого порога, и потому, не испытывая никакого страха, не мог объяснить интерес, проявляемый зрителями к моей персоне, иначе как причинами, весьма лестными для моего самолюбия. От этого моя ловкость и проворность только возросли, и все стили плавания — от простого брасса до двойного кульбита — были с возрастающим успехом исполнены мною на глазах у моих смуглолицых зрителей. Демонстрируя плавание на спине, я вдруг получил в правое бедро удар, похожий на электрический разряд, причем настолько сильный, что у меня парализовало половину тела; я немедленно перевернулся на живот, чтобы плыть к судну, но в то же мгновение понял, что без посторонней помощи мне на него не взобраться. Улыбаясь и при этом глотая воду, я попросил опустить мне багор, а сам при этом высовывал из воды правую руку и пытался удержаться на поверхности левой рукой; что же касается моей правой ноги, то она полностью онемела, и я не мог ею пошевелить. К счастью, Мухаммед, словно предвидя только что случившееся со мной происшествие, стоял на борту джермы, держа в руке веревку, которую он тотчас бросил мне; я ухватился за один ее конец, меня подтянули вверх за другой, и я поднялся на судно куда менее триумфально, чем покинул его. Однако по той почти насмешливой беспечности, с какой окружили меня наши арабы, я рассудил, что в этом злоключении нет ничего особенно опасного; тем не менее мне захотелось узнать, что же со мной произошло, хотя бы для того, чтобы впредь оградить себя от подобных неприятностей. Мухаммед объяснил мне, что, помимо множества рыб, весьма приятных на вкус и чрезвычайно любопытных для изучения, в Ниле водится разновидность электрического ската, чья опасная сила настолько хорошо известна арабам, что они, опасаясь болевых ощущений вроде тех, какие испытал я, довольствуются тем, что осторожно ополаскивают в реке лица и руки, как это происходило у меня на глазах. Самым понятным из всего этого для меня стало следующее: если самим арабам электрические разряды крайне неприятны, то видеть, какое действие они оказывают на европейцев, вовсе не вызывает у них неудовольствия; впрочем, боль утихла еще до того, как были закончены объяснения, и рука и нога у меня обрели привычную подвижность.
Ветер совсем стих. Мы решили отведать дичи, добытой нами на охоте, и сделали это на борту джермы, чтобы наверняка избавить нас от визита какой-нибудь новой сантоны; затем мы отправились осматривать наши ковры, опасаясь, как бы у какого-нибудь скорпиона не появилось желания сыграть с нами злую шутку вроде той, какую позволил себе электрический скат, а это оказалось бы далеко не так забавно; впрочем, на этот раз принять подобную меру предосторожности нам посоветовали арабы. Покончив с осмотром, мы заснули в сладкой надежде увидеть на следующий день Каир, от которого нас отделяло всего лишь семь или восемь льё.
На следующее утро, едва рассвело, мы подняли якорь и стали быстро приближаться к пирамидам, которые, со своей стороны, словно шли нам навстречу и нависали над нашими головами. У подножия голой и безжизненной цепи Ливийских гор, сквозь пелену песчаной пыли, сгущавшей воздух, стали виднеться башни и купола мечетей, увенчанные бронзовыми полумесяцами. Мало- помалу эта завеса, гонимая впереди нас северным ветром, который двигал вверх по течению наше судно, поднялась, исчезая, над огромным Каиром, и нашим глазам открылись зубчатые высоты города, нижняя часть которого еще оставалась невидимой за высокими берегами реки. Мы быстро продвигались вперед и находились уже почти на уровне пирамид Гизы. Чуть поодаль, на этом же берегу Нила, изящно раскачивалась на ветру пальмовая роща, поднявшаяся на том месте, где некогда стоял Мемфис, и тянущаяся вдоль того берега, где прогуливалась дочь фараона, когда она спасла из вод младенца Моисея; над верхушками этих пальм, в дымке — но не тумана, а песка, — мы различали красноватые вершины пирамид Саккары, этих далеких предков пирамид Гизы. Навстречу нам проплыло несколько лодок с невольниками: в одной из них находились женщины. Как только наш капитан увидел их, он тотчас вонзил нож в грот-мачту и бросил в огонь щепотку соли: то и другое имело целью обезвредить влияние дурного глаза. Заклинание оказалось действенным: час спустя мы благополучно причалили в Шубре, на правом берегу Нила. Нам издали показали летнюю резиденцию паши: это было прелестное строение, которое стояло в окружении зелени, таившей в себе прохладу.
Мы снова увидели здесь ослов с погонщиками, причем первые были красивее и крупнее, чем ослы в Александрии, а вторые — еще расторопнее и бойчее, если это возможно, чем их собратья с морского побережья. На этот раз, наученные опытом, мы никоим образом не стали упрямиться и двинулись в путь по восхитительной аллее смоковниц, темный свод которой не пропускал солнечные лучи, и быстро преодолели расстояние в одно льё, какое нам еще оставалось проделать.
Единственное изменение в нашем способе передвижения, произошедшее в связи с высадкой на сушу, состояло в том, что теперь, вместо того чтобы подниматься вверх по течению Нила, плывя в лодке, мы следовали вдоль его берега, сидя верхом на ослах. Впрочем, поскольку мы поднялись футов на тридцать от поверхности реки, горизонт расширился, и впереди у нас показался остров Рода, на котором стоит сооружение, оберегающее ниломер — устройство, предназначенное для измерения высоты паводков Нила: нанесенные на нем метки указывают годы, когда необычный подъем воды при разливе реки приводил к небывалому плодородию земли. Именно здесь каждый год шейхи мечетей, сообщая об уровне подъема воды, указывают, в какой мере можно предаваться веселью, или же, будучи безропотными мусульманами, объявляют о грядущем бесплодии земли, воздержании от пищи и голоде, на которые недостаточный разлив реки обрекает жителей ее берегов.
Итак, по правую руку от нас находились пирамиды Гизы, открытые нашему взору от их вершины до самого подножия, а также небольшой холм, образовавшийся вокруг Большого Сфинкса, который вот уже три тысячи лет сторожит их, повернув к гробницам фараонов свое гранитное лицо, обезображенное воинами Камбиса. Наконец, по левую сторону наш взгляд охватывал поле битвы при Гелиополе, прославленное Клебером: это бесконечное безлюдное пространство, тянущееся насколько хватает глаз, оживляет лишь одинокая смоковница, зеленеющая среди раскаленного песка пустыни. Проводники обратили наше внимание на это дерево; арабское легенда гласит, что именно под ним отдыхала Дева Мария, когда, спасаясь бегством от гнева Ирода, Иосиф, по словам святого Матфея, «.встал, взял младенца и матерь его ночью и пошел в Египет»[3]. По мнению самих магометан, своим чудесным долголетием и вечнозеленой листвой это священное дерево обязано тому, что некогда оно укрыло в своей тени матерь Христа.
Тем временем мы прибыли в Булак, предместье Каира, которое служит своего рода часовым города, призванным охранять его порт. Нам оставалось проделать не более полульё: мы бросили взгляд на оживленный рейд со множеством лодок и джерм, которые, поднимаясь по Нилу, привозят урожаи из его хлебородных областей, а спускаясь по нему, доставляют самые вкусные фрукты, какие не могут созреть под чересчур бледным солнцем Дельты. Многочисленность обитателей селения и их активность свидетельствовали о том, что мы приближаемся к большому городу; я указал Мухаммеду на крепостные стены, и он понял мое желание.
— Эль-Маср! — вскричал он, пуская осла в галоп и жестом приглашая нас следовать за ним.
Нас не нужно было упрашивать, а наши верховые животные, чувствовавшие, что они возвращаются домой, старались изо всех сил, разделяя наше нетерпение.
Вскоре мы увидели Каир, в полном одиночестве возвышавшийся среди океана песка, чьи раскаленные волны беспрестанно бьются о его гранитные стены и в конце концов проделали бы в них бреши, если бы дважды в год Нил, могучий союзник города, на короткое время не вызволял его из этой докучливой осады. По мере нашего приближения к городу мы различали чередующуюся окраску зданий и изящные очертания куполов; затем над раскрашенными зубцами, венчающими крепостные стены, взметнулись вверх, напоминая собой гигантские шахматные фигуры, минареты трехсот мечетей; наконец, мы достигли ворот Победы — самых красивых из более чем семидесяти ворот в городских стенах Каира; через эти ворота 29 июля 1798 года, на следующий день после битвы у Пирамид, вступил в город Бонапарт.
Едва мы въехали в город, как г-н Тейлор, знавший, с какими неприятностями может столкнуться тот, кто будет прогуливаться по Каиру, словно провинциал, приехавший в Париж, галопом устремился в одну из близлежащих улиц; опасаясь потеряться, мы последовали за ним и в самом деле заметили, что наша европейская одежда привлекает к нам внимание, причем не очень благожелательное; бывают моменты, когда вы догадываетесь об опасности, даже не видя ее, а инстинктивно, благодаря какому-то предчувствию. Особенно заинтересовала служителей Пророка форма морских офицеров. Мы увеличили скорость, задевая турок и арабов, мелькавших в своих ярких одеждах перед нашим ослепленным взором и кричавших нам: «Йамин!» или «Шималь!», то есть «Налево!» или «Направо!», в зависимости от того, какой маневр, по их мнению, нам следовало предпринять, чтобы не сбивать их с неизменно прямого пути, по которому они степенно следовали пешком или верхом. Наконец, после происходившей словно во сне скачки среди причудливых и незнакомых людей, по узким, извилистым улицам, по которым нас заставил следовать г-н Тейлор, поскольку это был кратчайший путь, мы оказались в европейском квартале и остановились у дверей итальянской гостиницы.
Прежде всего мы позаботились пригласить портного; хозяин гостиницы незамедлительно привел его: это был чистокровный турок. Он помог нам выбрать ткани, а затем, достав из кармана штанов шнур с подвешенным на его конце свинцовым грузом, опустил этот груз так, что он оказался на уровне подъема моей ноги, потом приложил шнур к моему плечу и снял показание по меткам на шнуре; то же самое он проделал со всеми остальными и удалился: мерка была снята.
Покончив с этим делом, мы подумали о другом, не менее насущном: поглощенность великими памятными событиями, пришедшими нам на ум, зрелище величественных пейзажей и неумеренное желание поскорее прибыть в Каир заставили нас забыть об обеде, но едва мы оказались у себя в комнатах, где из-за отсутствия необходимой одежды нам предстояло оставаться до вечера, как наши желудки стали настоятельно требовать полагавшуюся им двойную порцию. Эти притязания были настолько справедливыми, что следовало их спешно удовлетворить. Мы позвали хозяина, обрадованные тем, что нашелся человек, с которым можно беседовать без переводчика, и заказали ужин. Уже через полчаса в нашей комнате был по-европейски накрыт обед; признаться, для меня было немалым удовольствием сесть, как полагается христианину, за стол. Однако наша поглощенность вопросами гастрономии не заставила нас забыть о Мухаммеде; мы позвали его из окна, выходившего во двор, и он, приняв приглашение, сел возле нас на полу.
Но если в начале нашей поездки это он смеялся над нами, когда вместо ложки, ножа и вилки мы были вынуждены обходиться исключительно руками, то теперь пришло время нашего торжества; бедняга совершенно растерялся при виде того, как ловко мы манипулируем неизвестными ему предметами. Тем не менее он попытался подражать нам, но, два или три раза уколов губы и десны, вернулся к естественному для него способу, отвергнув ложку, вилку и нож. Роскошь нашей трапезы немало удивила этого араба, привыкшего, как и все его соплеменники, к воздержанности в пище; однако по этому второму пункту он оказался сговорчивее, чем по первому, и съел все до последней крошки, найдя обед весьма вкусным.
Когда наступил вечер, мы воспользовались темнотой, чтобы пройти по улицам, которые вели ко французскому консульству. Вице-консул, обрадованный встрече с соотечественниками, пожелал устроить в нашу честь небольшой праздник: с полдюжины местных музыкантов явились по его приглашению, кружком сели на корточки перед диваном, на котором мы расположились, и, с невозмутимо серьезным видом настроив свои музыкальные инструменты, принялись исполнять национальные мелодии, чередовавшиеся с песнями. Только тот, кому приходилось слышать турецкую или арабскую музыку, может представить себе, до какой степени может дойти какофония; ну а та, что звучала для нас, была в этом отношении верхом совершенства, и, если бы музыканты с самого начала не позаботились взять нас в окружение, то, полагаю, мои воспоминания об Итальянском театре в Париже возобладали бы над моей природной вежливостью и на четвертом такте я обратился бы в бегство. По истечении двух самых страшных часов в моей жизни исполнители наконец поднялись, по-прежнему важные и чопорные, несмотря на дурную шутку, которую они только что с нами сыграли, и удалились. После чего вице-консул сообщил нам, что музыканты исполнили в нашу честь самые торжественные свои мелодии, но в следующий раз мы услышим более живые и веселые каватины.
Мы вернулись в гостиницу, сопровождаемые кавасом, который шагал впереди и освещал нам путь бумажным фонарем, натянутым на спираль из проволоки; улицы были совершенно пустынны, навстречу нам не попалось ни одной живой души, мы пришли к себе и легли в кровати — впервые после Александрии.
Но каким бы преимуществом ни обладали кровати перед диванами, а матрасы перед коврами, я никак не мог заснуть, настолько мои нервы были раздражены адской музыкой, которой нас развлекали. Вскоре к нервному возбуждению прибавилась причина иного рода и вполне материальная: я почувствовал, как по моей постели шныряют и скачут какие-то животные, которых мне не удавалось различить в темноте: несмотря на мои поспешные попытки ухватить их, едва я ощущал их вес на какой-нибудь части своего тела, они ускользали от меня с ловкостью и прозорливостью, свидетельствовавшими об их немалом опыте в подобного рода упражнениях; в минуту покоя, лежа в тревожном ожидании, я услышал, что Мейер занят в другом углу комнаты такой же охотой. Сомнений больше не оставалось: это была организованная по всем правилам и согласованная атака; мы тотчас обменялись словами и, сообщив друг другу о том критическом положении, в каком находился каждый из нас, прижались к спинкам кроватей, чтобы не быть застигнутыми врасплох сзади, а затем приступили к обороне по всем правилам военного искусства. Однако жесты и речь оказались бессильными: подобно мамлюку,
который то бьется, то бежит, то в битву рвется снова, наши враги были неуловимы. Тогда я принял решение взять в руки потухшую свечу и произвести вылазку в переднюю, где горела лампа, а затем немедленно вернуться в комнату. На этот раз, хотя нам и не удалось поймать своих противников, мы смогли по крайней мере разглядеть их: это были огромные крысы, старые и жирные, как патриархи; при виде зажженной свечи они в полнейшем беспорядке и с криками ужаса отступили, проскользнув под дверь, не доходившую до пола дюйма на четыре. После этого мы стали наперегонки придумывать, каким образом перекрыть им этот проход; испробовав несколько предложенных средств, не принесших удовлетворительных результатов, я понял, что настал час великого самопожертвования, и, словно новоявленный Курций, пожертвовал собственным рединготом, скатав его валиком и заткнув им щель под дверью. Как только мы снова легли в постели и погасили свет, осада возобновилась, но на этот раз все проходы были закупорены, и мы уснули в убеждении, что наша тактика оказалась успешной.
Утром я извлек из-под двери жилет с неровно обгрызенным краем, хотя ночью затолкал под нее редингот: полы редингота исчезли, став добычей осаждающих.
Урон, нанесенный моему гардеробу, в сочетании с невозможностью выйти, не подвергаясь публичным оскорблениям, из европейского квартала, при том что в нем самом ничего любопытного увидеть было нельзя, удержали меня в гостинице. Я воспользовался этим днем карантина, чтобы набросать на бумаге некоторые размышления относительно архитектуры — итог прежних исследований, проделанных мною вместе с г-ном Тейлором на Севере, и новых, совместно начатых нами на Востоке.
На первый взгляд арабская архитектура отличается необычным и самобытным характером, который вынуждает воспринимать ее, подобно произрастающим на местной почве аборигенным растениям, как нечто принадлежащее исключительно этому краю земли и не имеющее ничего похожего за пределами какой-то определенной области Востока. Однако, как бы таинственно эта неблагодарная дева ни укрывалась под своим золотым куполом, опоясав голову венцом из начертанных на незнакомом языке священных стихов, который стягивает ей лоб, подобно испещренной иероглифами головной повязке египетской мумии, и как бы ни окутывала она свой стан накидкой из многоцветного мрамора, стоит только археологу свыкнуться с ослепительной роскошью ее убранства и перейти от частных подробностей к общему замыслу, стоит только снять верхний слой, стоит только, наконец, содрать с тела кожный покров, как по мышцам и внутренним органам можно будет распознать ее античное происхождение, увидеть совместное начало, общий источник, где Север и Восток, христианство и магометанство искали то, чего недоставало каждому из них, иначе говоря, руку, которой предстояло начертать планы мечетей Каира и базилик Венеции.
Вот в нескольких словах полная история арабской архитектуры. Появившись на свет одновременно с архитектурой древней индийской цивилизации, она, прежде чем возводить дворцы, вначале рыла пещеры; прежде чем сооружать ажурные соборы, она строила массивные храмы; затем то, что таилось под спудом, мало-помалу вышло на поверхность, и тогда миру явилось искусство великих народов и великих эпох.
Пересекла ли индийская архитектура Красное море, чтобы достичь Эфиопии? Это никому неизвестно. Была ли египтянка ее сестрой или всего лишь ее дочерью? Никто этого не ведает. Известно только то, что она отправилась в путь из Мероэ, величественная и могущественная, как ее прародительница; она создала Филы, Элефантину, Фивы и Тентиру, а затем остановилась, глядя, как руками чужеземцев, поднявшихся вверх по Нилу, по которому сама она спустилась вниз, воздвигаются крепостные стены Мемфиса. Настала вторая эпоха. Это была эпоха развития, предшествовавшая эпохе искусства; это была эпоха, когда неизвестными в наши дни механическими средствами на монолитные стволы колонн поднимали каменные громады; когда архитрав из каменного блока, поставленный на капители, образовывал плоский и массивный свод прямоугольной формы, и когда, наконец, все общественные сооружения, независимо от их назначения, казалось, были сооружены для великанов, ибо в слове «величие» заключена господствующая идея той эпохи, и оно начертано от Вавилона до Паленке и от Элефантины до стен Спарты, но не на камнях, а на глыбах.
Египту наследует Греция — грациозная и кокетливая дочь молчаливой и укрытой покрывалом матери; на смену идеализации приходит искусство, на смену величию — красота. И тогда появляются неведомые прежде слова — чистота, пропорции, изящество; Афины, Коринф, Александрия расселяют веселую толпу нимф среди колонн четырех ордеров; конструкция остается неизменной, но своего совершенства достигает орнаментация.
Затем приходит тяжеловесный Рим со своим миром землепашцев и воинов; для него гранит, порфир и мрамор, которые не скупясь расходовали его предшественники, становятся редкостью, и в его распоряжении остается лишь травертин. Ценные материалы приходится заменять дешевыми, но на помощь бедности спешит наука. С этого времени полукруглый свод становится отличительной чертой римского искусства, ибо он находит применение всюду: в храмах, акведуках и триумфальных арках; однако на окраинах империи и на ее границах в римскую архитектуру проникают отголоски зодчества соседних стран. В Петре вырубаются в скалах дворцы, похожие на скальные сооружения Индии, а в Персеполе вместо тосканских и коринфских капителей появляются головы слонов Дария и коней Ксеркса.
Внезапно это вавилонское столпотворение прекращается; Восток оттесняет Север к западу, и оба они катятся по старому миру, обвивая его, как змеи, затопляя, как море, пожирая, как пламя. Рим, владыка мира, поспешно готовит священный ковчег, который с семенем всех искусств причаливает к Византию, подобно тому как Ной причалил с зачатками всех живых существ к горе Арарат.
Однако не только один мир пришел на смену другому: в разгар этого великого бедствия послышался голос Небес, родилась новая идея, воссиял неведомый прежде символ веры; понадобились величественные здания, чтобы выразить эту идею, и постамент, чтобы водрузить на него этот символ; варвары обратили взор к Византии и распознали крест на куполе святой Софии; отныне символ и здание оказались объединены, а идея христианства обрела законченность.
Но если вера царит повсюду, то там царит и искусство, там царит и просвещение; именно там христианину следует искать своих художников, а арабу — своих зодчих, ибо араб так же невежествен, горяч и дик, как и христианин.
Стало быть, Византия — их общий источник; ее сыны, призванные перестроить мир, эти выродившиеся потомки своих отцов, приходят с памятью об античности и с отсутствием навыков в искусстве; они пробуют, нащупывают, копируют; в этот первый период базилика Христа и мечеть Магомета — сестры, и лишь когда призывы Евангелия и Корана зазвучали достаточно громко, что им повиновались камень, гранит и мрамор, лишь тогда две эти дочери одного и того же отца разлучились, чтобы уже никогда не встретиться снова.
И тогда обе эти продолжавшие развиваться идеи собрали вокруг своего зримого символа веры все, что могло придать ему завершенность: у христиан базилика принимает вначале форму греческого креста, затем форму латинского креста, то есть креста Иисуса; у ее паперти поднимается колокольня, чтобы каменным перстом указывать на небо тем, кого призывают ее колокола; в память о двенадцати апостолах в ней строят двенадцать приделов, сместив клирос вправо, ибо Иисус, умирая, склонил голову к правому плечу, и на этом клиросе прорубают три окна, ибо Бог един в трех лицах и всякий свет исходит от Бога. Потом наступает черед многоцветных витражей, которые, рассекая солнечные лучи, создают в любой час дня полумрак для размышлений и молитв; затем появляется орган, этот громовой голос соборов, говорящий на всех языках, от языка возмездия до языка милосердия, и, наконец, самой высокой степени совершенства христианская идея достигает в готическом соборе пятнадцатого века.
У мусульман, у которых, напротив, все должно быть обращено не к душе, а к материи и у которых наградой истинным правоверным, вкусившим радости этого мира, станут райские наслаждения, религиозные здания принимают совсем иной характер. Прежде всего они заботятся о том, чтобы распахнуть своды вечной небесной улыбке: там, формально для омовений, сооружают фонтаны, одно лишь журчание серебряных струй которых способно освежить верующего; эти фонтаны окружены густолиственными и благоухающими деревьями, тень которых привлекает соловьев и поэтов, и свободным остается лишь тесное квадратное пространство, где покоятся останки святого мусульманина, укрытые куполом, который украшен затейливыми арабесками и рядом с которым высится минарет — многоярусная башня, откуда муэдзин трижды в день созывает правоверных на молитву, напоминая им главные правила их веры. Затем на смену религиозному влиянию приходят местные влияния. Магометанское искусство, хотя и являясь сыном Византии, не сможет пройти так близко от Персеполя и Дели, ничего не восприняв от них; его арки, расширенные в середине, с персидским изяществом сомкнутся внизу, а Индия подарит ему легкие прозрачные узоры, благодаря которым его стены покроются каменным кружевом. И вот тогда, в свой черед, магометанская мысль получит окончательное завершение и найдет свое выражение в мечети, как христианская — в кафедральном соборе.
Впрочем, и христианские, и мусульманские архитекторы имеют то общее, что каждый из них разрушает, чтобы иметь возможность сооружать. Ведь они строят новый мир из обломков старого. Они нашли скелет, простертый на песке, и похитили самые крупные его кости, самые дивные его части: у христиан это Парфенон и Колизей, храм Юпитера Статора, Золотой дворец Нерона, термы Каракаллы и амфитеатры Тита; у арабов — пирамиды, Фивы, Мемфис, храм Соломона, обелиски Карнака и колонны Сераписа. И все это происходило благодаря той непреложной воле, которая не позволяет создавать ничего нового, но хочет, чтобы все было сковано одной цепью, и посредством такого закабаления объясняет людям сущность вечного.
Один из таких зодчих и строителей городов, Ахмад ибн Тулун, отец которого был начальником халифской стражи в Багдаде, и основал Старый Каир. Этот завоеватель-кочевник назвал его Фустат, или Шатер, и велел построить там мечеть Тулуна. В 969 году фатимид- ский полководец Джаухар захватил этот каменный лагерь, наметил план нового города и назвал его Маср эль- Кахира, то есть Победоносный. В начале двенадцатого века Салах ад-Дин, сподвижник Нур ад-Дина, захватил Египет и включил Маср эль-Кахиру в состав своих завоеваний. В правление Салах ад-Дина его военачальник Каракуш построил там цитадель и окружил ее крепостными стенами. Спустя несколько лет Бейбарс, предводитель мамлюков, заколол визиря и занял его место; его потомки спокойно владели Каиром до тех пор, пока в 1517 году Селим не превратил Египет в турецкую провинцию. Именно в эпоху всех этих различных правлений, когда пал город Ахмада ибн Тулуна, одна за другой поднялись величественные постройки города Джаухара.
Каир, занимающий огромное пространство и имеющий население около трехсот тысяч душ, разделен на несколько кварталов, подобно средневековым городам Европы: арабский, греческий, еврейский и христианский; однако все эти кварталы отделены один от другого воротами, которые по ночам охраняют стражники. Мы поселились, как уже было сказано, в христианском квартале, который именуется франкским и в котором, тем не менее, опасно появляться в европейском наряде; как раз этой опасности читатель и обязан такой длинной беседе на тему археологии и истории, за что мы смиренно просим у него прощения, полагая, однако, что в сочинениях подобного рода давать подобные пояснения необходимо, но только один раз, и больше к этому не возвращаться.
На следующий день, в назначенный час, пришел наш торговец одеждой. Такое проявление пунктуальности, как, впрочем, и многое другое, вынуждало меня признать превосходство турецких портных над французскими. Несколько соотечественников, привлеченных любопытным зрелищем, явились, чтобы присутствовать при нашем перевоплощении. Портной привел с собой цирюльника, в руках, а вернее, в ногах которого нам предстояло побывать, прежде чем попасть к самому портному. Процедура началась с меня; г-н Тейлор отправился к консулу обсуждать вверенную ему миссию, оставив нас заниматься своим туалетом.
Цирюльник устроился на стуле, посадив меня на пол. Затем он извлек из-за пояса небольшой железный инструмент, в котором, при виде того как он провел им по ладони, я распознал бритву. При одной мысли, что подобная пила будет сейчас прогуливаться по моей голове, волосы у меня встали дыбом, но почти тотчас же мой лоб оказался зажат коленями недруга, словно тисками, и я понял, что мне лучше всего не шевелиться. И в самом деле, я почувствовал, как этот огрызок железа, вызвавший у меня такое презрение, с трогающей душу нежностью, ловкостью и мягкостью последовательно скользит по всем частям моего черепа. Через несколько минут цирюльник разжал ноги, я поднял голову и услышал дружный смех; взглянув в зеркало, я увидел, что обрит наголо, а от моих волос осталась лишь та нежная синева, какая после тщательного бритья украшает подбородок. Я был потрясен подобной быстротой и, никогда прежде не видев себя таким, лишь с некоторым трудом узнал собственное лицо. Я искал над шишкой богомудрия прядь, за которую архангел Гавриил поднимает мусульман на небо, но даже ее там не было. Я счел себя вправе потребовать эту прядь обратно, но стоило мне завести об этом речь, как цирюльник ответил, что такое украшение принято только в одной инакомыслящей секте, не слишком чтимой остальными мусульманами из-за вольности бытующих в ней нравов. Я прервал его на этих словах, заверив, что для меня крайне важно принадлежать лишь к ничем не опороченной части верующих, ибо в Европе моя нравственность всегда вызывала всеобщее восхищение. Когда этот вопрос был улажен, я без особых сожалений перешел в руки портного, который начал с того, что водрузил на мою бритую голову белую ермолку, на белую ермолку — красный тарбуш, а на тарбуш — скатанную в валик шаль, что почти преобразило меня в истинно верующего. Затем на меня надели платье и а б а й ю, подвязав мне пояс еще одной шалью, за которую, гордо подвесив к ней саблю, я заткнул кинжал, карандаши, бумагу и кусок хлебного мякиша.
В этом одеянии, без единой морщинки облегавшем мое тело, я мог, по заверению портного, появляться где угодно. Впрочем, у меня не было в этом никаких сомнений, и я, словно актер перед выходом на сцену, с нетерпением ждал, когда будет переряжены мои товарищи. Теперь им, в свою очередь, предстояло на виду у меня подвергнуться тем же самым операциям, каким я подвергся на глазах у них, и, по правде говоря, я выглядел не самым смешным из всех. Наконец, когда с туалетом было покончено, мы спустились по лестнице, переступили порог дома и сделали свои первые шаги по улице.
Я держался довольно скованно: на голову мне давил тюрбан, складки платья и плаща затрудняли ходьбу, а бабуши и ноги, еще плохо привыкшие друг к другу, то и дело утрачивали взаимную связь. Мухаммед шел рядом с нами и задавал темп, повторяя:
— Медленнее, медленнее.
Наконец, когда мы немного умерили свою французскую прыть и усвоенная плавная медлительность позволила нам идти раскачиваясь, без чего невозможно было придать арабское изящество нашей походке, дело пошло на лад. Короче говоря, этот наряд, идеально приспособленный для местного климата, гораздо удобнее нашего, поскольку он не сдавливает фигуру и оставляет все суставы полностью свободными. Тюрбан же образует вокруг головы своего рода стены, благодаря чему она может потеть сколько угодно, не доставляя никаких неприятностей телу, что весьма удобно.
Через полчаса после нашего обращения в магометан мы приступили к осмотру города. Прежде всего нам хотелось посетить дворец паши; дорога туда изобиловала архитектурными деталями отменного вкуса, от созерцания которых Мухаммеду приходилось нас каждую минуту отрывать. Ничто не может дать представления об изысканности и замысловатости арабских орнаментов; вот поэтому Каир великолепен везде как отдельными деталями своей архитектуры, так и всем ее ансамблем, и когда он позволяет увидеть лишь краешек какой-нибудь улицы или уголок какой-нибудь мечети, и когда он разворачивает перед вами панораму своих трехсот минаретов, семидесяти двух ворот, крепостных стен, гробниц халифов, пирамид, Нила и пустыни.
Мы быстро миновали роскошные базары и крытые навесами улицы и подошли к огромной мечети султана Хасана, главный фасад которой обращен к цитадели, отделенной от нее площадью. Затем мы двинулись по крутой дороге, ведущей к Дивану Юсуфа и находящемуся рядом с ним знаменитому колодцу, о котором нам рассказывал г-н Тейлор. Говорят, будто это четырехугольное сооружение, предназначенное для того, чтобы подавать воду в цитадель, уходит вглубь на уровень дна реки; колодец вырублен в скале, и в него можно спуститься по ступеням: верхние из них освещены через проемы, устроенные в наружной стене, но если оказаться на значительной глубине, то приходится зажигать факелы.
Что же касается мечети, известной под названием Диван Юсуфа, то она поддерживается монолитными колоннами из великолепного мрамора, несущими на своих коринфских капителях слегка углубленные арки, контур которых украшает арабская вязь отдельных стихов Корана. Продолжая взбираться выше, вы попадаете на ровную площадку; там, на этом самом высоком месте, стоит дворец паши — нагромождение камней, деревянных колонн и итальянской живописи крайне посредственного вкуса: все это чрезвычайно плохо приспособлено к условиям местного климата.
Как уже было сказано выше, это Каракуш, военачальник и первый министр Салах ад-Дина, построил цитадель, вырыл колодец и начертил план нового города, так что память о нем жива по сей день, а поскольку он был мал ростом и горбат, его имя дали своего рода комическому персонажу, который пользуется на улицах Каира полнейшей свободой, произнося и изображая жестами самые немыслимые непристойности. У нас примерно такую же известность имеют имена господ Мальборо и Ла Палиса.
Во время этой прогулки нас сопровождал г-н Мсара, переводчик при консульстве, бывший драгоман гвардии мамлюков, которого мы по прибытии обнаружили обосновавшимся в нашей гостинице; к своему прежнему ремеслу он присоединил новое занятие — торговлю предметами древности; кроме того, он знал массу забавных историй, что превращало его в интереснейшего чичероне. Он и разъяснял нам подробности великолепной панорамы, открывшейся нашему взгляду с той высоты, на какую мы поднялись.
Цитадель возвышается над всем Каиром. Если встать лицом к востоку, а спиной к реке, так что справа окажется юг, а слева — север, то ваш взор охватит огромный полукруг; на его краю, у ваших ног, высятся гробницы халифов — мертвый город, безмолвный и пустынный, но стоящий столь же прочно, как и город живых: это некрополь гигантов. Каждая усыпальница размером не уступает мечети, а каждый памятник имеет своего стража, немого как могила. Позднее мы с факелами в руках посетим этот город, пробудим его призраки и вспугнем его хищных птиц, которые весь день сидят на венчающих его шпицах, а ночью возвращаются в гробницы, словно желая напомнить душам халифов, что настал их черед выходить оттуда. Позади этого величественного города мертвых тянется горный кряж Мукаттам с его обрывистыми и безжизненными вершинами, отбрасывающими жгучие солнечные лучи до самого Каира.
Если вы повернетесь в обратную сторону, то под ногами у вас вместо мертвого города окажется город живых; устремив взгляд в сплетение его извилистых улочек, вы увидите там несколько неторопливо и степенно шествующих арабов, облаченных в великолепные м а ш - л ах и, или турок, едущих верхом на ослах; затем вы увидите людские столпотворения, из которых доносятся крики верблюдов и торговцев, — это базары; повсюду нагромождение куполов, похожих на щиты великанов, и лес минаретов, напоминающих мачты или пальмы; слева — Старый Каир, или Шатер, построенный Тулуном; справа — Булак, пустыня, Гелиополь; прямо перед вами, за пределами города, — Нил с островом Рода, а на другом его берегу — поле битвы при Эмбабе; еще дальше — пустыня; на юго-западе — Гиза, сфинкс, пирамиды, роща громадных пальм, где спит колосс и где некогда был Мемфис; над их верхушками виднеются другие пирамиды, а за ними снова пустыня, пустыня по всему горизонту: океан песка, огромный, как настоящий океан с его приливами и отливами; караваны рассекают его гладь, словно флотилии; верблюды бороздят его, словно лодки; самум поднимает на нем волнение, словно шторм.
На той самой площадке, где мы теперь находились, в 1818 году, насколько я помню, по приказу паши Египта было расстреляно картечью все старое войско мамлюков, которых он пригласил сюда якобы на праздник: они пришли, как обычно, облаченные в самые роскошные свои наряды, обвешанные самым красивым своим оружием и украшенные всеми своими драгоценностями. По сигналу, поданному пашой, смерть обрушилась на них со всех сторон; из жерл пушек, которые вели перекрестный огонь, извергались пламя и железо, люди и лошади падали, истекая кровью. И тогда вся эта обезумевшая толпа заметалась, натыкаясь на стены и испуская дикие крики, полные ярости и жажды мщения, крутясь, словно в водовороте, распадаясь на отдельные группки, разлетаясь, как листья, гонимые ветром, затем вдруг снова соединяясь и в последнем усилии направляя лошадей прямо на жерла грохочущих пушек, потом, словно стая испуганных птиц, снова отступая, но и в этом оступлении преследуемая шквалом огня. И тогда некоторые мамлюки стали бросаться вниз с высоты цитадели, разбиваясь сами и калеча своих лошадей; тем не менее двое из них поднялись, оглушенные лошади и всадники какое-то мгновение содрогались, словно конные статуи, пьедесталы которых встряхнуло землетрясение, а затем оба они вновь помчались с быстротой молнии, пронеслись через городские ворота, оказавшиеся незапертыми, и выехали за пределы Каира. Беглецы тотчас же направились к городу халифов, пересекли эту безмолвную обитель мертвых, оглашая ее, словно гулкое подземелье, топотом лошадей, и подъехали к подножию Мукаттама в то самое мгновение, когда отряд конной гвардии паши выехал из города и бросился вдогонку за ними; один из всадников помчался в сторону Эль-Ариша, другой углубился в горы; преследователи разделились на две группы и поскакали вслед за ними.
В этой гонке, в которой состязались жизнь и смерть и в которой лошади, выросшие в пустыне, мчались по горам, перепрыгивали с утеса на утес, преодолевали бурные потоки и неслись по краю пропасти, таилось нечто сверхъестественное.
Трижды лошадь одного из мамлюков падала, потеряв дыхание и почти лишившись жизненных сил, и трижды, услышав галоп преследователей, поднималась и возобновляла свой бег; в конце концов она рухнула и больше не поднялась. И тогда человек явил трогательный пример дружеской верности: вместо того чтобы спуститься с какой-нибудь скалы в ущелье, а затем добраться до недоступных для лошадей остроконечных вершин, он сел возле своего скакуна, не выпуская из рук поводьев, и стал ждать; солдаты убили его, не услышав от него ни единой мольбы, ни единого стона.
Второй мамлюк оказался удачливее своего товарища, он пересек Эль-Ариш, достиг пустыни и стал градоначальником Иерусалима, где нам и довелось увидеть его, этот последний уцелевший обломок грозного войска, которое тремя десятилетиями раньше соперничало в отваге с лучшими силами нашей молодой армии.
Во время этой первой прогулки мы прежде всего обратили внимание на то, что у многих прохожих, попадавшихся нам навстречу, недоставало носов и ушей, что придавало всем этим славным людям, обезображенным таким образом, весьма причудливый вид. Я спросил Мухаммеда о причине этого странного явления, и он ответил мне, что просто-напросто все эти достопочтенные инвалиды когда-то представали перед каирским исправительным судом. Это требовало разъяснений, и г-н Мсара, по-прежнему услужливый и словоохотливый, незамедлительно их нам дал.
В Каире, в краю малокультурном и не имевшем еще времени подняться до уровня европейской цивилизации, не существует армии полицейских шпиков, обязанных следить за армией воров; впрочем, самые тщательные розыски, самая неотступная слежка легко потерпят здесь неудачу: стоит попавшему под подозрение выйти за ворота Каира, как он сразу же оказывается в пустыне. А правосудие питает к песку такое же отвращение, как и к воде; любое безбрежное пространство пугает его: требовалось устранить эту помеху. Кади, которых это непосредственно касалось, призадумались и нашли хитроумное средство отличать воров от честных людей.
Когда совершена кража и вор схвачен с поличным, что иногда случается, кади велит привести к нему обвиняемого, допрашивает его, составляет необходимые бумаги и, убедившись в его вине, что происходит очень быстро, берет в одну руку ухо вора, в другую — бритву и, ловко действуя этим инструментом, проводит им между собственной рукой и головой осужденного; довольно часто в итоге такой процедуры кусочек плоти остается в руке судьи, а преступник уходит, лишившись одного уха.
Нетрудно понять, насколько подобный метод облегчает работу полиции. Когда вор, уже побывавший в руках правосудия, совершает вторую кражу, он не имеет возможности идти на запирательство, если только у него не отросло новое ухо, что случается крайне редко; и тогда, на основании правовой аксиомы non bis in idem[4], ему отрезают второе ухо. Если вор неисправим и совершает такой же проступок в третий раз, кади принимается за его лицо и отрезает у него нос, как прежде отрезал ему уши: в итоге жителям Каира следует быть настороже, когда к ним приближается прохожий, на лице у которого недостает кое-каких принадлежностей, ибо он самым смехотворным образом настолько сожалеет об утерянном, что ищет его во всех карманах, какие попадаются ему на пути. Так что, если, находясь в Каире, вы вдруг ощутите у себя в кармане чью-то руку, смело доставайте кинжал, отрезайте ее и, прихватив с собой, ступайте своей дорогой; если на пальцах этой руки будут кольца — тем лучше для вас: можете быть спокойны, владелец не потребует ее обратно.
Едва г-н Мсара закончил давать нам эти объяснения, как мы увидели кади за работой. Кади выходит утром на улицу, не известив никого заранее, куда именно он направляется; он прогуливается по городу и, сопровождаемый своими помощниками, обрушивается на первый попавшийся базар; там он садится в любой приглянувшейся ему лавке, проверяет гири, мерки и товары, выслушивает жалобы покупателей и допрашивает торговца, замеченного в каких-либо нарушениях; затем, без всяких адвокатов и судей, а главное, без всяких задержек произносит приговор, приводит его в исполнение и приступает к поискам следующего преступника. Однако здесь наказания имеют иной характер, ибо нельзя обращаться с торговцем, как с вором, при всем их сходстве, иначе это лишит торговлю доверия покупателей; поэтому приговоры торговцам обычно такие: самый мягкий — это изъятие товара, умеренный — закрытие лавки, суровый — выставление на всеобщий позор. Делается это весьма своеобразным способом: виновника ставят у стены лавки, заставляют его оторвать пятки от земли, так что вся тяжесть тела переносится на пальцы ног, а затем пригвождают его ухо к двери или к ставням лавки, что придает ему такой вид, будто он стоит на пуантах, словно Эльслер или Бруньоли; эта изощренная пытка длится от двух до четырех или даже до шести часов. Само собой разумеется, что несчастный может сократить наказание, разорвав себе ухо, но такое случается редко: турецкие торговцы дорожат своей честью и ни за что на свете не согласятся походить на воров отсутствием пусть даже крошечного кусочка уха.
Я задержался возле одного такого страдальца, пригвожденного буквально на моих глазах, и хотел было оплакать его участь, но Мухаммед объяснил мне, что этот человек привычен к подобному наказанию и если я посмотрю на его уши поближе, то мне станет ясно, что они дырявы как решето. Это замечание коренным образом изменило мои намерения по отношению к осужденному; ему предстояло провести так еще почти два часа, а это было намного больше, чем требовалось, чтобы сделать его портрет. Я предложил своим спутникам следовать дальше в сопровождении г-на Мсары, а мне оставить Мухаммеда, с которым у меня не было опасности потеряться; однако верный Мейер не пожелал бросить меня. Так что мы остались втроем, а остальные продолжили путь.
Композиция картины была достаточно сложной. Булочник с прибитым ухом стоял, напрягшись и словно застыв, на кончиках больших пальцев ног; рядом с ним на пороге сидел стражник, наблюдавший за исполнением наказания и куривший чубук, количество табака в котором, по-видимому, было рассчитано на то время, какое предстояло длиться пытке. Возле них стояли зеваки, образуя полукруг, который то расширялся, то сжимался, по мере того как одни подходили, а другие уходили. Мы заняли места сбоку, и я принялся за работу.
Минут через десять булочник, видя, что ему не дождаться сострадания у зрителей, среди которых, вероятно, он узнал и своих постоянных покупателей, решился обратиться к стражнику.
— Брат, — промолвил он, — один из законов нашего святого пророка гласит, что люди должны помогать друг другу.
Стражник явно не имел никаких возражений против этой заповеди и продолжал спокойно курить свою трубку.
— Брат, — снова подал голос осужденный, — ты ведь слышишь меня?
Стражник не подал в ответ никакого знака согласия, если не считать огромного клуба табачного дыма, поднявшегося прямо к носу булочника.
— Брат, — добавил тот, — один из нас мог бы помочь другому и тем самым совершить поступок, угодный Магомету.
Клубы дыма следовали один за другим, повергая в отчаяние несчастного, просившего совсем о другом.
— Брат, — жалобным тоном продолжал он, — подложи камень мне под пятки, и я дам тебе пиастр. — Полная тишина. — Два пиастра. — Молчание. — Три пиастра. — Клуб дыма. — Четыре пиастра.
— Десять пиастров[5], — произнес стражник.
Ухо булочника и его кошелек вступили в борьбу, отражавшуюся на его лице; в конце концов боль взяла верх, и к ногам стражника упали десять пиастров; он поднял их, пересчитал один за другим, положил к себе в кошелек, прислонил чубук к стене, поднялся, принес камешек размером не больше синичьего яйца и осторожно подложил его под пятки своего соседа.
— Брат, — взмолился тот, — я ничего не чувствую под ногами.
— И все же там лежит камень, — ответил стражник, сев на прежнее место, взяв чубук и продолжив курить, — однако я выбрал его в соответствии с суммой. Дай мне талари (пять франков), и я подложу тебе под ноги столь красивый и столь подходящий к твоему нынешнему положению камень, что даже в раю ты будешь сожалеть о месте, какое у тебя было возле дверей твоей лавки.
В итоге всех этих переговоров стражник получил пять франков, а булочник — камень. Впрочем, мне неизвестно, чем закончилась эта пытка, так как мой рисунок был завершен уже через полчаса.
Поскольку жара становилась невыносимой, а наша прогулка была еще далека от завершения, Мухаммед подал знак, и к нам подвели двух ослов, покрытых роскошными попонами. Это оказались самые резвые верховые животные, каких нам доводилось здесь встречать, однако мы ехали делать зарисовки, а не завоевывать приз Шантийи. Так что нам пришлось заставить их идти шагом, что было нелегким делом, особенно для Мейера, который, будучи морским офицером, не имел ни малейшей склонности к верховой езде.
Мухаммед уверял нас, что до того, как французы появились в Каире, там никогда не видели ослов, скачущих галопом; но мирным четвероногим прежде не приходилось испытывать на своей шкуре хитроумные методы дрессировки, какие употребляли вновь прибывшие: острие штыка или сунутый под хвост подожженный трут способствуют усвоению этого нескончаемого галопа, навык к которому передается затем от поколения к поколению. Однако Мухаммед утверждал, что обычно у ослов хватает ума понять, к какой нации принадлежит их наездник. И в самом деле, я встречал животных, которых, на мой взгляд, невозможно было обуздать никакими силами, а уже на следующий день они спокойно шли шагом под водительством какого-нибудь степенного турка или самым достойным образом трусили с восседавшим на их спине торговцем-коптом; что же касается тех, какие доставались путешественникам-французам, то это были настоящие буцефалы.
Мы посетили один за другим несколько базаров; каждый базар почти всегда предназначен лишь для какого-то одного вида товаров, подобно тому, как каждый купец ведет лишь один вид торговли, а каждый невольник выполняет лишь один вид обязанностей. Мы начали с базара, где торговали съестными припасами: на первом месте здесь стоит рис, представляющий собой продукт, который легче всего перевозить, и составляющий основную пищу населения; затем идет абрикосовый мармелад, свернутый в рулон наподобие ковра: каждый такой кусок имеет от двадцати пяти до тридцати футов в длину и три- четыре фута в ширину; мармелад этот продается аршинами, что несколько противоречит тем представлениям о вареньях, какие бытуют у нас на Западе; затем идут отборные финики, потом финики перезревшие и финики недозревшие, измельченные вместе и спрессованные в виде кубов весом от ста до ста пятидесяти фунтов; наряду с рисом это основная пища простого народа; однако рис считается обедом, а финиковая паста — десертом; впрочем, продается она по чрезвычайно низкой цене.
Базары, где торгуют одеждой, чрезвычайно богатые; здесь продается огромное количество индийских шалей, и цена их здесь, как мне показалось, примерно вдвое меньше, чем во Франции. Оружейные базары поражают роскошью; особенно великолепно холодное оружие, но встречается оно редко и пользуется большим спросом. Почти никогда вы не сумеете отыскать тут готовый кинжал или готовую саблю: сначала вам придется купить клинок, затем приделать к нему у оружейника рукоятку, после этого пойти к футлярщику, чтобы он изготовил ножны, затем — к серебряных дел мастеру, чтобы он украсил оружие, затем — к басонщику, чтобы он привесил к нему перевязь, и, наконец, — к поверщику, чтобы он поставил на нем клеймо. Некоторые клинки баснословно дороги: они стоят две, две с половиной и три тысячи франков.
Чтобы снять трудности при покупках, по базарам прохаживаются евреи, предлагая обменять золото или серебро или дать взаймы знакомым, которым потребуется более крупная сумма, чем та, что у них есть при себе; узнать евреев можно с первого взгляда по их черной одежде: каирские ограничительные законы запрещают им носить иные цвета.
Заканчивая дневную прогулку, мы отправились на рынок невольниц. Сооружение, где их содержат, разделено на убогие квадратные дворы, к стенам которых прилегают клетки; посреди каждого двора проходит перегородка, которая делит его надвое; на втором ярусе находятся несколько более комфортабельные помещения, предназначенные для невольниц подороже.
Мы вошли в один из таких дворов и обнаружили товар, на который нам хотелось взглянуть, в совершенно обнаженном виде, чтобы можно было сразу же оценить его качество, и подобранном по цвету кожи, по нациям и по возрасту: там были еврейки со строгими чертами лица, прямыми носами и миндалевидными черными глазами; смуглолицые арабки с золотыми браслетами на ногах и руках; нубийки с волосами, разделенными пробором и заплетенными на множество тоненьких косичек, которые свешивались по обе стороны головы; эти нубийки, хотя все они были совершенно черные, подразделялись на две категории и стоили по-разному: дело в том, что некоторые из них принадлежали к племени, люди которого наделены особым природным даром — их кожа, как у змей, при любой жаре остается прохладной; в этом знойном климате, где все живое проводит десять часов в день в поисках прохлады, подобное достоинство бесценно для хозяина. Наконец, тут были юные гречанки, похищенные с Хиоса, Наксоса и Милоса, и среди них выделялась одна — дивное дитя, пленявшее своей красотой и изяществом; я осведомился о цене: у меня попросили за нее триста франков.
Все эти невольницы стараются выглядеть веселыми, так как для этих несчастных, которых торговцы держат впроголодь и избивают за малейшую провинность, а вернее, по любой прихоти хозяев, нет худшей участи, чем остаться на рынке. И потому каких только улыбок, жеманных гримас и исполненных сладострастия молчаливых обещаний не расточают бедняжки пришедшим взглянуть на них покупателям. Торговцы обходятся с ними точь-в-точь как со скотом, и ни одну выставленную на продажу лошадь покупатели не осматривают с более естественным и всеобъемлющим люпопытством, чем этих несчастных созданий. К тому же в таком знойном климате двадцатилетняя женщина уже не считается молодой.
На рынках невольниц тоже можно встретить евреев, однако здесь они торгуют одеждой. Поскольку товар здесь передается покупателю сразу же после совершения сделки, а товар этот полностью обнажен, его нельзя увести с собой, не набросив на него хотя бы покрывало.
Возле каждого базара есть великолепный фонтан: это красивые, величественные и почти всегда стоящие особняком сооружения, выпускные отверстия которых закрыты бронзовой решеткой. У каждого проема подвешена на цепи медная чаша; вы просовываете руку сквозь решетку, набираете воду в чашу, пьете, а затем возвращаете чашу на место, где почти всегда ее уже дожидаются чьи-то другие жаждущие уста. У каждого фонтана непременно сидит дюжина арабов; они перемещаются вокруг него вместе с солнцем, и, таким образом, у них есть то, что больше всего ценится в этих краях: вода и тень.
Мы вышли с рынка настолько взволнованные всем увиденным, что предоставили своим ослам полную свободу самим выбирать дорогу, как вдруг, выехав на улицу, ведущую к европейскому кварталу, увидели двигавшуюся нам навстречу процессию женщин, которые направлялись в баню; все они ехали верхом на мулах и были закутаны в белые шелковые покрывала, а возглавлял их евнух, состоявший на службе у паши. Все, кто оказывался у них на пути, немедленно уступали им дорогу, мужчины бросались ничком на землю или же прижимались лицом к стене, так что в итоге посреди улицы остались только мы с Мейером. Заметив опасность, Мухаммед тотчас же схватил моего осла за уздечку и потащил его за угол ближайшего дома, крича Мейеру:
— Влево, влево! Господин француз, влево!
Но дать совет было легче, чем ему последовать; Мейер, будучи моряком, мог ориентироваться, лишь когда ему говорили о штирборте или бакборте, и теперь, опасаясь совершить какой-нибудь промах, он стал натягивать поводья с обеих сторон одновременно; в итоге его осел встал посреди дороги, словно валаамова ослица. В эту минуту Мейер оказался лицом к лицу с евнухом; тот, имея привычку устранять все препятствия мановением руки, поднял свою палку и ударил ею осла по голове. Осел взвился на дыбы, Мейера выбило из седла, и бедняга едва не упал, но, уцепившись одной рукой за седельную шишку, а другой за шею животного, он восстановил равновесие и, в свою очередь приблизившись к ничего не подозревавшему евнуху, сбил его с ног таким превосходным ударом, какой тот никогда в жизни не получал; затем, будучи истинным парижанином, Мейер извлек из кармана а б а й и свою визитную карточку, которую он переложил туда из жилетного кармана, и протянул ее евнуху — на случай, если тот остался недоволен и пожелает его найти. Но евнух, испуганный непривычным обращением, поднялся на колени и, видя, что Мейер протягивает ему какую-то бумагу, униженно поцеловал ее. Удовлетворенный таким изъявлением покорности, Мейер осуществил, наконец, маневр, подсказанный ему Мухаммедом, и, взяв влево, присоединился к нам, в то время как кортеж, остановившийся на минуту, продолжил свой путь в баню.
Как только Мейер подъехал к нам, Мухаммед, не произнеся ни слова, схватил той и другой рукой уздечки наших ослов и, пустившись вскачь, увлек нас за собой в лабиринт узких улочек, которые привели нас ко двору французского консульства, куда мы въехали столь же стремительно. Там, наконец, мы поинтересовались у нашего переводчика причиной этой безмолвной и бешеной скачки, но он в ответ произнес только одно:
— Скажи консулу, скажи консулу!
Это и в самом деле был кратчайший путь выяснить, как отнестись ко всему случившемуся; мы поднялись к вице-консулу, чтобы рассказать ему о том, что произошло; он с ужасом слушал нас, а когда наш рассказ закончился, произнес:
— Ну что ж, все обошлось как нельзя лучше; но, если бы евнух заколол вас на месте, я даже не посмел бы истребовать ваши тела.
Спасло нас то, что этот болван, видя себя наказанным подобным образом, подумал, что мы не иначе как очень важные персоны, и принял визитную карточку Мейера за наш фирман.
Мы укрывались в консульстве до вечера, а когда стемнело, нас отвели прямо в европейский квартал.
Первого июля 1798 года Бонапарт ступил на землю Египта близ форта Марабу, неподалеку от Александрии.
Поясним, каково было политическое положение Египта в то время, когда произошло это событие. Этот короткий экскурс в историю естественным образом приведет нас к объяснению причин французской экспедиции, главные события которой нам совершенно необходимо изложить, ибо они оставили неизгладимый след в тех местах, где мы намеревались побывать.
Порта располагала в Египте лишь условной властью: турецкий паша Сеид Абу-Бекр был скорее пленником Каирской цитадели, чем властителем города; подлинная власть находилась в руках двух беев — Мурада и Ибрагима: первый был эмир эль-Хадж, то есть глава паломников, второй — шейх эль-Балад, то есть правитель страны.
В течение двадцати восьми лет эти два столь непохожих человека делили между собой Египет, подобно тому как делят добычу лев и тигр: как лев и как тигр, один силой, а другой хитростью, они вырывали у соперника куски этой богатой страны; однако никогда их ссоры не были продолжительны. Под радостный рев остальных беев, становившихся свидетелями их распрей, тот и другой вновь принимались отстаивать свои истинные интересы и вместе противостоять общей опасности. Однажды они попытались добиться признания у Порты — этот политический ход был предложен Ибрагимом — и послали одного из своих доверенных людей к турецкому султану, отправив ему лошадей, оружие и ткани как знак добровольной дани; но, видя что их посланнику был дарован титул вакиля, то есть султанского наместника в Египте, а сам он, вернувшись, рассказал им, что ему было предложено соглядатайствовать за ними, они стали опасаться, как бы какой-нибудь другой посланник, менее честный, в один прекрасный день не привез в ответ на их подарки припрятанный кинжал или тонкий яд; в итоге они перестали проявлять осторожность в отношениях с Портой, и первым проявлением независимости, которое они себе позволили, стало решение не посылать ей больше дань. Отныне между двумя этими людьми был заключен грабительский и кровавый союз, который уже никто не способен был разорвать. Ибрагим своими подлыми и постыдными вымогательствами, а Мурад своими набегами средь бела дня и открытыми насилиями добывали горы золота: Ибрагим, чтобы набивать награбленным свои подвалы, а Мурад, чтобы горстями бросать его своим мамлюкам, осыпать своих жен жемчугами, покрывать своих лошадей золотым шитьем и украшать свое оружие бриллиантами. Вначале владыки Египта морили страну голодом по своей прихоти, а затем открывали на базарах собственные лавки, ломившиеся от риса и маиса; такое вымогательство приводило к мятежам, а мятежи кончались денежными поборами, чего и добивались Мурад с Ибрагимом; эти денежные поборы, которые они распределяли между собой с чисто арабскими представлениями о справедливости, своим бременем падали на плечи как египтян, так и иностранцев. Когда французских торговцев стали облагать налогом, консул пожаловался Директории, а Директория воспользовалась этой жалобой как предлогом, чтобы послать в Египет французскую армию; формально эта армия прибыла сюда для того, чтобы отомстить за оскорбления, нанесенные французской нации, а в действительности, с целью уничтожить торговлю Лондона с Александрией и взять под охрану Суэц, который Бонапарт уже наметил как будущую промежуточную станцию на пути в Индию.
Когда эти два незаурядных человека, властвовавшие в Каире, узнали новость о высадке французской армии в Александрии, различие в их характере проявилось и на этот раз: Ибрагим разразился упреками в адрес Мурада, обвиняя его в том, что из-за него пришли сюда эти чужестранцы; Мурад же вскочил на своего боевого коня и вместе с мамлюками стал объезжать каирские улицы, лично приказывая муэдзинам оглашать эту новость и заявляя, что если французы пришли в Египет из-за него, то он сумеет их оттуда выгнать.
С этого времени Мурад не знал более ни сна ни отдыха; его дикая натура воспламенилась, и он со всеми мамлюками, каких ему удалось в спешке собрать, двинулся навстречу пришельцам, о которых рассказывали столько всяких чудес; в то же самое время вниз по Нилу стала спускаться целая флотилия из джерм, барок и канонерских лодок; что же касается Ибрагима, то он остался в Каире и принялся бросать в тюрьмы французских торговцев и грабить их магазины.
В Рахмании Бонапарт узнал о том, что мамлюки движутся ему навстречу. Генерал Дезе, еще в Александрии поставленный во главе авангарда, писал 14 июля из деревни Минья-Саламе, что в трех льё от него маневрирует отряд из тысячи двухсот — тысячи четырехсот всадников, а утром возле аванпостов появились сто пятьдесят мамлюков. Бонапарт двинулся по тому самому пути, по какому теперь следовали мы, и, как Мурада, его сопровождала флотилия, которая поднималась вверх по течению реки и которую вел из Розетты командир морской дивизии Перре; это был самый трудный и опасный путь, но при этом и самый короткий: именно его и выбрал Бонапарт. Мурад, со своей стороны, сберег ему полпути по суше и по воде, выслав навстречу его армии свой авангард: передовые отряды Востока и Запада встретились лицом к лицу.
Удар был страшен: джермы, барки и лодки столкнулись нос к носу, борт к борту; мамлюки и французы сошлись, скрестив штыки и сабли. Войско Мурада, сверкавшее золотом, быстрое как ветер, губительное как пламя, атаковало наши каре, рубя ружейные стволы своими дамасскими саблями; затем, когда из этих каре, словно из вулкана, начал извергаться огонь, мамлюки развернулись цепью, напоминавшей ленту из стали, золота и шелка, и понеслись галопом, осматривая эти железные стены, из каждого фланга которых на них обрушивался смертоносный град; видя, что им не удастся пробить в них ни единой бреши, они в конце концов отступили, точно огромная стая испуганных птиц, оставив вокруг наших батальонов еще шевелящиеся завалы из покалеченных людей и лошадей; оказавшись на отдалении, мамлюки перестроились и предприняли новую попытку, ставшую столь же тщетной и гибельной, как и первая.
В середине дня мамлюки собрались снова и, вместо того чтобы идти на противника, двинулись в сторону пустыни и исчезли на горизонте в облаках песка: они несли Мураду весть о своем первом поражении.
Этот бой произошел в той самой части Нила, где мы встретились с мелководьем.
О поражении в Шубрахите Мурад узнал в Гизе. Итак, все оказалось правдой: неверные псы охотились за львом. В тот же день всюду — в Саид, Файюм, пустыню — были разосланы гонцы; беев, шейхов и мамлюков созывали на борьбу с общим врагом, и каждый был обязан взять с собой лошадь и оружие. Три дня спустя Мурад собрал вокруг себя шесть тысяч всадников.
Все это войско, примчавшееся на боевой клич, встало беспорядочным лагерем на берегу Нила, в виду Каира и пирамид, между деревней Эмбабе, где расположился его правый фланг, и Гизой, любимой резиденцией Мурада, где находился левый фланг. Что же касается Мурада, то он приказал установить свой шатер возле гигантской смоковницы, тень которой покрывала полсотни всадников. Именно в этой позиции, наведя некоторый порядок в рядах своего войска, он ждал французскую армию с таким же нетерпением, с каким она искала встречи с ним.
Ибрагим же собрал своих жен, свои сокровища и своих коней и был готов в любую минуту бежать в Верхний Египет.
Бонапарта, находившегося в это время в деревне Омдинар, известили, что мамлюки ждут его напротив Каира. Город должен был стать наградой победителю. И Бонапарт приказал готовиться к сражению.
На рассвете 23 июля Дезе, по-прежнему шедший в авангарде, заметил отряд из пятисот мамлюков, которые были посланы на разведку и тотчас отступили, оставаясь в поле зрения французов. В четыре часа утра Мурад услышал громкие крики: это армия Бонапарта приветствовала пирамиды.
В шесть часов утра обе армии уже стояли друг против друга.
Представьте себе поле битвы, то самое, какое Камбис, другой завоеватель, пришедший сюда с другого конца света, избрал для того, чтобы сокрушить египтян. С тех пор прошло две тысячи четыреста лет, но Нил и пирамиды по-прежнему находились там; однако от гранитного сфинкса, которому персы изуродовали лицо, осталась только его гигантская голова, выступавшая из песка. Колосс, о котором говорит Геродот, лежал поверженный. Исчез Мемфис, возник Каир. Все эти отчетливые воспоминания, всплывшие в памяти французских генералов, витали над головами солдат, словно те неведомые птицы, что некогда пролетали над полями сражений и предвещали победу.
Местность представляла собой обширную песчаную равнину, словно созданную для кавалерийских маневров. Посредине ее находилось селение Бекир, а границей ее служил небольшой ручей неподалеку от Гизы; Мурад и вся его кавалерия стояли спиной к Нилу, имея у себя в тылу Каир.
Бонапарт хотел не только одержать победу над мамлюками, но и уничтожить их. Он развернул свою армию полукругом, построив каждую дивизию огромным каре, в центре которого была поставлена артиллерия. Дезе, всегда привыкший идти впереди, командовал первым каре, расположившимся между Эмбабе и Гизой; дальше стояла дивизия Ренье, за ней — дивизия Клебера под командованием Дюга, затем — дивизия Мену под командованием Виаля, и, наконец, ближе всего к Эмбабе, образуя крайний левый фланг и располагаясь возле самого Нила, находилась дивизия генерала Бона.
Всем этим каре предстояло двинуться по направлению к Эмбабе, а деревням, лошадям, мамлюкам и укреплениям — оказаться сброшенными в Нил.
Однако Мурад был не из тех, кто выжидает за песчаными барханами. Едва каре заняли исходные позиции, как мамлюки выскочили из-за укреплений и толпами, не разбирая дороги и не раздумывая, ринулись на ближайшие к ним каре: это были дивизии Ренье и Дезе.
Приблизившись к ним на ружейный выстрел, нападавшие разделились на две колонны: первая, пренебрегая опасностью, устремилась к левому флангу дивизии Ренье, вторая — к правому флангу дивизии Дезе. Французские солдаты подпустили их на десять шагов, а затем дали по ним залп. Лошади и всадники были остановлены стеной огня. Два первых ряда мамлюков упали, как если бы под ними затряслась земля; остатки колонны, вовлеченные в стремительный бег и остановленные стеной железа и пламени, не имевшие возможности повернуть назад и не желавшие этого делать, двинулись, не понимая, что происходит, вдоль фронта каре Ренье, но выстрелы в упор отбросили их к дивизии Дезе, которая, оказавшись зажатой двумя этими бурлящими людскими водоворотами, встретила их штыками своего первого ряда, в то время как два других ряда вели по ним огонь, а фланги, разомкнувшись, пропускали ядра, в свой черед пожелавшие принять участие в этом кровавом празднестве.
Но вот настала минута, когда обе дивизии оказались полностью окружены и были пущены в ход все средства, чтобы разбить эти неколебимые смертоносные каре. Мамлюков, атаковавших с десяти шагов, встречал двойной огонь — из ружей и пушек; и тогда, развернув своих лошадей, испуганных видом штыков, они заставляли их приближаться к каре пятясь, поднимали их на дыбы, падая вместе с ними, а затем, очутившись на земле, ползли на коленях или по-пластунски, как змеи, к нашим солдатам, стремясь перерезать им подколенные жилы.
Эта чудовищная схватка продолжалась три четверти часа. При виде такой манеры вести бой наши солдаты решили, что они имеют дело не с людьми, а с призраками, привидениями, демонами, несущимися сквозь дым и пламя на своих волшебных конях. Наконец, все закончилось: не было больше ни ожесточенных мамлюков, ни криков людей, ни ржания лошадей, ни огня и дыма. Между двумя дивизиями осталось лишь залитое кровью поле битвы, усеянное мертвыми и умирающими, ощетинившееся оружием и знаменами, стонущее и шевелящееся, как не до конца стихшая зыбь на море.
Между тем Бонапарт подал сигнал к общему наступлению. Дивизии Бона, Мену и Виаля получили приказ выделить из каждого батальона первую и третью роты и построить их в колонны, тогда как вторая и четвертая роты, сохраняя прежнюю позицию, должны были, однако, сплотить строй каре, которые таким образом выдвигались вперед, поддерживая атаку, хотя в них и оставалось всего лишь по три ряда солдат.
Тем временем рассеянная, обезумевшая колонна мамлюков двинулась к деревушке Эль-Бекир, рассчитывая там перестроиться, но по странному стечению обстоятельств она оказалась в этот момент во власти французов.
Дивизии Дезе и Ренье, как мы уже говорили, первыми достигли своих позиций и расположились между Нилом и Эль-Бекиром; кому-то из солдат пришло в голову, что в этой деревушке могут быть вода и провизия, и они попросили у генерала разрешения отправиться туда. Предположение это было вполне оправданным; к тому же казалось разумным провести разведку этого скрытого за деревьями пункта, откуда мог неожиданно начать атаку противник. Так что Дезе приказал четырем ротам гренадеров и карабинеров под началом батальонного командира Дорсенн-ле-Пежа, артиллерийской роте 4-го полка и отряду саперов занять деревню и забрать провизию, которая там найдется. Наши фуражиры не ошиблись в своих предположениях и принялись за дело, как вдруг послышалась ружейная перестрелка, перекрываемая грохотом пушек.
При первых же звуках атаки батальонный командир Дорсенн, рассудив, что поддержка, которую он мог бы оказать двум дивизиям, большого значения иметь не будет, и к тому же опасаясь, что его вместе с шестью ротами могут взять в окружение, приказал своим людям рассредоточиться и укрыться за изгородями, в домах и на террасах. Мамлюки влетели в деревню, словно стая куропаток, опустившаяся на землю, но едва голова колонны углубилась в улицу, как из домов, с террас и из-за изгородей раздались выстрелы. Однако мамлюки не отступили; колонна, извиваясь, словно огромная змея, галопом проскакала через деревню и вырвалась с другой ее стороны, изувеченная и окровавленная, затем промчалась, образовав гигантский полукруг, по берегу небольшой речки и вновь появилась справа от дивизии Дезе.
В это время все каре двинулись вперед, сжимая Эмбабе железным кольцом; внезапно, в свою очередь, начала стрельбу пехота бея; тридцать семь артиллерийских орудий накрыли равнину перекрестным огнем. На Ниле встряхнуло флотилию, испытавшую отдачу своих бомбард, а Мурад во главе трех тысяч всадников ринулся на противника, чтобы понять, можно ли, наконец, вцепиться зубами в эти адские каре; однако колонна, которая пошла в атаку первой, узнала его и, со своей стороны, двинулась навстречу своим главным и смертельным врагам.
Должно быть, орлу, парившему над полем битвы, было удивительно наблюдать, как шесть тысяч лучших на свете всадников, сидя верхом на конях, копыта которых не оставляют следов на песке, крутились, словно свора гончих псов, вокруг этих неподвижных и брызжущих огнем каре, сжимая их в тиски, обвивая их кольцами, пытаясь их задушить, раз уж не удавалось разорвать их строй, а затем рассыпались по равнине, снова соединялись, вновь рассыпались, заходя с другой стороны, словно волны, бьющие о берег моря, затем выстраивались в одну линию и, напоминая гигантскую змею, головой которой был мелькавший иногда отряд под началом неутомимого Мурада, нависали над каре. Внезапно батареи бея, находившиеся в укреплениях, изменили направление огня: мамлюки услышали, что доносящийся до них пушечный грохот звучит теперь сильнее, и, увидели, что их настигают собственные ядра; их флотилию охватил огонь, и она взлетела на воздух. Пока Мурад и его всадники стачивали свои львиные клыки и когти о наши каре, три атакующие колонны завладели укреплениями, и Мармон, командовавший боевыми действиями на равнине, громил теперь с высот Эмбабе озлобленных против нас мамлюков.
В эту минуту Бонапарт приказал осуществить последний маневр, и все было кончено: каре разомкнулись, развернулись, соединились и слились воедино, словно звенья одной цепи; Мурад и его мамлюки оказались зажаты между своими собственными укреплениями и боевыми порядками французской армии. Мурад понял, что битва проиграна; он собрал всех уцелевших мамлюков и сквозь двойной огонь, пустив галопом своих быстроногих коней, смело ринулся в просвет, остававшийся между дивизией Дезе и Нилом, промчался по нему как смерч, ворвался в Гизу, в одно мгновение пересек ее и устремился в сторону Верхнего Египта, уводя с собой две или три сотни всадников — все, что осталось у него от былого могущества.
Что же касается Ибрагима, то он не принял участия в сражении и наблюдал за ним с противоположного берега Нила; едва ему стало понятно, что битва проиграна, он тотчас вернулся в Каир.
Мурад оставил на поле битвы три тысячи воинов, сорок артиллерийских орудий, сорок навьюченных верблюдов, свои шатры, своих лошадей и своих невольников; вся эта равнина, заваленная золотом, кашемиром и шелком, была отдана на разграбление солдатам- победителям, которым досталась несметная добыча, ибо все эти мамлюки были облачены в лучшие свои доспехи и носили при себе все, чем они владели по части драгоценностей, золота и серебра.
Бонапарт заночевал в этот день в Гизе, в загородном доме Мурада.
Ночью Ибрагим отправился в Бельбейс, столицу провинции Шаркия, взяв с собой Сеида Абу-Бекра, представителя турецкого султана.
На следующий день французские торговцы явились в штаб-квартиру Бонапарта и сообщили ему эту новость. Он решил вступить в Каир в тот же вечер и отправил аджюдан-генерала Бове к генералу Бону, в Эмбабе, с приказом отрядить с генералом Дюпюи, назначенным губернатором Каира, гренадерские роты 32-й бригады. Собрав отборных воинов, которые должны были сопровождать его, Дюпюи немедленно приступил к выполнению операции по переправе и спокойно приготовился занять с двумя сотнями солдат город с населением в триста тысяч душ; согласно его инструкциям, следовало воспользоваться темнотой, чтобы проникнуть в квартал франков и укрепиться там; в восемь вечера была совершена переправа через Нил из Эмбабе в Булак.
Стояла глухая ночь, когда небольшой отряд подошел к стенам Каира; ворота оказались закрыты, но охраны у них не было; французам оставалось только толкнуть их, и они распахнулись, открыв взорам сумрачный и безмолвный город: казалось, то был вход в гробницы халифов.
Генерал Дюпюи приказал бить в барабан, чтобы те, кто замыкал колонну, не заблудились среди извилистых и негостеприимных улиц. Приказ был выполнен, и этот непривычный ночной шум, хотя и не пробудив арабов от оцепенения, вселил в них глубочайший ужас.
Однако отыскать квартал франков в незнакомом городе, где и днем едва можно было ориентироваться без проводника, оказалось для наших солдат нелегкой задачей, и они заблудились, правда, не поодиночке, а все вместе. В час ночи, после трехчасовых блужданий по ухабистым и каменистым каирским улицам, уставший генерал Дюпюи велел устроить привал и приказал выломать двери огромного дома, возле которого они остановились; случаю было угодно, чтобы дом этот принадлежал одному из командиров мамлюков, последовавшему за Мурадом, и потому был пуст. Французы вошли в него, разместились там в ожидании рассвета и, выставив часовых, заснули так же безмятежно, как если бы находились в центре Парижа, в квартале Попенкур или в казарме Бабилон.
Так закончился первый акт подчинения нам Каира; в тот же день Бонапарт вместе со своим штабом вступил в столицу Египта.
Два года мы оставались властителями Каира и всей Дельты.
Будучи французами, мы прежде всего воздали должное именно этим воспоминаниям и, когда наше любопытство было утолено прогулкой, о которой было рассказано выше, отправились осматривать площадь Эзбекия: на одной из террас этой площади был убит Клебер.
Осада, которой подвергся Каир после своего второго восстания, нанесла городу большой урон: многие улицы были сожжены, а другие, в еще большем количестве, разорены и стали непригодными для обитания: среди них была и та, на которой жил генерал Клебер. Клебер на время удалился в Гизу, в загородную резиденцию Мурада, и оттуда приезжал в Каир руководить восстановительными работами. 25 прериаля VIII года он прогуливался по галерее, возвышавшейся над площадью, и отдавал последние распоряжения архитектору, г-ну Протену, как вдруг из стоявшего поблизости от них колодца, снабженного подъемным колесом, выскочил молодой араб и, прежде чем генерал успел оказать сопротивление, нанес ему кинжалом четыре удара, один из которых пришелся прямо в сердце. Господин Протен, попытавшийся защитить своего спутника тростью, которая была у него в руке, получил, в свою очередь, шесть ранений и упал без сознания; когда он пришел в себя, убийца уже скрылся, а Клебер еще стоял, прислонившись к перилам, но уже не имея сил и голоса. Господин Протен поднялся и направился к генералу, пеняя ему, что выходить без охраны было крайне неосторожно, в ответ на что Клебер медленно протянул в его сторону руку и произнес:
— Друг мой, сейчас не время давать мне советы: я очень дурно себя чувствую ...
С этими словами он упал замертво.
В тот же день унтер-офицеры Перрен и Робер заметили в саду у французских бань, прилегавших к саду у генерального штаба, молодого араба, который прятался между невысокими полуразрушенными стенами, местами запятнанными кровью; у его ног нашли зарытый в песок кинжал, причем приставшие к лезвию частицы песка были темными от крови. Араб был смуглолиц, с живыми глазами, невысокого роста и хрупкого телосложения. Представ перед военным трибуналом, собравшимся для суда над ним, он заявил, что его зовут Сулейман эль- Халеби, что он уроженец Сирии, ему двадцать четыре года, он писец по роду занятий и живет в Алеппо; в отношении же остального он проявил полное запирательство.
Поскольку обвиняемый, как свидетельствует протокол, упорствовал в своем нежелании давать показания, генерал приказал, в соответствии с местными обычаями, подвергнуть его палочным ударам; араба тотчас стали избивать палками и били до тех пор, пока он не заявил, что готов сказать всю правду. Обвиняемый вновь предстал перед трибуналом; ниже мы дословно воспроизводим обращенные к нему вопросы и его ответы на них.
Вопрос. Как давно ты находишься в Каире?
Ответ. Я нахожусь здесь тридцать один день, а приехал из Газы, на верблюде, потратив на дорогу шесть дней.
Вопрос. Для чего ты сюда приехал?
Ответ. Для того, чтобы убить главнокомандующего.
Вопрос. Кто послал тебя совершить это убийство?
Ответ. Меня послал ага янычар; по возвращении из Египта мусульманские войска искали в Алеппо человека, который взялся бы убить главнокомандующего; за это обещали денег и воинский чин, и я предложил свои услуги.
Вопрос. К кому ты обращался в Египте, делился ли с кем-нибудь своим замыслом и что делал после приезда в Каир?
О т в е т. Я ни к кому не обращался и поселился в главной мечети.
Располагая подобными признаниями, суд не стал медлить; Сулейману, уличенному в убийстве главнокомандующего Клебера, был вынесен приговор: сжечь ему правую руку, а затем посадить его на кол, где он испустит дух и где его труп будет находиться до тех пор, пока его не растерзают хищные птицы.
Эта казнь состоялась по возвращении похоронного кортежа генерала Клебера, на холме, где находился форт Института, в присутствии армии, погруженной в траур, и горожан, преисполненных страхом, ибо, привыкнув к правосудию пашей и беев, когда весь город отвечал за преступление одного человека, они никак не могли поверить, что наказан будет лишь виновник злодеяния. Впрочем, Сулейман, этот убийца, считавший себя орудием рока, шел на казнь, не выказывая кичливости и не проявляя страха, спокойный и непоколебимый, как мученик. Когда он подошел к месту казни, с него сняли рубашку, прикрывавшую ему грудь, и опустили кисть его руки на горящие угли. Пытка длилась уже минут пять, и за все это время он не издал ни единого стона, как вдруг раскаленный уголек выскочил из жаровни и упал ему на сгиб локтя; тотчас же вся его стойкость улетучилась: он начал вырываться и требовать, чтобы этот уголек убрали. Палач заметил ему, что крайне удивительно, как это человек, проявляющий столько мужества, когда ему сжигают всю руку, жалуется из-за какого-то ничтожного ожога.
— Я кричу не от боли, — отвечал Сулейман, — а всего лишь требую справедливости. В приговоре ничего не сказано об этом угольке.
Когда кисть руки была сожжена, палач заставил Сулеймана подняться на минарет соседней мечети и посадил его на кол, которым послужил шпиль купола; Сулейман жил еще четыре с половиной часа, читая стихи из Корана и прерываясь лишь для того, чтобы попросить пить. Наконец муэдзин сжалился над ним и принес ему стакан воды: Сулейман выпил его и испустил дух; после этого труп несчастного оставался там еще около месяца, пока хищные птицы не исполнили последнюю часть приговора.
Скелет убийцы был доставлен во Францию одновременно с телом его жертвы. Он хранится в здании, примыкающем к Королевскому саду, в первом анатомическом зале, слева от входной двери; этот скелет принадлежит человеку ростом примерно пять футов два дюйма. Кости правой кисти у него обожжены, и следы огня на них видны по сей день; кол, на который он был посажен, сломал ему два спинных позвонка; их заменили двумя деревянными, так искусно имитирующими настоящие, что отличить их можно лишь при очень внимательном рассмотрении.
Мы решили добраться на следующий день до пирамид, по пути осмотреть поле битвы и вернуться в Каир через Гизу. На рассвете нам привели первоклассных ослов, на которых мы менее чем за десять минут доехали до Булака; там мы переправились через Нил и сразу же оказались на поле битвы, где за тридцать два года до этого разрешилась последняя распря между Востоком и Западом. Осмотр его продолжался недолго: с высот Эмбабе оно было видно нам полностью. К тому же все здесь навевало воспоминания и раздумья, но ничто не вдохновляло на описания.
Оттуда мы двинулись по прямой к пирамидам; вскоре нам пришлось перейти на шаг, поскольку наши ослы увязали в песке по колено, так что у нас ушло около пяти часов, чтобы добраться до первой пирамиды, хотя, когда мы высадились на берег, нам казалось, что до нее можно дотянуться рукой.
Самая большая пирамида, на вершину которой охотнее всего поднимаются путешественники, стоит на основании шириной в шестьсот девяносто девять футов, и если смотреть на нее снизу, то кажется, что к вершине она слегка изогнута дугой: составленная из камней, которые положены один на другой так, что каждый следующий ряд отступает от края предыдущего, пирамида образует гигантскую лестницу со ступенями высотой в четыре фута и шириной в десять дюймов. На первый взгляд нам показалось, что восхождение на нее если и возможно, то, во всяком случае, не слишком удобно; однако Мухаммед устремился к первой ступени, шагнул на нее, взобрался на вторую и, подав нам знак следовать за ним, продолжил подъем, как если бы он приглашал нас совершить нечто чрезвычайно простое. Как ни сомнительно было удовольствие подниматься на четыреста двадцать один фут вверх под палящим солнцем и по раскаленным камням, по которым нам приходилось карабкаться, словно ящерицам, мы постыдились отставать от нашего проводника. Что же касается Мейера, привыкшего носиться по лееру и реям своего судна, то теперь пришла его очередь торжествовать, и он перескакивал со ступени на ступень, словно резвая козочка. Наконец через двадцать минут упорного труда, изрядно обломав ногти и ободрав колени, мы достигли вершины, где нам почти тотчас же пришлось подумать об обратном спуске, иначе мы рисковали лишиться последних остатков жира, еще не растопленных на наших костях египетским солнцем. Однако я все же успел рассмотреть открывшийся перед нами пейзаж.
Повернувшись спиной к Каиру, я видел по левую руку от себя огромную пальмовую рощу, поднявшуюся на месте Мемфиса; за этой рощей виднелись пирамиды Саккары, а за пирамидами Саккары просматривалась пустыня; прямо перед мной и по правую руку от меня тоже лежала пустыня, то есть огромная равнина огненного цвета, где не было никаких других складок местности, кроме видневшихся кое-где подвижных песчаных бугров, которые ветер то наносил, то разравнивал; с противоположной стороны был виден Египет, то есть Нил, текущий по дну изумрудной долины; затем Каир, живой город, стоящий между Фустатом и гробницами халифов, двумя своими мертвыми братьями; за гробницами халифов высилась безжизненная горная гряда Мукаттам, словно гранитная стена закрывавшая горизонт.
Минут пять я прогуливался по площадке, имевшей на вид от тридцати до тридцати пяти футов в ширину; несколько огромных глыб, все еще стоявших на ней, казались остроконечными пиками, вырванными из какого-то горного хребта. Они испещрены надписями, среди которых еще можно различить имена кое-кого из генералов французской экспедиции; рядом с этими прославленными именами я увидел имена Шарля Нодье и Шатобриана, начертанные здесь г-ном Тейлором во время его предыдущего путешествия.
Переведя взгляд вниз, я увидел у себя под ногами наших ослов и погонщиков, казавшихся отсюда не больше скарабеев и муравьев; я попытался бросить в них камешек, но, с какой бы силой я ни кидал камни, они падали на склон пирамиды и достигали земли, лишь подскакивая со ступени на ступень.
Это упражнение заставило меня подумать о спуске; следует сказать, что вначале он представлялся мне намного труднее, чем подъем: из-за несоразмерности высоты и ширины ступеней край каждой из них скрывает следующую, так что сверху казалось, будто добраться до земли можно, лишь усевшись на этот покатый спуск и соскольнув вниз на собственном заду. К счастью, прежде чем решиться на подобное скольжение, нужно хорошенько все взвесить, а кроме того, когда спускаешься на одну ступень, становится видна следующая, и так далее. Однако, повторяю, путь этот отнюдь не легок, и тем, кто подвержен головокружениям, лучше вообще воздержаться от восхождения на пирамиду.
Оказавшись внизу, я рухнул на песок; меня мучили жара и жажда, хотя я не чувствовал этого в течение всего спуска, настолько мне приходилось заботиться о сохранности собственной персоны. Мухаммед тут же произнес передо мной целую речь о том, что воду можно пить лишь маленькими глотками, однако я вырвал у него из рук бутылку и залпом осушил ее. Но едва прошла жажда, как меня стал донимать голод. К счастью, все остальные члены экспедиции честно признались, что они испытывают те же ощущения, и потому было единодушно решено, что пришло время обедать. Погонщики привели осла, навьюченного провизией, и мы с радостью обнаружили, что в дороге с ним не произошло никаких неприятностей.
Мы обошли вокруг пирамиды, чтобы отыскать хоть какую-нибудь тень. На нашу беду, солнце стояло в зените и потому равномерно изливало свои лучи на все четыре грани гробницы Хеопса. Все мы стали оглядываться по сторонам в тщетной попытке отыскать место, где можно было бы пробыть в неподвижности более пяти минут, не рискуя сойти с ума. И тогда наши арабы показали нам на северной стороне пирамиды, на трети ее высоты, вход, через который можно попасть внутрь сооружения. Нам почудилось, будто этот темный зев, который, казалось, колосс открывал для того, чтобы вдыхать воздух, наполнен тенью и прохладой, так что при всей своей усталости мы вновь двинулись в путь и через несколько минут достали цели. Там мы обнаружили помещение, пригодное для обеденного зала, пусть и не слишком удобное, но, во всяком случае, достаточно прохладное, а большего нам и не требовалось.
Когда с трапезой было покончено, мы велели принести факелы, чтобы осмотреть, раз уж нам довелось здесь оказаться, внутренность пирамиды. Туда проникают по коридору квадратного сечения, заканчивающемуся отверстием со стороной около метра и спускающемуся вниз под углом в сорок пять градусов. По мере того как вы отдаляетесь от входа, прохлада ощущается все сильнее, но к воздуху, тяжелому от дыма факелов, примешивается неосязаемая пыль, поднятая ногами посетителей, и потому здесь очень трудно дышать. Наконец вы попадаете в две камеры: одна из них называется камерой царя, другая — камерой царицы; в первой стоит гранитный саркофаг с разбитой крышкой, вторая камера пуста.
Мы вышли из покоев их величеств, где, кроме стен, решительно нечего было осматривать, и отправились приветствовать его высочество сфинкса; он находится на несколько сотен шагов ближе к Нилу, чем пирамиды, и, словно гигантский пес, охраняет это гранитное стадо. С помощью наших арабов мне удалось взобраться к нему на спину, а оттуда на голову, что было не так уж просто. Мейер тотчас последовал за мной. Тогда я быстро спрыгнул на плечи колосса, а оттуда — на землю и принялся зарисовывать сфинкса, в то время как Мейер, стоя на его ухе, служил ему плюмажем и самым естественным образом задавал мне масштаб.
Возле большой пирамиды есть еще одна, поменьше, вершина которой превосходно сохранилась и заканчивается острием; на эту пирамиду взбираются редко, и, как рассказали нам арабы, первым на нее поднялся французский барабанщик, который, спасаясь от гнавшихся за ним мамлюков, не придумал ничего лучше, как вскарабкаться на эту стену, куда его враги не могли за ним последовать. Когда он забрался на самую вершину пирамиды, ему пришла в голову мысль изо всех сил бить в барабан общий сбор, чтобы призвать к себе на помощь. Этот грохот раздавался на целое льё вокруг, и генерал Ренье послал две роты, обратившие мамлюков в бегство и освободившие осажденного барабанщика, который на самых почетных условиях спустился с пирамиды.
Мы вновь сели на ослов и направились в Гизу, но не для того, чтобы осматривать загородный дом Мурада, от которого, мне кажется, не осталось и следа, а чтобы посетить сиротское заведение для цыплят.
Как известно, в Египте заменили наседок, которые при всем своем желании и при всей своей самоотверженности способны высидеть лишь полтора десятка яиц одновременно, подогреваемыми с помощью пара печами, где вылупляются тысячи цыплят. Этим любопытным заведением руководит управляющий, который, помимо того, что он работает на себя, за небольшое вознаграждение принимает на инкубацию все яйца, какие ему приносят. Дортуар, где он размещает своих скорлупчатых воспитанников, представляет собой длинную галерею, где с обеих сторон тянутся ряды двухъярусных ячеек, связанных между собой отверстиями, которые предназначены для того, чтобы через них распространялось тепло от котла, расположенного под полом и всегда нагретого до нужной температуры. Отдушины этих ячеек выходят на галерею; первые десять—двенадцать дней они остаются закрытыми, потом их начинают ненадолго открывать, причем с каждым днем все на большее время; наконец, на двадцатый день цыплятам приходит срок появляться на свет.
Мы появились как раз в тот момент, когда у одной из печей начались родовые схватки, так что роды происходили в нашем присутствии. Процедура эта крайне проста: яйца разбивают, словно для приготовления яичницы, и цыплят вылущивают оттуда, словно горох, а затем одного за другим бросают обратно в ту же печь, причем делают это без всякой осторожности, будто кидают в кучу камни. Первым делом весь этот выводок начинает пищать что есть силы, а затем пускается на поиски пропитания: однако этим чаяниям осуществиться не дано, поскольку хозяин заведения берется лишь следить за тем, чтобы из яиц вылупились цыплята, но вовсе не намерен кормить их. К тому же они могут прожить без пищи три дня — наверное, благодаря теплу; если за это время их не забирают владельцы, то они переходят в собственность высидевшего их хозяина, который отправляет цыплят на рынок и продает там, не стараясь предварительно откормить.
Мы вернулись в Каир, заехав по пути на остров Рода, где находится ниломер.
Это устройство, предназначенное для измерения высоты паводков в Ниле, представляет собой всего- навсего колонну высотой в восемнадцать локтей, включая и ее капитель; каждый год на ней отмечают наибольший уровень воды в реке во время половодья. Ниломер, сильно пострадавший во время оккупации Каира французской армией, по приказу генерала Мену был восстановлен под руководством гражданина Шаброля, инженера мостов и дорог. Когда работы были завершены, у входа в это сооружение построили портик, а под перистилем, над дверью, в стену вмуровали плиту из белого мрамора и высекли на ней по-французски и по-арабски такую надпись:
«ВО ИМЯ ГОСПОДА МИЛОСТИВОГО И МИЛОСЕРДНОГО.
В IX год Французской республики и в 1215 год Хиджры, тридцать месяцев спустя после завоевания Египта Бонапартом, главнокомандующий Мену восстановил ниломер. В межень, на 10-й день после солнцестояния VIII года, уровень воды в Ниле соответствовал отметке в три локтя десять дюймов на колонне.
В Каире воды начали прибывать на 16-й день после упомянутого солнцестояния.
Воды поднялись над стволом колонны на два локтя три дюйма на 107-й день после упомянутого солнцестояния.
Они начали спадать на 114-й день после упомянутого солнцестояния. Все земли были затоплены. Этот невиданный паводок высотой четырнадцать локтей семнадцать дюймов позволяет надеяться на особо плодородный год. *
* Высота ствола колонны составляет шестнадцать локтей; в локте пятьдесят четыре сантиметра, и он делится на двадцать четыре дюйма».
В тот же вечер, по возвращении в Каир, г-н Эйду, врач с «Улана», сопутствовавший нам из филантропических побуждений, чтобы лечить нас от офтальмии, почувствовал, что он сам подвергся этому заболеванию. Господин Мсара тотчас же посоветовал нам послать за г-ном Дес- сапом, врачом из Безансона, обосновавшимся в Каире со времен французской экспедиции и приобретшим большой опыт в лечении глазных болезней, которыми он преимущественно и занимался. Мы поспешили воспользоваться его советом, и час спустя увидели, как к нам входит величественный старик, облаченный в восточные одежды и придерживающий рукой свою бороду: это был наш соотечественник.
Арабы, оценивающие ученость по длине бороды, испытывают к нему высочайшее почтение. Поспешим добавить, что он этого заслуживает, и в его случае вывеска не обещает больше того, что за ней стоит.
Узнав о возвращении вице-короля в Александрию, г-н Тейлор отправился в этот город, а мы остались в Каире готовиться к путешествию на Синай.
Благодаря замечательному топографическому чутью, присущему парижанам, мы уже начали ориентироваться в Каире так же свободно, как если бы родились здесь; наши мусульманские одежды, которые, признаюсь при всей своей скромности, мы носили с истинно восточным достоинством, распахивали перед нами любые двери, даже двери мечетей, ставших обычным местом наших прогулок. Мечети — это оазисы города: вы найдете там прохладу, тень, деревья и птиц. А кроме того, среди всего этого вы встретите там каких-нибудь арабских поэтов, которые приходят туда, чтобы в перерывах между молитвами толковать стихи из Корана, и собственными сочинениями убаюкивают набожных бездельников, проводящих все свое время, лежа под сенью цветущих апельсиновых деревьев. Нам доставлял удовольствие раз- мереный и монотонный голос муэдзина, взбирающегося, пока он молод, на самый верх минарета и оттуда своим благочестивым криком созывающего весь народ на молитву; затем, по мере того как годы берут свое, он опускается на ярус ниже, а голос его слабеет, и так до тех пор, пока он не обратится в немощного старца, сил которого хватает лишь на то, чтобы подняться на самую нижнюю галерею, откуда его слышат только прохожие на улице.
Нередко нам доводилось находиться в мечети в час омовения, и тогда, словно истинные правоверные, мы принимали участие в исполнении этих религиозных обрядов; по тому рвению, с каким мы окунали в воду лицо и руки, со стороны могло показаться, что мы прибыли из святых городов — Медины или Мекки. По окончании этой церемонии наступал момент, который нас всегда очень забавлял: то была минута, когда по выходе из мечети прихожане разбирали свою собственность; дело в том, что каждый мусульманин, входя в мечеть, оставляет у порога свою обувь, и потому возле дверей всегда в подобных случаях высится целая гора бабушей всех фасонов и всех цветов. Вспомните разъезды после наших парижских балов, когда каждый берет не свою шляпу, а лучшую из тех, какие оказываются у него под рукой; то же происходит и с бабушами; это разграбление, в ходе которого никто даже не дает себе труда подобрать пару обуви одного цвета, и в итоге все уходят из мечети обутыми иначе, чем они туда пришли. Что же касается самых ревностных правоверных, то они возвращаются из мечети вовсе босыми, поскольку те, кто остался особенно недоволен доставшимися им бабушами, возмещают ущерб качества количеством и уходят, унося по четыре туфли: две на ногах и две на руках.
Можете себе представить, сколь частым и разнообразным может быть подобное развлечение в таком городе, как Каир, где только на одной улице нам удалось насчитать около шестидесяти мечетей; мы зарисовали один за другим самые примечательные из этих храмов: гигантскую мечеть султана Хасана, где укрывались мятежники во время каирского восстания и где их одолели с помощью кавалерии и пушек; мечеть Мухаммед- бея, купол которой покоится на колоннах, похищенных у древнего Мемфиса; мечеть Му-Рустам, которая украшена драгоценной мозаикой, служащей чудесным напоминанием об искусстве Х1-ХП веков; мечеть султана Калауна, квадратные опоры которой доверху облицованы фаянсовыми плитками ослепительных цветов; мечеть султана Гури с ее роскошными сводами, которые покрыты прихотливо переплетенными арабесками и окрашены с изумительным изяществом; и, наконец, мечеть Ибн Тулуна, построенную завоевателем, который дал ей свое имя, и ставшую поэтому особой святыней в глазах арабов, которые приходят сюда молиться охотнее, чем в другие мечети, и любопытной достопримечательностью в глазах иностранцев, которых она поражает датой постройки, восходящей к IX веку, невиданными размерами и минаретом, опоясанным снаружи лестницей, что выглядит необычайно живописно. Зарисовывая внутреннее убранство этой мечети, я чуть было не стал причиной ужасного возмущения верующих. Поскольку над христианами, проникающими в мечеть, неизбежно нависает угроза наказания, назначаемого обычно по выбору тех, кто застигает их там врасплох, и поскольку, с другой стороны, лишь очень немногие мусульмане безраздельно посвящают себя живописи, мы каждый раз, делая ту или другую зарисовку, из предосторожности улучали такой момент, когда мечеть была если и не совсем пуста, то, по крайней мере, в ней оставались лишь спящие чутким сном правоверные, которые предавались своим опиумным грезам, лежа под цветущими апельсиновыми деревьями, и поэты, поглощенные толкованием Корана или погруженные в восторженное самолюбование. И вот тогда я доставал из-за пояса, помимо бристольской бумаги, еще и листок, испещренный арабскими письменами, и принимался за дело. Заслышав за спиной чьи-то шаркающие, размеренные шаги, я тут же клал исписанный листок поверх начатого мною наброска; проходивший мимо мусульманин искоса глядел в нашу сторону и, видя этот листок и принимая нас за копиистов или поэтов, удалялся, пожелав нам либо упорства, либо вдохновения, в зависимости от того, что, по его разумению, у нас было занято работой — рука или голова. Но как-то раз я был, по-видимому, настолько глубоко поглощен созерцанием своего творения, что не услышал, как ко мне приблизился один из самых набожных завсегдатаев мечети; заметив вдруг тень, которая легла на меня, я машинально вытащил исписанный листок, но было уже поздно: благочестивый прихожанин увидел рисунок и признал во мне франка. Это открытие повергло его в такой ужас, что он бросился к одной из внутренних дверей, испуская нечеловеческие крики; я не стал терять времени, засунул рисунок, бристольскую бумагу и исписанный листок за пояс и, подумав, что если мусульманин бегает в святом месте, то и мне можно здесь бегать, кинулся к выходу, где, в свой черед не дав себе труда отыскать принадлежавшие мне туфли, обулся в первые попавшиеся бабуши и скрылся в соседней улочке, ничего более не слыша о своем преследователе.
Однако, едва избегнув мук святого Стефана, я чуть было не повторил участь святого Лаврентия: горел один из домов в европейском квартале, и я, видя, что все мчатся в ту сторону, и имея свои собственные причины поторапливаться, а кроме того, понимая, что эта дорога приближает меня к гостинице, устремился вслед за другими. Вскоре мы оказались у места пожара, спокойно делавшего свое дело, при том что никто не боролся с ним иначе как криками, жестами и молитвами. Между тем показался кади со своей стражей, вооруженной бамбуковыми палками; в одно мгновение вся площадь была очищена, и рота солдат, поддержанная сотней добровольцев, ринулась к домам, стоявшим вблизи горевшего жилища; поскольку все эти дома были деревянные, а солдаты и добровольцы действовали быстро и умело, то уже через час от этих жилищ не осталось и следа. Таким образом путь огню был отрезан; после этого топорами подрубили четыре главные опоры объятого пламенем дома, и он тотчас рухнул; обломки залили водой, и все разошлись, оставив возле дымящихся развалин стражу.
Нашим вторым развлечением, не столь рискованным, как первое, было посещение кофеен. Поскольку это светские заведения, их может посещать каждый, не подвергаясь никакой опасности, кого бы в нем ни распознали; курильщики опиума, игроки в шахматы и в ман- калу — самые рьяные завсегдатаи кофеен. Ну а мы, не будучи любителями ни одной из этих игр, просто- напросто заказывали там кофе и трубки; однако нам не сразу удалось приучить себя к кофе, который на Востоке готовят иначе, чем во Франции: зерна слегка обжаривают, измельчают пестиком и заливают кипящей водой, а затем пьют получившийся настой настолько горячим, насколько это может выдержать нёбо. Вначале я проявил малодушие, пожелав добавить в кофе сахар, и попросил подать мне все необходимое для этой процедуры; официант принес в горсти немного сахарного песка, а в ответ на мою просьбу дать ложечку, чтобы размешать сахар, поднял с пола какую-то щепку и услужливо протянул ее мне. Так как одно из моих жизненных правил состоит в том, что никого никогда нельзя унижать, я, несмотря на брезгливость, какую вызывала у меня подобная сахарница, протянул свою чашку, а затем поскоблил щепку перочинным ножом, чтобы освободить ее от всего, что к ней пристало; в итоге мне как нельзя лучше удалось испортить свой напиток. Тогда я попросил еще одну порцию кофе и выпил его во всей его восточной чистоте, ощутив изумительный аромат и изысканный вкус. Небольшая густота этого напитка позволяет выпивать его от двадцати пяти до тридцать чашек в день; кофе действует как бодрящее средство, в то время как трубка служит для развлечения; и потому, едва вы куда-нибудь зайдете, вам сразу же приносят кофе и чубук: кофе возвращает силы, отнятые жарой, а чубук заменяет разговор.
Происшествие, случившееся со мной в мечети Ибн Тулуна, на какое-то время заставило нас держаться на расстоянии от святых мест, и мы решили совершить вторую прогулку за чертой города. Однажды, проходя по Старому Каиру, мы встретили полковника Сельва, который выразил желание принять в своем шатре г-на Тейлора и попросил нас передать ему это приглашение. Полковник Сельв, став Сулейман-беем, отступил от христианской религии, чтобы принять магометанскую веру, и от французских привычек, чтобы зажить восточной жизнью; несмотря на эту перемену веры и нравов, сердце у него осталось европейским и в нем еще жили национальные воспоминания: он велел расписать стены своего дома картинами самых славных сражений времен Революции и Империи и, видя перед глазами своих соотечественников, по-прежнему живет среди них памятью своего сердца; все эти картины полковник показывал нам, грустно улыбаясь, и мы осознали, сколько страданий и душевной борьбы он претерпел, прежде чем осмелился на то, что во Франции именуют его вероотступничеством; он попросил нас посвятить ему целый день, такое обещание было ему дано, и однажды утром он явился к нам, требуя исполнить обязательство, которое мы на себя взяли. У г-на Тейлора была великолепная парусная лодка, находившаяся в его распоряжении на Роде, и мы настроились добраться на ней до пирамид Саккары и развалин Мемфиса, а на обратном пути устроить вместе с французскими офицерами, состоявшими на службе у вице- короля, ужин на европейский лад. Мы отправились в путь, взяв с собой г-на Мсару, сопровождавшего нас во всех наших странствиях.
Ветер был попутный, а окружающий пейзаж великолепен. Воды Нила, который древние называли отцом всех рек, текли у нас под ногами; его волны, покачивавшие нашу лодку, омывали прежде руины Фив и Фил; мужчины, следовавшие вдоль его берегов, были одеты так же, как во времена Исмаила, а женщины — как во времена Агари; так что нам ни минуты не приходилось скучать, а пояснения Сулейман-бея и г-на Мсары придавали окружающему еще большую поэтичность. Из своих французских пристрастий г-н Сельв сохранил любовь к охоте; я задал ему несколько вопросов о животных, которых он встречал во время своих охотничьих поездок, а в особенности о крокодилах, в поисках которых он поднимался выше первого порога.
Крокодилы никогда не спускаются в Нижний Египет, и, чтобы встретить их, нужно подняться до Дендеры: в самые жаркие дни, когда уровень воды в Ниле очень низок, крокодилы охотно выбираются из реки, чтобы погреться на солнце; однако, прежде чем доставить себе подобное удовольствие, они принимают меры предосторожности, свидетельствующие о том, что эти животные прекрасно понимают, какой опасности они себя подвергают, покидая свою стихию и вторгаясь в нашу; обычно их можно увидеть на песчаных отмелях, открывающихся в ту пору, когда вода в Ниле убывает: они лежат неподвижно, словно стволы деревьев, и почти всегда окружены крупными птицами, явно находящимися с ними в самых дружеских отношениях; в число этих птиц входит и один из ближайших друзей крокодила — пеликан; пеликан для крокодила то же, что цапля из Понтийских болот — для буйвола и коровы: странный спутник, чью привязанность невозможно объяснить.
Когда крокодил не находит себе уединенного островка, где можно погреться в лучах солнца, он отваживается вылезти на берег, но не удаляется от реки больше чем на пять-шесть шагов и, заслышав малейший шум, снова погружается в нее. Именно в этом случае пеликан, наделенный очень тонким слухом, оказывает другу огромную помощь: он взлетает, хлопая крыльями и испуская громкие крики, и таким образом предупреждает об опасности крокодила, который в один прыжок погружается в реку. Впрочем, поскольку это животное сплошь покрыто чрезвычайно твердым панцирем и уязвимы у него лишь небольшие участки под конечностями, то, даже приблизившись к нему на расстояние ружейного выстрела, редко кто оказывается достаточно удачлив, чтобы всадить ему пулю в то место, где отсутствует эта природная броня.
Тем не менее в Дендере во времена Египетской экспедиции жил один кашиф, чрезвычайно любивший охотиться на крокодилов; он распознавал места их выхода на берег, как наши браконьеры распознают места, где пробегают зайцы и косули, и иногда, укрытый водорослями или пальмовыми листьями, целые дни проводил в засаде, подстерегая эту редкостную добычу; таким образом кашиф убил семь или восемь крокодилов весьма внушительных размеров и водрузил их на крышу своего дома, так что издали они напоминали артиллерийскую батарею; впрочем, этот странный обман зрения был единственной выгодой, какую кашиф извлекал из этой охоты, в которой с ним ни разу не произошло никаких происшествий, зато ему неоднократно приходилось видеть, как крокодил убегает от человека.
После восхитительного плавания, продолжавшегося два часа, мы сошли на берег против пирамид Саккары. Они древнее по возрасту и потому хуже сохранились, чем пирамиды Гизы: их очертания приобрели неправильную форму; у одних пирамид ступени совсем невысокие, у других же подъем к вершине состоит всего лишь из десяти огромных ступеней, сооруженных явно для великанов; земля у основания пирамид усыпана костями; достаточно лишь слегка разгрести песок ногой или рукой, чтобы обнаружить остатки мумий, пеленальные бинты, головные повязки, фигурки богов, скарабеев и осколки цветного стекла. Под землей здесь находятся гигантские катакомбы, где покоятся обитатели древнего Мемфиса, некрополем которого был весь этот берег Нила.
Помимо катакомб с мужскими и женскими погребениями здесь есть катакомбы с захоронениями животных; там находят кошек, ибисов, ящериц: как бы это ни было обидно для нашего самолюбия, каждая из этих особей, некогда являвшихся богами, надлежащим образом обернута священными пеленальными бинтами, герметически закупорена, словно тушеное мясо, в глиняном горшке, залита известковым раствором и поставлена валетом вместе с другими божествами разного рода вдоль стены общей могилы.
Я взял под правую мышку ибиса, под левую — кошку, которые, судя по тому, как их запеленали, явно были значительными фигурами своего времени, и вместе с этой парой божеств отправился передохнуть в склепе, испещренном иероглифами, которые местами превосходно сохранились, а местами были ужасающе испорчены путешественниками, этими дикарями нынешней цивилизации.
От пирамид Саккары мы отправились к пальмовой роще, выросшей на месте древнего Мемфиса и отстоящей примерно на одно льё от пирамид. Эта античная руина Египта не могла выбрать для своих останков саван великолепнее: из земли своими мраморными углами выступают какие-то обломки и колонны; как вечный дух этих величественных развалин виднеется колосс фараона Рамсеса Великого, у народов Запада известного под именем Сесостриса: опрокинутый со своего пьедестала, он лежит на земле, покрывая своими обломками пространство в тридцать шесть футов.
В нескольких шагах от колосса находится библейский памятник, почти ровесник завоевателя, чье изваяние лежит рядом: это склеп, который арабы называют темницей Иосифа; согласно их представлениям, именно в эту темницу был препровожден сын Иакова и по ступеням, которые вам непременно покажут, он поднимался, направляясь во дворец, чтобы толковать сон фараона.
Впрочем, так всегда бывает на Востоке: языческие и библейские легенды переплетаются, обе истории соприкасаются, и нам еще не раз представится случай воскресить их в памяти одновременно.
Мы вернулись обратно тем же путем, то есть по Нилу, единственной дороге, пересекающей Египет, сошли на берег напротив Шубры и направились к полковнику Сельву.
Ужин уже ждал нас. Однако круг гостей был расширен: в их число вошла одна знаменитость. Ла Контанпорен, путешествовавшую в это время по Египту, с царским гостеприимством приняли в доме нашего щедрого соотечественника. Несколько дней назад она заболела и, чувствуя себя еще слишком слабой, чтобы встать с постели, попросила накрыть стол в ее комнате. Впрочем, хотя ела знаменитость мало, говорила она много, так что, невзирая на это перемещение, мы в полной мере оценили ее способности.
На следующий день мы начали заниматься подготовкой к паломничеству на гору Синай и по этому случаю прибегли к помощи еще одного нашего соотечественника, г-на Линана, молодого француза, который в свое время сопровождал графа де Форбена в Сирию и, придя в восторг от этого края, его архитектурных сооружений и всего этого поэтичного Востока, остался в Каире, предварительно исполнив взятые на себя обязательства перед своим прославленным спутником. Как-то раз он предложил нам свое содействие в переговорах с проводниками- арабами. И вот теперь, когда пришло время договариваться с этими сынами пустыни, мы отправились к г-ну Линану напомнить ему о данном им обещании и увидели, что он вполне готов его исполнить. Результат не заставил себя ждать: уже на следующий день к нам явилась депутация племени аулад-саид, одного из самых многочисленных на Синайском полуострове, и мы условились с вождем о цене за то, что он отправится за г-ном Тейлором в Александрию и привезет его в Каир; при этом мы оставили за собой право заключить с ним, когда он вернется из этой своего рода испытательной поездки, более серьезное соглашение, касающееся путешествие на Синай и возвращения в Суэц. Эта первая сделка была заключена исходя из цены в пятьдесят пиастров за дромадера, то есть вся поездка обошлась нам примерно в восемнадцать франков.
Я наблюдал, как арабы со своими верховыми животными входили во двор нашей гостиницы, и это зрелище вновь навело меня на серьезные размышления; всякий раз, когда я слышал рассказы о путешествиях на Востоке, в качестве обычного средства передвижения непременно упоминались верблюды, и всякий раз, когда я думал об этом животном, оно представало в моем воображении таким, как его описывает г-н Бюффон: с высящимся на спине двойным горбом; так что постепенно я свыкся с этим образом и тысячу раз мысленно видел, как, путешествуя в свой черед, я восседаю верхом в этой естественной впадине, которую, кажется, сама природа поместила, будто седло, на спине этого удивительного четвероногого; однако с приездом на Восток эти мои представления значительно изменились. Прежде всего я узнал, что в Египте всех верблюдов без разбора именуют дромадерами, а дромадеров — верблюдами; однако двугорбых животных здесь не существует вообще. Верблюд же по сравнению с дромадером примерно то же, что упряжная лошадь по сравнению с верховой. Это открытие перевернуло весь устоявшийся строй моих взглядов: на месте впадины оказалась гора, и к тому же, вместо того чтобы использовать эту гору как точку опоры для поясницы или груди, арабам пришло в голову взгромоздить именно на нее седло, увеличивающее ее высоту еще на восемь или десять дюймов, и в итоге, таким образом, поднять путешественника на дюжину футов над землей. Прибавьте к этому рысь, способную вывернуть наизнанку даже живодера, и у вас будет полное представление о прелестях этого восточного способа передвижения.
Все это не так уж весело для человека, который во время каждой прогулки непременно падает по два или три раза со своего осла.
К счастью, я давно взял за правило не тревожиться из-за опасности до тех пор, пока она не начнет угрожать непосредственно, а потому, имея впереди не менее восьми—десяти дней, прогнал от себя эти тревожные мысли и уже на следующий день был готов вновь предаваться той беззаботной и полной соблазнов жизни, какую мы вели вот уже три недели.
На этот раз к нам в дверь постучал еще один француз, явившийся занять нас на весь день. Это был Клот-бей, знаменитый врач, которого позднее, в 1833 году, нам довелось снова встретить в Париже и который, находясь на службе у паши и оказывая ему неоценимые услуги, только что основал в Абу-Забале больницу; он хотел показать это заведение г-ну Тейлору, а затем привезти нас к себе домой, чтобы мы провели у него вечер на турецкий лад. Нетрудно догадаться, что мы охотно приняли это приглашение.
Паша придавал исключительную важность больнице в Абу-Забале: она должна была стать школой для его молодых врачей; мы увидели здесь все чудовищные болезни Востока, неизвестные или забытые в Европе, упоминания о которых можно найти лишь в Библии: слоновая болезнь, проказа, огромная водяная грыжа — словом, вся Книга Иова целиком. Молодые хирурги-арабы с живыми и умными глазами демонстрировали нам своих больных, проявляя при этом усердие, свидетельствовавшее об их желании понравиться своему начальнику. Клот-бей понимал, что это зрелище, чрезвычайно интересное для людей науки, у нас могло вызвать любопытство лишь на короткое время, и потому мы быстро перешли из помещений в сад: это был настоящий оазис из кустов сирени и апельсиновых деревьев, где выздоровление наступает само по себе благодаря тени и прохладе.
Около двух часов пополудни, заметив, что погода становится грозовой, Клот-бей предложил нам сесть на наших ослов и, воспользовавшись навыками, которые им привили французы, как можно скорее вернуться в Каир. Он справедливо рассудил, что, если ураган застигнет нас в Абу-Забале, мы будем вынуждены провести здесь весь день, а это вряд ли доставит нам удовольствие; к тому же сам он уже отдал распоряжения по поводу предстоящего вечернего приема, и они призывали его в город. Вся дорога была проделана галопом и менее чем за час, хотя больницу отделяют от Каира два нескончаемых льё; мне было радостно убедиться, что на протяжении всего обратного пути я и мой осел составляли неразделимое целое, и это вселило в меня некоторые надежды в отношении дромадеров.
Перед ужином Клот-бей повел нас в бани. В главе, посвященной Александрии, я уже достаточно подробно рассказывал о том, как происходит эта процедура, и потому не стану повторяться; кроме того, я уже привык к восточным баням и, в свою очередь, стал их заядлым любителем.
Затем мы отправились в дом Клот-бея на ужин; это оказалась настоящая трапеза на турецкий лад, но с вилками и ножами, что было сделанной для нас уступкой; ужин состоял из обязательного пилава, вареной баранины, риса, рыбы и сластей.
После трапезы Клот-бей пригласил нас перейти в гостиную и расположиться на огромном диване; вначале всем подали по нескольку чашек превосходного кофе, который мы с наслаждением выпили; затем каждому вручили по чубуку, а в ногах положили негра, в чьи обязанности входило набивать, зажигать и вытряхивать трубки; видя, что мы устроились как можно удобнее, Клот-бей хлопнул в ладоши, и в гостиную вошли четверо музыкантов.
Признаться, при виде их я ужаснулся, вспомнив музыкальный вечер, устроенный в нашу честь вице-консулом, ибо мне нисколько не улыбалось во второй раз выслушивать подобную какофонию. Я бросил испытующий взгляд на музыкальные инструменты, но своей формой они явно не могли успокоить меня: первым из них был знаменитый барабан с раструбом, уже известный мне по плаванию на лодке; вторым инструментом оказалась скрипка, чья железная ножка была зажата между коленями исполнителя; что же касается двух других инструментов, то они напоминали мандолины с непомерно большим грифом. Помимо этого, злодеи-музыканты обладали еще и голосами, которые они пока что скрывали, но с которыми уже скоро нам пришлось познакомиться.
Концерт только начался и, казалось, обещал ни в чем не уступать тому, что нам уже пришлось слушать, как вдруг появился некто вроде ярмарочного Жиля, одетый во все белое: одежда на нем была короче той, какую принято носить у людей Востока, а голову его покрывала шляпа из гибкого войлока, как у Пьеро. Он шел впереди четырех женщин, в которых мы тотчас распознали аль- мей: это были каирские тальони. С этой минуты нас уже ничуть не интересовал оркестр и все наше внимание перенеслось на гурий, спустившихся к нам с небес.
На гуриях были изящные и чувственные наряды; на голове — богато расшитый и отделанный драгоценными камнями тар буш; из-под тарбуша ниспадали волосы, заплетенные во множество длинных тонких косичек, которые были украшены венецианскими цехинами, продырявленными у края и располагавшимися так близко друг к другу, что казались золотой чешуей. Несколько косичек было перекинуто на грудь, но основная их масса струилась по спине, прикрывая плечи великолепной золотой накидкой, беспрестанно издававшей звон. Платье, скроенное в форме жакета с глубоким вырезом впереди, изящной изогнутой линией доходило до талии, оставляя грудь полностью обнаженной; от талии оно свободно и пышно ниспадало к ногам; что касается рукавов, то они были скроены по тому же правилу: узкие и облегающие сверху, они расширялись у локтя, открывая предплечья и свисая до пола; ноги были скрыты причудливыми по форме сборчатыми турецкими шальварами, которые оставляли обнаженными ступни и в золотой тесьме которых почти терялась зеленая или голубая рубашка, тонкая и прозрачная, как флер. Кашемировая шаль, небрежно повязанная на талии так, что ее свисавшие впереди концы были разной длины, дополняли этот наряд, который, при всей своей кажущейся простоте, стоит необычайно дорого: один только тарбуш обходится иногда в десять, в двадцать, а то и в тридцать тысяч франков.
Кроме того, у них, как и у многих турецких женщин, ногти на ногах и на руках выкрашены хной, края век зачернены сурьмой, придающей глазам удивительный блеск, а стан настолько тонкий, гибкий и легкий, что ничего сравнимого с этим мне никогда не доводилось видеть на Западе.
Неожиданное появление альмей, их живописный облик и поэтичное имя в одно мгновение произвели чрезвычайно лестный для них эффект: воцарилась глубочайшая тишина, и, в то время как Клот-бей, привыкший к такому зрелищу, продолжал невозмутимо курить свою трубку, у нас чубуки выпали изо рта, и мы принялись хлопать в ладоши, как это делают в Париже, когда на сцену выходит известный актер.
Со своей стороны все четыре альмей, желая незамедлительно ответить на проявленную нами учтивость, стали в одну линию и слаженно направились в нашу сторону, томно покачивая бедрами и напевая нежную, сладострастную песню под негромкий аккомпанемент музыкантов. Приблизившись к нам, они изящно повернулись на месте и, спиной к нам, двинулись в обратную сторону; затем они разделились на пары и принялись кружиться, образуя причудливые фигуры, не отличавшиеся, однако, ни стремительностью, ни разнообразием. В течение всего этого времени они сохраняли в своих движениях простые и благородные позы, напоминавшие позы античных статуй. Но мало-помалу танец оживлялся, движения становились все стремительнее и сладострастнее, певцы запели громче, жесты сделались бесстыдными, в танец вмешался шут, ставший среди альмей и начавший принимать непристойные позы; наконец, паяц и танцовщицы, все более и более возбуждаемые пением и музыкой, дошли до крайней степени буйного и разнузданного неистовства. Их голоса уже заглушали музыку, виртуозные исполнители пели возбуждающую и похотливую песню, и между четырьмя женщинами и мужчиной разыгралась сцена, напоминавшая борьбу вакханок с сатиром. Наконец, с растрепанными волосами и тяжело дыша, они кинулись к нам, судорожно обвивая нас своими руками и, как змеи, проскальзывая под наши широкие восточные одеяния.
Настал момент, когда им следовало платить; эти нечистые ласки служат для того, собирать со зрителей деньги: одни держат между губ цехин, который альмей должны забрать своими губами, другие прилепляют на влажные от пота лица и грудь девушек целую маску или панцирь из мелких золотых монет, которые те затем стряхивают в серебряный кувшин. Именно в такие минуты мусульманин приобретает славу скупца или человека щедрого.
За этим первым действием последовало сольное выступление. Музыка вновь стала спокойной и бесхитростной, слова зазвучали в размеренном ритме: юная девушка прогуливается по восхитительному саду и собирает цветы, чтобы сделать из них букет. Стихи изысканны и ярки, как клумба, с которой это дитя обрывает цветы; в стихах воспеты и пестрокрылые бабочки, и сладкоголосый соловей, и золотое солнце, душа и огонь природы; вся пантомима, разыгранная девушкой, все ее позы сопровождаются, стих за стихом, куплет за куплетом, пением музыкантов. Внезапно девушка пугается пчелы, рассерженной тем, что сорвали розу, на которую она опустилась; девушка прогоняет ее и продолжает собирать цветы. Но пчела возвращается, певцы смеются, девушка развязывает пояс, чтобы отогнать ее, однако пчела уклоняется от нерешительных ударов, которые та ей наносит, а музыканты потешаются над девушкой. Вдруг, хотя девушка и скрещивает на груди руки, пчела проникает ей за пазуху, и тогда девушка в испуге срывает с себя платье, рубашку, пышные шальвары и остается голой. Но пчела по-прежнему яростно нападает; музыканты хохочут, девушка мечется, кружится на месте, а затем с криками начинает кататься по земле; ее страстные, неистовые, стремительные, необузданные движения завораживают: в этом зрелище есть нечто от магии, наваждения, обмана чувств. Наконец, словно моля о помощи, она внезапно оказывается на коленях у одного из зрителей, который в охватившем ее отчаянии вызвал у нее наибольшее доверие, кутается в его одежду, прижимается к его груди и, словно мантильей, укрывает себе лицо своими волосами.
Эта сцена, словно сноп, завершающий фейерверк, обычно служит развязкой представления. Избранник обретает свободу с помощью цехинов, так что вечер с альмеями стоит, как правило, чрезвычайно дорого: подобное удовольствие доступно лишь богатым вельможам, ибо хозяин дома, желая доставить его своим гостям, должен заплатить не менее двух или трех тысяч пиастров. За такие деньги, если не очень привередничать из-за цвета кожи, можно купить шесть или восемь невольниц.
Однажды вечером, когда мы ужинали, послышался страшный шум, который издавали люди и дромадеры; выглянув в окно обеденного зала, выходившего во внутренний двор, мы увидели г-на Тейлора. Он выехал накануне утром из Александрии и со скоростью арабской почты преодолел сорок пять льё пустыни, отделяющих этот город от Каира.
Переговоры, которые он вел, закончились; однако они встретили на своем пути больше трудностей, чем предполагалось вначале. Как он ни торопился, как ни скрывал свои планы, о них стало известно; Англия опередила Францию, и оба обелиска, за которыми г-н Тейлор приехал в Египет, уже были обещаны Великобритании. Что же касается Мухаммеда Али, то самое заветное его желание состояло в том, угодить сразу обеим державам, и он ничего так не хотел, как привести их к согласию. В этих обстоятельствах предыдущее путешествие г-на Тейлора и исследования, которые он предпринял лично в тех местах, где находились памятники древности, принесли ему большую пользу: поскольку г-н Тейлор побывал в Египте еще в 1828 году, он заявил, что вопрос этот начал обсуждаться уже в то время и потому преимущество должно быть отдано его просьбе. Затем, чтобы достичь общего согласия, он предложил дать Англии вместо двух обелисков из Луксора обелиск из Карнака, превосходящий их по высоте; это повлекло за собой новые возражения, но англичанам были обещаны дополнительно два сфинкса, и в итоге два обелиска из Луксора и одна игла из Александрии были подарены Франции.
Так что, успешно завершив переговоры, г-н Тейлор приехал в прекрасном настроении и горел желанием продолжить путешествие; по его предложению и с общего согласия отъезд был назначен на следующий вечер.
Утром этого великого дня мы вместе с нашими арабами отправились к вице-консулу Франции г-ну Дантану, чтобы заключить с ними договор в его присутствии; вначале мы условились о количестве животных и людей для нашей экспедиции, а затем перешли к основному вопросу: предстояло выяснить, сколько нужно будет заплатить за тех и других, с учетом того, что путешествие в оба конца должно было длиться чуть больше месяца.
В спорах арабы неизменно одерживают победу: хитрые, упрямые, изворотливые, они всегда ускользают от ваших доводов, делая вид, что не понимают их, или пускают в ход аргументы, на которые вы ничего не можете возразить, ибо не знаете ни здешней местности, ни здешних нравов; вечно опасаясь продешевить, эти спорщики изначально завышают свои притязания, чтобы потом пойти на какую-нибудь незначительную уступку, делая при этом вид, что они приносят огромную жертву, и в конечном итоге нажиться вдвое. Главный довод, который арабы противопоставляли нашему требованию снизить цену, состоял в том, что на Синайском полуострове кочуют три различных племени и между ними есть соглашение не мешать друг другу сопровождать путешественников, а поскольку, по словам наших будущих проводников, такое невмешательство достигается лишь с помощью денег, то сумма, которую они с нас требовали и которая казалась нам столь значительной, на самом деле была более чем умеренной, ибо, за вычетом из нее доли двух других племен, оставшегося едва хватало на то, чтобы заплатить за погонщиков и верховых животных. Как видно, это был один из тех непреложных и непонятных аргументов, на какие нечего возразить; в итоге нам пришлось удовлетворить почти все требования арабов, и единственная выторгованная нами уступка заключалась в том, что во время путешествия они будут обеспечивать себя пропитанием сами и вопросы их снабжения нас никоим образом касаться не будут; что же касается дромадеров, то забота об их прокормлении легла на нас.
Когда сделка была заключена, г-н Дантан, присутствовавший при переговорах, предупредил нас, что полностью полагаться на дружеские отношения племени аулад- саид с другими племенами не следует; однако люди этого племени отличаются храбростью и преданностью и в случае необходимости помогут нам защищаться. Так что г-н Дантан призвал нас не забыть, что в кладь нам следует включить оружие, а в припасы — свинец и порох.
Наши арабы, которые с величайшим вниманием следили за речью г-на Дантан и, находясь слишком далеко от него, чтобы что-нибудь расслышать, оценивали ее воздействие по выражению наших лиц, догадались, что, так или иначе, сказанное было не в их пользу. В голову им прежде всего пришла мысль, что мы сожалеем о заключенной сделке и ищем предлог, чтобы ее расторгнуть: тотчас же один из них, носивший имя Бешара и немного изъяснявшийся по-французски, подошел к нам и, делая вид, будто он не замечает, что прервал разговор, пригласил нас посмотреть на дромадеров. Сам того не зная, он попал в мое уязвимое место. Я последовал за Бешарой, который привел меня во двор и остановился напротив своих верховых животных, призывая меня уяснить, что дромадер дромадеру рознь и что те, каких нам предстоит вскоре испытать, это настоящие хаджины, быстроногие, как газели, сильные, как львы, кроткие, как ягнята; у каждого из них имелась своя родословная, составленная по всем правилам, как у самых благородных и породистых арабских скакунов, а если бы мы пошли позади них по пустыне, то могли бы убедиться, что они не оставляют следов на песке, настолько стремителен и легок их бег.
Последнее высказывание, нужно признаться, подтверждалось самым беглым осмотром несчастных животных, удостоенных этой хвалебной речи; они отличались исключительной худобой, а их шкура, казалось принадлежавшая прежде животным вдвое толще их, своими свисающими складками покрывала нечто вроде стального каркаса, каждую пружину которого можно было прощупать. С другой стороны, морда у них была кроткой и доброй, а железное кольцо, продетое в ноздри, вполне, на мой взгляд, заменяло поводья, так что, за исключением их непомерного роста, у меня не было никаких серьезных причин выражать свое недовольство ими. К тому же я начал проникаться жалостью к нашим будущим спутникам: их столь превозносимая воздержанность была буквально написана на их телах; однако подобная жалость, вполне естественно, вызвала у меня сомнения относительно надежности здоровья этих несчастных животных. В ответ арабы принялись дружно возражать мне, и к их хору присоединился Мухаммед. Все, что у меня вызывало страх, служило, на их взгляд, обеспечению безопасности; все, что мне казалось недостатком, восхвалялось моими собеседниками как достоинство. Я понял, что мне их не переспорить, и решил держать свои сомнения при себе; и все же мне казалось, что я ни разу не видел дромадеров столь гигантского роста.
Тем временем ко мне присоединились барон Тейлор и Мейер: нужно было срочно закупать провизию; мы отложили завершение сделки на вечер и попросили арабов составить список необходимых в дороге вещей. Как ни короток был этот список, нам пришлось из-за разнообразия перечисленных в нем предметов обегать все каирские базары, ибо каждый торговец и каждый квартал занимаются продажей строго определенного вида товара и никогда не вторгнутся в ту коммерцию, какую ведут торговцы из соседнего квартала.
Вот перечень этих предметов, способный дать представление о простоте уклада кочевой жизни, когда нужды путешественников сводятся к строго необходимым жизненным потребностям:
бурдюки для воды;
кожаные фляжки, подвешиваемые к седлу, чтобы можно было пить на ходу, не останавливая караван и не открывая бурдюков;
рис на трех человек в расчете на дорогу в оба конца (нас убеждали, что мы найдем рис на Синае, но мы предпочли запастись им в Каире);
мука, чтобы выпекать хлеб;
бобы для корма дромадеров;
финики, то есть плоды, лучше всего сохраняющиеся в подобных путешествиях;
мишмиш: это тот самый вяленый на солнце абрикосовый мармелад, о котором, напомним, мы говорили в связи со съестными базарами и который сворачивают в рулон наподобие ткани и продают аршинами; подобный продукт весьма удобен для перевозки, поскольку он занимает не больше места, чем скатка, и превращается в превосходное варенье, если опустить его в кипящую воду;
табак, предназначенный для подарков как нашему эскорту, так и арабам, которые могут повстречаться нам в пути;
дрова, чтобы готовить пищу;
кофе, чтобы бороться с угрожающим нам сильным потоотделением;
сахар в дар монастырю;
палатка, чтобы защищать себя от палящего солнца и ночного холода;
и наконец, железные горшки для приготовления еды, так как глиняные горшки не в состоянии более десяти минут выдерживать рысь дромадеров.
Последний пункт напомнил мне о моей навязчивой идее: перечисляя в разговоре со мной достоинства хад- жинов, Бешара забыл похвалить их потрясающую рысь, и, при всей нелестности подобного сравнения, мне показалось, что нам предстоит сыграть роль глиняных горшков.
Тем не менее, поскольку речь шла о том, чтобы за два- три часа обежать дюжину базаров, приходилось поторапливаться; мы кинулись к ближайшей стоянке нанимать ослов, оседлали этих достойных четвероногих, оказавших нам уже столько услуг и ценимых мною еще больше теперь, когда мне предстояло расстаться с ними и свести знакомство с нашими новыми средствами передвижения, а затем тронулись в путь. По мере того как мы делали покупки, Мухаммед свозил их в нашу штаб-квартиру; за три часа было приобретено все необходимое. Я забыл сказать, что к полученному нами перечню припасов мы добавили свечи, чтобы иметь возможность писать и рисовать после захода солнца.
Нам пришлось также расстаться с бабушами и м арку ба ми, незамедлительно сменив их на длинные красные сапоги, изготовленные в Марокко, мягкие и облегающие ногу, словно шелковые чулки; нашу голову теперь укрывал не только тюрбан, но и красно-желтый полосатый платок, концы которого, свисавшие по обе стороны лица и оставлявшие его в тени, были украшены шелковыми кистями с отделкой из серебряной филиграни; наконец, наряженные таким образом, мы вернулись в европейский квартал, чтобы руководить укладкой всех наших покупок, и, хотя и оставшись без сил, были настроены тронуться в путь в тот же вечер.
Сборы в дорогу уже подходили к концу; мне не доводилось видеть, чтобы кто-нибудь еще умел укладывать вещи так же проворно, как арабы: к нашему приходу все уже было скатано, стянуто ремнями и перевязано веревками, а два из четырех дромадеров, предназначенных для перевозки клади, навьючены. И тогда г-н Мсара, видя, что остаток работы вполне может быть закончен и без нас, коль скоро первую ее часть так успешно проделали в наше отсутствие, посоветовал нам использовать оставшееся время на то, чтобы пойти в местный греческий монастырь, являющийся подворьем Синайского монастыря, и попросить там рекомендательные письма. Совет показался нам дельным, и мы поспешили последовать ему, но едва мы успели проехать три или четыре улицы, как путь нам преградило свадебное шествие: новобрачная, сидевшая верхом на осле, была плотно закутана в огромное шелковое покрывало; четверо евнухов несли над ее головой балдахин, а следом за ней шла толпа женщин, тоже в покрывалах, издавая особые, присущие только арабским женщинам кудахтающие звуки, которые получаются при легком прикосновении языка к нёбу и служат в этих обстоятельствах, как и во всех других счастливых случаях, выражением радости. Эта мелодия заполняла собой перерыв в другой, еще более варварской музыке, и, когда она смолкла, дюжина певцов, аккомпанируя себе на уже описанных инструментах, принялась речитативом исполнять более чем анакреонтические песни, в то время как жонглеры и шуты старались самыми выразительными жестами передать смысл этих песен тем, кто, как и мы, имел несчастье не знать языка. За этим шествием, которое было достаточно многолюдно само по себе, двигалась такая огромная толпа, что, даже привстав на стременах, не удавалось увидеть ее конца. Мы прикинули, что если эта толпа будет двигаться в том же темпе, то нам придется прождать здесь целый час; однако это стало бы слишком большой потерей времени, так что мы положились на Всевышнего, надеясь, что он возьмет на себя заботу отрекомендовать нас монастырю, и повернули обратно.
Мы застали арабов уже готовыми, а дромадеров навьюченными: нам оставалось лишь заключить сделку; договоренность в итоге свелась к следующему: мы, со своей стороны, даем задаток, а арабы, в знак того, что они несут за нас ответственность, предоставляют заложников, которые должны будут остаться в консульстве. Этими заложниками, жизнь которых полностью зависела от наших жизней, стали два воина из того же племени и их верховые животные; мы обратили внимание арабов на то, что нас трое и потому следует оставить по меньшей мере трех заложников, но их предводитель заявил, что за двоих из нас оставляют двух воинов, а за третьего — двух дромадеров; устраивало нас такое или нет, нам пришлось удовлетвориться этим ответом, и, хотя подобный расклад не слишком льстил нашему самолюбию, мы были вынуждены проглотить унижение. Господин Дантан, г-н Мсара и г-н Дессап, пожелавшие присутствовать при нашем отъезде, обняли нас на прощание, слуги зажгли факелы и подвели лошадей, которым предстояло послужить нам на первом участке пути, так как были опасения, что отсутствие у нас привычки к рыси наших новых верховых животных может повлечь за собой какое-нибудь происшествие, пока мы будем ехать по узким и извилистым улицам города. Эта предосторожность, исходившая от Мухаммеда, заставила меня проникнуться к нему подлинной дружбой; наконец в девять часов вечера наши арабы сели на дромадеров, мы — на лошадей, и наш кортеж величественно выехал из двора гостиницы, освещенный факелами шедших впереди нас провожатых, и проследовал через Каир, вызывая великое восхищение у его обитатателей, которые, несмотря на присущую им обычно безучастность, выходили из своих домов, привлеченные великолепным и необычным зрелищем.
Мы выехали через ворота Победы, ближайшие к европейскому кварталу, затем повернули направо и, двигаясь вдоль городских стен, через час оказались возле другого города — города мертвых, более красивого, богатого и величественного, чем город живых. Это некрополь халифов, где военачальники Салах ад-Дина и потомки мамлюка Бейбарса покоятся в гробницах из мрамора и порфира бок о бок с самой богатой и самой высокой аристократией Каира; мы заранее решили, что осмотрим некрополь во время нашего первого привала, и выбрать более подходящий час для посещения гробниц было бы невозможно.
Так что мы оставили наших арабов разбивать лагерь и устанавливать палатку, а сами в сопровождении четырех факелоносцев двинулись пешком к городу мертвых, видневшемуся впереди как огромная темная масса, где нельзя было различить никаких строений, никаких очертаний.
Шагов через двести блики наших факелов заиграли на стенах огромного роскошного сооружения, на подножии которого, при дрожащем свете огней, можно было разглядеть стихи Корана, опоясывавшие здание, словно священные головные повязки мумий, тогда как свет, ослабевая, по мере того как он поднимался вверх, и внезапно прерываясь, когда на его пути оказывались карнизы и отбрасывавшие тень выступающие углы, терялся во мраке, прежде чем достичь вершин минаретов, чьи золотые полумесяцы сверкали в ночном небе, словно звезды.
Мы постучали в дверь этого величественного здания; от шума, непривычного в столь поздний час, проснулись ястребы, прятавшиеся среди каменных арабесок и с громкими криками взлетевшие в небо. В ответ раздался протяжный вой, и на какое-то время нам пришло в голову, что в некрополе обитают лишь собаки и хищные птицы, но вскоре послышались шаги человека; наши арабы обменялись несколькими словами с тем, кто стоял за дверью, наконец она открылась, и на пороге этой великолепной гробницы показался ее хозяин.
Это был старик, наделенный чисто мусульманским немногословием; узнав, что привело нас сюда, он знаком пригласил нас войти, показал различные помещения здания, а затем провел в погребальный склеп, стены которого были украшены мозаичными цветами тончайшей работы; внутри склепа стоял превосходно сохранившийся гранитный саркофаг.
Однако нам не хотелось довольствоваться осмотром лишь одной усыпальницы; мы сказали об этом старику, и он знаком дал понять, что находится в нашем распоряжении; мы покинули гробницу и вышли на улицу. Там нас поджидали ястребы, которые, снова увидев свет, тотчас же опять принялись испускать крики и кружиться так низко над факелами, что почти исчезали в клубах дыма; одновременно нас окружили и с воем побежали вслед за нами сотни бродячих собак, которые днем рыщут в поисках пропитания по улицам Каира, а вечером находят пристанище в гробницах. От этих криков и этого воя, служивших протестом против жизни и света, столь непривычных в этом месте и в этот час, пробудились арабы-бедуины, люди непокорного племени, которые сочли бы себя пленниками, если бы за ними закрылись городские ворота и разлучили их, пусть всего лишь на время ночного сна, с пустыней; бедуины поднялись, закутанные в бурнусы, на ступенях мечетей и в углублениях гробниц и в своих белых саванах казались разгневанными тенями тех, чей покой мы потревожили.
В окружении этой мрачной свиты и этих могильных призраков мы добрались до отдаленного уголка кладбища, где нам показали гробницы джузамитов — одной из ветвей арабского племени кахлан, обосновавшейся в Египте во времена мусульманского завоевания. Две усыпальницы выделялись здесь среди других своим богатством: это были гробницы двух людей, прославившихся гостеприимством и щедростью: у одного из них, Тарифа, каждый день за столом собиралось не менее тысячи гостей, которых приводили к нему в дом невольники, расставленные у всех ворот города; другой, Муханна, не имея как-то раз другого топлива, чтобы приготовить угощение для путников, нашедших приют в его шатре, сжег богатую добычу, захваченную им у неприятеля; их мертвым телам было оказано такое же щедрое гостеприимство, каким сами эти люди отличались при жизни, и они покоятся в великолепных и просторных гробницах, похожих на дворцы.
Осмотрев эти сооружения, мы направились к последней усыпальнице, показавшейся нам древнее всех тех, какие были кругом; ее стены были сплошь покрыты трещинами, а местами в них даже зияли дыры; Мухаммед показал нам начертанную над одной из этих щелей фразу какого-то персидского поэта, смысл которой, на наш взгляд, был довольно туманным:
«Каждая расщелина этого древнего сооружения — полуоткрытые уста, смеющиеся над преходящей роскошью царских обителей».
Мы провели около двух часов в этом городе мертвых и осмотрели самые красивые его сооружения; пора было возвращаться к нашим арабам: мы двинулись в сторону первой осмотренной нами усыпальницы, по-прежнему под эскортом ястребов, в сопровождении собак, бок о бок с призраками; однако, словно этот фантастический кортеж удерживала в городе мертвых какая-то высшая сила, он остановился у ворот, которые выходили на равнину, населенную живыми людьми; мы без сожаления расстались с ним и направились к своей палатке. Какое-то время до нас еще доносились крики ястребов и завывания собак, но, успокоенные тишиной и мраком, одни вернулись к своим мраморным гнездам, другие — к своим гранитным конурам; затем все стихло, и больше ни один звук не отдавался эхом в мертвом городе, ненадолго оторванном нами от его вечного сна.
Вернувшись, мы застали арабов сидящими вокруг костра, который они разожгли, и рассказывающими друг другу какие-то истории. За их спинами, слившись по цвету с песком, лежали верблюды, образуя второй, больший по размеру круг; наша палатка была установлена в стороне; пришло время бросить общий взгляд на отряд, которому предстояло нас сопровождать, и подробнейшим образом рассмотреть людей, которым мы доверили свою жизнь.
Предводителя, или шейха, арабов звали Талеб; небольшого роста, худощавый и жилистый, он, хотя и был некрасив, обладал приветливым и располагающим выражением лица; говорил он нечасто и кратко, был крайне резок на слова и своим быстрым взглядом неотступно надзирал за нашими арабами; впоследствии мы не раз имели возможность убедиться в верности его глаза и силе его характера.
Слева от него сидел Бешара, с которым я уже свел знакомство во дворе гостиницы: это он доказывал мне благородство происхождения своих верблюдов и наглядно пояснял все их необыкновенные качества. По полноте он не превосходил шейха, но, насколько тот был суров и немногословен, настолько этот был смешлив и разговорчив; с рассвета и до заката Бешара распевал, сидя на своем верблюде, а когда спускалась ночь, он, эта Шахерезада пустыни, безжалостно мучил своих товарищей всевозможными историями до тех пор, пока их не одолевал сон. Какое-то время он поневоле еще продолжал говорить с самим собой, а затем, в конце концов, тоже засыпал. Благодаря этой неизменной словоохотливости, столь ценимой в долгих путешествиях теми, кто по натуре менее разговорчив, Бешара стал кумиром своих товарищей, и если Талеб командовал днем, то сразу же после захода солнца бразды правления безоговорочно и без всяких возражений переходили к Бешаре.
По другую сторону Талеба сидел соратник, друг и доверенное лицо Бешары — геркулесовского телосложения араб по имени Арабалла, очень ценимый шейхом и уважаемый остальными своими товарищами, поскольку он был самым сильным в отряде; он первым бросался вперед, если лицо Талеба омрачала какая-нибудь тревога; он последним засыпал, когда по вечерам Бешара рассказывал свои бесконечные истории; и потому Талеб и Бешара чрезвычайно высоко ставили его, ибо он был рукой одного и ухом другого. Единственный, кто после этих трех заслуживает упоминания, это Абдалла, наш повар; он поступил к нам на службу по рекомендации г-на Мсары, утверждавшего, что тот учился своему ремеслу у лучших каирских шеф-поваров. Увы, он был живым укором своим учителям! Невозможно представить себе ту чудовищную бурду, какую этот отравитель готовил для наших трапез.
Мы не станем говорить о Мухаммеде, нашем давнем друге, сопровождавшем нас от Александрии и в этом путешествии также находившемся рядом с нами.
Что же касается остальных арабов, входивших в отряд, то в отношении их умственных способностей сказать особенно нечего, ну а по своим физическим достоинствам это были истинные сыны пустыни — стройные, легкие и гибкие, как змеи, тощие и умеренные в еде и питье, как верблюды. И потому уже при этом первом знакомстве с ними мы поняли, как мало должна была значить для них та уступка, на какую они пошли, возложив на самих себя заботу о своем пропитании: во время этого первого привала об их еде даже речи не было. Решив, что они, подобно нам, поужинали перед тем как покинуть Каир, мы ушли к себе в палатку, не придавая этому больше никакого значения.
Я улегся на ковре, совершенно успокоенный относительно добросовестности наших проводников и, следовательно, безопасности начавшегося путешествия; нас было восемнадцать хорошо вооруженных человек, и мы являли собой достаточно внушительный отряд. Единственным оставшимся у меня поводом для беспокойства был непомерный горб несчастных дромадеров, удержаться на котором больше пяти минут, к тому же без стремян, никоим образом, на мой взгляд, не представлялось возможным; наконец я уснул, пребывая в убеждении, что Господь велик и милосерден.
Проснувшись на рассвете, я бесшумно выскользнул из палатки, вынашивая коварную мысль выбрать для себя самого низкорослого из трех дромадеров. Арабы уже поднялись и седлали своих верблюдов; я подозвал Бешару, которого мне особенно хотелось расположить к себе, и попросил его отвести меня к животным.
Три наших дромадера, подогнув колени, лежали друг возле друга, вытянув шеи, словно змеи, и, пока они находились в таком положении, мне было трудно судить об их росте; я обошел вокруг животных, чтобы лучше рассмотреть их, но Бешара предупредил меня, что не надо слишком близко подходить к ним со стороны головы. Я поинтересовался у него, есть ли в этом какая- нибудь опасность и насколько нрав дромадеров не соответствует тому робкому и томному виду, какой придает особую прелесть их физиономии; Бешара ответил, что порой дромадеры совершенно неожиданно хватают человека за руку или за ногу и ломают их, словно соломинку: один из его товарищей, которого он показал мне, стал во время предыдущего путешествия жертвой подобного происшествия, а за несколько дней до нашего отъезда из Каира какой-то достопочтенный турок, который, не думая ни о чем плохом, покупал на съестном базаре рулон абрикосового мармелада, внезапно был схвачен за тюрбан и поднят над землей. Когда он бездыханным рухнул с высоты, все бросились к нему на помощь, но тотчас же обнаружилось, что верхняя часть его головы — череп и мозг — остались в тюрбане. Впрочем, дромадеры совершают подобные нападения не по злобе и без всякого умысла, а в те исключительные минуты радости или дурного настроения, когда порой и самые спокойные натуры теряют на время душевное равновесие.
Никто никогда не внимал Бешаре с большим благоговением, чем я, и никогда еще ни одна из произнесенных им речей не запечатлевалась так глубоко в памяти его слушателей. Я незамедлительно показал своему собеседнику, насколько ценными мне кажутся его советы, и, обойдя дромадеров сбоку, приблизился со стороны хвоста к тому их них, на ком я остановил свой выбор. Дромадер беспечно лежал на песке, поджав под себя ноги и вытянув шею; при таком его положении седло на нем находилось на той же высоте, что и седло, лежащее на спине обычной лошади. Я решил произвести до прихода остальных и в присутствии моего друга Бешары небольшой опыт, который со стороны мог показаться не особенно важным, но результатом должен был иметь мое знакомство с дромадером. Делая вид, что мысли мои заняты совсем другим и напевая вполголоса, я уцепился за головку передней луки седла и свисавшие с него веревки, затем в три классических приема перебросил ногу через спину верблюда, высотой подобную горе, и оказался в седле; но стоило мне там утвердиться, как животное, знавшее свой труд дромадера не хуже, чем я свое ремесло наездника, резко подняло круп, так что мой нос тотчас оказался на восемь дюймов ниже уровня коленей, и я получил в грудь сильный удар седельной шишкой, которая поднималась на высоту около фута и заканчивалась деревянным шаром, оправленным медью. В то же мгновение передняя часть верблюжьего туловища поднялась с той же самопроизвольностью, какую мне уже удалось подметить у его задней части, и я ощутил удар по пояснице спинкой седла, ни в чем не уступавший удару седельной шишкой в грудь. Бешара, ни на секунду не выпускавший меня из поля зрения, пока я проделывал упражнения в вольтижировке, обратил мое внимание на превосходное сочетание двух этих выступов на седле, при отсутствии которых я неизбежно упал бы вперед или назад; это разумное замечание Бешара сделал со смехом на лице, словно желая доказать мне, что я был несправедлив по отношению к седлу: с этой минуты я стал воспринимать его как любителя глупых шуток. И потому, когда он предложил мне спешиться, я, хотя и ощущая в глубине души, что захожу слишком далеко, презрительным тоном ответил ему, что останусь сидеть на верблюде так долго, как мне будет угодно, и его это вовсе не касается; Бешара осознал свою оплошность и, чтобы помириться со мной, посоветовал мне извлечь пользу из моего положения и полюбоваться окружающим пейзажем.
И в самом деле, с той высоты, на какую мне удалось подняться, я охватывал взглядом необозримый горизонт. Дромадер стоял так же, как прежде лежал: головой к северу, хвостом к югу. Справа от меня находились гробницы халифов, упиравшиеся в безжизненный кряж Мукаттам, вершина которого была уже освещена, а подножие еще скрыто в тени; передо мной простиралось поле битвы при Гелиополе, а слева раскинулся Каир, минареты которого сверкали в первых лучах солнца. Этот изумительный вид с Нилом вдали вызвал у меня желание дополнить испытываемое мною удовольствие и охватить взглядом противоположную сторону горизонта. Я дернул недоуздок, чтобы заставить своего дромадера повернуться на месте, но он, казалось, не понял моего намерения; я дернул сильнее, и он поднял голову; я тотчас напряг все свои силы, и он зашагал прямо вперед. Тогда, за неимением поводьев, я решил действовать ногами, но скоро стало понятно, что такое притязание не соответствует возможностям, отпущенным мне природой, а поскольку дромадер по-прежнему двигался вперед, увлекая меня к Дамьетте, я был вынужден позвать на помощь Бешару; он прибежал, не тая злобу, и остановил животное, а затем, дав ему на ладони несколько бобов, заставил его с покорностью дрессированного осла повернуться на месте, так что в итоге я оказался лицом к другому горизонту.
Горизонт этот начинался у Старого Каира и тянулся вплоть до выросшей на месте Мемфиса пальмовой рощи, над которой высились вершины пирамид Саккары; справа виднелись пирамиды Гизы, слева просматривалась горная цепь Мукаттам, поднимавшаяся к Нилу и терявшаяся вдали, в Верхнем Египте; еще дальше простиралась пустыня, которая, угадываясь и за горизонтом, воспринималась такой же необъятной, как океан.
Это созерцание пейзажа близилось к концу, когда полог палатки откинулся и из нее вышел Мейер. Я сделал вид, что не замечаю его; такая наигранная рассеянность придала мне непринужденный вид, льстивший моему самолюбию. Тем не менее, нарочито не поворачиваясь в его сторону, я искоса бросил на него взгляд и увидел, что он, не умея владеть своими чувствами так, как я, смотрит на меня если и не с восхищением, то, по крайней мере, с завистью и, несомнено, немало бы отдал за то, чтобы оказаться на моем месте; дело в том, что теперь зрителей было куда больше, чем за четверть часа до этого: арабы уже навьючили верблюдов и ждали теперь лишь нас, чтобы тронуться в путь.
К счастью для Мейера, на помощь ему пришло то самое обстоятельство, какое меня привело в замешательство: предназначавшийся ему дромадер, видя, что все его сородичи уже стоят на ногах, тоже выпрямился, увлеченный их примером; арабы хотели было заставить его опуститься на колени, но Мейер понял, какие это дает ему преимущества, и не стал их упускать. Для него, бывалого моряка, вскарабкаться на спину какого угодно животного было парой пустяков: трудность состояла в том, чтобы там удержаться. При помощи веревки, лишь бы только она была достаточно длинной, он мог бы подняться хоть до флюгера колокольни. И теперь, заметив веревку, свисавшую с седла, он подал знак, чтобы ему не мешали, и уже через секунду восседал на своем дромадере, что вызвало восторженные крики зрителей. Что же касается г-на Тейлора, то он, благодаря своему первому путешествию в Верхний Египет и недавнему возвращению из Александрии в Каир, превратился в заправского наездника.
Все были готовы, за исключением Бешары, искавшего в песке какой-то потерянный предмет; один из арабов устремился вперед, указывая нам путь; в тот же миг весь караван рысью тронулся вслед за ним. Да хранит вас Господь от рыси дромадеров!
Тем не менее я был не настолько сильно озабочен, чтобы не заметить, что верблюд Бешары покинул своего хозяина и занял место в кавалькаде, хотя, казалось, это ничуть не обеспокоило всадника: он продолжал искать потерянный предмет; наконец, то ли отыскав его, то ли опасаясь, что мы уедем слишком далеко и ему будет трудно нас догнать, он в свой черед бросился бежать вслед за нами и поравнялся со своим дромадером, ехавшим бок о бок с моим, затем улучил момент, когда тот поднял левую ногу, поставил одну свою ногу ему на копыто, другую — на колено, оттуда прыгнул ему на шею, а с шеи — прямо в седло, причем проделал все с такой скоростью, что у меня даже не было времени рассмотреть, как это ему удалось: я буквально остолбенел.
Бешара подъехал ко мне все с тем же простодушным видом, словно это не он только что продемонстрировал чудеса ловкости, и, заметив, что я стараюсь смягчить, насколько возможно, испытываемую мной тряску и для этого одной рукой уцепился за переднюю седельную шишку, а другой — за заднюю, стал давать мне наставления по поводу того, как нужно держаться в седле. Слово «седло» напомнило мне, что он говорил, будто наши седла превосходно набиты, в то время как мое первое ощущение подсказывало мне, что я сижу на голых досках; в ответ на мое недоумение Бешара заявил, что он вовсе не обманывал нас и на первой же остановке мне будет показано, что мое седло набито чрезвычайно старательно; правда, набито оно снизу, но, добавил он, в таких поездках, как наша, намного важнее беречь шкуру верблюдов, а не кожу путешественников. Я решил не снисходить до ответа на это умозаключение, показавшееся мне чисто арабским, и мы продолжили путь, не обменявшись больше ни словом.
Через полчаса наша кавалькада достигла подножия Мукаттама. Эта гранитная гряда, выжженная солнцем, совершенно лишена растительности; тропинка, вырубленная в скале, позволяет подняться по крутым склонам горы, но ее ширины достаточно лишь для того, чтобы там мог пройти навьюченный верблюд. Мы выстроились цепочкой, один за другим. Араб, служивший нам проводником, все время шел впереди, а мы следовали за ним в том порядке, какой нам был угоден; этот подъем стал для нас некоторой передышкой, поскольку из-за трудностей дороги дромадерам приходилось идти шагом.
Мы поднимались таким образом около полутора часов и в конце концов оказались на вершине горы, представлявшей собой неровное плоскогорье, по которому мы шли еще три четверти часа и, без конца спускаясь и поднимаясь, иногда совсем теряли из виду западный горизонт, но уже через минуту вновь видели его перед своими глазами; вскоре, спустившись с последней возвышенности, мы перестали видеть дома Каира, а затем, в свой черед, скрылись и самые высокие его минареты; какое-то время нам еще были видны вершины пирамид Гизы и Саккары, напоминавшие остроконечные пики горной цепи; наконец, эти последние зубцы тоже скрылись из виду, и мы оказались на восточном склоне Мукаттама.
С этой стороны гряды не было ничего, кроме бескрайней равнины, песчаного моря, тянувшегося от подножия гор до самого горизонта, где оно сливалось с небом; в основном этот подвижный ковер был красноваторыжеватым, напоминая по цвету львиную шкуру; однако местами его прочерчивали белыми полосами селитряные залежи, отчего оно было похоже на покрывала, в которые укутывались наши арабы. Мне уже случалось видеть такие безводные пространства, но никогда они не имели подобной протяженности, и никогда, мне казалось, солнце не жгло землю так яростно: его лучи буквально давили на тебя, а эта песчаная пыль одним своим видом возбуждала жажду.
Наша кавалькада спускалась вниз около получаса и в итоге оказалась среди развалин, вначале принятых мною за руины какого-то города; однако, заметив, что земля усеяна лишь колоннами, мы вгляделись в них внимательнее и поняли, что эти колонны не что иное, как стволы деревьев. Мы стали расспрашивать арабов, и они объяснили нам, что мы находимся среди окаменелого пальмового леса; по нашему мнению, это явление природы заслуживало более глубокого обследования, чем то, какое можно было проделать со спин дромадеров, и, поскольку мы достигли подножия горы и пришло время сделать полуденный привал, Талебу было объявлено, что мы хотим сделать остановку.
Арабы соскользнули со своих дромадеров, а наши верблюды, понимая, что им нужно сделать, тотчас опустились на колени; это было точное повторение процедуры отъезда: сначала верблюды подогнули передние ноги, потом — задние; но, поскольку на сей раз это не было для меня неожиданностью, я так крепко ухватился за седло, что отделался лишь толчком. Мейер же, который ни о чем не был предупрежден, получил два полагающихся удара в грудь и поясницу.
Мы принялись осматривать странную местность, где нам предстояло сделать привал: земля была завалена стволами пальм, похожими на обломки колонн; складывалось впечатление, что весь этот лес окаменел прямо на корню и самум, обрушившись на голые склоны Мукат- тама, вырвал из земли эти каменные деревья, которые, упав, разлетелись на куски. Как объяснить это явление? Следствием какого стихийного бедствия оно стало? У нас нет возможности ответить на эти вопросы, но достоверно то, что мы прошли более полульё среди этих странных развалин, которые по их тысячам лежащих расколотых колонн вполне можно принять вначале за какую-нибудь неведомую Пальмиру.
Наши арабы установили палатку у подножия горы, на самом краю песчаного моря; вскоре мы вернулись к ним и застали их лежащими в тени навьюченных верблюдов. Абдалла приступил к своим обязанностям и приготовил для нас обед: вареный рис и нечто вроде лепешек из пшеничной муки, тонких, как вафли, и испеченных на углях; они были дряблыми и тянулись, как вязкое тесто; поскольку мне свойственно судить о человеке по тому, как он заявляет о себе, Абдалла с этой минуты утратил мое доверие. Мы пообедали, съев несколько фиников и по куску мармелада, оторванному от рулона; однако Мейер настолько устал от тех усилий, какие ему приходилось предпринимать, чтобы удержаться на своем дромадере, что он ничего не взял в рот. Что же касается наших арабов, то они, вероятно, происходили от джиннов и питались лишь воздухом и росой, ибо со времени нашего отъезда из Каира они на глазах у нас не съели еще и маисового зернышка.
Мы спали часа два; затем, поскольку пик дневной жары остался позади, арабы разбудили нас, и, пока они складывали палатку, мы забирались на своих хаджинов и готовили себя к тому, чтобы в тот же вечер сделать наш первый привал в пустыне.
Талеб дал сигнал трогаться: один из арабов встал во главе каравана, и мы двинулись в путь.
Хотя солнце припекало уже не так сильно, как несколько часов назад, для нас, европейцев, оно все же казалось палящим; мы ехали рысью, опустив голову и время от времени поневоле закрывая глаза, поскольку нас слепили отраженные от песка лучи света; воздух был неподвижным и тяжелым, и на небе, затянутом желтым маревом, явственно вырисовывался красноватый горизонт. Позади остались последние обломки окаменелого леса; я начал привыкать к рыси моего дромадера, как на море привыкаешь к бортовой качке судна; Бешара ехал возле меня, напевая арабскую песню, грустную, протяжную и заунывную, и эта песня, вторящая шагам дромадеров, эта давящая атмосфера, заставлявшая нас склонять голову, эта раскаленная пыль, застилавшая нам глаза, стали наводить на меня сон, словно переливы голоса кормилицы, убаюкивающей ребенка в колыбели. Внезапно мой дромадер так резко рванулся в сторону, что меня чуть не выбросило из седла; я машинально открыл глаза, пытаясь понять причину этого толчка: она состояла в том, что дромадер наткнулся на труп верблюда, полурастерзанный хищными зверями; и тогда я увидел, что мы движемся вдоль белой полосы, тянущейся до самого горизонта, и мне стало понятно, что полоса эта составлена из костей.
Это было достаточно странно, так что у меня возникло желание получить разъяснения, и я подозвал Бешару, который даже не стал дожидаться моего вопроса, поскольку мое удивление не ускользнуло от его глубочайшей проницательности, в высшей степени присущей первобытным и диким народам.
— Дромадер, — сказал он, подъехав ко мне, — вовсе не такое непокладистое и чванливое животное, как лошадь: он может идти без остановок, без еды, без питья, и вы никогда не увидите у него никаких проявлений болезни, усталости или изнуренности. Араб, способный издалека услышать рев льва, ржание лошади или крик человека, никогда, как бы близко ни находился он от своего хаджина, не расслышит ничего, кроме его более или менее учащенного или более или менее стесненного дыхания: ни единой жалобы, ни единого стона; когда же болезнь берет верх, когда лишения отнимают все силы, когда жизнь покидает тело, верблюд опускается на колени, кладет голову на песок и закрывает глаза. При виде этого наездник понимает, что все кончено; он спешивается и, даже не пытаясь поднять животное на ноги, ибо ему известна честность верблюда и у него нет оснований подозревать его в обмане или в малодушии, отвязывает седло, кладет его на спину другого дромадера и уходит, оставив верблюда, не имеющего сил идти за караваном; когда же опускается ночь, на запах сбегаются шакалы и гиены, и от несчастного животного остается лишь скелет. Так вот, сейчас мы находимся на дороге, ведущей из Каира в Мекку; два раза в год по ней туда и обратно проходят караваны, и эти кости, настолько многочисленные и так часто появляющиеся здесь снова и снова, что ураганы не в силах полностью разметать их по пустыне, эти кости, благодаря которым ты можешь двигаться здесь без проводника и которые помогают тебе найти оазисы, колодцы и родники, куда араб приходит в поисках тени и воды, и в конечном счете приводят тебя к гробнице Пророка, принадлежат дромадерам, рухнувшим на землю и уже не вставшим на ноги. Возможно, подойдя ближе и вглядевшись внимательнее, ты распознаешь среди этих костей останки поменьше и другого строения: это скелеты тех, кто тоже изнемог в дороге и обрел покой, не достигнув конца пути, это кости верующих, которые, повинуясь религиозному порыву, решили последовать заповеди, предписывающей всем правоверным хотя бы раз в жизни совершить хождение к святым местам, но, погрузившись в жизненные удовольствия или дела, слишком поздно отправились в паломничество на земле и завершили его уже на небе. Не забудь и о каком-нибудь глупом турке или спесивом евнухе, уснувших в то время, когда им следовало бодрствовать, и разбивших себе голову при падении с верблюда; прими в расчет жертв чумы, истребляющей порой половину каравана, и жертв самума, уничтожающего иногда всех остальных, и ты легко поймешь, что эти зловещие вехи всегда появляются в достаточном количестве, чтобы обозначить новую дорогу, как только стирается старая, и указать сыновьям путь, по которому проследовали их отцы.
Однако, — продолжал Бешара, чьи мысли, обычно веселые, приобрели, причем с той легкостью, какая присуща его народу, грустный оттенок темы, о которой у нас на время зашла речь, — не все кости лежат здесь; иногда в пяти или шести льё в стороне от дороги, среди пустыни, находят скелеты хаджина и наездника; дело в том, что в мае или в июне, то есть в самое жаркое время года, у дромадеров случаются внезапные приступы бешенства. Тогда они отделяются от каравана, пускаются в галоп и мчатся прямо вперед: пытаться остановить их с помощью поводьев бесполезно, и потому лучшее решение в таких случаях — позволить им мчаться до тех пор, пока вы не начнете терять из виду караван, ибо порой они останавливаются сами и послушно возвращаются, чтобы занять свое место в веренице; однако в противном случае, если верблюд продолжает нестись вперед и появляется опасность потерять из виду своих спутников, которых потом уже невозможно будет отыскать, вам придется проткнуть ему горло копьем или прострелить ему голову выстрелом из пистолета, а затем не мешкая догнать караван, поскольку шакалы и гиены подстерегают не только упавших без сил дромадеров, но и заблудившихся путников. Вот потому я и говорю тебе, что порой неподалеку от останков верблюда находят скелет человека.
Я слушал длинную речь Бешары, устремив взгляд на дорогу и по обилию устилавших ее костей убеждался в правдивости его мрачного рассказа; среди этих останков попадались столь старые, что они уже почти обратились в прах и смешались с песком; другие, поновее, были крепкими и блестящими, как слоновая кость; наконец, встречались и такие, на которых местами еще уцелели обрывки иссохшей плоти, свидетельствовавшие о том, что смерть тех, кому принадлежали эти кости, наступила совсем недавно. Признаться, при мысли о том, что, если я сверну себе шею, упав с дромадера (а это было вполне возможно), или если меня задушит самум (такое тоже случается), или если я умру от болезни (еще одно довольно естестественное предположение), при мысли о том, повторяю, что меня бросят на дороге, что той же ночью мне нанесут визит гиены и шакалы и что, наконец, неделю спустя мои кости будут показывать путникам, направляющимся в Мекку, никаких радужных картин в моем воображении не возникало. Это, вполне естественно, навело меня на воспоминания о Париже, о моей комнате, пусть маленькой, но такой теплой зимой и такой прохладной летом; о моих друзьях, которые продолжали в этот час жить своей привычной парижской жизнью, заполненной работой, спектаклями и балами, и которых я покинул, чтобы слушать, забравшись на дромадера, фантастические россказни какого-то араба. Я спрашивал себя, какое помутнение рассудка привело меня сюда, что я намерен здесь делать и какую цель преследую; к счастью, в ту минуту, когда у меня возникли все эти вопросы, я поднял голову и обратил взгляд на этот безбрежный океан, на эти песчаные волны, на этот красноватый пылающий горизонт; я посмотрел на этот караван, на этих длинношеих дромадеров, на этих арабов в живописных одеждах, на всю эту странную и первобытную природу, описание которой можно найти лишь в Библии и которая словно только что вышла из рук Господа, и подумал, что в конечном счете ради всего этого стоит расстаться с парижской грязью и пересечь море, даже рискуя оставить среди скелетов, рассеянных в пустыне, еще один.
Этот внезапный ход столь различных мыслей разорвал связь сознания и тела и тем самым избавил последнее от той мучительной неловкости, которая так мучила его в день нашего отъезда. Я в непринужденной позе восседал на своем дромадере, словно в этих краях мне и довелось появиться на свет, и Бешара, с самолюбием учителя наблюдавший за моими успехами в верховой езде, осыпал меня похвалами. Что же касается других арабов, не столь красноречивых, как их товарищ, то они ограничивались тем, что вытягивали вперед руку со сжатым кулаком и, оттопырив большой палец, говорили мне: «Таиб! Таиб!», что на арабском языке означает высшую степень одобрения и соответствует нашему «превосходно». Впрочем, наши проводники, хотя и сохраняя тот невозмутимый вид, под которым скрывалось их неизменное любопытство, ни на минуту не выпускали нас из виду; любое наше движение, любое изменение в выражении лица, любой самый незаметный знак, которым мы обменивались и который не был понятен никому, кроме нас, привлекали их внимание, и они быстрым шепотом, жестом или взглядом делились друг с другом своими наблюдениями; в этом занятии они проявляли замечательную сноровку; увидев человека, они тотчас улавливают его приметы, а уловив их, навсегда удерживают в памяти; говорят, что араб, вернувшись в свое племя, дает настолько точное описание путешественника, которого он сопровождал или даже просто встретил в пути, что, если много лет спустя его слушателям случайно доведется встретить этого человека, они тотчас узнают его, хотя никогда прежде он не попадался им на глаза.
Мы продолжали свой путь: Бешара — напевая, я — грезя, как вдруг в одну из тех минут, когда солнце, начав прятаться за грядой Мукаттама, дало мне возможность поднять голову, я различил на горизонте черную точку: то было дерево пустыни, то был верстовой столб, делящий дорогу из Каира в Суэц пополам.
Дерево это — смоковница, одинокая, как островок в море, и тщетно взгляд ищет ей пару. Кто посадил ее здесь, ровно посередине пути между двумя этими городами, словно указывая караванам, что пора делать привал? Этого никто не знает. Наши арабы, их отцы, их предки и пращуры их предков всегда видели его здесь, и, по их словам, сам Магомет, отдыхая в этом месте и не найдя тени, бросил там зернышко, наказав ему стать деревом. Смоковница укрывает небольшую невзрачную постройку: это гробница, где покоится прах достойного мусульманина, о святости которого наши арабы помнят, хотя имя его они забыли.
Едва заметив смоковницу, проводник, ехавший впереди, пустил своего дромадера в галоп, и наши верблюды помчались вслед за ним с такой скоростью, что могли бы посрамить лучших скаковых лошадей. Впрочем, этот аллюр, более плавный, чем рысь, понравился мне куда больше, и потому я столь усердно погонял своего хад- жина, молодого и сильного, что достиг желанного дерева вторым. В то же мгновение, не дожидаясь, пока мой дромадер опустится на колени, я схватился левой рукой за седельную шишку и рухнул на песок.
Полупрохлада, доставляемая тенью смоковницы, была для нас наслаждением, постичь которое можно, лишь испытав его. Чтобы наше счастье стало полным, мы решили выпить немного воды, ибо наши кожаные фляжки были опорожнены еще во время полуденного привала и языки у нас буквально присохли к нёбу. Арабы отвязали один из бурдюков и принесли его мне; сквозь шкуру бурдюка я ощутил, что вода внутри него имеет ту же температуру, что и окружающий воздух; тем не менее я поднес горловину бурдюка ко рту и втянул в себя изрядный глоток воды; но, как ни быстро она вошла в меня, изверг я ее обратно еще быстрее: никогда в жизни мне не приходилось глотать ничего подобного. За один день вода стала прогорклой, испорченной, протухшей. При виде моей чудовищной гримасы ко мне подбежал Бешара; я передал ему бурдюк, не произнося ни слова, настолько велико было мое желание исторгнуть из себя эту отвратительную жидкость до последней капли. Бешара был знатоком воды и опытным дегустатором; он чуял колодец или водоем раньше, чем верблюды, и потому все остальные арабы, не доверяя моему пресыщенному вкусу, молча ждали приговора, который должен был вынести их товарищ. Вначале он понюхал бурдюк, затем качнул головой сверху вниз и выпятил нижнюю губу, давая знать, что у него есть что сказать по этому поводу; наконец, он сделал глоток и стал перекатывать воду во рту, а потом выплюнул ее, полностью и безоговорочно подтвердив мою правоту. Вода испортилась по трем совпавшим причинам: из-за тряски, из-за жары и из-за того, что бурдюки были новые. Как только мы узнали, что наша участь решена, пить нам захотелось в десять раз сильнее; в ответ на наши жалобы Бешара заявил, что на следующий день вечером мы найдем превосходную воду в Суэце: было от чего сойти с ума!
Однако на этом неприятности не кончились: мы полагали, что уже добрались до места нашей лагерной стоянки, но Талеб распорядился иначе. После получасового отдыха нам пришлось вновь сесть на верблюдов, которые, едва почувствовав нас в седле, тотчас поднялись, тем самым давая нам понять, что они, не столь наивные, как мы, не отнеслись к этому привалу всерьез. Что же касается арабов, то они так еще ничего не пили и не ели: это было непостижимо!
После двух часов пути, в течение которых нам удалось, благодаря крупной рыси наших верблюдов, проделать не менее пяти французских льё, Талеб издал звук, напоминавший кудахтанье и, должно быть, служивший условным сигналом между ним и дромадерами, поскольку те сразу же остановились и опустились на колени. Мы спешились, страшно утомленные долгой дорогой и чрезвычайно раздосадованные тем, что у нас по-прежнему нет питьевой воды. Арабы явно разделяли наше дурное настроение: они были молчаливы и задумчивы, один только Бешара сохранял некоторую веселость.
Тем не менее уже через минуту палатка была поставлена, лагерь разбит, а ковры разостланы. Несмотря на крайнюю усталость, я разложил на горячем песке, под последними лучами заходящего солнца, намокшую у меня за поясом рисовальную бумагу и отправился прилечь, моля Бога повторить для нас чудо Агари, как бы ни были мы недостойны этого.
Тем временем на глазах у меня Абдалла засучил свои широкие рукава и с важностью заправского повара стал готовить нам ужин, состоявший из хлеба и небезызвестного рагу, причем все это он разбавил и сдобрил водой из наших бурдюков. Арабы помогали ему, выполняя всевозможные мелкие поручения: кинжалами кололи на мелкие щепки дрова, раздували своим дыханием огонь, перебирали рис и бросали лепешки на раскаленные угли.
Неподалеку от них Мухаммед и Бешара занимались обеззараживанием воды, с высоты переливая ее из сосуда в сосуд, чтобы она очистилась на воздухе. Но тут мне вспомнилось, что очистительным средством для воды могут служить раскаленные докрасна угли, и я предложил свою помощь нашим химикам; они, видя, что я намерен употребить неизвестный им метод, никоим образом не стали проявлять самолюбия и предоставили мне возможность действовать. На это ушла часть углей из костра Абдаллы; затем мы отфильтровали воду через полотно, и Бешара, наш признанный дегустатор, повторил испытание. На этот раз ответ был утешительный: вода годилась для питья. Эта новость сорвала Мейера с ковра, где он пытался заснуть без ужина, опасаясь, что еда лишь усилит у него жажду. В палатке зажгли свечи; Абдалла принес нам в деревянной миске рис; мы сели в круг, скрестив по-турецки ноги, и попытались проглотить несколько ложек пилава и попробовать хлеб; однако мы еще не поднялись на уровень кухни Абдаллы и потому велели ему поскорее унести его пилав и лепешки и подать нам финики и кофе.
В эту минуту к нам приблизился Мухаммед, по приторному выражению лица которого можно было понять, что он хочет о чем-то попросить нас. Догадавшись о его намерении, я повернулся к нему, попытавшись перед этим проглотить, не пробуя, полстакана нашей отфильтрованной воды.
— Ну, Мухаммед, — спросил я, — в чем дело?
— Дело в том, — ответил Мухаммед, — что арабы грустят.
— А почему они грустят?
— Потому что они голодны, — ответил Мухаммед.
— Да ради Бога, если они голодны, пусть едят.
— Они только этого и хотели бы, но у них нечего есть.
— Как это нечего? Разве они не взяли с собой провизию? Мы же об этом условились.
— Да, но им пришло в голову, что, раз от Каира до Суэца всего два дня пути, они смогут, затянув пояса, обойтись без еды.
— А выходит, они без нее обойтись не могут, так?
— Да нет, могут, но они грустят.
— Полагаю, что так и должно быть. Значит, они ничего не ели со вчерашнего дня?
— Нет, они съели по два или по три боба, когда кормили верблюдов.
— Ну что ж! Скажи Абдалле, пусть поскорее приготовит им ужин.
— В этом нет надобности. Если вы согласитесь отдать им остатки риса и лепешек, они этим вполне удовлетворятся.
— Как? Тем, что осталось от троих, накормить пятнадцать человек?
— О! — сказал Мухаммед. — Если бы они вовремя позавтракали, им хватило бы этого на три трапезы.
Господин Тейлор не смог удержаться и с улыбкой произнес:
— Возьмите и ешьте, друзья, и пусть Иисус сотворит для вас чудо умножения хлебов.
Мухаммед вернулся к проводникам, делавшим вид, будто они не слушают наш разговор, и жестом дал им знать, что их просьба удовлетворена. В ту же минуту лица арабов повеселели, и все они приготовились принять участие в роскошном пиршестве, дарованном им с такой щедростью.
Образовалось два круга. Первый круг, внутренний, состоял из Талеба, Бешары, Арабаллы, Мухаммеда и Абдаллы, то есть тех, кто обладал определенным общественным положением: Талеб — как вождь, Бешара — как рассказчик, Арабалла — как воин, Мухаммед — как переводчик и Абдалла — как повар. Второй круг, внешний, составляли остальные двенадцать арабов, которые, занимая менее высокую ступень общественной лестницы, должны были есть в последнюю очередь и тянуть руку к миске из-за спины своих высокопоставленных товарищей. Все происходило удивительно слаженно: Мухаммед подал знак, взяв кончиками пальцев щепотку риса и поднеся ее ко рту; Талеб последовал его примеру, и весь малый круг повторил действия вождя; затем настала очередь рядовых арабов, которые с изумительной ловкостью выуживали свои порции и доносили их до рта, не уронив ни зернышка риса. Эти действия продолжались с той же добросовестностью и с той же аккуратностью до тех пор, пока миска не опустела, что произошло без всяких задержек. Вслед за тем поднялся Бешара: выразив нам благодарность от имени присутствующих, он попросил нас назвать свои имена, чтобы он и его товарищи хранили их в сердцах в память о нашей щедрости; мы выполнили эту просьбу, добавив по два финика на каждого из собравшихся, с тем чтобы они не только сберегли в сердцах наши имена, но и передали их своим потомкам.
Однако наши арабы, взяв на себя это обязательство, проявили добрую волю в большей степени, чем предусмотрительность. Наши три имени, столь непохожие по звучанию и содержащие обилие согласных, были неудобны для восточной гортани, и потому, несмотря на свои многократные попытки, арабы так коверкали их, что в подобном произношении имена эти рисковали не только тем, что их не передадут грядущим поколениям исмаильтян, но и тем, что их не узнают наши лучшие друзья. К тому же подобные филологические упражнения оказались слишком утомительны для этих детей природы, способных стоически переносить физическую усталость, но, как и неаполитанские лаццарони, испытывающих отвращение к умственному труду. Так что после десяти минут тщетных усилий Бешара поднялся и, снова приблизившись к нам, попросил от имени своих товарищей, неспособных произнести наши назарянские имена, позволить наречь нас арабскими именами, которые мы должны будем сохранить до конца путешествия, чтобы арабы могли обращаться к нам, а мы — отвечать им; не видя в этом никакой беды, мы охотно ответили согласием на их просьбу. После чего нам немедленно поменяли имена. Господин Тейлор в силу своего положения и несколько большего, чем наш, возраста был назван Ибрагим-беем, то есть вождем Авраамом; Мейер, который по худобе, цвету кожи и чертам лица несколько напоминал внешне одного араба из нашего конвоя, удостоился имени Хасан, а я, принимая во внимание мою скороспелую готовность говорить по-арабски, уверенную посадку на дромадере и навязчивое стремление что-то записывать или зарисовывать, получил имя Исмаил, к которому, в довершение почестей, было добавлено слово эфенди, то есть «ученый».
Когда, к общему удовольствию, с этим вопросом было покончено, Бешара скрестил руки на груди, желая нам спокойной ночи и моля Магомета избавить нас от визита Салема.
Падкий на все, что могло придать красочности нашему путешествию, я поинтересовался у Мухаммеда, кто такой Салем. Он ответил мне, что это арабский вор, известный в этих краях своей отвагой и ловкостью и совершивший в том самом месте, где мы устроили привал, одну из самых удивительных своих проделок. Сказанного оказалось достаточно, чтобы возбудить наше любопытство; при всей нашей усталости, желание спать у нас было еще не настолько сильным, чтобы мы не могли послушать рассказ Бешары. Так что мы сели в круг вместе с арабами, раздали табак, разожгли чубуки, и, прибегая к помощи Мухаммеда, Бешара начал свое повествование, которое звучало наполовину по-французски, наполовину по-арабски и осталось бы непонятным ни на том, ни на другом языке, если бы для товарищей он не дополнял свои слова жестами, а наш переводчик не разъяснял бы нам самые темные места в его рассказе.
Так вот, Салем был простым арабом из племени кочевников, еще в детстве проявившим незаурядные способности к воровству; эту склонность всячески поощряли его родители, тотчас осознавшие, какие выгоды она сулит в будущем, если направлять ее должным образом. И потому юный Салем, никоим образом не посягая на собственность своего племени и дружественных племен, еще в ранней молодости употреблял свои зарождающиеся таланты против тех, с кем его племя враждовало. Гибкий, как змея, ловкий, как пантера, легкий, как газель, он заползал в шатер так, что при этом не вздрагивало полотно и не скрипел песок; он в один прыжок преодолевал бурный поток в пятнадцать футов шириной и обгонял бегущего рысью дромадера.
По мере того как он взрослел, его способности развивались; однако, вместо того чтобы в одиночку совершать по ночам набеги на какой-нибудь затерянный в пустыне шатер или грабить беспечного путника, он собрал вокруг себя юношей из своего племени, которые уже давно привыкли ему во всем повиноваться и теперь не колеблясь признали его своим предводителем, и с этим сильным подкреплением пускался в самые крупные предприятия. Именно в эту пору его хитрость и коварство развились с необычайной силой и он стал действовать в больших масштабах, хотя временами не отказывался и от тех одиночных и дерзких налетов, которые его прославили; так, например, по его приказу распространяли ложный слух о приближении каравана с богатым грузом, и, когда воины соседних племен выступали в поход, чтобы преградить путь этому каравану, сам он тем временем устремлялся к их шатрам, где оставались только старики и дети, и похищал там скот и продовольствие; в другой раз, когда из Суэца в Каир или из Каира в Суэц действительно шел какой-нибудь богатый караван, он посылал араба сообщить подстерегавшим этот караван племенам, что на их лагерь совершено нападение, после чего воины тотчас возвращались к своим шатрам, тогда как он, хозяин и царь пустыни, преспокойно грабил караван и сколько угодно обирал купцов и паломников. В конце концов слух об этих дерзких и частых грабежах дошел до суэцкого бея. Суэц — это складочное место на пути из Индии, это ворота Аравии. Он уже и так утратил половину былых богатств, когда был открыт морской путь вокруг мыса Доброй Надежды, и караваны с товарами приходили теперь сюда крайне редко; так что суэцкого бея серьезно беспокоили набеги Салема, из-за которых караваны должны были еще чаще обходить Суэц стороной, и он отдал грозный приказ схватить разбойника. Целый год прошел в поисках, оказавшихся тщетными, но вовсе не потому, что Салем скрывался: напротив, каждый день приходило известие о каком-нибудь новом его преступлении, но он с таким проворством и с такой дерзостью ускользал от преследователей, что бей в конце концов пришел в невероятную ярость и решил сам отправиться на поиски разбойника, поклявшись не возвращаться в Суэц до тех пор, пока ему не удастся схватить Салема.
Бей разбил лагерь на дороге из Суэца в Каир, там, где сейчас устроили привал мы, и его шатер был установлен на том самом месте, где теперь стояла наша палатка; затем, после того как раскинули его шатер, вокруг поставили самые надежные войска, в караул назначили самых бдительных часовых и на всякий случай оседлали его лучшего скакуна, бей отстегнул саблю, снял парадный машлах, лег на ковре, положил кошелек под голову, помолился Магомету и уснул, исполненный веры в Аллаха и его пророка.
На рассвете следующего дня бей проснулся; ночь прошла тихо. Никакая тревога на нарушила покой в лагере; каждый солдат был на своем посту, каждая вещь находилась на своем месте, за исключением сабли, машлаха и кошелька бея — они исчезли.
Бей дважды хлопнул в ладоши, и вошел раб, пользовавшийся его особым доверием; однако при виде своего господина он тотчас отступил назад, настолько велико было его удивление: ведь бей на глазах у него за час до восхода солнца выехал верхом из лагеря и еще не возвращался.
Слова раба вызвали у бея новые опасения: а не разделил ли конь участь сабли, машлаха и кошелька? Раб кинулся к конскому загону и стал узнавать, где любимый скакун бея. В ответ на его вопросы конюх заявил, что бей трижды хлопнул в ладоши, подав тем самым условленный сигнал, после чего ему подвели коня, он сел на него, унесся в пустыню и все еще не возвращался.
На какое-то мгновение бея охватило желание отрубить голову часовому, рабу и конюху, но затем он рассудил, что это не вернет ему ни сабли, ни машлаха, ни кошелька, ни коня, и к тому же, раз уж он допустил, что обманули его самого, то часовой, раб и конюх, по природе своей стоящие ниже его, тем более могли тоже оказаться обманутыми.
Бей размышлял три дня и три ночи, пытаясь понять, каким образом произошла эта кража; затем, видя, что напрасно теряет время, он решил обратиться к самому вору, поскольку это было самым надежным средством получить достоверные сведения, и велел провозгласить во всех окрестных племенах, что если Салем пожелает рассказать ему через посредника или лично об обстоятельствах кражи, дерзость которой выдает его как ее виновника, то бей не только не причинит ему никакого зла, но еще и предоставит тысячу пиастров (это примерно триста франков нашими деньгами) на дорожные расходы; он дал слово мусульманина — а на Востоке слово свято, — что, предоставив эти сведения, Салем будет волен уйти туда, куда ему заблагорассудится.
Салем не заставил себя долго ждать. В тот же вечер к шатру бея явился одетый в простую синюю полотняную рубаху араб лет двадцати пяти—двадцати шести, небольшого роста, хрупкого телосложения, с живыми глазами и дерзким видом, заявивший, что он готов сообщить его милости желаемые сведения. Бей принял его, как и обещал, то есть как человек, у которого слово не расходится с делом, и вновь посулил дать ему тысячу пиастров, если будет признано, что он сказал всю правду; Салем ответил, что его привело сюда не подлое стремление к выгоде, а желание откликнуться на учтивое приглашение столь большого начальника; однако, стремясь передать подробности той сцены как можно точнее, он просит, чтобы обстановка места происшествия была полностью воссоздана и чтобы часовому было приказано пропускать его, а конюху — подчиняться ему, как они это делали в ночь кражи. Бей счел просьбу вполне справедливой и потому повесил на столб, поддерживающий шатер, другую саблю, бросил на диван другой машлах, положил под ковер другой кошелек, приказал оседлать другого коня и лег, как это было в ту ночь, когда Салем нанес ему свой первый визит; однако на этот раз он глядел в оба, чтобы не упустить ничего из того, что будет происходить. Все встали по своим местам, и в присутствии всего войска начался повтор спектакля.
Салем отошел от шатра шагов на пятьдесят; там он снял, чтобы ничто не стесняло ему движений, рубаху и веревку, которой она была подпоясана, и спрятал их в песке; затем он лег ничком и пополз, как змея, причем так, что его смуглое тело, наполовину погруженное в песок, почти не было видно. Чтобы придать происходящему большую достоверность, он время от времени поднимал голову, словно опасаясь, что его увидели или услышали, а затем, окинув все кругом быстрым взглядом и удостоверившись, что причин для беспокойства нет, продолжал медленно, но бесшумно и уверенно ползти вперед. Достигнув шатра, разбойник просунул голову под полог, и паша, не видевший, как он двигался, внезапно заметил два неподвижных и горящих, как у рыси, глаза, которые были устремлены прямо на него. Вначале он испугался, поскольку не был готов к такому вторжению, но затем, подумав, что это всего лишь игра, продолжил лежать неподвижно, как если бы спал. Осмотр шатра длился лишь мгновение, не сопровождаясь ни единым звуком; потом голова разбойника скрылась, и на несколько минут вновь воцарились спокойствие и тишина: слышно было лишь, как скрипит песок под ногами часового. Внезапно что-то темное преградило путь свету, лившемуся из оставленного в верхней части шатра отверстия, которое окружало опорный столб и пропускало внутрь ночную прохладу; какой-то человек соскользнул, словно тень, по столбу и оказался у изголовья бея; затем этот человек встал на колено, и, в то время как он, опершись на левую руку, прислушивался к дыханию того, кто притворялся спящим, в его правой руке поблескивал короткий кривой кинжал. Бей почувствовал, как на лбу у него выступил холодный пот, ибо его собственная жизнь находилась сейчас в руках того, за чью голову он обещал награду в тысячу золотых цехинов. Тем не менее он продолжал храбро играть свою роль в этой странной комедии; дыхание его не участилось, сердце билось по-прежнему ровно — он ничем не выдал своего страха. В это мгновение, когда все будто замерло, бею показалось, что под его изголовье скользнула чья-то рука; однако движение это было настолько неощутимым, что он, хотя и бодрствовал, даже не заметил бы его, если бы не был настороже. Салем тотчас бесшумно поднялся, не спуская глаз со спящего; при этом в его левой руке, остававшейся пустой, когда он наклонялся, был теперь кошелек.
Затем он взял кинжал и кошелек в зубы, пятясь, отошел к дивану и, по-прежнему неотрывно глядя на бея, взял машлах, не спеша надел его, протянул руку к столбу и снял с него саблю, подвесил ее к поясу, обмотал вокруг головы и пояса две кашемировые шали, служившие бею тюрбаном и кушаком, смело вышел из шатра, прошествовал мимо часового, почтительно ему поклонившегося, и трижды ударил в ладоши, чтобы ему привели коня; предупрежденный конюх повиновался этому приказу, который, как уже было сказано, всегда служил у бея условным сигналом. Салем легко вскочил на скакуна и подъехал к шатру, у двери которого стоял наполовину нагой бей, наблюдая за тем, как разбойник завершает повторение своего дерзкого предприятия.
— Суэцкий бей, — сказал, обращаясь к нему, Салем, — вот так я поступил четыре дня тому назад, чтобы похитить у тебя саблю, машлах, кашемировые шали, кошелек и коня. Теперь я освобождаю тебя от обязательства заплатить тысячу пиастров, которые ты мне обещал, ибо сабля, машлах, кашемировые шали, кошелек и конь, взятые мною у тебя сегодня, стоят около пятидесяти тысяч.
С этими словами он пустил лошадь бея в галоп и исчез, как тень, в ночной мгле и в далях пустыни.
Бей велел предложить ему должность кашифа своей стражи, но Салем ответил, что он предпочитает быть властелином пустыни, а не рабом в Суэце.
— Вот, — продолжал Бешара, — что произошло между суэцким беем и вором Салемом. Берегите же свои сабли, машлахи, кашемировые шали и кошельки, ибо мы находимся сейчас в тех самых местах, где случилась история, которую я вам только что рассказал.
Затем он пожелал нам доброй ночи и удалился, сопровождаемый веселым смехом своих товарищей, которые всегда радовались, если какой-нибудь турок оказывался обманут арабом.
Ночь прошла совершенно спокойно, и наутро мы обнаружили все принадлежавшие нам вещи на своих местах. Вероятно, пока что Салем занимался своим ремеслом в какой-то другой местности.
Наш караван тронулся в путь еще до восхода солнца. С первыми его лучами мы увидели стада газелей, испуганно бросавшихся прочь при нашем приближении. Нет ничего более странного, чем несоответствие между этими грациозными животными и местами их обитания, ведь кажется, что газели созданы для цветущих садов и бархатистых лужаек. Они являют собой очевидное отклонение о суровости и угрюмости, присущей природе этих краев. У меня достало любопытства на минуту съехать с дороги, чтобы взглянуть на следы, которые они оставляют в пустыне. Легкие копыта газелей едва давят на песок, и чудится, будто они мчатся по поверхности земли, подхваченные ветром, горячие и стремительные порывы которого время от времени долетали до нас с юга.
Затем я вернулся на дорогу, тянувшуюся среди костей. На рассвете она сияла на фоне желтого песка, словно серебряная нить. Солнце, еще только поднимавшееся, палило уже нещадно. Арабы призвали нас не подставлять его обжигающим лучам даже малейшие участки наших тел. Однако, несмотря на их советы и принятые нами меры предосторожности, полностью оградить себя от косых утренних и вечерних лучей оказалось невозможно, и мы получили несколько солнечных ожогов, немедленно оказывавших на нас такое же действие, как лечебное прижигание: на обожженном кожном покрове вздувались пузыри, которые через несколько часов опадали; у меня же на протяжении всего путешествия по пустыне каждый вечер на месте прежнего носа появлялся новый.
Через три часа пути на горизонте появилась какая-то белая точка. Вскоре, подъехав ближе, мы разглядели квадратную башню, а вокруг нее нечто похожее на огромную извивающуюся змею, кольца которой едва можно было отследить взглядом. Башня эта, стоявшая в трех льё от Суэца, была домом шейха. Именно в этом доме ненадолго останавливаются караваны на пути в Мекку, чтобы отделить путешественников, направляющихся всего лишь в Суэц. Паломники продолжают свой путь на восток, путешественники же отклоняются к югу и вскоре достигают первого залива Красного моря, тогда как паломникам предстоит еще десять или двенадцать дней пути, прежде чем перед ними откроется второй залив, вдоль берега которого они будут двигаться, пока не достигнут священного города. Что же касается колец змеи, обвивших дом шейха, то их составляли бесчисленные погонщики ослов, пришедшие сюда набрать воды для нужд города: в самом Суэце, стоящем на берегу Красного моря, вода во всех колодцах и источниках горько-соленая. Как только нас об этом известили, надежда выпить свежую воду придала нам новые силы. Мы пустили дромадеров в галоп и менее чем за час преодолели три или четыре льё, отделявшие нас от вожделенного источника. Содержатель караван-сарая наполнил за умеренную плату наши бурдюки, а мы напились прямо из колодца. Вода была слегка солоноватой, но нас слишком измучила жажда, чтобы мы обращали внимание на подобные мелочи.
Справа от нас, по другую сторону невысокой горной гряды, которую мы на протяжении этих двух дней видели на южном горизонте, лежала та самая дорога, по какой шли беглецы-евреи, когда, ведомые Моисеем, направляемые огненным столпом и неся с собой кости Иосифа, как он и наказал им перед своей смертью, они вышли из Раамсеса, пересекли Мукаттам и расположились лагерем в Ефаме, на краю пустыни. Именно в этом городе Господь вновь говорил с Моисеем и сказал ему:
«Скажи сынам Израилевым, чтобы они обратились и расположились станом пред Пи-Гахирофом, между Мигдо- лом и между морем, пред Ваал-Цефоном; напротив его поставьте стан у моря»[6]
И тогда евреи двинулись к западу и подошли к тому месту, где теперь находились мы; вероятно, их привлек сюда тот самый источник, где мы в этот час утоляли жажду. Именно отсюда они увидели войско фараона, шедшее вслед за ними, и, охваченные великим страхом, сказали Моисею:
«Разве нет гробов в Египте, что ты привел нас умирать в пустыне? что это ты сделал с нами, выведши нас из Египта ?
Не это ли самое говорили мы тебе в Египте, сказав: "оставь нас, пусть мы работаем египтянам"? Ибо лучше быть нам в рабстве египтян, нежели умереть в пустыне».[7]
Но Моисей сказал народу:
«Не бойтесь, стойте и увидите спасение Господне, которое он соделает вам ныне; ибо египтян, которых видите вы ныне, более не увидите вовеки».[8]
И тогда сказал Господь Моисею:
«Что ты вопиешь ко мне? скажи сынам Израилевым, чтоб они шли».[9]
И в самом деле, евреи вновь тронулись в путь и направились прямо к тому месту на берегу Красного моря, где сегодня находится Суэц. Переход этот занимает около трех часов, но мы потратили на него еще меньше времени, поскольку наши верблюды, оставив в стороне дорогу, ведущую в Мекку, пустились галопом на юг и начиная от башни шейха не меняли этого аллюра вплоть до самого Суэца. По мере того как мы приближались к побережью, небо принимало серебристый оттенок; справа высилась горная цепь, которая тянется вдоль западного берега Красного моря; слева по-прежнему простиралась пустыня, а между пустыней и горами, вырисовываясь на фоне морской шири, постепенно вырастали белые стены Суэца, над зубцами которых высилось несколько одиноких минаретов, нарушая однообразие пейзажа. С другой стороны города находится порт, где стоят на якоре лодки, пришедшие из Тора, и причудливой формы корабли, которые, отважившись дойти до Баб-эль-Мандебского пролива, возвращаются, по пути заходя в Моху.
Остановившись неподалеку от берега, мы велели установить палатку вблизи Суэца и тотчас бросились к морю. Именно здесь Господь сказал Моисею:
«А ты подними жезл твой и простри руку твою на море, и раздели его, и пройдут сыны Израилевы среди моря по суше,
Я же ожесточу сердце египтян, и они пойдут вслед за ними; и покажу славу мою на фараоне и на всем войске его, на колесницах его и на всадниках его,[10]
И двинулся ангел Божий, шедший пред станом сынов Израилевых, и пошел позади их; двинулся и столп облачный от лица их, и стал позади их; и вошел в средину между станом египетским и между станом сынов Израилевых, и был облаком и мраком для одних и освещал ночь для других, и не сблизились одни с другими во всю ночь.
И простер Моисей руку свою на море, и гнал Господь море сильным восточным ветром всю ночь, и сделал море сушею; и расступились воды,
И пошли сыны Израилевы среди моря по суше: воды же были им стеною по правую и по левую сторону.
Погнались египтяне, и вошли за ними в средину моря все кони фараона, колесницы его и всадники его».
А когда евреи перешли на другой берег, Господь сказал Моисею:
«Простри руку твою на море, и да обратятся воды на египтян, на колесницы их и на всадников их,
И простер Моисей руку свою на море, и к утру вода возвратилась в свое место; а египтяне бежали навстречу воде. Так потопил Господь египтян среди моря.
И вода возвратилась и покрыла колесницы и всадников всего войска фараонова, вошедших за ними в море; не осталось ни одного из них».[11]
В тот час, когда мы подошли к морю, был прилив. Если торопишься, то море в это время можно пересечь на лодке. Однако, поскольку нас ничто не торопило, за нами никто не гнался и к тому же нам хотелось перейти море так, как это сделали евреи, мы решили дождаться отлива, а в оставшиеся до него часы ненадолго посетить город Суэц.
Так что мы двинулись к городским воротам, предъявили там свои текерифы[12], а затем направились к турецкому губернатору, который, увидев наши рекомендательные письма, принял нас исключительно любезно.
Но более всего в этом учтивом приеме нас тронула та быстрота, с какой каждому из нас поднесли по кувшину свежей пресной воды. Мы тотчас принялись жадно пить ее прямо из горлышка, в то же самое время жестами выражая губернатору свою признательность. Он пригласил нас навестить его на обратном пути, и мы с готовностью пообещали это, а затем, опасаясь, что слишком задержались, простились с любезным хозяином.
Когда мы вышли от губернатора, Бешара, который нас сопровождал, остановился возле какого-то дома, показал на него пальцем и дважды произнес:
— Бунабардо! Бунабардо!
Мы сразу же остановились, поскольку нам было известно, что этим именем арабы называют Бонапарта; а так как в памяти у нас оставалось, что он приезжал в Суэц, то мы решили, что с этим домом связано какое-то историческое событие. И в самом деле, именно в этом доме он останавливался; мы вошли внутрь и попросили разрешения побеседовать с хозяином; им оказался грек по имени Команули, агент английской Ост-Индской компании, который, признав в нас французов, тотчас же догадался о цели нашего визита и услужливо провел нас по своему дому. Комната, где ночевал Бонапарт, была одной из самых скромных в доме; по стенам ее тянулся диван, и окнами она была обращена в порт; впрочем, она не располагала никакими вещественными напоминаниями о главнокомандующем Египетской армией, которые привлекли бы внимание посетителей.
Бонапарт прибыл в Суэц 26 декабря 1798 года; днем 27-го он осмотрел город и порт, а 28-го решил пересечь Красное море и посетить колодцы Моисея; в восемь часов утра начался отлив, Бонапарт прошел по обнажившемуся дну моря и оказался в Азии.
Пока он находился у колодцев, ему нанесли визит несколько арабских вождей из Тора и соседних местностей: они пришли поблагодарить его за оказанное им покровительство в их торговле с Египтом; но вскоре он вновь сел на коня и отправился осматривать развалины большого акведука, построенного во времена войны португальцев с венецианцами; война эта разразилась после того, как был открыт морской путь вокруг мыса Доброй Надежды, что нанесло торговле Венеции огромный урон. Мы довольно скоро увидели этот акведук слева от дороги, по которой пролегал наш путь; он предназначался для того, чтобы отводить воду из источников в резервуары, вырытые на морском побережье, и должен был служить для пополнения запасов пресной воды на судах, плававших по Красному морю.
Затем Бонапарт подумал о возвращении в Суэц, но, когда он подъехал к берегу моря, стояла уже темная ночь. Вот-вот должен был начаться прилив, и Бонапарту предложили разбить лагерь на берегу и провести там ночь, однако генерал и слышать ничего не желал: он позвал своего проводника и приказал ему идти впереди отряда. Проводник, в испуге от этого приказа, исходившего непосредственно от человека, которого арабы считали пророком, ошибся в выборе маршрута, и их путь удлинился примерно на четверть часа. Не успели они пройти и половины дороги, как первые волны прилива докатились до ног лошадей; всем известно, с какой скоростью прибывает во время прилива вода; к тому же в темноте было невозможно определить, сколько еще оставалось до берега; генерал Каффарелли, которому его деревянная нога не позволяла уверенно держаться в седле, стал звать на помощь. Его призыв был воспринят как крик отчаяния; тотчас же в этом небольшом караване возникла сумятица: все бросились в разные стороны, и каждый направлял свою лошадь туда, где, по его мнению, находилась суша; один только Бонапарт продолжал спокойно следовать за шедшим впереди него арабом. Однако вода все прибывала; лошадь его испугалась и отказывалась идти вперед; положение становилось критическим: малейшее промедление грозило гибелью. В это время какой-то гид из конвоя главнокомандующего, отличавшийся высоким ростом и геркулесовской силой, прыгнул в воду, посадил его себе на плечи и, ухватившись за хвост лошади араба, понес генерала, словно ребенка. Через минуту вода была ему уже по грудь, и он вот-вот должен был перестать ощущать дно под ногами; вода продолжала прибывать с ужасающей быстротой; еще несколько минут, и судьбы мира могли бы измениться из-за смерти одного-единственного человека. Внезапно араб радостно закричал: он достиг берега; изнуренный гид рухнул на колени: генерал был спасен, но сам он остался без сил.
Караван возвратился в Суэц, не потеряв ни одного человека; утонула лишь лошадь Бонапарта.
По-видимому, даже двадцать два года спустя Бонапарт сохранил об этом происшествии воспоминания более отчетливые, чем о всех других угрожавших ему опасностях, ибо вот что он писал на острове Святой Елены:
«Воспользовавшись отливом, я перешел Красное море посуху; на обратном пути меня застигла ночь, и во время прилива я сбился с дороги; я подвергался смертельной опасности и чуть было не погиб так же, как некогда фараон, что непременно дало бы всем проповедникам христианства превосходную тему проповеди против меня».
Когда мы снова подошли к берегу моря, вода только что отступила, и момент для переправы был исключительно благоприятный. Мы свернули палатку, вновь сели на верблюдов и устремились в море; в самом глубоком месте уровень воды не превышал одного фута, и сорока минут оказалось достаточно, чтобы совершить этот переход. В два часа мы уже ступили на землю Азии и, преодолев несколько песчаных холмов, прилегавших к берегу моря, опять попали в пустыню.
Едва ступив на Синайский полуостров, наш караван сразу же приобрел военный облик; все это говорило о том, что мы оказались в таких краях, где чужестранцам приходится иметь дело не с установленными законами, а с нормами естественного права: Арабалла шел как разведчик в ста пятидесяти шагах впереди каравана, Бешара замыкал шествие, находясь на таком же расстоянии позади него, чтобы никого не отвлекать своими историями и песнями. Так мы прошли около льё, как вдруг Арабалла внезапно остановился и указал копьем на две черные точки, появившиеся на южном горизонте. Талеб приказал двум арабам присоединиться к Арабалле и выехать вперед; этот приказ был исполнен мгновенно и в полном молчании: едва собравшись вместе, все трое тут же поскакали вперед и вскоре скрылись за рощей пальм, которые покачивались слева от нас, напоминая зеленый островок. Тем не менее весь караван остановился, и мы на всякий случай приготовили оружие, как вдруг Талеб радостно закричал и галопом бросился вперед; наши верблюды, увлеченные этим примером, помчались во весь опор, быстро приближая нас к зеленому островку, за которым виднелись две черные точки, несколько мгновений спустя превратившиеся в двух всадников, но было неясно, друзья это или враги.
И все же, наверное, это были друзья, поскольку Талеб не проявлял больше по их поводу никакого беспокойства и, достигнув маленького оазиса, к которому он помчался так стремительно, соскользнул со своего верблюда; наши дромадеры опустились на колени, и мы оказались рядом с пятью восхитительными источниками, располагавшимися в тени десятка пальм, прикорневые побеги которых образовывали вокруг их стволов прохладную и очаровательную рощу. Мы достигли колодцев Моисея: это здесь останавливались и возносили благодарственный молебен евреи, это здесь Мариам-пророчица, сестра Аарона, взяла в руку тимпан и, сопровождаемая ликующими женщинами с тимпанами, воспела перед ними:
«Пойте Господу, ибо высоко превознесся он, коня и всадника его ввергнул в море»[13]
Ну а мы, поскольку у нас было дело поважнее, чем молитва, тотчас погрузили лица и руки в эти древние источники и еще всецело отдавались этому приятному времяпрепровождению, когда появились Арабалла и его товарищи; за ними следовали два человека, одетые в черное: это были монахи с горы Синай; Талеб издалека узнал их по одежде, и именно тогда, освободившись от всяких страхов, он испустил радостный крик и заставил нас во весь дух мчаться к колодцам Моисея.
Монахи слезли со своих дромадеров и сели рядом с нами: в пустыне всякий человек либо друг, либо враг; здесь или делят палатку, хлеб и рис, или обмениваются ударами копий и выстрелами из карабинов и пистолетов.
У вновь пришедших не было никаких враждебных намерений; для нас же, как только нам стало понятно, что они принадлежат к тому самому монастырю, куда мы направлялись, встреча с ними стала счастливым случаем; в итоге знакомство тотчас состоялось; монахи приветствовали нас на латыни, и мы, как умели, отвечали им. Абдалла уже принялся за дело, и г-н Тейлор предложил монахам разделить с нами трапезу; они согласились. Мы сели в тени пальм на пропитанный влагой песок и вскоре ощутили спокойствие и уют, каких нам не доводилось испытывать с самого отъезда из Каира.
В такие часы принято говорить откровенно; мы воспользовались этим и попросили наших гостей объяснить совершенно непонятное для нас обстоятельство: как это двое беззащитных людей, без конвоя, без оружия, монахи богатого монастыря, не боятся путешествовать одни по пустыне, рискуя, что их убьют, ограбят или захватят ради выкупа первые встречные арабы? Нам ведь было прекрасно известно, что в глазах этих кочевников ни почтенный возраст, ни монашеская одежда не служат достаточной охраной; так что мы выразили нашим благочестивым сотрапезникам свое восхищение их мужеством и удивление тем, что такое их поведение не повлекло за собой неприятных для них последствий.
Тогда тот, что был старше по возрасту, извлек из-под одежды украшенный вышивкой мешочек, висевший у него на груди, как ладанка, развязал его и показал нам лежавшую там бумагу: это был фирман, подписанный Бонапартом.
Эта подпись, увиденная нами среди пустыни, в тех самых местах, где имя великого человека возвеличивалось еще и памятью об одержанных им здесь победах; почтительность, с какой Талеб поднялся и, приблизившись к нам, восклинул: «Бунабардо! Буна- бар до!»; любопытство арабов, тотчас же окруживших нас настолько плотным кольцом, насколько это позволяло им уважение к нам, — все способствовало тому, что эта сцена стала исключительно занимательной, особенно для французов. Мы поинтересовались у старого инока, как попал в его руки этот фирман, и вот что он нам рассказал.
Синайский монастырь, запертый между двумя заливами Красного моря, стоящий на южной оконечности полуострова, в десяти днях пути от Суэца и в двенадцати от Каира, по самому своему положению оказался полностью зависим от этих городов, чьи правители, исповедуя религию, отличную от веры его насельников, обычно не были склонны оказывать им поддержку, когда их грабили мамлюки, являвшиеся из городов, и угоняли арабы, приходившие из пустыни. Поскольку монахам приходилось получать все необходимые средства к существованию из Аравии, Греции и Египта, ибо хлеб, который они ели, пожинался на Хиосе, шерсть, из которой они ткали свою одежду, поступала из Пелопоннеса, а кофе, который они пили, вызревал в Мохе, сложилось в конечном счете так, что после восстания беев и прихода к власти мамлюков эти последние стали облагать огромной пошлиной различные припасы, которые монахи получали из Александрии, Джидды и Суэца; однако уплатой пошлины дело не ограничивалось: нужно было еще договариваться с арабами о перевозке грузов, оплачивать конвой, что, впрочем, не мешало какому-нибудь соседнему племени, самому многочисленному или самому храброму, время от времени нападать на караван, вследствие чего монастырь лишался не только снабжения, но еще и нескольких святых отцов, ибо, став пленниками, они могли быть возвращены лишь за разорительный выкуп. Таким образом, жизнь этих славных иноков превратилась в постоянную борьбу за обеспечение первейших жизненных потребностей. К тому же бедуины, подобно стае хищных птиц, беспрестанно кружили близ монастыря, готовые проникнуть в него при первой же оплошности монахов, и захватывали все, что удалялось от его стен, — и людей, и скот.
Нищета святых отцов достигла крайнего предела, но вот однажды они узнали от самих арабов, что с Запада явился человек, наделенный речью пророка и могуществом бога. Они возымели мысль отправиться к этому человеку и попросить у него защиты. Монахи собрались, выбрали двух своих представителей, сторговались с вождем одного из племен, чтобы их сопровождали и охраняли до тех пор, пока они не встретятся с тем, кто был им нужен, и двое посланцев отправились в путь, унося с собой последнюю надежду тех, кого они оставляли в монастыре. Десять дней монахи следовали по берегу Красного моря, пока не достигли Суэца, над которым реял незнакомый им флаг. Они спросили, где находится французский султан, и им сказали, что он в Каире, ибо за восемнадцать дней он уже завоевал Египет. Посланцы продолжили свой путь через пустыню, пересекли Мукаттам и прибыли в город Эль-Тулуна. Их давние недруги, мамлюки, были выметены оттуда, как пыль; Мурад-бей, разгромленный в сражении у Пирамид, бежал в Верхний Египет; Ибрагим, побежденный у Эль-Ариша, скрылся в Сирии, и тот самый флаг, который они уже видели в Суэце, реял над минаретами Каира. Они вошли в город, показавшийся им тихим и спокойным. Добравшись до площади Эль-Бекир, монахи попросили разрешения поговорить с султаном. Им показали дом, где он жил, и они явились туда. Адъютант провел их через сад к палатке, где обычно пребывал Бонапарт, когда первые вечерние часы позволяли покинуть внутренние покои, освежаемые в течение дня сквозными потоками воздуха и фонтанами.
Бонапарт сидел за столом, на котором лежала развернутая карта Египта. Возле него находились Каффарелли, Фурье и переводчик. Монахи заговорили с ним по-итальянски и изложили ему цель своего прихода.
Бонапарт улыбнулся: им удалось польстить ему больше, чем это смог бы сделать самый ловкий царедворец. Его слава докатилась до Азии и через Йемен достигнет Индии, опередив его самого. Он сам не знал еще, сколь велико могущество его имени, но двое бедных монахов проделали сто льё по пустыне, чтобы дать ему представление об этом величии. Он предложил посланцам сесть и, пока им подавали кофе, продиктовал переводчику фирман. Это был тот самый фирман, который показали нам монахи и который обеспечивал безопасность как их собственного передвижения, так и перевозки их продовольствия по пустыне и в городах.
С этого дня к монахам стали относиться с уважением; однако настал день, когда воды Нила и Средиземного моря унесли французский флот, который они же прежде принесли, и турки вернули себе утраченную власть; мамлюки вновь захватили города, арабы стали стеречь пустыню, но ни турки, ни мамлюки, ни арабы не осмеливались нарушить фирман, выданный их врагом, так что еще и сегодня монахи Синая, почитаемые окрестными племенами, могут передвигаться по пустыне одни, без охраны, под защитой магической подписи Бонапарта, полустертой от благоговейных поцелуев потомков Исмаила, которые несколько дней тому назад разграбили большой караван, возвращавшийся из Мекки, и похитили дочь какого-то бея, чтобы сделать ее наложницей одного из своих вождей.
В этот вечер Бешара, вопреки обыкновению, слушал, а не говорил, хотя из рассказа старого инока ему было понятно лишь то, что сопровождалось жестами, но он заметил, с каким неослабевающим вниманием мы воспринимали то, что нам рассказывали. Рассудив, что в столь поздний час понадобилась бы какая-то совершенно умопомрачительная история, чтобы затмить то впечатление, какое произвел на нас этот рассказ, он осознал свое бессилие и, скрывая под любезной прощальной улыбкой стыд поражения, удалился и растянулся на песке у входа в нашу палатку.
На следующий день, прежде чем расстаться с нами, синайские монахи поинтересовались, есть ли у нас рекомендательные письма в их монастырь. Мы рассказали им, как в день отъезда из Каира намеревались обратиться с такой просьбой к монахам греческого монастыря, но нас задержал свадебный кортеж, так что мы отправились в путь, рассчитывая лишь на самих себя и на свои честные лица, которые должны послужить нам пропуском. Однако, судя по тому, что нам заявили в ответ монахи, наша внешность, которая, как мы считали, сама по себе должна была производить благоприятное впечатление, оказала бы нам весьма посредственную помощь, и, скорее всего, если бы мы их не встретили, нас даже не впустили бы в монастырь; но, по их словам, они могут устранить это препятствие и, в благодарность за наше гостеприимство, дадут нам то, чего нам недостает, то есть рекомендательные письма, с которыми нас ждет превосходной прием. Мы, в свою очередь, поблагодарили их, благословляя Моисея, собравшего нас вместе возле своих источников. Монахи нацарапали несколько строк по-гречески на листке, который мы спрятали так же заботливо, как сами они это делали с фирманом Бонапарта.
Мы провели отвратительную ночь: усталость ведь не всегда служит надежным средством вызвать сон; наша усталость сопровождалась вначале глухими болями во всех частях тела, но затем боль сосредоточилась в отдельных его точках, став отчетливее и острее. В полную противоположность сказочным рыцарям Ариосто или Тассо, разрубленным пополам сверху донизу, мы были разрублены снизу доверху. Каждый чуть более резкий шаг наших дромадеров становился для нас ударом невидимого меча, наносившимся изнутри и отзывавшимся на наших лицах гримасами адских мучеников. В довершение всех радостей мы покинули в тот день берег моря, решив воспользоваться дорогой в Тор на обратном пути, и двинулись на восток, так что солнце светило нам прямо в лицо, а кроме того, очередная пустыня, в которую мы вступили, была более засушливой и более выжженной, если только это возможно, чем все предыдущие. Обширная равнина, простиравшаяся перед нами, была разделена на полосы, тянувшиеся, словно волны, с востока на запад, а песок, где по колено увязали наши хаджины, был рыхлым и беловатым, как растертый в порошок известняк. Около девяти часов поднялся ветер, но не тот приятный и несущий прохладу ветер, что дует на наших равнинах, а настоящий ветер пустыни, наполненный ненасытными частицами, резкий и жаркий, как дыхание вулкана. Бешара счел, что настал момент нанести решительный удар; он занял место между Мейером и мною и затянул, чтобы развлечь нас, арабскую песню: это была похвала хаджину. Вот самые замечательные ее строки:
Верблюдица так резва и так торопится в путь, как будто в жилах ее клокочет не кровь, а ртуть.
А как худа и стройна! Ее завидя, газель, стыдливо взор опустив, должна с дороги свернуть.
И даже доблестный барс за быстроту ее ног без колебанья отдаст когтей разящую жуть.
Подобна мастью пескам. Широк и правилен ход. Гонись за нею поток — и тот отстанет чуть-чуть.
Верблюдица и огонь — кто пылче? Оба равны.
Кто легче — ветр или она? У них единая суть.[14]
На свою беду, певец, не догадываясь, что с нами происходит, восхвалял палача перед его жертвами, так что достигнутый им успех был достаточно скромен. Панегирик хаджину в подобных обстоятельствах был способен лишь вывести нас из себя и тем самым сделать нас несправедливыми к нему. Ничто так не побуждает отрицать достоинства кого-либо, как страдания, причиняемые его недостатками. С тем же успехом можно было воспевать жар солнца, который обрушивался на наши головы, тонкость пыли, в которой мы утопали, и обжигающее однообразие пейзажа, который окружал нас. И в самом деле, мы углубились в одно из вади, пользующееся на полуострове самой печальной известностью; его называют долиной Блуждания из-за здешних зыбучих песков, чье беспрестанное перемещение, подчиненное прихотям ветра, полностью лишает караваны уверенности в правильности выбранного пути. Нас окружали невысокие холмы, с вершины которых ветер срывал песчаную пыль, обжигающей вуалью опускавшуюся на наши лица и не дававшую видеть дальше ста шагов, так что мы задыхались в этом песчаном вихре, словно в природном горниле. Наконец, когда пришло время первого привала, арабы установили палатку, и мы было стали надеяться на короткий отдых, однако не стихавший с утра ветер, колючий и беспрерывный, уже через несколько минут снес ее. Вторая попытка тоже не увенчалась успехом: колья не держались в беспрестанно движущемся песке, а если бы даже они и устояли, то лопнули бы веревки, удерживавшие палатку; так что нам пришлось последовать примеру наших арабов и спрятаться в тени верблюдов. Но стоило мне прилечь возле своего дромадера, как Абдалла, который обращался ко мне по всем вопросам, касавшимся приготовления пищи, явился сообщить, что ему никак не удается развести огонь. Впрочем, новость была не столь ужасна, как полагал бедняга: у нас не было не только никакого желания есть, но и вообще никакой потребности в еде; все, чего мы жаждали в эту минуту, — это стакан свежей пресной воды; к несчастью, та, какой мы запаслись у колодцев Моисея, была слегка солоноватой; этот недостаток, в сочетании с неприятным запахом, передавшимся ей от бурдюков, и невыносимой нагрето- стью, приобретенной ею за время пути, делали ее совершенно непригодной для питья. Мы и рады были бы ее выпить, но этого не позволяло сделать то отвращение, какое она вызывала.
Тем временем солнце продолжало подниматься над горизонтом и теперь оказалось как раз у нас над головами, так что наши верблюды больше не отбрасывали тени; я отошел на несколько шагов от своего хаджина, спасаясь от его едкого запаха, делавшегося из-за жары еще зловоннее, и лег на песок, с головой укрывшись накидкой Бешары. Через десять минут я почувствовал, что бок, обращенный к солнцу, более не в состоянии выдерживать жару, и повернулся на другой; у меня была надежда, что, когда я зажарюсь окончательно, мне уже не придется испытывать муки: за те два часа, пока длился привал, я не спал ни одной минуты, а лишь ворочался с боку на бок под своей накидкой. Что в это время происходило с моими спутниками, я не знал, поскольку не видел их, а спрашивать, как у них дела, было для меня слишком утомительно; сам же я под своей накидкой ощущал себя черепахой, которую заживо варят в ее панцире.
Наконец, характер наших страданий изменился, и настало чуть ли не облегчение: Мухаммед явился уведомить нас, что пришло время собираться в дорогу; я поднялся. Песок, служивший мне ложем, был таким мокрым, как если бы там вылили бурдюк воды.
Мы вновь взобрались на своих дромадеров, напоминая осужденных на смерть, вялых и безвольных, и даже не спрашивая, в какую сторону нам предстоит идти, ибо были твердо убеждены, что двигаться нужно вперед; однако я все же поинтересовался, будет ли у нас вечером свежая вода; Арабалла, стоявший ближе всех ко мне, ответил, что мы остановимся на ночлег возле колодца: это было все, что я хотел знать.
Однако бессонница, мучившая меня предыдущей ночью, недостаток пищи и состояние постоянной расслабленности, в котором мы пребывали начиная с Мукат- тама, ввергали меня в непреодолимую сонливость. Вначале я пытался бороться с ней, думая о грозящей мне опасности: в падении с высоты пятнадцати футов, пусть даже на песок, не было ничего привлекательного; однако вскоре мысль об этой опасности стала совершенно безотчетной. Мной овладела галлюцинация, подобная той, какую мне уже доводилось испытывать: хотя глаза у меня были закрыты, я видел солнце, песок и даже воздух, однако они изменили свой цвет и приняли необычную окраску. Потом мне стало казаться, что я нахожусь на корабле и вокруг нас плещутся волны моря. Внезапно мне почудилось, что я проснулся, упав со своего дромадера, а тот продолжает двигаться; я хочу крикнуть, позвать своих спутников, но у меня нет голоса; я вижу, как они удаляются от меня, пытаюсь подняться и броситься вдогонку за ними, но не могу удержаться на ногах на этих песчаных волнах, которые разверзаются подо мной, словно вода, и с головой накрывают меня; тогда я пытаюсь плыть, но не помню, какие движения нужно делать, чтобы остаться на поверхности. Среди этих безумных видений молниями проносились восхитительные воспоминания детства, не посещавшие меня уже лет двадцать. Я слышал ласковое журчание ручейка, протекавшего по саду моего отца; мне грезилось, что я лежу в тени каштана, посаженного им в день моего рождения. И тут я испытал два совершенно противоположных ощущения, которые, как мне всегда казалось, нельзя испытывать одновременно: одно мнимое — ощущение близости воды и тени, другое подлинное — ощущение усталости и жажды, и, тем не менее, мысли мои были настолько затуманенными, что я не знал, какое из них было сном. Внезапно меня разбудила острая боль в груди и в пояснице: это удары седельной шишкой и спинкой седла предупредили меня о том, что я и в самом деле начал терять равновесие. Содрогаясь от страха, я открыл глаза: сад, ручей и тенистый каштан исчезли, как призрачные видения; остались лишь солнце, ветер и песок — короче, пустыня.
Так прошло несколько часов, но я уже не вел счет времени; вдруг я почувствовал, что движение прекратилось, и, на мгновение выйдя из состояния сонливости, увидел, что весь караван остановился и собрался вокруг Талеба; лишь мы трое оставались там, где было угодно сделать остановку нашим верблюдам. Я бросил взгляд на Мейера и Тейлора: они, как и я, были сломлены и подавлены этой жарой; я подал Мухаммеду знак подойти ко мне, потому что у меня не было сил самому идти к нему, и спросил его, чем заняты наши арабы и почему они с таким нерешительным видом оглядываются по сторонам. Долина Блуждания вполне соответствовала своему названию: ветер и песчаный горизонт, непрерывно меняющий свои очертания, не давали возможности надежно ориентироваться, так что мы сбились с дороги, и наш Пали- нур, усомнившись в собственных познаниях, решил прибегнуть к познаниям товарищей; наконец арабы пришли к почти единодушному мнению, в каком направлении следует двигаться; мы свернули немного вправо, и верблюды пустились в великолепный галоп. Подлинная опасность, опасность заблудиться и остаться без воды, волшебным образом, вследствие удивительного отклика сознания, изгнала все фантастические видения, не дававшие мне покоя с начала пути; возможно, этому исцелению способствовало в какой-то степени и то, что жара начала спадать. Однако это же самое обстоятельство стало источником нового беспокойства: солнце клонилось к закату, а с наступлением ночи, как мне казалось, отыскать дорогу будет еще труднее. Конечно, есть звезды, но если ветер продолжится, то мы не сможем разглядеть их сквозь тучи песка, которые он кружил над нашими головами.
После часа молчания я отважился спросить, далеко ли нам еще до лагеря.
— Там, — ответил скакавший рядом со мной араб, протянув руку в сторону горизонта.
Это слово вернуло меня к жизни; мне почудилось, что я добрался до источника; впрочем, даже если он находился еще на значительном расстоянии, то при той скорости, с какой несли нас хаджины, мы не могли ехать до него слишком долго. Еще через час я задал тот же вопрос другому арабу и получил от него тот же ответ. На этот раз я был убежден, что мне сказали правду, потому что за эти два часа мы должны были проделать не менее шести или семи льё. Прошел еще час, и солнце скрылось с той поразительной быстротой, какая характерна для восточных стран. Теперь, в свою очередь, г-н Тейлор поинтересовался, далеко ли еще до источника, и Арабалла, оглядевшись, ответил, что нам предстоит ехать еще добрых два часа, прежде чем мы туда доберемся. Стояла непроглядная тьма; едва не падая, причем скорее даже от усталости, чем от жажды, мы заявили, что нам безразлично, каким образом нас настигнет смерть, но, по нашему мнению, нет нужды ехать за ней дальше. Талеб тотчас подал сигнал дромадерам, те опустились на колени, и мы попадали вниз раньше, чем успели спуститься на песок сами.
Однако здесь возникли те же трудности, какие проявились во время первого привала: едва палатка была поставлена, как порыв ветра сорвал ее, и пришлось гнаться за ней, как на каком-нибудь из парижских мостов гонятся за своей шляпой. Нетрудно догадаться, что предавались этому занятию арабы: что же касается нас, то мы были готовы даже на то, чтобы палатку унесло обратно в Суэц, лишь бы не делать ни единого движения, чтобы ее остановить. Впрочем, это происшествие оказалось не столь тяжелым по своим последствиям, как в первый раз. Ночь принесла с собой если и не прохладу, то, по крайней мере, ослабление неимоверной жары, едва не вызвавшей у меня умопомешательства. Абдалла, которому повезло теперь больше, чем утром, сумел отыскать какую-то каменную глыбу и под ее защитой расположил свою кухню. Он принес нам неизменный рис; мы проглотили несколько зерен — примерно столько же мог бы склевать дрозд, — потом попытались запить их глотком воды, так и не преуспев в этом, а затем, смочив лицо и руки, заснули.
Я спал глубоким сном, потеряв всякое представление о том, где мы находимся, как вдруг почувствовал, что меня трясут за плечо; я тотчас проснулся и, едва придя в себя, попросил пить. В ответ на эту просьбу мне вложили в руку мою дорожную фляжку, я тут же поднес ее горлышко ко рту и с наслаждением выпил целый глоток свежей и вкусной воды. Поскольку после этого первого глотка никто не отобрал у меня фляжку, мне подумалось, что она целиком в моем распоряжении и воды хватит на всех; в итоге я не отрываясь осушил фляжу и, лишь убедившись, что в ней не осталось ни единой капли воды, вернул ее благодетельному ангелу. Этим ангелом был Бешара: увидев, что лагерь разбит, он сел на своего дромадера и один, среди ночи, руководствуясь скорее инстинктом, чем зрением, проскакал галопом четыре льё, чтобы привезти нам эту живительную влагу из источника, добраться до которого у нас недостало сил.
В течение нескольких минут, прошедших перед тем, как я снова заснул, мне казалось, что к завываниям ветра примешивается какой-то шум, которого я прежде не слышал; он напоминал стоны, невнятные крики и доносящиеся издалека сдавленные рыдания; решив, что меня снова охватывают галлюцинации, я погрузился в прерванный сон, не спросив объяснений на этот счет. На следующее утро, проснувшись, я помнил лишь об эпизоде с фляжкой. Спокойная ночь, свежая вода, дарованная нам, словно манна небесная, а также уверенность в том, что наши дорожные фляжки наполнены и в течение всего дня у нас не будет недостатка воды, — все это придало нам сил, и на рассвете, бодрые, веселые и отдохнувшие, мы взобрались на своих дромадеров. К несчастью, при первых же их шагах нам стало понятно, что вода, какой бы чудодейственной и животворной она ни была, не являлась панацеей от всех бед.
Когда взошло солнце, перед нами открылся совершенно другой пейзаж; ночью мы вступили в горную цепь вулканического происхождения, и теперь нас окружали голые, лишенные растительности невзрачные холмы, похожие на те, что возвышаются у подножия Этны. Мы ехали около трех льё по этой словно вздыбленной местности, а затем оказались на равнине, покрытой таким мелким песком, что можно было подумать, будто его нарочно просеивали. Привал был устроен на два часа раньше, чем обычно, и, когда я поинтересовался у Бешары, какова причина этого, он ответил мне, что это сделано для того, чтобы иметь время выбрать место для лагерной стоянки. Подобный ответ показался мне странным, поскольку прежде Талеб никогда не проявлял таких тщательных мер предосторожности.
И в самом деле, наши арабы спешились и принялись что-то искать, внимательно разглядывая землю; эти необычные действия снова возбудили мое любопытство, и я принялся искать вместе с ними. Видя, что мне ничего не удается найти, я подозвал Бешару и поинтересовался у него, не может ли он объяснить мне, что мы ищем, ведь место, где мы остановились, было, на мой взгляд, не хуже любого другого, и я не понимал, зачем нужно так стараться. Тогда он показал мне следы на песке, не замеченные мною как раз из-за их многочисленности: их имелось такое множество, что нельзя было сделать ни шагу, не наступив на какой-нибудь отпечаток; это были следы змей и ящериц, норы которых, похожие на воронки, кое-где виднелись на песке. По этим разнообразным отпечаткам арабы умеют распознавать не только породу животного, которому они принадлежат, но также его возраст, размеры и силу и, что самое удивительное, когда они были оставлены — накануне, утром или минуту назад; арабы показали мне, как различать эти разнообразные следы, и я отлично разобрался в изложенной ими теории, достаточно основательно проверив ее несколько дней спустя на практике. Например, ящерица оставляет четкие отпечатки четырех коготков и небольшую размытую бороздку на том месте, где находился ее хвост; змея, которая движется вперед, изгибаясь дугами, оставляет параллельные прерывистые следы всюду, где края ее колец касались песка; след газели легок и изящен, прихотливо неровен и зависит от того, на что она, с присущим ей живым нравом, настроена: на веселые прыжки или игривые скачки в сторону. Из всех этих наблюдений следовало, что пустыня, которую мы пересекали, населена многочисленным, но чрезвычайно смешанным сообществом животных и что если кое-кто из ее обитателей и радовал взор, то в большинстве своем они были весьма зловредными существами; к счастью, на этот раз мы отделались испугом.
Вечером меры предосторожности были усилены. Мы остановились в пять часов, чтобы иметь время устроить облаву. Один из наших арабов наступил на змею, но, прежде чем она его укусила, успел убить ее хлыстом. Змея была толщиной с кулак, что совсем не соответствовало ее длине, не превышавшей двух футов, и в сочетании с ее огромной головой, похожей на собачью, придавало ей чрезвычайно безобразный вид.
Тревоги, связанные со змеями и рептилиями, возобладали в тот вечер над всеми другими заботами. На поданные нам Абдаллой воду и рис мы едва обратили внимание, настолько сильное нервное напряжение человека способно влиять на его физические потребности. Что касается меня, то спал я плохо: мне все время казалось, что я чувствую, как под мой ковер заползают эти гнусные твари — круглые и короткие, похожие на гигантских гусениц.
Среди ночи я услышал тот самый странный шум, уже поразивший меня во время предыдущего привала; однако теперь, когда в воздухе не ощущалось ни малейшего движения, нельзя было приписать эти стоны, сдавленные крики и всхлипывания завываниям ветра, теряющегося в необъятных пространствах. Я поднялся, чтобы спросить кого-нибудь из наших арабов об этом непонятном ночном явлении, однако все они так сладко спали рядом со своими верблюдами, что у меня не хватило духа их разбудить, и я вновь лег на ковер. Через мгновение усталость взяла верх, и я погрузился в крепкий сон.
Наш караван тронулся в путь еще до рассвета. Когда поднялось солнце, змеиная равнина осталась уже позади и мы вступили в какое-то вади (так арабы называют тысячи долин, бороздящих Синайский полуостров); однако, по мере того как мы продвигались вперед, холмы становились все выше. Это были уже не вздувшиеся бугры вулканического происхождения, как те, что попадались нам на пути прежде, а настоящие горы, прокаленные огнем. На их склонах кое-где виднелись длинные полосы красной или черной лавы; у нас не было возможности подойти ближе, чтобы выяснить, чем вызвана такая разница в цвете лавы, застывшей много столетий назад. Из этой долины мы перешли в другую, вход в которую имел форму буквы V и был словно прорублен в скале; его расширяющиеся кверху стены были гладкими и ровными, как если бы каждая из них образовалась от одного-единственного удара гигантским топором. Одна из стен была покрыта высеченными на ней письменами, которые вполне могли быть одной из тех надписей, о каких упоминает Геродот и какие приказал вырезать на своем пути Сенусерт, когда он через страну Офир возвращался из похода к Эритрейскому морю. Мы стали расспрашивать арабов, однако они не больше нашего знали, чья победоносная и могущественная рука оставила по пути несколько строк своей истории на этой гранитной странице.
Теперь заблудиться было невозможно: каждая гора, каждый утес служили вехами, по которым наш проводник мог узнавать дорогу. Около трех часов дня Талеб объявил нам, что мы находимся недалеко от источника. И в самом деле, обрадованные дромадеры, чей бесстрастный вид сменился выражением чувственности на их мордах, время от времени поднимали голову и, казалось, издалека вдыхали свежесть влаги. Когда дорога обогнула гору, они сами пустились в галоп, и после десяти минут безумной скачки мы подъехали к яме диаметром около двадцати футов, спуск к которой сгладился от частого пользования. Когда мы подошли ближе, в воздух поднялась густая, словно дым, туча мошкары, освободив доступ к источнику; в то же мгновение наши хаджины, отступая от своей хваленой воздержанности, бросились, несмотря на наше противодействие, в воду, которую нам в качестве двуногих хотелось сохранить лишь для себя одних, и, облитые с головы до ног потом, смыли покрывавшие их пыль и песок, так что, когда мы, в свою очередь, решили напиться, весь водоем был покрыт шерстью и по нему, словно по бульону, плавали блестки жира; к тому же от их топтания со дна поднялся ил. Мы обождали, пока он осядет, но это оказалось бесполезно: вода сохранила едкий запах, присущий диким животным, что делало ее почти непригодной для питья на вкус всех, за исключением ближайших друзей верблюдов; и в самом деле, арабы, не испытывая никакого отвращения, пили эту воду, словно ничто не замутило ее чистоты.
Редко случается, чтобы вблизи подобных источников не поселилось какое-нибудь семейство бедуинов, а то и целое племя; именно это и делает ремесло вора в Аравии столь удобным и неутомительным. Труженикам пустыни остается лишь засесть в засаду неподалеку от источника или колодца, ибо им хорошо известно, что все проходящие мимо паломники будут вынуждены прийти к их лужице утолять жажду. При помощи достаточно крепких веток, намазанных птичьим клеем, они ловят путников, словно воробьев.
Талеб, выбравший это место для нашего ночного привала и лучше, чем кто-либо другой, знавший опасности и преимущества подобной лагерной стоянки, отправил Бешару и Арабаллу на разведку. Они вернулись через полчаса и сообщили, что приблизительно в полульё от нас расположилось лагерем какое-то племя пастухов- бедуинов. Едва они произнесли эти слова, как появился араб, ведя за собой барана. Бешара сделал несколько шагов ему навстречу, и между двумя мужчинами начался обмен приветствиями, принятыми у жителей пустыни и остающимися одинаковыми везде и всегда; первым начал Бешара:
— Привет тебе!
— И тебе стократный привет!
— Здоров ли ты?
— Да, я здоров.
— А как твоя жена?
— Прекрасно.
— А твой дом?
— Прекрасно.
— А твои слуги?
— Прекрасно.
— А твой дромадер?
— Прекрасно.
— А твои стада?
— Прекрасно.
После этого Бешара протянул незнакомцу руку; они обменялись, коснувшись друг друга, знаками некоего масонского сообщества пустыни, и тотчас уже незнакомец стал задавать те же самые вопросы Бешаре, на которые тот давал точно такие же ответы.
Это нескончаемо долгое приветствие может показаться горожанину неумеренной словоохотливостью, но следует сказать, отдавая должное восточному умению молчать, что, как только этот разговор между двумя правоверными закончится, они могут совершить кругосветное путешествие, не обмолвившись более ни словом. Вот пример такой восточной сдержанности, подтверждающий то, что я говорю. Один знаменитый поэт из Багдада прослышал, как горячо восхваляют его собрата из Дамаска, и решил поехать туда, чтобы самому оценить, достоин ли его соперник своей славы. Так что он отправился в путь и два месяца спустя прибыл в Дамаск. После обычных приветствий он объяснил цель своего визита. Тогда житель Дамаска взял рукопись истории, которую он в это время сочинял, и прочел несколько отрывков из нее гостю. Тот слушал молча, а когда чтение завершилось, произнес: «Вы величайший сочинитель прозы ...» Затем он поднялся, сел на своего дромадера и поехал обратно в Багдад. Некоторое время спустя поэт из Дамаска рассудил, что ему следует нанести ответный визит своему собрату из Багдада. Он отправился в путь и через положенное время прибыл к строгому, но справедливому критику, уже вынесшему суждение о его прозе. Тот принял гостя молча, но как давнего знакомого, усадил его и приготовился слушать, ибо вновь прибывший, не желая злоупотреблять временем хозяина, тотчас вынул из кармана рукопись только что завершенной поэмы и принялся читать отдельные ее строфы. Хозяин слушал его столь же внимательно, как прежде делал это в Дамаске, и, когда чтение закончилось, промолвил, продолжая свою фразу, начатую полгода назад: «... и поэзии». После чего они расстались, не обменявшись больше ни словом.
Баран, приведенный арабом, предназначался для продажи, что доставило нам ощутимое удовольствие, ведь уже около недели мы не ели свежего мяса. Мы стали торговаться, но араб ни за что не хотел уступить его дешевле чем за пять франков. Бешара был вынужден признать, что это слишком дорого и его соотечественник злоупотребляет нашим положением; возможно, так оно и было, но, тем не менее, к великому удовольствию обеих сторон сделка состоялась.
Восторгу и ликованию каравана, догадывавшегося, что мы не съедим барана втроем, не было предела. Каждый принялся за дело, надеясь, что, чуточку работая на нас, он в основном работает на себя: одни отправились к кочевникам за дровами, в которых мы испытывали большую потребность, так как наши запасы топлива стали подходить к концу; другие зарезали барана и его кровью чертили на верблюдах большие кресты, чтобы отвести угрозу от дурного глаза и перед лицом племен, которые могут встретиться нам по пути, выразить этим знаком уважение к щедрому предводителю каравана, не отступившему перед тратами на подобное пиршество. Тем временем вернулись дровосеки, нагруженные дровами и различными приправами, каких у нас недоставало. После того, как под моим руководством был разожжен огромный костер, я вернулся к барану: Бешара, отстранив от власти Абдаллу и завладев на время принадлежавшим ему кухонным ножом, вспорол животному брюхо, выпотрошил его и начинил финиками, изюмом, сливочным маслом, абрикосовым мармеладом, рисом и пряными травами. Покончив с начинкой, он тщательно зашил шкуру, а затем, раздвинув пылающие поленья, положил барана в середину костра и засыпал его золой и раскаленными углями, как поступают с каштанами или картофелем; однако горящие дрова затем снова подгребли к середине, чтобы усилить жар в золе, горой покрывавшей барана. Через несколько минут его извлекли из костра и перевернули; наконец, примерно через час наш дворецкий счел, что жаркое достаточно прожарилось, извлек его из углей и подал в огромной деревянной миске. Мы расположились вокруг и пригласили Талеба, Бешару и Арабаллу сесть рядом с нами, чтобы оказать им честь и заодно поучиться у них, как следует есть это грандиозное блюдо. Талеб неспешно достал свой кинжал, одним ударом вспорол барану брюхо, запустил туда правую руку и извлек пригоршню той ароматной смеси, какой, к нашему великому восхищению, Бешара его начинил; затем, прежде чем отправить эту смесь себе в рот, он поднес ее к носу каждого из нас, чтобы мы могли насладиться ею при помощи обоняния. Хотя разрез в животе барана дымился, как жерло вулкана, я не внял этому предостережению и, последовав примеру Талеба, в свой черед запустил внутрь руку; к несчастью, кожа у европейцев по природе своей совсем не та, что у арабов: едва успев взять пригоршню начинки, я ощутил, как она ужасающе обжигает мне ладонь. Я живо поднес начинку ко рту, чтобы освободить от нее руку, а затем, не пробуя, проглотил, чтобы освободить от нее рот; тем самым я одновременно обжег руку, язык и желудок. На мгновение я оцепенел и закрыл глаза, пережидая, пока утихнет боль. Наконец огонь, пылавший внутри, угас, и я отделался тем, что опалил себе руку и нёбо. Мой опыт послужил примером для остальных, и, приняв некоторые меры предосторожности, они сумели выкрутиться из этого положения, заработав не так уж много волдырей.
Обретя вновь хладнокровие настолько, чтобы наблюдать за продолжением этой процедуры, я увидел, что Талеб готовится перейти от нападения изнутри к нападению извне. К моему великому удивлению, он заткнул свой кинжал за пояс, как убирают ставшую ненужной вещь, и, ухватив ногтями за верхнюю часть филея, причем как можно ближе к позвоночнику, отделил мясо от костей столь же ловко, как это мог бы сделать самый умелый разрезатель кушаний; после него за дело взялся Бешара: он ухватил соседний кусок филея и оторвал его, действуя тем же способом и с той же легкостью; затем то же проделал Арабалла, доказавший, что он достоин своих предшественников; мы попытались в свой черед поступить так же, но тотчас поняли, что нам следует отказаться от этого способа, если мы хотим получить свою долю; так что мы прибегли к помощи ножей и пользовались ими столь умело, что в конце концов с честью вышли из испытания; насытившись, мы передали блюдо Мухаммеду, Абдалле и остальным двенадцати арабам, которые набросились на остатки барана и стали раздирать его на куски, так что через двадцать минут на блюде остался лишь белый скелет, чистый и блестящий, как слоновая кость, и вполне достойный того, чтобы его выставили в каком-нибудь кабинете сравнительной анатомии.
Радость пирующих была безмерной. Бешара принялся медленно и ритмично распевать стихи арабского поэта по имени Бедр ад-Дин. Это своеобразное обращение к ночи состояло из нескольких строф; одна из них даст представление о произведении в целом:
Сменившихся ночей неведомо число, Находит человек в них и добро, и зло.
Он в смене тех ночей проводит жизнь беспечно, Чреде их нет конца, но жизнь не бесконечна. Несчастлив он — и ночь покажется длинна, А счастлив — до поры закончится она.[15]
Каждый куплет арабы сопровождали жестами, а припев подхватывали хором. Когда же настала очередь последнего куплета, послышались какие-то новые звуки, тоном повыше. Это был далекий шум, который я слышал две последние ночи; сначала он напоминал завывание ветра, но, приближаясь, становился странным и заунывным: он походил на далекие, глухие стоны, среди которых вскоре уже можно было различить протяжные, горестные причитания, прерываемые долгими рыданиями и страшными, пронзительными воплями. Казалось, это кричат женщины и дети, которых убивают. Признаться, меня охватил глубочайший ужас. Я подумал, что на соседний караван-сарай кто-то напал и до нас доносятся хрипы умирающих. Я подозвал Бешару.
— А, — сказал он мне, — так вас беспокоят крики; но это же пустяки: ветер разнес во все стороны запах жареного барана, и шакалы с гиенами явились к нам требовать свою долю. К счастью, от барана остался только скелет. Скоро вы услышите их еще лучше, а подбросив в костер немного хвороста, вы не только услышите их, но еще и увидите, как они бродят вокруг нас.
Я последовал совету Бешары по двум причинам: во-первых, мне было известно, что огонь отпугивает диких зверей, а во-вторых, я, в конечном счете, был не прочь познакомиться с новыми действующими лицами, с которыми нам пришлось иметь дело. И в самом деле, стоило пламени разгореться достаточно ярко, чтобы осветить круг радиусом в шестьдесят шагов, как мы увидели, что на его краю, наполовину на свету, наполовину во мраке, появляются и исчезают, а затем появляются снова исполнители концерта, так сильно тревожившего меня на протяжении трех ночей. На этот раз они кружили вокруг нас на расстоянии ружейного выстрела, завывая так, что казалось, будто они подстрекают друг друга напасть на нас, и продвигаясь в круг света настолько далеко, что мы могли уже не только отличить шакалов от гиен, но и увидеть, как у этих последних топорщится шерсть на спине. У нас были при себе лишь пистолеты, сабли и кинжалы, и, признаться, мне вовсе не улыбалась мысль сражаться врукопашную с подобными противниками. Так что я подозвал своего друга Бешару, чтобы узнать у него, как лучше действовать в случае осады. Однако он ответил мне, что никакая опасность нам не угрожает и что наши враги будут все время держаться на почтительном расстоянии от лагеря, а вот если бы рядом с нами находился труп человека или животного, то, напротив, их ничто не остановило бы, и в таком случае разумнее всего было бы выбросить труп за пределы лагерной стоянки, отдав им его на растерзание, благодаря чему они оставили бы нас в покое. Я подумал о несчастном баране, которого мы разъяли на части, и бросил на него взгляд. Однако при виде того, что это не труп, а скелет, я успокоился. На минуту мне пришла в голову мысль бросить его шакалам и гиенам таким, какой он есть, но меня остановил страх, что они воспримут подобный жест как дурную шутку и потребуют у нас удовлетворения за обиду.
Что же касается арабов, то их, по-видимому, это обстоятельство совершенно не беспокоило. Они потихоньку приготовились ко сну, а затем, как обычно, по-братски легли бок о бок с верблюдами. Лишь один из них остался на часах и продолжал бодрствовать, но скорее, мне кажется, из-за наших двуногих соседей, а не из-за четвероногих бродяг.
Ну а мы удалились в свою палатку и разлеглись на коврах. Еще какое-то время мы переговаривались под звуки этой адской музыки, но, наконец, усталость взяла верх над тревогой, глаза у нас сами собой закрылись, и мы заснули таким глубоким сном, как если бы нас убаюкивали сонатой или симфонией.
Следующий день был одним из самых тяжелых, какие нам довелось к этому времени пережить: дорога была завалена кучами булыжников, образовывавших неустойчивое покрытие, на котором копыта дромадеров скользили при каждом шаге. Мы вступили в одно из ущелий, соседствующих с горой Синай, и жара здесь была еще сильнее, так как солнце отражалось от голых скал, у подножия которых пролегал наш путь. Никогда прежде мы так горячо не мечтали о привале и, едва караван остановился, сразу же бросились в палатку. Арабы, со своей стороны, впервые за все время путешествия сняли с дромадеров попоны и с помощью копий, послуживших подпорками, соорудили себе укрытия от солнца. Даже верблюды, неутомимые скакуны пустыни, казалось, ощущали тягостное влияние этого дня. Они легли, расслабленно вытянув шеи, и ноздрями разрывали песок, пытаясь найти под его верхним слоем прохладу, отсутствовавшую на поверхности. Однако, как ни нуждались мы в отдыхе, привал был коротким. Нам пришлось выехать рано утром, чтобы успеть до темноты выбрать место для лагерной стоянки: мы возвращались в царство змей, ящериц и прочих рептилий.
Не чувствовалось ни малейшего ветерка, жара была удушающей, часы тянулись бесконечно, и на вопросы о том, сколько нам еще осталось пройти, всегда следовал один и тот же уклончивый ответ «Это там», сопровождаемый соответствующим жестом. Язык прилипал к нёбу, а лучи солнца, навстречу которому мы двигались, обжигали лицо. Именно эти часы Бешара избрал для того, чтобы придать своему пению протяжность и раскатистость, каких никогда прежде мы у него не замечали. Казалось, к тому же, что этот адский зной располагал арабов к веселью, ибо общий хор подхватил уже первый куплет песни Бешары, а затем старательно сопровождал и все другие. На мой взгляд, нет ничего утомительнее, чем слушать музыку, даже хорошую, если у тебя плохое настроение; понятно поэтому, как действовал мне на нервы подобный гвалт. При той жажде, усталости и жаре, какие мне приходилось теперь испытывать, я вряд ли бы мог, даже сидя в удобном кресле Итальянского театра, слушать дуэт из «Сомнамбулы» или каватину из «Дон Жуана». Судите же сами, каково было, пристроившись на деревянном седле, поднятом на высоту пятнадцати футов от земли и сотрясающемся от рыси верблюда, слушать соло Бешары и хор бедуинов. Однако в силу своей природной вежливости я не позволил себе принуждать к молчанию меломанов, которые, помимо того, явно находили устроенный ими концерт столь приятным для слуха, что было совестно выводить их из этого заблуждения. Я воспользовался паузой, чтобы поинтересоваться у Бешары переводом стихов, которые он распевал. У меня была надежда, что, пересказывая мне их содержание, он забудет о мелодии.
— Вот, — ответил он, описав рукой полукруг, который охватывал всю лежавшую перед нами местность, — там наше племя, и скоро мы снова увидим свои семьи, своих жен и братьев.
И он продолжил песню, служившую приветствием его родине, и при каждом припеве, повторяемом арабами, дромадеры, как если бы у них тоже были братья, жены и семьи, радостно подпрыгивали, словно библейские холмы.
Это всеобщее ликование прервал, наконец, шедший впереди араб: он издал крик и метнул в сторону горизонта копье. Мы посмотрели в указанном направлении и на другом конце долины различили какую-то черную точку. Талеб подал знак, и Арабалла пустил в галоп своего дромадера, помчавшего его с такой необычайной быстротой, что он стал уменьшаться в размерах буквально на глазах и минут через десять превратился во вторую точку, не больше той, что была его целью. Вскоре мы увидели, как обе эти точки постепенно увеличиваются, приближаясь к нам. Поскольку и наш караван двигался навстречу им, то по прошествии короткого времени обе стороны оказались перед лицом друг друга. Вновь прибывший был арабом из племени аулад-саид: выехав из Обейда в Кордофане, он проследовал вдоль Белой реки, считающейся одним из истоков Нила, пересек Нубию, и ехал теперь по берегу Красного моря, но, прежде чем отправиться в Каир, где ему предстояло исполнить миссию, способную сделать честь любому европейскому филантропу, решил повидать свою семью, покинутую им полтора года назад. Накануне он выехал из стана своего племени, а утром сделал привал там, где нам предстояло остановиться вечером. Как только меня посвятили во все эти разнообразные подробности, мне подумалось, что лучше всего именно к нему стоит обратиться за теми сведениями, какие я хотел получить, и что он сможет предоставить их мне точнее, чем кто-либо еще; так что я подошел к нему и, призвав на помощь весь свой арабский словарь, начавший понемногу расширяться, спросил:
— Далеко ли отсюда до привала?
— Это ведомо одному Аллаху, — ответил он.
Я понял, что имею дело с фаталистом, и решил добиться своей цели с помощью хитроумных иносказаний:
— Сколько времени ты шел оттуда сюда?
— Сколько было угодно Аллаху.
Не желая признавать себя побежденным, я продолжал:
— А мы придем туда до наступления темноты?
— Если на то будет воля Аллаха.
— Но в конце концов, — в нетерпении вскричал я, — доберемся ли мы туда за час?!
На этот раз лицо его исказила удивленная улыбка, словно сказанное мною было чудовищным и неосуществимым. Но затем, укоряя себя за это сомнение, способное оскорбить всемогущество Аллаха, он вновь принял невозмутимый вид и с выражением той веры, какая движет горы, ответил:
— Аллах велик.
— Да кто же, черт возьми, в этом сомневается?! — вскричал я, выйдя из себя. — Речь ведь о другом. Послушай меня хорошенько: я спрашиваю тебя, далеко ли отсюда до лагерной стоянки?
Тогда он протянул правую руку в том направлении, куда мы двигались, и ответил мне привычной фразой:
— Это там.
Осознав на этот раз, что мне приходится идти по заколдованному кругу, и посчитав, что он и без того достаточно широк, я решил не расширять его новыми вопросами. Араб же, обрадованный встречей с товарищами, отправился назад вместе с нами, настроившись продолжить свой путь на следующий день. Через три часа мы были у цели.
Беглый осмотр местности сулил нам по крайней мере мягкую постель: красноватый песок был необычайно мелким и чистым: ни камешка, ни ракушки не виднелось на всей его ровной поверхности. К несчастью, эти его замечательные свойства ценили и здешние хозяева, с которыми мы вовсе не намеревались делить свое ложе: тут нельзя было и шагу ступить, чтобы не наткнуться на отпечатки ящериц и змей, и эти пересекающиеся следы были столь многочисленны, что складывалось впечатление, будто на равнину набросили сеть с ячейками разного размера. Ночь застигла нас до того, как мы нашли нетронутый участок земли, так что нам пришлось выбирать место стоянки наугад и положиться на волю Провидения. Арабы установили палатку, мы растянулись в ней на коврах, хотя под ними вполне могли оказаться норы ящериц или змей, что крайне опасно, поскольку рептилии, пытаясь выйти из своего убежища или желая вернуться в него, обычно атакуют любое препятствие, преграждающее им входное отверстие.
Ужин протекал грустно; как уже говорилось, прошедший день оказался одним из самых тяжелых за все наше путешествие. У меня не было большой уверенности в том, что ночь удастся провести спокойно, и потому, чтобы затем ни в чем себя не укорять, я решил в последний раз обойти дозором вокруг палатки и занялся этим, согнувшись пополам и вглядываясь в песок, как вдруг Бешара, увидев, как я брожу повсюду, словно неприкаянная душа, счел своим долгом отвлечь меня от этого занятия и подошел ко мне. Я поинтересовался у него, можно ли судить о его родине, которую он приветствовал столь мелодичным пением, по этому ее показательному уголку, предложенному нам в первую же ночь. Бешара ответил мне, что на следующий день я сам смогу оценить достоинства его страны, и, в свою очередь, поинтересовался у меня, стоит ли Франция Синайского полуострова.
Никогда еще ни один вопрос не был задан более уместно: он затронул меня до глубины души, пробудив всю мою привязанность к родной земле, проявляющуюся на чужбине особенно пылко и благоговейно. Я призвал на помощь все свои воспоминания о Франции, и каждый ее уголок всплывал в моей памяти, окруженный ореолом поэзии, которой я не замечал, находясь там, и которую ощутил теперь, оказавшись далеко от родины. Я рассказал Бешаре о Нормандии с ее высокими обывистыми берегами, ее безбрежным и беспокойным океаном и ее готическими соборами; о Бретани, этой древней родине друидов, с ее дубовыми лесами, ее гранитными дольменами и ее народными балладами; о Южной Франции, которую римляне превратили в свою излюбленную провинцию, сочтя ее ни в чем не уступающей Италии, и где они оставили те гигантские сооружения, какие способны соперничать с постройками в Риме; и, наконец, о Дофине с его заоблачными горами и изумрудными долинами, с поэтичным преданием о его семи чудесах и ослепительными радугами его водопадов, о мелодичном шуме и восхитительной свежести которых я тосковал в эту минуту, как никогда прежде. Бешара слушал мой рассказ, проявляя все возраставшее сомнение; наконец он уже не мог скрывать своего удивления, и мне стало ясно, что он пребывает в убеждении, будто я, художник по роду занятий, нарисовал перед ним эти картины, безоглядно отдавшись прихотям своего воображения. Тогда я поинтересовался у него, что необычного и невероятного находит он в моем рассказе. Какое-то время он собирался с мыслями, а затем, после минутного молчания, ответил мне:
— Послушай! Аллах создал квадратную землю и усеял ее камнями. Покончив с этим первым делом, он спустился вместе с ангелами и, воссев, как тебе известно, на вершине горы Синай, являющейся срединой мироздания, начертил большую окружность, которая касалась четырех сторон квадрата. После этого он приказал ангелам побросать все камни из круга в углы, соответствующие четырем сторонам света. Ангелы исполнили приказ, и, когда круг был расчищен, Аллах отдал его своим любимым чадам — арабам, а четыре угла назвал Францией, Италией, Англией и Россией. Так что Франция не может быть такой, как ты ее описываешь.
Как ни обидны были для меня слова Бешары, я уважал чувства, подсказавшие ему такой ответ, и потому решил промолчать. Однако мне показалось забавным, что именно в Каменистой Аравии зародилась подобная легенда.
Что же касается Бешары, то он счел меня побежденным и, проявив себя великодушным противником, уважительно отнесся к моему поражению.
Поскольку мне вовсе не хотелось спать, мы подошли к сидевшим кружком проводникам. Предметом разговора был араб, примкнувший к нам днем, и Бешара, проявляя гостеприимство, уступил ему слово. Тот рассказывал длинную историю, из которой я ничего в тот момент не понял, но позднее мне ее пересказал Бешара.
Малек — так звали этого араба — оказался в Каире, когда одному английскому путешественнику понадобился проводник, который мог бы подняться вместе с ним вверх по Нилу и довести его до берегов Белой реки. Малек предложил свои услуги, хотя дорогу после Фил он знал ничуть не лучше того, кто взял его в провожатые. Но араб ничего не боится, ибо впереди всякого человеческого знания его вера ставит могущество Аллаха. И в самом деле, когда они добрались до Эфиопии, он честно признался путешественнику, что считает благоразумным взять себе в качестве помощников кого-нибудь из местных уроженцев. Англичанин тотчас догадался, что Малек сильно преувеличил свои географические познания, но, поскольку на протяжении всего путешествия тот проявил себя услужливым проводником и преданным слугой, он решил оставить его в качестве посредника между ним и новыми попутчиками. Так что Малек сопровождал европейца вплоть до Лунных гор. Там англичанин решил продолжить свое путешествие по Абиссинии, но Малек, поступая к нему в услужение, брался сопровождать его только до берегов Бахр-эль-Абьяда, или Белой реки, и потому он заявил теперь путешественнику, что желает вернуться к своему племени. Желание было настолько законным, что оспаривать его не приходилось.
Англичанин заплатил вдвое больше, чем обещал, и простился с Малеком, который купил себе верблюда и двинулся в обратный путь, не придерживаясь, по примеру всех арабов, никакой дороги и ориентируясь по звездам. Так он достиг Кордофана, то ночуя под открытым небом вместе со своим дромадером и испытывая, как и он, голод и жажду, то прося гостеприимства в каких-нибудь убогих негритянских хижинах, где, к его великому удивлению, никогда не было никого, кроме стариков, стоящих уже на пороге смерти, и детей, не вышедших еще из колыбели. На северной границе этого государства, в двух днях пути от Обейда, его столицы, если так можно назвать скопление жалких лачуг, Малека приютили в хижине, где жили только старый негр и ребенок. Оба они плакали: ребенок звал мать, а старик — дочь. Старый негр счел Малека арабом из Нижнего Египта и поведал ему свою историю. Из этого рассказа тот почерпнул несколько явно не лишенных интереса подробностей, касающихся населения внутренних областей Африки, о котором все еще так мало известно.
Из года в год Нил выходит из берегов, неся плодородие Египту, и, хотя Господь сотворил это чудо для всех людей, пользу из него извлекает один лишь паша. Урожай с этих плодородных берегов, от Дамьетты до Эле- фантины, принадлежит ему. Но дальше живут независимые племена кочевников, все богатство которых, как это было у древних царей-пастухов, заключено в их стадах. Ближайшими из этих кочевников были негры Дарфура и Кордофана, и паша, обратив на них взор, не раз вспоминал о необходимости напомнить им, что они входят в состав его державы, и обложить их данью людьми вместо налога урожаем и деньгами, которые ему платят его подданные из Дельты и Нижнего Египта. Когда паша принимает одно из таких решений, а это происходит каждые три-четыре года, он направляет в Кордофан кавалерийский полк и несколько пехотных рот, и там начинается охота, подобная той, какую индийские цари устраивают на слонов, львов и тигров.
Солдаты образуют огромное кольцо, которое постепенно сжимается и центром которого служит заранее выбранная точка, обычно какая-либо гора. Женщины, дети, старики, мужчины, скот — все отступают перед этим окружающим их губительным кольцом, и в конце концов, словно те дикие звери из Кабула и Декана, какие, независимо от их породы, оказываются согнаны в какой-нибудь лес или прижаты к какой-нибудь реке, все эти различные племена оказываются оттеснены к подошве, склонам или вершине горы, которую они покрывают живым пестрым ковром и оглашают криками на двадцати разных наречиях. И тогда разыгрывается одна из тех душераздирающих сцен, о каких не могут иметь никакого представления в Европе и какие можно найти в Библии, где рассказано о том, как Навузардан, военачальник Навуходоносора, увел пленных евреев в Вавилон. Каждый из попавших в окружение ведет себя соответственно своему характеру. Те, кто еще рассчитывает защищать свою жизнь, борются и оказываются убитыми; те, кто теряет надежду, бросаются с утеса в какую-нибудь пропасть; слабые телом и духом прячутся, как рептилии, в глубоких пещерах, откуда их быстро выкуривают. Наконец все, кто годится для продажи, все, кто может стать слугой или солдатом, рабыней или наложницей, схвачены, рассортированы, связаны попарно, как вьючные животные, и, как стадо, согнаны на берег Нила, чтобы затем заполнить собой базары Каира, Суэца и Александрии или увеличить численность войска вице-короля. Таким образом, на свободе остаются лишь ни на что не годные старики и дети, которые лет через пять на что- нибудь сгодятся. Все поколение, стоящее между ними, исчезает в один день, как в те времена, когда Иегова, дабы наказать гонителей своего народа, истреблял всех египетских первенцев, начиная от первенца фараона, который сидит на престоле своем, до первенца рабыни, которая крутит жернова мельницы.
Так вот, старик и ребенок, в чьей хижине остановился Малек, были соответственно отцом и сыном той, которую они потеряли во время последней подобной экспедиции: один остался без дочери, другой — без матери. Что же касается ее мужа, то он защищал свою семью до последней крайности и, видя, что ему не удастся ее спасти, бросился со скалы в пропасть; женщину увели в рабство, а старика и ребенка бросили как ненужную добычу.
И тогда старик отправился в путь; он преодолел горную цепь, которая тянется от Дарфура до Красного моря, пересек Бахр-эль-Абьяд и пришел в Сеннар, на берег Голубой реки. Там в течение полугода он от зари до зари гнул спину, промывая речной песок в поисках содержащегося в нем золота; затем он выменял часть золота на страусовые перья и вернулся в Кордофан достаточно богатым, чтобы выкупить дочь. Но путешествие в Сеннар подорвало здоровье старика: ему уже недоставало сил на то, чтобы отправиться в Каир, и, когда Малек пришел просить у него гостеприимства, он лежал в хижине, оплакивая свое бесполезное богатство. Старик рассказал гостю о своих несчастьях, и Малек сказал ему: «Мое племя живет на Синайском полуострове, а от Синая неделя пути до Каира; дай мне страусовые перья и золото, и я отправлюсь в Каир, чтобы выкупить твою дочь».
Когда мы встретили Малека, он как раз исполнял святой долг, взятый им на себя в благодарность за оказанное ему гостеприимство.
Караван рабов, захваченных таким образом в Кордофане и Дарфуре, движется по берегу Белой реки к месту ее впадения в Нил, а поскольку река, устремляясь на север, делает там изгиб в сто пятьдесят льё, то безжалостные пастухи этого человеческого стада считают ненужным следовать дальше вдоль ее берегов. И тогда вся эта толпа, состоящая из всадников, пехотинцев и пленников, начинает готовиться к переходу длиной в семьдесят льё по пустыне, простирающейся от Хальфаи, где караван покидает реку, вплоть до Корти, где он вновь подходит к ней; люди берут недельный запас продовольствия, наполняют бурдюки водой и устремляются через песчаное море, иссушаемое тропическим солнцем. Когда караван пускается в путь, уже ничто не может его остановить; его гонит вперед необходимость, ибо от него не отстают два демона пустыни — жажда и голод; он идет, пока длится день, идет, подобно волнам перед бурей. Больные падают, и никто не останавливается, чтобы поднять их; матери, не имеющие больше сил нести своих детей, ложатся рядом с ними на песок и остаются там навсегда; гиены и шакалы следуют позади каравана, как волки следовали за войском Аттилы; каждый вечер караван останавливается на месте какой-нибудь прежней лагерной стоянки, узнаваемой по грудам костей, и каждое утро отправляется в путь, оставив там еще несколько трупов, что делает это скопление костей еще больше. Наконец через неделю пути, а вернее, бега вся эта обессиленная, задыхающаяся, уменьшившаяся на треть, а то и на половину толпа достигает Корти или Донголы, где она вновь встречается с Нилом и затем, не отступая более от его берегов, доходит до самого Каира. Но порой случается, что рядом с караваном поднимается, словно великан, самум: он парит над ним, отряхая свои огненные крылья, и в итоге хозяева и невольники исчезают в нубийских песках, как некогда войско Камбиса исчезло в безлюдных пространствах царства Амона. И напрасно ждет тогда паша своих солдат и пленников: время проходит, он интересуется, что с ними сталось, но слух о них затих, след их стерся, и они пропали, как пропадает человек, под ногами которого внезапно разверзлась земля.
Мне неизвестно, могут ли взволновать такие рассказы городского жителя, который слушает их, сидя возле камина у себя дома, но я знаю, что в пустыне, когда вы целый день страдаете от жары, голода и жажды, когда вы видите, как на горизонте вздымаются песчаные волны, которые хамсин может накатить на вас, когда вы слышите вокруг себя дикий концерт гиен и шакалов, подобный рассказ обретает невероятную силу. В сочетании со страхом подвергнуться нападению рептилий он оказал на меня такое воздействие, что я провел одну из самых бессонных за все это время ночей; к счастью, на следующий день мы должны были достичь Синая, и эта надежда служила целительным бальзамом, успокаивающим все наши тревоги и все наши печали.
Проснувшись, мы приветствовали великолепное солнце, обещавшее прекрасный, но жаркий день, и продолжили путь по все той же песчаной равнине; затем наш караван снова вступил в одно из каменистых вади с вулканическими горами и гранитными отвесными стенами, вдоль которых струятся, словно каскады света, солнечные лучи. Нас заранее пугал предстоящий полуденный привал среди подобного пекла, как вдруг за одним из поворотов этой долины мы остановились, замерев от удивления и восторга. Горы, великолепные по цвету и форме, вырисовались перед нами во всей своей суровой наготе на фоне чистейшего голубого неба.
Именно здесь разыгрывались грандиозные сцены, о которых рассказывает библейская книга Исход. Эти гранитные громады были достойны того, чтобы Бог избрал их своим троном, и нигде в мире, я полагаю, не нашлось бы более сурового и величественного места, где должен был прозвучать голос Господа, давшего Моисею законы, по которым предстояло жить его народу. И перед лицом этой безмолвной, нагой и печальной природы, там, где между бесплодными скалами не пробивается ни травинки, евреям суждено было понять, что ждать помощи им приходится только от Неба и все свои надежды возлагать лишь на Бога. И вот эти края, среди подобных первозданных пейзажей, избрали своей родиной наши арабы, поклоняющиеся, как и все дикие народы, великим картинам природы. Горизонт, развернувшийся перед нашими глазами, был тем самым, какой они славили при каждом восходе и заходе солнца. Потрясенные, как и мы, видом этой грандиозной панорамы и к тому же умиленные возвращением в родные места, они затихли и прекратили всякие разговоры; после минутной остановки, вызванной этим неожиданным зрелищем, караван продолжил путь, пребывая в молчании и задумчивости, тогда как наши дромадеры, по собственной воле ускорив шаг, убедили нас, что им не меньше, чем их хозяевам, присуща любовь к родине. По прошествии пяти часов пути по этой великолепной пустыне мы увидели на противоположной стороне лощины лагерь племени аулад- саид.
Многочисленные шатры были расставлены кольцом. Несколько из них, самые высокие, принадлежали шейхам; все шатры стояли вплотную друг к другу, но между двумя был оставлен просвет, являвшийся входом в лагерь. Своей формой эти шатры отличались от наших палаток: основу их составляли длинные полотнища из шерстяной ткани или верблюжьего меха, украшенные белыми и коричневыми полосами и наброшенные на тростниковые жерди, которые поддерживались поперечными деревянными опорами. Концы таких полотнищ, образующих вместе квадратный купол, с обеих сторон опускались до самой земли, где их удерживали положенные сверху тяжелые камни. Шатры шейхов, превосходившие, как я уже говорил, высотой остальные, были построены по такому же образцу, однако внутри там с лежавшей поперек жерди свисал кусок материи, деливший помещение на две части. Как только нас заметили, из всех шатров стали выглядывать взволнованные лица; вскоре, узнав в тех, кто пришел, своих братьев, весь лагерь бросился нам навстречу, испуская восторженные крики и кудахтанье, похожее на то, что мы слышали во время свадебного шествия в Каире. Впереди бежали женщины вместе с детьми, и мы уже было обрадовались, что сможем разглядеть их вблизи, как вдруг все они обратились в бегство: женщины увидели, что в составе каравана есть назаряне. Наши охранники ни единым жестом не пыталась их удержать, так что мгновение спустя мы увидели, как они вперемешку устремились в лагерь и скрылись, каждая в собственном шатре, словно испуганные пчелы, возвращающиеся в свои улья. Остались только старики, воины и дети. Через несколько минут мы подъехали к ним, и наши дромадеры, оказавшись рядом с лагерем, сами опустились на колени, не дожидаясь сигнала Талеба.
Мы были представлены старейшинам племени, которые провели нас в самый красивый шатер: это был шатер Талеба. Наш вождь любезно пригласил нас сесть и вместе с наиболее уважаемыми из своих товарищей сам сел рядом с нами. Несколько минут мы просто наслаждались прохладной тенью, а затем в шатер подали деревянную миску, полную сливок ослепительной белизны, один вид которых вызывал ощущение свежести. Я повернулся к Абдалле и глазами указал ему на эту чудесную миску, но он ответил на мой взгляд пренебрежительным жестом, который я приписал презрению со стороны человека, изучавшего кулинарное искусство в столице, к деревенским угощениям племени аулад-саид. После полагающихся в таких случаях проявлений вежливости, показавшихся мне весьма затянутыми, настолько мне не терпелось отведать это блюдо, г-н Тейлор отважился запустить руку в миску, зачерпнул сливок и поднес их ко рту; однако, к своему великому удивлению, я не увидел, чтобы, попробовав их, он каким-либо образом выразил свое удовольствие; тем не менее он допил оставшуюся у него в ладони жидкость, оставаясь внешне спокойным, но выражение его лица, как мне показалось, свидетельствовало скорее об умении этого человека владеть собой, чем о блаженстве изнывающего от жажды гостя, нашедшего, наконец, чем ее утолить. Воспользовавшись мудрой арабской неторопливостью, обязывающей в торжественных случаях делать после каждой фразы, каждого движения и каждого действия перерыв на несколько секунд, я спросил у г-на Тейлора, как он находит буколический напиток, который нам поднесли.
— Ну, — ответил он с истинной мудростью, — это не похоже ни на что из того, что вам известно; попробуйте: вкус своеобразный.
Такой ответ вселил в меня некоторые сомнения, но, ободренный аппетитным видом этих злосчастных сливок, я в свою очередь погрузил в них руку и, поднеся пригоршню ко рту, проглотил залпом все, что она содержала. Ощущение, ожидавшее меня, оказалось чудовищным, и, не будучи таким опытным дипломатом, как мой друг, я выдал себя в то же мгновение, причем не только выражением лица, но и речью. Громко крича, я попросил воды; мне тотчас принесли полный кувшин, который я выпил, так и не сумев избавиться от привкуса этого отвратительного пойла. Я подал знак, чтобы мне принесли второй кувшин, половину воды из него выпил, а оставшейся прополоскал рот. Предаваясь этому занятию, я случайно остановил свой растерянный взгляд на Абдалле, смотревшем на меня с видом человека, который заранее прекрасно знал, что должно произойти, но не пожелал лишать себя этого приятного зрелища.
Как я узнал позднее, это своеобразное блюдо состояло из верблюжьего сыра, растительного масла и мелко нарезанного лука; все это сбивают, добавляя туда еще несколько подобных приправ, и итогом этого порочного смешения является та отрава, какую нам подали. Впрочем, отвращение, испытанное нами, было, по-видимому, связано исключительно с нашими европейскими вкусами, ибо стоило Мейеру проделать, причем с тем же результатом, испытание, оказавшееся для меня столь роковым, как арабы набросились на остававшуюся полной миску и с наслаждением съели все это кушанье, которое внушило мне стойкую неприязнь к молоку, сохранившуюся до конца путешествия.
Пока они быстро управлялись с этим первым блюдом, я с любопытством разглядывал внутреннее убранство одного из тех шатров, которые не претерпели никаких изменений со времен Авраама и привычку к которым еще Исмаил привез из земли Ханаанской в глушь Каменистой Аравии. Итак, я рассматривал на стене шатра одну из темных полос, изготовленных из шерсти черных овец, как вдруг мне показалось, что сквозь материю просовывается лезвие кинжала. Оно прошло внутрь, оставив разрез длиной около двух дюймов, а затем исчезло; взамен него показались два тонких, изящных пальчика с красными ногтями: они раздвинули края отверстия, проделанного кинжалом, и между ними заблестел черный глаз; это арабские женщины, стремясь увидеть назарян, но не желая показываться им на глаза, не нашли иного способа удовлетворить свое любопытство и вместе с тем не нарушить закон, как проделать это крохотное отверстие, в котором в течение всего времени, пока мы сидели в шатре Талеба, каждые несколько минут появлялся новый любопытный глаз.
Однако, пока дамы разглядывали нас в свое удовольствие, их мужья покончили с кушаньем, предложенным вначале нам. За ним последовало огромное блюдо с рисом, но на этот раз, наученный опытом, я попробовал его, приняв необходимые меры предосторожности. Новое кушанье обладало хотя бы тем преимуществом, что оно вообще не имело вкуса — ни хорошего, ни плохого; рис был сварен в воде и если и не доставлял особо приятных ощущений, то, по крайней мере, не вызывал тошноты.
Когда трапеза завершилась, мы решили в благодарность за оказанное нам гостеприимство вручить хозяевам подарки. У нас было с собой несколько ярких, разноцветных носовых платков, и мы раздали их арабским ребятишкам. Дети ходили совершенно голыми и носили на шее, подвешенным на плетеном шнурке из конского волоса, бубенчик, назначением которого я поинтересовался. Мне объяснили, что по вечерам, когда племя собирается на отдых, в ограду заводят вначале дромадеров, потом баранов и, наконец, детей. Каждое такое стадо пересчитывают, начиная с того, какому приписывают наибольшую ценность, и если кто-то из детей не явится на поверку, то родители бросаются на поиски, призывая его и прислушиваясь. Если он не откликается, родители бегут на звон бубенчика; в итоге заблудившегося или убежавшего ребенка находят или ловят и приводят в лагерь, вход в который не закрывается до тех пор, пока не будет удостоверено, что в него вернулись все без исключения.
Впрочем, ребятишки, несмотря на свой юный возраст, с удивительной ловкостью мгновенно соорудили себе одежду из носовых платков, которые мы им подарили. Одни обмотали платок вокруг головы как тюрбан, другие превратили его в юбку или накинули на плечи как плащ, и почти все эти наряды отличались несомненным вкусом. Я зарисовал несколько детей, которые были так увлечены своим веселым занятием, что не заметили, как я украдкой набрасываю их портреты, хотя в любых других обстоятельствах они никогда не позволили бы мне сделать это.
Проводники, в благодарность за наше доброе отношение к ним, а возможно, и для того, чтобы продлить наше пребывание в лагере еще на несколько часов, пожелали добавить к молоку и рису харуф махши — барашка, запеченного под горячими углями. Однако мы стоически отказались от этого блюда, хотя, бесспорно, оно лучшее в арабской кухне. Мы находились всего в нескольких часах пути от Синая и, торопясь добраться туда до наступления темноты, не хотели терять времени.
Прощание проходило с чисто арабской сдержанностью. Впрочем, на этот раз наши проводники ненадолго разлучались со своим племенем: поскольку они не имели права войти в монастырь, им предстояло вернуться обратно той же ночью. Так что мы без особого промедления взобрались на своих дромадеров и уже через полчаса вступили в оазис Святой Екатерины, ведущий к подножию горы Синай. Дорога была гористой, труднопроходимой и обрывистой, но мы были почти у цели, и мысль об этом делала в наших глазах путь ровнее, дорогу — красивее, склоны — положе. Даже солнце, по-прежнему испепеляющее, казалось нам ласковым, и переносить его жар было легче, чем накануне. Тем не менее эта трудная дорога заняла у нас уже более двух часов, и, несмотря на душевный подъем, мы начали ощущать физическую усталость, как вдруг, обогнув огромный утес, закрывавший от нас горизонт, мы оказались у подножия горы Святой Екатерины, царственно возвышавшейся над соседними горами. Слева высился намного превосходящий ее по высоте величественный Синай, и на восточном склоне священной горы, примерно на трети ее высоты, нам открылся монастырь — мощная крепость, построенная в форме неправильного четырехугольника, а с его северной стороны виднелся обширный сад: спускаясь вдоль последнего отрога горы в долину, он был обнесен оградой, уступавшей по высоте монастырским стенам, но, тем не менее, служившей защитой от внезапных нападений, и верхушками своих деревьев радовал взор, отвыкший от зелени.
Синай является высочайшей вершиной горной цепи, возвышающейся, словно становой хребет полуострова, и по прихотливой ломаной линии спускающейся к Красному морю, где ее последние гранитные зубцы теряются в золотом песке.
В ту минуту, когда мы уже почти достигли садовой ограды, высящейся над тропой, мимо нас проследовал богато одетый араб, который приветствовал нас, на что мы ответили поклоном, приблизился к Талебу и обменялся с ним несколькими словами; затем он возобновил свой путь, двигаясь в том самом направлении, откуда мы пришли. Мы же продолжили огибать нескончаемую садовую ограду, в тени которой нам на каждом шагу встречались нищие бедуины — голые, в лохмотьях, привлеченные сюда близостью монастыря, они жили подаяниями монахов, как бедняки на папертях наших церквей живут милостыней верующих.
Наконец, вслед за садовой оградой потянулась монастырская стена: претерпев неслыханные тяготы, мы подошли к гавани, которую самоотверженность христиан сумела сберечь для тех, кто странствует по этому песчаному океану, среди этих гранитных утесов. Это была наша земля обетованная, и я не думаю, что евреи мечтали о своей более горячо, чем мы об этой.
Тем не менее мне хватило одного-единственного взгляда, чтобы убедиться, что нам еще не удалось достичь конца пути. Мы прекрасно видели стену, но тщетно искали в этой стене ворота. Однако, когда мы находились у середины той ее части, что обращена к востоку, Талеб, к нашему великому изумлению, кудах- тающим криком подал верблюдам сигнал остановиться. Они, как обычно, опустились на колени, стремясь расположиться в тени, отбрасываемой высокими монастырскими стенами. Хотя нам не совсем были понятны причины этого привала, мы тоже остановились. В ту же минуту распахнулось окно, защищенное навесом, и в нем появился греческий монах, одетый во все черное, с маленькой круглой шапочкой на голове: он осторожно высунулся наружу, чтобы посмотреть, с какого рода людьми ему приходится иметь дело. И тогда, отделившись от арабов, мы приблизились к окну, находившемуся примерно в тридцати футах над землей, и, обратившись к черноризцу, объяснили ему, что мы французы и прибыли из Каира для того, чтобы посетить монастырь. Он поинтересовался, есть ли у нас рекомендательные письма из монастырского подворья. В ответ мы показали ему те, что вручили нам у колодцев Моисея два монаха, с которыми у нас произошла там встреча. Тотчас же вниз спустилась веревка, служившая монастырским письмоносцем; мы привязали к ней наши письма, и ее тут же втянули обратно. Монах взял их и скрылся вместе с ними.
Мы не знали содержания этих писем, поскольку не могли их прочесть: они были написаны по-новогречески; к тому же нам не было известно, в каком сане находились написавшие их монахи и достаточно ли влиятельны их рекомендации, чтобы открыть нам ворота в святую крепость. Нетрудно догадаться, сколь долгими показались нам те пятнадцать минут, что тянулись в ожидании монаха, унесшего с собой нашу последнюю надежду. Что мы будем делать, если письма не подействуют и нам откажут в гостеприимстве? Возвращаться в Каир, проделав сто льё по пустыне лишь для того, чтобы увидеть монастырские стены, казалось нам, при всей живописности этих стен, весьма унизительной перспективой. Так что мы обменивались довольно тоскливыми взглядами, как вдруг окно открылось, и из него стали по очереди высовываться все новые и новые монахи, чтобы взглянуть на нас. Мы, со своей стороны, тотчас же постарались придать нашим лицам как можно более располагающее выражение. По-видимому, нам удалось внушить монахам полное доверие, ибо, после того как двое святых отцов, казавшихся чрезвычайно значительными фигурами в общине, коротко посовещались между собой, веревка снова опустилась, но на этот раз снабженная крюком. Арабы немедленно разгрузили верблюдов. Веревка предназначалась для наших вещей, которые, хотя о нас самих никто еще не обмолвился ни словом, стали последовательно подниматься наверх и исчезать в зеве, зиявшем посреди стены. Мы попросили Бешару объяснить нам, в чем причина такого странного поведения монахов, и услышали в ответ, что это принятый у них образ действий и что они используют такое средство, опасаясь быть захваченными врасплох, однако сразу же после подъема тюков придет наша очередь. И в самом деле, когда последний сверток был поднят, веревка на минуту исчезла из виду, а затем появилась снова, но уже с привязанной на конце палкой, которая занимала горизонтальное положение и должна была послужить нам сиденьем.
И тут Бешара разъяснил нам то, о чем мы даже не подозревали: в Синайском монастыре не было дверей. Несмотря на все связанные с этим неудобства, монахи сочли необходимым принять такую меру предосторожности, чтобы всегда быть в безопасности в случае внезапных нападений.
Так что мы должны были повторить путь наших вещей; впрочем, этот путь проделывали и сами святые отцы, и, стало быть, нам предстояло воспользоваться им, если только монахи не решили сделать ради нас то, что троянцы сделали ради деревянного коня, но это было маловероятно.
Что же касается нашего конвоя, то он не мог сопровождать нас внутрь монастыря и должен был вернуться к своему племени. Мы простились с Талебом, Бешарой и всем отрядом, предварительно условившись с ними, что через неделю они вернутся, чтобы отвести нас, как было договорено, обратно в Каир. Пока я доводил до сведения проводников эти новые распоряжения, г-н Тейлор добился для Абдаллы и Мухаммеда разрешения войти в монастырь.
Однако то ли из участия, то ли из любопытства арабы не пожелали покидать нас до тех пор, пока наш подъем не завершится. Мейер, будучи морским офицером, проложил нам дорогу. Он сел верхом на палку, словно маляр, раскачивающийся над головами прохожих на улицах Парижа, и, стоило ему дать знак, что можно начинать подъем, величественно взмыл в воздух; как только он оказался на уровне окна, какой-то дюжий монах подтянул его к себе, как это делали с нашими вещами, и переместил в безопасное место. Мы последовали его примеру, хотя, признаться, лично я сделал это с некоторой неохотой, и благополучно прибыли туда же; за нами поднялись Абдалла и Мухаммед.
Как только Талеб увидел, что последний из нас проник в монастырь, он дал сигнал к отъезду, и арабы, попрощавшись с нами жестами и криками, галопом ускакали на своих дромадерах.
Святые отцы оказали нам превосходный прием. Один из двух монахов, с которыми мы повстречались у колодцев Моисея, тот, что вручил нам письма, был игуменом, и его рекомендация оказалась чрезвычайно убедительной.
Нас тотчас проводили в три смежные кельи, отличавшиеся необычайной опрятностью и обставленные диванами, которые были покрыты коврами с красивым рисунком, и оставили там одних, предоставив нам возможность привести себя в порядок и одновременно подав кофе и воду; затем, несколько минут спустя, нас известили, что угощение нам уже подано. Мы перешли в соседнюю комнату и увидели там накрытый стол, а на нем рис с молоком, яйца, миндаль, засахаренные фрукты, верблюжий сыр и финиковую водку монастырского изготовления, которая, если разбавить ее водой, представляет собой великолепный напиток. Но более всего в этом роскошестве нас растрогал свежий хлеб — настоящий хлеб, какого нам не доводилось есть уже две недели.
В конце ужина в нашу трапезную явилась вся монастырская братия. Святые отцы пришли поздравить нас с прибытием и выразили готовность исполнить любые наши желания. Несмотря на чудовищную усталость, мы попросили разрешения осмотреть монастырь: нетерпение взяло у нас верх над утомлением. Один из монахов вызвался проводить нас, и мы в ту же минуту последовали за ним.
Монастырь, посвященный святой Екатерине, напоминает небольшой укрепленный город времен средневековья; в нем живет около шестидесяти монахов и трехсот служителей, занятых работами по хозяйству и, что куда важнее, уходом за садом. Каждый в этой маленькой республике имеет свои особые обязанности, и потому на улицах монастырского городка прежде всего поражают царящие там порядок и безукоризненная чистота. Вода, эта первая потребность обитателей Аравии, повсюду бьет здесь ключом, чистая и свежая, а по ослепительно белым стенам вьется густая виноградная лоза, образуя радующий взор зеленый покров.
Здешняя церковь представляет собой сооружение романской архитектуры и относится к этому переходному этапу от византийского стиля к готике. Это базилика, которая завершается апсидой более древнего времени, чем остальная часть здания, и стены которой покрыты мозаикой, напоминающей ту, какая украшает собор святой Софии в Константинополе и собор Монреале на Сицилии. Два ряда мраморных колонн, увенчанных тяжелыми по форме и причудливыми по орнаментации капителями, поддерживают круглые арки, над которыми проделаны небольшие окна, расположенные вблизи свода, а вернее, украшенного позолотой потолка из резного кедра. Почти все украшения алтаря, чрезвычайно богатые и многочисленные, русские по своему происхождению или по своей форме. Наружные стены облицованы мрамором, привезенным сюда, как нас уверяли монахи, из собора святой Софии; амвон, разделяющий церковь на две части, выполнен из красного мрамора; над амвоном высится огромное распятие, и, что удивительно, пристрастие к переизбытку украшений, составляющее главную черту византийского искусства, распространилось даже на крест, к которому пригвожден Иисус Христос: этот крест позолочен и украшен очень тонкой и очень прихотливой резьбой.
Что же касается мозаики, находящейся в апсиде, то она изображает Моисея, ударяющего жезлом по скале, чтобы иссечь из нее воду, и Моисея перед пылающим кустом. Апсида построена на святой земле, и алтарь стоит на том самом месте, где Моисей, пасший стадо своего тестя, увидел горящий терновый куст и, подойдя к нему, чтобы на него посмотреть, услышал воззвавший к нему из середины куста голос Божий: «Моисей, Моисей!» И Моисей ответил: «Вот я!»
«И сказал Бог: не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая.
И сказал: я Бог отца твоего, Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова.
Моисей закрыл лице свое, потому что боялся воззреть на Бога.
И сказал Господь: я увидел страдание народа моего в Египте и услышал вопль его от приставников его; я знаю скорби его и иду избавить его от руки египтян и вывести его из земли сей в землю хорошую и пространную, где течет молоко и мед, в землю хананеев, хеттеев, аморреев, фере- зеев, евсеев и иевусеев.
И вот, уже вопль сынов Израилевых дошел до меня, и я вижу угнетение, каким угнетают их египтяне.
Итак пойди: я пошлю тебя к фараону; и выведи из Египта народ мой, сынов Израилевых».[16]
Осмотрев во всех подробностях апсиду, мы перешли в ризницу, а затем в боковые приделы. Повсюду стены покрыты византийскими иконами, поразительно странными, но исполненными величия и высоких чувств.
Выйдя из церкви, мы остановились, чтобы полюбоваться дверями. Они разделены на прямоугольные створы, каждая филенка в которых содержит прекрасно сохранившуюся расписную эмаль изумительного рисунка. Затем монахи повели нас в мечеть; греческому монастырю, в знак своего подчинения, пришлось возвести на собственной территории, окруженной священными стенами, турецкую постройку: это печать фирмана, позволяющего монахам отправлять христианский культ на мусульманской земле. Показывая ее нам, святые отцы не преминули заметить, что мечеть обветшала и заброшена; но, какая ни есть, она вызывает гордость у магометан и невыразимо печалит и унижает несчастных иноков.
В библиотеке, куда нас затем проводили, содержится огромное количество рукописей, которые монахи никогда не раскрывают и ценность и значимость которых останутся неизвестными до тех пор, пока какой-нибудь молодой ученый из Европы не затворится на год или два среди этих запыленных шкафов. Некоторые из этих рукописей имеют деревянные переплеты с серебряными арабесками. Нам показали Новый Завет, целиком переписанный, если верить преданию, рукой императора Феодосия; он украшен портретами четырех евангелистов, изображением Иисуса Христа и несколькими рисунками, представляющими главные сцены из Евангелия.
Потом мы одну за другой посетили двадцать пять небольших часовен, расположенных в различных дворах монастыря; все они примечательны богатством отделки и росписями в византийском стиле, покрывающими их стены. Вслед за тем проводник повел нас по сводчатому подземелью с довольно пологим спуском; подойдя к его концу, он открыл окованную железом дверь, и мы вышли в сад.
Сад этот — чудо терпения и трудолюбия. Чтобы устроить его, пришлось на спинах верблюдов привезти сюда из Египта плодородную землю, взятую на берегах Нила, и насыпать ее на гранитных склонах горы достаточно толстым слоем, чтобы саженцы крупных деревьев могли пустить здесь свои корни; затем, направляя текущие с гор воды, создать оросительную систему, способную противостоять ненасытному жару солнца, и, наконец, обречь себя на ежедневный, ежечасный и ежеминутный труд, чтобы вырастить и сохранить в этом огненном краю, где небо похоже на раскаленную чугунную плиту, хрупкие растения.
Кажется, правда, что Бог, как и во времена древности, все еще говорит со своими верующими языком чудес. Прекраснейшие деревья и лучшие плоды, какие мне когда-либо доводилось видеть, служат наградой за этот труд, в который вначале, должно быть, было вложено больше веры, чем надежды; монастырский виноград более всего напоминал тот, какой посланцы Израиля принесли из Земли Обетованной: одна гроздь, сорванная нами с виноградной лозы, весила восемнадцать фунтов.
Мы продолжали прогулку среди благоуханных апельсиновых деревьев, аромат и тенистая листва которых казались нам особенно восхитительными после недавних привалов на раскаленном песке и изнурительных переходов по пустыне; сквозь кроны деревьев, этот изумительный зеленый купол, радовавший взор путешественников, которые так долго не имели никакого другого укрытия, кроме иссушенного полотна палатки, виднелось светлое небо со скользящими по нему редкими розовыми лучами заходящего солнца; каждое мгновение мы вздрагивали, словно опасаясь ошибиться, когда до нас доносилось журчание источника, бьющего из-под какой-нибудь скалы. Надо прожить какое-то время в пустыне, чтобы понять, как отрадно для глаз зрелище деревьев, а для слуха — журчание воды, то есть как приятны картины и звуки, столь привычные на нашей, европейской земле, равно как нельзя понять, живя только на ней, что однажды от этих столь простых радостей может в волнении забиться наше сердце.
На краю этого земного рая мы увидели Мухаммеда и Абдаллу, оживленно беседующих с садовником. Едва заметив нас, он тотчас подошел к нам и с поклоном произнес по-французски:
— Здравствуйте, друзья.
Эти два слова прозвучали как далекое и сладостное эхо нашей родины. Мы поторопились ответить ему на том же языке, но увы! Все познания бедного садовника ограничивались этими двумя словами. Это был казак, принимавший в 1814 году участие во взятии Парижа и сумевший во время оккупации выучить несколько французских фраз, с тех пор уже забытых им, но в памяти его остались два заветных слова, которыми он нас и приветствовал; по возвращении в Московию его хозяин, весьма ревностный православный христианин, отправил его в Синайский монастырь, где он и находился уже десяток лет.
Тем временем быстро спускалась ночь; мы вернулись через железную дверь, защищавшую с этой стороны монастырь от нападений арабов, и впервые за долгое время спали спокойным сном, который не нарушали ни боязнь змей, ни жуткие концерты шакалов и гиен.
На следующее утро мы поднялись с рассветом: в этот день нам предстояло взобраться на гору Синай и посетить все святые места, связанные с именем Моисея. В сопровождении одного из святых отцов, пожелавшего послужить нам проводником, мы направились к выходу, но не к двери, а к окну, и сели, как и накануне, верхом на палку; ворот стал медленно раскручиваться в обратную сторону, и через несколько минут мы все четверо уже стояли у подножия стены. Веревка тотчас пришла в движение и, скрывшись в окне, вновь прервала всякую связь между пустыней и монастырем.
Гора Хорив является одним из отрогов Синая, закрывающим собой его вершину, увидеть которую со стороны равнины поэтому невозможно. Мы двигались по лощине, выложенной большими каменными плитами правильной формы: эти плиты, принесенные сюда монахами, некогда составляли удобную лестницу, с помощью которой можно было взобраться на самую вершину святой горы. В наше время ступени этой лестницы раздвинуты дождевыми водами, потоками устремляющимися вниз в ненастные дни, и расколоты камнями, время от времени скатывающимися с горы в долину. Когда вы пройдете треть пути и будете находиться примерно на середине лестницы, намереваясь покинуть гору Хорив и перейти на Синай, вы увидите перед собой дверь в форме арки, сквозь которую просматривается небо, а на ее замковом камне — крест, с которым связано предание, пользующееся большим доверием у монахов. По их словам, некий еврей вышел из монастыря, чтобы подняться на гору Синай, но, когда он добрался до этого места, путь ему преградил железный крест, и, в какую бы сторону бедняга ни пытался идти, крест упорно вырастал перед ним; испуганный этим чудом, еврей упал на колени, моля сопровождавшего его монаха совершить над ним крещение. Святой обряд состоялся прямо здесь, а воду для него взяли из лощины. Это чудо породило обычай, в наши дни забытый. Прежде один из монахов обители непременно находился возле этих ворот, проводя время в молитвах, и паломники, прежде чем идти дальше и попирать ногами гору, к которой Моисей осмелился приблизиться лишь босыми ногами, исповедовались за всю прожитую жизнь и получали отпущение грехов.
Вдоль дороги нам то и дело попадались змеи, при нашем приближении исчезавшие в расселинах скал, и большие зеленые ящерицы, которые поднимались на двух лапках, опираясь на хвост, и смотрели на нас, выказывая скорее желание напасть на непрошеных гостей, чем намерение спастись бегством. Эти пресмыкающиеся чрезвычайно уродливы: тело у них прозрачное, словно стекло, а на груди свисают два сосца, как у сфинкса. Можно подумать, что это одно из тех сказочных животных, породы которых исчезли задолго до нашего времени. Впрочем, еще в монастыре нам посоветовали запастись палками, и мы последовали этому совету, поскольку укусы этих существ всегда болезненны, а порой и смертельны.
Вскоре мы достигли часовни, возведенной на утесе, где сорок дней провел пророк Илия. Это постройка в греческом стиле — с квадратным алтарем в центре полукружия апсиды. Вокруг алтаря амфитеатром тянется каменная скамья. Часовню украшают две или три иконы. Шагах в ста пятидесяти от нее возвышается величественный кипарис — единственное дерево этой породы, сумевшее выстоять в здешнем губительном климате. Три оливы, некогда росшие рядом с кипарисом, засохли, но их ничем не заменили. Отсюда, с этой маленькой площадки, самой природой предназначенной служить местом для привала, можно разглядеть вершину Синая и венчающие ее часовню и мечеть.
Мы продолжили восхождение, с каждым шагом становившееся все труднее и труднее, и вскоре достигли скалы, где Моисей, стоя над равниной Рефидима, простер руки к небу во время сражения, которое Иисус дал Амалику.
«И пришли амаликитяне и воевали с израильтянами в Рефидиме.
Моисей сказал Иисусу: выбери нам мужей, и пойди, сразись с амаликитянами; завтра я стану на вершине холма, и жезл Божий будет в руке моей,
И сделал Иисус, как сказал ему Моисей, и пошел сразиться с амаликитянами; а Моисей и Аарон и Ор взошли на вершину холма,
И когда Моисей поднимал руки свои, одолевал Израиль, а когда опускал руки свои, одолевал Амалик,
Но руки Моисеевы отяжелели; и тогда взяли камень и подложили под него, и он сел на нем, Аарон же и Ор поддерживали руки его, один с одной, а другой с другой стороны, И были руки его подняты до захождения солнца, И низложил Иисус Амалика и народ его острием меча».[17]
И вот наконец после пятичасового утомительного восхождения мы достигли вершины Синая и замерли на мгновение при виде развернувшейся перед нами великолепной панорамы, с которой было связано столько достопамятных библейских событий, все еще исполненных в наших глазах величия и поэзии, хотя с той поры минуло уже три тысячи лет.
Чистый, прозрачный воздух позволял различать предметы, удаленные на огромное расстояние. На юге, напротив нас, находилась оконечность полуострова, которая заканчивалась мысом Рас-Мухаммед, терявшимся далеко в море, где просматривались Пиратские острова, белые и тусклые, как туман, клубящийся над поверхностью воды; справа были горы Африки, слева — равнины Пустынной Аравии; под ногами у нас лежала равнина Рефидима, а вокруг виднелось беспорядочное скопление скал, которые громоздились у подножия высящегося над ними исполина и издали казались гранитным морем с застывшими волнами.
Вдоволь налюбовавшись этим грандиозным зрелищем в целом, мы перешли к рассмотрению отдельных его подробностей. Здесь, на этой самой вершине, между Моисеем и Богом состоялся разговор, после которого у законодателя, когда он спустился к своему народу, над головой сияло два луча света.
«Моисей взошел к Богу на гору, и воззвал к нему Господь с горы, говоря: так скажи дому Иаковлеву и возвести сынам Израилевым: вы видели, что я сделал египтянам, и как я носил вас как бы на орлиных крыльях, и принес вас к себе.
Итак, если вы будете слушаться гласа моего и соблюдать завет мой, то будете моим уделом из всех народов: ибо моя вся земля; а вы будете у меня царством священников и народом святым; вот слова, которые ты скажешь сынам Израилевым».[18]
«И говорил Господь с Моисеем лицем к лицу, как бы говорил кто с другом своим ...
Моисей сказал ... итак, если я приобрел благоволение в очах твоих, то молю: открой мне путь твой, дабы я познал тебя ... покажи мне славу твою.
И сказал Господь ... лица моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть меня и остаться в живых.
И сказал Господь: вот место у меня, стань на этой скале; когда же будет проходить слава моя, я поставлю тебя в расселине скалы, и покрою тебя рукою моею, доколе не пройду; и когда сниму руку мою, ты увидишь меня сзади, а лице мое не будет видимо».[19]
«Когда сходил Моисей с горы Синая, и две скрижали откровения были в руке у Моисея при сошествии его с горы, то Моисей не знал, что лицо его стало сиять лучами от того, что Бог говорил с ним».[20]
Мы прочли эти стихи из Библии под тем самым сводом, где скрывался Моисей, когда Господь явил ему себя так во всем своем всемогуществе; и, если верить сопровождавшему нас черноризцу, Моисей был так страшно испуган, что он содроганий его головы остался след на камне, показанный нам монахом.
Мусульмане, ревниво относящиеся к этой легенде, какой бы апокрифичной она ни была, пожелали противопоставить преданию предание, а чуду — чудо. В двадцати шагах от камня Моисея вам покажут скалу Мухаммеда: после того как Пророк взошел на святую гору, его верблюд, спускаясь, оставил отпечаток копыта на гранитной плите. Так две эти религии вечно существуют бок о бок: они слишком сильны, чтобы истребить друг друга, но достаточно слабы, чтобы испытывать взаимную зависть.
Очередным доказательством сказанного служат часовня и мечеть, стоящие друг против друга. Обе они разрушаются, но ни христианам, ни арабам не приходит в голову мысль восстановить их. Однако по вотивным дарам, содержащимся в этих молельнях, видно, что приверженцы обеих религий не забывают их и приходят туда поклоняться: одни — сыну Божьему, другие — пророку Аллаха. Создание часовни приписывают святой Елене, но архитектура здания указывает на более позднее время.
Между тем подъем на гору пробудил у нас аппетит, которого мы давно уже не знавали. По мере того как мы поднимались, удушающий зной равнины сменился сначала мягким теплом, как у нас в Провансе, а затем, в конце концов, свежестью, присущей климату наших северных провинций. К счастью, достопочтенный монах, сопровождавший нас, предусмотрел такой здоровый отклик человеческого организма и захватил с собой провизию, которая была быстро разложена перед нами и еще быстрее съедена.
Поднявшись на ноги, я обнаружил, что на камне, к которому я прислонялся спиной, чтобы завтракать с большим удобством, ножом было очень глубоко выцарапано имя мисс Беннет. Возможно, мисс Беннет — это первая и единственная европейская женщина, посетившая Синай и поднявшаяся на его вершину.
Мы спустились с горы по западному склону; он покрыт растением, выделяющим манну: это одно из богатств Синая. Монахи собирают ее и продают. Считается, что по качеству она превосходит ту, какую собирают в Египте и на Сицилии.
Стоило нам вернуться в жаркую местность, как мы вновь увидели ящериц и змей, которые расположились по обеим сторонам дороги и, подняв свои огромные головы, с удивлением взирали на докучливых посетителей, потревоживших их покой и уединение. Впрочем, мы продвигались крайне осторожно, поскольку местами дорога была труднопроходимой, а растения доходили нам до колен. Так как мы шли босиком, нам приходилось ощупывать землю палками, изгоняя всякую нечисть, устроившую здесь себе жилье. Однако подобная настороженность не мешала г-ну Тейлору собирать травы, составившие коллекцию редких растений, которую он впоследствии передал Ботаническому саду Монпелье.
У подножия Синая, в небольшой долине, отделяющей его от горы Святой Екатерины, мы увидели скалу, откуда Моисей иссек воду.
«И двинулось все общество сынов Израилевых из пустыни Син в путь свой, по повелению Господню, и расположилось станом в Рефидиме, и не было воды пить народу.
И укорял народ Моисея, и говорили: дайте нам воды пить. И сказал им Моисей: что вы укоряете меня? что искушаете Господа?
И жаждал там народ воды, и роптал народ на Моисея, говоря: зачем ты вывел нас из Египта, уморить жаждою нас и детей наших и стада наши ?
Моисей возопил к Господу и сказал: что мне делать с народом сим? еще немного, и побьют меня камнями.
И сказал Господь Моисею: пройди перед народом, и возьми с собой некоторых из старейшин Израильских, и жезл твой, которым ты ударил по воде, возьми в руку твою и пойди.
Вот, я стану пред тобою там на скале в Хориве, и ты ударишь в скалу, и пойдет из нее вода, и будет пить народ.
И сделал так Моисей в глазах старейшин Израильских. И нарек месту тому имя: Масса и Мерива, по причине укоренил сынов Израилевых и потому, что они искушали Господа, говоря: есть ли Господь среди нас, или нет?»[21]
Скала, которой Моисей коснулся своим жезлом и из недр которой хлынула живительная вода, представляет собой гранитную глыбу высотой около двенадцати футов и по форме напоминает поваленную пятиугольную призму, лежащую на одной из своих граней. Широкие ложбинки на ней, по виду напоминающие углубления, какие оставляют водные потоки, образуют своего рода поперечные каннелюры, тогда как пять отверстий, расположенных в одну линию одно рядом с другим, обозначают чудесные уста, посредством которых Бог некогда отвечал своему народу.
Кажется, что эта скала в Хориве, как назвал ее Господь, каким-то вулканическим толчком была сорвана со своего основания и, несомненно, скатилась бы на дно долины, если бы плато, где она теперь лежит, не остановило ее падения. Ее легко обойти кругом, поскольку она оказалась в стороне от других скал и прилегает к земле лишь своим основанием.
В нескольких шагах от скалы монахи построили часовню и посадили сад, перенеся сюда излишки плодородного грунта из монастырского сада. В определенное время года сюда приходит кто-нибудь из монахов или служителей, чтобы насладиться деревенским уединением.
Часовня эта бедна, и ее стены потрескались от засушливого климата; внутри нее развешены небольшие современные греческие иконы; некоторые, более старые, восходят к шестнадцатому веку; все эти иконы, отличающиеся необычайной простотой, дают представление о том типе красоты, какой живописцы и мозаисты Византии сумели придать лику Христа.
Оставив у себя за спиной часовню и скалу и обогнув подножие горы, чтобы достичь ее восточного склона, монах показал нам то место, где евреи поклонялись золотому тельцу и где Моисей, спустившись с горы, разбил скрижали завета.
Никогда прежде я не осознавал, какую власть имеют над нами предания. У кого хватило бы духа переносить палящее солнце, взбираться на остроконечные вершины, углубляться в безводные долины, где вместо прохладных речных потоков можно встретить лишь ослепляющий свет и изнурительную жару, если бы все это не делалось ради того, чтобы предаться грезам в тех самых местах, где происходили эти достопамятные события?
Новый мир, лощеный выскочка, не имеющий ни предков, ни воспоминаний, принадлежит коммерции; старый мир с его гранитными иероглифами и библейскими памятниками — это владение поэзии.
Когды после утомительного дня мы вернулись в монастырь, святые отцы встретили нас с той же заботливостью и предупредительностью. После ужина они принесли нам альбом, где каждый побывавший здесь путешественник оставил свою подпись. Последними французами, которым оказали гостеприимство в монастыре, были граф Александр де Лаборд и его сын виконт Леон де Лаборд: несколькими месяцами раньше мы могли бы встретиться здесь, среди безлюдной шири пустыни, со своими старыми знакомыми по тесному миру парижских гостиных.
Господин Леон де Лаборд, опубликовавший позднее великолепное сочинение о Каменистой Аравии, проводил в это время свои научные изыскания, углубившись в долины Синайского полуострова. Лишь тот, кто сам путешествовал в этом жарком климате, где всех физических сил человека едва хватает на то, чтобы противостоять воздействию солнца, способен понять, сколько мужества и самоотверженности заключено в подобном труде. Руины Петры, которые он зарисовал первым, его карта Каменистой Аравии, самая подробная из существующих, — это подлинные памятники человеческой воле. Представьте себе, как утомительно, помимо двенадцати часов езды на верблюде, раз пятьдесят спуститься с высокого седла, чтобы выбрать точку обзора для очередной зарисовки горы и определить направление магнитной линии на очередном изгибе долины. Дромадер, разлученный таким образом с караваном, приходит в ярость и отказывается присесть; и тогда между человеком и животным завязывается борьба, в которой первый одерживает победу лишь ценой изнурительных и чреватых опасностью усилий. Так вот, у этого человека, написавшего сочинение, которое получило сегодня признание как у ученых, так и просто у образованных людей, есть еще одна заслуга, куда более значительная и куда более оцененная всеми: заслуга эта состоит в том, что он обрек себя на то, чтобы провести три года вне общества своих соотечественников, подвергаясь всевозможным опасностям, испытывая всевозможные лишения, — и все ради того, чтобы заставить науку, самую неблагодарную и самую холодную из любовниц, сделать еще один шаг на пути к совершенству.
Для нас было истинным огорчением, что за все время этого путешествия нам так и не удалось встретить нашего молодого соотечественника, но, хотя и находясь вдали от наших глаз, он постоянно присутствовал в нашей памяти и не раз становился предметом наших разговоров.
Кстати, оказалось весьма любопытно изучить численное соотношение путешественников из разных уголков мира, посещающих Синай: среди тех, кто вписал свое имя в альбом, мы нашли одного американца, двадцать двух французов и три или четыре тысячи англичан, среди которых, как уже говорилось, была одна женщина.
На следующий день нас известили, что один из наших арабов хочет поговорить с нами. Я бросился к окну и узнал своего друга Бешару; он явился за распоряжениями относительно отъезда. Мы назначили отъезд на пятый день, и Бешара, получив точные указания, вернулся к своему племени.
Оставшиеся четыре дня были заняты зарисовками, наблюдениями и беседами; все помещения монастыря, все его окрестности и все связанные с ним легенды я запечатлел в виде набросков и записей в своем путевом дневнике; эти четыре дня, мне думается, были самыми насыщенными и самыми счастливыми в моей жизни; надо хотя бы ненадолго приобщиться к созерцательному существованию на Востоке, чтобы понять то своего рода душевное помешательство, какое заставляет человека бежать от общества к уединению. Всякого, кто посетил Фиваиду и Аравию, аскетизм отцов-пустынников, всегда столь великих в своем красноречии, удивляет уже меньше.
Весь день, предшествовавший нашему отъезду, славные монахи посвятили приготовлениям к нему. Каждый хотел добавить какое-нибудь лакомство к нашим и без того основательным запасам продовольствия: один принес нам апельсины, другой — изюм, третий — финиковую водку; в ответ на это мы подарили им сахар, купленный специально с этой целью в Каире, и с радостью увидели, что этот подарок, как нам и говорили, оказался тем, какой мог быть для них приятнее всего. Такое обилие сластей несколько утешило Абдаллу и Мухаммеда, огорченных столь быстрым отъездом; они прекрасно приспособились к безмятежной монастырской жизни и с радостью остались бы здесь навсегда, если бы монахи пожелали удержать их у себя; монастырские служители радушно принимали их в буфетной, и, несмотря на различие в вере, они стали лучшими друзьями.
На следующий день, в пять часов утра, нас разбудили крики арабов; нам было совершенно непонятно, чем вызвана такая сверхпунктуальность нашего конвоя, встреча с которым была назначена на полдень. Мы кинулись к окну, и наше удивление стало еще больше. Хотя численность арабов осталась прежней, среди них я не увидел ни вождя Талеба, ни воина Арабаллу, ни сказочника Бешару; мне особенно недоставало последнего, и потому я решил узнать причину его отсутствия. Мы позвали Мухаммеда и велели ему выяснить, чем вызваны эти изменения в личном составе конвоя и во времени его появления; новый вождь ответил, что наших арабов, долгое время находившихся вне своего племени и уставших от последнего путешествия, не отпустили жены, и потому они послали гонца в соседнее племя, предложив сделку, на которую после недолгого обсуждения было дано согласие; вследствие этой договоренности наш конвой и состоял теперь из совершенно новых людей. Впрочем, вождь уверял нас, что мы увидим в нем и в его товарищах то же мужество, ту же услужливость и то же рвение; что же касается цены, то она никак не меняется. Мы расплатимся с ними после приезда в Каир, и, когда они вернутся на Синай, оба племени, сыны одной пустыни, по-братски поделят вознаграждение.
Когда Мухаммед перевел нам эту речь, мы были совершенно ошеломлены: помимо огорчения, что старые друзья так быстро нас забыли, мы испытали еще и унижение от того, что нас, как товар, передают из рук в руки; но более всего удивляло то, что ни один из наших арабов не пришел вместе с новым конвоем сообщить нам об этом соглашении. В ответ на такое замечание шейх объяснил, что все они, как один, отказались исполнить это поручение, хотя он на этом настаивал, желая, чтобы в правдивости его слов не было никаких сомнений; но мужчины племени аулад-саид, которое было племенем воинов, испытывали известный стыд, что они уступили настояниям своих женщин, а к этому чувству примешивался еще и страх: либо не устоять перед нашими просьбами, либо, если у них хватит твердости не поддаться им, выглядеть неблагодарными, оставив без внимания наше доброе к ним отношение и сделанные нами шаги к примирению. Страх этот был таким глубоким и неподдельным, добавил наш собеседник, что они даже покинули ту лагерную стоянку, где у нас был привал, ибо опасались, что кто-нибудь из нас явится взывать к их добрым чувствам или к их порядочности, а у них не хватит ни мужества, ни права отказать нам.
Вся эта история была рассказана настолько искренним и чистосердечным тоном, что, при всей ее невероятности, она все же показалась нам возможной. Сомнение, отразившееся на наших лицах, тут же заметил шейх, который, никак иначе, казалось, не вынуждая нас торопиться, заявил, что, поскольку мы готовы к отъезду, лучше было бы воспользоваться утренней прохладой. К тому же, уверял он, мы сможем в этом случае устроить привал возле источника, а вот если отъезд состоится в полдень, как это было решено вначале, у нас будет лишь та вода, какой мы запасемся в монастыре: тем самым он коснулся самого болезненного для нас вопроса. В итоге мы простились со славными монахами, велели спустить нашу поклажу, а затем последовали за ней сами, хотя сомнения все еще не оставляли нас. Что же касается Мухаммеда и Абдаллы, то они выказывали на этот счет полное безразличие.
Наши первые впечатления о новом племени оказались неблагоприятными, хотя, возможно, дело заключалось в нашей пристрастности. Складывалось впечатление, что шейх не располагал той отеческой и одновременно безграничной властью над своими людьми, какой обладал Талеб. Никто среди тех, кто занял место наших прежних проводников, не имел ни такого честного и мужественного лица, как Арабалла, ни такой веселой и лукавой физиономии, как наш сказочник Бешара. Да и дромадеры были поменьше ростом, хотя точно такие же худые. Несмотря на все эти наблюдения, которые, впрочем, мы не стали высказывать вслух и оставили при себе, нам предстояло на что-то решиться. Мы оседлали верблюдов, и наш новый проводник Мухаммед Абу-Мансур, или Мухаммед Отец Победы, тотчас подал сигнал трогаться, пустив своего дромадера в галоп. Наши дромадеры последовали за ним. У нас едва хватило времени обернуться и послать последний прощальный знак нашим славным монахам, еще долго махавшим нам вслед, хотя их голоса до нас уже не долетали.
Вместо того чтобы следовать по дороге, которая привела нас к Синаю, мы повернули на запад, по направлению к Тору; внезапно у наших ног открылась великолепная долина, и мы устремились вниз с быстротой камней, катящихся по склону. Выехав из монастыря, наш караван помчался головокружительным галопом, однако, по мере нашего продвижения вперед, дорога становилась все труднее, и, вопреки недовольству шейха, мы потребовали, чтобы конвой ехал медленнее; но шейх подчинился лишь после того, как от заискивающих просьб мы перешли к категорическому приказу. Так что мы взяли аллюр, позволявший нам, при всей его умеренности, покрывать за час расстояние в три льё. К полудню наш караван достиг горной вершины, откуда нам предстояло в последний раз взглянуть на монастырь. Он находился уже очень далеко от нас, но его стены и сад белым и зеленым пятнышками выделялись на лиловатом фоне гор. Во время этой короткой остановки, разрешения на которую я с великим трудом добился у нашего шейха, мне показалось, что в самом конце только что проделанной нами дороги видны какие-то движущиеся черные точки. Я указал на эти точки Абу-Мансуру, воскликнувшему в ответ, что он распознает в них людей и что люди эти принадлежат к враждебному племени. При этих словах он вновь пустил своего верблюда в галоп, а наши дромадеры, выполняя приказ, отданный проводником, немедленно последовали за ним и послушно взяли тот же аллюр. Вскоре, покинув долину, Абу-Мансур двинулся по руслу какого-то горного потока, куда мы спустились со скоростью лавины.
Такая адская скачка продолжалась семь часов, и наш конвой не проявлял ни малейшей готовности сделать привал, как вдруг позади послышались крики. Обернувшись, мы увидели Арабаллу: покрытый пылью, растрепанный, с полуразмотанным тюрбаном на голове, он стремительно мчался на своем дромадере вслед за нами. Увидев его, Абу-Мансур хотел было увеличить скорость, но мы заявили, что не намерены подражать ему, не дождавшись объяснений, а если наши верблюды, последовав за его дромадером, не пожелают остановиться, мы разнесем им головы пистолетными выстрелами; так что шейху пришлось сделать остановку. Через несколько минут, сметя все препятствия на своем пути, Арабалла уже находился рядом с нами. Прежде всего он жестами дал нам понять, как ему радостно нас видеть; затем, устремившись к Абу-Мансуру, державшемуся в стороне, он резким и грубым тоном, с горящими глазами обратился к нему со словами, понять которые мы не могли, но, судя по всему, это были оскорбительные упреки. Вместо ответа шейх подал сигнал трогаться в путь. Тогда Арабалла схватил его за руку, однако Абу-Мансур высвободился и вновь приказал пуститься в галоп. Арабалла тотчас же бросился вперед и, поставив своего хаджина поперек дороги, преградил путь каравану; шейх потянулей рукой к ружью, а его арабы взмахнули копьями; увидев, что настал момент вмешаться в спор, мы достали пистолеты и кинулись на помощь нашему старому другу, угрожая открыть огонь, если враждебные действия против него не будут тотчас же остановлены. Абу-Мансур, видя, что нас всего четверо против него и его четырнадцати арабов, казалось, пребывал в сомнении, не зная, что ему предпринять, как вдруг позади нас послышались новые крики: их издавали Талеб и Бешара, в свою очередь спускавшиеся в лощину и мчавшиеся так, словно у их верблюдов выросли крылья; это подкрепление, придавшее новые силы нашему сопротивлению, явно поубавило решимости у наших противников. К тому же позади Талеба и Бешары, на вершине горы, начали появляться один за другим наши прежние проводники, так что теперь, помимо сознания, что мы бьемся за правое дело, у нас был и численный перевес. Бешара и Талеб, галопом несшиеся на дромадерах и облаченные в белые бурнусы, словно призраки стремительно промчались мимо нас, выкрикнув на скаку слова приветствия, и бросились к Абу-Мансуру. Арабы, со своей стороны, ринулись на выручку своему вождю. Шейх, чувствуя поддержку, тоже начал повышать голос. Тем временем, крича и угрожая, подъехали остальные члены конвоя: каждый из них потрясал копьем или ружьем; мы поняли, что сражение неминуемо, если не вмешаться в это противостояние, и бросились в самую гущу схватки, стараясь изо всех сил перекрыть своими голосами этот адский шум.
Сначала мы лишь увеличили суматоху и усилили перебранку; наконец стали слышны приказы г-на Тейлора, и его власть была признана. Прежде всего он велел всем замолчать, затем отделил наших старых друзей от наших новых проводников, приказав одним ехать справа от нас, а другим — слева, и отложил все объяснения до вечернего привала, пообещав разобраться со всеми по справедливости. После этого Талеб предложил нам спешиться и оседлать наших прежних дромадеров, но г-н Тейлор осознавал, что такой маневр, помимо того, что он повлечет за собой потерю времени, еще и подольет масла в огонь. А если прозвучит хоть один выстрел, прольется хоть одна капля крови, то в том состоянии ожесточенности, в каком находились противники, всякое улаживание ссоры станет невозможным. И потому он ответил, что мы спешимся на месте привала, и твердым голосом повторил приказ трогаться в путь. Друзья и недруги повиновались, и два отряда, выстроившись в две линии по правую и левую сторону от нас, молча двинулись под лучами палящего солнца, следуя в прежнем направлении, но на этот раз обычным аллюром. Оба шейха ехали ноздря в ноздрю во главе каравана: Абу-Мансур с видом смущенным и одновременно угрожающим, Талеб — насмешливым и высокомерным. Что же касается Бешары, то он занял свое привычное место возле меня и, как всегда мешая французские и арабские слова, стал рассказывать мне, что произошло.
В условленное время, то есть около одиннадцати часов утра, Талеб вместе с нашим конвоем приехал в монастырь и попросил позвать путешественников; монахи сообщили ему, что еще утром мы покинули монастырь вместе с шейхом Абу-Мансуром, явившимся к нам от его имени, и поехали по дороге на Тор. Тотчас же, не теряя ни минуты, весь отряд устремился вслед за нами со всей скоростью, на какую были способны их верблюды: самые быстрые из дромадеров мчались впереди, но и все остальные вполне соответствовали своей славе проворных и неутомимых скакунов. Так поочередно и появились у нас на глазах Арабалла, Талеб и Бешара, следовавшие на некотором расстоянии друг от друга, словно Куриации. Славный малый рассказывал нам все это с жаром и радостью, какие приятно было видеть. Я пообещал ему, что уже на следующее утро пересяду на своего прежнего хад- жина, который бежал позади нас, удерживаемый в поводу одним из арабов; следует сказать, и сейчас было самое время в этом признаться, что знакомство с моим новым дромадером убедило меня, насколько я поспешил, жалуясь на жесткий ход прежнего; в связи с этим я принес свои извинения Бешаре и попросил его передать их тому, кого они касались.
Дав эти разъяснения, Бешара, испытывавший священный ужас перед тишиной, перешел к чисто пасторальному сюжету: он рассказал мне о счастливых днях, только что проведенных им в родном племени и в кругу семьи. Арабы молоды душой, и их сердца распахнуты для всех переживаний, дарованных нам природой. Стоило Бешаре погрузиться в море чувств, как он поведал мне от начала и до конца историю своей любовной страсти. В шатрах редко случаются препятствия на пути к браку, и они мало изменились со времен Иакова и Рахили. Влюбленный арабский юноша должен в каком-нибудь походе против соседнего племени проявить либо отвагу, либо находчивость, в зависимости от того, чем наградила его природа — силой льва или хитростью змеи. Вот этим последним достоинством и обладал Бешара, способный скорее советовать, какие действия надо предпринять, чем самому их осуществлять. Но если в военное время грубая сила Арабаллы брала верх над умом Бешары, то, напротив, прелесть мирных дней и развлечения пастушеской жизни благоприятствовали ему намного больше, чем его товарищу; и потому путь к сердцу своей Рахили он отыскал благодаря присущим ему красноречию и поэтическому дару. Он дошел в рассказе до описания внешности своей прекрасной возлюбленной и уже начал сравнивать ее глаза с глазами газели, а гибкость ее стана — с гибкостью пальмы, как вдруг мой дромадер, никак меня к этому не подготовив и ни единым движением не выдав заранее своих намерений, опустил голову, просунул ее между ног и вознамерился исполнить кульбит, точь-в-точь, как это присуще проделывать детям. Я бросился в сторону, седло ударилось обеими шишками о землю, а глупое животное принялось с наслаждением кататься по песку, но, к счастью, не там, где был распростерт я. Если бы не это удачное обстоятельство, я оказался бы расплющен.
Всегда следует воздавать должное людям: Бешара оказался на земле почти одновременно со мной; однако я тотчас поднялся и, когда он подошел, уже стоял на ногах, целый и невредимый, но с несколько удивленным видом, какой и полагается иметь человеку, с которым подобное происшествие произошло впервые. Как я сразу же выяснил, то развлечение, какому продолжал предаваться мой дромадер, было всего лишь грубоватой шуткой, обычной у животных его породы, их манерой повеселиться. Кстати, по уверению Бешары, мое падение было на редкость искусным: я упал, как настоящий араб, и даже он сам, восхвалявший себя как наездника, не мог бы проделать это лучше. Пока я со скромным видом принимал поздравления Бешары, подъехал Талеб; он видел мое вынужденное приземление и, пользуясь этим обстоятельством, чтобы вернуться к своей излюбленной мысли, предложил мне пересесть на моего прежнего хаджина, лучше выдрессированного и неспособного на подобные проступки. Я последовал его совету, сел верхом на своего прежнего дромадера и после первого же шага признал свое седло, так хорошо набитое с нижней стороны, прилегающей к спине животного.
Наконец мы достигли подножия горы: именно это место было выбрано для лагерной стоянки. Оба шейха кудахтаньем подали сигналы своим хаджинам, и те, разделяя вражду хозяев, опустились на колени в отдалении друг от друга. Однако нашу палатку устанавливали общими усилиями арабы из обоих отрядов, поскольку ни одна из сторон не желала отказываться от прав, которые она считала своими. Абдалла тотчас вернулся к своим обязанностям и отдался такому важному делу, как приготовление ужина, а мы сделались судьями, призванными разобраться в том, что произошло утром.
Талеб в качестве истца начал речь первым: по его словам, накануне того дня, когда мы должны были уезжать, он получил сообщение от Абу-Мансура, извещавшего его, что наш отъезд состоится не раньше, чем через три или четыре дня, поскольку мы увидели в монастыре так много интересного, что у нас появилось намерение продлить свое пребывание у монахов. В этой прекрасно сочиненной истории была, тем не менее, подробность, способная вызвать недоверие: вместо монастырского служителя, которому, вполне естественно, надлежало выступить в подобных обстоятельствах в роли гонца, это известие принес араб из племени, пользующегося достаточно дурной славой в отношении своей честности; так что посланец показался Талебу крайне подозрительным. И потому шейх, хотя и поблагодарив его за известие, принял твердое решение на всякий случай навестить нас наутро; мы же, менее проницательные, чем Талеб, позволили похитить себя, словно три мешка с товаром. Так что наши арабы, еще до своего приезда в монастырь настроенные на подозрения, тотчас перешли от удивления, когда они нас там не застали, к желанию заполучить нас обратно: они пустили своих дромадеров вскачь, а поскольку эти дромадеры были крупнее тех, на каких ехали мы, преследователям удалось быстро нас догнать.
Затем в свой черед поднялся обвиняемый, который, несмотря на присущую арабам хитрость и изворотливость, явно испытывал растерянность из-за положения, в каком он оказался, и в произнесенной им защитительной речи давала себя знать невыгодность его позиции.
— Я хотел, — сказал он, — использовать военную хитрость, но это была ошибка, поскольку все права и так были на моей стороне: путешественники не принадлежат какому-то одному племени, а раз наши племена находятся в дружественных отношениях, им следует пользоваться равными правами; если бы путешественников всегда сопровождало одно и то же племя, другие умерли бы с голоду. Раз Талеб вел вас сюда, мне следует вести вас обратно; то, что я попытался сделать хитростью, я мог бы совершить и с помощью силы: мои воины многочисленны и храбры, а моя отвага неоспорима; от Суэца до Рас-Мухаммеда имя мое гремит во всех вади, и нет племени, где не знали бы Мухаммеда Абу-Мансура.
По-видимому, эти доводы, весьма неубедительные для европейцев, произвели некоторое впечатление на арабов, поскольку слово, чтобы ответить Отцу Победы, взял Бешара. Ответ его был столь стремителен, изобиловал таким количеством уверток, так запутал спор и вызвал настолько оживленные возражения, что г-н Тейлор, предвидя, что вот-вот повторится утренняя сцена, в свою очередь поднялся, потребовал тишины и заявил, что он считает нашими проводниками и нашим конвоем только Талеба и его арабов. Заложники, ждущие нашего возвращения и отвечающие за нас своей головой, принадлежат к племени аулад-саид; стало быть, справедливо, что, подвергаясь риску, оно и получает прибыль. А потому мы отказываемся от услуг Мухаммеда Абу-Мансура, хоть он и Отец Победы, ибо обман, пущенный им в ход, чтобы завладеть путешественниками, вызвал наше общее возмущение.
Толмач перевел этот приговор, выслушанный обеими сторонами сосредоточенно и покорно, но, как только он закончил переводить, Бешара, к нашему великому удивлению, отвел Мухаммеда Абу-Мансура в сторону, и некоторое время спустя они подошли к нам, явно пребывая в полном единомыслии, и заявили, что все разногласия устранены, что сопровождать нас будут оба племени, ибо столь достойные уважения лица вполне заслуживают двойного конвоя, и что Абу-Мансур со своими арабами будет выступать в качестве почетного караула.
Затем все отужинали и подумали об отдыхе; особенно настоятельную потребность в нем испытывали мы, европейцы, ибо пребывание в монастыре отучило нас от дромадеров, и после хаджинов Отца Победы мы ощущали себя так, будто свалились со Сциллы в Харибду.
На следующий день мы продолжали ехать в том же направлении, то есть двигаясь к морю. Уже давно по левую руку от нас можно было различить Тор, но, по мере того как наш караван приближался к нему, город словно терял свои размеры, и в конце концов мы решили, что не стоит проделывать лишнюю дорогу ради того, чтобы осмотреть его, ибо он этого не заслуживает. Так что мы круто свернули вправо и час или два следовали по тончайшему песку на береговой кромке Красного моря, затем вновь вступили в горы, а к вечеру спустились в восхитительное вади, именуемое Долиной Садов. Пальмы с покачивающимися султанами и смоковницы с темной листвой скрывали в своей тени чистый, прозрачный источник; этот оазис внушал желание сделать привал, и мы поставили палатку у подножия пальмовых деревьев.
Ночь была восхительна; в нашем владении оказались вода и прохлада — два сокровища, на которые так скупа пустыня. Так что мы проснулись отдохнувшими и полными сил и в прекраснейшем расположении духа пустились в путь. Перед отправкой каравана арабы стали показывать друг другу на какие-то красноватые полосы, прочертившие восточный горизонт; однако затем наши проводники, казалось, не проявляли по этому поводу беспокойства, и мы уже забыли об этих тревожных признаках, не ускользнувших, однако, от нашего внимания, как вдруг, вступив в вади Фаран, мы почувствовали несколько резких порывов ветра, несших с собой жаркое дыхание пустыни. Вскоре зной стал невыносимым; песок, поднятый едва заметным ветерком и казавшийся испарением с поверхности земли, тучей обволакивал нас, слепя глаза и при каждом вдохе проникая в нос и горло. Против обыкновения, арабы, как и мы, явно страдали от этих бед, которые, должно быть, были им знакомы; они обменивались отрывистыми, короткими репликами, и постепенно общая озабоченность вытеснила остатки вчерашней враждебности. Воины обоих племен перемешались; казалось, даже верблюды старались быть ближе друг к другу и в тревоге мчались галопом, ни на минуту не замедляя своего бега и опуская вниз свои длинные змеиные шеи так, что нижней губой касались земли. Время от времени они резко и неожиданно отпрыгивали в сторону, словно песок обжигал им копыта.
— Осторожно, — говорил тогда Талеб.
И арабы повторяли вслед за ним это предостережение, которое я слышал, не понимая, какая опасность нам угрожает. Я подъехал к Бешаре, чтобы спросить у него, в чем причина недомогания, коснувшегося нас всех — и людей, и животных, но время для разговоров прошло: вместо ответа Бешара подхватил полу своего плаща и, перебросив ее через плечо, завернулся в нее так, чтобы закрыть ею нос и рот. Я сделал то же самое и, обернувшись, увидел, что нашему примеру последовали все арабы, так что теперь были видны лишь их черные сверкающие глаза, казавшиеся еще чернее и ярче под бурнусом и абайей; через четверть часа мы уже не должны были задавать вопросы: и франки, и арабы понимали все в равной мере. Нас предупреждала всеми способами и на все голоса сама пустыня: приближался хамсин.
Наше движение стало беспорядочным, поскольку между нами и горизонтом встала стена песка. Каждую минуту арабы, не в силах что-либо разглядеть сквозь эту огненную пелену, в нерешительности останавливались и меняли направление, выдавая тем самым свою растерянность. Тем временем буря по-прежнему усиливалась; пустыня становилась все более неспокойной; мы ехали меж песчаных наносов, подвижных, словно волны моря, и, подобно искусным пловцам, рассекающим гребни валов, преодолевали раскаленные вершины этих холмов. Хотя и закрывая из предосторожности рты плащами, мы вдыхали в себя воздух пополам с песком; язык у нас прилип к нёбу, глаза блуждали и налились кровью, а дыхание, похожее на хрипение, без всяких слов выдавало наши муки. Мне не раз доводилось сталкиваться лицом к лицу с опасностью, но никогда еще я не испытывал подобные чувства; должно быть, нечто похожее ощущает потерпевший кораблекрушение человек, которого носит на доске среди бурного моря. Мы двигались, словно безумные, неизвестно куда, все убыстряя ход и все более теряя ориентацию, ибо обволакивавшее нас облако становилось все плотнее и раскаленнее. Наконец Талеб издал пронзительный крик: это был приказ сделать остановку. Оба вождя, Бешара, Арабалла и араб, шедший в этот день во главе каравана, устроили совет — то были самые искусные лоцманы в этом изменчивом море, где мы сбились с пути. Каждый из них по очереди высказал свое мнение, и, несмотря на положение, в каком мы оказались, а может быть, как раз потому, что положение наше было бедственным, мнения эти высказывались с мудрой сдержанностью и величавой медлительностью. Тем временем песчаный вихрь нарастал. Наконец Талеб подытожил все суждения, указав рукой в сторону юго- запада, после чего наш безумный бег тотчас возобновился, но на этот раз без всяких остановок и отклонений в сторону и проходил по следам двух шейхов, которые, ввиду серьезности обстоятельств, сами встали во главе каравана. Мы шли прямо к цели, но у нас не имелось возможности спросить, что это была за цель; понятно было лишь одно: если нам не удастся ее достигнуть, мы погибли.
Пустыня была величественна и мрачна; казалось, что она живет, трепещет и до самых недр содрогается от гнева. Превращение совершилось мгновенным и странным образом: на смену вчерашнему оазису, отдыху у подножия пальм и освежающему сну под журчание источника пришли раскаленные пески, резкие толчки дромадеров и неутолимая, нечеловеческая, безумная жажда; жажда, которая заставляет кипеть кровь, заколдовывает взор и вынуждает того, кого она пожирает, видеть озера, острова, деревья, ручьи, тень и воду.
Не знаю, происходило ли с другими то же, что со мной, но меня мучило настоящее безумие, я находился в забытьи, в беспрестанном бреду, порожденном буйством моего воображения. Время от времени наши дромадеры бросались на раскаленный песок и разрывали его головой, пытаясь найти под его поверхностью какое-то подобие прохлады; потом они поднимались, такие же лихорадочно возбужденные и задыхающиеся, как мы, и продолжали свой фантастический бег. Не знаю, сколько раз повторялись эти падения и каким образом нам посчастливилось не оказаться раздавленными копытами наших хаджинов и не остаться погребенными в песке; я помню лишь, что едва мы падали на землю, как Талеб, Бешара и Арабалла тотчас же оказывались рядом, готовые прийти на помощь, но безмолвные, как привидения; они ставили на ноги людей и верблюдов и, молчаливые и по-прежнему закутанные в свои плащи, вновь пускались в путь. Я убежден, что если буря продлилась бы еще час, мы все погибли бы. Но внезапно пронесшийся порыв ветра вдруг очистил горизонт, как если бы у нас на глазах отдернули театральный занавес.
— Мукаттаб! — закричал Талеб.
— Мукаттаб! — подхватили все арабы.
Затем между нами и горой вновь выросла песчаная стена, но Господь, словно желая вдохнуть в нас силы, уже показал нам желанное прибежище.
«Мукаттаб! Мукаттаб!» — повторяли мы, не зная, что такое Мукаттаб, но догадываясь, что это прибежище, спасение, жизнь. Несколько минут спустя мы, как змеи, проскользнули в глубокую пещеру, пропускавшее сквозь узкое отверстие немного света и немного жаркого воздуха, тогда как наши верблюды, опустившись на колени и повернув голову к скале, уже застыли в неподвижности и со своим серым мехом, припорошенным песком, походили на каменные изваяния. Мы же, не заботясь ни о палатке, ни о ковре, ни о пище, улеглись вповалку, находясь во власти одновременно оцепенения и нервного возбуждения, погрузившись в нечто среднее между сном и горячечным бредом, и так, без слов, без сна, без движения, лежали до следующего утра, распростертые лицом вниз, словно статуи, сброшенные со своих пьедесталов.
Ураган не прекращался, и мы слышали, как он воет снаружи; однако мало-помалу его завывания стихли. К середине дня он почти совсем утратил свою силу и теперь уже сам, в свой черед, хрипел в предсмертной агонии. Вот уже тридцать часов мы ничего не ели, и чувство голода вернуло нас к жизни; что же касается жажды, то она не покидала нас ни на минуту. Абдалла поднялся и начал готовить обед. Тем временем арабы обследовали все уголки пещеры, пытаясь найти какой-нибудь родник, но поиски их были тщетными, так что нам пришлось довольствоваться испорченной водой из бурдюков. Унылые и хмурые, мы ели наш скудный обед, состоявший из риса и фиников, когда к нам подошел Мухаммед, храня на лице то жалобное выражение, какое было у него всякий раз, когда он хотел о чем-нибудь попросить. Арабы, следуя своей похвальной привычке, не взяли с собой ничего съестного, а между тем конвой удвоился. Так что нам пришлось разделить на тридцать человек обед, который, как предполагалось, Абдалла готовил на троих, но, явно предвидя, что произойдет дальше, сделал с несколько большим размахом; каждый араб получил полную пригоршню риса и один финик; мы, по правде сказать, съели ничуть не больше.
На третий день ветер переменился, и, несмотря на хмурый вид неба, мы покинули пещеру Мукаттаба, ибо нам было понятно, что при сильно возросшем числе едоков наших запасов провизии не хватит на то, чтобы делать остановки в пути.
Выйдя на дневной свет и взглянув друг на друга, мы ужаснулись, настолько каждый из нас стал походить на привидение. Испытания, выпавшие нам в эти три дня, наложили на всех глубокий отпечаток: у нас были тусклые, остекленевшие глаза, сухая кожа, прерывистое дыхание и ощущение разбитости во всем теле. Вскоре мы увидели море, и поскольку какое-то время наша дорога шла прямо по его берегу, арабы бросились к воде, набрали ее в рот и, возвратившись, стали вдувать ее в ноздри своих дромадеров, что тут же вернуло животным весь их пыл. У меня появилось желание искупаться, но я не решился на это, опасаясь, что не смогу удержаться и начну пить воду. Впрочем, при всей солености морской воды, она наверняка не показалась бы мне более зловонной и менее пригодной для питья, чем вода из наших бурдюков.
К вечеру арабы отыскали, наконец, водоем. Тем не менее, опасаясь, что неутолимое желание пить эту ледяную воду, да еще после столь длительного воздержания и такой страшной жары, может навредить нашему здоровью, они поставили палатку на некотором удалении от водоема, и несколько минут спустя Бешара принес нам полные кувшины. Это был настоящий праздник, и у нас даже появилось желание есть. Казалось, что вода обладает способностью вызывать аппетит и что такое же действие она оказала на наших арабов, ибо ночью, чтобы увеличить свой рацион, они уничтожили все наши запасы сахара и остатки мишмиша. Что же касается фиников, то последние из них мы съели еще в пещере Мукаттаба.
Исчезновение продуктов обнаружилось на следующее утро, когда Абдалла подал нам на завтрак лишь свои отвратительные лепешки, которые мы никогда не ели, изюм и кофе. Мы попросили что-нибудь другое, и тогда он сказал нам правду. Радость, что опасность миновала, и уверенность в том, что лишь безотлагательная потребность подвигла наш конвой на такой грабеж, сделали нас менее суровыми, и наша снисходительность вскоре принесла свои плоды: вечером, доев вместе с нами последние зернышки риса, которого, правду сказать, оставалось не так уж много, арабы прикончили кофе и изюм.
На следующий день, при лучезарной погоде, мы вновь тронулись в путь; Талеб подал сигнал к отправлению, пустив своего дромадера в галоп. Мы последовали его примеру и шесть часов подряд неслись во весь опор, не в силах разгадать причину такой спешки. Наконец около полудня на горизонте показались колодцы Моисея, где мы делали привал на пути в монастырь; дромадеры прибавили скорость, за целое льё почуяв свежесть, исходящую от этих источников. Достигнув пальм, они сами опустились на колени, а наши арабы стали устанавливать палатку, проявляя расторопность и рвение, каких я не замечал у них никогда прежде; несколько минут спустя проявленные ими проворство и услужливость получили объяснение: у нас не было больше никакой еды; финики, сахар, мишмиш, кофе, изюм — все было съедено нашим конвоем. Тогда мы решили наброситься на злополучные лепешки, вызывавшие у нас такое пренебрежение накануне; однако наша неприязнь к ним не ускользнула от внимания проводников, и, пока мы спали, они пустили в ход остатки муки, использовав раскаленные угли.
К счастью, воды было в изобилии: каждый из нас выпил целый кувшин, после чего, как ни хотелось нам отдохнуть и как ни велика была у нас потребность в отдыхе, мы немедленно пустились в дорогу; крайность, в которой мы оказались, придавала нам силы: необходимо было своевременно прибыть к переправе через Красное море, иначе нам предстояло голодать еще целый день и целую ночь. Что же касается наших верблюдов, то они, казалось, были сделаны из стали и, как солнце Людовика XIV, черпали силу в движении. Мы проделали от двенадцати до пятнадцати льё утром и примерно еще половину такого же расстояния с двух до пяти часов пополудни. Наконец, обессиленные, запыхавшиеся, мы подъехали к броду, но было слишком поздно: вода уже поднялась высоко.
Положение складывалась не из приятных, так как у нас не было с собой даже воды; надеясь вовремя прибыть к переправе и положившись на арабов, которые, не желая нас огорчать, говорили об этом со всей уверенностью, мы не позаботились запастись водой из колодца и теперь в буквальном смысле слова умирали от голода и жажды. Если бы солнце палило во всю силу, мы бы определенно сошли с ума; наконец Бешара, видя наше отчаяние, сообщил нам, что иногда на противоположном берегу поджидает перевозчик со своей лодкой; если выстрелить из пистолета в воздух, что служит для него сигналом, он, возможно, приплывет за нами. Не успел Бешара договорить, как я уже выстрелил; проведя в тревожном ожидании минут десять, мы с огорчением поняли, что нас не услышали. Тогда г-н Тейлор приказал открыть огонь из всего нашего оружия одновременно. На этот раз маневр увенчался полным успехом: мы увидели, как долгожданная лодка отошла от противоположного берега и заскользила по волнам. Через четверть часа она причалила к нашему берегу; мы тотчас ринулись в нее, подав знак Абдалле и Мухаммеду следовать за нами. Что же касается арабов, то они остались стеречь наш багаж; но, высадившись на сушу, мы сразу же позаботились отправить им Мухаммеда с провизией, а сами двинулись в Суэц, изо всех сил, какие при нашем голодном желудке у нас еще оставались, работая ногами. Наконец, по-прежнему бегом, мы ворвались к г-ну Команули, который встретил нас с распростертыми объятиями и предоставил нам комнату Бонапарта. К стыду своему должен признаться, что мы вошли в нее, испытывая совсем иные чувства, нежели те, какие владели нами, когда мы впервые перешагнули ее порог. Нам и в самом деле требовалось нечто более питательное, чем воспоминания, какими бы героическими они ни были.
У г-на Команули достало любезности пойти навстречу нашим желаниям, хотя, по правде сказать, я считаю, что по крайней мере половину дороги к нему мы прошли сами; так или иначе, нам был подан приготовленный на скорую руку ужин, за который он принес нам свои извинения, а мы выразили ему нашу благодарность.
Когда ужин завершился, мы подошли к окну: оно выходило на Суэцкий порт, и мы стали наслаждаться морской прохладой. Наше бодрствование у окна продолжалось до глубокой ночи, ибо, как ни велика была у нас физическая потребность в отдыхе, волнения, которые мы пережили, и мысли об опасностях, которых нам только что удалось избежать, не давали нам уснуть. На память нам приходили наши ежевечерние привалы с их всевозможными приключениями; пустыня с ее концертом шакалов и гиен, следами ящериц и змей на песке, обжигающим солнцем и смертоносным хамсином была уже всего лишь воспоминанием, однако воспоминанием совсем свежим, к которому, если так можно выразиться, мы могли бы еще прикоснуться рукой и которое, как ни близко оно было от нас, уже представало в нашем воображении во всей своей поэтичности и всем своем великолепии. С тех пор расстояние и время сделали эти воспоминания лишь еще значительнее, и по прошествии восьми лет все приятные и все страшные переживания, связанные с этим удивительным путешествием, настолько по-прежнему волнуют мое сердце, что я не колеблясь, если бы мне представилась возможность туда вернуться, согласился бы испытать их снова, пусть даже ценой той же усталости и тех же опасностей.
На следующий день мы прежде всего нанесли визит губернатору Суэца; по-видимому, нас горячо ему рекомендовали, а может быть, наша любезность оставила у него приятнейшее воспоминание, но, так или иначе, он оказал нам поистине братский прием. Не успели мы войти, как нам принесли в тех же самых серебряных кувшинах ту замечательную воду, о какой я так часто с печалью вспоминал в течение трех недель, пока мы тщетно пытались отыскать подобную ей. После воды настал черед трубок и кофе, а после трубок и кофе последовал рассказ о наших приключениях.
Мухаммед переводил то, что я говорил, и это давало мне возможность судить, следя за доброжелательным и серьезным лицом паши, о впечатлении, которое производили на него различные события нашего путешествия. Мошенничество Отца Победы, казалось, весьма его позабавило; но больше всего меня удивила своего рода радость, читавшаяся на его лице, когда я вполне бесхитростно и не преследуя ровным счетом никаких целей изобличил наших арабов в мелкой краже. В этом месте он остановил меня и заставил дважды повторить эпизод с мишмишем, сахаром и кофе, а затем потребовал продолжения, и по его сияющему виду было вполне понятно, что даже в переводе мое повествование доставляет ему огромное удовольствие. Это позволило мне составить весьма высокое мнение о вкусе губернатора и искренне пожалеть о том, что он не может оценить мой рассказ в оригинале. Когда я завершил нашу одиссею, губернатор велел принести нам воду и потребовал, чтобы мы дали ему обещание отобедать с ним. У нас не было никаких причин отказываться от этого приглашения, так что мы приняли его, хотя и поотнекивались приличествующее время. Затем мы отправились осматривать город и к назначенному часу вернулись к паше.
Проходя через внутренний двор его дома, мы обратили внимание, что паша, дабы оказать нам почести, придал ему своего рода военное великолепие. Во дворце все были подняты на ноги — слуги, рабы, евнухи. Нас провели в просторный квадратный зал, где, сидя на корточках на краю дивана, нас ждал паша. После полагающихся приветствий, слова которых переводил наш верный переводчик Мухаммед, тогда как сопровождающие их жесты мы уже вполне сносно могли изображать сами, внесли большой серебряный поднос и поставили его на пол. Мы тотчас же сели вокруг него на корточки. Затем вошел невольник с серебряными кувшинами и чашами и полил нам воду на руки. Паша потребовал воду дважды: нам еще ни разу не доводилось видеть столь чистоплотного турка.
На подносе стояли четыре серебряных блюда, накрытые высокими крышками из того же металла, с несколько грубым, но богатым орнаментом. На первом блюде находился обязательный пилав с курицей в середине, на втором — сдобренное красным перцем рагу, состав которого я так и не смог угадать, на третьем — четверть ягненка, а на четвертом — рыба. Мы отважно потянулись руками к первому блюду, соблюдая при этом, даже между собой, некоторую иерархию, и начали с того, что разделили курицу на четыре части. Что же касается напитков, поданных к обеду, то перед каждым из нас стоял кувшин с нашей излюбленной водой, и нет на свете вина, которое я предпочел бы в тот момент этой воде.
От курицы мы перешли к рагу. Справиться с этим блюдом оказалось еще проще: поданное мясо было заранее нарезано на куски. Каждый кусок служил нам вместо ложки, позволяя прихватить некоторое количество приправы. Однако вскоре мы обнаружили, что приняли за мясо какой-то овощ. Короче говоря, для парижан это угощение было бы достаточно посредственным, но для нас, ставших истинными сынами Исмаила, оно подходило как нельзя лучше.
После рагу настала очередь ягненка. По тому, как губернатор приступил к этому новому блюду, мы поняли, что он принадлежит к той же школе, что Талеб и Бешара. Вытянув обе руки, он стал одной придерживать кусок в миске, а другой отщипывать мясо, отделявшееся от костей с такой легкостью, что это походило на волшебство. На этот раз мы даже не попытались последовать его примеру, заранее зная, что нас ждет позорная неудача. Опасаясь, что неожиданный жест с нашей стороны может испугать губернатора, мы попросили у него разрешения достать свои кинжалы и, получив согласие, принялись разделывать мясо ножами.
Оставалась рыба, и здесь нас подстерегало одно из самых жестоких испытаний, уготованных нам в жизни. Морское чудовище, названия которого я не знал, имело ужасающее количество костей, так что, взяв в рот первый же кусок, мы поняли, что если у нас нет желания умереть от удушья, то необходимо заранее принять меры предосторожности. И тогда каждый из нас принялся с особой тщательностью изучать лежащий перед ним кусок, чтобы извлечь из него вредоносные части; увидев это, губернатор, который уже съел свою порцию, не выказывая при этом никаких опасений по поводу костей, велел принести на блюде еще один кусок рыбы, правой рукой отделил от него часть и, положив ее на ладонь левой руки, начал извлекать оттуда кости, от самых больших до самых маленьких; затем он накрошил туда примерно такое же количество хлеба, добавил пряностей, скатал все это в шарик размером с яйцо, положил шарик на серебряное блюдо и дал знак невольнику поднести это угощение г-ну Тейлору; покончив с этим первым изделием, губернатор незамедлительно перешел к созданию такого же второго. При мысли о том, что эта дань уважения предназначается мне, я замер и почувствовал, что мне с трудом удастся доесть даже то, что лежало у меня на тарелке. Увидев, что я перестал есть, губернатор подумал, что я жду своей очереди, и стал работать еще быстрее, но, следует отдать ему должное, с прежней тщательностью. Когда работа была закончена, он отослал мне плод своего труда: это был премилый шарик размером с абрикос. Я с поклоном взял его и, словно любуясь совершенством круглой формы, которая была ему придана, принялся его рассматривать, дожидаясь, пока губернатор повернет глаза в другую сторону, а сам тем временем припоминал все, что мне было известно о трюках фокусников, надеясь проглотить этот шарик так же, как фигляр глотает ножи. Хитрость удалась. Губернатор, неутомимый в своей любезности, тотчас же принялся за изготовление шарика, предназначавшегося Мейеру, и, поглощенный этим занятием, которое он осуществлял с подлинным артистизмом, не заметил, как мой шарик, вместо того чтобы попасть ко мне в рот, оказался у меня в рукаве, а из рукава перекочевал в карман жилета. Что же касается шарика, поднесенного г-ну Тейлору, то мне не удалось узнать, что с ним стало, но я все же подозреваю, что из соображений учтивости он был переварен в желудке нашего товарища.
Участь же Мейера была предопределена. После него никому подавать шарики было не нужно, и потому он оказался под прицелом всех взглядов. Он мужественно воспринял свой удел и честно проглотил шарик одним разом, рискуя подавиться; этот поступок чрезвычайно возвысил его в глазах паши, принявшего за нетерпение то, что было всего лишь естественным желанием поскорее покончить с этим необычным кондитерским изделием.
На сладкое были поданы пирожные, засахаренные фрукты и шербет, приготовленные женами губернатора; все эти яства, заманчивые на вид, оказались весьма посредственного вкуса из-за немыслимых сочетаний продуктов, лежащих в основе турецкой кухни.
Паша, в течение всего обеда пребывавший в отменном расположении духа, за десертом стал проявлять еще большее веселье. Он вновь заговорил о нашем путешествии, потребовал у нас новых подробностей о том, как мы были похищены Отцом Победы у племени аулад- саид, и заставил меня рассказать во второй раз, как воры и те, кого обворовали, объединились, чтобы съесть наш сахар и выпить наш кофе; затем, когда я закончил, он произнес:
— А теперь встанем и отправимся взглянуть на то, как отрубят головы всем этим разбойникам.
Мы решили, что нам это послышалось, и попросили Мухаммеда повторить; но по изумлению нашего переводчика и по тому, как он забормотал, повторяя приглашение губернатора, мы поняли, что наш хозяин отнесся к этой краже более чем серьезно. Господин Тейлор как глава каравана поднялся и стал умолять пашу, который уже подошел к окну, соблаговолить выслушать его. Губернатор обернулся и ответил, что он с величайшим удовольствием выслушает нас и, как только казнь совершится, будет полностью в нашем распоряжении. В ответ на это г-н Тейлор заметил, что как раз по поводу казни он и хотел высказать несколько возражений, продиктованных ему голосом совести. Губернатор сделал милостивый жест и приготовился слушать, но при этом бросил последний взгляд в окно, словно говоря краснобаю: давайте побыстрее, нас ждет интересное зрелище.
И тогда г-н Тейлор, к великому удивлению губернатора, принялся защищать конвой; он пояснил паше, что эти бедолаги, умиравшие с голоду, вполне заслуживают прощения, хотя и поживились чуточку нашей провизией. К тому же единственным последствием этого небольшого вероломства было то, что оно заставило нас сутки поголодать, а вот если бы они его не совершили, то сами определенно умерли бы с голоду; что же касается проказы Отца Победы, то она вполне естественна для арабских нравов, и мы сами виноваты в том, что поддались на обман. И кроме того, вследствие нее наш конвой стал многочисленнее и тем самым надежнее. Так что, заключил г-н Тейлор, он убедительно просит пашу не настаивать на этой форме наказания.
Губернатор ответил, что все сказанное г-ном Тейлором об арабских нравах является совершенной правдой и доказывает, что он изучил эти края как внимательный наблюдатель; по словам паши, он вынужден признаться, что подобные истории случались уже неоднократно, но происходили они с заурядными путешественниками — с бедными художниками или нищими учеными, не заслуживающими того, чтобы разбираться, как с ними обошлись. Но с нами все обстоит иначе: мы посланники французского правительства, аккредитованные при вице- короле Египта и особо рекомендованные всем губернаторам Ибрагим-пашой. Так что все, кто причиняет нам обиду, подлежат суровому и безоговорочному суду, и потому он снова приглашает нас присоединиться к нему и посмотреть, как будут рубить головы преступникам. Сказав это, он сделал шаг к окну.
Мы поняли, что паша и в самом деле склонен проявить таким образом свое уважение к нам, и начали сильно опасаться за судьбу наших несчастных товарищей по путешествию. В итоге мы в свой черед встали и присоединились к настояниям г-на Тейлора. Тогда губернатор явно сделал над собой усилие и, подав нам знак, чтобы мы успокоились, велел привести виновных, а нас пригласил сесть рядом с ним. Через несколько минут показались наши славные друзья: впереди шли Талеб и Абу-Мансур, за ними Бешара, Арабалла и все остальные страдальцы; их сопровождали три десятка солдат с саблями наголо.
Войдя, Талеб и Бешара взглянули на нас с невыразимым укором, задевшим нас до глубины души. Мы знаком дали им понять, чтобы они успокоились; это было как нельзя кстати, потому что они дрожали всем телом и побледнели настолько, насколько это позволяла им сделать их смуглая кожа. Дело в том, что еще три часа назад их арестовали, не сообщив нам об этом, и от своих стражников они узнали, какая участь им уготована; таким образом, сознавая в глубине души свою вину и прекрасно зная, как скоро и безжалостно вершится турецкое правосудие, они уже считали себя погибшими, и с тем большим основанием, что обвинение, как им представлялось, исходило от нас, а потому никакой надежды на наше заступничество у них быть не могло; так что наши дружеские взгляды, какими бы обнадеживающими они ни были, показались им вначале совершенно непонятными.
Виновных поставили полукругом рядом с нами, и минуту губернатор молча смотрел на них таким свирепым взглядом, что у бедняг тотчас же исчезла та слабая надежда, какую мы успели вселить в них; наконец, увидев, что они достаточно подавлены и раскаиваются в содеянном, он произнес:
— Жалкие сыны Пророка, не исполнившие свой долг по отношению к тем, кто доверился вам! Первым нашим побуждением было отрубить вам головы, чтобы наказать за ваше преступление, но, тронутые настоятельными просьбами, с которыми обратились к нам посланник французского султана и сопровождающие его достопочтенные европейцы, мы даруем вам помилование. Так что вы отделаетесь тем, что каждый из вас получит по пятьдесят палочных ударов по пяткам. Ступайте.
Однако это было не вполне то, что устроило бы наших арабов; разумеется, для них предпочтительнее было получить палочные удары, а не лишиться головы, но не вызывало сомнения, что они сочли бы за лучшее освободиться и от палочных ударов; к счастью для них, мы придерживались точно такого же мнения. Господин Тейлор подал им знак немного подождать и, повернувшись к губернатору, удивленному нашей настойчивостью, выразил от имени всех нас благодарность за радушный прием, который он нам оказал. Наша признательность так велика, продолжал г-н Тейлор, что мы никоим образом не нуждаемся в новой любезности, какую ему угодно нам оказать в ущерб пяткам наших арабов. И потому он призвал пашу проявить великодушие и освободить их от всякого наказания, ибо если эти люди, терзаемые голодом, и отступили от своего прямого долга, то во многих других случаях они проявляли предупредительность и самоотверженность, выходившие за пределы взятых ими на себя обязательств; к тому же, после всех тех услуг, какие они нам оказали, мы смотрим на них не как на проводников, получающих за свой труд плату, а как на друзей, имеющих право на свою долю. Зная наши чувства, они и действовали соответствующим образом; единственная их вина состоит в том, что они чересчур небрежно поделили продукты, вследствие чего на нашу долю ничего не осталось, но это недосмотр, а не кража. А поскольку все люди, совершившие ошибку и искренне признавшиеся в ней, достойны прощения, он просит, чтобы дарованное помилование было полным и теперь, когда спасены головы, пощаду получили бы и пятки; к тому же, добавил г-н Тейлор, такое желание есть не только у него самого, но и у двух сопровождающих его европейцев, в чем губернатор может удостовериться, если он соизволит выслушать их. Губернатор повернулся к нам с недоверчивым видом, но по нашим молящим взглядам он и без наших слов понял, что г-н Тейлор говорит правду, и на минуту замолк в нерешительности и в раздумьях, словно искал выход из безвыходного положения. Тем временем арабы слушали перевод речи, которую произносил наш друг, с выражением горячей признательности, подкрепляя каждую его просьбу о милосердии красноречивыми жестами; так что стоило им увидеть, что мы присоединились к их защитнику, они поняли, что настал подходящий момент, бросились на колени и, протягивая руки к колеблющемуся судье, хором начали молить его о пощаде. Наконец губернатор взглянул на нас в последний раз, словно спрашивая, хотим ли мы полного и безоговорочного прощения виновных, и прочитал в наших взглядах и жестах все ту же мольбу; после этого он повернулся к солдатам и со вздохом подал им знак удалиться; те подчинились. Тогда, зная, что Талеб и Отец Победы были шейхами, он обратился к ним с длинным нравоучением, из которого мы поняли лишь одно: им чрезвычайно повезло, что они имеют дело с такими снисходительными хозяевами, как мы. Когда эта речь была с подобающим достоинством закончена, наши арабы, не произнеся ни слова, поспешно удалились.
Что же касается нас, то мы выразили губернатору благодарность за его добрый поступок и заверили его, что, если когда-нибудь нам снова доведется проезжать через Суэц, первый свой визит мы непременно нанесем ему. Он, со своей стороны, поблагодарил нас за дружеское расположение и взял с нас обещание написать ему из Каира, как вел себя конвой по отношению к нам в оставшейся части путешествия. Взяв на себя два эти обязательства, мы распрощались с губернатором.
В десяти минутах ходьбы от дворца, за углом первой же улицы, нас поджидали арабы. Увидев нас, они бросились целовать нам руки, проявляя пылкость, не оставлявшую никаких сомнений в их признательности. Эти изъявления благодарности сопровождались к тому же заверениями в нерушимой и непоколебимой преданности. Более всего их тронуло не то, что мы вступились за их головы, а то, что нам удалось устоять от искушения посмотреть на наказание палками, являющееся, по их мнению, весьма интересным и любопытным зрелищем. Однако после первых же излияний благодарности они предложили нам отправиться в путь немедленно: милосердие губернатора казалось им настолько неестественным, что они не вполне в него верили. Тогда мы поинтересовались, где находятся наши верблюды. Как выяснилось, они уже были оседланы и навьючены и ждали нас на дороге в Каир. Едва наши проводники вышли из дворца, четверо из них отправились сделать все приготовления к отъезду, так что наш караван мог выехать из Суэца в ту же минуту. Понимая поспешность наших арабов, мы последовали за ними, не переставая смеяться. Около западных ворот города мы и в самом деле обнаружили наших дромадеров и в одно мгновение, словно по волшебству, оказались в седле. Арабы же не стали тратить время, дожидаясь, пока верблюды опустятся на колени; они вскарабкались на них на бегу, как это на глазах у меня сделал Бешара при выезде из Каира; едва утвердившись в седле, Талеб и Абу-Мансур, которых угрожавшая им общая опасность связала отныне братскими узами, встали во главе колонны и заставили ее двигаться галопом, так что менее чем за два часа мы оказались на расстоянии около двенадцати льё от губернатора Суэца, от которого нашим арабам хотелось быть как можно дальше.
Однако, пока мы преодолевали последние два льё, спустилась ночь, и нужно было устраивать привал. Палатку поставили в одно мгновение. Арабы были веселыми и проворными как никогда, особенно Бешара, радость которого граничила с безумием: он бегал и прыгал без видимой причины, словно желая удостовериться, что с его ногами не приключилось ничего дурного; мы уже давно укрылись в палатке, но все еще слышали, как он о чем-то рассказывает, проявляя говорливость, выдававшую нервное возбуждение, которое оставили в нем события прошедшего дня.
На следующее утро наш караван чуть свет тронулся в путь; как и по дороге из Каира, мы ехали вдоль лежавших на песке костей; скелет дромадера с еще уцелевшими кое-где кусками плоти, от которого при нашем приближении отпрянули два или три шакала, свидетельствовал о том, что уже после нас здесь прошел караван, заплатив дань этой зловещей дороге. Проехав без остановки мимо одиноко растущего в пустыне дерева, мы установили колья палатки среди окаменелого леса: страх, пережитый арабами накануне, нарушил все их привычки, связанные с топографией. Впрочем, день выдался тяжелым; мы проехали не менее двадцати льё, а отдыхали от силы час.
Еще не рассвело, а наш караван уже двигался по трудным и извилистым тропам Мукаттама; солнце появилось на горизонте, когда мы достигли вершины горы, и его первые лучи отразились в золотых куполах Каира. Мы приветствовали многолюдный город, весь ощетинившийся минаретами и усыпанный куполами, и необозримый горизонт, окружающий его, со всей той радостью, какую всегда вызывает возвращение домой, и устроили на самом верху горы десятиминутный привал, чтобы охватить взглядом все подробности этой изумительной картины, которая в час рассвета еще великолепнее, чем в любое другое время дня; затем, едва мы оказались на западном склоне Мукаттама, хаджины, словно угадав наши желания, бросились в галоп и быстро покрыли расстояние, отделявшее нас от гробниц халифов. Оттуда до Каира оставался лишь один шаг. На этот раз мы возвращались в город триумфаторами, не опасаясь, что верблюды сыграют с нами злую шутку. Мы уже стали умелыми наездниками, и в нас, с нашими арабскими одеяниями и загорелыми лицами, по-настоящему трудно было распознать христиан. В десять часов мы явились к г-ну Дантану, вице-консулу Франции, явно обрадованному тем, что он видит нас целыми и невредимыми. Вице-консул сразу же послал за заложниками племени аулад-саид, которые, хотя их и отличала большая сдержанность, явно были не менее его рады видеть наш отряд вернувшимся в полном составе и в добром здравии: напомню, что они отвечали за наши жизни своими головами.
Сразу же после этих первых минут, отданных радости от встречи с соотечественником и от возвращения, если так можно выразиться, во Францию, нам следовало заняться делами. Дружеское соглашение, заключенное Абу-Мансуром и Талебом у подножия горы Синай, предусматривало, что вознаграждение за обратный путь они разделят между собой пополам. Чтобы не лишать наших верных друзей денег, столь честно заработанных ими, мы решили возместить им то, что они при этом теряли. Кроме того, мы вручили каждому из проводников бакшиш, настолько значительный, насколько это позволяло состояние наших финансов, так что при расставании они пообещали нам хранить вечную память о нас, а мы им — рано или поздно вернуться сюда. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь сдержать данное им слово, но я твердо уверен в том, что они свое сдержат и не раз, мчась стремительным галопом на своих хаджинах, сидя у костра, разведенного в пустыне, или находясь в кочевом шатре племени аулад-саид, Бешара и Талеб произнесут наши имена как имена своих верных друзей и отважных товарищей по путешествию.
Господин де Линан, тот самый молодой художник, что свел нас с племенем аулад-саид, сразу же, как только ему стало известно о нашем прибытии, прибежал во франкскую гостиницу и, заявив, что на этот раз мы должны жить только у него, увел нас к себе. Стоило нам сказать ему о своем намерении посетить Иерусалим и Дамаск, как он вызвался сопровождать нас, что было встречено нами возгласами одобрения. Поскольку г-н де Линан уже дважды или трижды объехал всю Сирию, это был самый превосходный экскурсовод, какого только мы могли себе пожелать. Было решено, что мы отдохнем, спускаясь по Нилу до Дамьетты, и, прибыв в этот город бодрыми и настроенными на второе путешествие, найдем там Талеба с его дромадерами, который сопроводит нас через Эль- Ариш в Иерусалим.
В тот же день мы занялись подготовкой к путешествию. Ничто не охватывает человека так легко и не покидает его так неохотно, как дорожная лихорадка; едва овладев им, она толкает его вперед, и ему приходится идти, не останавливаясь: Вечный Жид — всего лишь символ.
Мы отправились в путь вечером, в прекрасную погоду; навстречу нам дул легкий ветерок, но на нашей стороне было течение, и мы располагали четырнадцатью нубийскими гребцами. За ночь, которая вскоре наступила, наша лодка преодолела весь уже известный нам участок Нила — от Булака до начала Дельты, и, когда рассвело, мы уже плыли по ее восточному рукаву, более величественному, чем Розеттский, и поражавшему нас плодородием своих берегов тем сильнее, что мы лишь недавно покинули пустыню.
Ближе к вечеру мы увидели, как из деревни, прилегающей к берегу, на него вышли десятка два нагих женщин; привлеченные, вне всякого сомнения, пением наших гребцов, они бросились в Нил и, подплыв к нам, какое-то время следовали за нашей лодкой. Ночь избавила нас от этих смуглолицых русалок, чьих колдовских чар, к счастью, можно было не опасаться.
На следующий день мы сделали остановку в Мансуре.
Этот город, как и пирамиды, напоминает одно из тех достопамятных событий нашей истории, какие не могут оставить равнодушным ни одного француза. Да позволят нам читатели отправиться теперь уже по следам крестового похода Людовика Святого, как прежде мы последовали за экспедицией Наполеона.
Выступить в крестовый поход было решено в декабре 1244 года. Король Людовик IX, уже проявивший свое религиозное рвение тем, что выкупил терновый венец Христа у венецианцев, которые получили его в залог от Бодуэна, и, идя с непокрытой головой и босыми ногами, пронес этот венец от Венсена до собора Парижской Богоматери, только что, на торжественном празднестве, устроенном в Сомюре, пожаловал своему брату Альфонсу графства Пуату и Овернь, а также Альбижуа, уступленное графом Тулузским. Он разгромил у Тайбура и Сента графа де Ла Марша, отказавшегося дать ему клятву верности, и помиловал его, хотя и знал о попытке графини отравить короля; наконец, он вынудил Генриха III Английского запросить перемирия, за которое тому пришлось заплатить пять тысяч фунтов стерлингов. Так что все было спокойно и внутри страны, и за ее пределами, как вдруг, когда король находился в Понтуазе, у него случился приступ тяжелой лихорадки, которой он заболел во время своего похода в Пуату. Болезнь развивалась так быстро, что вскоре всякая надежда на его жизнь была потеряна. Печальная весть разнеслась по всей Франции; Людовику исполнилось всего лишь тридцать лет, и начало его царствования сулило стране эпоху благоденствия. Скорбь была всеобщей; многие сеньоры и прелаты поспешили прибыть в Понтуаз; во всех церквах творили милостыню, возносили молитвы и устраивали крестные ходы; наконец, королева Бланка отправила своего духовника к Эду Клеману, настоятелю аббатства Сен-Дени, чтобы тот извлек из склепов мощи блаженных мучеников, выставлявшиеся лишь в дни великих народных бедствий.
Тем не менее все средства врачебного искусства оказались несостоятельными, а все молитвы священников — тщетными; Людовик впал в столь глубокое забытье, что из покоев больного заставили уйти обеих королев: Бланку, его мать, и Маргариту, его жену. В комнате остались только две дамы, молившиеся по обе стороны королевского ложа. Вскоре одна из них, завершив молитву, поднялась с колен и хотела было прикрыть лицо короля погребальной простыней, но другая воспротивилась этому, заявив, что Господь не может поразить Францию в самое сердце; а пока они вели этот печальный спор, Людовик приоткрыл глаза и слабым, но внятным голосом произнес:
— Милостью Божьей посетил меня Восток свыше и призвал меня обратно из мертвых.
Обе дамы громко вскрикнули от радости, бросились к дверям и позвали королеву Бланку и королеву Маргариту, которые, не в силах поверить в чудо, с трепетом вошли в комнату. Увидев их, король простер к ним руки, а затем, когда стихли первые восторги, велел позвать Гильома, епископа Парижского.
Достойный прелат поспешил явиться к изголовью больного, и тот, при виде его почувствовав новый прилив сил, приподнялся на постели и приказал принести ему накладной крест крестоносца. Присутствующие решили, что король еще бредит, но Людовик, догадавшись, в какое заблуждение они впали, протянул руку к епископу, не решавшемуся подчиниться его воле, и поклялся, что он не будет принимать пищу до тех пор, пока не получит этот символ крестового похода. Гильом не посмел ослушаться, и больной, не имея пока возможности прикрепить крест к своим доспехам, велел поместить его хотя бы в изголовье своего ложа.
Начиная с этого дня здоровье короля стало быстро поправляться. Он отправил христианам Востока послание с призывом набраться мужества, обещая им переплыть море, как только ему удастся собрать войско, а в ожидании этого посылая им денежное вспоможение.
Не теряя времени, Людовик приступил к исполнению своего обещания. Одон де Шатору, кардинал-епископ Тускулума, бывший ректор Парижского университета, являвшийся в то время легатом Святого престола, прибыл во Францию, дабы проповедовать крестовый поход, а из провинций съехалось большое число сеньоров, охваченных даже не столько религиозным рвением, сколько любовью к французскому королю.
И тогда королева Бланка прибегла к крайнему средству. В сопровождении Гильома она пришла к сыну, по-прежнему одержимому своим замыслом. Прелат начал речь первым и сказал королю, что обет, данный им во время болезни, был поспешным, а подобный обет ни к чему не обязывает, но, если у короля есть на этот счет какие-то сомнения, он берется получить у папы освобождение от клятвы. Он обрисовал ему положение во Франции, в которой только что удалось установить мир и которую король, уйдя в поход, оставит уязвимой для козней английского короля, мятежного умонастроения пуатевинцев и смуты альбигойцев. Продолжая его речь, к королю обратилась Бланка.
— Дорогой сын, — сказала она ему, — прислушайтесь к советам ваших друзей и не доверяйтесь целиком своим чувствам. Вспомните, что послушание матери угодно Богу. Останьтесь здесь, от этого Святая Земля никак не пострадает, и вы пошлете туда войско более многочисленное, чем то, какое намеревались повести сами.
— Это не одно и то же, матушка, — отвечал Людовик, — и Бог ждет от меня большего. Когда земные голоса уже не достигали моих ушей, я услышал голос с Неба, сказавший мне: «Король Франции, тебе ведомо, какие оскорбления были нанесены граду Иисуса Христа, и ты избран мною, чтобы отмстить за них!..»
— Не надо заблуждаться, — продолжала уговаривать его Бланка, — голос этот был горячечным бредом. Бог не требует невозможного, и состояние, в каком вы находились, когда дали эту клятву, послужит вам оправданием в глазах Господа, если вы нарушите ее.
— Стало быть, вы полагаете, матушка, что мой разум был помутнен, когда я взял крест? — отвечал король. — Что ж, я исполню вашу волю и сниму его. Возьмите, святой отец, — сказал король, снимая крест с плеча и отдавая его епископу.
Епископ взял крест, и Бланка уже хотела заключить сына в объятия, но он остановил ее, улыбаясь:
— Но сейчас, матушка, вы ведь не сомневаетесь в том, что у меня нет ни горячки, ни бреда. А раз так, прошу вас дать мне крест, который я только что вам отдал, и Бог свидетель, что я не прикоснусь к пище, пока вы в свой черед не вернете его мне обратно.
— Да исполнится воля Господа! — сказала королева, забирая крест из рук епископа и сама возвращая его сыну. — Мы лишь орудие его провидения, и горе тому, кто попытается противиться его велениям!
Тем временем папа Римский направил во все христианские государства церковнослужителей, поручив им проповедовать священную войну; их усердие не было бесплодным, и в Париж съехалось большое число сеньоров; однако были и другие, которым надежда обрести более важные должности и увеличить свое богатство во время регентства королевы и в отсутствие ее старших сыновей придавала воодушевление куда более рассудочное. Делая вид, будто они одобряют крестовые походы, эти люди повсюду твердили, что неплохо было бы оставить во Франции нескольких храбрых и благородных рыцарей, чье дело, разумеется, будет не таким героическим, но не менее полезным, чем дело тех, кому посчастливится сопровождать короля в его паломничестве, предпринимаемом с оружием в руках. Однако Людовик не был обманут этим мнимым доброхотством и воспользовался довольно своеобразным средством, чтобы придать решимости колеблющимся и поторопить замешкавшихся.
Приближалось Рождество, и, как было тогда заведено, в сочельник, во время полночной мессы, король дарил придворным роскошные плащи, расшитые одинаковыми узорами. Людовик не только поступил в соответствии с этим обычаем, но и раздал плащей больше, чем это делалось при его предшественниках, да и в любой прежний год его собственного царствования. Поскольку эти дары вручались в плохо освещенном помещении и в ту минуту, когда уже звучали колокола, созывавшие верующих на мессу, то те, кому были подарены плащи, надели их второпях, в темноте, и устремились в церковь; однако в храме Божьем, при свете свечей, каждый увидел на своем плече и на плече соседа священный знак крестовых походов, который, коль скоро ты возложил его на себя, снять не позволялось.Так что отрекаться от него не приходилось, и, при всей странности способа, каким новые воины Христовы дали свой обет, ни один из них не помыслил нарушить его.
В пятницу 12 июня 1248 года Людовик в сопровождении своих братьев Робера, графа Артуа, и Карла, графа Анжуйского, отправился в Сен-Дени; там его ждал кардинал Одон де Шатору. Именно он развернул королевское знамя, которому вот уже в третий раз предстояло появиться на Востоке, и вручил королю посох и хлебную котомку, эти отличительные принадлежности паломника; затем процессия направилась к аббатству Сент-Антуан, где Людовику предстояло проститься с матерью. Предстоящая разлука пугала Бланку: эта королева, столь закаленная против всех других жизненных испытаний, заливалась слезами, едва только какая-нибудь опасность угрожала ее сыну.
Но вот, наконец, Людовик простился с матерью и встал во главе войска, собравшегося во владениях аббатства Клюни. Там уже находились, готовые вместе выступить за святое дело, Робер, граф Артуа, которому была уготована смерть в Мансуре, и Карл, граф Анжуйский, которого ждал трон на Сицилии; Пьер де Дрё, граф Бретонский; Гуго, герцог Бургундский; Гуго де Шатильон, граф де Сен-Поль; граф де Дрё, граф де Бар, граф де Суассон, граф де Блуа, граф де Ретель, граф де Монфор и граф де Вандом; сеньор де Божё, коннетабль Франции; Жан де Бомон, великий адмирал и великий камергер; Филипп де Куртене, Гийон Фландрский, Аршамбо де Бурбон, Жан де Барр, Жиль де Майи, Робер де Бетюн, Оливье де Терм, юный Рауль де Куси и сир де Жуанвиль, который принес в Египет меч солдата, не зная еще, что унесет оттуда перо историка.
Людовик занял место среди всех этих сеньоров, превосходя их рангом и не уступая им в отваге. Ему было в то время тридцать три года; он был высок, худощав и бледен, у него были мягкие, правильные черты лица и светлые коротко постриженные волосы. Что же касается его одеяния, то оно воплощало христианскую простоту во всем ее суровом смирении, и тот самый король, благодаря великолепию наряда которого празднество в Сомюре стали называть несравненным, показывался теперь на людях лишь облаченным в платье паломника или же покрытым сверкающими железными доспехами. «И отныне, — говорит Жуанвиль, — на пути в заморскую землю не было видно ни единого расшитого камзола ни на короле, ни на ком-либо другом».
Все это великолепное воинство спустилось к Лиону и по Роне направилось к морю. Поскольку Французское королевство еще не имело в те времена порта на Средиземном море, а порт Марселя, единственный, которым Людовик мог располагать благодаря двойному союзу с Беатрисой Прованской, неспособен был удовлетворить его, король приобрел у настоятеля аббатства Псалмоди город Эг-Морт. Именно этот город был назначен местом общего сбора, и в его гавани уже стояли в ожидании сто двадцать восемь кораблей, которым предстояло перевезти короля и его войско. Эти ладьи, как называет их на своем безыскусном и поэтичном языке Жуанвиль, сопровождало множество транспортных судов, предназначавшихся для перевозки лошадей и провианта. Франция не имела тогда своего морского флота, и потому почти все кормчие и матросы были итальянцы или каталонцы; два адмирала были генуэзцами, а большинство баронов впервые видели море.
Людовик взошел на корабль 25 августа 1248 года, и весь флот направился к Кипру, где царствовал Генрих де Лузиньян, потомок иерусалимских королей. Этот остров был предложен его государем как самое удобное место для промежуточной остановки, и там устроили крупные склады; весь флот высадился на Кипре 21 сентября того же года, и лишь тогда христиане Востока поняли, что их надежды, так часто оказывавшиеся обманутыми, превращаются в уверенность. Эта новость была воспринята ими с восторгом, ибо они подошли к крайнему пределу нищеты и угнетения.
Со времен крестового похода Филиппа Августа, когда был взят Сен-Жан д’Акр, положение христиан на Востоке становилось все хуже. Король Иерусалима Жан де Бриенн предпринял поход в Египет, захватил Дамьетту и был уже на дороге к Каиру, как вдруг его оставила большая часть находившихся под его началом рыцарей, вследствие чего ему пришлось отступить, и он, владыка двух тронов, зять двух королей и тесть двух императоров, в сутане последователя святого Франциска отправился умирать в Константинополь. Германский император Фридрих II, вынашивая великие замыслы и ведя за собой превосходную армию, в свой черед отправился в Иерусалим, но, придя туда, он, словно у него не было иных намерений, кроме как совершить обычное паломничество, удовольствовался тем, что короновался в церкви Гроба Господня и, как он сам писал султану Каира, «водрузил свое знамя на Голгофе и на горе Сион, дабы сохранить уважение франков и вознести голову свою среди христианских королей». Тибо Шампанский, король Наварры, скорее трубадур, чем рыцарь, последний из государей- крестоносцев, совершивших до Людовика IX поход на Святую Землю, искуснее слагал стихи, чем орудовал мечом, и вернулся в свои владения, чтобы дописывать оставшиеся незаконченными поэмы. Вслед за тем, вследствие событий, какие часто случаются в Азии, целый народ оказался оттеснен на запад: хорезмийцы, изгнанные из Персии татарами, захватили Иерусалим, поскольку он оказался у них на пути, затем опустошили Палестину, поскольку им надо было кормиться, и в итоге сами были почти полностью истреблены султаном Дамаска, который ничего о них не знал и даже никогда о них прежде не слышал, пока Господь одним дуновением не столкнул их лицом друг к другу. Наконец, к общим бедам прибавились еще внутренние распри: царь Армении и князь Антиохии развязали войну из-за нескольких клочков земли. На Кипре, где высадился король, латиняне и греки были расколоты из-за разногласий в вере, госпитальеры и тамплиеры оспаривали друг у друга главенство, а генуэзцы и пизанцы боролись между собой за первенство в торговле.
Людовик начал с того, что восстановил мир и согласие между всеми этими столь важными для него союзниками. В Никосии, под сенью пальмы, как на родине он это делал под кроной дуба в Венсене, король вершил правосудие, и его решения свято исполнялись. Но миссия ангела мира задержала воителя: когда было решено снова тронуться в путь, оказалось, что пришла пора глубокой осени. Гуго де Лузиньян предложил крестоносцам приют на всю зиму, дав обещание последовать за ними весной вместе со своими дворянами. Изумительная природа Кипра, его замечательное плодородие, его вина, воспетые Соломоном, и его женщины, в чьих жилах перемешалась греческая и арабская кровь, — все это говорило в пользу такого предложения, и, прежде чем, подобно Ганнибалу, оказаться побежденными, христиане обрели свою Капую.
Мусульмане, со своей стороны, пребывали в страшных раздорах. После смерти Салах ад-Дина редко случался год, когда покой семьи Айюбидов не нарушался какой-нибудь распрей. Однако у подобного кочевого народа, скорее расположившегося в Египте лагерем, чем обосновавшегося там, и жившего лишь войной, подобные мятежи служили постоянной школой военного дела, откуда во всех случаях, когда общая опасность соединяла интересы враждующих сторон, выходили самые грозные противники, какие только могли встретиться христианам.
Когда Людовик IX высадился на Кипре, султан Каира аль-Малик ас-Салих Наджм ад-Дин, правивший тогда в Египте, находился в Сирии, где он воевал с эмиром Алеппо и осаждал город Эмесу. Болезнь, от которой он вскоре умер, задержала его в Дамаске, как вдруг какой-то человек, переодетый торговцем, проник в его покои и сообщил ему об ужасных приготовлениях, совершавшихся на Кипре; эта новость сильно взволновала султана. Люди Востока приучились смотреть на французов как на самых храбрых из своих противников, а на короля Франции — как на самого могущественного и самого грозного из всех королей. К этим обоснованным страхам присоединялись и опасения из-за предсказания, распространившегося, по словам миссионеров, вплоть до Персии и внушавшего доверие равным образом как христианам, так и мусульманам. Оно гласило, что один из королей франков рассеет всех неверных и освободит Азию от поклонения Магомету. Аль-Малик ас-Салих понял, что нельзя терять ни минуты, покинул свои войска, начавшие осаду, и, тяжелобольной, лежа на носилках, прибыл в Ашмун-Танах в апреле 1249 года. Поскольку у него не было никаких сомнений в том, что первой подвергнется нападению Дамьетта, он тотчас стал принимать меры по ее защите, собрал там огромное количество провизии, а также оружие и припасы всякого рода и приказал эмиру Фахр ад-Дину двигаться к Дамьетте, чтобы оказать сопротивление вражескому вторжению; затем, чувствуя, что болезнь его усиливается, он велел объявить по всему своему государству, что все, перед кем у него есть какая-нибудь задолженность, могут явиться в его казначейство и получить там то, что им причитается. Фахр ад-Дин разбил свой лагерь у Дамьеттской Гизы, на левом берегу Нила: лагерь отделяла от города река.
Так что зима прошла в приготовлениях с обеих сторон; наконец король решил, что настало время выходить в море, и приказал загружать все корабли провизией и готовиться отплыть по первому сигналу. Продовольствие, как мы уже говорили, было заготовлено заблаговременно: запасы ячменя, овса и пшеницы были собраны на равнине в таких огромных количествах, что эти груды казались горами. Сходство было тем более разительным, что зерна, открытые ветру и дождю, проросли на глубину в четыре-пять дюймов, и потому все эти холмы были покрыты зеленью; однако под таким наружным слоем зерно прекрасно сохранилось и было столь же свежим, как если бы его обмолотили накануне. Ничто, стало быть, не мешало исполнению отданного приказа. Наконец погрузка была завершена, и в пятницу, накануне Троицына дня, король и королева Маргарита поднялись на борт своего корабля, после чего от судна к судну стала передаваться команда готовиться к отплытию; так что на рассвете следующего дня все корабли, подчиняясь поданному сигналу, одновременно развернули паруса и величественно двинулись вперед, причем за натянутыми парусами и деревянными кузовами судов, плывущих по воде, не было видно моря, ибо французский флот состоял из ста восьмидесяти кораблей, как больших, так и малых.
На следующий день, на Троицу, король, находясь возле Лимасольского мыса, увидел на берегу церковь, откуда доносился звон колоколов. Не желая упустить словно дарованную Господом возможность еще раз присутствовать на мессе, он приказал повернуть к суше и вместе с десятком других кораблей пристал к берегу. Но пока король находился в церкви, поднялась сильная буря, разметавшая его флот, и страшный ветер, дувший со стороны Африки, отклонил корабли от курса на Египет и стал подгонять их, сбившихся с пути и утративших порядок, к берегам Палестины, на которые король был бы выброшен вместе со всеми, если бы благочестивый порыв не направил его тогда к суше; в итоге из двух тысяч восьмисот рыцарей, отплывших с Кипра, лишь около семисот смогли собраться вокруг короля; однако это не помешало тому, что уже на следующий день, когда подул попутный ветер, король приказал всем снова подняться на корабли и продолжить путь к Египту. Как сообщает Жуанвиль, король, лишившись своих рыцарей и полагая, что все они погибли или находятся в смертельной опасности, «пребывал в великой скорби и в унынии».
На четвертый день после случившегося бедствия, когда флот продолжал плыть по спокойному морю, под чистым небом и при попутном ветре, кормчий королевского судна, опытный моряк, прекрасно знавший все побережье и говоривший на нескольких языках, внезапно закричал с высоты мачты, откуда он вел наблюдение:
— Да поможет нам Бог! Да поможет нам Бог, впереди Дамьетта!..
В ту же минуту кормчие нескольких других кораблей откликнулись на его крик подобным же возгласом, и вскоре уже сами крестоносцы, взволнованные этой великой новостью, смогли различить золотой песчаный берег, на котором белым пятном выделялись зубчатые стены города. Это произошло в пятницу 4 июня 1249 года, в 647 год Хиджры, в 21-й день месяца сафар. На всех кораблях раздались радостные крики. Но Людовик поднял руку, подавая тем самым знак, что он хочет говорить. Тотчас же на королевском корабле воцарилась тишина, а остальные суда подошли как можно ближе, чтобы услышать его распоряжения.
— Верные воины мои, — звучным и исполненным веры голосом произнес король, — с Божьего дозволения добрались мы сюда, чтобы вступить в страну, которой завладели нечестивцы. Теперь я больше не король Франции и не рыцарь Церкви, а всего лишь простой смертный, чья жизнь, как жизнь последнего из людей, угаснет, когда Господу будет угодно дохнуть на нее. Но помните, всё нам во благо, что бы ни случилось: если нас победят, мы станем мучениками, а если победим мы, то будет прославлено имя Господне и почтение к Франции станет еще больше не только в христианских странах, но и во всем мире. В любом случае будем смиренны, как это подобает воинам Христа: мы победим во имя него, а он восторжествует во имя нас. А теперь да хранит нас Бог, ибо сейчас мы получим вести от наших врагов!..
И в самом деле, весь берег был запружен как войском Фахр ад-Дина, так и жителями Дамьетты, напуганными при виде такого огромного соединения кораблей. Между двумя этими толпами протекал Нил, величественно впадая в море. Вскоре в его устье показались четыре галеры с пиратами на борту, которые приблизились к флоту крестоносцев, чтобы произвести разведку и узнать, что за войско прибыло и что ему здесь нужно; затем, оказавшись на расстоянии трех полетов стрелы от первых королевских кораблей, галеры решили повернуть назад, как если бы они узнали все, что им хотелось знать. Но было уже слишком поздно: легкие суда французов распустили все свои паруса и быстро настигли галеры. Эти легкие суда были вооружены метательными орудиями, расставленными таким образом, чтобы издалека и одновременно обстреливать врага: одни — камнями, другие — дротиками, третьи — горшками с известью. Пираты отчаянно защищались, но вскоре были разгромлены; три уничтоженные галеры затонули, а четвертая, шедшая позади остальных, сумела достичь берега, но утратила все свои мачты и была завалена телами раненых и мертвых. И тогда те, кто остался в живых, сошли на берег, показывая стоявшей там толпе свои раны и крича, что это прибыл с враждебными намерениями король Франции, приведя с собой множество рыцарей, обрушивающих дождь из дротиков, камней и огня. Все, кто не был вооружен, бросились к городу. Крестоносцы заметили это движение, и их решимость стала еще сильнее. Король первым крикнул: «К берегу!», и все начали повторять вслед за ним: «К берегу! К берегу!» Тотчас же к большим кораблям подошли плоскодонные суда, предназначавшиеся для высадки войска на берег. Жуанвиль, у которого была своя небольшая галера, бросился в нее первым, а за ним последовали Жан де Бомон и Эрар де Бриенн. В ту же минуту все остальные рыцари, находившиеся на том же корабле, что и он, но не располагавшие галерами, устремились в лодку, и в одно мгновение в ней оказалось вдвое больше людей, чем она могла выдержать. Увидев опасность, несколько матросов тотчас же уцепились за снасти и вернулись на борт корабля. Но лодка, хотя груз в ней и уменьшился, продолжала погружаться; нельзя было терять ни секунды: опасность была серьезной. Жуанвиль приказал подплыть к лодке и громким голосом спросил, сколько рыцарей в ней лишних.
— Восемнадцать или двадцать, — ответили матросы.
Тогда он подошел вплотную к борту лодки и приказал восемнадцати тяжеловооруженным воинам перейти на его галеру. В это время рыцарь по имени Плонке решил прыгнуть с корабля в лодку, но расстояние было слишком велико, так что он упал в море и, утяжеленный своими доспехами, утонул. Плонке стал первой жертвой этого похода, в котором предстояло пасть еще очень многим.
Тем временем сарацины готовились дать достойный отпор крестоносцам. Стоявший среди своих воинов эмир Фахр ад-Дин, облаченный в золоченые доспехи, которые отражали солнечные лучи, казался самим богом света. Толпа музыкантов оглашала воздух звуками горнов и барабанным боем.
Христиане ответили им громкими криками и стремительно бросились вперед, словно стая морских птиц. Каждый старался первым ступить на берег. Жуанвиль на своей галере по-прежнему шел во главе флотилии, опережая королевское судно. Люди из свиты короля кричали ему, призывая его подождать и не высаживаться до тех пор, пока на берег не вынесут королевское знамя, но доблестный сенешаль не желал ничего слушать, продолжал плыть дальше и стал двадцать первым французом, сошедшим на берег, где уже собрались главные силы вражеской конницы. Он первым бросился на врага, за ним — Эрар де Бриенн и Жан де Бомон, за ними — все остальные рыцари, находившиеся в его галере. В тот же миг сарацины пришпорили коней и кинулись прямо на крестоносцев, намереваясь сбросить их в море. Тогда Жуанвиль и его рыцари воткнули в песок щиты и копья, обратив их острием в сторону нападавших, и выхватили мечи. Но, увидев эти приготовления к обороне, сарацины повернули коней и обратились в бегство, даже не начав боя. Крестоносцы собрались было броситься за ними вдогонку, но в ту же минуту к Жуанвилю подбежал один из оруженосцев мессира Бодуэна Реймсского, добравшийся до суши вплавь, и начал умолять сенешаля ничего не предпринимать в отсутствие его господина, в ответ на что славный рыцарь сказал ему, что такого отважного воина стоит подождать, и с этими словами действительно остановился и принялся ждать.
В это время он осмотрелся по сторонам. По левую руку от него на берег гордо высаживался граф Яффы, который приплыл на великолепной галере, превосходно расписанной и украшенной по обоим бортам эмблемами его герба — червленого креста на золотом поле. Триста моряков налегали на весла, заставляя это роскошное судно скользить по волнам; у каждого на шее висел небольшой щит, посредине которого сверкал герб из чистого золота. Сто музыкантов отвечали звукам сарацинских горнов и барабанов игрой на подобных же инструментах, так что казалось, будто это король возвращается в свое королевство, а не солдат ступает на вражескую землю. Стоило галере коснуться песка, как граф, его рыцари и его пехотинцы в полном вооружении спрыгнули на берег и тотчас разбили свои шатры, словно эта земля уже принадлежала им. Тем временем сарацины собрались снова, на этот раз большим числом, и снова бросились на французов, пришпорив своих лошадей. Но, видя, что противники не дрогнули и без всякого страха ждут их приближения, они вновь повернули назад, не осмелившись и теперь атаковать крестоносцев.
Проследив глазами, как они удаляются, сир де Жуанвиль обратил свой взгляд направо и увидел на расстоянии арбалетного выстрела от себя галеру со знаменем аббатства Сен-Дени, в свой черед приставшую к берегу. Едва те, кто плыл на ней, высадились, как какой-то сарацин, стыдясь повторного бегства своих соотечественников, в одиночестве бросился навстречу этой железной стене, выросшей на берегу; но в то же мгновение он был изрублен на куски, а его лошадь, издавая ржание, без седока вернулась к его товарищам, не отважившимся последовать за ним.
В эту минуту за спиной Жуанвиля послышались громкие крики и началась сильная суматоха. Это король Людовик, видя, что королевское знамя уже находится на берегу, не смог дождаться, пока его лодка коснется берега, и, несмотря на попытки легата удержать его, прыгнул в море, крича: «Монжуа и Сен-Дени!» К счастью, вода доходила ему только до плеч, так что вскоре он вышел на берег — с мечом в руке и в шлеме на голове. Остальные последовали примеру короля. Море кишело людьми и лошадьми, как если бы весь этот флот потерпел кораблекрушение. В то же мгновение над лагерем сарацин взвились в небо три голубя и полетели в сторону Мансуры: это были гонцы, которые несли султану весть о высадке крестоносцев.
И тут, казалось, сарацины раскаялись в том, что они позволили христианам так легко ступить на землю Египта. Как раз к этому времени слуги короля установили его ослепительно красный шатер, усыпанный золотыми лилиями, и все мусульманское войско устремилось к этой цели, а все христианское войско сплотилось вокруг своего государя. Одновременно флот неверных вышел из устья Нила и вплотную приблизился к флоту крестоносцев. Завязалась общая схватка, кровавая и яростная, но длилась она недолго, ибо, пока французы и сарацины бились врукопашную на суше и на море, пленники и рабы, томившиеся в Дамьетте, сумели взломать двери своих узилищ, с громкими криками вырвались из города и пересекли Нил, потрясая первым попавшимся под руку оружием. Сарацины, не понимая, откуда у врага взялось это новое подкрепление, обратились в бегство и укрылись в своем лагере. Увидев, что войско отступает, мусульманский флот тотчас же вернулся в Нил. Поле боя было завалено мертвыми телами сарацин, среди которых были два эмира — Наджм ад-Дин и Сарим ад-Дин. Что же касается крестоносцев, то они потеряли лишь одного человека, и, как если бы Господь пожелал отпустить все его грехи, даровав ему быструю смерть, человеком этим был граф де Ла Марш, бывший союзник англичан, мятежный вассал Сента и Тайбура!..
Крестоносцы не решились преследовать сарацин, опасаясь ловушки, и поставили свои палатки вокруг королевского шатра. Королева Маргарита и герцогиня Анжуйская, которые во время битвы находились на одном из кораблей, не участвовавших в сражении, тоже сошли на берег, и все духовенство, возглавляемое легатом, отслужило благодарственный молебен.
Когда спустилась ночь, Фахр ад-Дин воспользовался наступившей темнотой, чтобы снять свой лагерь и перейти на правый берег Нила. Затем, вместо того чтобы разрушить мост, по которому он совершил переправу, и укрыться в Дамьетте или поджидать под ее стенами христиан, он вступил в город, но лишь для того, чтобы пересечь его насквозь, и через противоположные ворота вышел на дорогу, ведущую к Ашмун-Танаху, не отдав ни единого приказа об обороне крепости. И тогда мусульмане Дамьетты, увидев, что их покинули и предали, высыпали на улицы и стали убивать местных христиан; гарнизон, состоявший из арабов племени бану-кенанех, одного из самых отважных и жестоких племен пустыни, последовал их примеру и принялся грабить дома. Из всех ворот Дамьетты, словно пчелы из летков улья, прочь из города, гонимые ужасом перед крестоносцами, устремились целые семьи мусульман, не зная, куда они бегут, и напоминая песок пустыни, подхваченный ураганом, унося с собой домашнюю обстановку, одежду и золото, которыми они усеивали дорогу. После этого гарнизон оставался в Дамьетте недолго и в свою очередь отступил, так что к полуночи город оказался не только без защитников, но и без жителей.
Лагерь христиан начал погружаться в отдых, когда часовые подняли тревогу. Над Дамьеттой взвивалось гигантское пламя, освещая городские стены, Нил и Гизу. Все выглядело пустынным и безмолвным, и в этом огромном круге, освещенном пожаром, не видно было ни одной тени, не слышно было ни единого крика. Крестоносцы не могли понять причины этого безлюдья и этой тишины и сохраняли боевую готовность всю ночь. Когда начало светать, то есть в три часа утра, в лагерь прибежали двое невольников-христиан, которые избежали резни и, дождавшись, пока город окончательно не опустел, только после этого отважились выйти на улицу; они и рассказали обо всем происшедшем. Король не мог им поверить, настолько невероятным казалось ему случившееся, хотя он и признал в них своих единоверцев и они клялись именем Христовым.
И тогда один из рыцарей добровольно вызвался проверить истинность их рассказа. Король согласился на его предложение, и рыцарь, испросив у легата отпущение грехов, направился к Дамьетте, проследовал по мосту и вступил в город. Час спустя он вышел через те же ворота, но у короля не было терпения его ждать: он пустил лошадь в галоп и в сопровождении всех сеньоров, оказавшихся к этому времени в полном снаряжении, помчался ему навстречу. Рыцарь рассказал, что он вступил в город и обнаружил на его улицах лишь трупы. Тогда он зашел в несколько домов, но они были пусты: сарацины покинули город. Дамьетта принадлежала теперь королю Франции, и ему оставалось лишь вступить в нее, как это только что проделал его рыцарь.
Король приказал своему войску построиться в боевом порядке и двинуться к Дамьетте; авангард под предводительством рыцаря, уже побывавшего в оставленном городе, вошел туда первым и прежде всего стал тушить пожар; за авангардом следовали король Франции, папский легат и патриарх Иерусалимский; за ними, в свой черед, в город вступила целая толпа прелатов и священников, которые шли с непокрытыми головами и босыми ногами, распевая псалмы и благодаря Господа за эту удивительную победу. Все они направились в главную мечеть, которая тотчас же была обращена в христианскую церковь и отдана под покровительство Богоматери; затем, по завершении мессы, король, бароны и рыцари обошли крепостные стены и башни и во второй раз вознесли благодарение Господу за то, что столь укрепленный город, способный выдержать многолетнюю осаду против войска втрое большего, чем армия крестоносцев, сдался сам, без осады и штурма, как если бы ангелы небесные отворили его ворота.
Великая растерянность царила во всем Египте, когда там распространилась эта новость; все понимали, насколько подобное бегство усилит веру и отвагу христиан. Султан узнал о происшедшем, находясь на смертном одре, и гнев ненадолго вернул ему силы здорового человека. Он велел привести к своему ложу пятьдесят офицеров из гарнизона Дамьетты и приказал всех их удушить. Один из этих офицеров, служивший вместе с сыном, юношей редкой красоты, и любивший его всей силой отцовской любви, попросил султана о дозволении умереть первым, чтобы не видеть муки сына.
— Ты подал мне мысль, — ответил султан. — Пусть же сына казнят на глазах у отца.
Затем он вызвал Фахр ад-Дина.
— Должно быть, во франках есть что-то ужасное, — сказал он, — раз такие люди, как вы, не смогли выстоять против них даже одного дня?
И тогда эмиры, опасавшиеся, что их предводителю уготована участь казненных офицеров, знаками дали ему понять, что готовы заколоть султана; но тот уже исчерпал свои последние силы, и Фахр ад-Дин, видя, как он упал на подушки, бледный и безгласный, произнес:
— Нет, не стоит, дайте ему умереть.
И в самом деле, 22 ноября 1249 года, в 15-й день месяца шаабан, султан умер, назначив преемником своего сына Туран-шаха.
Однако французы даже не подозревали о смерти Наджм ад-Дина, ибо были приняты все меры предосторожности, чтобы скрыть это событие не только от крестоносцев, но и от самих египтян. И хотя славный султан был уже всего лишь мертвым телом, а власть и пономочия немедленно перешли в руки вдовы султана, у дверей его дворца продолжали нести караул мамлюки-б а х р и т ы, отряды которых он создал сам и которые получили свое название «б а х р и т ы», то есть «речи ы е», оттого что они обычно охраняли замок Рода, расположенный на острове посредине Нила; в покои султана по-прежнему подавали еду, как если бы он был жив, и все приказы провозглашались от его имени; во всех мечетях читались молитвы о его скорейшем выздоровлении, а тем временем уже были посланы гонцы в Хисн-Кейфу, на берега Тигра, куда был сослан его сын Туран-шах. Пока же управление всем Египтом взял на себя эмир Фахр ад-Дин: это был крупный полководец и храбрый солдат, хотя своим поспешным бегством, которое, впрочем, могло быть всего лишь военной хитростью, он сдал Дамьетту. Фридрих II произвел его в рыцари, и на его гербе соседствовали эмблемы императоров Германии и султанов Каира и Дамаска.
Но в конце концов, как тщательно ни скрывали смерть султана, крестоносцы узнали о ней; тем не менее они, как и турки, тоже ждали прибытия одного человека, чтобы начать действовать. Этим человеком был граф Пуатье, который оставался во Франции и которому надлежало доставить оттуда в помощь войску, стоявшему лагерем у Дамьетты, солдат и деньги. Однако в то самое время, когда он должен был прибыть, на море поднялась страшная буря и стали дуть сильные встречные ветры, так что более ста тридцати кораблей оказались выброшенными на берег или же опрокинулись и пошли ко дну. Графа Пуатье, вышедшего из Эг-Морта в конце июня, когда новость о взятии Дамьетты достигла Запада, отнесло ветром к Сен-Жан-д’Акру, так что король и все рыцари, обеспокоенные задержкой графа и не знавшие, что с ним случилось, решили, что он погиб или, по крайней мере, находится в большой опасности. Каждый высказывал различные мнения на этот счет, как вдруг сир де Жуанвиль вспомнил, что во время плавания из Марселя к Кипру с ним произошло нечто необычайное: примерно в час вечерни, находясь напротив Туниса, он и его спутники встретили на своем пути огромную круглую гору и стали огибать ее, полагая, что за ночь им удастся оставить ее далеко позади, но, проснувшись утром, они увидели, что находятся на том же самом месте, а гора по-прежнему возвышается перед кораблем, хотя кормчий божился, что за ночь они прошли пятьдесят льё. Тогда к парусам добавили весла; корабль шел весь день и всю ночь, но эти усилия оказались тщетными: открыв глаза на следующее утро, все снова увидели перед собой роковую гору. Тут стало понятно, что за этим кроется какое-то колдовство и одолеть его, пользуясь лишь земными средствами, невозможно. И тогда голос возвысил достопочтенный священнослужитель, звавшийся благочинным Мальрю, и сказал:
«Любезные сеньоры и рыцари! За всю свою жизнь я не встречал таких испытаний и опасностей, коих нельзя было бы устранить с помощью Господа и Богоматери, если три субботы подряд совершать крестный ход, вознося хвалы Господу».
Происходило это как раз в субботу, так что все, кто был на корабле, тотчас же принялись ходить вокруг его мачты, распевая псалмы; даже Жуанвиля вели под руки, ибо он сильно страдал морской болезнью. Молитвы возымели свое действие, и на следующий день магнитная гора исчезла из виду. И теперь Жуанвиль предложил легату то же самое средство; тот немедленно согласился с этим и приказал провести в войске три крестных хода. Их следовало совершать три субботы подряд, следуя от дома легата к монастырю Богоматери в Дамьетте. Крестные ходы совершали с великой верой и великой надеждой, и во время всех этих церемоний, в которых участвовали король и все сеньоры его двора, легат читал проповеди и отпускал грехи. И вот, наконец, когда наступила третья суббота, королю, находившемуся в это время в церкви, сообщили, что в море показалось несколько кораблей: это был граф Пуатье с дворянским ополчением из Франции.
Прибытие брата короля, спасенного таким чудесным образом, вызвало ликование всего войска. Все сбежались на берег и с радостью узнали, что помимо сильного людского подкрепления граф Пуатье привез с собой также значительную денежную сумму. Одиннадцать повозок, каждая их которых была запряжена четверкой сильных лошадей, везли в Дамьетту восемьдесят больших бочек, окованных железом и наполненных талантами, стерлингами и монетами кёльнской чеканки. Эти деньги были выручены за церковное имущество, которое продали, чтобы содействовать успеху крестового похода.
В тот же день Людовик IX собрал самых знатных баронов, а также воинов, опытность которых была ему известна, и спросил у них совета, какую дорогу теперь следует избрать и куда нужно идти — на Александрию или на Каир? Граф Пьер Бретонский и самые опытные воины настаивали на том, чтобы король шел на Александрию, обладавшую превосходным портом, посредством которого можно было бы снабжать войско продовольствием; но этому мнению решительно воспротивился граф Артуа, заявивший, что лично он пойдет в Александрию только через Каир, что Каир — это столица Египетского королевства, а если хочешь убить змею, нужно сначала отрубить ей голову. Король высказался за это предложение, и 6 декабря крестоносцы выступили в поход, оставив королеву Маргариту, графиню Артуа, графиню Анжуйскую и графиню Пуатье в Дамьетте под охраной Оливье де Терма.
Несмотря на все выпавшие на его долю испытания, войско еще являло собой великолепное зрелище: двадцать тысяч конников, цвет рыцарства, и сорок тысяч пехотинцев, лучшие из всех, двигались по правому берегу Нила вверх по его течению. В то же время сама река на целое льё была покрыта лодками, галерами, большими и малыми судами, нагруженными оружием, ратными доспехами, военным снаряжением и людьми. На следующий день была сделана остановка в Фарискуре, где крестоносцев подстерегали первое препятствие и первая неожиданность.
Войско подошло к одному из многочисленных рукавов Нила, отделяющихся от него и впадающих в море между Пелузийским и Канопским устьями, и, хотя эта река не была широкой, она все же оказалась слишком глубокой, чтобы перейти ее вброд. В те времена, когда военное искусство еще не владело секретом перекидных мостов, по которым сегодня наши армии переправляются с одного берега на другой, в подобных случаях оставался лишь единственный способ — прорыть отводные каналы, благодаря чему вода в реке постепенно убывает и открывается место, подходящее для брода. Все принялись за дело, и оно быстро продвигалось вперед, как вдруг крестоносцы увидели, что к ним приближаются, подавая мирные знаки, пятьсот сарацин в великолепных доспехах и верхом на прекрасных лошадях. Людовик выслал навстречу им разведывательный отряд, чтобы спросить у них, чего они хотят. Сарацины ответили, что, поскольку султан умер и у них нет желания служить его преемнику, они явились предложить свои услуги королю Франции. Этот предлог показался французам не очень правдоподобным, но, так как в силу своей малочисленности сарацины были в полной власти крестоносцев, король приказал под страхом обвинения в неповиновении и, следовательно, под угрозой смертной казни не наносить никаких оскорблений новым союзникам. И вот на глазах у них крестоносцы начали переходить реку.
Тамплиеры, шедшие первыми под предводительством Рено де Вишье, внезапно увидели, как на них, сплотив ряды и пустив коней в стремительный галоп, летят пятьсот сарацин; крестоносцы остановились, чтобы понять, как будут развиваться события дальше, и ограничились лишь тем, что заняли оборонительную позицию, ибо они никак не могли поверить, что столь малочисленный отряд намеревается атаковать целую армию. Их сомнения длились недолго: один из турок, опередив других на расстояние в четыре-пять копий, ударил булавой тамплиера, оказавшегося на фланге отряда, и тот покатился прямо под копыта лошади Рено де Вишье. И тогда Рено де Вишье выхватил меч и, привстав на стременах, крикнул:
— Вперед, братья! Клянусь Господом, нам не пристало сносить такое!
С этими словами он пришпорил коня, и все эти грозные монахи, которых Богу было угодно посвятить в рыцари, бросились на сарацин и начали теснить их к воде и наносить им удары мечами, пока часть из них не осталась лежать на берегу, а остальных не поглотил Нил; в итоге никому из этого отборного отряда не удалось спастись, и все его воины либо были убиты, либо утонули. Затем тамплиеры, исключительно своими силами совершив эту кровавую расправу, вновь встали во главе авангарда и без всяких других происшествий перешли реку. Войско последовало за ними и на следующий вечер достигло городка Шармезах.
Тем временем слух о приближении крестоносцев, обгоняя их, разносился вверх по течению Нила, и, по мере того как они приближались к Мансуре, этому последнему оплоту перед Каиром, ужас охватывал весь Египет, повергнутый в тревогу и смятение недавней смертью султана. Еще ничего не было слышно о юном принце Туран- шахе, ни один из посланных к нему гонцов пока не вернулся, и ответственность за государственные дела полностью лежала на вдове султана. Правда, египетский историк Макризи утверждает, что она превосходила всех женщин по красоте, а всех мужчин по уму.
Беспокойство усилилось еще больше, когда эмир Фахр ад-Дин прислал в Каир письмо с призывом ко всем истинным мусульманам взяться за оружие. В час молитвы муфтий поднялся на возвышение, а затем, объявив, что ему следует сообщить народу нечто важное, развернул письмо Фахр ад-Дина и прочел его. Оно было составлено в следующих выражениях:
«Во имя Аллаха и пророка его Магомета!
Поднимайтесь все, от мала до велика. Аллах нуждается в вашем оружии и в ваших богатствах. Франки, да будут они прокляты Небом, пришли в нашу страну, развернув знамена и обнажив мечи, дабы разорить наши города и опустошить наши земли. Кто из мусульман откажется выступить против них и отомстить за поруганную честь ислама?!»
Содержание этого послания, прочитанного в главной мечети, вскоре стало известно всему Каиру. Трусы помышляли о том, чтобы скрыться, храбрецы — о том, чтобы идти навстречу опасности. В течение трех дней горожане предавались унынию и проливали слезы, словно эти ужасные франки уже стояли у ворот города. А крестоносцы тем временем продолжали идти вперед, не имея ни малейшего представления о здешней местности, но поднимаясь вверх по течению Нила и твердо зная, что на его берегу им встретится Мансура, а после Мансуры — Каир.
Неожиданно в нескольких льё за Бермуном авангард остановился, издавая громкие крики: впереди был виден Город победы, а по другую сторону канала Ашмун, по обоим берегам реки, виднелись два неприятельских стана, поддерживаемые флотом, который преграждал путь по воде, тогда как турецкое войско преграждало путь по суше. На этот раз предстояло преодолеть настоящую реку, а не отвести воду из ручья, и разгромить целое войско, а не побороть пять сотен сарацин. Наконец-то крестоносцы пришли на место, отмеченное знаком судьбы, и здесь должен был решиться исход войны. Флот христиан остановился напротив Мансуры, а их конники достигли берегов канала, не подвергшись нападению и не встретив сопротивления. Корабли бросили якорь, а войско разбило лагерь. Насир Дауд, эмир Карака, наблюдал за этими действиями, став лагерем на западном берегу Нила. Все это происходило 19 декабря 1249 года, в 13-й день месяца рамадан.
Крестоносцы тотчас же наметили пояс укреплений на том самом месте, где за тридцать лет до этого стояли лагерем войска короля Жана де Бриенна, и Людовик IX отдал приказ переправляться через канал.
Этот канал, отдельной прядью выбивавшийся из косматой головы Нила, возле Мансуры шириной не уступал Сене. Русло его было глубоким, берега — обрывистыми; на нем не существовало никакого моста, не было никакого разведанного брода, и нескольких человек, расставленных на другом его берегу, оказалось бы достаточно для того, чтобы уничтожить целую армию, которая попыталась бы пересечь его вплавь. И потому Людовик решил соорудить насыпную дорогу, строителей которой должны были защищать две передвижные многоярусные башни. Эти башни были построены за несколько дней, а затем строители принялись за устройство насыпи.
Тем временем сарацины привезли шестнадцать метательных орудий и расставили их на южном берегу реки, чтобы метать на ее северный берег камни и стрелы. Король тотчас же приказал выставить в противовес им восемнадцать орудий. Среди этих восемнадцати одно отличалось особой смертоносностью: его изобретателем был рыцарь по имени Жослен де Корно. Пока размещали все эти башни и орудия, братья короля и рыцари днем и ночью несли караул на берегу.
За это время, несмотря на град камней и стрел, обрушивавшихся на строителей, башни были построены, и насыпь начала постепенно вдаваться своей головной частью в канал. Но сарацины тотчас же принялись рыть землю как раз напротив насыпи, так что берег отступал под напором усилий, подобных тем, с какими пытались его достичь. В течение трех дней насыпная дорога с трудом продвигалась вперед, облитая потом и обагренная кровью, но к концу третьего дня оказалось, что крестоносцев отделяет от противоположного берега такое же водное пространство, как и до начала работ.
Тем временем Фахр ад-Дин отдал многочисленному отряду сарацин приказ спуститься по левому берегу Нила; отряд переправился через реку в Шармезахе и, проделав за ночь тот самый путь, какой прошли христиане, двинулся вперед, чтобы напасть на них; эмир ободрял своих воинов, клянясь именем Пророка, что в день святого Себастьяна он будет ночевать в шатре короля Франции.
Как-то раз крестоносцы обедали, бдительно охраняя подступы со стороны канала и реки, как вдруг в тылу лагеря, со стороны Дамьетты, раздался сигнал тревоги. Жуанвиль, который, как мы уже видели, всегда одним из первых вступал в бой, поднялся из-за стола вместе со своим товарищем Пьером д’Авалоном и всеми своими рыцарями; они поспешно оседлали лошадей и бросились в ту часть лагеря, на какую было совершено нападение. Одновременно с ними на помощь тем, кто подвергся нападению, пришло все ополчение тамплиеров во главе с их неутомимым маршалом Рено де Вишье. Два этих доблестных отряда напали на сарацин в ту минуту, когда те уже уводили сира де Перрона и его брата сеньора Дюваля, застигнутых ими неподалеку от лагеря. Когда сарацины увидели преследующих их крестоносцев, они решили убить своих пленников, но тех спасли прочные доспехи, и Жуанвиль обнаружил обоих на земле, ушибленных и раненых, но живых. Вскоре к крестоносцам подошло новое подкрепление, так что сарацинам пришлось покинуть поле боя, и два славных рыцаря были с триумфом доставлены в лагерь.
После этого Людовик приказал продолжить строительные работы и проявлять еще большую бдительность. Вдоль всей линии, обращенной к Дамьетте, были вырыты рвы, так что теперь лагерь, имевший форму треугольника, с одной стороны оказался защищен Нилом, с другой — каналом Ашмун, а с третьей — свежевырытыми рвами, которые к тому же были снабжены палисадом. Король и граф Анжуйский взяли на себя охрану той части лагеря, которая была обращена к Каиру; граф Пуатье и сенешаль Шампанский поставили свои палатки так, чтобы охранять подходы со стороны Дамьетты, а граф Артуа с отборными рыцарями разместился вокруг метательных орудий. Таким образом, никогда ни один лагерь не охранялся лучше, чем лагерь на Ашмуне, ибо на страже его стояли король и три его брата.
Турки же, видя, что у них нет возможности застичь крестоносцев врасплох, привезли и установили напротив насыпи еще одно метательное оружие, мощнее и страшнее всех тех, какие здесь уже находились; тем временем другие орудия метали камни и стрелы не только через канал Ашмун, но и с левого берега Нила на его правый берег. Эти приготовления, предвещавшие скорое наступление врага, послужили тому, что мессиру Готье де Кюрелю и сенешалю Шампанскому было велено нести караул вместе с графом Артуа, на которого король не слишком полагался по причине его молодости и горячности. Так что два доблестных рыцаря установили свои палатки возле метательных орудий.
Около десяти часов вечера, когда они бдили в десяти шагах друг от друга, на противоположном берегу реки появился какой-то огонь; они сблизились, полагая, что там что-то затевается; в то же мгновение огненный шар размером с бочку, оставлявший позади себя след, который походил на хвост кометы и напоминал летящего по небу дракона, вырвался из адского орудия, разлив вокруг такой яркий свет, что стали видны, словно днем, лагерь, Мансура и все расположение турецкой армии. Шар упал между двумя башнями, прямо в отводной канал, вырытый крестоносцами для того, чтобы понизить уровень воды в реке, и там, уже в воде, продолжал гореть, потому что это был греческий огонь, изобретенный Каллиником, а его можно загасить лишь песком или уксусом. Весь лагерь тотчас проснулся от этого грохота и этой вспышки, похожих на удар грома и сверкание молнии. Король вышел из своего шатра, все вскочили на ноги и застыли в оцепенении, а славный сир Готье де Кюрель, видя это пламя, повернулся к Жуанвилю и его рыцарям и воскликнул:
— Сеньоры, мы безвозвратно погибли, ибо если мы останемся здесь, то сгорим заживо, а если оставим караул, то запятнаем свою честь! И поскольку один лишь Господь может защитить нас от подобной опасности, я призываю вас, соратники и друзья, всякий раз, когда неверные станут насылать на нас этот огонь, опускаться на колени и, пав ниц, просить пощады у всемогущего Спасителя.
Сенешаль и рыцари обещали поступать так, как учил их доблестный Готье де Кюрель. В эту минуту явился спальник короля, посланный узнать у них, не нанес ли огонь какого-либо ущерба. Но как раз к этому времени огонь уже погас, уступив усилиям человека, имевшего некоторое представление об этой адской стихии и не побоявшегося подойти к тому месту, где огненный шар упал. Так что спальник, слегка успокоившись, направился обратно к королю. Но едва он успел подойти к шатру, как все небо вновь осветилось столь ужасным заревом, что Людовик сам упал на колени и закричал голосом, полным слез:
— Господи Иисусе Христе, спаси меня и все мое войско!..
Эта вторая молния пересекла канал, как и первая, но, отклонившись вправо, полетела по направлению к башне, охраняемой людьми мессира де Куртене, и те, увидев, что огненный шар летит прямо на них, покинули место, куда он должен был упасть, и разбежались кто куда. Огнедышащий дракон обрушился на берег реки, всего в нескольких шагах от башни, так что один из рыцарей, видя, как пламя подбирается к башне, и не надеясь, что он сможет погасить его один, в полном отчаянии бросился к сиру де Жуанвилю и мессиру Готье де Кюрелю, крича:
— Помогите, сир, помогите во имя Господа Бога, иначе все мы сгорим, и мы сами, и наши башни. На помощь, сеньоры, на помощь!..
Двое рыцарей тотчас же бросились к башне, и, благодаря поданному ими примеру, к их людям вернулось мужество; все кинулись туда, где пылал огонь; однако едва они принялись его гасить, как на них обрушился град камней и вертящихся стрел. Однако это были метательные снаряды, понятные человеческому разуму, и им можно было противостоять земными средствами. Так что крестоносцы, нимало не думая об опасности, продолжали свое дело, хотя уже минуту спустя их щиты и доспехи были сплошь покрыты торчащими стрелами.
Так, среди сверхъестественных ужасов, прошла эта ночь; небо полыхало до рассвета, и рыцари бодрствовали, начиная верить, что Магомет, этот лжепророк, отрядил на защиту Египта не людей, а демонов. Самые странные толки вызывали доверие на этой неизведанной земле и в эти часы мрака. Даже сам благодетельный и дарующий пропитание Нил, струивший свои воды на глазах у рыцарей, становился предметом невероятнейших россказней. Жуанвиль, отличавшийся легковерием и чистосердечной набожностью, сохранил для нас удивительные суждения на эту тему, высказанные крестоносцами или услышанные ими. Нил, по их словам, берет начало в земном раю; подтверждением такому мнению служило то, что рыбаки, вытягивая свои сети, нередко обнаруживали в них корицу, имбирь и алоэ, приносимые его водами. А поскольку такие драгоценные растения произрастают в Эдеме, то для христиан было очевидно, что ветер отламывает кусочки этих кустарников, подобно тому как в наших краях ветер сбрасывает вниз отмершие и засохшие ветки, кусочки эти падают в реку, и она несет их к Каиру, Мансуре и Дамьетте, где торговцы вылавливают их и продают на вес золота.
Рассказывали также, что умерший незадолго до этого султан решил однажды узнать, откуда берет начало эта река с неизведанными истоками. Он приказал знающим людям исследовать ее течение, и тотчас в путь отправилась целая флотилия, везя с собой провиант и сухари, ибо были опасения, что ее может остановить голод. Путешественники провели в дороге три месяца; затем, по прошествии этого времени, они вернулись и рассказали, что им удалось подняться вверх по реке вплоть до того места, где путь преграждали обрывистые скалы, и там было видно, как Нил низвергается с высоты этой неприступной кручи, словно гигантский водопад. Впрочем, им показалось, что вершины этих скал покрыты великолепным лесом, и среди его деревьев, по-видимому, кишат дикие звери, такие, как львы, слоны, драконы, тигры и змеи, которые приближались к краю пропасти и смотрели оттуда на пришельцев. И тогда, не решившись идти дальше, путешественники повернули назад и предстали перед султаном, чтобы дать ему отчет о том, что они увидели во время своих странствий.
Понятно, какое страшное впечатление должны были производить самые незначительные происшествия, казавшиеся сверхъестественными, на армию, затерянную в краях, где никто не ставил под сомнение подобные истории. Неудивительно поэтому, что глубочайший ужас перед греческим огнем, этой тайной константинопольских императоров, раскрытой турками, но еще неведомой христианам, охватил все войско. К счастью для крестоносцев, по тяжести последствий первая такая атака никак не соответствовала страху, который она внушила; те, кто бодрствовал ночью, отправились спать; лишь король и его братья не пожелали, чтобы их сменили на посту, и продолжали стоять на страже.
На рассвете граф Анжуйский приказал чинить метательные орудия, а так как сарацинские стрелы беспокоили работников, велено было подтащить ближе к берегу обе башни и оттуда отвечать неприятелю выстрелами из арбалетов; и поскольку среди христиан были превосходные лучники и опытные наводчики, туркам вскоре стало понятно, что они оказались в невыгодном положении. Тогда они приволокли нечто вроде катапульты, носящей у них название камнемет, установили ее напротив башен крестоносцев и, соединив попарно все свои орудия, чтобы увеличить силу удара, добавили к страшным огненным шарам, извергаемым главным орудием, множество горящих стрел, под огнем которых никто более не рисковал находиться.
На этот раз, поскольку сарацинам благоприятствовал дневной свет, они направляли греческий огонь прицель- нее и последствия его оказались губительнее: в одно мгновение пламя охватило обе башни и все окружавшие их шатры крестоносцев. При виде этого граф Анжуйский хотел броситься один тушить пожар; его удержали силой, и от ярости он почти потерял рассудок. Весь день изливался этот дождь Гоморры, уничтожая все вокруг, и к вечеру у крестоносцев не осталось ни снаряжения, ни орудий. Ночь прошла спокойно: гореть было уже нечему.
Все запасы дерева оказались истреблены пожаром; его не было больше ни в лагере, ни по соседству с ним. Король собрал рыцарей и обрисовал им свое отчаяние. Было решено разобрать на части определенное количество кораблей и из их обломков соорудить новую башню. Пришлось погубить многие суда, но зато через две недели была полностью завершена башня, оказавшаяся прочнее и выше прежних. Действуя из рыцарских побуждений, целью которых было вернуть честь брату, полагавшему, что он утратил ее, позволив сгореть прежним башням, король приказал поставить у насыпи новую башню лишь в тот день, когда настанет черед графа Анжуйского нести караул. Все было сделано в соответствии с решением короля: в назначенный день новую башню подтащили к берегу канала, и строителям приказали вновь приняться за работу.
И тогда противник снова прибегнул к приему, жертвами которого крестоносцы уже побывали; напротив того места, откуда сарацинам грозила опасность, они установили свой адский камнемет, присовокупив к нему шестнадцать других орудий, соединенных, как и в первый раз, попарно, чтобы увеличить силу удара, и обрушили на строителей град камней и стрел. Какое-то время те держались, но вскоре, сокрушенные смертоносным дождем, отступили на безопасное расстояние. Видя, что башня покинута, сарацины тотчас же нацелили камнемет прямо на нее, и несколько минут спустя огненный шар, окутанный дымом, со свистом и грохотом перелетел через канал и упал у подножия башни. Лишь один граф Анжуйский ринулся сквозь это опустевшее пространство, решив либо потушить адский огонь, либо погибнуть в его пламени. В то же мгновение град камней и стрел возобновился с новой силой, но каким-то чудом граф остался невредим. Тем временем стало видно, что сарацины ведут приготовления, чтобы во второй раз обрушить на башню греческий огонь; нужно было не теряя ни минуты спасать графа Анжуйского. Сделать это вызвались четверо рыцарей; они кинулись к нему, будто бы на помощь, а затем схватили его за руки и силой оттащили прочь от стрел и пламени. Едва они достигли безопасного места, как второй шар рассек воздух и коснулся боковой поверхности башни. Против любого другого огня эта башня, возможно, устояла бы, ибо она была целиком обтянута кожей и сколочена из пропитанного влагой дерева, но перед греческим огнем все эти защитные средства оказались бессильны: брызжущий пламенем дракон запустил свои огненные когти в самое сердце башни и накрыл своими огромными крыльями недвижного и безучастного ко всему великана, на которого он обрушился; вскоре все смешалось в огне гигантского пожара, и через час от сооружения, потребовавшего стольких трудов и затрат, осталась лишь куча пепла.
Король впал в отчаяние; он не видел конца этой борьбе; необходимо было либо переправиться через канал, либо вообще отказаться от крестового похода. Устроить насыпную дорогу оказалось невозможно; течение реки было слишком стремительно, а русло ее слишком глубоко, чтобы преодолеть ее вплавь; отступление к Дамьетте выглядело бы постыдным и неразумным с точки зрения политики, но, тем не менее, дела не могли более оставаться в том положении, в каком они находились. В войске начался голод, несколько человек умерло от какой-то болезни, которая, хотя она и не казалась заразной, имела одинаковые и потому тревожные симптомы. Людовик созвал своих баронов на чрезвычайный совет.
Все собрались в королевском шатре и ждали только мессира Юмбера де Боже, коннетабля Франции, обходившего с дозором лагерь, как вдруг он вернулся с доброй вестью, вселившей надежду в присутствующих. Пока он совершал свой обход, к нему явился какой-то бедуин, который предложил показать ему брод, преодолимый для лошадей, и потребовал за это пятьсот золотых безантов. Король согласился на это предложение, но на условии, что деньги будут выплачены лишь после того, как крестоносцы окажутся на другом берегу. Сделка состоялась, и переход назначили на ночь, предшествовавшую вторнику 8 февраля.
В понедельник вечером король поручил охрану лагеря герцогу Бургундскому, который, опасаясь нападения, сразу же выставил дозоры.
Король и три его брата двинулись в путь, командуя несколькими отрядами. В авангарде находились тамплиеры со своим великим командором братом Жилем. Позади них ехал граф Артуа, сопровождаемый своими доблестными тяжеловооруженными конниками; наконец, король и два его брата, граф Анжуйский и граф Пуатье, возглавляли остальные отряды: всего в поход было назначено около тысячи четырехсот всадников и более трехсот арбалетчиков, которым предстояло пересечь брод, сидя за спиной у всадников авангарда.
Это войско вышло из лагеря около часу ночи и, следуя в описанном нами порядке, во мраке и при полной тишине двигалось по берегу канала. В пути несколько всадников отклонились по неосторожности в сторону, и, поскольку отлогий берег был покрыт илом и вязкой глиной, они вместе с лошадьми попадали в воду и в то же мгновение исчезли в глубоком и стремительном потоке. В их числе оказался и отважнейший капитан Жан Орлеанский, который нес стяг войска; узнав о случившемся, король покачал головой, словно усмотрел в этом дурное предзнаменование, а затем приказал всадникам держаться дальше от берега.
Около двух часов ночи крестоносцы достигли брода. При свете занимавшейся зари они увидели на противоположном берегу около трехсот сарацинских всадников, которые, несомненно, были поставлены там охранять брод. Тогда бедуин первым спустился верхом на лошади в канал, перебрался на другой берег, а затем вернулся к королю, который сразу же отсчитал ему пятьсот золотых безантов и отправил его обратно в лагерь. И тут, несмотря на приказ короля всем оставаться на своих местах, граф Артуа перешел из второго отряда в авангард и первым направил лошадь к воде. Король успел лишь крикнуть ему вслед, чтобы он ждал его на другом берегу. Принц сделал рукой утвердительный знак, чтобы успокоить брата, и, по-прежнему первым, опередив тамплиеров, оскорбленных этим посягательством на их права, стал пересекать канал. Люди графа, видя, что их господин находится во главе колонны, немедленно бросились вслед за ним в воду, расстроив ряды тамплиеров, и добрались вперемешку с ними до берега, оказавшегося, к счастью, пологим и, следовательно, нетрудным для подъема.
Едва достигнув другого берега, граф Артуа, несмотря на приказ короля дождаться остальных и сообща с ними начать бой, не смог побороть желания атаковать вражеский стан и вместе со своими тяжеловооруженными конниками, поднявшимися на берег, пустился в галоп. Видя, что они уехали, тамплиеры не пожелали оставаться позади и устремились вперед наперегонки с рыцарями. Они мчались с такой быстротой (хотя за спиной почти у всех всадников сидели арбалетчики), что застигли вражеский караул врасплох и ворвались в лагерь, принеся на остриях своих копий весть о своей переправе. Сарацин они застали спящими. Арбалетчики спешились, рассыпались по лагерю, и началась резня. Ожесточенные месяцем бесплодной борьбы, крестоносцы, которым, наконец, удалось добраться до врага, не щадили никого: детей, стариков, воинов, девушек, всех они убивали с одинаковым неистовством и без всякой жалости — лежащих в постели, укрывшихся в зарослях тростника или успевших кое-как одеться и вооружиться; эмиру Фахр ад-Дину, находившемуся в это время в бане, умащивали благовониями бороду, когда он услышал дикие крики нападавших и их жертв. Он выбежал из шатра голый, вооруженный одной булавой; мимо мчалась обезумевшая лошадь без седла и уздечки; эмир ухватился за гриву лошади, прыгнул ей на спину и с криком «Ислам! Ислам!», разнесшимся по всему лагерю, бросился туда, откуда доносился самый сильный шум. Он столкнулся с французами в тот миг, когда они завладели метательными орудиями, среди которых стоял в бездействии и чудовищный камнемет, извергший столько огня на лагерь Людовика IX. Эмир не думал, что крестоносцы находятся в такой близости от него, так что он оказался среди них и почувствовал опасность лишь тогда, когда у него уже не было времени скрыться. В одно мгновение его тело превратилось в мишень, и он упал, пронзенный более чем двадцатью ударами. И тогда рыцарь по имени Фульк дю Мерль, увидев, что сарацины разбегаются во все стороны, схватил лошадь графа Артуа под уздцы и закричал:
— Вперед! За ними! За ними!
Однако графа Артуа уже нужно было скорее сдерживать, чем подстрекать: он пришпорил коня, готовый преследовать неверных, но великий командор ордена тамплиеров брат Жиль бросился ему наперерез, твердя, что король приказал дожидаться его. Тем временем рыцарь продолжал тянуть лошадь графа Артуа за поводья, по-прежнему крича во весь голос: «Вперед! За ними!», ибо, будучи глухим, он не слышал ни приказа короля, ни того, что говорил графу командор тамплиеров. Граф, оскорбленный дерзостью брата Жиля, ударил плашмя мечом его лошадь, чтобы заставить ее убраться с дороги.
— Если святой брат боится, — сказал он, — пусть остается там, где стоит, но пропустит меня, ибо мне страх неведом.
— Мы боимся не больше вашего, монсеньор, — ответил брат Жиль, — и куда пойдете вы, туда с Божьей помощью пойдем и мы.
И он тотчас же пустил свою лошадь вскачь, не позволяя графу Артуа, хотя тот и был братом короля, обойти его даже на половину копья. В эту минуту позади них послышались крики:
— Стойте!
Это король послал вперед десять рыцарей с приказом графу Артуа дождаться остальных воинов; но граф Артуа указал им на убегавших неверных:
— Разве вы не видите, что они убегают? Было бы подлостью и трусостью не броситься за ними вдогонку.
С этими словами он помчался дальше, нанося удары направо и налево, не разбирая дороги и отклоняясь каждый раз туда, где были видны убегавшие сарацины, а брат Жиль все время скакал за ним следом. Наконец, по-прежнему преследуя и разя врага, они достигли Мансуры и, поскольку городские ворота были открыты, чтобы турки могли укрыться там, ворвались в город, оставив дорогу за собой усеянной мертвыми телами и обагренной кровью. Ворота за ними закрылись, и тотчас же раздались оглушительные звуки барабанов и горнов; сарацины боевыми кличами призывали к оружию, не в силах поверить, что у французов хватило безрассудства ворваться столь малым числом в самый центр укрепленного города, где гарнизоном стояли самые доблестные их солдаты — мамлюки-бахриты.
Тем временем король вместе со второй частью своего войска перешел канал вслед за графом Артуа и командором тамплиеров; однако третья часть войска находилась еще на другом берегу, а между тем сарацины уже сплачивались и поспешно вооружались. Жуанвиль заметил слева от себя крупный отряд, намеревавшийся атаковать короля, и решил воспрепятствовать этому, чтобы дать возможность остальным крестоносцам перейти реку. Помимо своих рыцарей, он призвал для этого добровольцев, которые пожелали бы последовать за ним; на его призыв откликнулись мессир Гуго де Тришатель, сеньор де Конфлан, несший стяг; мессир Рауль де Вано, мессир Эрар де Сиври, мессир Рено де Менонкур, мессир Фредерик де Луппи, мессир Гуго д’Эско и многие другие; видя, что их набралось достаточно, чтобы произвести отвлекающий маневр, они устремились прямо на сарацин. Доблестный сенешаль, как всегда и везде, домчался до них первым и проделал это так стремительно, что тот из сарацин, кто, по-видимому, командовал этим отрядом, даже не успел сесть в седло: он вдевал ногу в стремя, а один из всадников держал его лошадь под уздцы, когда Жуанвиль вонзил ему меч под мышку, в зазор доспехов, с такой силой, что клинок вышел с другой стороны. Тогда сарацин, державший поводья лошади своего господина, отпустил их и, прежде чем Жуанвиль сумел извлечь обратно меч, так сильно ударил рыцаря булавой по спине, что тот согнулся к самой шее лошади. Однако он тотчас же распрямился, вытащил второй меч, привязанный к ленчику седла, и нанес им удар сарацину, заставив его обратиться в бегство. Но стоило первому отряду сарацин рассеяться, как показался второй отряд, состоявший примерно из шести тысяч человек, которые при первом сигнале тревоги покинули свои жилища и собрались вне города; увидев перед собой столь небольшую кучку крестоносцев, они пустили лошадей в галоп и помчались прямо на врага. Хотя христиан, как рыцарей, так и оруженосцев, было не более двухсот, Жуанвиль и его друзья сохраняли самообладание и готовились дать противнику отпор. При первой же сшибке мессир Гуго де Тришатель был убит, а мессир Рауль де Вано захвачен в плен. Турки потащили пленника к себе, но, как только Жуанвиль заметил мессира Рауля де Вано среди тех, кто его пленил, он вместе с мессиром Эраром де Сиври оставил поле боя и, бросившись на них, вызволил рыцаря. Однако в ту же минуту Жуанвиль получил такой сильный удар по шлему, что лошадь под ним рухнула на колени, а он, вышибленный из седла, перелетел через ее голову и очутился на земле. Сарацины посчитали его убитым и бросились вдогонку за остальными. Но Жуанвиль тотчас же поднялся, прикрывая щитом грудь и сжимая в руке меч, и, оглядевшись вокруг, увидел, что Эрар де Сиври, поверженный, как и он сам, на землю, уже тоже встал на ноги; и тогда они вместе решили отступить к развалинам стоявшего невдалеке дома, надеясь укрыться там и защищаться до тех пор, пока не подоспеет помощь и им не приведут лошадей. Между тем внезапно появился большой отряд турок, мчавшийся к месту схватки. Рыцари не пытались ни убегать, ни готовиться к обороне; несколько мгновений спустя сарацины поравнялись с ними, сбили их с ног, промчались, подобно железному смерчу, по лежащим на земле рыцарям и отправились на поиски более серьезной схватки, ничуть не интересуясь теми двумя, кого они посчитали раздавленными насмерть. На этот раз Жуанвиль почти лишился чувств; щит его отлетел в сторону, а сам он лежал распростертый на земле, не в силах подняться, пока на помощь ему не пришел мессир Эрар. Поддерживаемый своим товарищем, Жуанвиль добрался до лачуги, которая стала для них укрытием, и, как только они в ней оказались, к ним присоединились Гуго д’Эско, Фредерик де Луппи, Рено де Менонкур, Рауль де Вано и несколько других. Стоило рыцарям собраться вместе, как на них напал главный отряд турок: они окружили их и атаковали в лоб и с тыла, ибо некоторые сарацины спешились и проникли в развалины лачуги, чтобы завязать там ближний бой, так что борьба возобновилась, став еще яростней, поскольку сеньоры дали Жуанвилю и Эрару де Сиври коней. В итоге, проявив чудеса храбрости, крестоносцы оттеснили сарацин, и те, видя, что они имеют дело с чересчур сильными противниками, бросились искать подкрепление. И тогда эта кучка крестоносцев получила возможность подсчитать свои потери. Четверо или пятеро рыцарей были убиты; двое, мессир Рауль де Вано и мессир Фредерик де Луппи, получили удар мечом в спину, и кровь хлестала у них из ран, как вино из бочки; мессир Эрар был ранен в лицо таким ударом меча, что его нос и часть щеки, отделенные от костей, свешивались ему на рот. Все остальные тоже были ранены, кто тяжело, кто легко, и пребывали в такой горести, что Жуанвиль, утратив веру в человеческое мужество, воззвал к божественной силе и, вспомнив о святом Иакове, которого он особенно почитал, сложил ладони и произнес:
— О милосердный святой Иаков, заклинаю тебя, помоги мне и выручи меня.
Не успел он закончить эту молитву, как в тысяче шагов от них показался граф Анжуйский со своим отрядом.
Однако граф Анжуйский, всецело занятый сражением с окружавшими его сарацинами, не видел ни Жуанвиля, ни его товарищей, которые настолько обессилели, что не могли прийти к нему на помощь. И тогда мессир Эрар обратился к доблестному сенешалю:
— Сир, если вы не подумаете, что я делаю это ради того, чтобы спастись бегством и покинуть вас, я на свой страх и риск отправлюсь звать на помощь графа Анжуйского, который виден там вдали.
— Мессир Эрар, вы окажете мне великую честь и доставите большую радость, если приведете подмогу, способную спасти нам жизнь, — ответил ему Жуанвиль.
С этими словами сенешаль отпустил лошадь мессира Эрара, которую он держал под уздцы. Рыцарь тотчас же пустился в галоп. Уехал он вовремя, ибо сразу же после его отъезда сарацины возобновили наступление. Вновь закипел бой, и, несмотря на свою доблестную оборону, Жуанвиль и его товарищи, раздавленные усталостью, уступая в численности противнику, обливаясь потом и кровью, вот-вот уже должны были потерпеть поражение, как вдруг послышались крики:
— Анжу идет на выручку!
Это граф Анжуйский со всем своим отрядом пришел на помощь осажденным и освободил их; привел эту подмогу мессир Эрар де Сиври, который на следующий день умер от страшной раны, обезобразившей его лицо.
В то же мгновение, под громкие звуки горнов и труб, на одном из холмов показался король; он остановился там и стал отдавать приказы. Возвышаясь над всеми, кто его окружал, на целую голову, в золоченом шлеме и в доспехах, украшенных золотыми лилиями, он сжимал в руке немецкий меч с золоченой рукояткой и был целиком озарен лучами солнца, всходившего в эти минуты, и потому казалось, что от него уже исходит сияние рая. Христиане и неверные, друзья и враги тотчас узнали его и, вновь обретя силы, устремились к нему: одни — чтобы защитить его, другие — чтобы напасть на него. Тогда король спокойно огляделся вокруг и, видя, какой опасности подвергли все войско те, кто не последовал его указаниям, приказал своему отряду сплотить ряды и ни в коем случае не размыкать их, ибо, поклялся он, благодаря этой предосторожности и помощи Иисуса Христа, сарацины, как бы ни были они многочисленны, не смогут одолеть христиан. Едва был отдан этот приказ, как десятитысячное сарацинское войско под оглушительные звуки кимвалов и горнов обрушилось на короля.
Завязавшаяся битва являла собой одно из самых величественных зрелищ, какие только можно увидеть, ибо никто в ней не прибегал ни к луку, ни к арбалету, все бились мечами, булавами и рогатинами, сражаясь врукопашную, как на турнирах. Вот здесь, благодаря своим длинным мечам, и проявило себя во всем блеске французское рыцарство, и, хотя каждый доблестный воин сражался против трех или четырех сарацин, бой шел на равных, и конца ему видно не было; но первым среди всех, в самой гуще сражения, был виден король, подвергавший свою жизнь опасности больше, чем кто-либо еще из его войска; и тогда один из самых верных его соратников, мессир Жан де Валери, схватил под уздцы лошадь короля и силой увлек его к реке, где он все же мог быть защищен с противоположного берега метательными орудиями и арбалетчиками герцога Бургундского. Стоило ему там оказаться, как туда прискакал, весь залитый кровью, мессир де Боже, коннетабль Франции, в руке у которого был лишь обломок меча, украшенного геральдическими лилиями. Он сообщил королю, что его брату графу Артуа, героически обороняющемуся на улицах Мансуры, грозит великая опасность и он вот-вот погибнет, если к нему не придут на выручку. И тогда король воскликнул:
— Скачите вперед, коннетабль, а я с помощью Господа Иисуса Христа последую за вами.
Тотчас же коннетабль взял другой меч и, подняв его вверх, воскликнул:
— Пусть те, кто обладает доброй волей и смелостью, следуют за мной!
И тогда Жуанвиль и пятеро других рыцарей, хотя все они были изранены и истерзаны, ответили ему: «Мы готовы!», а затем, пришпорив коней, последовали за коннетаблем.
Они были уже совсем близко от Мансуры, когда их догнал на свежей лошади один из булавоносцев коннетабля, крича:
— Остановитесь, сеньоры, ибо король в опасности! Остановитесь!
Маленький отряд подчинился. Оказалось, что десять минут назад ход сражения изменился, ибо сарацины прибегли к новой тактике. Видя, что им не удается вклиниться в эту железную массу, они немного отступили назад и обрушили на христиан такое несметное количество дротиков и вращающихся стрел, что потемнело небо и железные наконечники этих метательных снарядов, ударяясь о железные доспехи и щиты крестоносцев, стучали, словно град по крыше. Воины, защищенные броней, еще могли устоять против этой бури, но лошади падали, увлекая за собой всадников; и тогда Людовик, видя, что в рядах его войска началось замешательство, воскликнул:
— Вперед!
И, несмотря на увещевания своих баронов, он бросился в атаку первым. Все пришли в движение и кинулись вслед за ним, так что два войска вновь столкнулись, издав такой грохот, что его услышали коннетабль и Жуанвиль, находившиеся на расстоянии мили; они остановились в сомнении, не зная, кому им следует помогать — королю или его брату. Но затем, решив, что в первую очередь в помощи нуждается король, они повернули лошадей и бросились в обратную сторону; но между ними и Людовиком стояло сарацинское войско численностью более тысячи человек, а их было всего шестеро; тогда они двинулись в обход по берегу канала и, следуя вдоль него, увидели, как его воды несут из Мансуры погнутые и сломанные луки, копья и пики, мертвых и умирающих людей и лошадей; то были печальные вести от графа Артуа и его отряда; рыцари отвели взгляд от канала и продолжили свой путь к королю.
Людовик отступил к реке и занял выгодную позицию на ее берегу, совершив перед этим в грандиозном бою то, на что, казалось, не был способен ни один человек: окруженный шестью сарацинами, двое из которых уже схватили под уздцы его коня, он поразил всех шестерых ударами меча и освободил себя сам. Если бы не этот пример сверхчеловеческой доблести, показанный королем, сражение было бы проиграно. Но, после того как рыцари стали свидетелями подобных подвигов, совершенных их государем, ни один из них не пожелал отставать от него; так что каждый стоял насмерть, и сарацины наконец отступили, чтобы, в свою очередь, сплотить свои ряды, ибо крестоносцы, в десять раз уступавшие им числом, привели врага в страшное и жалкое состояние.
Так что Жуанвиль и коннетабль прибыли вовремя, но вовремя не для того, чтобы наблюдать за концом сражения, поскольку этот короткий перерыв был лишь передышкой, позволявшей противникам восстановить силы, а чтобы прийти на помощь своим товарищам, когда начнется новый бой, который теперь готовился. Так вот, невдалеке от того места, где находился король, протекал ручей, впадавший в канал, а через этот ручей был перекинут небольшой мост. Оценив важность этой позиции, Жуанвиль остановился там вместе с коннетаблем и, увидев своего кузена графа де Суассона, сказал ему:
— Сир, прошу вас остаться здесь и охранять этот мост; тем самым вы принесете большую пользу, ибо если вы уйдете отсюда, то турки, которых мы видим сейчас перед собой, нападут на короля с тыла, в то время как их соратники атакуют его в лоб.
— Сир, кузен мой, — отвечал ему граф де Суассон, — если я останусь на этом мосту, останетесь ли вы здесь со мною?
— Да, — сказал Жуанвиль, — до последнего вздоха.
— Ну что ж! — воскликнул граф. — Раз так, я с вами! Услышав это, коннетабль промолвил:
— Вот и хорошо. Охраняйте мост как доблестные и верные рыцари, а я отправляюсь искать для вас подкрепление.
Рыцари выставили караул, и Жуанвиль, которому пришла мысль оборонять этот мост, встал у его начала, имея по правую руку от себя граф де Суассона, а по левую — мессира де Новиля.
Пробыв на этом посту не более минуты, они увидели, что справа прямо к ним скачет граф Бретонский, возвращавшийся со стороны Мансуры, куда он так и не смог войти. Граф несся на крупной фламандской лошади, все поводья которой были порваны, так что он двумя руками держался за ее шею, опасаясь, что мчавшиеся вслед за ним сарацины выбьют его из седла, а это означало бы его гибель. Время от времени он поднимался в стременах, открывая рот, и, хотя оттуда хлестала кровь, как если бы его рвало, это не мешало ему оглядываться и осыпать насмешками и оскорблениями своих преследователей. Наконец он достиг моста, по-прежнему насмехаясь над все еще гнавшимися за ним турками, однако те, увидев рыцарей, с решительным видом стоявших на посту и обративших к ним свои лица и мечи, тотчас же отступили и умчались, чтобы примкнуть к другим сарацинским отрядам.
Турки перестроились, так что через минуту снова послышались звуки горнов и кимвалов и раздались крики, еще более угрожающие и страшные, чем прежде. Все турецкие силы объединились, намереваясь предпринять последнее усилие, чтобы сбросить короля и шестьсот или семьсот рыцарей, которые у него еще оставались, в канал, находившийся у них за спиной.
Произошло именно то, что предвидел Жуанвиль. Часть сарацин двинулась на короля, а часть попыталась захватить мост, но и там, и тут они встретили яростное сопротивление. В небольшом отряде Жуанвиля было два королевских сержанта, одного из которых звали Гильом де Бон, а другого Жан де Гамаш. Своими плащами, расшитыми лилиями, они привлекли к себе особое внимание неверных. Множество простолюдинов и челядь, объединившись в ненависти к ним, стали осыпать их камнями. Сарацинские арбалетчики, со своей стороны, обрушили на них тысячи стрел, так что земля позади рыцарей, казалось, покрылась торчащими колосьями, склонившимися на ветру. Чтобы защитить себя от этого смертоносного дождя, Жуанвиль снял с убитого сарацина стеганую кирасу и соорудил из нее щит, благодаря чему в него самого попало лишь пять стрел, тогда как в его лощадь — пятнадцать. Каждый такой залп сопровождался криками и оскорблениями, приводившими в ярость доблестного сенешаля. Как только один из горожан его сенешальства принес ему знамя с его гербом и длинный боевой нож взамен сломанного меча, он тотчас же вместе с графом де Суассоном и графом де Новилем ринулся на всех этих простолюдинов, рассеял их и, убив нескольких, вернулся к мосту, который вскоре опять подвергся атаке, сопровождаемой новыми неистовыми криками. Так что Жуан- виль вознамерился было наброситься на них снова, но граф де Суассон остановил его, промолвив:
— Да пусть эти негодяи кричат и вопят, и, клянусь Телом Господним, уж поверьте мне, мы с вами еще поговорим об этом дне, сидя в дамской гостиной.
Одного этого обещания графа оказалось достаточно, чтобы заставить славного сенешаля запастись терпением.
Король, со своей стороны, подвергался не менее частым атакам и оборонялся не менее стойко. Сарацины применили все ту же тактику: они держались на отдалении и осыпали войско стрелами и дротиками, сменяя друг друга, когда требовалось пополнить опустевшие колчаны. Увидев, что три четверти лошадей крестоносцев ранены и многие всадники оказались спешены, они воспользовались замешательством в рядах христиан и, повесив на левую руку лук, а в правую взяв булаву или меч, все вместе пошли в наступление, крича: «Ислам! Ислам!» Но король и его отряд закричали им в ответ «Монжуа и Сен-Дени!» и, не дрогнув, встретили этот удар, так что на исходе дня рукопашный бой возобновился с тем же ожесточением, с каким он начался утром.
Тем временем крестоносцы, находившиеся на противоположном берегу канала и отстоявшие от своих братьев на расстояние всего лишь ненамного больше арбалетного выстрела, пребывали в отчаянии от того, что они не могут оказать помощь королю, которому, как им было понятно, грозила опасность. Было видно, как они заламывали руки и хлестали себя по щекам, слышались их яростные крики и бессильные угрозы. Внезапно, приняв отчаянное решение, они принялись швырять в воду балки, орудия и военное снаряжение. Натолкнувшись на эту своеобразную запруду, возле нее стали скапливаться плывшие по течению трупы людей и лошадей, пики и щиты; вскоре к начатой прежде насыпи добавилась новая и образовался своего рода мост — подвижный, адский, но все же это был мост, соединивший два берега. Лишь бы по нему удалось пройти, большего ведь и не требовалось; толпясь, толкаясь, натыкаясь друг на друга, все кинулись вперед; тех, кто падал в воду по ту сторону запруды, уносило течением; те, кто падал по эту ее сторону, цеплялись за обломки, балки и трупы и выбирались из воды, промокшие насквозь; вместо оружия, потерянного при падении, они хватали первые попавшиеся мечи и, наконец, выбирались на берег, радостные и ликующие от того, что у них теперь есть возможность принять участие в сражении, за которым с самого утра им приходилось наблюдать в качестве зрителей. Их крики дали знать королю, что к нему идут на помощь, а сарацинам — что победа, казавшаяся им уже одержанной, вот-вот ускользнет от них; вскоре вся эта беспорядочная толпа, не имевшая командира и ведомая лишь собственной яростью, заполонила берег, напоминая пожар или наводнение; и тогда король и его рыцари сделали последнее усилие и перешли в наступление. Мессир Юмбер де Боже с великим трудом собрал сотню арбалетчиков и бросился с ними на помощь Жуанвилю, графу де Новилю, графу де Суассону и их отряду, подвергшемуся атаке. На этот раз отступили сарацины, а крестоносцы преследовали их с криком «Монжуа и Сен-Дени!». Христиане оттеснили неверных за пределы их лагеря. Однако сражение продолжалось: это было отступление, а не бегство, перевес в борьбе, а не победа; ночь, спустившаяся на землю мгновенно, как повсюду на Востоке, развела противников; турки углубились в заросли тростника и скрылись там из виду; христиане вернулись в их лагерь, бесполезное взятие которого не принесло им никакого результата, кроме захвата двадцати четырех метательных орудий; битва длилась семнадцать часов!
Видя, что перевес на стороне крестоносцев, коннетабль велел Жуанвилю отыскать короля и не оставлять его до тех пор, пока он не спешится и не войдет в свой шатер. Сенешаль подъехал к Людовику как раз в ту минуту, когда тот намеревался отправиться к шатрам, поставленным на берегу канала. Жуанвиль снял с короля его шлем, тяжелый и весь помятый, и надел ему на голову свой собственный шишак из кованого железа, очень тонкий и легкий. Они ехали бок о бок, когда брат Анри де Ронне, приор ордена госпитальеров, пересек реку, подъехал к королю, поцеловал его руку в латной рукавице и осведомился у него, есть ли какие-нибудь известия о его брате, графе Артуа.
— Да, разумеется, есть, — ответил ему король, — и самые достоверные.
— И какие же? — спросил настоятель.
— Он в раю, — сдавленным голосом произнес король.
И поскольку приор попытался ободрить его, говоря, что никогда еще король Франции не достигал подобной славы, ибо, благодаря его отваге, он и его войско преодолели многоводную реку и изгнали неверных из их стана, славный король ответил ему:
— Да будет благословен Господь во всем, что он нам ниспосылает.
И, несмотря на христианское смирение короля, крупные слезы торопливо и бесшумно покатились по его щекам.
В это время к ним присоединился Ги де Мальвуазен, вернувшийся из Мансуры. Хотя король, как мы уже сказали, знал о смерти брата, вновь прибывший был первым, кто мог сообщить ему подробности: они оказались ужасны.
Сарацины, увидев, как христиане ворвались в Мансуру, решили, что за графом Артуа следует вся армия; и тогда, сочтя себя погибшими, они тотчас послали в Каир почтового голубя. Голубь нес под крылом записку следующего содержания:
«Сейчас, когда мы отправляем этого голубя, враг напал на Мансуру; христиане навязали мусульманам чудовищное сражение».
Это письмо вселило ужас в жителей египетской столицы, и губернатор приказал держать ворота открытыми всю ночь и принимать беглецов. Но, когда в Мансуре догадались, что в город вступило лишь небольшое количество крестоносцев, командир мамлюков, человек отважный и толковый, приказал, как мы уже говорили, трубить в горны, бить в барабаны и опустить решетку, закрывающую ворота крепости, а затем, когда крестоносцы принялись громить дворец султана, напал на них вместе с бахритами — войском из невольников, которое уже тогда считалось лучшей армией египтян и победой над которым в битве у пирамид Наполеону предстояло отомстить за поражение в Мансуре.
Тотчас же все мусульмане, способные держать копье, натянуть тетиву лука или метнуть камень, вооружились и приготовились к бою. Христиане увидели, что собирается буря, и попытались сплотиться, чтобы противостоять ей, но в узких улочках этого арабского города им не удавалось ни управлять лошадьми, ни орудовать мечами. В одно мгновение любое окно становится бойницей, откуда вылетают камни и стрелы, любая терраса превращается в бастион, откуда сыплется раскаленный песок и льется кипяток. Оказавшись перед лицом опасности, все крестоносцы забывают о неосторожности графа Артуа, последствием которой она стала. Граф Солсбери со своими англичанами, великий магистр ордена тамплиеров и его монахи, сир де Куси и его рыцари сплачиваются вокруг брата короля, и начинается борьба без надежды на победу, но с верой в мученичество. В течение пяти часов крестоносцы сражаются так с Бейбарсом и его мамлюками, со всем населением города, а смерть подстерегает их впереди, догоняет их сзади, обрушивается на них сверху. Все или почти все падают один за другим, один возле другого. Граф Солсбери был убит, стоя во главе своих рыцарей; Робер де Вер, несший английское знамя, обернулся им, как саваном, и умер, покрытый своим флагом. Рауль де Куси испустил дух, окруженный трупами убитых им сарацин. Граф Артуа, осажденный в одном из домов, где он укрылся, более часа оборонялся там от неверных, заполнивших все помещение. Из-за его доспехов, украшенных геральдическими лилиями, его приняли за короля, так что против него были брошены все силы, и он отвечал врагам словом и мечом, угрозами и ударами. Наконец сарацины, устав от этой борьбы, в которой пали самые храбрые из них, подожгли дом. И тогда граф Артуа, понимая, что гибель его неизбежна, решил, как Самсон, погубить вместе с собой и своих врагов; он встал в дверях и никому не позволил выйти из дома; так что стены рухнули, погребя под собой крестоносцев и сарацин, христиан и неверных, и те, кого граф Артуа не успел поразить мечом, погибли в пламени.
Великий магистр госпитальеров, оставшийся на поле сражения один, после того как он сломал два меча и дрался булавой, пока у него хватало сил держать ее в руке, был взят в плен. Великий магистр тамплиеров, после того как рядом с ним и у него на глазах пало двести восемьдесят его рыцарей, бросился в канал и приплыл в лагерь — с выколотым глазом, в разорванной одежде и в пробитых доспехах; из всех тех, кто вошел в Мансуру и кто видел гибель графа Артуа, только он и четверо его соратников, тоже бросившихся в канал, могли рассказать о случившемся.
В пять часов дня в Каир вылетел второй голубь, неся новое письмо, совершенно отличное от первого. В нем сообщалось, что с помощью Магомета французская армия, вошедшая в Мансуру, потерпела в ней поражение, а король Франции и весь цвет его рыцарства были там убиты.
Ошибка, как мы сказали, произошла из-за того, что доспехи графа Артуа, как и доспехи его брата, были украшены золотыми геральдическими лилиями.
«Эта весть, — писал один из арабских авторов, — явилась источником радости для всех истинно верующих».
Ночь прошла беспокойно; сарацины, одержавшие победу в Мансуре, оказались побежденными на берегах канала; их лагерь теперь целиком был в руках крестоносцев, и король и военачальники поставили свои шатры вокруг захваченных метательных орудий. Жуанвиль расположился на ночлег справа от орудий, в шатре, который достался ему от великого магистра тамплиеров и был принесен сюда его людьми с другого берега; как ни хотелось ему спать и как ни велика была у него потребность в отдыхе, посреди ночи он пробудился от криков:
— Тревога! Тревога!
Жуанвиль тотчас же поднял своего спальника и приказал ему узнать, что происходит. Через несколько мгновений тот вернулся, крайне испуганный:
— Вставайте, сир, вставайте! Сарацины, пешие и конные, убивают тех, кто стоит на страже возле орудий!
При этих словах Жуанвиль поспешно вскочил, облачился в доспехи, надел на голову железный шлем и выбежал из шатра, созывая своих воинов. Несколько рыцарей, привлеченных, как и он, криками охраны, выбежали из своих шатров; израненные и почти безоружные, они, тем не менее, бросились на сарацин и оттеснили их. После этого король приказал Гоше де Шатильону занять вместе со свежим отрядом, отозванным из лагеря, позицию между шатрами и неприятелем, и, благодаря этой предосторожности, рыцарям все же удалось поспать до утра.
Наступивший день был первой средой Великого поста. Все войско предалось покаянию, однако, взамен пепла, легат посыпал голову королю песком пустыни.
Сарацины стояли лагерем на равнине, неподалеку от христиан. Хотя бой прекратился, с обеих сторон то и дело летели стрелы, раня, а иногда и убивая воинов в обеих армиях; и тогда шестеро сарацинских командиров спешились и принялись сооружать нечто вроде заграждения из огромных камней, чтобы защитить себя от стрел крестоносцев. Жуанвиль и его рыцари, увидев такие приготовления к обороне, решили разрушить эту стену, как только наступит ночь. Какой бы короткой ни была эта задержка, она явно казалась чересчур долгой священнику по имени мессир Жан де Веси: закончив исповедовать рыцарей и посыпать им головы пеплом, что он делал не снимая с себя лат, священник тотчас надел на голову шлем, взял под мышку меч, но так, чтобы сарацины не заметили, что он вооружен, и направился прямо к стене; шестеро турок не обратили внимания на одинокого человека, шедшего к ним, и продолжали возводить стену; но, оказавшись рядом с ними, мессир Жан де Веси выхватил меч, бросился на работавших и начал наносить им удары, прежде чем те смогли постоять за себя. Двое, из которых один был ранен, а другой убит, упали, а остальные обратились в бегство. Священник преследовал их какое-то время, но затем, видя, что на помощь тем, кого он прогнал, идет большой отряд сарацин, повернул назад, к христианскому войску, преследуемый, в свою очередь, четырьмя десятками всадников, которые изо всех сил пришпоривали своих лошадей. И тогда столько же христианских рыцарей и тяжеловооруженных конников вскочили в седло, чтобы прийти на выручку священнику. Но им даже не понадобилось как-нибудь иначе выказывать свое намерение вступить в бой: увидев их верхом, сарацины повернули коней; тем не менее рыцари устремились вслед за ними; не в силах догнать их, один из крестоносцев метнул со всего размаха свой кинжал, и оружие, брошенное наугад, вонзилось в бок одного из сарацин, который умчался, унося его в своем теле, но вскоре упал с лошади, убитый или смертельно раненный, ибо он так и не поднялся на ноги.
За исключением этой стычки, день прошел довольно спокойно; сарацины были заняты тем, что принимали в Мансуре юного султана Туран-шаха, прибывшего туда в день сражения; он проследовал через Каир, где султанша Шаджар ад-Дурр передала ему бразды правления, и тотчас же в сопровождении отборного войска двинулся в путь к театру военных действий. Два голубя, несшие в столицу вести: один — о нападении французов, другой — об их поражении, пролетели над головой султана, но он ничего не знал о тех новостях, какие доставляли эти гонцы, и прибыл на место вечером, как раз в то время, когда вместо Фахр ад-Дина новым командующим армией сарацины провозглашали Бейбарса, прозванного Бундук- даром, ибо он был командиром арбалетчиков. Новый султан одобрил выбор и, уверенный, как и остальные, что это сам король Франции пал под ударам сарацинских воинов, велел выставить напоказ полукафтан убитого брата короля, чтобы поднять боевой дух своих воинов. И он не ошибся: при виде этого зрелища все, как один, принялись издавать боевой клич и рваться в бой, но Бей- барс, намереваясь дать им день отдыха, назначил сражение на пятницу.
Тем же вечером лазутчики известили короля о том, что произошло, и предупредили его, что на следующий день он подвергнется нападению. Людовик тотчас же собрал рыцарей и, стоя на пригорке, где был установлен его шатер, возвышавшийся над лагерем, простер руку, требуя тишины, а затем обратился к ним:
— Мои верные воины, стойко разделяющие со мною труды и опасности, знайте, что завтра на нас нападет все воинство врагов Господних. Так как же нам поступить? Если мы отойдем, наши недруги возрадуются, восторжествуют над нами и станут кичиться тем, что они обратили нас в бегство; более проворные, чем мы, и к тому же воодушевленные при виде нашей слабости, они будут без передышки преследовать нас, пока, к позору всего христианского мира, не уничтожат нас всех до единого; и тогда вселенская слава нашего дела погибнет, а Франция покроется позором! Призовем же на помощь Господа, которого, должно быть, мы сильно прогневили своими грехами, устремимся, исполненные веры, на врагов, обагренных кровью наших братьев, и совершим благородную месть, дабы никто не мог сказать, что мы терпеливо сносим оскорбления, наносимые Иисусу Христу.
При этих словах короля, пишет Матвей Парижский, все, как один, воодушевились и взялись за оружие: «Armati sunt et animati quasi vir unus, universi», И тогда король, увидев доброе предзнаменование в этом едином порыве, созвал всех командиров войска и, приказав им вооружить и готовить к бою своих ратников, распорядился, чтобы все спали вне палаток и шатров, но рядом со входом в лагерь, чтобы не быть застигнутыми врасплох. Благодаря этим предосторожностям ночь прошла достаточно спокойно, и крестоносцы смогли немного отдохнуть.
На рассвете король расставил свои отряды в боевом порядке.
Нашим читателям уже известно расположение христианского войска: тылом оно было обращено к каналу Ашмун, который течет из Нила и впадает в озеро Ман- зала; справа от него находилась Мансура с ее кровавыми воспоминаниями, слева, на западной оконечности равнины Дакахлия, виднелись развалины Мендеса, а впереди расстилалась обширная равнина, протянувшаяся до самого Каира.
Людовик расположил свое войско по всей этой линии; первый отряд, находившийся под командованием графа Анжуйского, оказался ближе всех к Мансуре; он был составлен из рыцарей, лишившихся в предыдущих боях своих лошадей, так что теперь брат короля, как и многие другие, должен был сражаться пешим.
Командирами второго отряда были мессир Ги д'Ибелин и его брат мессир Бодуэн; под их началом были крестоносцы Кипра и Палестины, которые не участвовали в последнем сражении, так как им не удалось вовремя преодолеть канал, и потому они были бодрыми, отдохнувшими и располагали всеми своими лошадьми и всем своим оружием.
Третий отряд находился под командованием мессира Гоше де Шатильона; у него были самые доблестные воины и самые храбрые рыцари во всей армии. И король Людовик поставил эти отборные отряды поблизости друг от друга, чтобы они могли совместно обороняться и приходить на помощь тем, кто шел за ними следом.
Четвертый отряд уступал в силе всем остальным; в него входили остатки ополчения тамплиеров во главе с великим магистром Гильомом Соннаком, искалеченным в недавнем бою. Чувствуя свою слабость, тамплиеры окружили себя укреплениями, возведенными ими из обломков метательных орудий сарацин.
Пятый отряд, под началом Ги де Мальвуазена, был немногочислен, но зато целиком состоял из храбрых рыцарей, братьев и друзей, сплоченных, словно одна семья, сражавшихся всегда вместе и деливших все — славу, опасности и добычу. С начала похода численность отряда значительно сократилась, а предстоящий день должен был уменьшить ее еще более.
Шестой отряд располагался на краю левого фланга, которым командовал граф Пуатье, подобно тому как правый фланг находился под началом графа Анжуйского. Он полностью состоял из пеших воинов, и единственным конным среди них был брат короля; по левую руку от него находился рыцарь мессир Жосеран де Брансьон, которого он привел с собой в Египет и который вместе с сыном командовал другим небольшим отрядом пехотинцев, где верхом тоже были лишь командиры.
Седьмой отряд, находившийся под командованием графа Гильома Фландрского, не участвовал в недавней битве, так что его воины были преисполнены сил и пыла. Они взяли под защиту, спрятав под свое железное крыло, небольшой отряд сенешаля Шампанского, расположившийся полукругом и стоявший спиной к каналу, неподалеку от того места, где войско переходило его вброд. Жуанвиль и его рыцари настолько пострадали в последнем бою, что лишь двое или трое из них смогли надеть доспехи; остальные же, в том числе и славный сенешаль, для защиты имели лишь шлемы, а из оружия — только мечи.
В центре этих восьми отрядов, готовый броситься всюду, где в этом возникнет нужда, находился Людовик с самыми преданными и доблестными своими воинами, восемь из которых составляли его личную гвардию. И наконец, вдоль канала, защищенные этой железной стеной, расположились биваком обозники, мясники, оруженосцы, маркитанты, женщины и пажи, которые перешли канал по мосту сразу после сражения у Мансуры и устроились неподалеку от рыцарских шатров, соорудив себе лачуги из обломков метательных орудий, захваченных крестоносцами у неверных.
Пока Людовик вел эту подготовку к сражению, сарацинский командующий, не отставая от него, тоже делал приготовления. Когда рассвело, крестоносцы увидели его во главе примерно четырех тысяч всадников, прекрасно вооруженных и сидевших верхом на прекрасных лошадях; он расположил их в одну линию, параллельно боевому строю христиан, и разделил на столько же отрядов, сколько, со своей стороны, их сформировал Людовик; кроме того, он собрал такое количество пехотинцев в поддержку коннице, что они стеной окружили французский лагерь. Вскоре, помимо двух этих войск, появилось и третье — то, что привел с собой юный султан Туран- шах. Оно выстроилось отдельно, чтобы иметь возможность маневрировать в зависимости от обстоятельств. Отдав приказы, сарацинский командующий в последний раз проехал перед своим войском, сидя верхом на низкорослом скакуне, и проследовал в ста шагах от французской армии, изучая ее отряды и, смотря по тому, сильными или слабыми они ему казались, увеличивая или уменьшая численность своих отрядов; затем он приказал трем тысячам бедуинов подойти как можно ближе к мосту, соединяющему христианскую армию с лагерем герцога Бургундского, и, если понадобится, воспрепятствовать тому, чтобы крестоносцы получили во время боя какое-либо подкрепление.
Все эти приготовления продолжались примерно до полудня; когда все было приведено в порядок, в армии неверных раздался грохот барабанов и звуки горнов, и пешие и конные сарацины пошли в наступление на армию христиан.
Бой завязался прежде всего там, где командовал граф Анжуйский, но вовсе не из тактических соображений той или иной стороны, а просто потому, что этот фланг оказался ближе всего к туркам; они же наступали, расставленные на манер шахматных фигур: пехотинцы, как пешки, шли впереди, вооруженные трубами, откуда они выдували греческий огонь, а за ними двигались всадники, которые, пользуясь возникающей сумятицей, врывались в ряды христиан и разили там направо и налево. Этот прием, направленный против пехотинцев, вскоре внес беспорядок в отряд графа Анжуйского, который, оставаясь пешим, находился в гуще своих солдат. К счастью, король, обозревавший с возвышенности, где он находился, всю равнину, увидел, в какой опасности оказался его брат. Он тотчас же пришпорил коня и в сопровождении своей гвардии бросился с мечом в руке в толпу неверных. Но стоило ему там появиться, как оказавшийся неподалеку от него сарацин дунул в его сторону греческим огнем, причем так умело и точно, что всю лошадь короля охватило пламя; однако по воле Господа, за которого сражался Людовик, то, что должно было спасти сарацин, принесло им гибель: благородное животное, с объятыми огнем гривой и крупом, вне себя от боли, не повинуясь ни узде, ни голосу, понесло своего хозяина в самую гущу неприятеля, куда он ворвался, словно ангел- истребитель; за ним мчались смельчаки, которые поклялись следовать за своим королем повсюду и которые следовали за ним, сметая и опрокидывая все, что оказывалось у них на пути, и отряд неверных, пораженный в самое сердце этой глубокой раной, отступил, предоставив свободу графу Анжуйскому и его отряду. Король сел на другую лошадь и вернулся на свой пост, расположенный на возвышенности, откуда он, подобно орлу, мог охватить взглядом все окрестности и устремиться куда угодно.
Пока длилась эта необыкновенная атака, предпринятая королем, сражение разгорелось по всей линии с одинаковым неистовством, но с разным успехом. Мессир Ги д’Ибелин и его брат Бодуэн храбро встретили сарацин, ибо, как уже говорилось, ни воины, ни лошади их отряда еще не участвовали в боях. Более того, к ним присоединился Гоше де Шатильон со своими отборными ратниками, так что вскоре сарацины были вынуждены обратиться в бегство и переформировать свой отряд, оставшийся без пехотинцев, которые почти все были убиты.
Однако совсем иначе обстояли дела у четвертого отряда, находившегося под началом Гильома де Соннака, великого магистра тамплиеров, у которого осталась лишь горсточка его солдат, объединившихся с остатками госпитальеров. Они соорудили, как уже было сказано, укрепления с палисадом из обломков метательных орудий, но труд этот оказался напрасным. Сарацины извергли греческий огонь на эту груду дерева, которое тотчас же воспламенилось, и сквозь пламя им открылась горсточка людей, прятавшихся за укреплениями; и тогда, даже не дожидаясь, пока будет полностью уничтожена эта ненадежная защита, они бросились в огонь, проскочили сквозь него, словно демоны, и столкнулись с остатками грозного воинства.
Но как ни ослабли в бою тамплиеры, они были не из тех, кто сдается, не дав отпора, и через несколько минут, лишившись самых храбрых своих бойцов, отброшенные сарацины снова прошли сквозь пламя, но на этот раз чтобы спастись. Однако, поскольку их не преследовали, они остановились на некотором расстоянии, а их лучники выступили вперед и обрушили на тамплиеров такое несметное количество стрел, что и в пятидесяти шагах позади них земля, казалось, была покрыта спелыми хлебами. Этот смертоносный град принес больше потерь, чем рукопашный бой; почти все лошади, какие еще оставались у тамплиеров, теперь пали; только великому магистру и четверым или пятерым рыцарям удалось сохранить своих боевых коней, но и их тела ощетинились множеством дротиков и стрел. И тогда сарацины решили, что настал момент разгромить непобедимых, и во второй раз всей толпой ринулись на них. В этом столкновении великий магистр, уже потерявший один глаз в прошлом сражении, получил удар мечом, лишивший его и второго глаза; но, слепой и истекающий кровью, он пришпорил лошадь, которая понесла его в самую гущу сарацин, и разил там наугад до тех пор, пока и он, и его конь, пронзенные мечами, не рухнули на землю и больше уже не поднялись; наверное, в этой атаке погибли бы все рыцари-монахи, если бы Людовик, увидев их отчаянное положение, не пришел к ним на помощь, как прежде он пришел на выручку графу Анжуйскому. Появление короля застало сарацин врасплох, и они во второй раз отступили, в беспорядке пройдя сквозь линию огня, на которой пламя уже сменилось дымом.
Пока король Людовик выручал тамплиеров и иоаннитов, его брат граф Пуатье, командовавший левым флангом армии, оказался в великой опасности. Как мы уже говорили, он один был конным среди целого отряда пехотинцев, и теперь с ним случилось то же, что и с графом Анжуйским. Неверные пошли в наступление, пехота против пехоты, извергая перед собой греческий огонь, так что сарацинским всадникам оставалось лишь врываться в ряды перепуганных пехотинцев и наносить им смертельные удары. Граф Анжуйский бросился на врага и успел убить двух или трех сарацин, но вскоре был окружен и захвачен; его уже как пленника тащили за пределы лагеря, как вдруг обозники, пажи, оруженосцы, мясники и маркитантки, любившие графа за его доброту, пришли в сильное волнение и схватились за оружие. Им сгодилось все: топоры, рогатины, резаки и ножи; все это войско, на которое никто не рассчитывал, ринулось на сарацин, перерезая подколенные сухожилия лошадям, убивая падавших на землю всадников и вступая в рукопашную схватку с пехотинцами; они бились так яростно, испуская столь громкие крики, что неверные, оглушенные этим шумом и испуганные таким неистовством, обратились в бегство, оставив графа, брошенного своими воинами, но спасенного простолюдинами.
Еще более решительный отпор получили сарацины со стороны трех последних отрядов. Один из них, как уже было сказано, находился под началом мессира Жосерана де Брансьона, являвшегося его хозяином и командиром; это был достойный рыцарь, приходившийся Жуанвилю дядей; за свою жизнь он принял участие в тридцати шести битвах и боевых схватках и почти во всех одержал победу.
Однажды, в Страстную пятницу, находясь в войске своего кузена графа де Макона, он явился к Жуанвилю и одному из его братьев и сказал им:
— Племянники мои, придите мне на помощь со всеми своими людьми, чтобы уничтожить немцев, которые нападают на монастырь Макона и грабят его.
Жуанвиль и его брат тотчас же откликнулись на этот призыв и, под предводительством дяди войдя в полном вооружении в церковь, что Господь, несомненно, простил им, ибо они поступили так во имя правого дела, принялись колоть и рубить мечами немцев и изгнали их из храма Божьего. Затем мессир Жосеран спешился и во всем вооружении, преклонив колени перед алтарем, воскликнул:
— Великий Боже Иисусе Христе, молю тебя, Господи, если ты сочтешь нужным воздать мне какую-либо награду, даруй мне умереть во славу твою!
Мессир де Брансьон, вступивший в ряды крестоносцев одним из первых, в сражениях во вторник и в среду бился как лев, так что во всем его отряде только под ним самим и под его сыном уцелели лошади. Когда он увидел, что сарацины теснят его людей, он сделал вид, будто спасается через брешь во флангах, а сам вместе с сыном поскакал во весь опор в обход и оказался в тылу у неверных; тем пришлось обернуться, а крестоносцы за это время успели перевести дух и перестроиться. И наконец, Господь даровал ему милость, о которой он молил: в одной из дерзких атак его выбили из седла и предали смерти, ибо он не желал сдаваться в плен. Тогда его сын принял на себя командование их маленьким отрядом, отступив вместе с ним к берегу канала. Когда он там оказался, мессир Анри де Кон, находившийся на противоположном берегу канала, в лагере герцога Бургундского, привел с собой целый отряд арбалетчиков и лучников, и те всякий раз, когда турки шли в атаку, осыпали их через канал таким градом стрел и дротиков, что из двадцати рыцарей, составлявших окружение Жосерана, погибло только двенадцать, а остальные спаслись.
За отрядом мессира Жосерана, как мы помним, шли отряды монсеньора Гильома Фландрского и Жуанвиля — самый сильный и самый слабый во всем войске; они стояли рядом, и один отряд защищал другой. Граф и его фламандцы, сидевшие верхом на прекрасных конях и отлично вооруженные, были преисполнены боевого пыла, ибо лишь накануне перешли реку; они поджидали неверных, которые, со своей стороны, отважно шли на них; но едва те приблизились к крестоносцам, как Жуан- виль и его рыцари, которые были настолько изранены и изувечены, что им даже не удалось облачиться в латы, схватили луки и стрелы и стали изо всех сил поддерживать лучников и арбалетчиков, расставленных таким образом, чтобы ударить туркам во фланг. Вскоре в рядах турок началось замешательство; граф Гильом воспользовался этой сумятицей и ринулся на них. Турки не смогли выдержать удара этой превосходной конницы, несшейся на тяжелых фламандских скакунах, которые напоминали коней сказочных богатырей. Они обратились в бегство, а крестоносцы преследовали их даже за пределами лагеря. Лишь арабские всадники сумели спастись благодаря быстрому бегу своих коней, а все пехотинцы из отряда неверных были убиты и изрублены на куски, так что ратники графа, среди которых в первых рядах находился мессир Готье де Ла Орнь, вернулись, нагруженные большими и малыми щитами.
Таким образом, бой кипел по всей линии. Он длился с полудня до семи часов вечера. К этому времени сарацины, теснимые повсюду благодаря бдительности Людовика, который, неизменно находясь во главе своего королевского отряда, приходил на помощь всем, кто ослабевал, стали отступать. Христиане преследовали их до пределов поля брани, но на этот раз, наученные опытом, а скорее, разбитые усталостью, остановились у границы своего лагеря. На целое льё в длину и на пятьсот шагов в ширину земля была сплошь покрыта убитыми, среди которых на одного христианина приходилось трое неверных.
И тогда Людовик, видя, что сражение завершилось к великой славе его оружия, снова созвал к своему королевскому шатру баронов и, точно так же как перед сражением он обратился к ним с речью, чтобы придать им мужества, заговорил с ними после одержанной победы, чтобы поздравить их:
— Сеньоры и друзья, теперь вы можете видеть и понять, какие великие милости ниспослал и продолжает ниспосылать нам Господь, ибо в прошлый вторник, который был кануном Великого поста, мы с Божьей помощью изгнали врагов из их укреплений, где находимся теперь, а сегодня нам, пешим и плохо вооруженным, удалось постоять за себя, обороняясь от их прекрасно вооруженных пехотинцев и конников, да еще в двух местах.
Затем король послал во Францию, которой он не намеревался говорить ничего, кроме правды, следующее послание, простое и возвышенное, как и его душа:
«В первую пятницу Великого поста, когда лагерь был атакован всем воинством сарацин, Господь встал на сторону французов и неверные, понеся большие потери, были отброшены».
Однако, несмотря на эту двойную победу и ниспосланные с Неба милости, Людовик начал понимать, что кампания проиграна: армия лишилась почти всех лошадей, не менее трети рыцарей были ранены, а остальные разбиты усталостью; с другой стороны, численность вражеского войска возрастала с каждым днем. Уже не приходилось помышлять о походе на Каир, а кое-кто даже рассуждал, хотя и с опаской, что оставаться там, где они были, долее невозможно. Пошли разговоры о том, чтобы вернуться в Дамьетту; но возвращение в Дамьетту было равносильно бегству. Да и разве могли французские рыцари, воины Христовы, спасаться бегством от разгромленного врага? Стало быть, этот совет был отвергнут. Лагерь приготовили к обороне, чтобы обезопасить себя от всех неожиданностей со стороны сарацин, и стали ждать нового нападения.
Но ждали его крестоносцы напрасно: сарацины притихли и затаились. Они тоже выжидали и не ошиблись в своих расчетах.
Прошло дней восемь—десять после сражения, и тела, брошенные в канал Ашмун, стали разлагаться и всплывать на поверхность. Течение несло их к морю, но вскоре они натолкнулись на мост, который христиане перекинули через канал, а поскольку вода стояла высоко, то трупы не могли проплыть между опорами, и их скопилось такое множество, что выше моста, на расстояние арбалетного выстрела и даже больше, не стало видно воды. И тогда король отрядил сотню работников, чтобы отделить тела христиан от тел неверных. Первые сносили в огромные ямы, вырытые для того, чтобы они стали общими могилами, а трупы сарацин заталкивали длинными баграми под воду, пока их не подхватывало течение, протаскивая между опорами моста, а оттуда унося в море. На берегу собрались отцы, искавшие сыновей, братья, искавшие братьев, друзья, искавшие друзей. И все то время, пока продолжались эти горестные труды, Дег- виль, камергер графа Артуа, ни на миг не покидал берега, все еще надеясь опознать принца. Однако самоотверженные усилия этого верного слуги оказались напрасными, и тело мученика Мансуры так и не было найдено.
Между тем, как уже было сказано, пошла третья неделя Великого поста, а крестоносцы, хотя и находясь в походе и на войне, точно следовали предписаниям Церкви и говели и постились в назначенные дни, как если бы они пребывали в своих городах или у себя в замках. Ну а поскольку еды крайне недоставало, то вся их пища ограничивалась разновидностью рыбы, которую ловили прямо в канале Ашмун; рыба же эта, прожорливая и плотоядная, питалась лишь трупами, и, когда они всплывали на поверхность воды, было видно, как на них набрасываются огромными стаями эти твари. То ли от отвращения, то ли из-за того, что подобный омерзительный корм и в самом деле сделал мясо этих рыб вредным для здоровья, в войске вскоре началась цинга. Те, кто ел рыбу, а таких было большинство, заболели. Десны у них распухали так, что не видно было зубов; и тогда армейским цирюльникам, одновременно исполнявшим обязанности лекарей, приходилось бритвами удалять эти гниющие наросты, совершая одно из самых болезненных хирургических вмешательств. «Так что, — на своем простом и образном языке говорит Жуанвиль, — слышались лишь крики и стоны, словно все войско состояло из женщин, мучившихся родами».
К этой повальной болезни прибавилась другая, вызванная ядовитыми трупными испарениями. Она могла появиться в любой части тела, но преимущественно поражала ноги, иссыхавшие до костей, причем кожа становилась огрубелой и черной, похожей, как говорит Жуанвиль, на старый сапог, долгое время провалявшийся за сундуком. Так что смерть уже предстала в двух своих обличьях перед христианами, но вскоре два эти призрака призвали себе на помощь третьего, еще более страшного, — голод. Войско Людовика IX получало продовольствие из Дамьетты, и в соответствии с этим основная тактика, которую султан навязал своим солдатам, состояла в том, чтобы впредь они не сражались с христианами, а морили их голодом. Он приказал трем тысячам всадников и шести тысячам пехотинцев спуститься до Шарме- заха и рассредоточиться там по обоим берегам Нила, а реку перегородить флотом, так чтобы ни по воде, ни по суше нельзя было добраться до лагеря. Христиане не могли понять причины затишья и прекращения боевых действий, пока одна из галер графа Фландрского, преодолев препятствия и с боем прорвавшись к своим, не принесла весть об осаде. И тогда пришлось добывать продовольствие у бедуинов — орды дикарей, которые, словно стаи шакалов и гиен, беспрестанно рыскали вокруг обоих лагерей, грабя тот и другой, и были готовы напасть на тех, кто слабее, при первом их крике отчаяния. В итоге возникла такая дороговизна, что, когда наступила Пасха, бык стоил восемьдесят ливров, баран — тридцать ливров, бочонок вина — десять ливров, яйцо — двенадцать денье: это были невообразимые цены, если сравнивать стоимость денег в те времена и сейчас.
Когда король увидел, до какой крайности доведена его армия, у него исчезли последние иллюзии; ему стало понятно, что он провел в ожидании чересчур много времени и необходимо не теряя ни минуты возвращаться в Дамьетту. Он приказал готовиться к переходу через канал, но, справедливо рассудив, что беспрепятственных отступлений не бывает, велел соорудить у подступов к мосту и по обеим его сторонам крытые укрепления, позволявшие даже всадникам пересечь канал, оставаясь под их защитой. И Людовик не ошибся. Едва заметив эти приготовления, сарацины сбежались со всех сторон, непонятно откуда появившись, и перестроили свои отряды, на время исчезнувшие из виду. Но король продолжал отдавать распоряжения к отходу, пребывая в убеждении, что каждый день промедления отнимет у войска силы и тем самым сделает переход еще более опасным и трудным. В итоге голова колонны, состоявшая из раненых и больных, тронулась в путь, в то время как король, два его брата и все те, кто еще мог держаться на ногах, с мечами в руках стояли по обе стороны моста и перед ним, готовые оборонять отступающих и дожидаясь, пока все они вплоть до последнего не перейдут канал. Такой образ действий произвел на сарацин должное впечатление.
Вслед за ранеными двинулся обоз с ратными доспехами и оружием, а затем настала очередь Людовика, который скрепя сердце двинулся вслед за ними. Именно эту минуту и избрали сарацины для начала наступления, ибо они уже поняли, что там, где король, там и победа. Так что Людовик ехал вдоль одного барбакана[22], а граф Анжуйский — вдоль другого, как вдруг из арьергарда, находившегося под командованием Гоше де Шатильона, послышались громкие крики. Там произошло нападение сарацин, и вновь завязался бой. Граф Анжуйский тотчас же вернулся назад и вышел из укрепления, ведя за собой отряд, все еще грозный, хотя и измученный болезнями и голодом. Он подоспел вовремя: Гоше де Шатильон, которого враги одолевали числом, уже вот-вот должен был потерпеть поражение, ибо он бросился почти один между арьергардом и сарацинами. В плен был захвачен мессир Эрар де Валери, брат которого, не желая оставить его в беде, пешим сражался с сарацинами, утаскивавшими пленника, хотя все, на что он мог рассчитывать, — это убивать или оказаться убитым. Но как только послышался боевой клич графа Анжуйского, появившегося в арьергарде, все воспрянули духом. Сарацины отпустили мессира Эрара, и тот, целый и невредимый, схватил первый попавшийся меч и, в свою очередь, принялся защищать брата, как тот только что защищал его. Гоше де Шатильон, которого целое полчище неверных не заставило отступить хотя бы на шаг, возобновил оборону, едва увидев, что его поддерживает граф Анжуйский. Воины арьергарда перешли через мост, спасенные самоотверженностью и отвагой двух людей.
На следующий день распространился слух, что король Франции и султан начали переговоры о перемирии. И в самом деле, мессир Жоффруа де Саржин, которого Людовик наделил неограниченными полномочиями, пересек канал, чтобы встретиться с эмиром Зейн ад-Дином, поверенным Туран-шаха. Проблеск надежды забрезжил в сердцах людей, уже считавших себя погибшими, и они с тревогой ждали возвращения посланца. Около пяти часов вечера мессир Жоффруа де Саржин вернулся в лагерь, и по его печальному, а вернее, удрученному виду можно было догадаться, что он принес роковые вести.
И в самом деле, переговоры, которые привели к соглашению по всем пунктам, были прерваны из-за одного- единственного вопроса.
Первое условие заключалось в том, что Людовик возвращает султану Дамьетту, а султан отдает христианам Иерусалим.
Этот пункт был принят.
Второе условие состояло в том, что Людовик получает возможность беспрепятственно вывести всех больных из Дамьетты и забрать из складов города всю солонину, которую мусульмане не употребляют и которая была нужна ему, чтобы прокормить в море свою армию.
Этот пункт тоже был принят.
Чтобы гарантировать выполнение соглашения, Людовик предложил в качестве заложника одного из своих братьев — либо графа Пуатье, либо графа Анжуйского.
И вот тут-то переговоры и оказались прерваны. Эмир Зейн ад-Дин получил от султана приказ взять заложником только самого короля. Услышав это требование, Саржин вскричал от негодования; посланники султана настаивали, и тогда мессир Жоффруа удалился, заявив, что все христианское войско — от первого барона до последнего оруженосца — скорее согласится погибнуть, чем отдать своего короля в заложники. Такова была новость, которую он принес. Отступление назначили на вечер вторника после Пасхальной недели.
Когда это решение было принято, король, который и сам страдал от повальной болезни, поразившей его войско, велел позвать Жослена де Корно, изобретателя огромного метательного орудия, и, назначив его главным производителем работ и начальником инженеров, приказал ему сразу же, как только войско тронется в путь, разрушить мост между берегами Ашмуна, чтобы сарацинам, которые будут преследовать отступающих, пришлось спускаться на два льё к броду, а это даст христианам возможность на несколько часов опередить неверных. Поза- ботясь об этой мере предосторожности, Людовик велел позвать корабельщиков и приказал им снаряжать корабли, чтобы в назначенный час они были готовы принять на борт больных для перевозки их в Дамьетту.
Из этих двух распоряжений было исполнено лишь одно. Когда спустилась ночь, темная и потому благоприятствующая крестоносцам, все стали собираться в путь. Как обычно, на берегу разожгли костры — не только для того, чтобы согреть больных, но и чтобы не вызывать подозрений у сарацин. Жуанвиль поднялся на свою галеру в сопровождении двух рыцарей и нескольких оруженосцев, остатками своей военной свиты, и уже достиг- нул середины реки, как вдруг при свете костров он увидел, что сарацины проникли в лагерь. То ли из-за предательства, то ли из-за невозможности исполнить приказ короля, Жослен де Корно и его работники не разрушили мост, и теперь он оказался в руках сарацин, которые тысячами переправлялись на другой берег и располагались гигантским полукругом, охватившим все французское войско.
Тотчас же все помыслы обратились на короля, и все усилия направились на то, чтобы без промедления поднять его на корабль. Но, даже больной и изнуренный, облаченный в шелковый камзол, а не в доспехи и сидевший верхом на слабосильной лошади, а не на своем боевом скакуне, король остановился при первом же сигнале тревоги, заявив, что он не взойдет на корабль до тех пор, пока больные и солдаты, все до последнего, у него на глазах не погрузятся на суда. Корабельщики, то ли растерявшись, то ли думая лишь о собственном спасении, перерубили канаты, удерживавшие галеры, на которые успело погрузиться не более трети войска, и, подхваченные течением, отплыли от берега, несмотря на возгласы рыцарей, кричавших со всех сторон: «Подождите короля! Спасите короля!» Жуанвиль, находившийся на своем судне, увидел, как прямо на него движется эта обезумевшая флотилия, помышлявшая лишь о бегстве, и оказался зажат и почти раздавлен большими кораблями. Между тем несколько корабельщиков, уступив настояниям рыцарей, вернулись к берегу; но едва они причалили, как Людовик приказал поднять на борт больных и раненых и, когда суда были заполнены до отказа, велел корабельщикам пускаться в путь, а сам остался на берегу, заявив, что он скорее умрет, чем покинет свое войско.
Этот пример душевного величия вернул рыцарям силы, а что касается мужества, то его никто не утратил даже в этих страшных обстоятельствах. Эрар де Валери и Жоф- фруа де Саржин остались возле короля, поклявшись защищать его до последнего вздоха. Случай сдержать эту клятву не замедлил им представиться: сарацины, как стая волков, ринулись на больных и раненых, убивая без разбора и без передышки. Скоро подоспели арбалетчики с греческим огнем. Тысячи горящих стрел прочертили небо, осветив поле сражения и открыв взору творящиеся там ужасы и сумятицу. Стрелы сыпались в таком количестве, что казалось, будто начался звездный дождь. Гибель стала теперь неминуема: галеры отошли далеко от берега, кто-то из раненых и больных, собрав последние силы, ринулся в воду, чтобы плыть вслед за кораблями, тогда как другие встали на колени и ждали смерти. Резня шла повсюду. На пространстве в два льё равнина превратилась в одно огромное смертное ложе; и все же король не желал покидать это страшное побоище; рыдая и воздевая руки к небу, он взывал к Божьему милосердию. Оставалось последнее судно, это была галера папского легата, и все торопили Людовика подняться на ее борт. Но он заявил, что пойдет по берегу, чтобы защищать, насколько это будет в его силах, остатки своего войска, и приказал корабельщикам догонять флотилию. Те подчинились. И тогда Людовик велел своему отряду идти под предводительством Эрара де Валери к Дамьетте, а сам, по-прежнему в сопровождении своего верного Саржина, занял место в арьергарде.
Небольшой королевский отряд шел всю ночь. На рассвете поднялся сильнейший ветер и отогнал всю флотилию к Мансуре. Но, подвергая еще большей опасности тех, кто находился на кораблях, этот ураган в то же самое время давал некоторую передышку тем, кто двигался по берегу, ибо он поднимал между ними и теми, кто их преследовал, такую плотную пелену пыли, что за ней ничего не было видно. И тогда, если верить арабскому историку Салиху, Бог христиан настолько отвернулся от них, что стоило кади Газаль ад-Дину, заметившему, что победа ускользает от сарацин, воззвать к ветру, крикнув ему во всю мочь: «Именем Магомета приказываю тебе направить свое дыхание против французов!», как ветер повиновался.
Это изменение направления ветра, независимо от того, произошло оно случайно или по волшебству, привело к тому, что на Ниле поднялись волны; несколько судов, нагруженных сверх меры, затонули, а другие были выброшены на берег. В числе последних оказалась и галера Жуанвиля. С того места, где его судно село на мель, Жуанвиль видел, как на другом берегу реки многие корабли уже попали в руки неверных, которые расправлялись с командой, бросая в воду мертвые тела, и тащили на сушу захваченные сундуки и ратные доспехи. Одновременно он заметил, что к нему приближается отряд турок, которые, увидев севшее на мель судно, спешили захватить его; но страх перед ожидавшей их участью придал людям Жуанвиля силы, и ценой неслыханных усилий им удалось столкнуть корабль в воду. Сарацины примчались к берегу как раз в ту минуту, когда французы покинули его; видя, что им не догнать крестоносцев, неверные забросали их дротиками и стрелами, причем в таком количестве, что Жуанвилю, хотя он и был весь изранен, пришлось надеть на себя кольчугу, чтобы защититься от этого губительного града, падавшего на его судно. Выведя галеру на середину Нила, кормчий продолжил плыть к противоположному берегу, при том что Жуанвиль не уловил его замысла; но тут один из людей сенешаля принялся кричать:
— Сир, сир, наш корабельщик, страшась сарацин, которые ему угрожают, хочет высадить нас на берег, где мы все будем зарезаны и убиты!
Жуанвиль тотчас же приказал кормчему держаться течения, но тот не внял этому распоряжению, и тогда славный сенешаль, которому помогли подняться, выхватил меч и пригрозил кормчему, что, если тот хоть на шаг приблизится к суше, он убьет его без всякой жалости. Угроза подействовала, и кормчий стал вести судно посредине реки, на одинаковом удалении от обоих берегов; но вскоре корабли дошли до того места, где Нил перегородила флотилия султана. И тогда кормчий спросил у Жуанвиля, что тот предпочитает: по-прежнему двигаться вперед, причалить к берегу или же бросить якорь посредине реки? Жуанвиль решил бросить якорь, но едва начали выполнять эту команду, как появились четыре галеры султана, на борту которых было более тысячи человек; они двигались бок о бок, намереваясь блокировать французскую флотилию и лишить ее всякой надежды на спасение. Увидев это, Жуанвиль стал держать совет со своими рыцарями: кому им следует сдаваться: тем сарацинам, что на берегу, или же тем, что на кораблях? По общему мнению, сдаваться надо было сарацинам на кораблях, ибо такое решение, по крайней мере, давало шанс, что пленников не разлучат. Среди всей команды нашелся лишь один человек, не желавший сдаваться в плен: это был церковник, требовавший, чтобы все умертвили себя, дабы вместе отправиться к Господу Богу, но никто не согласился с его мнением.
Тогда Жуанвиль взял небольшую шкатулку, где он хранил свои драгоценности и самые священные реликвии, и, чтобы она не попала в руки неверных, швырнул ее в воду. Один из матросов подошел к Жуанвилю и сказал, что они все погибнут, если он не позволит заявить сарацинам, что их пленник — родич короля. Жуанвиль разрешил ему говорить все что заблагорассудится. В эту минуту вплотную к ним подошли галеры сарацин, и одна из них бросила якорь, встав на траверзе корабля христиан. Доблестный рыцарь уже считал себя погибшим и препоручал свою душу Господу, как вдруг какой-то сарацин, вероятно проникшись к Жуанвилю жалостью, добрался вплавь до его галеры и сказал ему:
— Сир, если вы не доверитесь мне, вы погибли. Скорее прыгайте в воду; они вас не заметят, так как будут грабить ваш корабль, а я тем временем спасу вас.
Жуанвиль, не ожидавший подобной помощи, не стал терять ни минуты и, воспользовавшись советом, прыгнул в Нил. Сарацин поддержал сенешаля, так как тот был слаб и один неминуемо утонул бы. Вдвоем они доплыли до берега, но стоило им ступить на землю, как на них набросились душегубы; однако сарацин прикрыл Жуан- виля своим телом и крикнул:
— Родич короля! Родич короля!
Он сказал это вовремя, ибо Жуанвиль уже ощутил у себя на шее холодное лезвие ножа и упал на колени. Однако надежда на щедрый выкуп взяла верх над жаждой крови. Пленника препроводили в замок, где разместились сарацины; видя, как он слаб, они сжалились над ним: с него сняли кольчугу и набросили ему на плечи подбитый беличьим мехом алый плащ, подаренный ему матерью; одновременно кто-то принес ему белый ремень, которым он перепоясался, а кто-то третий дал ему шпяпу, которой он прикрыл голову.
Что же касается короля, то он видел разгром своей флотилии, но, не в силах прийти ей на помощь, продолжал двигаться по берегу, по-прежнему преследуемый сарацинами и по-прежнему столь преданно охраняемый Саржином и Шатильоном, что ни один сарацин не осмеливался приблизиться к ним, ибо оба рыцаря отгоняли неверных ударами мечей, как, по словам Жуанвиля, бдительные слуги отгоняют мух от хозяйского кубка. Но в конце концов, изнемогая от усталости и не в силах более держаться в седле, король был вынужден остановиться в Минье, «в жилище одной горожанки, родом из Парижа», но он был так плох, что приближенные сомневались, переживет ли он этот день.
Стоило королю броситься в постель, как к нему примчался мессир Филипп де Монфор и сообщил ему, что он заметил среди тех, кто их преследовал, эмира Зейн ад-Дина, с которым они вели в Мансуре переговоры о мире. Верный рыцарь пришел спросить у короля, не соблаговолит ли тот разрешить ему предпринять последнюю попытку и добиться от эмира хотя бы короткого перемирия. Король предоставил ему полную свободу действий. Мессир Филипп де Монфор взял небольшой конвой и в его сопровождении выехал из города, направившись к неверным; он встретился с ними в ту минуту, когда они устроили короткий привал и передыхали, чтобы совершить нападение на город, куда на их глазах вошел король. Их оружие лежало рядом с ними, а размотанные тюрбаны были разостланы на песке.
Рыцарь оставил конвой в пятидесяти шагах от сарацин и направился прямо к эмиру, который, видя, что человек приближается один, и догадываясь, что он явился с каким-то поручением, подал знак пропустить его. Мессир Филипп напомнил эмиру условия, предложенные султаном, а именно: сдача Дамьетты в обмен на Иерусалим, что должно гарантироваться особой самого короля, оставленного в качестве заложника. Король Людовик принял эти условия, и мессир Филипп де Монфор пришел спросить у эмира Зейн ад-Дина, по-прежнему ли он расположен принять их. Страх, который король, даже тяжело больной и беспомощный, все еще внушал сарацинам, был так велик, что их предводитель немедленно подтвердил свое согласие. Тогда в знак принятого на себя обязательства сир де Монфор снял свой перстень и отдал его эмиру; но в ту самую минуту, когда эмир надевал его на палец, предатель по имени Марсель, выбежав из города и приблизившись к конвою Монфора, крикнул:
— Сеньоры рыцари, сдавайтесь; это приказывает вам король. Ваше сопротивление грозит ему гибелью.
Не усомнившись в подлинности его слов, рыцари тотчас бросили оружие и доспехи; сарацины же, воспользовавшись благоприятным случаем, сразу же напали на небольшой отряд. После этого эмир вернул перстень Филиппу де Монфору, заявив:
— С пленниками переговоров не ведут.
Этот ответ стал сигналом к новой атаке. Филипп де Монфор примкнул к отряду Гоше де Шатильона. Сарацины во главе с двумя эмирами — Зейн ад-Дином и Джемаль ад-Дином — направились к городу. Услышав шум сражения, король собрал последние силы и, покинув неукрепленный и незащищенный дом, в котором его принимали, отправился во дворец Абу Абд-Аллаха, владетеля Миньи, где, по крайней мере, можно было оказать хоть какое-то сопротивление, а Гоше де Шатильон с остатками арьергарда расположился в конце узкой улицы, которая вела к этой крепости, где нашел укрытие король.
И тут начался последний бой. Все те, кто примкнул к Гоше, были из числа самых доблестных французских рыцарей, а тот, кто ими командовал, был достоин таких воинов. Можно было подумать, что он и его конь выкованы из железа, подобно его доспехам, ибо ни на том, ни на другом, казалось, никак не отразились перенесенные у Мансуры тяготы и тревоги. Увидев приближавшихся сарацин, Гоше выхватил меч и, вновь ринувшись на них, как если бы впервые вступал в бой, закричал:
— К Шатильону, рыцари! К Шатильону, мои славные воины!
Сарацины узнали его и увидели его таким же, каким он предстал их взорам на канале Ашмун. Изумленные подобным отпором, ибо им казалось, что для французов уже не оставалось ни малейшей надежды, неверные отступили к воротам города. Воспользовавшись передышкой, Гоше де Шатильон извлек из своего щита, из своих доспехов и из своего тела арбалетные стрелы, которыми он был весь утыкан, так что, когда сарацины вновь пошли в наступление, они снова застали его во главе рыцарей, облитым кровью, но готовым продолжить бой. Однако теперь это была уже настоящая резня. Сарацины, выведенные из себя столь долгой борьбой, привели пополнение, в десять раз превосходящее силы французов. Все христианские воины обрели там свою смерть. Гоше де Шатильон, не желавший просить пощады, пока он мог держать в руке меч, пал последним, сраженный ударами врага. Какой-то сарацин завладел его мечом и умирающей лощадью.
Затем неверные бросились к дворцу, где укрылся король. Когда Людовик услышал, как они ломают двери, отвага воина взяла в нем верх над смирением мученика: он схватил свой меч и поднялся, но почти тотчас же упал без чувств. Первым вошел в комнату и поднял руку на короля евнух Рашид; следом за ним явился эмир Саиф ад-Дин аль-Канири: Людовик был пленен.
Не испытывая почтения ни к мужеству, ни к слабости, ни к величию этого мученика, они заковали ему ноги в цепи и перенесли его на корабль, стоящий на Ниле; короля окружали его слуги, тоже взятые в плен и закованные, как и он, в цепи. Тотчас же со всех сторон зазвучали горны, барабаны и кимвалы, знаменуя победу и ликование; повсюду разнесся слух, что французский султан захвачен. Убийцы на какое-то время прекратили свой труд, заставивший их рассеяться по равнине, и, сбежавшись к берегам Нила, стали беспорядочной толпой победителей подниматься вверх по его течению, сопровождая корабль, на котором увозили короля и за которым следовала вся флотилия сарацин.
На следующий день короля доставили в Мансуру и, препроводив его в дом Фахр ад-Дина бен Лукмана, отдали под стражу евнуха Сахиба.
Юный султан не мог поверить в столь полную победу; но, едва только у него появилась такая уверенность, которую ему могло дать лишь зрелище плененного короля, он незамедлительно отправил всем своим губернаторам послания, содержавшие эту великую новость. Араб Макризи сохранил для нас письмо Туран-шаха Джамалю ад-Дину бен Ягмуру; отраженное в нем ликование дает представление о страхах, пережитых султаном. Вот оно:
«Да будет возблагодарен Всемогущий, обративший нашу печаль в радость! Ему одному обязаны мы победой. Милости, которыми он удостоил осыпать нас, неисчислимы, и последняя из них — самая бесценная. Объявите жителям Дамаска, а скорее, всем мусульманам, что Аллах помог нам одержать полную победу над христианами в то самое время, когда они замыслили погубить нас. В понедельник, в первый день этого года, мы открыли нашу казну и раздали наши богатства своим верным воинам. Мы вручили им оружие; мы призвали на помощь арабские племена; под нашими знаменами собралось неисчислимое множество солдат. В ночь со вторника на среду наши враги покинули свой лагерь и вместе со своим обозом двинулись к Дамьетте. Несмотря на ночной мрак, мы шли за ними следом. Тридцать тысяч их солдат остались на поле сражения, не считая тех, кто бросился в Нил. Мы истребили и побросали в ту же реку несметное число захваченных нами пленников. Король франков укрылся в Минье и молил нас о милосердии. Мы даровали ему жизнь и оказали ему почести, каких требует его звание».
К этому письму прилагалась в качестве дара шляпа французского короля, упавшая с его головы во время сражения; она была алого цвета, украшена геральдическими золотыми лилиями и подбита беличьим мехом. Губернатор Дамаска надел ее себе на голову, отправляясь читать народу письмо султана, а затем ответил своему повелителю:
«Аллах, несомненно, уготовил Вам завоевание вселенной, и Вы будете идти вперед от победы к победе, ибо, в доказательство этого будущего, Ваши рабы уже надевают себе на голову трофеи, захваченные Вами у королей».
Между тем новость о поражении крестоносцев достигла как врагов, так и друзей. Королева узнала ее в Дамьетте за три дня до своих родов, и горе ее было безмерно; несмотря на предосторожности, принятые храбрым комендантом крепости, который отвечал за ее жизнь перед королем, ей все время казалось, что Дамьетта захвачена и что сарацины врываются в ее покои. И тогда она во сне начинала кричать:
— На помощь! На помощь!
Наконец, понимая, что ее страхи могут пагубно отразиться на ребенке, которого она вынашивала, королева велела, чтобы у ее изголовья неотлучно находился верный восьмидесятилетний рыцарь, не выпускавший ее руки из своих ладоней, и всякий раз, когда бедняжка кричала во сне, будил ее словами:
— Мадам, не бойтесь. Я здесь и охраняю вас.
Наконец, в ночь перед родами ужас королевы был столь велик, что она велела всем удалиться из ее покоев. Затем, оставшись вдвоем со старым рыцарем, она встала с постели и опустилась перед ним на колени, моля его даровать ей милость; рыцарь тотчас же поклялся ей как даме, которую он должен был чтить, и как королеве, которой он был обязан повиноваться, сделать то, о чем она его попросит. И тогда Маргарита Прованская сказала ему:
— Сир рыцарь, заклинаю вас словом, которое вы мне дали, что, если сарацины захватят этот город, вы отрубите мне голову прежде, чем они смогут мною завладеть.
— Я сделаю это весьма охотно, мадам, — ответил рыцарь, — ибо я и без вашей просьбы помышлял поступить так, если случится то, чего вы опасаетесь.
На следующий день королева родила сына, нареченного Жаном и прозванного Тристаном в память о том, что на свет он явился в печали и бедности.
Едва она разрешилась от бремени, как ей сообщили, что пизанские и генуэзские рыцари, чьи корабли стояли в гавани, намерены бежать, покинув Дамьетту. Но покинуть Дамьетту означало покинуть короля. Дамьетта была единственным выкупом, который Людовик мог предложить за свою особу; тем самым Дамьетта оставалась последней надеждой христианского мира. Так что королева попросила пизанских и генуэзских рыцарей прийти к ней и велела спальникам, как ни была она еще слаба, привести их к ней в ее покои. Увидев их, она поднялась на своем ложе и, протянув к ним руки, промолвила:
— Сеньоры, именем Господа заклинаю вас, не покидайте этот город, ибо вам и самим понятно, что если вы поступите так вопреки моим мольбам, то монсеньор король и все те, кто сейчас вместе с ним, погибнут; а если вы не желаете оставаться здесь ради него, ибо он не господин вам и не владыка, то именем Мадонны и младенца Иисуса заклинаю вас, сделайте это ради несчастной женщины и ее несчастного дитяти, которых вы видите перед собой.
Все разом ответили ей, что им невозможно оставаться здесь дольше, поскольку они умирают с голоду. Тогда королева велела принести ей ларец, полный золота, открыла его на глазах у рыцарей и сказала им, что она намеревается купить весь хлеб и все мясо, какие найдутся в городе, так что теперь их станут кормить за счет короля. Благодаря этому обещанию они остались, и выполнение данного ею обязательства обошлось королеве в триста семьдесят тысяч ливров. Правда, Дамьетта стоила куда дороже.
Вечером на горизонте показался большой отряд воинов, направлявшийся к городу. По мере того как они приближались, становились видны доспехи, оружие и знамена христиан. Однако, поскольку было что-то странное и в том, как эти воины продвигались вперед, и в молчании, которое они при этом хранили, комендант велел запереть ворота, а солдатам приказал подняться на крепостные стены. И в самом деле, по смуглым лицам и длинным бородам этих людей Оливье де Терм сразу же понял, что против французов замыслили хитрую уловку. Мусульмане, облачившись в доспехи христиан и идя под святыми знаменами, надеялись захватить город врасплох; но, увидев, что их распознали и хитрость их раскрыта, они даже не попытались довести ее до конца и повернули назад, не вступив в бой. Эта провалившаяся попытка оказала немалую услугу христианам, ибо она показала неверным, что, хотя французы знают о пленении короля, они вовсе не предаются отчаянию и по-прежнему готовы обороняться.
Тем временем Туран-шах начал подумывать о том, чтобы извлечь пользу из своей победы, и ему стало понятно, что, коль скоро в его руки попало достояние Франции, он должен узнать его истинную цену; он рассудил, исходя не из человеколюбия, а из скупости, что те, кого убьют, выкупу уже не подлежат, и отдал приказ убивать впредь лишь бедняков, у которых нет надежды оказаться выкупленными, а рыцарей не трогать. Между тем король узнал, что кое-кто из пленников, торопясь вырваться из рук неверных, уже начал самостоятельно вести с ними переговоры; он тотчас же запретил кому бы то ни было, даже своим братьям, заключать любые соглашения и заявил, что договариваться о пленниках следует ему, а договорившись обо всех, он начнет затем переговоры и о себе; это он привел свою армию в Египет, добавил король, ему и следует вывести ее оттуда. Султан понял, что он должен иметь дело лишь с королем, и, то ли желая добиться его расположения, то ли в самом деле тронутый его отвагой, послал Людовику пятьдесят роскошных платьев, но король от них отказался, заявив, что он властитель королевства, богатством превосходящего Египет, и что ему пристало давать дары, а не получать их. Тогда Туран-шах, узнав, что королева разрешилась от бремени в Дамьетте, отправил туда посольство, которому было поручено поднести богатые подарки матери и подарить золотую колыбель ее сыну. Вначале Маргарита хотела отказаться от этих подношений, но затем она вспомнила о дарах царей-волхвов, неверных, как и султан, и, в память о божественном младенце и его святой матери, приняла подарки.
После этого, начав продвигаться к своей цели, султан велел спросить у Людовика, согласится ли тот вернуть Дамьетту и те города, какими французы владеют в Палестине, и пообещал, что в этом случае король будет освобожден. Однако Людовик ответил, что Дамьетта и в самом деле принадлежит ему, ибо Господу Иисусу Христу было угодно, чтобы он отвоевал ее у неверных, но на другие города в Иудее у него нет никаких прав. Султан направил к королю новых послов. Им было поручено спросить у Людовика, не пожелает ли он отдать в качестве выкупа за себя Дамьетту, а также замки госпитальеров и тамплиеров. Король ответил, что он не может такого сделать, ибо это будет противоречить принятой клятве: кастеляны и коменданты названных крепостей поклялись Богу и Иисусу Христу не отдавать эти замки сарацинам в качестве выкупа за какого-либо человека, будь то даже король. Послы передали этот ответ Туран- шаху.
Тогда к королю явился эмир с отрядом солдат, и на этот раз пленнику принесли не предложения, а угрозы; послы уступили место палачам, которым было поручено объявить королю, что если он откажется от соглашения, то по решению султана его подвергнут пыткам и будут пытать до тех пор, пока боль не заставит его сделать то, чего от него не могли добиться уговорами. Людовик ответил, что он пленник султана, что султан вправе поступать с ним как пожелает и что всякая боль и всякое мучение, какие ниспошлет ему Господь Иисус Христос, будут желанными, коль скоро они исходят от его имени.
И тогда возобновилась резня. Рыцарей поместили в шатрах, а солдат и оруженосцев — в огромном дворе; эти последние, в которых быстро распознали людей неименитых, были набиты вперемешку между земляными стенами, где ничто не защищало пленников от жара солнца и никто не заботился об их пропитании. И все-таки больше всего их погибло не от болезней и голода, а по прихоти султана; каждую ночь несколько сотен христиан выводили на берег реки, где их поджидали палачи; там у них спрашивали, согласны ли они отречься от своей веры; тот, кто становился вероотступником, сохранял себе жизнь, а тех, кто отказывался, убивали и бросали в Нил; затем течение увлекало их тела к Дамьетте, куда они несли страшные вести о том, что происходило с войском.
Между тем советники султана, молодые и сластолюбивые, составлявшие его двор, который он привез с собой из Месопотамии, со страхом наблюдали за этими затянувшимися переговорами и этими убийствами. Все то, что могло продлить присутствие христиан на Востоке, пугало их, ибо они подсознательно чувствовали, что существует глухая вражда между эмирами, воинством мамлюков, основанным отцом султана и сыгравшим главную роль в этой войне, и ничтожным войском, состоящим из приверженцев Туран-шаха и пришедшим уже после сражения, ровно к тому времени, когда можно было принять участие в дележе трофеев, доставшихся от пленников, которых не они захватили, и от мертвых, которых не они убили. Поэтому султану, чтобы упрочить свою власть внутри страны и в самом деле начать свое царствование, крайне важно было избавиться от столь сильного еще врага, пусть даже находящегося в плену. К Людовику отправили новых послов; они явились предложить ему свободу в обмен на выкуп в пятьсот тысяч ливров. Но Людовик ответил, что короля Франции не выкупают за золото, и, если такова воля султана, он даст ему пятьсот тысяч ливров за свое войско, а за себя самого — город Дамьетту. Когда Туран-шаху передали ответ короля, он счел это предложение столь благородным, что, не желая уступать своему пленнику в великодушии, воскликнул:
— Признаться, француз щедр! Он даже не стал торговаться из-за такой огромной суммы и согласен заплатить всю, какую у него потребовали. Передайте же ему, что в качестве выкупа за его жизнь я согласен принять Дамьетту, а в отношении его людей я делаю ему уступку в сто тысяч экю.
Когда соглашение было достигнуто, султан велел посадить короля и его баронов на четыре галеры и доставить их в Дамьетту, спускаясь по течению Нила. По прибытии в Фарискур корабли бросили якорь; в этом месте у Людовика должна была состояться встреча с Туран-шахом. То ли в честь этого события, то ли в ознаменование победы в Минье, на берегу реки был возведен огромный павильон из сосновых досок, обтянутый крашеным полотном. Перед главным зданием находилась прихожая, где явившиеся на аудиенцию к султану эмиры оставляли свои мечи и жезлы; в центре сооружения, разделенного на четыре крыла, находился просторный квадратный двор, а в середине этого двора высилась башня, верхняя площадка которой располагалась выше всех близлежащих речных склонов, так что с ее высоты султан мог обозревать всю окружающую местность и оба войска; кроме того, по решетчатой галерее, обитой изнутри дорогими индийскими тканями, из павильона можно было спуститься прямо к Нилу: проход этот предназначался для юного султана, на тот случай, если он пожелает искупаться в реке.
Христиане подплыли к этому поспешно сооруженному дворцу в четверг накануне праздника Вознесения Господня; сразу же по прибытии король был доставлен на берег и принят султаном. Это был принадлежавший к роду Айюбидов красивый юноша двадцати четырехдвадцати пяти лет, курд по происхождению и последний из потомков Салах ад-Дина, воспитанный, как мы уже говорили, вдали от отца, который, силой захватив трон, опасался, что его самого ожидает та же участь, какую он уготовил своему брату. Юный принц, выросший в изгнании на берегах Евфрата, усвоил там привычку к изнеженности и беззаботности, которую ассирийцы оставили в наследство народам, пришедшим им на смену. Как мы могли судить по его переменчивому отношению к королю, султан не был лишен некоторого душевного благородства, но проявлялось оно редко, непредсказуемо и своей скоротечностью напоминало вспышки молнии. Приехав в Каир, он первым делом потребовал у султанши Шаджар ад-Дурр отчета о сокровищах своего отца и тотчас раздал их своим фаворитам, что было поступком вдвойне недальновидным, ибо тем самым султан не только разорял государство ради обогащения никчемных людей, но и вызывал недовольство у тех, кто спас Египет, сражаясь в Мансуре. Последние же, мамлюки- бахриты, составляли в то время войско из восьмисот конников, находившееся под командованием Бейбарса, который, как уже говорилось, после гибели Фахр ад-Дина был провозглашен эмиром прямо на поле боя. Это воинство, которое сохранилось до наших дней и в течение семи веков своего существования распоряжалось по своему усмотрению многими султанами, сменявшими друг друга в Египте, было основано Наджм ад-Дином, отцом Туран-шаха, когда однажды, во время осады Наблуса, султана вероломно покинули его войска и он получил поддержку со стороны невольников тюркского происхождения, проданных ему сирийскими купцами. В благодарность за отвагу и самоотверженность, которые Наджм ад-Дин не вправе был ожидать от людей, купленных им за деньги, он осыпал их милостями, возвел в самые высокие звания и доверил им охрану только что построенного дворца на острове Рода. Подобных людей следовало опасаться. И потому самые мудрые советники нового султана внушали ему, что с мамлюками нужно держаться осторожно; но он, плохо знавший людей и не имевший никакого жизненного опыта, перенесенный вдруг, словно вихрем, из изгнания на трон и по прибытии в Египет увидевший, как в его присутствии было разгромлено самое доблестное войско христианского мира, смеялся над этими советами, которые ему чаще всего давали в разгар очередного буйного пиршества, и, выхватывая свою саблю и подбрасывая ее лезвием концы свечей, освещавших застолье, вместо всякого ответа говорил: «Так я расправлюсь с рабами-бахритами».
Таков был человек, царствовавший тогда в Египте и распоряжавшийся судьбами короля Людовика и первых принцев и баронов Франции. Тем не менее, будучи рабом своего слова и достойным сыном Пророка, он подтвердил прежние договоренности со своим венценосным пленником, и было условлено, что в ближайшую субботу, то есть через день, король вернется в Дамьетту. По окончании переговоров Туран-шах пригласил Людовика на торжественный обед, который он устраивал в этот самый день для мамлюков, но король, подумав, что его приглашают отнюдь не для того, чтобы оказать ему честь, а чтобы показать его любопытствующим победителям, отказался, несмотря на уговоры Туран-шаха, и вернулся к себе на галеру, неся своим рыцарям радостную весть о том, что все соглашения установлены окончательно, причем на тех самых условиях, какие были согласованы с послами, и уже в ближайшую субботу пленники обретут свободу. Это вызвало бурное ликование среди крестоносцев, которые, так долго видя себя в одном шаге от смерти или вечного заточения, не могли поверить в свое скорое освобождение.
Со своей стороны, Туран-шах никогда прежде не был так горд и счастлив: он стал единовластным повелителем египетского государства — одного из самых древних, самых прекрасных и самых богатых на земле; под его началом находилось доблестное войско, только что разгромившее армию, столкновения с которой страшился любой народ. И наконец, к сокровищам отца, возвращенным ему султаншей, он вскоре добавит четыреста тысяч золотых экю, которые должен выплатить ему король. Все это походило на какое-то волшебство, на какую-то сказку из «Тысячи и одной ночи», достойную занять место среди самых невероятных и самых счастливых арабских сказок.
Но одно дуновение сокрушило всю эту Вавилонскую башню, и, падая, она погребла Туран-шаха под своими обломками.
Во время обеда султан не обратил внимания на приглушенные разговоры мамлюков и на быстрые взгляды, которыми обменивались приглашенные. Когда настало время покидать пиршественную залу, он поднялся, слегка пошатываясь, и попросил Бейбарса принести саблю, оставленную при входе; видя, что эмир не подчиняется, он протянул к нему руку и властным тоном повторил свой приказ. В эту минуту Бейбарс выхватил свою саблю из ножен и, ударив султана по руке, рассек ее между третьим и четвертым пальцами. Раненый султан поднял окровавленную руку и, обернувшись к другим эмирам, крикнул:
— Ко мне! Разве вы не видите, что меня хотят убить?!
Но те в свою очередь выхватили сабли и воскликнули:
— Мы делаем с тобой лишь то, что ты хотел сделать с нами, и пусть лучше умрешь ты, презренный трус, чем мы, храбрые воины!
И тогда Туран-шах понял, что происходящее — это не месть одного человека, а всеобщий мятеж. Он бросился к лестнице, добежал до башни, возвышавшейся посреди внутреннего двора, и запер за собой двери. Бейбарс, опасаясь, что остальное войско может прийти на помощь султану, причем, возможно, не столько из любви к нему, сколько движимое неосознанной ненавистью простых солдат к привилегированным частям армии, выбежал из дворца и, обратившись к сарацинским рыцарям и арабам, объявил им, что Дамьетта взята и что султан, который вскоре отправится в захваченную крепость, приказывает им ехать туда впереди него. Воины-сарацины и солдаты-арабы, не почувствовав никакого обмана, оседлали лошадей и поскакали вперед, стараясь обогнать друг друга. Мамлюки остались одни.
И тогда христиане, напуганные этой стремительной скачкой и поверившие в известие о взятии Дамьетты, увидели необычайное зрелище. Как только войско скрылось из виду, все постройки, окружавшие башню, рухнули, словно по волшебству, открыв взорам грозное воинство мамлюков с оружием в руках. В одном из окон башни был виден султан, размахивавший своей окровавленной рукой и взывавший о пощаде. И тут христиане начали догадываться, что на глазах у них разворачивается один из столь частых на Востоке военных переворотов.
Султан продолжал умолять и взывать о пощаде; Бейбарс, в свою очередь став повелителем, приказал ему спуститься вниз, однако Туран-шах соглашался сделать это лишь на условии, что эмиры пообещают ему жизнь. И тогда, считая бессмысленным брать приступом башню, где могли прятаться преданные султану солдаты, готовые защищать его, мятежники встали огромным полукругом, так что башня оказалась между ними и Нилом, и направили на последнее убежище несчастного султана град горящих стрел. Крестоносцы, находившиеся посередине реки, не упустили ни единой подробности происходящего. Башня, как мы уже говорили, была сделана из дерева и крашеного полотна, и она с ужасающей скоростью вспыхивала всюду, куда попадал греческий огонь; в одно мгновение султан оказался в огненном плену; башня горела одновременно снизу и сверху, языки пламени спускались с кровли и поднимались от основания, грозя соединиться. Туран-шах, к которому угроза подступала с двух сторон, взобрался на подоконник и на мгновение словно застыл там в нерешительности, но затем, поскольку огонь был уже всего лишь в нескольких шагах от него и вот-вот должен был его охватить, он бросился вниз с высоты в двадцать футов и, не причинив себе при падении никакого вреда, помчался к Нилу, не ожидая больше помощи ни от кого, кроме пленников, которым еще накануне грозил вечным заточением или смертью.
Угадав его намерение, Бейбарс устремился вслед за ним и, прежде чем тот успел добежать до реки, догнал его и мечом нанес ему в бок второй удар; однако Туран- шах продолжил бежать, а затем бросился в Нил и поплыл к галерам. Христиане следили за этой жуткой борьбой, бессознательно, по доброте душевной, подбадривая беглеца своими криками, и султан уже думал, что он спасен, но в это время Бейбарс и шестеро мамлюков сняли с себя одежду и бросились за ним вплавь, зажав в зубах кинжалы. Туран-шах, хотя и ослабевший от двух ран, прилагал невероятные усилия, чтобы ускользнуть от преследователей, но вдали от берега течение становилось все быстрее, а одежда сковывала его движения. Убийцы настигли его и, несмотря на его крики и мольбы, стали безжалостно наносить ему удары кинжалами, а затем выволокли его тело на берег, и один из эмиров, по имени Фарис ад-Дин Актай, рассек ему грудь, извлек из нее окровавленное сердце и показал его мамлюкам.
— Вот, — произнес он, — сердце изменника, пусть же его растерзают собаки и склюют птицы!
И он отбросил сердце далеко прочь, чтобы это проклятие исполнилось; никому в голову не пришло подобрать его, и, несомненно, хищные звери сделали то, что задумали люди.
После этого предводители мамлюков, числом около тридцати, поспешно сели в лодку и направились к галерам пленников. Фарис ад-Дин Актай в сопровождении двух или трех своих сообщников поднялся на корабль Людовика и, показав королю свою залитую кровью руку, спросил его:
— Король франков, что ты пожалуешь мне за то, что я избавил тебя от врага, намеревавшегося предать тебя и, забрав у тебя Дамьетту, лишить тебя жизни?
Но Людовик ничего не ответил, то ли потому, что он не понял сказанного убийцей, то ли потому, что он, будучи королем, не хотел, чтобы его слова восприняли как одобрение убийства другого государя. И тогда эмир, приняв это молчание за свидетельство презрения к нему, извлек кинжал, которым он только что рассек грудь Туран-шаха, и приставил его к сердцу короля.
— Король франков, — промолвил он, — разве ты не знаешь, что я властен над твоей жизнью?
Король скрестил руки на груди и презрительно улыбнулся. Гнев, вспыхнувший как пламя, исказил лицо убийцы.
— Король франков, — крикнул он изменившимся от ярости голосом, — посвяти меня в рыцари, или ты погиб!
—- Прими христианство, — ответил ему король, — и я посвящу тебя в рыцари.
То ли на самом деле Актай не питал дурных намерений по отношению к своему пленнику, то ли на него подействовало спокойствие короля, но, ничего не сказав, он медленно вложил кинжал в ножны и удалился с корабля.
Тем временем на галере Жуанвиля творилась сумятица; туда с криками и угрозами поднялись другие эмиры, держа в руках обнаженные мечи, а на плече — боевые топоры. Жуанвиль спросил у мессира Бодуэна д’Ибелина, понимавшего язык сарацин, что нужно этим душегубам. Рыцарь ответил, что, если верить их словам, они пришли отрубить головы пленным. Жуанвиль обернулся и увидел, что все его люди сообща исповедуются у монаха- тринитария: это подтверждало справедливость сказанного мессиром Бодуэном; но так как сам сенешель не помнил за собой грехов, он опустился на колени рядом с одним из мамлюков и, подставив шею, осенил себя крестным знамением, исполненный решимости встретить свою участь; он лишь произнес:
— Так умерла святая Агнесса.
Но пока сенешаль стоял на коленях, мессир Ги д’Ибелин, коннетабль Кипра, стоявший в такой же позе и тоже ожидавший смерти, спросил его, не соблаговолит ли он принять у него исповедь. Жуанвиль согласился и, когда исповедь была закончена, дал коннетаблю отпущение грехов, какое имел право ему дать, но, как признался потом славный сенешаль, из всего услышанного он, встав на ноги, не запомнил ни слова. В это время появился Актай и приказал мамлюкам не пускать в ход все их сабли, топоры и кинжалы. Мамлюки повиновались, а затем, после того как христиане, теснясь, словно стадо баранов, все вместе отступили к корме галеры, они собрались на ее носу и стали держать совет; приняв какое-то решение, они сели в лодку и направились к кораблю, на котором находился король.
На этот раз мамлюки повели себя совершенно иначе; в молчании поднявшись на палубу, они с почтительным видом предстали перед Людовиком и обратились к нему со словами, что все в этом мире происходит лишь по суду Божьему и, когда Господь замысливает какое-либо событие, он все к нему предуготовляет; стало быть, христианам следует забыть то, что произошло сейчас у них на глазах; что сделано, то сделано, и мамлюки требуют от короля лишь исполнения договора, заключенного с султаном. Король ответил, что он готов сдержать свое слово; однако мамлюки рассудили, что король дал клятву Туран-шаху, а не его преемнику и потому эти обещания следует повторить. Король согласился с этим требованием, и обе стороны назначили доверенных лиц, чтобы составить условия нового соглашения.
Было договорено, что клятв, которые должны принести мамлюки, будет три, и звучать им следует так.
Первая: если мамлюки не сдержат своих обещаний королю, то пусть они будут опозорены и обесчещены, как тот мусульманин, который за свои грехи был приговорен совершить с непокрытой головой паломничество в Мекку.
Вторая: если мамлюки не сдержат своих обещаний, то пусть они будут опозорены и обесчещены, как тот мусульманин, который, разведясь с женой, взял ее снова, прежде чем он увидел ее лежащей в постели с другим мужчиной.
Третья: если мамлюки не сдержат своих обещаний, то пусть они будут опозорены и обесчещены, как тот мусульманин, который ест свинину.
Эмиры принесли требуемые клятвы; затем, в свою очередь, они представили в письменном виде те, какие должен был произнести король; их было две, и составили их вероотступники. Вот эти клятвы.
Первая: если король не сдержит своих обещаний, то он по собственной воле отрешится от близости с Богом, с его достопочтенной матерью, с двенадцатью апостолами и со всеми прочими святыми мужами и женами, обретающимися в раю.
Вторая: если король не сдержит своих обещаний, то он будет слыть клятвопреступником, как христианин, который отрекся от своего Бога, своего крещения и своей веры и, в знак презрения к Богу, плюет на крест и попирает его ногами.
Людовик ответил посланникам эмиров, что он готов произнести первую клятву, но никакая земная сила не заставит его дать вторую, ибо она есть богохульство.
Услышав этот ответ, мамлюки пришли в сильное волнение и в один голос стали кричать, что они поклялись во всем, чего пожелал король, в то время как сам он отказывается дать клятву, хотя обещал сделать это. И тогда один из послов заявил, что ему прекрасно известно, откуда исходят препятствия и сомнения: дело тут не в короле, а в патриархе Иерусалимском, его советнике.
Эмиры тотчас снова сели в лодку и в третий раз направились к кораблю Людовика. Они застали короля по-прежнему непреклонным и спокойным, несмотря на все их угрозы; затем, видя, что он непоколебим в своем решении, и полагая, что его стойкость, как сказал посол, укрепляет своими советами патриарх Иерусалимский, мамлюки схватили этого священника и, невзирая на то, что это был красивый и почтенный старик восьмидесяти шести лет, его привязали к столбу, а затем на глазах у короля так сильно стянули ему руки веревкой, что они распухли и из них брызнула кровь. Но мученичество других не могло повлиять на того, кто готов был претерпеть его сам, и, хотя патриарх, сломленный болью, кричал ему: «Клянитесь, сир, клянитесь без боязни, я беру этот грех на свою душу!» — король ответил, что лучше умереть как добрый христианин, чем жить, прогневив Бога и Богородицу. Наконец, видя, что старик потерял сознание, а Людовик по-прежнему не желает клясться, мусульмане отвязали патриарха и заявили, что они удовольствуются словом короля, но он определенно самый гордый христианин, какого когда-либо видели на Востоке.
В тот же вечер Людовик отправил к королеве гонца, приказав ей немедленно отправиться в Экс, ибо через день Дамьетта будет сдана. Когда Маргарита получила его послание, она еще не оправилась от родов и была прикована к постели; однако она тотчас поднялась, предпочитая скорее поставить под угрозу свою жизнь, чем хоть на миг увидеть себя, к своему ужасу, во власти неверных; и когда на следующий день король прибыл в шатер, который он велел поставить на небольшом удалении от городских стен, его супруга и сын уже находились в открытом море, а следовательно, в безопасности.
Дамьетта опустела; в ней остались только больные, которым предстояло пробыть заложниками до тех пор, пока королю, платившему наличными двести тысяч ливров, то есть половину условленной суммы, не пришлют из Экса остаток выкупа. На рассвете в город вошли сарацины, сопровождаемые мессиром Жоффруа де Саржи- ном, который отдал ключи от города эмирам; затем приступили к выплате двухсот тысяч ливров.
Процедура велась с помощью гирь и весов; за один раз взвешивали десять тысяч ливров. Взвешивание продолжалось с утра субботы до трех часов пополудни воскресенья, и, чтобы все происходило честно, при этом неотлучно находился король. После того как были взвешены последние десять тысяч ливров, король вернулся в свой шатер и занялся подготовкой к отъезду. Он уже собирался покинуть берег, когда мессир Филипп де Монфор, которому было поручено передать деньги сарацинам, признался ему, что он обманул их на одно взвешивание; и тогда, несмотря на уговоры своих слуг, с ужасом взиравших на то, как король вновь отдает себя в руки неверных, он вернулся в шатер, велел снова открыть сундук и послал сарацинам десять тысяч ливров.
На следующий день Людовик, свято исполнивший свои обещания и как король, и как христианин, покинул всего лишь с тремя галерами и пятью сотнями рыцарей землю Египта, куда он привел тысячу сто кораблей, девять с половиной тысяч рыцарей и тридцать тысяч пехотинцев.
Восемнадцать лет спустя арабский поэт по имени Исмаил, узнав, что Людовик готовит второй крестовый поход в Африку, сложил такие стихи:
О франк! Ужель забыл ты, что Каиру родной сестрой приходится Тунисская твердыня? Об участи, что ждет тебя, подумай! Могилу там найдешь взамен жилища Фахр ад-Дина бен Лукмана, и вместо евнуха Сахиба два смертных ангела, Мункар с Накиром, придут спросить тебя, кто Бог твой, кто пророк.
Людовик отправился в Тунис, и 25 августа 1270 года предсказание поэта сбылось.
Дом Фахр ад-Дина бен Лукмана, служивший тюрьмой Людовику Святому, стоит и по сей день под сенью вековых пальм, величественно возвышаясь на левом берегу Нила; три огромных окна, где вместо стекол причудливо переплетаются кружевные решетки, расположены над полукруглой дверью, наличник которой украшен узором из чередующихся красных и белых камней; к левой части дома примыкает небольшая низкая пристройка, имеющая лишь один проем, причем таких ничтожных размеров, что его даже нельзя назвать окном; это скромная часовенка, где молился святой король; эмир велел построить ее, уступив религиозной щепетильности своего узника, чтобы Людовик мог произносить свои молитвы там, куда было запрещено входить мусульманам. Мы на минуту задержались перед этой святыней, а затем наши гребцы беззаботно затянули те же песни, что и накануне, и джерма полетела по волнам, подгоняемая одновременно веслами и течением. Даже быстро спустившаяся ночь не заставила нас остановиться; проснувшись, мы заметили, что русло реки стало намного шире, а сквозь завесу листвы, окаймляющей Нил, проглядывают белые стены Дамьетты. Этот город, расположенный на два льё выше того места, где стояла древняя Дамьетта, своим обликом напоминает итальянские города: дома в нем большие и красивые, а у тех, что выходят прямо на набережную, все террасы окружены зелеными решетчатыми загородками, которые выглядят необычайно привлекательно.
Как только мы вышли от французского вице-консула, нас окружили Талеб, Бешара и все наши верные арабы. Они пришли получить наши распоряжения, чтобы сопроводить нас через Эль-Ариш и пустыню в Иерусалим; однако недавний опыт путешествия по воде чрезвычайно очаровал нас, а так как этот способ передвижения выглядел в наших глазах намного предпочтительнее того, какой предлагали нам арабы, и к нашему мнению безоговорочно присоединились г-н Линан и вице-консул, то в итоге решено было добираться морем до Яффы.
Мы расстались с нашими арабами как со старыми и верными друзьями и с чуть щемящим сердцем в последний раз взглянули на дромадеров, которые, опустившись на колени, застыв в неподвижности и обратив на нас свои большие, как у газелей, глаза, казалось, выражали свое несогласие с тем, что мы говорили о жесткости их аллюра. Тем не менее вскоре они доказали нам, что не забыли ни одного из своих развлечений: поднявшись, как это принято в пустыне, в два приема, они унесли своих всадников, двигаясь мелкой рысью, способной выбить из седла даже кирасира.
Приготовления к нашему короткому морскому путешествию вскоре были завершены; джерма, которую мы зафрахтовали, имела в длину примерно двадцать футов; управляли ею три турецких моряка, то есть три степенные личности, занятые главным образом курением длинных чубуков с превосходным табаком из Латакии.
Чтобы пересечь Богаз (устье Нила), используя утренний бриз, мы вышли из Дамьетты в шесть часов.
В ту минуту, когда джерму уже отталкивали от берега, к барону Тейлору подошел какой-то турок и попросил взять его с собой до Яффы. Когда мы ответили согласием на эту просьбу, радость турка была безгранична. Он поднялся на лодку и тотчас же принялся набивать чубук табаком наших матросов; затем он присоединился к остальным, и скоро в воздух поднялся такой столб дыма, что те, кто наблюдал за нами с берега, вполне могли предположить, не видя никого у снастей, что перед ними какой-то новый пароход.
Берега Нила возле его устья покрыты рисовыми полями и радуют взор своей зеленью; по мере того, как вы продвигаетесь вперед, деревья встречаются все реже; однако рельеф берегов не меняется, и вплоть до самого моря они тянутся с едва заметным уклоном; в каких-то местах ширина реки составляет три четверти льё, в других она ограничивается четвертью льё, а в устье, если судить на глаз, может доходить до полутора льё.
Течение здесь быстрое, а дно усеяно камнями, выступающими из воды и создающими большие трудности для судов. Капитан джермы, беззаботно растянувшись на ее носу, отдавал приказы двум матросам; дважды он бросал нас на буруны, и следует отдать ему должное: опасность, которой мы подвергались, по-видимому ничуть его не волновала. В девять часов мы уже были в открытом море и скользили по его ровной глади, подгоняемые легким ветерком, который дул с берега.
То был прощальный привет империи фараонов, последний вздох таинственного Египта, который вскоре стал виднеться над морем лишь как тонкая полоска зелени, похожая на морского змея и с приходом ночи растаявшая в пурпурно-золотистом небе. Мы неотрывно смотрели на эту сверкающую точку до тех пор, пока спустившаяся ночная мгла не сделала все горизонты похожими. Лишь тогда мы перестали в них всматриваться, но глаз не смыкали, возбужденные ожиданием, которое лишало нас сна: на рассвете нам предстояло приветствовать Святую Землю.