Жиль Блас в Калифорнии

ПРЕДИСЛОВИЕ

Монморанси, 20 июля 1851 года.

Дорогой издатель!

Я уверен, что Вам предстоит сильно удивиться, когда, обратившись к концу этого письма, Вы увидите там под­пись человека, который сочиняет больше всех на свете книг, но писем пишет меньше, чем кто-либо другой.

Все разъяснится, когда Вы увидите, что к письму при­лагается объемистая рукопись, носящая название «Год на берегах Сакраменто и Сан-Хоакина».

Но как это может быть, дорогой друг, скажите мне Вы, ведь неделю назад мы встречались с вами в Париже, а разве можно успеть за неделю съездить в Калифорнию, пробыть там год и вернуться назад?

Почитайте, дорогой мой, и Вам все станет понятно.

Вы знаете меня: нет на свете человека, в большей сте­пени, чем я, любящего путешествовать и в то же самое время более меня склонного к домоседству. Я выезжаю из Парижа, чтобы проделать три или четыре тысячи льё, или же остаюсь в своей комнате, чтобы написать сто или сто пятьдесят томов.

Так вот, невероятнейшим образом 11 июля сего года я принял решение провести два-три дня в Ангене. Однако не думайте, что я собирался там развлечься: ни в коей мере! Боже сохрани, чтобы мне в голову вообще могла прийти такая причуда! Нет, просто мне предстояло опи­сать в «Моих мемуарах» одну сцену, произошедшую в Ангене двадцать два года тому назад, и, опасаясь наде­лать ошибок, я хотел вновь взглянуть на те места, где с тех пор мне не доводилось бывать.

Мне было прекрасно известно, что в Ангене, так же как в Пьерфоне и в Отёе, открыли источник минераль­ной воды, но я совершенно ничего не знал о тех измене­ниях, какие повлекло за собой это открытие, и о том, что Анген попросту становится крупным городом вроде Женевы, Цюриха или Люцерна, в ожидании того вре­мени, когда он станет морским портом вроде Аньера.

Итак, я поехал в Анген поездом, отправлявшимся без четверти одиннадцать вечера. В одиннадцать я уже был на станции и стал спрашивать, как добраться оттуда до Ангена.

Представьте себе, дорогой мой, парижанина или про­жившего в Париже двадцать пять лет провинциала, что почти одно и то же, который спрашивает на станции в Ангене дорогу до Ангена!

Так что служащий, к которому я обратился, решил, вероятно, что я над ним насмехаюсь, хотя, уверяю вас, это никоим образом не входило в мои намерения; и потому он, не сдвинувшись с места и проявляя ту хорошо известную вежливость, какую проявляют по отношению к публике лица, которые от нее же и зависят, удостоил меня таким ответом:

— Дойдите до моста и поверните направо.

Я поблагодарил его и пошел к мосту.

Дойдя до моста, я взглянул направо; и что же я там увидел? Город, о существовании которого я и не подо­зревал.

Анген представлялся мне совсем иным.

Огромный пруд, весь заросший тростником и болот­ными травами и заполненный утками, лысухами, ныр­ками, водяными курочками и зимородками, а кроме того, два или три дома на дороге — таким для меня был мой Анген, Анген моих воспоминаний, Анген, где я охотился двадцать два года тому назад.

Так что я принял это скопление домов за лже-Анген и стал искать настоящий.

«Дойдите до моста и поверните направо».

Направо уходила небольшая дорога, непритязательная по виду и предназначенная для пешеходов. Именно такая дорога должна была привести меня в мой Анген.

И я пошел по этой дороге.

Она привела меня к полю, со всех сторон закрытому изгородями.

В моем представлении Анген еще не поднялся до уровня города, но и не опустился до уровня травы. Анген не был ни Вавилоном, сожженным Александром Маке­донским, ни Карфагеном, разрушенным Сципионом. По Ангену не прошелся плуг, никто не сеял соль в оставлен­ные им борозды, и никому не приходилось снимать страшных проклятий, тяготеющих над проклятым местом. Стало быть, я находился не там, где был Анген.

Я вернулся назад, то есть воспользовался превос­ходным средством для сбившихся с дороги путешествен­ников и потерявших мысль ораторов. Вернувшись назад, я обнаружил, опять-таки справа, нечто вроде дощатого моста, который привел меня — я хотел было сказать, в тень, но вовремя спохватился — в сумрак большой аллеи, засаженной деревьями, сквозь листву которых, по левую сторону, в отсветах облачного неба виднелась, как мне показалось, дрожащая темная поверхность пруда.

(Я упорно называю водоем Ангена прудом: мне не было известно, что, уменьшившись наполовину, он пре­вратился в озеро.)

Теперь я смело продолжил путь. Раз стала видна вода, Анген должен быть где-то близко.

Приближение к цели моего путешествие доставляло мне тем большее удовольствие, что с неба начали падать капли довольно частого дождя, а я был в легких туфлях и нанковых брюках.

Я ускорил шаг и шел еще около четверти часа. Это длилось чересчур долго, даже принимая во внимание смутность моих воспоминаний: мне было непонятно это полное отсутствие домов, однако меня успокаивало то, что слева постоянно виднелась вода. Так что я не отчаи­вался и продолжал идти вперед.

Наконец в листве показался просвет. Я поспешил к нему и тотчас разобрался в топографии моего маршрута, прежде достаточно запутанной.

Сам того не подозревая, я обошел озеро кругом от его южной оконечности до северной.

На другом конце водоема горело два или три огонька, указывая мне на расположение домов, которые я до того безуспешно искал, а справа и слева от меня, столь же неожиданно, как театральные декорации, появляющиеся по свистку машиниста сцены, вдруг поднялись готиче­ские замки, швейцарские шале, итальянские виллы, английские коттеджи, а на озере вместо уток, нырков, лысух, водяных курочек и зимородков поверхность воды бороздили во всех направлениях тысячи белых точек, в которых, приглядевшись, я через несколько секунд рас­познал лебедей.

Помните того парижанина, который заключил пари, что он сможет пройти босиком по льду большого бас­сейна Тюильри, но, дойдя до середины, остановился со словами: «Честно говоря, слишком холодно, лучше уж я проиграю пари» и повернул назад?

Я чуть было не последовал его примеру, но, то ли по глупости, то ли из упрямства, продолжил свой путь.

Ну а кроме того, на память мне пришли все те колко­сти, какие были написаны по поводу того, что у меня не получилось совершить путешествие вокруг Средиземного моря в 1834 году. Я подумал, что их написали бы куда больше, если бы стало известно, что мне не удалось обойти вокруг Ангенского озера в 1851 году, и, как уже было сказано, вновь двинулся вперед.

Я шел по кольцевой дороге, охватывающей всю эту новоявленную Венецию, и, следовательно, не мог заблудиться. Мне следовало вернуться к отправной точке, а чтобы вернуться к отправной точке, я непременно дол­жен был пройти мимо домов, стоящих на проезжей дороге и составляющих в моих глазах единственный, неповторимый, подлинный Анген.

Наконец, после еще четверти часа ходьбы, я оказался в столь желанном для меня Ангене.

И снова мне показалось, что я ошибся, настолько все это мало напоминало мой Анген образца 1827 года; но в итоге, обратившись к кучеру проезжавшего мимо фиа­кра, я узнал, что достиг конечной цели своего путеше­ствия.

Я стоял перед гостиницей «Тальма».

Черт побери! Именно это мне и было нужно, ведь я так любил и так восхищался этим великим актером.

Так что я постучался в гостиницу «Тальма», где было закрыто все — от подвального окна до чердачной ман­сарды.

Но это не имело особого значения, поскольку у меня появилось время пофилософствовать.

Стало быть, неверно, что забвение — понятие безого­ворочное! Вот нашелся же человек, вспомнивший Тальма и отдавший свое заведение под покровительство этого великого святого.

По правде сказать, я предпочел бы увидеть воздвигну­тый на одной из наших площадей памятник этому вели­кому актеру, на протяжении трех десятилетий составля­вшему славу французской сцены, а не гостиницу, построенную в деревне. Но не так уж это важно! Что поделаешь? Все же лучше через четверть века увидеть его имя начертанным на фасаде гостиницы, чем не увидеть его начертанным нигде.

Известно ли Вам, друг мой, где стоит памятник Гар­рику? В Вестминстере, напротив памятника королю Георгу IV.

И это справедливо, поскольку, на самом деле, первый был королем в большей степени, чем второй.

Итак, я проведу ночь в гостинице «Тальма».

Между тем, поскольку мне не открывали, я снова постучал в дверь.

Открылся небольшой ставень, в окне показалась рука, а потом из него высунулась голова.

То была взлохмаченная голова мужчины, явно пребы­вавшего в дурном настроении.

Такой бывает голова у кучера перегруженного дили­жанса или у кондуктора переполненного омнибуса.

Короче говоря, голова грубияна.

— Чего вы хотите? — спросила голова.

— Мне нужна комната, постель и ужин.

— Свободных мест нет, — ответила голова.

После этого голова исчезла, а рука потянула ставень, который с грохотом захлопнулся, тогда как позади него голова продолжала ворчать:

— Полдвенадцатого! Нашел же время требовать ужин и ночлег!

— Полдвенадцатого! — повторил я.

Лично мне казалось, что это самое время для того, чтобы поужинать и лечь спать. И если гостиница «Тальма» переполнена, то, возможно, мне удастся найти место в какой-нибудь другой гостинице.

И я решительно отправился на поиски ужина, ком­наты и постели.

Из громадного здания напротив доносились звуки музыкальных инструментов и лился яркий свет. Я подо­шел к нему и прочитал начертанную золотыми буквами надпись: «Гостиница четырех павильонов».

«О, — сказал я себе, — было бы чертовски странно, если бы в этих четырех павильонах, в этой великолепной гостинице не нашлось для меня комнаты!»

Я вошел внутрь: первый этаж был великолепно осве­щен, но все остальное тонуло в полной темноте.

Тщетно я искал, к кому бы обратиться: дела здесь обстояли еще хуже, чем в замке Спящей Красавицы, где все были погружены в сон. В гостинице «Четыре пави­льона» не было ни души — ни спящей, ни бодрству­ющей.

Там были лишь те, кто танцевал, и музыканты, кото­рые им аккомпанировали.

Я отважился дойти до коридора, ведущего в танце­вальный зал, и там мне встретился некто, по виду напо­минавший гостиничного слугу.

— Любезный, — спросил я его, — можно ли получить ужин, комнату и постель?

— Где? — спросил у меня слуга.

— Да здесь, черт побери!

— Здесь?

— Разумеется: разве я не в гостинице «Четыре пави­льона»?

— Да, конечно, сударь.

— Так что, у вас нет номеров?

— Ну почему же; они будут, сударь, больше полутора сотен.

— И когда же?

— Когда это закончится.

— А это когда-нибудь закончится?

— А вот насчет этого, сударь, сказать ничего нельзя. Но если сударь желает потанцевать ...

Выражение «Если сударь желает потанцевать», прозву­чавшее в гостинице «Четыре павильона», показалось мне почти такой же наглостью, как фраза «Свободных мест нет», услышанная мною в гостинице «Тальма».

Так что я удалился в поисках другого пристанища.

Но единственным пристанищем, на какое у меня еще могла сохраняться некоторая надежда, была гостиница «Анген». Мне указал на нее продавец в еще открытой винной лавке. Я пошел и постучал в дверь гостиницы, но ее хозяин даже не потрудился ответить мне.

— О, — произнес виноторговец, покачав головой, — у папаши Бертрана привычка не отвечать, когда у него в гостинице нет больше мест.

— Как! — воскликнул я. — Он вообще не отвечает?

— А зачем, — промолвил виноторговец, — если мест все равно нет?

Это показалось мне настолько логичным, что у меня не нашлось ни единого слова для возражений.

Я бессильно уронил руки и опустил голову на грудь.

— Надо же, — прошептал я, — вот уж никогда бы не подумал ... В Ангене нет мест!..

Но затем, подняв голову, я спросил:

— А в Монморанси места есть?

— О, с избытком!

— А гостиницу «Белая лошадь» по-прежнему содержит папаша Ледюк?

— Нет, его сын.

«Ну что ж, — подумал я, — отец был трактирщиком старого закала, и если сын обучался у отца, что вполне вероятно, то он должен уметь вставать в любой час ночи и находить свободные номера, даже если их нет».

И под тем же самым дождем, из моросящего ставшего проливным, я направился в Монморанси.

По эту сторону железнодорожного полотна все оста­лось прежним и пребывало в том состоянии, какое было известно мне прежде. Это была обычная дорога, по кото­рой я шел двадцать лет назад: она тянулась вдоль стены, пересекала поля, расширялась под сенью купы ореховых деревьев и, наконец, огибала город, усыпанная теми малоприятными острыми камешками, какие, видимо, поставляют муниципалитету прокатчицы ослов, чтобы лишить путешественников возможности ходить здесь пешком.

Я узнал крутой подъем, узнал одиноко стоящий кры­тый рынок, узнал гостиницу «Белая лошадь».

Городские часы пробили четверть второго ночи. Но это не имело значения: я отважился постучать.

Что мне скажут здесь, если за два часа до этого в гостинице «Тальма» со мной обошлись почти как с бро­дягой?

Я услышал шум, увидел, как зажегся свет, и уловил звук шаркающих шагов по лестнице.

На этот раз меня не спросили, чего я хочу, а просто открыли мне дверь.

Сделала это полуодетая горничная, веселая, приветли­вая и улыбающаяся, хотя она явно была оторвана мною от первого сна.

Звали ее Маргарита. Да, друг мой, есть имена, которые навсегда запечатлеваются в сердце.

— Ах, сударь, — воскликнула она, — в каком же вы виде! Ну же, входите! Вы ничем не рискуете, если вой­дете, обсушитесь и полностью переоденетесь.

— Я охотно войду и обсушусь. Но вот что касается того, чтобы полностью переодеться ...

И я показал ей сверток, который я таскал под мышкой с тех пор, как вышел из поезда, и в котором находились две пары носков, рубашка, руководство по хронологии и томик «Революции» Мишле.

— О, — сказала она, — это пустяки; все, чего вам недо­стает, вы найдете в доме у господина Ледюка.

О святое гостеприимство! Великим, божественным его делает вовсе не то, что оно предлагается бесплатно, а то, что оно предлагается дружеским голосом и с улыбкой на лице.

О святое гостеприимство! Определенно, ты обитаешь в Монморанси! И Руссо, который далеко не всегда был рассудительным, прекрасно знал, что он делает, когда пришел просить его в замке Ла-Шевретт. Мне неиз­вестно, как приняла тебя худосочная маркиза д’Эпине, о возвышенный создатель «Эмиля», но наверняка она, зна­комая с тобой, встретила тебя не лучше, чем приняла меня незнакомая со мной Маргарита.

Вслед за Маргаритой спустился г-н Ледюк, который, разумеется, узнал меня.

С этой минуты гостеприимство приобрело гигантские масштабы. Мне предоставили лучшую в гостинице ком­нату, комнату мадемуазель Рашель. Ледюк решил обслуживать меня за ужином, а Маргарита поже­лала нагреть мне постель грелкой.

Что же касается меня, то я имею привычку принимать в подобных обстоятельствах все, что мне предлагают.

Как Вы понимаете, дорогой друг, мне пришлось рас­сказать свою историю г-ну Ледюку. Как могло случиться, что в четверть второго ночи, придя пешком, с маленьким свертком под мышкой и промокнув до костей, я посту­чал в дверь «Белой лошади» в Монморанси? Неужели в Париже вспыхнула революция против писателей, своего рода 31 мая, и я как изгнанник, подобно Барбару и Луве, явился просить убежища?

К счастью, ничего подобного на самом деле не про­изошло. Я успокоил г-на Ледюка и заявил ему, что при­ехал сюда всего лишь для того, чтобы провести день или два в Ангене, но, не найдя там ни ужина, ни комнаты, ни постели, был вынужден продолжить путь до Монмо­ранси.

Господин Ледюк испустил вздох, в котором самым красноречивым образом прозвучало «Ти циоцие[23]» Цезаря.

Я поспешил объяснить г-ну Ледюку, что приехал в Анген не ради удовольствия, а чтобы поработать там.

— Ну что ж, — ответил г-н Ледюк, — вы поработаете не в Ангене, а в Монморанси. Здесь вас будут меньше беспокоить.

В этих нескольких словах «Здесь вас будут меньше беспокоить» была заключена такая глубокая печаль, что я поспешил в свой черед ответить:

— Конечно, и я останусь здесь не на два дня, а на неделю.

— О, в таком случае, — сказал мне г-н Ледюк, — если вы останетесь здесь на неделю, вы поработаете над тем, о чем сейчас даже не подозреваете.

— И над чем же я поработаю?

— Над путешествием в Калифорнию.

— Я? Полноте, дорогой господин Ледюк, вы с ума сошли!

— Подождите до завтра, и вы еще поблагодарите меня за это предложение.

— Ладно, подождем до завтра; впрочем, я лучше всех на свете умею пользоваться непредвиденными возмож­ностями: однажды я вместе с Доза совершил путешествие в Египет, никогда не побывав там. Найдите столь же остроумного, как Доза, человека, приехавшего из Кали­форнии, и я вернусь туда вместе с ним.

У меня есть как раз тот, кто вам нужен: молодой человек, вернувшийся оттуда совсем недавно, причем с уже готовым путевым дневником, настоящий Жиль Блас, поочередно попробовавший себя в качестве носильщика, золотоискателя, охотника на ланей и на медведей, гости­ничного слуги, виноторговца и старшего помощника командира судна, на котором он вернулся из Сан-Фран­циско через Китай, Малаккский пролив, Бенгалию и мыс Доброй Надежды.

— О, вот это мне подходит, дорогой господин Ледюк!

— Ну я же вам говорил!

— Понимаете, дело в том, — сказал ему я, — что я вижу в Калифорнии совсем не то, что видят в ней дру­гие.

— И что же вы в ней видите?

— О, это был бы слишком долгий разговор для такого позднего часа. Сейчас два часа ночи, я отлично согрелся, прекрасно поужинал и великолепно устроился на ночлег. До завтра, господин Ледюк.

На следующий день г-н Ледюк представил мне своего путешественника. Это был молодой человек лет двадцати шести, с умным взглядом, черной бородой, приятным голосом, загоревший под солнцем экватора, который он недавно пересек четыре раза.

Стоило мне поговорить с ним минут десять, как я при­шел к убеждению, что такой человек должен был при­везти с собой чрезвычайно интересный дневник.

Я прочел этот дневник от начала и до конца, и мне стало понятно, что я в самом деле не ошибся.

Именно его я и посылаю Вам: он почти не переделан, почти не исправлен, и я не внес туда никаких добавле­ний.

А теперь позвольте мне сказать Вам, мой дорогой изда­тель, по поводу Калифорнии то, что в тот вечер я так и не сказал г-ну Ледюку, сославшись на поздний час и нашу общую усталость.

То, что я хотел ему сказать, представляет собой в боль­шем масштабе то же самое, что он сказал мне по поводу Ангена, который растет и набирается сил, тогда как Монморанси уменьшается в размерах и чахнет.

Железная дорога, иначе говоря цивилизация, проходит в ста шагах от Ангена и в полульё от Монморанси.

Как-то раз я видел на юге Франции небольшую деревню под названием Ле-Бо; некогда, то есть лет сто назад, это было веселое человеческое гнездовье, распо­ложенное на середине холма, богатое плодами и цветами, мелодичными песнями и дуновениями свежего ветра. По воскресеньям там в утренние часы служили обедню в белой церквушке, в окружении красочных фресок, перед алтарем, украшенным вышивками владелицы этих мест и позолоченными деревянными фигурками святых, а в вечерние часы танцевали под прекрасными смоковни­цами, кроны которых укрывали не только танцоров, но и усердных зрителей и веселых выпивох, три поколения славных людей, родившихся там, живших там и рассчи­тывавших там же умереть. Через деревню проходила дорога, кажется из Тараскона в Ним, то есть из одного города в другой. Деревушка существовала за счет своей дороги. То, что для провинции было всего лишь второ­степенным кровеносным сосудом, для этой деревни являлось главной артерией, аортой, заставлявшей биться сердце. И вот однажды, чтобы сократить расстояние на пол-льё, а путь — на полчаса, инженеры, даже не подо­зревая, что они совершают убийство, проложили другую дорогу. Новая дорога прошла через равнину, вместо того чтобы огибать гору, и оставила деревню слева, причем не так уж далеко, о Господи, всего-то в полульё! Это, конечно же, пустяки, но у деревни больше не было ее дороги. Дорога была ее жизнью, и вот внезапно эта жизнь отдалилась от нее.

Деревня стала чахнуть, тощать, впала в агонию и умерла. Я видел ее уже мертвой, совсем мертвой, когда в ней не осталось уже ничего живого. Все дома там пустуют, некоторые еще заперты, как в тот день, когда их обита­тели попрощались с ними в последний раз; другие открыты всем ветрам, и в пустом очаге кто-то разводил огонь, сжигая ломаную мебель: наверное, заблудившийся путник, а может быть, бродячие цыгане. Церковь еще сохранилась, сохранились и посаженные в шахматном порядке смоковницы; но в церкви больше не звучат пес­нопения, свисающий с алтаря покров разорван; какой-то дикий зверь, в испуге убегая из табернакля, ставшего его приютом, опрокинул одну из деревянных фигурок свя­тых; под смоковницами не собираются больше музы­канты, танцоры, зрители, выпивохи; на кладбище отец напрасно ждет сына, мать — дочь, бабушка — внука: лежа в своих могилах и не слыша, чтобы рядом с ними копали землю, они удивляются и спрашивают себя: «Что там делается наверху? Неужели больше никто не уми­рает?»

Так вот, подобным же образом гибнет и обессиленный, охваченный слабостью Монморанси, ибо огненная арте­рия пренебрегла им в пользу Ангена; порой люди еще забредают сюда, поскольку всякий иностранец совершает паломничество в Ла-Шевретт; умирая, бедное селение получает средства к существованию благодаря покрови­тельству мертвого. Гений хорош тем, что при необходи­мости он может заменить солнце, которое его поро­дило.

И вот о чем я часто размышлял, друг мой: об этом движении вперед цивилизации, то есть духовного светоча человечества. Не раз, когда для чтения у меня не было ничего нового или интересного, я брал карту мира, огромную книгу с тысячами страниц, каждая из которых удостоверяет возвышение или падение какой-либо дер­жавы. Что я там искал? Быть может, историю индийских царей с неведомыми именами? Или же историю египет­ского Менеса, вавилонского Нимрода, ассирийского Бела, ниневийского Фула, мидийского Арбака, персид­ского Камбиса, сирийского Рехова, троянского Скаман- дра, лидийского Меона, тирского Абибала, карфагенской Дидоны, нумидийского Ярбы, сицилийского Гелона, аль- банского Ромула, этрусского Порсенны, македонского Александра, римского Цезаря, франкского Хлодвига, арабского Магомета, тевтонского Карла Великого, фран­цузского Гуго Капета, флорентийского Медичи, генуэз­ского Колумба, фламандского Карла V, гасконского Ген­риха IV, английского Ньютона, русского Петра I, американского Вашингтона или корсиканского Бона­парта? Нет, меня интересовала не история кого-либо из них, а история их общей матери, которая выносила их всех в своем чреве, вскормила своим молоком, обогрела своим теплом: меня интересовала история цивилиза­ции.

Смотрите, как она совершает свой великий труд и как ее не останавливают ни проливы, ни горы, ни реки, ни океаны! Вот, появившись на свет на Востоке, там, где рождается день, она уже уходит из Индии, оставив за собой гигантские руины городов, не имеющих более имен; она перешагивает через Баб-эль-Мандебский про­лив, оставив на одном из его берегов Белую Сабу, а на другом — Черную Сабу; встречает на своем пути Нил, вторгается вместе с ним на великую египетскую равнину, усеивает берега священной реки такими городами, как Элефантина, Филы, Дендера, Фивы, Мемфис; доходит до его устья, достигает Евфрата, воздвигает Вавилон, Нине­вию, Тир, Сидон; спускается к морю, как великан Поли­фем; правой рукой ставит Пергам на краю Азии, левой рукой — Карфаген на оконечности Африки, обеими руками — Афины возле Пирея; основывает двенадцать великих этрусских городов, дает имя Риму и погружается в ожидание: первая часть ее труда завершена, ею создан грандиозный языческий мир, начинающийся с Брахмы и заканчивающийся Цезарем.

Но будьте покойны: когда Греция породит Гомера, Гесиода, Орфея, Эсхила, Софокла, Еврипида, Сократа и Платона, то есть зажжет свет разума; когда Рим завоюет Сицилию, Африку, Италию, Понт, Галлию, Сирию, Еги­пет, то есть создаст единство; когда родится Христос, предсказанный Сократом и предугаданный Вергилием, великая путешественница вновь тронется в путь и даст себе отдых, лишь вернувшись туда, откуда она начала свои странствия.

И тогда падет Рим, угаснет Александрия, рухнет Визан­тий, и на смену им придут: новый Карфаген, предтеча нынешнего Туниса; Гранада, Севилья, Кордова — араб­ская троица, соединившая Европу и Африку; Флоренция и ее Медичи — от Козимо Старого до Козимо-тирана; христианский Рим с его Юлием II, Львом X и Ватика­ном; Париж с Франциском I, Генрихом IV, Людови­ком XIV, Лувром, Тюильри, Фонтенбло. И тогда выстро­ятся один вслед за другим, словно цепочка ярких звезд, святой Августин, Аверроэс, Данте, Чимабуэ, Орканья, Петрарка, Мазаччо, Перуджино, Макиавелли, Боккаччо, Рафаэль, Фра Бартоломео, Ариосто, Микеланджело, Тассо, Джамболонья, Малерб, Лопе де Вега, Кальдерон, Монтень, Ронсар, Сервантес, Шекспир, Корнель, Расин, Мольер, Пюже, Вольтер, Монтескьё, Руссо, Гёте, Гум­больдт, Шатобриан. И тогда, наконец, цивилизация, завершив все дела в Европе, пересечет, словно ручеек, Атлантику, приведя Лафайета к Вашингтону, Старый свет — к Новому, и там, где прежде обитало только несколько рыбаков, ловивших треску, и несколько тор­говцев, скупавших пушнину, создаст республику с чис­лом жителей не более трех миллионов, которая за шесть­десят лет увеличит свое население до семнадцати миллионов душ, протянется от реки Святого Лаврентия до устья Миссисипи, от Нью-Йорка до Нью-Мексико, в 1808 году будет иметь первые пароходы, в 1820 году — первые железные дороги, породит Франклина и возьмет себе в сыновья Фултона.

Но как раз там продолжить путь ей не дадут преграды, так что она будет вынуждена либо остановиться, либо отклониться в сторону, и эта неутомимая богиня, кото­рой помешают пустыни, лежащие у подножия Скалистых гор, и которую остановит Панамский перешеек, сможет проникнуть в Тихий океан, лишь обогнув мыс Горн, и все ее усилия будут направлены на то, чтобы сократить путь на триста или четыреста льё, отваживаясь пройти через Магелланов пролив.

Именно это вот уже шестьдесят лет утверждают уче­ные, географы и мореплаватели из всех стран, устремив взгляд на Америку.

Странное кощунство — верить, что для Провидения есть нечто невозможное, что для Бога существует какое- нибудь препятствие!

Так вот, послушайте. Один швейцарский капитан, изгнанный Июльской революцией, проследовал из Мис­сури в Орегон, а из Орегона — в Калифорнию. Он полу­чил от мексиканского правительства концессию на земли в Американском Трезубце и там, копая землю, чтобы привести в действие колесо водяной мельницы, заметил, что эта земля усыпана крупинками золота.

Это произошло в 1848 году. В 1848 году белое населе­ние Калифорнии составляло от десяти до двенадцати тысяч человек.

Три года прошло с тех пор, как под дыханием капи­тана Саттера взметнулись вверх эти несколько крупинок золота, которым, по всей вероятности, предстоит изме­нить облик мира, и сегодня Калифорния насчитывает двести тысяч эмигрантов из всех стран, а на берегу Тихого океана, возле самого красивого и самого большого в мире залива, построен город, которому суждено служить противовесом Лондону и Парижу.

Так что, дорогой друг, нет больше Скалистых гор, нет больше Панамского перешейка. Из Нью-Йорка в Сан- Франциско, подобно электрическому телеграфу, уже про­тянувшемуся из Нью-Йорка в Новый Орлеан, пройдет железная дорога, а вместо того, чтобы пробиваться через Панамский перешеек, что было бы чересчур трудно, сде­лают судоходной реку Хиугнитто и, прорезав горы, со­единят озеро Никарагуа с Тихим океаном.

И заметьте, что все это происходит в то самое время, когда Аббас-паша прокладывает железную дорогу, кото­рая пройдет от Суэца до Эль-Ариша.

Такова уж цивилизация: выйдя из Индии, она почти что вернулась туда и, отдохнув минуту на берегах Сакра­менто и Сан-Хоакина, спрашивает теперь себя, следует ли ей, чтобы достичь своей колыбели, всего-навсего пересечь Берингов пролив и ступить ногой на эти руины, которые воспринимают ее так враждебно, или же блуж­дать среди всех тех островов и проливов, всех тех него­степриимных земель, где был убит Кук, и бездонных глу­бин, где утонул Лаперуз.

А между тем не пройдет и десяти лет, как благодаря Суэцкой железной дороге и Никарагуанскому каналу станет возможным совершить кругосветное путешествие всего за три месяца.

Вот главным образом поэтому, друг мой, я и полагаю, что эта книга о Калифорнии стоит того, чтобы ее издали.

Искренне Ваш,

Алекс. Дюма.

I. ОТЪЕЗД[24]

Мне было двадцать четыре года, работы у меня не было, а во Франции только и говорили, что о калифорнийских приисках. На каждом углу учреждались компании по перевозке путешественников. Среди тех, кто открывал эти компании, были спекулянты, раздававшие направо и налево пустые обещания и купавшиеся в роскоши. Я был не так богат, чтобы сидеть сложа руки, но при этом достаточно молод, чтобы потратить год или два в погоне за удачей. И я решил рискнуть, поставив на кон тысячу франков и свою жизнь — единственное, что было в моем полном распоряжении.

К тому же я уже был знаком с соленой водицей, как говорят моряки. Матрос, переодетый Нептуном во время праздника пересечения экватора, был моим другом, и я получил соответствующее свидетельство из его рук. В качестве юнги я вместе с адмиралом Дюпти-Туаром совершил плавание к Маркизским островам, заходя по пути туда на Тенерифе, в Рио-де-Жанейро, Вальпараисо, на Таити и Нукаиву, а на обратном пути — в Вуальгаво и Лиму.

После того, как решение было принято, оставалось выяснить, какой из этих компаний следует отдать пред­почтение: над этим стоило основательно поразмышлять.

И я в самом деле так хорошо поразмышлял, что оста­новил свой выбор на едва ли не самой плохой из них, а именно, на «Взаимном обществе». «Взаимное общество» имело главную контору в Париже, на улице Пигаль, №24.

Каждый член товарищества должен был иметь тысячу франков на проезд и на питание. Нам предстояло рабо­тать сообща и делить прибыль; более того, если пассажир или член товарищества (что было одно и то же) вез с собой какое-то количества частного товара, то компания брала на себя продажу этого товара и застраховывала треть прибыли.

Кроме того, за эту тысячу франков, внесенных каж­дым из нас, компания обязана была сразу же по прибы­тии обеспечить нам проживание в деревянных домах, которые наше судно перевозило вместе с нами. К нам были прикреплены доктор и аптека, но каждый должен был за собственный счет запастись двуствольным ружьем, рассчитанным на боевые пули и снабженным штыком.

Пистолеты могли быть любого вида и калибра, лишь бы они подходили покупателю.

Будучи охотником, я с большой заботой отнесся к этой части своей экипировки и, как видно будет позднее, хорошо сделал.

Прибыв на место, мы будем работать под руководством выбранных нами же начальников.

Каждые три месяца эти начальники будут переизби­раться, а работать они станут вместе с нами и наравне с нами.

Запись происходила в Париже, но местом встречи был назначен Нант.

В Нанте нам предстояло купить корабль водоизмеще­нием в четыреста тонн; сделку осуществлял какой-то нантский банкир, с которым, как уверяла нас компания, все условия были оговорены заранее.

Кроме того, на судно должны были погрузить товары, поступавшие в наше распоряжение и приобретенные на средства того же банкира, который оставил за собой право на приемлемую часть прибыли от их продажи.

Все эти поставки обеспечивала компания, погашавшая основную сумму и выплачивавшая 5% от ссуды.

Как видите, все было замечательно — по крайней мере, на бумаге.

21 мая 1849 года я отправился в Нант и остановился в гостинице «Коммерция». Дорогу я проделал в обществе двух моих друзей, которые тоже вступили в это товари­щество и должны были отплыть вместе со мной.

Этими друзьями были г-н де Мирандоль и г-н Готье.

Еще один мой друг и сосед по деревне, Тийе де Гроле, уехал раньше и уже находился на борту судна. Все мы были тесно связаны с юношеских лет, и его отъезд повлиял на мое решение.

Тийе записался в «Национальное общество».

В Нанте начались трудности. Возникли разногласия между пайщиками и директорами, а банкир не желал более брать на себя финансирование. В итоге судовладе­лец, продавший корабль, заключивший договор с капи­таном и нанявший матросов, был вынужден взять все расходы на себя. А поскольку он действовал по закону и его договор с компанией был составлен правильно, то все убытки легли на плечи пайщиков, и каждый из нас потерял по четыреста франков.

С оставшимися шестьюстами франками компании предстояло отправить нас в Калифорнию. Но каким образом? Это уже было ее дело!

Возможно, нас это тоже немного касалось, но никто не посчитал уместным посоветоваться с нами по этому вопросу.

В итоге все мы были посажены в экипажи, достави­вшие нас из Нанта в Лаваль, из Лаваля в Майен, а из Майена в Кан.

В Кане нас посадили на пароход и доставили в Гавр.

Мы должны были отплыть 25 июля.

25, 26 и 27 июля прошли под обращенными к нам при­зывами запастись терпением, причем выдвинутые пред­логи были чрезвычайно нелепы, и 27-го представителям компании пришлось признаться, что мы совершенно определенно не отправимся в путь раньше 30-го.

Эти три дня терпеливого ожидания были отданы на службу интересов компании. Но нам вспомнилось, что в феврале 1848 года рабочие целых три месяца провели в нищете ради интересов родины, и потому мы сочли, что по сравнению с их жертвой наша весьма невелика. Так что мы смирились и стали ждать.

К несчастью, 30 июля нам было сделано очередное признание: отплытие переносится на 20 августа.

Самые бедные из пайщиков заговорили о мятеже; и в самом деле, среди нас были такие, кто не знал, как им прожить эти три недели. В итоге богатые поделились с бедными, и все стали ждать 20 августа.

Однако уже перед самым отъездом мы совершили оче­редное открытие: оказалось, что компания, будучи то ли вправду, то ли на словах еще беднее нас, неспособна пре­доставить нам массу вещей, которые были совершенно необходимы для того путешествия, какое мы намерева­лись предпринять.

В числе таких предметов первой необходимости были сахар, кофе, ром, водка и чай. Мы жаловались, угрожали, что по-настоящему разозлимся, и даже повели речь о суде, но представители компании покачали в ответ голо­вой, и бедным пайщикам пришлось поглубже порыться в своих карманах.

Увы, многие из этих карманов были настолько глубо­кими, что они не имели дна.

Мы закупили вскладчину названные продукты и по­обещали друг другу проявлять крайнюю бережливость по отношению к лакомствам этого рода.

Наконец, настал день отъезда. Мы отплывали на «Кашалоте», бывшем китобойном судне, известном, впрочем, как одно из самых быстроходных торговых судов.

Его водоизмещение составляло пятьсот тонн.

Накануне отплытия и за день до него в Гавр стали при­бывать в большом количестве наши родственники, жела­вшие попрощаться с нами.

Среди этих родственников было немало весьма набож­ных матерей и сестер; впрочем, среди пассажиров, отправляющихся на следующий день в путешествие, которое должно было продлиться полгода и в ходе кото­рого им предстояло переплыть из Атлантического океана в Тихий, атеистов нашлось немного.

И потому было решено потратиться в последний раз, оплатив молебен за наше удачное плавание.

Этот молебен должен был проходить в церкви.

Молебен накануне подобного отъезда — событие всегда значительное, ведь для кого-то из присутствующих он наверняка окажется заупокойной службой.

Эту мысль высказал мне милый молодой человек, бла­гоговейно внимавший рядом со мной молитвам: это был Боттен, редактор «Коммерческой газеты».

Я молча кивнул, давая знать, что именно эти слова были произнесены мною мысленно в ту минуту, когда он произнес их вслух.

В момент возношения Святых Даров я огляделся по сторонам: все опустились на колени и, ручаюсь вам, искренне молились.

По окончании службы было предложено устроить братское застолье, собрав по полтора франка с чело­века.

Всего нас было полторы сотни пассажиров, из них полтора десятка женщин. Вывернув наизнанку все свои карманы, мы сумели наскрести двести двадцать пять франков.

Это была как раз нужная сумма.

Однако подобное расточительство нанесло сокруши­тельный удар по остававшимся у нас капиталам.

Само самой разумеется, что родственники и друзья заплатили за себя сами. Мы были не настолько богаты, чтобы угощать их за свой счет.

Мирандоль и двое других были назначены уполномо­ченными и взялись за наши тридцать су с человека устро­ить великолепное застолье.

Застолье состоялось в Энгувиле.

В четыре часа мы должны были собраться в порту, а в пять — сесть за стол.

Все проявили себя столь же пунктуальными, как во время молебна: приходили парами, рассаживались с соблюдением полнейшего порядка и пытались быть весе­лыми.

Я говорю «пытались», потому что, вообще говоря, у всех было тяжело на сердце, и мне думается, что чем громче звучали наши голоса, тем сильнее мы плакали в душе.

Все поднимали тосты за благополучный исход нашего плавания и желали друг другу найти самые богатые при­иски на Сан-Хоакине, самые золотоносные жилы на Сакраменто.

Владелец «Кашалота» тоже не был забыт. Правда, помимо своей доли в полтора франка, он прислал для застолья две корзины шампанского.

Ужин продолжался далеко за полночь. Стоило шам­панскому ударить в голову, как все пришли в состояние, напоминавшее веселье.

На следующее утро матросы в свою очередь совершили прогулку по городу, держа в руках флаги и букеты цве­тов.

Прогулка эта закончилась в порту, где собралось все население, чтобы проводить нас и пожелать нам счаст­ливого пути.

Мы все озабоченно бегали из одной лавки в другую. Только перед самым отъездом вдруг понимаешь, чего тебе будет недоставать в пути.

Что касается меня, то я запасся порохом и пулями, купив десять фунтов пороха и сорок фунтов пуль.

В одиннадцать часов корабль вышел из порта, подго­няемый легким северо-западным бризом; перед нами двигалось американское судно, которое тянул на буксире пароход «Меркурий».

Мы следовали вдоль мола, распевая «Марсельезу», «Походную песню» и «Умереть за Отчизну!». Все махали платками на причале, все махали платками на корабле.

Несколько родственников и друзей поднялись с нами на борт. На середине рейда лоцман и судовладелец поки­нули нас; вместе с ними на берег вернулись родствен­ники и друзья: это было второе прощание, еще более тяжелое, чем первое.

Теперь все те, кому предстояло вместе испытать одну и ту же судьбу, оказались отрезанными от всего мира.

Женщины плакали, а мужчинам хотелось быть женщи­нами, чтобы тоже плакать.

Пока была видна земля, все взгляды были обращены к ней.

Около пяти часов вечера она исчезла из виду.

Увидеть ее снова нам предстояло лишь у мыса Горн, то есть на другом конце другого мира.

II. ИЗ ГАВРА В ВАЛЬПАРАИСО

Я уже говорил, что нас было сто пятьдесят пассажиров на корабле, из них пятнадцать женщин: две в капитан­ской каюте, остальные внизу.

Экипаж состоял из капитана, его старшего помощ­ника, первого помощника, восьми матросов и юнги.

На нижней палубе, отведенной пассажирам, не было никакого торгового груза: ее приспособили для пере­возки пассажиров, устроив на ней четыре ряда кают.

Мы разместились в них по двое; койки располагались одна над другой.

Моим соседом по каюте стал г-н де Мирандоль.

Женщин разделили; для них на левом борту, на корме, соорудили нечто вроде загона.

Наши полторы сотни пассажиров были отправлены тремя компаниями; ни одна из них не сдержала своих обязательств, хотя каждый пассажир аккуратно выплатил полагающуюся сумму.

В итоге, поскольку и для пассажиров места едва хва­тило, для чемоданов места не оказалось вовсе.

Так что все мы поставили свои чемоданы перед дверью каюты, и они служили в качестве сидений и туалетных столиков.

Прочий багаж, ставший излишеством, был спущен в трюм.

Все остальное пространство на судне занимали товары, принадлежавшие как судовладельцу, так и пассажирам.

В число этих товаров входили спиртные напитки и скобяные изделия.

Первый обед на борту состоялся в пять часов, как раз в то время, когда мы потеряли из виду землю. Никто еще не страдал морской болезнью, однако особого аппетита ни у кого не было.

Стол поставили на палубе, а точнее, палуба служила столом; места было мало, палуба была забита ящиками с серной кислотой и большими бочками с питьевой водой, которую предстояло выпить во время плавания, а также досками, которые были приготовлены для того, чтобы сразу же по прибытии соединить их нужным образом и соорудить дома.

Кроме того, мы везли с собой двенадцать уже готовых домиков, которые нужно было просто собрать, как соби­рают часы.

Их сделали в Гавре, и стоили они от ста до ста два­дцати пяти франков.

В первый день, как это бывает после выхода из порта, обед состоял из супа, порции вареного мяса, кружки вина и очень тонкого ломтика хлеба.

Последнее свидетельствовало о том, что хлеба на борту было не так уж много. И в самом деле, позднее нам его стали давать только по воскресеньям и четвергам. В остальные дни мы довольствовались сухарями.

На восемь человек полагалось одно большое жестяное блюдо, и каждый перекладывал оттуда еду в котелок, на­ходившийся, равно как и столовый прибор, в его личном пользовании.

Ели мы, сидя на корточках, как это принято у жителей Востока.

В тот же день, около восьми часов вечера, на нас обру­шился южный ветер. Он дул всю ночь, а на следующий день усилился настолько, что погнал нас к берегам Англии.

На борт нашего судна поднялся рыбак, лодка которого была наполнена рыбой. Началась торговля, а затем мы принялись писать письма.

Одна из важнейших потребностей человека, который удаляется от дома, пересекает огромное водное простран­ство и оказывается между небом и землей, — это сооб­щать о себе тем, кого он покинул.

Человек ощущает себя таким крошечным в этом бес­конечном пространстве, что, устанавливая посредством письма связь с землей, он убеждает себя сам, что не сбился с пути, и этим доставляет себе утешение.

Несчастны те, кто в подобных обстоятельствах не имеет кому писать!

Рыбак удалился, нагруженный письмами, словно почтальон.

Вечером следующего дня, не став причиной большой задержки или особых волнений, ветер изменил направ­ление. С этого времени он благоприятствовал нашему плаванию.

Капитан, который, как мы уже говорили, весьма эко­номил на хлебе, ибо запасы муки на судне были неве­лики, вначале обольщал нас надеждой, что мы сделаем остановку на Мадейре, чтобы запастись там картофелем, но, поскольку ветер был попутным, обратил теперь наше внимание на экономию времени, какую мы получим, если продолжим плыть, не сворачивая с прямого пути.

Ему было высказано несколько возражений, из кото­рых он мог понять, что мы не были обмануты насчет того, о какой экономии на самом деле шла речь; но у себя на борту капитан — король. И наш, явив собой подавляющее большинство голосов, решил, что мы про­следуем мимо Мадейры и что попутный ветер может заменить картофель.

Но, по правде сказать, было одно удовольствие видеть, как мы двигались вперед: «Кашалот», как уже говори­лось, был превосходным парусником, и даже в самую плохую погоду мы шли со скоростью шесть или семь узлов.

Когда мы находились на широте Сенегала, наш впе­редсмотрящий сообщил, что он видит корабль: это был американский фрегат, который нес в этих водах дозор­ную службу, надзирая за торговлей неграми; он устре­мился к нам, подняв свой флаг. Мы ответили тем же, обменялись друг с другом данными о своей долготе и широте, что служит у моряков приветствием и проща­нием, после чего наше судно продолжило свой путь, а фрегат возобновил свою дозорную службу.

Переданные нам сведения о долготе и широте не были для нас бесполезными, поскольку на нашем судне был очень плохой хронометр.

Мы так и не узнали название фрегата, оказавшего нам эту услугу. За исключением кроваво-красной полосы, указывавшей на местоположение его пушек, он был весь выкрашен в черный цвет, как корабль из «Красного кор­сара».

По мере того как мы приближались к тропику, стано­вились заметны все особые приметы экватора. Морская вода стала темно-синей; на больших отмелях мы рвали водоросли, именуемые тропическим виноградом. Из воды выпрыгивали летающие рыбы; косяками проплы­вали пеламиды и дорады; жара становилась удушающей, и в этом ошибиться было невозможно.

Началась ловля пеламид и дорад.

Ловля эта чрезвычайно несложная и легкая по сравне­нию с теми ухищрениями, какие пускают в ход опытные рыбаки на берегах Сены. Все происходит крайне просто. На бушприте подвешивают несколько веревок, на конце каждой из которых болтается подобие летающей рыбы; при килевой качке наживка то погружается в воду, то выныривает. Всякий раз, когда веревки появляются из-под воды, дорады и пеламиды принимают наживку за настоящую рыбу, выпрыгивают вслед за ней и остаются висеть на крючке.

Это настоящая манна небесная, которую на этой жар­кой широте Господь посылает бедным пассажирам.

Рыбу ловили все вместе.

Наконец, мы достигли линии экватора и пересекли ее. Само собой разумеется, что в связи с этим торжествен­ным событием состоялись все полагающиеся церемонии, в которых участвовали: Нептун, при всей своей старче­ской внешности чрезвычайно учтивый по отношению к дамам; Амфитрита, весьма заигрывавшая с мужчинами, а также тритоны, вылившие на нас бесчисленное количе­ство ведер воды.

Понятно, что как путешественник, уже преодолева­вший экватор, я мог смотреть этот спектакль с высоты галерки, то есть с марса.

Поскольку я упомянул наших женщин, вернемся к ним.

Ясно, что они отправились в это путешествие вовсе не затем, чтобы сделаться монахинями; из этого следует, что, как ни быстро шло судно, на нем, помимо лото, домино, трик-трака и экарте, играли в особую игру, кото­рую именовали женитьбой и две основные фазы которой заключались в том, чтобы жениться и развестись.

Так как на борту находилось тринадцать женщин и сто тридцать пять мужчин, то это была больше, чем игра, это было почти что учреждение, причем учреждение филан­тропическое.

Три дамы нашли себе пару еще до нашего отъезда. У них имелись настоящие мужья, а точнее, настоящие любовники, так что, если они теперь вступали в брак, это происходило in раrhbub[25] и без пригласительных писем.

На этих шутовских свадьбах всем поручались обязан­ности, соответствующие тем, какие выполняют свиде­тели, родители или священники во время настоящих венчаний.

Обязанности эти исполнялись с замечательной серьез­ностью.

Одновременно была учреждена еще одна должность, чрезвычайно серьезная и требовавшая полной беспри­страстности.

Речь идет о должности третейского судьи.

Вот по какому случаю она была создана.

Один из наших друзей, Б***, увез с собой любовницу: это была одна из трех замужних женщин у нас на кора­бле, и, уезжая из Франции, он в ущерб собственным интересам, вместо товаров на продажу, погрузил на борт вещи для ее личного пользования: шелковые платья, шерстяные платья, поплиновые платья, большие и маленькие шали, чепчики, шляпки и тому подобное.

Но случилось так, что уже в море, по одному из тех капризов, какие всегда надо приписывать особой обста­новке в путешествии, мадемуазель X*** нашла, что г-н Д*** лучше ее первого любовника, и, не дав себе труда получить развод, вышла замуж за г-на Д***.

За этим последовали жалобы и требования брошен­ного мужа, утверждавшего, что если свои права на жену он и утратил, то они сохранились у него в отношении ее вещей, и в итоге однажды утром он завладел всем ее гар­деробом, оставив мадемуазель X*** в одной лишь рубашке.

Как ни жарко было на экваторе, где происходили эти события, рубашка все же была слишком легкой одеждой; так что мадемуазель X*** тоже стала жаловаться и со своими жалобами обращалась ко всем нам.

Хотя нам казалось, что подобный наряд восхитительно шел мадемуазель X***, мы были слишком беспри­страстны, чтобы не ответить на ее зов. Был образован суд, и суд назначил третейских судей.

Отсюда и проистекает учреждение этой новой долж­ности.

Судьи вынесли решение, которое, на мой взгляд, может стоять на одном уровне с Соломоновым судом.

Они постановили:

1°. Мадемуазель X*** вправе располагать собой, как ей угодно и даже как ей будет угодно.

2°. Она не может оставаться полностью раздетой, ибо только одна Юния имела право быть увиденной

красивой без прикрас,

От сна оторванной в полночный час[26],

и потому Б*** обязан оставить ей самое необходимое, а именно: рубашки, белье, обувь, шляпку и чепчик.

3°. Все остальные личные вещи, поскольку они рас­ценены как излишества, переходят в распоряжение £***

Решение было сообщено Б*** с соблюдением всех по­лагающихся формальностей, а поскольку апелляция не допускалась, Б*** пришлось безропотно подчиниться.

Таким образом, мадемуазель X*** принесла в качестве приданого своему новому супругу лишь самое необходи­мое, что Д*** попытался смягчить, подарив ей собствен­ный халат, который был переделан ею в платье, и покры­вало, из которого она смастерила себе плащ.

Следует сказать, что в этих новых нарядах мадемуазель X*** была очаровательна.

Наш путь продолжался с попутным ветром. Несколько раз нам было видно побережье Бразилии. Мы прошли рядом с Монтевидео и издали увидели эту новую Трою, вот уже восемь лет находившуюся в осаде.

III. ИЗ ВАЛЬПАРАИСО В САН-ФРАНЦИСКО

За две недели до прибытия в Вальпараисо у нас закончи­лись запасы картофеля. Его отсутствие ощущалось весьма болезненно.

Исчезнувшие блюда заменяли порцией муки, водкой и патокой.

Восемь сотрапезников, питавшихся из общей миски, объединяли свои восемь порций и, замешав нечто вроде плумпудинга, варили его в мешках в кипящей воде.

Но каким бы изобретательным ни был человек, карто­фель не может заменить хлеб, а плумпудинг — карто­фель.

Поэтому Вальпараисо стал для нас землей обетован­ной; всюду кругом слышалось лишь это слово: «Вальпа­раисо! Вальпараисо!» Наше плавание продолжалось вот уже три месяца без единого захода в порт, и после Валь­параисо нам оставалось проделать лишь четверть пути.

Остальные три четверти были позади — забытые, исчезнувшие, унесенные бурей у мыса Горн.

Наконец, в один прекрасный день, это был вторник, с марса раздался крик: «Земля! Земля!» Убедившись соб­ственными глазами в истинности этого известия, каждый из пассажиров поспешил получше одеться, подготовиться к высадке на сушу и подсчитать свою денежную налич­ность, чтобы понять, сколько у него осталось на рас­ходы.

Мы бросили якорь на главном рейде, то есть в трех четвертях льё от берега. И тотчас же на глазах у нас около дюжины лодок, именуемых обычно вельботами, отчалили от Вальпараисо и, проявляя такой пыл, словно речь шла о завоевании приза в соревновании гребных судов, устре­мились в нашу сторону.

Через четверть часа эти лодки обступили наше судно со всех сторон.

Но с первых же слов, которые сидевшие в этих лодках чилийцы произнесли по поводу стоимости перевозки, стало ясно, что у них безумные притязания. По их утверждению, они не могли доставить нас на берег дешевле, чем за тридцать шесть су с человека, то есть за три чилийских реала.

Понятно, что подобная сумма была непомерной для людей, которые прошли через руки калифорнийских компаний, две недели провели в Нанте, из Нанта пере­ехали в Гавр и оставались там полтора месяца.

За такую цену лишь половина пассажиров могла бы добраться до берега, при том что половина от этой поло­вины не имела бы возможности вернуться назад.

Горячо поторговавшись, мы сговорились на реале (две­надцать с половиной су).

Добавим, что именно в этих обстоятельствах сложи­вшееся на корабле братство проявило себя во всей своей возвышенной простоте: те, у кого были деньги, взяли их в руку и с улыбкой протянули своим товарищам. Те же, у кого денег было мало или не было совсем, позаимство­вали их из этих рук.

При такой цене за перевозку каждый из нас был в состоянии добраться до суши, провести там полтора дня и вернуться обратно, так что все мы ринулись в лодки и уже четверть часа спустя высаживались на берег.

Было четыре часа пополудни.

Все разбрелись кто куда, отправившись на поиски приключений, соответствующих причудам своего вооб­ражения, а главное, весу своего кошелька.

Мой кошелек был не слишком тяжелым, и в нем явно недоставало наличности, но зато я располагал опытом своего первого путешествия.

Направляясь с адмиралом Дюпти-Туаром к Маркиз­ским островам, я уже побывал в Вальпараисо.

Так что эти края были мне знакомы.

Мирандоль, знавший о моем прошлом, доверился мне и заявил, что он не покинет меня.

Мы остановились в гостинице «Коммерция» и, поскольку заняться в городе в этот день было нечем, а пробило только пять часов, отправились осматривать театр, великолепное здание, выросшее в промежутке между двумя моими приездами сюда.

Театр расположен на одной из четырех сторон пло­щади, которая сама по себе если и не одна из красивей­ших, то, по крайней мере, одна из восхитительнейших площадей на свете, с ее фонтаном посередине и с целой рощей апельсиновых деревьев, густой, словно дубовый лес, и полной золотых плодов.

Не имея иных развлечений, кроме собственных мечта­ний, наслаждаясь свежестью вечернего ветерка и вдыхая благоухание апельсиновых деревьев, мы провели на этой площади два прекраснейших часа своей жизни.

Что же касается наших спутников, то они разбрелись, словно ватага школьников на перемене, и перебегали из «Фортопа» в «Ментоп».

Что такое «Фортоп» и «Ментоп»? Откуда происходят эти странные названия?

О происхождении этих названий я ничего не знаю и потому ограничусь ответом лишь на первый вопрос.

«Фортоп» и «Ментоп» — это два городских танцеваль­ных зала, по сравнению с которыми «Мабиль» и «Шомьер» выглядят чрезвычайно чопорно. В Вальпара­исо «Фортоп» и «Ментоп» — то же самое, что музыкаль­ные кабачки в Амстердаме и Гааге.

Именно там можно увидеть красавиц-чилиек со сму­глой кожей, с огромными черными глазами, разрез кото­рых доходит до висков, с гладко зачесанными иссиня- черными волосами и в ярких шелковых нарядах с глубоким вырезом до самого пояса; именно там танцуют польку и чилью, о которых понятия не имеют во Фран­ции: их исполняют под аккомпанемент гитар и голосов, а ритм им отбивают ладонями по столам; именно там вспыхивают короткие ссоры, за которыми следует долгое мщение; именно там из-за опрометчивых слов начина­ются поединки, которые у выхода заканчиваются поно­жовщиной.

Ночь прошла в ожидании следующего дня. Удоволь­ствия от танцев должны были смениться в этот день удо­вольствиями от верховой прогулки. Любой француз, по сути дела, — наездник, особенно парижанин: он брал уроки верховой езды и обучался ей, сидя на ослах мамаши Шампань в Монморанси и на лошадях Равеле в Сен- Жермене.

Отпуская нас на берег во вторник вечером, капитан дал пассажирам наказ быть готовыми к отплытию в чет­верг.

Сигналом сбора должен был стать французский флаг на гафеле и красный флаг на фок-мачте.

После того как красный флаг поднимется, у нас еще будет впереди пять часов.

Но проявлять беспокойство по поводу красного или трехцветного флага следовало только в четверг утром: среда полностью принадлежала нам, с предыдущей ночи и до следующего рассвета, целые сутки, то есть минута или вечность, в зависимости от того, как смотреть за ходом часовой стрелки — с радостью или с грустью.

Главным развлечением этого дня должна была стать скачка по дороге на Сантьяго, из Вальпараисо в Ави- ньи.

Те, у кого не было достаточно денег, чтобы взять лоша­дей, остались в городе.

Я же входил в число тех блудных сыновей, которые, не заботясь о будущем, потратили свои последние реалы на эту веселую прогулку.

Впрочем, к чему беспокоиться? Было бы глупостью думать о будущем: три четверти пути уже пройдено; еще пять недель плавания, и цель будет достигнута, а целью были прииски Сан-Хоакина и Сакраменто.

Мы видели, как рядом с нами, нелепыми клоунами, скрючившимися на своих лошадях и напоминавшими карликов из немецких или шотландских баллад, проно­сились великолепные чилийские наездники в своих шта­нах с разрезами, от сапог и до бедра украшенных пуго­вицами и шитьем и надетых поверх других штанов, шелковых; в коротких куртках с накинутыми на них эле­гантными пончо; в остроконечных шляпах с широкими полями и с серебряным галуном; с лассо в руке, саблей на боку и пистолетами за поясом.

Все они мчались галопом, держась в своих расшитых седлах ярких цветов так же уверенно, как если бы сидели в кресле.

День прошел быстро. В своей жажде движения мы словно бежали вдогонку за временем, но равнодушные часы, не ускоряясь ни на секунду, шли своим обычным ходом: утренние — свежие, с развевающимися волосами; дневные — запыхавшиеся и ослабевшие; вечерние — грустные и потускневшие.

Женщины всюду сопровождали нас, проявляя себя более пылкими, отважными и неутомимыми, чем муж­чины.

Боттен восхищал остроумием, оригинальностью и веселостью.

Когда все вернулись ужинать, сложилось уже несколько групп. Если люди ходят толпами, вокруг каждого из них непременно складываются группы друзей, врагов и рав­нодушных.

В восемь утра следующего дня, а это был уже четверг, все явились на мол и, увидев красный флаг, выяснили, что он был поднят два часа тому назад.

У нас оставалось три часа.

О, эти три последних часа, как быстро они летят для пассажиров, которым остается провести на суше только три часа!

Каждый распорядился ими по своему разумению. Счастливцы, у которых осталось немного денег, восполь­зовались ими, чтобы запастись тем, что чилийцы назы­вают фруктовым хлебом.

Как указывает его название, фруктовый хлеб состоит из сушеных фруктов; он продается нарезанным на тон­кие кусочки и по форме напоминает круглый сыр.

В половине одиннадцатого, заплатив по реалу с чело­века, мы наняли те же лодки, которые перевезли всю нашу колонию на берег. Нас доставили на борт, и, оказа­вшись там, каждый вернулся в свою клетушку.

Ровно в два часа был поднят якорь, и судно отплыло: дул попутный ветер. Еще до наступления вечера земля скрылась из виду.

Перед нами шли сардинский бриг и английское трех­мачтовое судно, но мы быстро их обогнали.

На рейде остался французский фрегат «Алжир» с одним из наших матросов, которого отдали туда на службу за то, что он вступил в пререкания с первым помощником капитана.

Мало кто поймет это исключительно морское выраже­ние: «отдали на службу». Так что мне следует объяснить его значение.

Если какой-нибудь матрос на торговом судне отлича­ется дурным поведением и капитану надо избавиться от него, то, встретив на своем пути военный корабль, он отдает туда этого матроса на службу.

Другими словами, такого матроса, которого не хотят держать на судне как неисправимого нарушителя дисци­плины, дарят государству.

Таким образом, по прихоти капитана матрос переходит из торгового флота в военный.

Следует признать, что это довольно невеселый способ пополнять личный состав военно-морского флота; для сухопутных войск были придуманы дисциплинарные роты.

Весьма часто капитаны, которым ни перед кем не нужно отчитываться за свои действия и поступки, бывают несправедливы к беднягам, внушившим им неприязнь, и подобным путем избавляются от них.

У меня есть опасения, что наш матрос, к примеру, просто оказался жертвой дурного настроения капитана.

Дул сильный бриз и море разбушевалось; мы провели сорок часов на берегу, и теперь морская болезнь снова одолела тех, кто был наименее привычен к волнению на море. Женщины, как правило, — и тут я в свой черед отмечу то, что до меня отмечали другие, — так вот, жен­щины, как правило, лучше переносили это долгое и мучительное плаванье.

Как это ни удивительно, но до этого времени ни один из ста пятидесяти пассажиров на борту не болел и ни с кем из них не случалось никаких неприятных происше­ствий.

В этом отношении нам предстояли жестокие испыта­ния.

Мы оставили позади Панаму и снова пересекли эква­тор, но следуя теперь в противоположном направлении; наше судно шло при попутном ветре, все паруса были подняты, даже лиселя, однако при этом, говоря по правде, мы двигались со скоростью, не превышавшей пять или шесть узлов, — хотя, впрочем, это было сча­стьем по сравнению со штилем, с каким обычно сталки­ваются в этих широтах, — как вдруг около 17’ широты раздался страшный крик:

— Человек за бортом!

На военном корабле все предусмотрено для подобного случая. На борту есть спасательные круги, один из матро­сов всегда стоит наготове, чтобы освободить от стопора шлюптали, так что шлюпкам остается лишь соскользнуть вниз по канатам, и если нет шторма и человек умеет пла­вать, то крайне редко случается, чтобы помощь ему не пришла вовремя и его не успели спасти.

Но все обстоит иначе на торговых суднах, где экипаж состоит всего из восьми или десяти человек, а шлюпки подняты на палубу.

В то время как мои товарищи, услышав крик: «Чело­век за бортом!», стали переглядываться и пересчиты­ваться, с ужасом пытаясь понять, кого же среди них не хватает, я бросился к марсу.

Тотчас же направив взгляд на струю за кормой, я раз­личил среди пены, на расстоянии уже более ста пятиде­сяти шагов позади судна, Боттена.

— Боттен за бортом! — закричал я.

Боттена все чрезвычайно любили, и у меня не было сомнений, что, услышав его имя, все будут действовать с удвоенной энергией.

Впрочем, за корму уже бросили брам-рею.

Перед тем, как с ним случилось это несчастье, Боттен занимался стиркой: как нетрудно понять, мы сами сти­рали свою одежду. Он решил высушить белье на вантах, оступился и упал в воду, причем никто этого не заме­тил.

Лишь когда Боттен начал кричать, рулевой бросился на корму, увидел, как в кильватерной струе мелькает человек, и, не зная, кто это был, испустил крик, заста­вивший сжаться наши сердца: «Человек за бортом!»

Я не ошибся: услышав крик: «Это Боттен!», капитан и пассажиры принялись за работу, открепляя ялик, стоя­вший на палубе, и спуская его на воду.

Первый помощник и юнга непонятно каким образом уже оказались в ялике. Одновременно капитан приказал брасопить реи, и наш трехмачтовик лег в дрейф.

Впрочем, в самом этом происшествии не было ничего особенно опасного: стояла прекрасная погода, а Боттен великолепно умел плавать.

Увидев на воде ялик, Боттен стал размахивать руками, давая знать, что к нему можно не торопиться, и, хотя он плыл по направлению к брам-рее, не вызывало сомне­ния, что он плывет к ней, лишь поскольку она оказалась на его пути, а не потому, что ему нужно было за что- нибудь ухватиться.

Тем временем ялик, в котором на веслах сидели пер­вый помощник и юнга, быстро приближался к пловцу. С крюйс-марса, где я находился, мне было видно, как сокращается расстояние между Боттеном и лодкой. Бот­тен по-прежнему подавал знаки, чтобы успокоить нас, и, в самом деле, лодка была уже не более чем в пятидесяти метрах от него, как вдруг он исчез из виду.

Вначале я подумал, что его накрыло волной и, как только волна пройдет, он появится снова. Тем, кто был в шлюпке, пришла в голову та же мысль, что и мне, поскольку они продолжали грести. Однако через какое-то время я увидел, что они в беспокойстве остановились, встали на ноги, приложили руку козырьком ко лбу, оты­скивая Боттена взглядом, затем повернулись в нашу сто­рону, словно спрашивая у нас совета, а потом снова стали вглядываться в необъятное пространство океана.

Однако океан оставался пустынным, и на его поверх­ности никто не появился.

Нашего несчастного друга Боттена пополам переку­сила акула!

Увы, никаких сомнений относительно рода его смерти не оставалось. Он был слишком хорошим пловцом, чтобы вот так внезапно исчезнуть. Даже те, кто не умеет пла­вать, два или три раза появляются на поверхности, пре­жде чем исчезнуть навсегда.

Место, где его видели, обыскивали два часа. Капитан не мог решиться отозвать ялик, а первый помощник и юнга не могли решиться прекратить поиски.

Однако судну следовало продолжить плавание, так что ялику подали сигнал возвращаться, и он печально поплыл обратно, потащив за собой на буксире подобранную им по пути брам-рею.

На борту воцарился глубокий траур. Все любили Бот­тена: он прекрасно умел улаживать любые ссоры. Про­токол удостоверил смерть нашего бедного друга. Его вещи и документы были переданы капитану.

Через два недели после смерти Боттена его вещи были распроданы на аукционе.

Документы сохранили для передачи семье.

Вечером никто не пел, а в следующее воскресенье никто не танцевал.

Все пребывали в печали.

Однако постепенно мы стали возвращаться к привыч­ной жизни, хотя по всякому поводу в наших разговорах звучали слова: «Бедняга Боттен!»

IV. САН-ФРАНЦИСКО

Пятого января 1850 года матрос, убиравший парус, раз­глядел, несмотря на густой туман, берег и закричал:

— Земля!

Однако весь день 6 января прошел у нас в тщетных поисках залива, мимо которого мы уже прошли.

Только на следующий день, 7-го, нам удалось обследо­вать вход в этот залив.

Тем не менее еще днем 6-го туман рассеялся, и мы смогли увидеть здешние берега.

Они предстали перед нами, поднимаясь пологим амфитеатром. На первом плане видны были только быки и олени. Они безмятежно паслись целыми стадами на изумрудно-зеленых равнинах и казались такими непу­гливыми, как если бы сотворение мира совершилось лишь накануне.

На этом первом плане деревьев не было: повсюду рас­стилались луга и пастбища.

На втором плане виднелись великолепные высокие могучие ели и разбросанные то там, то здесь чащи ореш­ника и лавра.

На третьем плане высились горные вершины, над которыми поднималась самая высокая из них, гора Дья­вола.

По мере того как в течение 6 января мы приближались к заливу, деревья редели и сквозь зелень все чаще стали проступать скалы, напоминавшие острые кости какого-то гигантского скелета.

Мы вышли в открытое море, чтобы спокойно провести там ночь. Нас окружало столько кораблей, заблуди­вшихся, как и мы, в поисках залива, что существовала опасность чересчур сблизиться с ними в темноте.

И хотя никакое столкновение нам не угрожало, мы все же повесили сигнальный фонарь на конце бушприта.

Каждый из нас испытывал огромную радость, но про­являл ее молча и сдержанно. Все было еще незнакомо нам в этом мире, в который нам предстояло вот-вот всту­пить. В Вальпараисо мы справлялись о нем, но расстоя­ние делало собранные нами сведения неопределенными, то есть они были одновременно и благоприятны, и небла­гоприятны.

Началась подготовка к высадке, намеченной на 7 января.

Но готовились все не так, как это было в Вальпараисо, куда мы отправлялись, чтобы просить у города несколько часов мимолетных развлечений и необузданных радо­стей: теперь мы шли просить у земли дать нам работу и самое редкое, что есть на этом свете, — вознаграждение за свой труд.

Поэтому даже самый хладнокровный из нас солгал бы, утверждая, что он спал тогда спокойно: я, например, просыпался раз десять за ночь, а наутро еще до рассвета все уже были на ногах.

При свете дня мы снова увидели берег, но, находясь еще довольно далеко от него, не могли разглядеть вход в залив.

С пяти утра до полудня мы двигались при боковом ветре и только в полдень стали замечать, как земля рас­ступается, образуя проход.

На правой стороне залива были видны две скалы, которые отстояли друг от друга у основания, но сближа­лись у вершин, образуя свод.

Весь берег моря был покрыт сверкающим белым песком, похожим на серебряную пыль. Зелень начала появляться только у форта Вильямс.

Слева виднелись горы со скалистыми основаниями, на треть высоты покрытые зеленой растительностью.

На этих горах паслись стада коров и быков.

Впрочем, вскоре мы отвели взгляд от левого берега, на котором интерес представляла лишь Сауролета, неболь­шая бухта, где стояло несколько судов, и сосредоточили все свое внимание на правом берегу.

Наше судно приблизилось к форту Вильямс.

После форта Вильямс показались два острова: Анджел и Олений.

Наконец, справа замаячило несколько жилых зданий, образующих что-то вроде фермы среди зелени, но без единого дерева. Это был Пресидио.

Вокруг этого подобия деревни бродили лошади и мулы — первые, которых мы здесь увидели.

На самой высокой горе установлен телеграф: его длин­ные белые и черные руки постоянно находятся в движе­нии, оповещая о прибытии судов.

У подножия телеграфа расположено несколько дере­вянных домов и полсотни палаток.

Напротив телеграфа находится первая якорная сто­янка. Это лазарет на открытым воздухе, где вновь при­бывшие проходят карантин.

Поскольку по пути мы не заходили в подозрительные с точки зрения санитарной службы края, нам сразу же после медицинского осмотра было разрешено выса­диться.

Несколько пайщиков нашего товарищества тотчас вос­пользовались этим, чтобы сойти на берег и найти место, где можно было разбить палатки. Эти палатки предсто­яло соорудить из простыней с наших коек. Что же каса­ется столь твердо обещанных нам домиков, то о них сле­довало вообще забыть: они были заложены и, видимо, так под залогом и остались, поскольку мы никогда больше о них не слышали.

Наши товарищи сошли на берег, предводительствуе­мые Мирандолем и Готье, и отправились на поиски места, именуемого Французским лагерем: там размеща­лись все прибывшие до этого в Калифорнию французы.

Это место, очень скоро обнаруженное, оказалось пре­восходным.

На рассвете следующего дня, воспользовавшись сведе­ниями, которые предоставили нам наши друзья, мы взяли лопаты и кирки и спустились на берег.

Все были готовы немедленно там расположиться.

Было восемь часов утра 8 января, когда мы ступили на калифорнийскую землю, высадившись из шлюпки, при­надлежавшей одному из нас и отданной им в распоряже­ние товарищества.

Свои пожитки мы положили у подножия Француз­ского лагеря.

В кошельке у меня оставались одно су и один сантим, и при этом я был должен десять франков одному из своих товарищей.

Это было все мое богатство, но зато я прибыл на место.

Несколько слов об этой земле, которая приберегла для нас столько разочарований.

Существуют две Калифорнии — Старая и Новая.

Старая, еще и сегодня принадлежащая Мексике, с запада и юга омывается Тихим океаном, с востока — Багряным морем, которое обязано этим названием уди­вительному оттенку своих вод на восходе и на закате солнца, а на севере соединяется перешейком шириной в двадцать два льё с Новой Калифорнией.

Открыл ее Кортес. Ощущая тесноту столицы Мексики, которую незадолго до этого, 13 августа 1521 года, испанцы захватили, отважный капитан приказал построить две каравеллы, затем взял на себя командование экспеди­цией и 1 мая 1535 года обследовал восточное побережье большого полуострова; 3 мая он бросил якорь в бухте Ла Пас на 24° 10' северной широты и 112°20' западной долготы и от имени Карла V, короля Испании и импера­тора Германии, вступил во владение этой территорией.

Откуда же произошло название Калифорнии, извест­ное со времени ее открытия и упомянутое в сочинении Берналя Диаса дель Кастильо, соратника и историка Фернанда Кортеса? От «Calida Fornax»[27], говорят одни, или скорее, как считает отец Венегас, от какого-то индейского слова, значение которого первые завоеватели либо никогда не знали, либо забыли донести до нас.

Ее прежней столицей был Лорето, насчитывающий сегодня всего лишь триста жителей. Ее нынешняя сто­лица — Реаль де Сан-Антонио, где их насчитывается восемьсот.

Все население этого полуострова, имеющего в длину около двухсот льё, не превышает шести тысяч душ.

Новая Калифорния, называемая англичанами и амери­канцами Верхней Калифорнией, расположена между 32° и 42° северной широты и 110° и 127° западной долготы.

С севера на юг она простирается на двести пятьдесят льё, а с востока на запад — на триста льё.

Новая Калифорния, как и Старая, была открыта испанцами, а вернее, португальцем, состоявшим на службе у Испании.

Этого португальца звали Родригес Кабрильо; 27 января 1542 года он отправился на поиски легендарного прохода сквозь Северную Америку, который за сорок один год до этого будто бы обнаружил Гаспар де Кортереал. Этот проход — не что иное, как пролив, известный сегодня под названием Гудзонова и впадающий в одноименный залив, который является настоящим внутренним морем.

10 марта 1543 года Родригес Кабрильо обследовал огромный мыс Мендосино, который он назвал Мендосой в честь вице-короля Мексики, носившего это имя. Спу­стившись к 37°, он обнаружил большую бухту, названную им Баия де лос Пинос, или заливом Сосен.

Вероятно, это был залив Монтерей.

В 1579 году английский мореплаватель Френсис Дрейк, уничтожив немалое число испанских поселений в Южном море, обследовал побережье Калифорнии между заливом Сан-Франциско и мысом Бодега.

От имени Елизаветы, королевы Англии, он в свою очередь вступил во владение этим краем и назвал его Новым Альбионом.

Спустя двадцать лет Филипп III бросил взгляд на эту прекрасную страну, о которой ему рассказывали столько чудес, и дал приказ графу Монтерею, вице-королю Мек­сики, основать там колонию.

Вице-король поручил эту экспедицию одному из самых отважных и опытных моряков того времени. Этого моряка звали Себастьян Вискаино.

5 мая 1602 года он покинул Акапулько, поднялся вдоль побережья до мыса Мендосино и обследовал его, затем спустился до мыса Сосен, вошел в знаменитую бухту, о которой сообщил Кабрильо, и, ступив на землю, дал ей имя Монтерей в честь вице-короля Монтерея, как Кабри­льо назвал мыс в честь Мендосы.

Господин Ферри в своем ученом труде о Калифорнии приводит следующие строки, взятые им из отчета экс­педиции генерала Вискаино.

Еще и сегодня можно удостоверить точность этого донесения, сделанного двести пятьдесят лет назад.

«Климат этого края мягкий, — сообщает адмирал Фи­липпа III, — земля, покрытая травой, чрезвычайно плодо­родна; край густо населен; туземцы столь человеколюбивы и покладисты, что не составит труда обратить их в хри­стианскую веру и сделать подданными испанской короны.

Названный Себастьян Вискаино опросил индейцев и мно­гих других, встреченных им на обширном морском побере­жье, и они сообщили ему, что за пределами их края есть много больших городов и огромное количество золота и серебра, а это позволяет ему надеяться, что там можно будет обнаружить несметные богатства».

Несмотря на такое донесение, Испания никогда не осознавала огромной ценности этой своей колонии; она ограничивалась тем, что направляла туда губернаторов и миссионеров, находившихся под охраной тех военных поселений, какие еще и сегодня именуются пре си­ди о.

Постепенно, клочок за клочком, Вест-Индия отделя­лась от метрополии; одни ее части попадали под влады­чество англичан или голландцев, другие образовывали империи или независимые королевства. Именно так про­изошло с Мексиканской республикой, с которой объеди­нились обе Калифорнии.

Но поскольку Мексиканская республика управлялась плохо, вскоре от нее стали отдаляться ее провинции. Техас, в 1836 году провозгласивший себя независимым, 12 апреля 1844 года предложил своему конгрессу договор о присоединении к Соединенным Штатам.

Этот договор, вначале отвергнутый Американскими штатами, был окончательно принят обеими палатами 22 декабря 1845 года.

Для Мексики такое расчленение ее территории было событием чрезвычайно серьезным. Поэтому мексикан­ское правительство решило мобилизовать армию, чтобы оспорить у Соединенных Штатов право владения Теха­сом.

Американская армия численностью в четыре тысячи человек, находившаяся под командованием генералов Тейлора и Скотта, выступила в поход, чтобы отстоять права Соединенных Штатов на Техас.

Мексиканцы собрали восьмитысячную армию.

7 мая 1846 года обе армии встретились на равнине Пало-Альто. Завязался бой, мексиканцы потерпели пора­жение, перешли Рио-Браво и укрылись в городе Матамо­рос. 18 мая Матамарос сдался.

В это же самое время американцы послали флот под началом коммодора Джона Слоута вести военные дей­ствия на побережье, пока генерал Тейлор сражается во внутренних областях страны.

6 июля 1846 года американский флот захватил Монте­рей, столицу Новой Калифорнии.

К концу года американские сухопутные войска заняли провинции Новая Мексика, Тамаулипас, Нуэво-Леон, Коауила, а военно-морские силы — Калифорнию.

Двигаясь по направлению к Мехико, генерал Тейлор объявлял огромные провинции, которые он пересекал, завоеванными американским правительством и провоз­глашал их присоединение к Соединенным Штатам.

22 февраля 1847 года противоборствующие армии вновь сошлись в Нуэво-Леоне, между южной оконечно­стью Сьерра-Верде и истоками Лионе, на равнине Буэна- Виста.

Американская армия состояла из трех тысяч четырех­сот пехотинцев и тысячи кавалеристов.

После двухдневных ожесточенных боев мексиканская армия была вынуждена отойти к Сан-Луис-Потоси, оста­вив на поле боя две тысячи мертвых тел. Число раненых тоже было значительно, но, поскольку мексиканцы забрали с собой часть из них, точные подсчеты сделать не удалось.

Американцы потеряли семьсот человек.

«Еще одна такая победа, — воскликнул Пирр, — и мы погибли!»

Примерно с такими же словами обратился в своем письме к Конгрессу генерал Тейлор.

Вашингтонский конгресс проголосовал за набор девяти полков добровольцев, и каждому из этих добровольцев, провоевавших год в Мексике, было предоставлено право получить в свое пользование сто шестьдесят акров земли или капитал в сто долларов с выплатой ежегодного дохода в шесть процентов.

Тем же законом было увеличено жалованье солдат регулярной армии, составлявшее теперь 8 долларов (42 франка) в месяц.

Кроме того, чтобы покрыть расходы, связанные с этой войной, Конгресс выпустил дополнительно бумажные деньги в количестве двадцати восьми миллионов долла­ров.

Американской эскадре предстояло захватить Вера- Крус, как до этого она захватила Монтерей.

Вера-Крус был ключом к Мехико.

22 марта 1847 года двенадцатитысячная армия, поддер­жанная эскадрой коммодора Перри, взяла в осаду Вера- Крус, и началось его бомбардирование.

После пяти дней бомбардирования город сдался, а вместе с ним сдалась и крепость Сан-Хуан де Улуа.

16 апреля генерал Скотт оставил свои позиции и с десятитысячной армией двинулся на Мехико.

Двенадцатитысячная мексиканская армия, находи­вшаяся под командованием генерала Санта-Анны, ожи­дала его на расстоянии двух дневных переходов от Вера- Круса, в ущелье Серро-Гордо, настоящих Фермопилах, где ей предстояло потерпеть сокрушительное пораже­ние.

Дорога была перерезана траншеей, за которой приго­товилась грохотать грозная артиллерия.

Вся гора, от основания до вершины, превратилась в одно гигантское укрепление.

Американцы не топтались на месте: они пошли в наступление, сразу же взяв быка за рога, как говорят их враги мексиканцы.

Схватка была ужасной. Бились врукопашную; лошади, всадники, пехотинцы скатывались в пропасть, разбива­лись насмерть при падении или умирали от полученных ран. Бойня продолжалась четыре часа. Через четыре часа ущелье было захвачено, и мексиканцы оставили в руках своих врагов шесть тысяч пленных и тридцать артилле­рийских орудий.

20 апреля была взята Халапа. Неделю спустя в свою очередь сдалась крепость Пероте.

Генерал Скотт двинулся на Пуэблу и занял ее.

С шеститысячной армией он вступил в этот город, насчитывавший шестьдесят тысяч жителей.

Он был теперь всего в двадцати восьми льё от Мехико.

19 и 20 августа он завладел позициями Контрерас и Чурубуско.

13 сентября генерал Скотт атаковал позиции Чапуль- тепек и Молино-дель-Рей. Наконец 16 сентября 1847 года американцы, победившие во всех сражениях, всту­пили в столицу Мексики.[28]

2 февраля 1848 года, после трехмесячных переговоров, ценой уступки Соединенным Штатам Новой Мексики и Новой Калифорнии за сумму в пятнадцать миллионов долларов (семьдесят восемь миллионов франков), был подписан мир между Мексикой и Соединенными Шта­тами.

Кроме того, Соединенные Штаты взяли на себя обяза­тельство прогарантировать в пределах пяти миллионов долларов выплату рекламаций, которые могли быть предъявлены Мексике техасскими и американскими под­данными.

Таким образом, для американцев общая сумма трат, помимо расходов на войну, достигла примерно ста шести миллионов франков.

Обмен ратификационными грамотами состоялся 3 мая 1848 года.

14 августа того же года американский конгресс издал декрет, предоставлявший жителям Калифорнии все права, обеспечиваемые законами Соединенных Штатов.

И произошло все это вовремя, ибо Калифорнию выторговывали у Мексики англичане, и, возможно, Мек­сика могла бы уступить ее Англии, если бы в тот момент Калифорния, как мы сейчас увидим, не оказалась бы занята американцами.

V. КАПИТАН САТТЕР

Пока генералы Тейлор и Скотт завоевывали Мексику, в Калифорнии происходило следующее.

В 1845 году белое население Калифорнии, насчиты­вавшее примерно две тысячи человек, подняло восстание против Мексики и поставило во главе него калифор­нийца по имени Пико.

К этому движению присоединились три руководителя прежнего правительства: Вальехо, Кастро и Альварадо.

Генерал Мичельторена, мексиканский губернатор про­винции, выступил против мятежников.

21 февраля 1845 года он встретился лицом к лицу с Кастро. Началась схватка, и генерал Мичельторена потерпел в ней поражение. После этого Пико был про­возглашен губернатором Калифорнии, а Хосе Кастро взял на себя командование войсками.

Понимая, что ему не удастся справиться с подобным восстанием, Мичельторена сел на американский корабль, взяв с собой тех из своих офицеров и солдат, кто пожелал последовать за ним, и распорядился доставить его в Сан- Блас.

Именно в это время Конгресс дал приказ коммодору Джону захватить Монтерей.

Изгнав мексиканцев, мятежники сочли, что отныне страна принадлежит им, и решили защищать ее от аме­риканцев.

В это время в Новой Мексике, на берегах Рио-Гранде, у подножия гор Анауак, находился американский офицер по имени Стивен В.Кирни, командовавший драгунским полком. Внимательно следя за происходящим в Новой Калифорнии, полковник уже начал проявлять беспокой­ство по поводу затруднений, которые могли возникнуть у живших там американских поселенцев, как вдруг он получил приказ Конгресса преодолеть сьерру, спуститься на берега Колорадо и во главе своего полка двинуться через неведомые пустыни индейцев-ютов и племен с озера Николе, чтобы поддержать операции американской эскадры и защитить соотечественников, обосновавшихся в этом краю.

Это был один из тех приказов, которые любят отдавать правительства, совершенно не зная местных условий, и которые оказываются невыполнимыми для тех, кто такие распоряжения получает.

И в самом деле, было совершенно невозможно углу­биться с целым полком в подобные безлюдные простран­ства, где бродят только охотники и индейцы.

Так что полковник Кирни взял сто человек и отпра­вился с ними в Калифорнию, оставив основную часть своего полка на берегах Рио-Гранде дель Норте.

Одновременно по другую сторону гор, недалеко от озера Пирамиды, к северу от Новой Гельвеции, другой американский офицер, капитан Фримонт из корпуса инженеров-топографов, исследовавший Калифорнию и оказавшийся в центре восстания, создал из живших там американцев небольшой отряд и организовал противо­действие враждебным действиям нового губернатора Пико.

Таким образом, уже в трех точках Америка проникла или намеревалась проникнуть в Калифорнию.

С коммодором Джоном она высадилась в Монтерее.

С капитаном Фримонтом она укрепилась на равнине Трех Холмов.

С полковником Кирни и сотней его солдат она спусти­лась со Скалистых гор.

Тем временем в Калифорнии, в разгар общего восста­ния, вспыхнуло отдельное восстание.

Эти новые мятежники именовали себя медведями.

Их знамя называлось Медвежьим флагом.

Медведи двинулись на Соному, маленький городок, расположенный на северной оконечности залива Сан- Франциско, и завладели фортом.

Кастро, один из руководителей первого восстания, двинулся на Соному, не подозревая, что в это самое время капитан Фримонт покинул свои позиции на Трех Холмах и направился туда же, куда и он.

Два авангарда, калифорнийский и американский, сошлись у подножия форта.

Американский авангард насчитывал девяносто чело­век.

Калифорнийский авангард насчитывал семьдесят чело­век.

Капитан Фримонт атаковал неприятельский авангард, рассеял его, затем вернулся к форту и захватил его вме­сте со всей находившейся там техникой.

Американцы вышли к заливу Сан-Франциско. Оттуда они протянули руку городу, почти целиком населенному американцами.

В октябре 1846 года капитан Фримонт узнал, что эска­дра коммодора Стоктона стоит на якоре возле Сан-Фран­циско. Он тотчас же отправился к нему в сопровождении ста восьмидесяти добровольцев, оставив гарнизон в форте Сономы.

Коммодор Стоктон взял на борт этот небольшой отряд и отплыл в Монтерей, куда они прибыли на следующий день.

Там было набрано еще двести двадцать добровольцев, что в общей сложности составило около четырехсот чело­век.

Между тем американский консул г-н О.Ларкин, на­правлявшийся из Монтерея в Сан-Франциско, был похи­щен одной из калифорнийских банд, орудовавших в этих краях. Капитан Фримонт узнал о случившемся, бросился вслед за бандой, догнал похитителей и, после достаточно жаркой перестрелки обратив их в бегство, освободил консула.

В то же самое время, испытывая невероятные трудно­сти и зачастую не имея самого необходимого, полковник Кирни со своей сотней солдат преодолел Скалистые горы, пересек песчаные равнины индейцев-навахо, пере­правился через Колорадо и добрался до Агва-Кальенте, пройдя между землями индейцев-мохаве и индейцев- юма.

Прибыв в Агва-Кальенте, он обнаружил там неболь­шой американский отряд под командованием капитана Гиллеспи, который сообщил ему достоверные сведения о событиях, происходящих в Калифорнии, и дал знать, что ему противостоит войско в семьсот или восемьсот чело­век под началом генерала Андреса Пико.

Полковник Кирни пересчитал своих людей. Их было всего сто восемьдесят, но они отличались решительно­стью и дисциплинированностью.

Он тотчас же отдал приказать идти на противника.

Американцы и калифорнийцы встретились лицом к лицу 6 декабря на равнине Сан-Паскаль.

Схватка оказалась ужасной: небольшой американский отряд понес большие потери.

Однако американцы остались победителями. Полков­ник Кирни, который после этого был произведен в гене­ралы, получил два ранения и лишился двух капитанов, одного лейтенанта, двух сержантов, двух капралов и десятка драгунов.

Калифорнийцы, со своей стороны, потеряли двести или триста человек.

На следующий день подразделение моряков, отправ­ленное коммодором Стоктоном к Кирни, присоедини­лось к нему.

Получив подкрепление, он продолжил свой поход на север, 8 и 9 декабря дважды снова вступал в бой с кали­форнийцами и в этих двух схватках, как и в первой, одержал победу.

В то же самое время Кастро, которому пришлось обра­титься в бегство, намеревался напасть на отряд капитана Фримонта, но, взятый им в окружение, был вынужден сдаться.

Еще несколько калифорнийских отрядов оставалось в окрестностях Лос-Анджелеса.

В первых числах 1847 года капитан Фримонт соеди­нился с отрядом генерала Кирни. Оба войска тотчас же начали совместное наступление на Лос-Анджелес; 8 и 9 января они разгромили восставших, а 13-го вошли в город.

Калифорния была завоевана.

Капитана Фримонта произвели в полковники и назна­чили военным губернатором края.

Наконец, в феврале генерал Кирни обнародовал воз­звание, в котором провозглашалось, что калифорнийцы, освободившись от присяги на верность Мексике, стано­вятся гражданами Соединенных Штатов.

Некоторое время спустя, как мы уже говорили, был подписан мирный договор между Соединенными Шта­тами и Мексикой, в соответствии с которым Мексика уступала Соединенным Штатам провинции Новая Мек­сика и Новая Калифорния за пятнадцать миллионов дол­ларов.

В это самое время в Калифорнии находился один капитан, швейцарец по происхождению: будучи офице­ром королевской гвардии в дни революции 1830 года, он решил после этой революции отправиться в Америку, чтобы попытать там счастье.

Проведя несколько лет в Миссури, он в 1836 году покинул эту провинцию и отправился в Орегон, природ­ные богатства которого уже давно стали расхваливать и куда с 1832 года начали съезжаться переселенцы.

Господин Саттер преодолел Скалистые горы, пересек равнины, населенные племенами не-персе, серпанов и кёр-д’аленов, и прибыл в форт Ванкувер.

Оттуда он перебрался на Сандвичевы острова, а в 1839 году окончательно обосновался в Калифорнии.

В то время губернатор провинции поощрял колони­зацию. Он безвозмездно предоставил капитану Саттеру обширную территорию площадью в тридцать квадрат­ных льё, раскинувшуюся на обоих берегах Сакраменто, в местности, носящей название Американский Трезу­бец.

Кроме того, мексиканское правительство наделило г-на Саттера неограниченной властью во всем этом рай­оне, как для отправления правосудия, так и для управле­ния гражданскими и военными делами.[29]

Господин Саттер избрал небольшой холм, расположен­ный в двух милях от Сакраменто, как место для строи­тельства своей резиденции. Эта резиденция должна была стать не обычным домом, а фортом.

Капитан заключил договор с вождем племени, обяза­вшимся поставить ему столько рабочих, сколько он смо­жет занять. Он договорился с ними о цене, обещал над­лежащим образом кормить их и платить им отрезами тканей и скобяными изделиями.

Именно индейцы рыли рвы форта Саттер, изготавли­вали кирпичи и возводили стены.

Когда форт был построен, следовало снабдить его гар­низоном. Этот гарнизон набрали из туземцев. Пятьдесят индейцев, которых обмундировали, вымуштровали и обучили строевым упражнениям, охраняли форт столь же преданно, как европейские войска, но, безусловно, более бдительно.

Появление этого форта стало поводом к возникнове­нию небольшого городка, который в 1848 году был назван Саттервиллом по имени его основателя. Этот городок, а вернее, зачатки этого городка, состояли из дюжины домов.

Саттервилл находится примерно в двух милях от форта.

Господин Саттер привез в Калифорнию почти все виды наших европейских фруктовых деревьев и отвел несколько гектаров земли для их культивирования. Лучше всего прижились виноградники, которые начали давать пре­восходные урожаи.

Но подлинным богатством г-на Саттера в то время, когда золото еще не было обнаружено, стало разведение скота и выращивание зерновых культур.

В 1848 году г-н Саттер собрал сорок тысяч буасо пше­ницы.

Но вскоре для него должен был открыться новый источник богатства, куда более значительный.

Открытие копей в Потоси произошло благодаря одному индейцу, который преследовал в горах быка, отбившегося от стада.

Открытие копей в Сакраменто также произошло бла­годаря случайности.

Господину Саттеру понадобились доски для строитель­ства. На высоте примерно в тысячу футов над долиной Сакраменто начинает расти особая, отличающаяся заме­чательной крепостью разновидность сосны, которую г-н Саттер счел пригодной для того, чтобы изготовлять из нее нужные ему доски.

Он заключил сделку с механиком по имени Маршалл, договорившись с ним о постройке неподалеку от этих сосен лесопильни, приводимой в действие водопадом; лесопильня была построена в задуманном виде и в уста­новленные сроки.

Однако случилось так, что, когда пустили воду на колесо, его камера оказалась слишком узкой для того, чтобы пропускать через себя принимаемый ею объем жидкости. Исправление этого недостатка могло повлечь за собой значительные затраты средств и большую задержку по времени; и тогда механик просто-напросто предоставил водопаду самому прокладывать себе дорогу, углубляя камеру колеса; в итоге, через несколько дней, ниже водопада образовалась целая куча песка и облом­ков горных пород.[30]

Навестив лесопильню, чтобы проверить, действует ли падающая вода так, как предполагалось, г-н Маршалл заметил в скопившемся песке какие-то блестящие кру­пинки, которые он подобрал и в ценности которых быстро разобрался.

Эти блестящие крупинки были самородным золотом.

Господин Маршалл поделился своим открытием с капитаном Саттером: они договорились хранить тайну, но на сей раз это была тайна царя Мидаса, и в шелесте тростника, в шорохе листвы, в журчанье ручейков можно было расслышать слова, которые вскоре станут звучать эхом в самых далеких краях: «ЗОЛОТО! ЗОЛОТО! ЗОЛОТО!»

Вначале это были лишь какие-то неясные слухи, не­обоснованные толки; однако их оказалось достаточно, чтобы сюда ринулись те обитатели Сан-Франциско и Монтерея, которые были в наибольшей степени склонны к рискованным предприятиям.

Однако почти сразу же появились официальные доне­сения полковника Мейсона, алькальда Монтерея, капи­тана Фолсома и французского консула г-на Муренхаута.

Отныне сомнений больше не оставалось. Пактол пере­стал быть выдумкой, Эльдорадо перестало быть сказкой: золотая земля была найдена.

И со всех концов света, как к Магнитной горе из «Тысячи и одной ночи», поплыли, словно к общему цен­тру, корабли из всех стран.

Хотите знать, с какой скоростью увеличивалось насе­ление Калифорнии?

В 1802 году ученый Гумбольдт собрал статистические данные. Он насчитал там 1 300 белых поселенцев и 15 562 обращенных в христианство индейцев.

В 1842 году г-н де Мофра провел вторую перепись: численность поселенцев выросла с 1 300 до 5 000. В то же время число индейцев, обитающих внутри этой тер­ритории, было оценено в 40 000 душ.

В начале 1848 года численность белого населения достигла 14 000 душ; число индейцев осталось преж­ним.

На 1 января 1849 года белое население составляло уже 26 000 душ; 11 апреля — 33 000, а 1 декабря — 58 000.

За несколько месяцев к этим 58 000 душам прибави­лось 3 000 мексиканцев, прибывших по суше из провин­ции Сонора, 2 500 разного рода иностранцев, приеха­вших сюда через Санта-Фе, и 30 000 переселенцев, добравшихся через северные равнины.

И наконец, ко времени нашего появления, то есть к началу января 1850 года, здешнее население выросло примерно до 120 000 человек.

В 1855 оно составит миллион, и Сан-Франциско, веро­ятно, будет одним из самых населенных городов мира.

Это закон равновесия: население Востока сокращается в пользу Запада, и рождающийся Сан-Франциско возме­щает собой умирающий Константинополь.

VI. Я СТАНОВЛЮСЬ РАССЫЛЬНЫМ

Как я уже говорил, мы прибыли 8 января, в восемь часов утра.

День приезда прошел для нас в земляных работах и возведении палаток. Четверо из нас отправились на пои­ски кольев; одни рыли землю, другие сооружали палатки. Я был в числе последних.

Что же касается пятнадцати прибывших с нами жен­щин, то тринадцать из них немедленно отправились в Сан-Франциско, где их ждали с еще большим нетерпе­нием, чем они туда стремились.

В самом деле, в это время в Сан-Франциско было, как мне думается, два десятка женщин на восемьдесят или сто тысяч мужчин.

И потому несколько судов отправилось в Чили, чтобы привести оттуда женщин.

Я всегда сожалел, что мне не довелось увидеть, какое впечатление произвели наши тринадцать пассажирок по прибытии в Сан-Франциско.

Пять или шесть из них даже не дошли до гостиницы.

Уже в день своего приезда, в полдень, я нашел Тийе, приехавшего на две недели раньше и обосновавшегося во Французском лагере.

Понятно, что мы радостно встретились и что я жил в его лачуге, пока не была построена моя.

Он был рассыльным в порту.

Среди пайщиков нашего товарищества был человек, приехавший с женой; она взялась готовить еду, и одного из нас отправили за провизией, подробнейшим образом просветив его относительно местных цен.

Наш посланец купил говядины на суп.

Суп был предметом нашего страстного желания: именно супа нам больше всего не хватало во время пла­вания.

К счастью, цена на говядину упала вполовину: с пяти франков она снизилась до пятидесяти су за фунт.

Из наших старых запасов у нас еще оставались сахар и кофе.

То, что рассказал о здешних ценах наш посланец, при­водило в ужас.

Хлеб стоил от двадцати пяти до тридцати су за фунт, хотя прежде, как уже было сказано, он оценивался в дол­лар.

Комната в шесть—восемь футов шириной сдавалась за пятьсот франков в месяц, и плату, разумеется, следовало вносить вперед.

Небольшой дом с тремя или четырьмя комнатами сда­вался за три тысячи франков в месяц.

Построить здание «Эльдорадо» на Портсмутской пло­щади стоило пять с половиной миллионов. Сдача его в аренду приносила шестьсот двадцать пять тысяч франков ежемесячно.

Все это становится понятнее, когда знаешь, что за день работы землекоп получал от сорока до шестидесяти франков, а плотник — от восьмидесяти до ста.

Земля, за шесть—восемь месяцев до нашего приезда предоставлявшаяся правительством почти бесплатно, в начале 1850 года стоила от ста до ста пятидесяти тысяч франков за квадрат со стороной в сто футов.

Мы своими глазами видели, как один из наших со­отечественников приобрел на торгах земельный участок размером сорока пять на пятьдесят футов, за который он должен был выплатить шестьдесят тысяч франков в тече­ние пяти лет; через три дня после покупки он сдал этот участок за семьдесят пять тысяч франков на полтора года, поставив условие, что все сделанные там постройки будут принадлежать ему.

Впрочем, в мелких делах соблюдалась та же пропор­ция, что и в крупных. Все без конца насмехались над бедным торговцем яйцами, который, при виде того как продавец каштанов сколотил состояние, выкрикивая: «Лионские каштаны!», надумал кричать: «Свежие лион­ские яйца!» И он в самом деле нажил состояние в Сан- Франциско, где яйца, привезенные из Франции, стоили по пять франков.

Известна история двух головок грюйерского сыра, ставшая в Сан-Франциско легендарной. Поскольку это были единственные головки грюйерского сыра, добра­вшиеся сюда, они сделались местной аристократией и продавались по тринадцать франков за фунт.

Нанять на шесть часов двух лодочников с их посуди­ной стоило двести франков.

Пара матросских сапог выше колена, в дождливую погоду совершенно необходимых при ходьбе в нижнем городе, стоила от двухсот до двухсот пятидесяти франков зимой и от ста до ста пятидесяти летом.

Здесь было немалое число врачей, но в большинстве своем они оказались шарлатанами, которым в итоге при­шлось заняться другим ремеслом. Только три или четыре врача пользовались доброй славой и имели большой успех; за визит к ним приходилось платить от восьмиде­сяти до ста франков.

Так что здесь ходили разговоры о невероятных состоя­ниях; некоторые из наших соотечественников, приеха­вшие за год до нас с тысячей или двумя тысячами в кар­мане, к этому времени имели уже доход в двадцать пять тысяч франков, причем не в год, а в месяц, и это не счи­тая прибыли от своей коммерции.

Как правило, эти огромные состояния были получены сдачей внаем квартир и спекуляциями с земельными участками.

Ах да, совсем забыл! Позднее мне удалось выторговать себе дешевые обеды.

Я сэкономил на этом восемьсот франков!

Но я не был тогда еще достаточно бережлив, чтобы сберечь эти деньги.

Все эти истории, весьма напоминающие сказки, при­думывали для того, чтобы вселять одновременно надежду и страх в сердца несчастных новичков.

Из нашего товарищества нас осталось двадцать пять человек; четверо в тот же день отправились на прииски.

Это были те, у кого имелись деньги.

Нас теперь совершенно не удивляло, что рассказы о Сан-Франциско, ходившие в Вальпараисо, были столь противоречивыми. Едва ли даже в самом Сан-Франциско понимали, как нужно взяться за дело. Ближайшие при­иски находились в десяти—двенадцати днях пути от города.

Какими бы противоречивыми ни были слухи, разно­сившиеся как эхо, наибольший интерес у всех вызывало ремесло золотоискателя.

Но с этим дело обстояло так же, как с нищенством на паперти церквей святого Евстафия или Богоматери Л орете кой: чтобы стать золотоискателем, нужно было иметь деньги.

Впрочем, когда дело дойдет до рассказа о нашем отъезде на прииски, мы остановимся на подробностях, и станет понятно, на какие примерно расходы приходится идти, чтобы подняться вверх по течению Сакраменто или Сан-Хоакина и стать золотоискателем.

Вот поэтому я и сказал, что лишь самые богатые смогли уехать на прииски.

Меня в числе этих богачей не было, как это известно читателям, перед которыми я наизнанку вывернул свой кошелек.

Вопрос состоял в том, чтобы заработать необходимую для отъезда сумму.

К счастью, Тийе, приехавший, как я уже упоминал, на две недели раньше меня, стал для меня прекрасным пер­вым наставником в новой калифорнийской жизни.

Четыре дня мы жили во Французском лагере, занятые исключительно обустройством нашего бивака.

Затем, на пятый день, все приступили к работе, каж­дый в соответствии со своими возможностями, и рабо­тали на общину, но эта работа на общину продолжалась лишь еще четыре дня.

На пятый день товарищество распалось.

Первым нашим занятием стала заготовка дров в лесу, расположенном на дороге в Миссию, и их продажа.

Мы нашли торговца, который закупал их у нас по девяносто пиастров за веревочную сажень, то есть при­мерно по четыреста семьдесят франков.

На дрова шли небольшие дубы, которые хорошо горели. Обрубив сучья и распилив стволы, мы перено­сили заготовленные дрова на носилках.

Рубить лес было разрешено всем.

Этого леса, за исключением нескольких куп деревьев, оставшихся будто напоминание о том, каким он был, сегодня не существует.

Такие купы стали садами вокруг нескольких домов, начинающих возводиться на дороге в Миссию, которая рано или поздно станет одним из предместий города.

Как уже говорилось, эта работа на общину продолжа­лась четыре дня: по истечении четырех дней каждый из нас заработал по сотне франков, и все мы были накорм­лены.

Когда наше товарищество распалось, каждый из нас отделил свою палатку и свое имущество от палаток и имущества товарищей и решил попытать счастья по соб­ственному разумению.

Я доверился опыту Тийе. Он посоветовал мне стать носильщиком, подобно ему самому, и я, молодой и креп­кий, взяв носилки и наспинную раму с крючьями, отпра­вился поджидать работу у здания порта.

Впрочем, ремесло это оказалось превосходным, поскольку, благодаря вновь прибывающим, недостатка в спросе на носильщиков не было. Мы с Тийе носили лег­кие грузы на крючьях, тяжелые — на носилках, и случа­лись такие дни, когда ремесло, которое в Париже при­носит всего пять или шесть франков, позволяло мне заработать в Сан-Франциско восемнадцать—двадцать пиастров.

Именно для Калифорнии придумана поговорка: «Не бывает глупых ремесел ...» Мне случалось видеть врачей, ставших подметальщиками улиц, и адвокатов, мывших посуду.

Люди там узнают друг друга, обмениваются рукопожа­тием и смеются. Каждый, кто отправляется в Сан-Фран­циско, должен запастись изрядной долей философии, не уступающей философии Ласарильо с Тормеса и Жиль Бласа.

Там я стал настолько же бережливым, насколько порой бывал расточителен во Франции. Я жил на пять или шесть пиастров в день, то есть на тридцать—тридцать пять франков, что было просто скряжничеством.

Но у меня была цель.

Цель эта состояла в том, чтобы собрать сумму, доста­точную для отъезда. Я всегда был уверен в том, что истинное Эльдорадо находится там, где прииски.

За два месяца я собрал около четырехсот пиастров, чуть более двух тысяч франков.

Тийе, приехавший на две недели раньше меня, собрал примерно на двести пиастров больше, чем я.

В течение этих двух месяцев, когда я был рассыльным, у меня хватило времени обойти и осмотреть город.

У нас уже шла речь о том, как зародился Сан-Фран­циско. Расскажем теперь, каким он стал ко времени нашего приезда, то есть менее чем через полтора года после своего основания.

Ко времени нашего приезда в Калифорнию на приис­ках и в Сан-Франциско в общей сложности насчитыва­лось около ста двадцати тысяч человек.

С нашим приездом, как уже было сказано, женщин стало на пятнадцать больше.

Что до остального, то, словно в этом Новом свете, как и в Старом, излишнее должно было идти впереди необ­ходимого, в городе построили несколько театральных залов, и среди них был уже упоминавшийся нами зал на улице Вашингтона, куда был принят на службу Эннекар.

Чтобы давать в этом зале комедию, там перед нашим приездом не хватало только одного — актеров.

К счастью, на судне, на котором плыл г-н Жак Араго, оставшийся в Вальпараисо из-за какого-то бунта, нахо­дился также актер по имени Деламарр.

Прибыв в Сан-Франциско, г-н Деламарр оказался один, и, следовательно, соперников у него не было.

Он начал с того, что завербовал двух женщин: одна из них прибыла на борту «Сюффрена», другая — на борту «Кашалота».

Напомним, что «Кашалот» — это наше судно.

Первую даму звали Гортензия, вторую — Жюльетта.

Образовав это начальное ядро, он стал затем набирать актеров направо и налево, и через месяц после нашего приезда труппа была почти что сформирована.

Пока же театр служил лишь для проведения маскарад­ных балов, подобных тем, что устраиваются в Опере; однако отсутствие женщин приводило к тому, что интриги там плели мужчины.

Но как ни спешили здешние театры распахнуть свои двери, чтобы впустить в них зрителей, и свои окна, чтобы впустить в них свежий воздух, тут имелись заведения, которые опередили концерты, балы-маскарады и спек­такли.

Это были игорные дома!

Едва обнаружилось золото, потребовалось найти спо­соб его тратить.

И лучшим способом для этого стала игра.

По правде сказать, внутреннее устройство таких домов весьма любопытно.

Среди этих заведений самым модным, самым посе­щаемым и самым богатым рудой было то, что носило название «Эльдорадо».

Мы сказали «богатый рудой», потому что там крайне редко играют на золотые или серебряные монеты.

Там играют буквально на горы золота.

На обоих концах стола стоят весы, на которых взвеши­вают самородки.

Когда самородков больше не остается, игра идет на часы, цепочки, драгоценности.

Все годится для ставок, все можно оценить, все имеет свою стоимость.

Однако туда идут, как на битву: с ружьем на плече, с пистолетами за поясом.

Все женщины, имевшиеся в Сан-Франциско, прихо­дили туда вечером, чтобы рискнуть деньгами, выручен­ными за свой дневной труд, и обращали на себя внима­ние азартом, с каким они играли, и легкостью, с какой они проигрывали.

Там было провозглашено полнейшее равенство: бан­киры и носильщики играли за одним столом.

Там были бары — широкие прилавки, на которые выставляют спиртные напитки. Каждая рюмочка, каждая чашечка кофе, каждая вишенка или слива, поданная с водкой, стоила два чилийских реала, то есть один франк и двадцать пять сантимов.

Музыканты располагались в зале и играли с десяти утра до десяти часов вечера.

В десять часов вечера рабочий день у них заканчи­вался, и их отпускали. Вошедшие в раж игроки остава­лись одни и обирали друг друга в тесном кругу.

Мы уже говорили, что женщины в первую очередь обращали на себя внимание своей азартностью и своим легким отношением к проигрышу.

Они бросались в глаза еще и потому, что женское насе­ление увеличивалось с каждым днем и происходило это очень быстро.

Выше уже упоминались корабли, отправившиеся заку­пать женщин.

Вот как действовали эти невольничьи суда нового образца, промысел которых не был предусмотрен в дого­воре о праве осмотра кораблей.

Они становились на якорь в самых людных местах западного побережья Южной Америки, начиная от Белого мыса и заканчивая Вальдивией, и бросали там клич всем хорошеньким женщинам, авантюрный склад ума которых подталкивал их к тому, чтобы попытать сча­стья в Калифорнии. Ну а в этой точке земного шара хорошенькие женщины с нежным испанским говором — не редкость. Капитан корабля заключал с ними сделку на сумму в шестьдесят пиастров, включая проезд и питание; затем, по прибытии в Сан-Франциско, каждая из них, стараясь изо всех сил, продавала себя тому из привлечен­ных живым грузом покупателей, кто предлагал за нее наибольшую цену. Обычно цена колебалась от трехсот до четырехсот пиастров, так что после уплаты капитану шестидесяти пиастров вполне приемлемая прибыль оста­валась и у женщины, которая, побывав вначале предме­том спекуляции, в конце концов становилась ее соучаст­ницей.

Однако иногда случалось и так, что на следующий день, после того как женщина продавала себя за триста или четыреста пиастров, она, явно недовольная этой сделкой, убегала из дома того, кто ее купил, и заново

продавала себя другому. А поскольку не существовало закона, поощрявшего или защищавшего эту незаконную торговлю, покупатели теряли свои триста или четыреста пиастров.

Впрочем, наряду с этим промыслом, развивались и все другие виды предпринимательской деятельности.

На первое место среди важнейших из них поставим хлебопечение.

Почти все булочники были американцы или французы, выпекавшие превосходный хлеб. Этот хлеб вначале стоил доллар или пиастр за фунт, но затем, как мы уже гово­рили, опустился в цене до одного франка двадцати пяти сантимов: столько он стоил ко времени нашего приезда в Калифорнию и, как я предполагаю, столько же стоит и сегодня.

Затем шли бакалейщики, сплошь американцы, что довольно печально для вновь прибывших, не знающих английского языка, ибо бакалейщик-американец, кото­рый не понимает, о чем вы его просите, имеет то общее с каким-нибудь турецким торговцем, что даже и не пыта­ется вас понять; таким образом, раз уж он не понял вас с первого раза, вам самим придется рыться в бочках, ящиках и коробках, отыскивая то, в чем вы нуждаетесь; когда же вы найдете этот товар, вам отстанется лишь донести его до прилавка, и тогда бакалейщик соизволит продать вам то, что вы нашли.

Затем шли кафешантаны: это большие кафе, привле­кавшие множество посетителей; самое значительное из них имело даже три названия: «Парижское кафе», «Кафе слепых» и «Кафе дикаря».

Там распевали песенки точь-в-точь, как в кафе в пас­саже Вердо или на Елисейских полях.

В кафе «Независимость» было и того лучше: там исполняли оперные арии.

Платить нужно было только за еду.

Но еда, по правде говоря, была дорогая. Я уже гово­рил, что рюмочка спиртного стоила два чилийских реала; бутылка молока стоила пиастр, бутылка бордо — три пиастра, бутылка шампанского — пять.

Содержателями ресторанов были, как правило, китайцы, готовившие всю еду в соответствии со своими национальными традициями: кухня была отвратитель­ная.

Содержателями гостиниц были французы, что угады­валось по названиям их заведений.

Это были гостиницы «Лафайет», «Лафит», «Новый и Старый свет».

В городе обосновалось несколько очаровательных модисток, но, поскольку ко времени моего приезда в Калифорнию там было всего двадцать или двадцать пять женщин, а ко времени моего отъезда — две или три тысячи, то те, что удовольствовались лишь прибылью от своих заведений, понесли большие убытки.

Однако, когда я уезжал, эти заведения уже начали про­цветать.

Мало-помалу сюда стали приезжать земледельцы, при­возя зерно. Они осматривали земельные участки, поку­пали те, что им приглянулись, и приступали к рас­пашке.

Земли эти принадлежали американскому правитель­ству или эмигрантам из Мексики.

Как правило, за покупку участка покупатели распла­чивались собранным урожаем.

Дон Антонио и его брат дон Кастро, занимавшиеся этой торговлей, обладают сегодня состоянием в пять или шесть миллионов.

Они владеют всем западным побережьем залива Сан- Франциско, и там пасутся их бесчисленные стада.

Ну, и остается еще ремесло золотоискателя, самое заманчивое и самое привлекательное из всех, то, которое мы с Тийе решили избрать и блестящие перспективы которого придали нам стойкость, позволившую так быстро сделать необходимые сбережения.

VII. ПРИИСКИ

Когда нам удалось собрать денежные суммы, которые нами же и были установлены, иначе говоря, когда я стал обладателем четырехсот пиастров, а Тийе — шестисот, мы решили уехать из Сан-Франциско и отправиться на прииски.

Оставалось сделать выбор между Сан-Хоакином и Сакраменто.

Вопрос обсуждался с учетом достоинств и недостатков того и другого варианта; наконец, выбор пал на Сан- Хоакин, находившийся не так далеко, как Сакраменто, и славившийся такими же богатыми копями.

Правда, путешествие предстояло не из легких.

Во-первых, каботажные суда — а весь связанный с ними промысел, о котором мы забыли упомянуть, счита­ется одним из самых значительных в Калифорнии — так вот, каботажные суда берут, без учета питания, пятна­дцать пиастров с человека за доставку в Стоктон. Во-вторых, поскольку первые прииски, как правило, тянутся по течению небольших речек, впадающих в Сан- Хоакин или Сакраменто, а Сан-Хоакин находится на расстоянии еще двадцати пяти — тридцати льё от Сток­тона, то в Стоктоне приходится покупать мула, чтобы довезти до приисков провизию и рабочие инструменты.

Эти инструменты, равно как и палатку, мы купили в Сан-Франциско перед отъездом, поскольку, хотя в это невозможно поверить, все дорожает по мере удаления от города.

Наш рабочий инвентарь состоял из лопат, кирок, кайл и старательских лотков.

Одного лотка было достаточно на нас обоих, поскольку при работе вдвоем происходит разделение труда: один копает, другой промывает.

Лоток, то есть приспособление, которым пользуются при промывке грунта, представляет собой деревянную или жестяную миску диаметром от двенадцати до шест­надцати дюймов, конической формы, но довольно мел­кую и с очень ровным дном.

Эти миски, в зависимости от их величины, могут вме­щать от восьми до двенадцати литров; их на две трети заполняют землей, которую вначале тщательно расти­рают и промывают, держа миску под водой, чтобы отде­лить золото от земли и камней. Затем снова зачерпывают воду и придают лотку колебательное движение, с помо­щью чего отделяют и отбрасывают те частицы, какие легче золота, — такова работа промывателя золота, кото­рому приходится постоянно стоять по пояс в воде.

Рудокоп — это тот, кто роет шурф и извлекает на поверхность выкопанный грунт.

Мы покинули Сан-Франциско ***-го и прибыли в Стоктон ***-го.

Вначале мы проплыли через залив Сан-Пабло, оставив по левую руку от себя пять или шесть островов, которые еще не имеют имени, но рано или поздно станут садами, подобно островам у Аньера и Нёйи. Затем мы достигли места слияния Сакраменто и Сан-Хоакина и, оставив позади Сакраменто, русло которого уходит в северном направлении, двинулись вверх по Сан-Хоакину, русло которого внезапно отделяется от Сакраменто и тянется к югу.

Первый приток Сан-Хоакина образуется слиянием трех рек: реки Косумнес, реки Мокелумне и третьей, лежащей между ними и еще не имеющей имени.

Они орошают необычайно плодородные равнины, поныне заполненные дикими травами, в особенности горчицей, чьи ярко-желтые цветы выделяются на фоне темной листвы дубов, сверкая, словно золото, которое туда приходят искать.

Время от времени взору открывается какой-нибудь холм, полностью заросший великолепным овсом такой высоты, что в нем может чуть ли не целиком затеряться всадник.

Двадцатью милями дальше в Сан-Хоакин впадает, в свою очередь, река Калаверас.

Она орошает восхитительные луга с травами, позоло­ченными солнцем; на всем ее течении растут дубы и пре­лестный кустарник, сплошь увенчанный голубыми цве­тами, чей нежный аромат доносился до нас.

В Стоктоне, совсем еще новом городе, о чем свиде­тельствует его имя, возникшем всего два года тому назад, мы купили двух мулов и провизию.

Мулы обошлись нам в сто двадцать пиастров каждый.

Что же касается нашей провизии, то она включала:

пятьдесят фунтов муки, обошедшейся нам очень дешево, поскольку она была несколько испорчена, и, благодаря этому, все пятьдесят фунтов стоили семь пиа­стров;

два окорока, стоившие двадцать два пиастра;

пятнадцать фунтов сухарей, обошедшиеся нам по два франка пятьдесят сантимов за фунт;

горшок топленого свиного сала, по полтора пиастра за фунт;

двадцать фунтов фасоли и три или четыре фунта соли по двенадцать су за фунт.

С учетом всех этих покупок и расходов на дорогу из Сан-Франциско до Стоктона, от моих четырехсот пиа­стров осталось всего сто двадцать.

Один мул был нагружен инструментами, другой — провизией.

Мы отправились в лагерь Соноры, расположенный примерно в сорока льё от Стоктона, выше Мормон- Диггинса, между рекой Станислаус и рекой Туалуме.

В наши планы входило проделать эти сорок льё, охо­тясь по дороге. У меня было ружье, штык и пистолеты — все совершенно новое, еще ни разу мне не послужи­вшее.

Тийе, тоже хороший охотник, был вооружен не хуже меня.

Начиная от Стоктона и до Станислауса, первой реки, встретившейся на нашем пути, мы пересекали велико­лепные равнины, сплошь поросшие деревьями, сплошь усыпанные голубыми цветами, о которых уже шла речь и в которых, приглядевшись поближе, я распознал лупины, и другими цветами, красно-оранжевыми, укрывшимися в тени дубов и, как мне теперь стало известно, именуе­мыми рарру Californie а.

Эти купы деревьев населены дивными птицами, голу­быми сойками, пестрыми сороками, фазанами и очаро­вательными хохлатыми куропатками, встречающимися только в Калифорнии.

Что же касается попадавшихся нам четвероногих, то это были серые и желтые белки, зайцы с огромными ушами и кролики величиной с крысу.

Мы спугнули несколько косуль, но нам не удалось их подстрелить.

По другую сторону Станислауса, через который пере­ходят по понтонному мосту, что, замечу в скобках, каж­дому из нас обошлось по пиастру, мы продолжили путь, вступив в более густые леса и начав взбираться на первые уступы гор.

Когда у нас не было желания отклоняться в сторону, чтобы поохотиться, мы следовали по отличной дороге, которая была протоптана мулами и наезжена повозками; на ней нам то и дело попадались караваны, везущие запасы продовольствия и товары на прииски или возвра­щающиеся оттуда порожними, чтобы взять новый груз в Стоктоне или в Сан-Франциско.

Когда наступал вечер, мы ставили палатку, закутыва­лись в одеяла и спали.

В Сонору мы прибыли на пятый день после отъезда из Стоктона, но оставались там только сутки, поскольку наши товарищи, отправившиеся вместе с нами и встре­тившиеся теперь нам здесь, поставили нас в известность, что прииски тут бедные; однако в то же самое время они сообщили нам, что в стороне Пасо дель Пино найдены новые копи, причем, по слухам, они гораздо богаче ста­рых.

Пасо дель Пино находится в трех или четырех льё от Соноры, в глубокой долине, зажатой между двумя горами.

Впрочем, от лагеря Соноры к Пасо дель Пино уже была проложена дорога, проходящая через изумительные дубовые рощи и сосновые леса, где водилось куда больше дичи, чем в тех лесах, какие мы видели прежде.

Когда около пяти вечера мы прибыли в Пасо дель Пино, у нас хватило времени только на то, чтобы отпра­вить наших мулов пастись, поставить палатку и пригото­вить ужин.

Впрочем, нам так не терпелось немедленно приступить к работе, что уже вечером мы стали искать место, где можно было бы начать копать.

Однако нас предупредили, что место не предоставля­ется по выбору старателей, а им указывает его алькальд.

Мы отправились к алькальду: как самый заурядный мученик, он жил в палатке.

К счастью, это был славный человек, встретивший нас достаточно любезно. Чтобы использовать свое свободное время, он торговал спиртными напитками и по этой при­чине хотел закрепить вокруг себя как можно больше работников.

И потому, потворствуя, насколько это было в его силах, нашему нетерпению, он в тот же вечер пошел вме­сте с нами и отмерил нам участок, обозначив его кольями. На следующий день нам предстояло убедиться, удачное это было место или нет.

После того как выбор был сделан, мы отправились к алькальду выпить по рюмочке, а затем вернулись к себе.

На следующий день, в семь часов утра, мы принялись за работу, копая наперегонки на пространстве в шесть квадратных футов.

На двух футах глубины мы обнаружили каменную глыбу.

Эта находка сильно затруднила наше положение, поскольку у нас не было инструментов, которые могли бы понадобиться, чтобы раздробить этот камень или вытащить его на поверхность; так что мы стали рыть землю под ним и взорвали его с помощью пороха.

Мы бы взорвали и целый собор, настолько велико было наше желание работать.

В течение пяти дней мы продолжали извлекать землю и камни.

Наконец, на шестой день обнаружилась красноватая земля, что указывало на присутствие золота.

Обычно такая красноватая земля покрывает слоем тол­щиной в фут или полтора золотоносный грунт. Она лег­кая, мелкая, нежная на ощупь и почти полностью состоит из кремнезема.

Добравшись до золотоносного грунта, мы наполнили им свой лоток и, бросившись к ручью, протекающему через Пасо дель Пино, приступили к промывке.

В итоге нам удалось получить золотой песок.

Стоимость этого золотого песка могла составить около десяти франков.

Однако это не имело значения: перед нами было не первое увиденное нами золото, но первое нами добы­тое.

Несмотря на посредственный результат этой первой попытки, мы не пали духом.

Мы работали целую неделю, и за всю эту неделю добыли золота не больше, чем на тридцать пиастров.

И тогда, поскольку нам стало понятно, что рудник не кормит рудокопа и наша провизия подходит к концу, мы, узнав, что в стороне Сьерра-Невады старатели получают лучшие результаты, разобрали палатку, вновь нагрузили мулов и снова отправились в путь.

Это случилось 1 мая 1850 года.

VIII. СЬЕРРА

Сьерра-Невада, иначе говоря Снежная гряда, к которой мы направлялись, тянется по всей Калифорнии, с северо- северо-запада на юго-юго-восток. Эта гряда намного выше, чем Калифорнийские горы. Отсюда ее вечный союз со снегами. Она имеет огромную протяженность и почти через равные промежутки открывает взору широ­кие лесистые плато, посреди которых устремляются ввысь вулканические пики, поднимающиеся на двенадцать—пятнадцать тысяч футов над уровнем моря.

Именно подобным отдельно стоящим вершинам, пол­ностью покрытым снегом, обязана эта гряда своим назва­нием Сьерра-Невада.

Она неторопливо поднимается с террасы на террасу; первые ее склоны представляют собой холмы, последу­ющие — горы, и горы эти становятся все более крутыми, по мере того как они приближаются к области вечных снегов. Расстояние, которое нужно преодолеть, чтобы подняться от подножия гор до их вершины, составляет обычно от двадцати шести до двадцати восьми льё.

Как и в Альпах, это пространство разделяется на зоны, где произрастают строго определенные породы деревьев: у подножия гор — дубы, над дубами — кедры, над кедрами — сосны.

Однако сосны, произрастающие в самой верхней зоне и обычно венчающие горы, встречаются также и в других зонах.

Как раз между Калифорнийскими горами и Сьерра- Невадой и находятся все те богатые залежи золота, кото­рые привлекают в Калифорнию образчики человеческого рода, поставляемые всеми нациями.

Соединяясь на юге, две эти горные цепи образуют великолепную долину Туларе, самую плодородную или, по крайней мере, одну из самых плодородных в Кали­форнии.

В день нашего отъезда, намеченного на одиннадцать часов утра, мы, видя, что работа с жестяным лотком про­исходит медленно и приносит весьма незначительные результаты, решили соорудить промывочную машину.

Однако у нас не было никаких материалов для ее постройки.

Прежде всего речь шла о дюжине досок шириной в шесть дюймов и длиной в два-три фута, из которых дела­ется дно такой машины.

Изготавливать доски самим означало терять время, становившееся для нас все более и более ценным; вместе с тем мы не были настолько богаты, чтобы покупать их.

И тогда мне в голову пришла мысль отправиться в Американский лагерь, расположенный в полутора милях от нас, куда, как нам было известно, вино доставляли в ящиках.

Мы купили два таких пустых ящика, отдав по пиастру за каждый, и гвозди, проданные нам за бесценок.

Оставалось раздобыть лист железа. Мне повезло, и в ту минуту, когда мы уже было решились его купить, я нашел кусок старого листового железа, оторванного от седла мула и, видимо, служившего подкладкой.

В восемь утра мы вернулись в палатку и тотчас при­нялись за сооружение машины, которая с помощью пилы, скобеля и ножей была построена нами часа за два.

Мы тотчас же стали ее опробывать, чтобы убедиться, что в ней нет течи. Опыт прошел превосходно.

Теперь нам оставалось лишь отправиться в Сьерру- Неваду и найти там хорошие места.

В одиннадцать часов утра, как я уже говорил, мы дви­нулись в путь, взбираясь на первую стоявшую перед нами гору.

Проторенной дороги там уже не было. При страшной жаре мы поднимались вверх, продираясь сквозь те высо­кие травы, о каких я уже упоминал. Мулы вели нас за собой по собственной прихоти, и нужно отдать им долж­ное: они умели находить наилучший путь; однако, несмо­тря на это, время от времени мы буквально валились замертво от усталости, укрываясь в тени какой-нибудь рощицы, состоявшей обычно из дубов и елей.

Дважды за время этого восхождения нам попадались ручьи, сбегавшие к реке.

У второго ручья мы остановились, напоили мулов, дали им немного попастись на траве и поели сами.

В пять часов вечера мы снова отправились в дорогу. Нам хотелось разбить палатку на вершине горы, но мы добрались туда лишь в половине десятого.

Светила великолепная луна; по пути мы не увидели ни одного внушающего тревогу животного, хотя нам немало говорили о гремучих змеях, гадюках и даже удавах. Но все подобные гады убегают при виде человека, и, если изредка они все же приближаются к нему, то, как я позже скажу об этом по другому поводу, делают это лишь в поисках тепла.

Итак, мы довольно спокойно расположились лагерем, намереваясь провести тут ночь и ранним утром тронуться в путь.

Однако кое-что нас все же беспокоило: мы уже знали, насколько труден подъем, но не знали, каким будет спуск.

На рассвете стал виден пологий склон, сплошь покры­тый травой и деревьями; этот склон привел нас к берегам Мерфиса, одного из главных притоков реки Станислаус.

Никаких трудностей нам больше не встретилось, повсюду была вода, и все кругом напоминало уголок рая.

К сожалению, для золотоискателей не существует рая: точно так же, как у Вечного Жида за спиной всегда нахо­дится ангел, говорящий ему: «Иди!», за спиной старателя всегда стоит демон, говорящий ему: «Ищи!»

Мы подошли к реке, берега которой отличались обры­вистостью, и около часа двигались вдоль нее, а затем встали лагерем примерно в километре от высокой горы, мимо которой пролегал наш путь, в семи-восьми часах ходьбы от первых склонов Сьерра-Невады.

На рассвете следующего дня мы снова отправились в путь; с тех пор, как мы вышли из Соноры, нам не встре­тилось ни одной живой души.

Между тем другие люди уже пытались предпринять подобное путешествие и даже совершали его; однако они попадали сюда во время таяния снегов, когда нижние плато, где находится золото, были затоплены массой воды, сбегающей с гор.

Около десяти часов утра мы прибыли на место, наме­ченное нами в качестве цели. На нескольких плато, более или менее высоких, виднелись следы проводившихся там прежде работ.

Подобные признаки указывали на то, что копать сле­дует именно здесь; мы поставили палатку, отпустили мулов пастись и принялись искать место.

Впрочем, поскольку никакие внешние проявления не говорят о том, хорошее вы выбрали место или плохое, это оказывается делом удачи или неудачи.

Мы принялись за дело; однако стоило нам углубиться на два фута, как под ударами кирки брызнула вода.

Эта вода не давала никакой возможности продолжать работу.

Мы поднялись вверх по склону и вырыли еще два или три шурфа, но всякий раз на той или другой глубине снова появлялась вода.

Однако мы не теряли надежды. Нам попалось несколько жил красноватой земли, но ее промывка не дала никакого золота.

И тогда мы решили попытать счастье, сделав кан ья ду.

Каньяда — это расширение или ответвление ручья.

Нам удалось обнаружить там несколько крупинок золота, но в чрезвычайно малом количестве.

Весьма обескураженные, мы вернулись к себе в палатку. На этот раз, когда мечты развеялись, мы оказа­лись перед лицом пугающей действительности.

Наши расходы составили более шестисот пиастров, а золота нам удалось добыть от силы на двести франков.

Однако мы с аппетитом поели, ибо теперь нам остава­лось надеяться лишь на собственные силы.

Ужин состоял из супа и окорока, небольшого количе­ства фасоли, оставшейся со вчерашнего дня, и тортильи вместо хлеба.

Тортилья — это тонкая лепешка из муки, раскатанная руками и испеченная на углях.

Поужинав, мы стали готовиться ко сну.

На той высоте, где мы расположились лагерем, то есть примерно на трех тысячах футов над уровнем моря, ночи уже были прохладными. Это обстоятельство вынудило нас поддерживать ночью костер, на котором мы приго­товили себе ужин: разложенный прямо у входа в палатку, этот костер согревал нам ноги.

Мы уже стали засыпать, как вдруг вдалеке послыша­лось нечто вроде жалобного и протяжного крика. Услы­шав его одновременно, мы оба вскочили и машинально потянулись за ружьями.

Через мгновение новые крики, напоминавшие первый, прозвучали уже ближе, и мы распознали в них вой вол­ков.

Продолжая завывать, волки спускались с гор, которые мы обогнули утром. Вой не прекращался, становясь все громче по мере их приближения.

Отбросив одеяла, мы рывком схватились за ружья.

Но тревога длилась недолго: волки двинулись по берегу Мерфиса и затерялись в сьерре.

По всей вероятности, они не почуяли ни нас, ни мулов.

Самое большое беспокойство вызывали у нас мулы. Они были привязаны к кольям примерно в сорока шагах от нашей палатки. Держа в руках ружья, мы отправились за мулами, затем, вернувшись, привязали их прямо к кольям палатки и стали дожидаться рассвета.

Остаток ночи прошел достаточно спокойно, и нам даже удалось вздремнуть.

С рассветом мы тронулись в путь. На этот раз мы вер­нулись назад и, вместо того чтобы идти вверх по течению Мерфиса, стали по нему спускаться.

В половине двенадцатого мы сделали остановку, по­обедали и в час дня повторили попытку найти золото.

Здесь нам снова встретилось небольшое количество воды, но не так много, чтобы помешать работе. На глу­бине пяти-шести футов обнаружился красноватый грунт.

Это было нечто вроде гравия, который показался нам превосходным. Мы собрали его, промыли и после пяти часов труда получили около унции золота, то есть зара­ботали примерно девяносто—сто франков.

Отыскав наконец-то хорошее место, мы решили тут и остаться.

В палатку мы вернулись в более веселом расположе­нии духа, чем накануне, питая надежду, что завтрашний день будет еще удачнее, ведь сегодняшняя работа про­должалась всего пять часов, а на следующий день мы предполагали работать вдвое дольше.

Этим вечером мы позаботились о том, чтобы привя­зать мулов поближе к палатке и развести хороший костер. Однако, поскольку у нас было опасение, что нам не хва­тит дров, Тийе взял топор и, пока я готовил ужин, отпра­вился за хворостом.

Десять минут спустя я увидел при свете луны, как он возвращается к палатке: никакого хвороста в руках у него не было, и он пятился назад, явно сосредоточив все свое внимание на каком-то предмете и отыскивая его взгля­дом в вечерней полутьме.

— Эй! — окликнул я его. — Что случилось?

— Случилось то, — ответил он мне, — что мы оказа­лись посреди волчьей стаи и в этот вечер они нас учу­яли.

— Ну и ну!

— Да, дорогой мой, и я только что видел одного ...

— Волка?

— Да, он спускался с горы. Мы одновременно заме­тили друг друга, и оба остановились.

— Где же?

— Шагах в ста отсюда. Поскольку ни он, ни я не дви­гались, мне подумалось, что так может продолжаться бесконечно и ты начнешь беспокоиться, так что я вер­нулся.

— А он?

— Не видя меня больше, он, должно быть, продолжил свой путь.

— Возьмем ружья и пойдем посмотрим поближе.

Мы взяли ружья: со вчерашнего дня они были заря­жены пулями. Тийе шел впереди, а я следом за ним.

Шагах в тридцати от реки Тийе остановился и, знаком велев мне хранить молчание, указал пальцем на волка, который сидел на берегу небольшого ручейка, под пря­мым углом впадающего в Мерфис.

Сомневаться не приходилось: его глаза, устремленные на нас, горели в ночи как раскаленные угли.

В одно и то же мгновение мы опустили наши ружья, и два выстрела раздались одновременно.

Волк упал головой вперед и скатился в ручей.

Два выстрела, слившись воедино, отозвались в горах ужасающим эхом.

Мы подошли к волку. Он был мертв. Обе пули попали в него: одна угодила ему в шею, другая — в грудь.

Мы дотащили его до палатки.

Ночь была ужасной: волки целыми стаями бродили вокруг нас. Испуганные мулы дрожали всем телом.

Наш костер удерживал волков на расстоянии, однако мы ни на мгновение не сомкнули глаз.

IX. АМЕРИКАНЦЫ

Невозможно было даже подумать о том, чтобы оставаться там, где мы находились: волки, которых удалось отогнать на одну ночь, могли вернуться назад в последующие ночи, набраться храбрости, загрызть наших мулов и загрызть нас самих.

Однако цель нашего приезда в Калифорнию состояла не в этом.

Так что на следующий день мы продолжали двигаться вниз по течению, рыть шурфы и устраивать каньяды.

Золото нам попадалось, но в очень малых количествах, не более чем на франк в лотке. Определенно, ни одно другое место не могло сравниться с тем, какое мы поки­нули. И потому, хотя и помня о волках, но осмелев при свете дня, мы задавали себе вопрос, а не следует ли нам туда вернуться, как вдруг нашим глазам предстал черный медведь, спокойно спускавшийся с горы.

Искушение было велико, и нами овладело сильное желание подстрелить зверя, однако нас удержала от этого весьма распространенное в Калифорнии поверье. Индейцы утверждают, что медведь, раненный охотником, вернется к другим медведям и все вместе они нападут на него.

Такое казалось совершенно неправдоподобным, но мы еще не были приспособлены к безлюдью и одиночеству, и недостаточная привычка к жизни в этой новой стране делала нас слегка боязливыми.

В итоге было решено вернуться прямо в Пасо дель Пино и работать там.

Мы собрали палатку, вновь нагрузили мулов, сориен­тировались и снова тронулись в путь.

На следующий день мы увидели в зеленеющей складке местности пасущуюся косулю. Выстрелив оба, мы убили ее двумя пулями.

Это давало нам возможность не только сберечь деньги, но и заработать их.

Разрубив косулю на куски, мы нагрузили мясо на мулов и половину его продали за двадцать пять пиастров в Пасо дель Пино.

Вернувшись в исходную точку, мы увидели, что нача­тый нами труд был продолжен другими, а затем забро­шен из-за отсутствия инструментов.

Все старатели находили золото, но маломальского успеха добивались только те, кто объединялся в крупные товарищества. Однако такие товарищества, а скорее, обязательства, к которым они вас принуждают, непри­емлемы для французского характера, тогда как амери­канцы, напротив, словно созданы для того, чтобы всту­пать в подобные сообщества.

Именно здесь я увидел пример алчности врачей. Забо­лел один американец: он послал за доктором, тоже аме­риканцем. Доктор трижды навестил его и потребовал за каждый свой визит унцию золота. Он продал больному хинин и попросил за него две унции. Все вместе это составило около четырехсот восьмидесяти франков.

Отсюда следует вывод, что если дело происходит в Калифорнии, то больной скорее предпочтет умереть, чем вызвать врача.

В Пасо дель Пино нас, старателей, было, наверное, сто двадцать или сто тридцать человек.

Тем временем тридцать три француза, жители Бордо и Парижа, объединились и чуть ниже лагеря изменили течение реки.

Эта работа заняла у них четыре месяца.

В ходе ее они израсходовали всю имевшуюся у них провизию и потратили все свои деньги.

Но в тот момент, когда они должны были пожинать плоды своего тяжелого труда, сто двадцать американцев, только и дожидавшихся этой минуты, предстали перед ними и заявили им, что Пасо дель Пино захвачено аме­риканцами, что здешняя река — американская и, следо­вательно, никто, кроме американцев, не имеет права менять ее течение; стало быть, французы должны убраться отсюда, а в противном случае, поскольку американцев сто двадцать человек и они вооружены до зубов, ни один француз живым из реки не выйдет.

Французы действовали по закону, но, так как алькальд был американцем, он, естественно, встал на сторону своих соотечественников.

Французам пришлось уступить. Одни вернулись в Сан- Франциско, другие направились в Сонору, третьи — в Мерфис, ну а прочие остались заниматься каньядами, чтобы не возвращаться назад окончательно обнища­вшими.

Впрочем, грабеж не принес американцам удачи. Слух об этом захвате разнесся по окрестностям; все французы из Мормона и Джеймстауна сбежались, укрылись между двумя горами и за ночь вернули реку в ее естественное состояние.

Наутро американцы обнаружили, что река Пасо дель Пино течет по своему прежнему руслу.

В итоге никто не получил выгоды от четырехмесячного труда, который, наверное, мог бы принести миллион.

Ну а мы, видя, что в Пасо дель Пино делать нам больше нечего, вернулись в лагерь Соноры, туда, где аль­кальд в первый раз предоставил нам участок.

Выше уже было сказано, что расстояние между Пасо дель Пино и Сонорой составляло от трех до четырех льё.

Мы прибыли туда в одиннадцать часов вечера, поста­вили палатку на том же самом месте, что и раньше, и занялись приготовлением ужина, который за все это время ни разу не претерпевал изменений и, за исключе­нием добавки в виде дичи, всегда состоял из окорока и фасоли.

На следующий день мы решили работать в каньяде, носящей название Крёзо; эта каньяда была проложена в глиноземе, перемешанном с глинистым и аспидным сланцем, который встречается в виде тонких пластинок и растворяется в воде.

Здесь мы с Тийе могли добывать золота примерно на восемьдесят франков в день. Именно столько нам требо­валось теперь на расходы, поскольку наши запасы про­визии были уже почти исчерпаны.

Тем не менее мы работали так целую неделю, с утра понедельника до субботнего вечера.

Воскресенье служит на прииске выходным днем, и все прекращают работу. Мы решили посвятить этот свобод­ный день охоте.

Но дичь тоже начала иссякать и укрываться в горах.

Однако нам все же удалось подстрелить двух или трех фазанов и несколько очаровательных хохлатых куропа­ток, о которых уже шла речь.

Вечером мы вернулись в лагерь, печалясь из-за опасе­ния, что и охота не сможет нас прокормить.

На обратном пути мы подобрали несчастного фран­цузского повара. Он сбежал с китобойного судна, вооб­разив, что в Калифорнии, для того чтобы разбогатеть, достаточно лишь покопать лопатой землю. Мы постара­лись исправить его представления на этот счет.

Он принес с собой одеяло: никакого другого имуще­ства у него не было.

В течение нескольких дней он пользовался нашими припасами и нашей охотничьей добычей. Но с другой стороны, поскольку повар говорил по-мексикански, мы рассудили, что он может быть нам полезен.

И когда прошло несколько дней испытательного срока и мы убедились, что по своему характеру этот человек нам подходит, он был принят в наше товарищество.

Помимо исполнения своих обязанностей переводчика, повар оказывал нам одну неоценимую услугу.

Он выпекал нам хлеб и научил нас, как это делать.

Хлеб замешивался в старательском лотке. Поскольку дрожжей у нас не было, нам следовало обходиться без них; мы раскладывали на земле слой раскаленных углей и на них клали тесто, закрывая его сверху горячей золой, как делали бы это с картофелем; когда хлеб испекался, его скоблили, счищая с него золу.

Хлеб получался очень тяжелый и неудобоваримый, но это давало экономию: его меньше можно было съесть.

На приисках мука стоила от пятидесяти пяти су до трех франков за фунт.

В понедельник утром мы решили выкопать новый шурф и отправились в лагерь Яки, находившийся по соседству с Сонорой. Там мы увидели пятьсот или шесть­сот человек, обосновавшихся на этом месте прежде нас.

Нас прельстили превосходные образчики золота, кото­рые там были найдены.

Мы вырыли шурф. На первых четырех футах в нем обнаружился лишь серый грунт, по виду напоминавший скорее продукт вулканического происхождения, чем землю в прямом смысле этого слова. Мы знали, что золота такой грунт не содержит, и потому считали бес­полезным его промывать.

После серого грунта показалась красноватая земля, и начался процесс промывки.

Нам удалось добыть золота уже примерно на восемь пиастров, как вдруг Тийе нашел самородок, весивший, должно быть, четыре унции.

Это соответствовало приблизительно тремстам вось­мидесяти франкам, причем полученным нами за один раз.

На радостях мы купили бутылку бордо сен-жюльен, которая обошлась нам в пять пиастров.

Произошло это 24 мая.

Эта находка вернула нам весь наш первоначальный пыл. Мы принялись изо всех сил орудовать киркой и за три дня втроем извлекли золота на две тысячи четыреста франков.

Однако утром 27 мая, отправившись на работу, мы увидели вывешенное на деревьях объявление.

В нем говорилось, что начиная с 27 мая ни один ино­странец не получит права копать землю, пока он не заплатит американскому правительству налог в двадцать пиастров за каждого старателя, работающего в шурфе.

Все принялись раздумывать, поскольку теперь прихо­дилось рисковать не своим временем, а деньгами, при­чем довольно значительными и выплачиваемыми вперед. Наш шурф расширялся и вскоре должен был соединиться с соседними. Так что нам предстояло отдать шестьдесят пиастров за то, чтобы сохранить его за собой или вырыть новый.

Около десяти часов утра, когда мы все еще продол­жали совещаться по поводу наших дальнейших действий, показался отряд вооруженных американцев, приступи­вших к сбору налога.

Все старатели отказались платить.

Это был сигнал к началу военных действий.

Нас, французов, было всего сто двадцать или сто три­дцать человек.

Однако к нам присоединились все находившиеся на приисках мексиканцы, которые заявили, что они явля­ются владельцами земли в такой же степени, как и аме­риканцы.

Мексиканцев было около четырех тысяч, что вместе с другими старателями составляло довольно внушительную силу, учитывая, что американцев явилось в общей слож­ности не более двух с половиной или трех тысяч.

Мексиканцы обратились к нам с предложением ока­зать сопротивление американскому отряду, сформировав небольшую армию. Нам, французам, предлагались глав­ные должности в этой армии.

К несчастью, а скорее, к счастью, мы знали, с кем имели дело: при первом же более или менее серьезном сражении они бросили бы нас, и все легло бы на наши плечи.

Мы отказались.

Начиная с этой минуты находиться на приисках стало опасно. Каждый день разносились слухи о новых убий­ствах, причем не одном, а трех или четырех сразу, совер­шенных то мексиканцами, то американцами.

Однако убивали они по-разному.

Американцы подходили к краю шурфа и без всяких разговоров убивали рудокопа выстрелом из пистолета.

Если напарник рудокопа, занимавшийся промывкой грунта, хотел прийти на помощь своему товарищу, его убивали выстрелом из карабина.

Мексиканец же — а почти все мексиканцы были из провинции Сонора, — напротив, подходил с дружеским видом, заводил разговор, спрашивал, как идет работа, интересовался, удачным или неудачным оказался шурф, и, продолжая беседу, убивал своего собеседника ударом ножа.

Так убили двух наших соотечественников, но, правда, сделали это американцы.

На нас хотели напасть двое мексиканцев, но им крупно не повезло.

Мы убили обоих.

Затем, видя, что в конечном счете все это превраща­ется в бойню, в которой нам неизбежно придется сло­жить свою голову, мы отправили гонцов в Мормон, Мер- фис, Джеймстаун и Джексонвилл, призывая на помощь наших соотечественников.

На следующий день прибыло триста пятьдесят отлично вооруженных французов с мешком за плечами.

Американцы тоже призвали своих земляков и полу­чили подкрепление в сотню человек, которые прибыли с близлежащих приисков.

Около восьми часов вечера французский отряд, при­шедший оказать нам помощь, известил нас о своем при­сутствии: он встал лагерем между двумя горами и оттуда контролировал дорогу. Мы тотчас же взялись за оружие и, выйдя из своих шурфов, поспешили присоединиться к вновь прибывшим.

Несколько американцев, отличавшихся большей чест­ностью, чем остальные, и порицавших действия своих соотечественников, встали на нашу сторону. Двести мек­сиканцев последовали за нами; остальные, понимая, что вскоре дело дойдет до рукопашной, скрылись.

Мы заняли обе горные вершины, господствовавшие над дорогой, а наши триста пятьдесят соотечественников оседлали саму дорогу.

Всего нас собралось около семисот человек. Наша позиция была выгодной: мы могли на любое время пре­рвать сообщение со Стоктоном.

Было задержано несколько американцев и разного рода иностранцев.

Ночь прошла в бодрствовании. На следущий день мы увидели, что к нам приближается отряд, состоящий при­мерно из ста пятидесяти американцев.

Мы притались в траве и за деревьями; оставался виден лишь один наш пост позади поспешно возведенных на дороге баррикад.

Американцы, полагая, что отряда такой численности, как у них, достаточно, чтобы вытеснить нас с дороги, начали атаку.

И тогда мы поднялись со всех сторон; обе горы одно­временно полыхнули огнем; два десятка американцев упали ранеными или убитыми.

Остальные разбежались в ту же минуту, затерявшись на равнинах, скрывшись в лесах.

Беглецы вернулись в Сонору.

На следующий день они появились снова во главе с алькальдом, державшим над головой жезл.

Они написали письмо губернатору и ждали его ответа.

Стороны договорились о перемирии.

Тем временем каждый был волен вернуться к работе.

Понятно, с какими предосторожностями все взялись за нее и что это за жизнь, которая постоянно висит на волоске.

Долгожданное письмо наконец пришло; оно подтверж­дало налог в двадцать пиастров на человека и давало аль­кальду право распоряжаться жизнью иностранцев.

Оставаться дальше в Соноре возможности не было. Мы продали все свои инструменты и купили немного продовольствия, чтобы добраться до Стоктона.

Из Стоктона мы рассчитывали вернуться в Сан-Фран­циско. Чем нам предстояло там заниматься? Об этом мы не имели никакого понятия.

В Стоктоне мы продали мулов за двести пиастров, закупили провизию и отправились заказать себе места в баркасе, отплывающем в Сан-Франциско.

На этот раз мы двигались намного быстрее, потому что наше судно спускалось вниз по течению.

Берега Сан-Хоакина поросли тростником; в этом тростнике вперемешку и в невообразимых количествах обитают тюлени и черепахи.

Заросли тростника переходят в болотистые леса, в которых невозможно заподозрить рассадник лихорадки, когда видишь обитающих там очаровательных птиц.

Позади зарослей тростника и лесов простираются великолепные луга, где пасутся бесчисленные стада быков.

Местами эти луга горели.

Подожгли ли их случайно или намеренно, или же они загорелись сами по себе, воспламенившись от страшной жары?

Наши проводники ничего про это не знали.

Плавание длилось три дня; но, подойдя к устью реки, мы столкнулись с огромными затруднениями и никак не могли войти в залив: море штормило, дул встречный ветер, и нам не удавалось преодолеть это двойное пре­пятствие.

В конце концов все трудности были преодолены, и утром 22 июня, это был четверг, мы приплыли в Сан- Франциско и увидели там новые набережные, застав­ленные домами. Набережные и дома были построены в наше отсутствие, продолжавшееся всего лишь четыре месяца.

Мы с Тийе были мертвыми от усталости и решили посвятить два или три дня отдыху, а уж потом думать, что делать дальше.

Наш приятель повар остался на приисках.

X. ПОЖАР В САН-ФРАНЦИСКО

Сказав, что по прибытии мы надеялись отдохнуть два- три дня, я несколько преувеличенно выразился по поводу наших намерений, ибо при нашем состоянии финансов мы не могли позволить себе остановиться в гостинице и должны были немедленно заняться починкой нашей ста­рой палатки, пустив в ход свои старые простыни.

Мы рассчитывали сделать своим прибежищем все тот же Французский лагерь. Французский лагерь, на что ука­зывает его название, всегда был местом встречи наших соотечественников; однако со времени нашего отъезда там, среди примитивных палаток, выросли, словно грибы, деревянные домики, числом около дюжины, ста­вшие местом встречи прачек мужского и женского пола.

Отправляясь на прииски, мы оставили свои чемоданы на постой у одного старика-немца: будучи слишком ста­рым для того, чтобы стать действующим золотоискате­лем, он придумал себе такое занятие, сделавшись храни­телем пожитков других старателей.

Впрочем, изобретенное им ремесло было совсем неплохо. Он построил нечто вроде склада и хранил в нем небольшие чемоданы за два пиастра в месяц, а боль­шие — за четыре.

Этот промысел приносил ему от тысячи пятисот до тысячи восьмисот франков в месяц.

Мы установили палатку и разместили в ней чемоданы, как вдруг послышались крики: «Пожар!»

Надо сказать, что пожары в Сан-Франциско случаются нередко, и, помимо деревянных построек, способству­ющих пожарам, есть и другая причина их частых повто­рений.

Каждый житель Калифорнии, потерявший имущество во время пожара, выплачивает свои долги.

Даже карточные.

Крики, доносившиеся до нас, возвещали об огромном пожаре. Он начался между Клей-Стрит и Сакраменто-Стрит. Это был квартал виноторговцев и торговцев лесом.

Говоря о виноторговцах, я имею в виду торговцев вином и крепкими спиртными напитками.

Подгоняемый сильным северным ветром, огонь стре­мительно продвигался вперед, и с высоты, откуда мы наблюдали за тем, как он разрастается, нам открывалось поразительное зрелище: огонь пожирал склады спирт­ного и леса, так что самое взыскательное пламя не могло бы желать лучшего.

Достигнув очередного амбара с запасами рома, водки или винного спирта, пламя становилось еще сильнее и одновременно меняло свой цвет. Казалось, это была великолепная иллюминация с красными, желтыми и голубыми бенгальскими огнями.

Прибавьте к этому привычку, усвоенную американ­цами: во время пожара они кидают прямо в огонь бочки с порохом, полагая, что рухнувший дом, оказавшийся на пути огня, может остановить его. Дом действительно рушится, но почти всегда его горящие обломки перека­тываются на другую сторону улицы, воспламеняя дома, стоящие напротив, и те, построенные из дерева и нагре­тые от соседства с пожаром, вспыхивают, как спички.

Совсем недавно, во имя большего удобства, в городе была построена деревянная мостовая, так что теперь, когда пожар начинается, у него уже нет причин останав­ливаться; кроме того, проявляя замечательную сообрази­тельность, пожары всегда начинаются во время отливов, а поскольку в городе недостает воды, даже для питья, то огонь с великой радостью дает себе волю, нисколько не опасаясь, что ему помешают резвиться.

Однако, несмотря на то, что воды в городе нет, в нем, к полному удовольствию погорельцев, имеется прекрасно организованная бригада пожарных, которая по первому сигналу тревоги тотчас же устремляется к месту пожара, вооружившись превосходными насосами. Правда, насосы эти пустые, но они вызывают движение воздуха, что, во всяком случае, немного раздувает огонь.

Мы далеки от утверждения, что эти пожары происхо­дят по злому умыслу. Но даже в самом Сан-Франциско существует так много лиц, заинтересованных в том, чтобы город сгорел, что некоторые подозрения на этот счет вполне могут зародиться. К примеру, в этот день горели склады торговцев вином и торговцев лесом. Слу­чившийся пожар разорил тех, кто стал его жертвой, но он обогатил торговцев лесом и торговцев вином из дру­гого квартала, не считая судовладельцев, собственников или фрахтователей судов, ожидающих разгрузки и име­ющих на своем борту товары, сходные со сгоревшими.

На следующий день после пожара обычное вино, например, поднялось в цене со ста франков за бутылку до шестисот или восьмисот, что, понятно, представляет собой достаточно значительное удорожание.

Во время пожара нам вспомнилось, что двое наших друзей, Готье и Мирандоль, живут рядом с горящими кварталами. Их дом находился на Карней-Стрит, и они держали в нем товарный склад. Мы бросились к ним на помощь и обнаружили их занятыми перевозкой вещей.

Впрочем, перевозка вещей в подобных случаях почти равносильна пожару. Во-первых, чтобы перевезти мебель или товары из города в горы, хозяева повозок требуют по сто франков за поездку. Мы уже говорили выше, что больные здесь готовы скорее умереть, чем послать за врачом. Ну а те, кому угрожает пожар, готовы скорее стать погорельцами, чем послать за телегами для пере­возки своего имущества.

К тому же люди в Сан-Франциско чрезвычайно услуж­ливы: каждый хочет вам помочь, каждый принимает уча­стие в перевозке вашего имущества, и удивительным образом оно буквально тает в руках того, кто его пере­возит.

Невозможно представить себе шум, который в подоб­ных случаях поднимают американцы: они приходят, ухо­дят, бегают, кричат, врываются в дома, ломают, рушат и, главным образом, напиваются.

Впрочем, стоит дому сгореть, как каждый спешит потыкать в оставшемся от него пепле каким-нибудь ору­дием, и самые упорные золотоискатели встречаются вовсе не на приисках.

Посреди квартала сгоревших домов находился один железный дом, привезенный из Англии, где он и был построен. Все надеялись, что, благодаря материалу, из которого его изготовили, он уцелеет во время пожара. И потому каждый нес, катил, тащил и напихивал туда все, что было у него самого ценного. Но огонь — это страш­ный противник. Он добрался до железного дома, охватил его своими пылающими извивами, стал лизать его рас­каленным языком и так жарко ласкать, что железо покраснело, стало корчиться и скрипеть точь-в-точь как дерево соседних домов, и вскоре от всего дома и того, что было у него внутри, не осталось ничего, кроме бес­форменного, просевшего и искореженного каркаса, в котором невозможно было узнать его прежнее назначе­ние.

Пожар двигался с севера на юг и остановился только на Калифорния-Стрит, очень широкой улице, которую огонь, несмотря на все свое желание, не смог перешаг­нуть.

Пожар длился с семи до одиннадцати часов; он уни­чтожил пятьсот домов и нанес неисчислимые потери. Все крупнейшие вино- и лесоторговцы Сан-Франциско были разорены.

Вначале мы думали, что этот пожар повлечет за собой появление большого числа новых работ и нам удастся найти себе в них применение. Но ничуть не бывало: пострадавшие оптовые торговцы почти все были амери­канцы, и на восстановительные работы они нанимали только своих соотечественников.

Поискав повсюду работу и нигде ее не найдя, мы с Тийе решили последовать примеру одного из наших со­отечественников, графа де Пендре, ставшего охотником и весьма процветавшего благодаря своей сноровке.

К этому решению нас многократно подталкивал один старый мексиканец из Сан-Франциско, бывший охотник на медведей и бизонов, носивший имя Алуна.

Мы с Тийе решили посвятить старика в наш замысел побродить по прериям и спросили его, не желает ли он приобщиться к этому новому прибыльному делу, которое мы надумали затеять.

Алуна с величайшей радостью принял наше предложе­ние. Вначале театром наших подвигов он хотел выбрать Ла Марипосу и долину Туларе, то есть местности, где в изобилии водятся медведи и бизоны, но мы попросили его поберечь нас в ходе нашего ученичества и позволить нам начать с менее страшных животных, таких, как лоси, олени, косули, зайцы, кролики, белки, куропатки, гор­лицы и голубые сойки.

Алуна упорно отстаивал свое мнение, но в конечном счете, поскольку это мы с Тийе давали деньги на пред­приятие и без нашего согласия действовать было невоз­можно, ему пришлось уступить нашему желанию.

Итак, было условлено, что театром нашей охоты ста­нут гористые равнины, которые тянутся от Сономы до озера Лагуна и от бывшей русской колонии до Сакра­менто.

Предметом первой необходимости для поприща, кото­рое мы намеревались избрать, было хорошее оружие. К счастью, у нас с Тийе были отличные ружья, уже испы­танные нами во время охоты в Сьерра-Неваде и в Пасо дель Пино.

Помимо ружей, совершенно необходимой принадлеж­ностью была лодка, предназначавшаяся для того, чтобы дважды в неделю совершать поездку из Сономы в Сан- Франциско и из Сан-Франциско в Соному.

Я отправился в порт, чтобы выбрать ее лично, и оста­новился на весельном вельботе, способном ходить и под парусом.

Я заплатил за него триста пиастров, то есть она доста­лась нам почти даром.

Затем мы купили провизию на неделю и перевезли ее на вельбот вместе с большим запасом пороха и свинца.

Странное дело! Порох был недорогой: он имел точно такую же цену, как во Франции, то есть четыре франка за фунт.

Что же касается свинца, то тут все обстояло иначе: он стоил пятьдесят су, а то и три франка за фунт.

У Алуны была старая лошадь, еще достаточно крепкая для того, чтобы на охоте мы могли использовать ее и для езды верхом, и для перевозки грузов; затраты на нее предстояли самые малые, и потому мы с благодарностью приняли сделанное нам предложение.

Палатка, которую мы изготовили из наших простыней, не годилась для зимы, но, поскольку теперь был разгар лета, ничего другого для этого времени года и не требо­валось.

26 июня 1850 года мы двинулись в путь, вновь оставив, причем за прежнюю плату, свои чемоданы у старика- немца.

Как бывшему моряку мне было поручено управлять шлюпкой. Мы сели в нее вдвоем с Тийе; Алуна с лоша­дью, которая не могла плыть в вельботе, ибо она навер­няка перевернула бы его, погрузились на одно из тех плоскодонных судов, какие перевозят к приискам путе­шественников, и должны были высадиться где-нибудь на берегу; оттуда лошадь и всадник доберутся до Сономы, где тем, кто прибудет туда раньше, придется дожидаться остальных.

Мы прибыли первыми, но нам не стоило особо похва­ляться этим первенством, поскольку, едва успев выта­щить лодку на песок, мы увидели мчавшегося по направ­лению к нам Алуну в его широкополой круглой шляпе, штанах с разрезами по бокам, короткой куртке, сверну­тым пончо на плече и с ружьем у бедра.

Старый гаучо еще очень хорошо выглядел в этом живо­писном наряде, несмотря на его обветшалость.

У нас были некоторые опасения, можно ли оставить лодку на берегу, но Алуна полностью успокоил нас, уве­ряя, что никто не посмеет до нее дотронуться.

Поскольку он лучше, чем мы, знал эти края, в которых ему довелось жить вот уже двадцать лет, нам ничего не оставалось, как положиться на его уверения. Так что мы оставили шлюпку под присмотром Господа Бога, навью­чили палатку и припасы на лошадь, прицепили к ней в разных местах нашу кухонную утварь и, похожие скорее на медников, отправившихся лудить кастрюли, чем на охотников, тотчас же углубились в прерии, двигаясь с юга на север.

XI. ОХОТА

В связи с колонией капитана Саттера нам уже приходи­лось говорить о плодородии юга Калифорнии.

Но лишь вступив в прерии, протянувшиеся от Сономы до Санта-Розы, мы смогли оценить его по-настоящему.

Нередко трава, через которую нам приходилось про­кладывать себе путь, поднималась на высоту от девяти до десяти футов.

На берегах Мерфиса мы видели сосны такой толщины и такой высоты, о каких во Франции не имеют ни малей­шего представления. Их высота доходит до двухсот или двухсот пятидесяти футов, и обычно они имеют от две­надцати до четырнадцати футов в диаметре.

В 1842 году к северу от залива Сан-Франциско стояла гигантская сосна. Господин де Мофра, ученый-натуралист, видевший ее в то время, установил ее размеры: в высоту она имела пятьсот футов, а в обхвате — шестьдесят.

Те, кто в погоне за прибылью не останавливается ни перед чем, свалили этого старейшину калифорнийских лесов; счастье еще, что наука хотя бы присутствовала при его уничтожении и по годовым кольцам, каждое из кото­рых обозначает прибавление еще одного года, засвиде­тельствовала возраст великана.

Адансон видел, как в Сенегале срубили баобаб, име­вший, согласно его измерениям, двадцать пять футов в диаметре и, по его расчетам, возраст в шесть тысяч лет.

Так что калифорнийская земля, даже если ее обраба­тывают плугом того рода, каким пользовались земле­пашцы Вергилия, то есть без бороны и валька, плодоно­сит столь изобильно, что это вызывает чуть ли не страх.

В 1849 году монахи из миссии Сан-Хосе посеяли на принадлежащей им земле десять фанег пшеницы.

В 1850 году они получили урожай в тысячу сто фанег, то есть собрано было в сто десять раз больше посеян­ного.

На следующий год они не стали утруждать себя посе­вом, и земля, оставленная под паром, принесла еще шестьсот фанег.

Во Франции на землях среднего качества урожайность пшеницы составляет сам-два или сам-три, на хороших — сам-восемь или сам-десять, на лучших — сам-пятнадцать или сам-восемнадцать.

За полтора года в Калифорнии способно вырасти бана­новое дерево. В свои полтора года оно плодоносит, а затем умирает, однако гроздь бананов на нем состоит из ста шестидесяти—ста восьмидесяти плодов и весит от тридцати до сорока килограммов.

Господин Буатар подсчитал, что земельный участок в сто квадратных метров, засаженный банановыми дере­вьями на расстоянии в два-три метра друг от друга, дает две тонны плодов.

На лучших землях Боса, на участке такой же площади, пшеница дает лишь десять килограммов зерна, а карто­фель — десять килограммов клубней.

С недавнего времени в Калифорнии начали разводить виноград и добились замечательных результатов. Монте­рей посылает в Сан-Франциско виноград, способный соперничать с лучшими виноградными лозами Фон­тенбло.

И точно так же, как долины и леса Калифорнии изо­билуют дичью, реки здесь переполнены лососем и форе­лью.

В определенное время года берега заливов, в особен­ности залива Монтерей, являют собой удивительное зре­лище: миллионы сардин, преследуемые китами-горба­чами, ищут спасение от своих врагов, уходя на мелководье; но там их поджидают морские птицы всех видов, начиная от фрегатов и кончая чайками; море выглядит, как огромный улей, воздух наполнен криками и хлопаньем крыльев, в то время как вдали, похожие на подвижные горы, плавают взад и вперед киты: отогнав сардин к морским птицам, они ожидают теперь, что те погонят их обратно.

В Калифорнии год состоит только из двух времен года: засушливого и дождливого.

Дождливый период тянется с октября по март.

Сухой — с апреля по сентябрь.

Холодных дней зимой бывает немного: юго-восточные ветры, дующие в зимнее время, смягчают климат.

То же самое происходит и в сильную жару: северо- восточные ветры умеряют палящие лучи солнца.

Когда наступает дождливый период, дождь идет непре­рывно, однако с октября по январь он усиливается, а с февраля по апрель ослабевает.

Дожди обычно начинаются в два часа пополудни и прекращаются к шести вечера.

Сейчас был июль, то есть лучшее время года: темпера­тура менялась в пределах от 23° до 33° тепла по стогра­дусной шкале.

С одиннадцати часов утра до двух часов пополудни жара стояла такая, что охота и передвижение станови­лись почти невозможными. Лучшее, что можно было сделать в такое время, — это отыскать прохладную тень под дубом или сосной и поспать.

Но зато утренние и вечерние часы были изуми­тельны.

Стоило нам вступить в прерии, как мы занялись охо­той, однако исключительно для собственного пропита­ния. Мы подстрелили несколько куропаток, двух или трех зайцев и несколько белок.

Алуна не стрелял, предоставив это удовольствие нам; не вызывало сомнений, что он бережет свои силы для более серьезной дичи.

У него был одноствольный английский карабин, стре­лявший пулями двадцать четвертого калибра и, как легко было заметить, уже довольно давно служивший ему. Пре­жде карабин был кремневым, но затем его переделали на пистонную систему: это произошло в то время, когда такое усовершенствование вошло в употребление, и гру­бость, с какой была осуществлена переделка, никак не вязались с изяществом всей остальной конструкции.

Мы продвигались по прериям, задаваясь вопросом, будет ли Алуна, о котором нам не раз говорили как о настоящем rifleman[31], полезен для нас чем-нибудь еще, кроме переданной им в общее пользование лошади, как вдруг он остановился и положил мне руку на плечо, давая тем самым знать, чтобы я остановился на месте.

Я тут же пальцем подал знак Тийе, находившемуся в нескольких шагах от меня.

Мы замерли в неподвижности.

Алуна приложил палец к губам, призывая нас к мол­чанию, а затем вытянул руку в направлении небольшого холма, возвышавшегося справа от нас.

Однако наши попытки разглядеть то, на что он указы­вал, оказались напрасны: мы видели лишь пестрых сорок, перелетавших с дерева на дерево, и несколько серых белок, перепрыгивавших с ветки на ветку.

Пожав плечами, Алуна жестом велел нам присесть на корточки в траве, после чего с величайшими предосто­рожностями повел к небольшой роще лошадь и тотчас привязал ее там, так что она стала невидна среди густых деревьев; затем, сняв пончо, шляпу и даже куртку, он двинулся кружным путем, чтобы подойти с подветренной стороны к зверю, которого ему следовало захватить врас­плох.

Мы пребывали в неподвижности, устремив глаза на указанное им место: оно представляло собой участок горы, заросший высокой травой и кустарником, который по виду напоминал лесную поросль лет восьми—десяти.

Сделав шагов двадцать, Алуна скрылся в траве, и мы тщетно пытались разглядеть что-нибудь в том направле­нии, куда он пошел: оттуда не доносилось ни малейшего шума, и даже не было видно, чтобы там шелохнулись верхушки трав.

Змея или шакал не смогли бы проскользнуть или про­ползти тише, чем это сделал он.

Внезапно мы увидели, как нечто похожее на сухую ветвь поднялось над порослью; вскоре на некотором рас­стоянии от нее появилась вторая ветвь, параллельная ей; в конце концов в двух этих предметах, привлекавших наши взгляды и поднимавшихся вверх параллельно друг другу, мы распознали рога оленя.

Животное, которому принадлежали эти рога, было, по-видимому, огромным, ибо расстояние между концами двух этих ветвей превышало полтора метра.

Охваченный первым чувством беспокойства, олень поднял голову. Должно быть, легкий порыв ветра, про­несшийся над нами, дал ему знать об опасности.

Мы ничком легли в траву. Олень находился вне преде­лов досягаемости, и к тому же нам была видна лишь верхняя часть его головы.

Он не мог нас видеть, но было очевидно, что он нас почуял. Он вытянул в нашу сторону свои широко откры­тые ноздри и наклонил вперед уши, чтобы лучше вос­принимать звуки.

В то же мгновение послышался громкий звук, похо­жий на пистолетный выстрел. Олень подпрыгнул на три или четыре фута и рухнул в зарослях.

Мы бросились к нему, но, как я уже говорил, нас отде­ляло от него расстояние в шестьсот или восемьсот шагов, а кроме того, из-за складок местности нам пришлось двинуться в обход.

Когда мы добрались до невысоких зарослей, где олень на глазах у нас подпрыгнул и исчез, он был уже выпо­трошен и начинен пахучими травами.

Потроха, лежавшие неподалеку, были аккуратно сло­жены на банановом листе.

Мы поискали рану: пуля, оставив почти незаметное отверстие, вошла в край левого плеча и, видимо, насквозь пробила животному сердце.

Это был первый олень, увиденный нами вблизи, по­этому мы с Тийе не могли оторвать от него взгляда. Ростом он был с небольшую лошадь и весил не менее четырехсот фунтов.

Что же касается Алуны, то по тому, как он обходился с убитым животным, было видно, что он весьма привы­чен к такого рода работе.

Было около пяти часов вечера, а место, где мы оказа­лись, прекрасно подходило для ночлега. Шагах в десяти от зарослей, где был подстрелен олень, с горы сбегал прелестный ручей. Я пошел за лошадью, отвязал ее и привел за собой.

Мы с трудом дотащили оленя до ручья и подвесили там за одну из задних ног к ветви дуба; листва этого великолепного дерева была такой густой, что земля, на которую он отбрасывал тень, почти не просыхала.

В одно мгновение Алуна подверг наших куропаток, зайцев и белок той же операции, что и оленя, из потро­хов которого был приготовлен обильный и превосходный ужин; речь шла теперь о том, чтобы сохранить дичь, которая стала нам ненужной, но могла бы принести доход, если бы мы ее продали.

Тотчас же была поставлена палатка, запылал огонь и началась стряпня.

И снова все заботы взял на себя Алуна.

Печень оленя, поджаренная на топленом свином сале, приправленная стаканом вина и несколькими каплями водки, оказалась превосходным блюдом.

Поскольку у нас имелся еще и свежий хлеб, обед полу­чился законченным во всех отношениях, и он явно вы­игрывал в сравнении с нашими обедами на приисках, состоявшими из тортилий и фасоли.

Когда обед закончился, Алуна посоветовал нам лечь спать и поинтересовался, кто из нас желает быть разбу­женным в полночь, чтобы пойти вместе с ним в засаду.

Второй, соответственно, должен был остаться в палатке и отгонять шакалов, которые явятся за своей долей нашей дичи.

У нас настолько закружилась голова от успехов нашей охоты, что ни Тийе, ни я не хотели оставаться, и нам пришлось тянуть жребий. Я выиграл, и Тийе смирился с тем, что ему придется охранять палатку.

Мы завернулись в одеяла и уснули.

Однако первый сон длился недолго: не успела спу­ститься ночь, как нас разбудили пронзительные визги шакалов. Можно было подумать, что это убивают целую ватагу детей. Порой нам уже доводилось слышать такие крики во время наших лагерных стоянок, но никогда они не звучали подобным многоголосием. Шакалов привле­кал запах свежего мяса, и не вызывало сомнений, что мера предосторожности, намеченная Алуной — оставить сторожа возле наших охотничьих трофеев, — была небес­полезной.

В полночь мы отправились в путь и стали подниматься в гору, идя против ветра, чтобы дичь, находящаяся выше, не могла нас почуять.

Я попросил Алуну просветить меня насчет охоты, участником которой он намеревался меня сделать. По его мнению, убитый им олень отличался такими огром­ными размерами, что, вероятно, это был вожак стада. Расположившись на берегу ручья, мы, по словам Алуны, около двух часов ночи должны были свести знакомство со всем остальным стадом.

Но даже если он ошибался в отношении товарищей убитого оленя, то берега ручья были подходящим местом и для всякой другой дичи.

Алуна указал мне в качестве моего поста углубление в скале, а сам поднялся на сто шагов выше.

Я забился в эту впадину, вставил шомпол в ствол ружья, чтобы проверить, на месте ли заряд, и, увидев, что все в порядке, принялся ждать.

XII. НАША ПЕРВАЯ НОЧНАЯ ОХОТА В ПРЕРИЯХ

Существует одна особенность, которую могут заметить сидящие в засаде охотники: ночь, воспринимаемая чело­веком как дарованный природе всеобщий отдых, ибо сам он, как правило, посвящает ее сну, является временем почти таким же оживленным, как и день, особенно в теплых широтах. Однако ночная жизнь совсем иная. Та часть животного царства, которая предается ей, ощущает ее тревожной, таинственной и полной опасностей. Кажется, что лишь те, кто способен видеть во мраке, чувствуют себя спокойно, да и то, насколько таинствен­ным будет полет филина, орлана, неясыти, совы и лету­чих мышей, настолько поступь волка, лисы и мелких хищников, охотящихся по ночам, будет крадущейся и осторожной; только шакал с его вечным пронзительным воем, похоже, чувствует себя спокойно в темноте.

Впрочем, городской житель, перенесенный прямо в прерии или лесную чащу, не расслышит всех этих звуков, а если и расслышит, то не сумеет понять, что является их причиной. Однако мало-помалу, испытывая потребность распознавать эти звуки, охотник начинает разбираться в них, отличая одни от других, и, даже не видя зверя, может соотнести их с тем, от кого они исходят.

Оставшись один, я, хотя и зная, что Тийе находится в палатке, а Алуна притаился в ста шагах надо мной, испы­тывал чувство одиночества. Пока один человек опирается на другого, пока он чувствует, что может оказать помощь и получить ее сам, пока у него есть два глаза, чтобы смо­треть вперед, два — чтобы смотреть назад, и четыре руки, чтобы защищаться, природа не кажется ему столь все­сильной, столь страшной, столь враждебной, как в те моменты, когда ему приходится прибегать лишь к своему собственному разуму, чтобы предугадать опасность, лишь к своим собственным органам чувств, чтобы ее увидеть, и лишь к своим собственным силам, чтобы бороться с ней. В таких случаях исчезает уверенность в себе, умень­шается восхищение собственными способностями; дело доходит до того, что человек начинает завидовать инстин­ктам и прозорливости животных; ему хотелось бы иметь уши, как у зайца, чтобы лучше слышать, глаза рыси, чтобы лучше видеть, легкую поступь тигра, чтобы дви­гаться бесшумно.

Затем, поскольку человек — животное в высшей сте­пени восприимчивое к обучению, он мало-помалу при­обретает все эти качества настолько, насколько ему дано ими обладать; и тогда ночь, в которой с этого времени для него нет больше тайн, но сохраняется часть опасно­стей, служит ему охраной от них, научив его, как с ними бороться.

По прошествии двух недель, проведенных в прериях, где мною руководил Алуна, а главное, подталкиваемый к этому своими страхами и надеждами охотника, я на­учился различать звук змеи, скользящей в траве, белки, прыгающей с ветки на ветку, косули, идущей на водопой к источнику и цокающей краем копытца по кромке камня.

Но в эту первую ночь все для меня было неясным и часы проходили в постоянной тревоге. Мне казалось, что я опять, как тогда ночью в Сьерра-Неваде, вижу устрем­ленные на меня пылающие глаза волка или шевелящуюся в нескольких шагах от меня бесформенную громаду мед­ведя.

Однако всего этого в действительности не было: мы находились в местности, куда те и другие животные отва­живаются заходить лишь крайне редко, особенно летом.

Тем не менее я слышал вокруг себя какие-то громкие звуки, но ничего при этом не видел. Дважды или трижды я слышал, как внезапно совершают скачки какие-то крупные животные, то ли из прихоти, то ли из страха прыгавшие в десяти, пятнадцати или двадцати шагах от меня; но все это происходило где-то сбоку или позади меня, и, следовательно, этот шум доносился оттуда, куда не мог проникнуть мой взгляд.

Внезапно посреди тишины ясно послышался отрыви­стый выстрел из ружья Алуны. Почти тотчас же со всех сторон стали доноситься какие-то звуки, и я услышал что-то вроде галопа лошади, с каждым мгновением раз­дававшегося все ближе. На глазах у меня по другую сто­рону ручья пронеслось животное, показавшееся мне огромным и в которое я наугад, исключительно для очистки совести, дважды выстрелил из ружья.

Потом я застыл в неподвижности, словно сам испуга­вшись выстрела из ружья, которое было у меня в руках.

Но почти тотчас же послышалось легкое посвистыва­ние, и я понял, что Алуна призывает меня присоеди­ниться к нему.

Пройдя по берегу ручья, я увидел Алуну, производи­вшего над ланью те же действия, какие накануне он на глазах у меня производил над оленем.

Лань была поражена в то же самое место, что и олень, и мне показалось, что она продолжала жить с этой раной не дольше, чем он.

Алуна поинтересовался у меня, в кого я стрелял, и, когда я рассказал ему о гигантском призраке, который мне привиделся, он по сделанному мною описанию пред­положил, что я дважды выстрелил в лося.

Надеяться на какие-нибудь другие успехи этой ночью уже не приходилось, ибо два наших ружейных выстрела поставили на ноги всех животных в прерии, и было ясно, что, раз уж они почуяли опасность, впредь у них доста­нет осторожности не приближаться к нам. Соорудив из ветвей нечто вроде носилок, мы положили на них убитую лань; один из нас взялся за ее левую заднюю ногу, дру­гой — за правую, и мы поволокли ее к палатке одновре­менно с носилками, чтобы не повредить ее шкуру, из которой изготавливают превосходные седла.

Тийе стоял возле палатки, ожидая нас.

Он не спал ни секунды, беспрерывно отпугивая шака­лов, собравшихся сюда чуть ли не из всех уголков пре­рии, чтобы идти в атаку на нашу дичь. Некоторые из них накинулись на кишки оленя, брошенные нами в двадцати шагах от палатки и ставшие добычей этих хищников, о чем можно было судить по радостным крикам тех, кому досталась эта удачная находка и кто, казалось, насме­хался над унылым визгом своих голодных товарищей.

Охота оказалась удачной, и ее итоги были достаточны для того, чтобы мы могли совершить поездку в Сан- Франциско. У нас имелись олень, лань, четыре зайца и две хохлатые куропатки. И потому было решено, что мы с Тийе немедленно отправимся в Сан-Франциско, чтобы выручить деньги за добытую нами дичь.

Что же касается Алуны, то он останется охранять палатку и в наше отсутствие постарается подстрелить как можно больше оленей и косуль.

Нам с трудом удалось погрузить туши оленя и лани на спину лошади; в качестве украшений туда были добав­лены зайцы, белки, кролики и куропатки; как только начало светать, мы тронулись в путь по дороге к заливу Сан-Франциско. Если не терять времени, то в город можно было добраться к четырем часам пополудни.

Было крайне просто, возвращаясь в Сан-Франциско, следовать по дороге, по которой мы двигались накануне. Наше передвижение по прерии оставило в ней след, подобно тому, как по утрам в клевере остаются следы бродивших по нему накануне охотника и его собаки.

Перед отъездом я посоветовал Алуне сходить на то место, где я стрелял в лося, и посмотреть, не осталось ли там следов крови. Несмотря на неожиданность появле­ния животного, я стрелял в него с такого близкого рас­стояния, что, как мне казалось, промахнуться было невозможно.

Утро было восхитительно свежим; еще никогда мы с Тийе не чувствовали себя так легко и радостно. В неза­висимой жизни охотника есть определенного рода гор­дость и удовлетворение, сравнимые с самой свободой.

Около пяти часов утра мы устроили привал, чтобы перекусить. У нас был с собой полый хлеб, в который вместо вынутого из него мякиша мы положили остатки оленьей печени; кроме того, у нас были фляжки, полные воды и водки. Этого было вполне достаточно, чтобы устроить царскую трапезу.

Пока мы завтракали у подножия каменного дуба, а наша тяжело груженная лошадь поедала почки землянич- ничного дерева, которыми она очень любила лакомиться, в небе показалось около дюжины грифов, выполнявших странные маневры.

Каждую минуту их стая увеличивалась, и вскоре вме­сто двенадцати их стало двадцать или двадцать пять.

Траектория их полета наводила на мысль, что они сле­дуют за движущимся по прерии человеком или зверем, который время от времени вынужден останавливаться. В такие мгновения они зависали в воздухе, взлетали, сни­жались, некоторые из них опускались прямо до земли, а потом, словно испугавшись чего-то, взмывали вверх.

Не вызывало сомнения, что в прерии, примерно в чет­верти льё от нас, происходит нечто необычное.

Я взял ружье и, сориентировавшись, чтобы не поте­ряться, по дубовой роще, посреди которой, словно гигантская колокольня, высилась огромная сосна, углу­бился в прерию.

Опасности, что я собьюсь с пути, не существовало. Достаточно было лишь поднять глаза к небу, и дорогу мне указывал полет грифов.

Полет стаи становился все более и более беспокой­ным; со всех сторон горизонта во весь дух слетались все новые птицы той же породы: нечто сказочное таилось в мощи их быстрого, как стрела, полета, устремившись в который, птица, казалось, уже не должна была совершать более никаких движений. Затем, присоединившись к стае, каждый гриф явно проникался общим любопыт­ством и принимал личное участие в уже происходящей или готовой начаться драме, чтобы она собой ни пред­ставляла.

Поскольку вслед за тем, как грифы сбились в стаю, их полет стал уже не таким быстрым и они долго кружили на одном месте, то поднимаясь, то опускаясь, я стал явно догонять их.

Внезапно их поступательное движение вовсе приоста­новилось: они замерли в воздухе, испуская пронзитель­ные крики, хлопая крыльями и неистово суетясь.

В это время я находился уже не более чем в ста шагах от того места, куда они каждую минуту готовы были опу­ститься.

Это была самая чаща прерии; привстав на цыпочки, я с трудом доставал головой до верхушек трав, но, как уже было сказано, стая грифов указывала мне дорогу, и я продолжал свой путь.

С другой стороны, я заметил Тийе: забравшись на дерево, он издали обращался ко мне со словами, которые я не мог расслышать, и подавал мне знаки, которые я не понимал.

Оттуда, где Тийе находился, ему, вероятно, была видна происходящая сцена, и он пытался направить меня к ней своими криками и жестами.

Поскольку мне оставалось пройти всего полсотни шагов, чтобы добраться до места событий, я шел вперед, взведя курок ружья, и был готов выстрелить в любую минуту.

Когда я прошел еще шагов двадцать, мне показалось, что стали слышны какие-то стоны, затем раздался шум, сопровождавший отчаянную борьбу; при этом грифы взмывали в воздух, кружились и снижались, издавая яростные крики.

Можно было подумать, что какой-то вор неожиданно захватил у них добычу, на которую они имели право рас­считывать и на которую смотрели уже как на свою.

Услышав этот шум и эти стоны, раздававшиеся, по-видимому, совсем близко, я усилил меры предосто­рожности, но по-прежнему шел вперед, хотя и догады­вался, что от участников этой схватки, кто бы они ни были, меня отделяет лишь несколько футов.

Я осторожно обошел последнее препятствие и полз­ком, как уж, добрался до края травяных зарослей.

В десяти шагах от меня лежало животное, породу кото­рого я с первого взгляда не смог определить: оно еще сотрясалось в последних судорогах и служило своего рода баррикадой человеку, лишь кончик ружья и верхняя часть головы которого были мне видны.

Устремив взгляд в ту сторону, откуда я готовился выйти, этот человек, казалось, ждал лишь моего появле­ния, чтобы открыть огонь.

Ружье, голову, горящие глаза — все это я разом узнал с первого взгляда и, мгновенно выпрямившись, восклик­нул:

— Эй, папаша Алуна! Без глупостей! Это же я, черт возьми!

— Я так и думал, — ответил Алуна, опуская ружье, — что ж, тем лучше, вы мне поможете. Но сначала выстре­лите-ка в сторону всех этих крикунов, иначе они не дадут нам ни минуты покоя.

И он указал мне на грифов, бесновавшихся у нас над головой.

Я выстрелил в самую гущу стаи; один гриф стал падать, переворачиваясь в воздухе. Тотчас же остальные взмыли вверх, чтобы оказаться вне пределов досягаемости; тем не менее они явно держались таким образом, чтобы не терять нас из вида.

Я попросил Алуну объяснить, как могло случиться, что мы с ним столкнулись.

Все оказалось крайне просто: последовав моему совету, он на рассвете осматривал место, где я стрелял в лося; как я и предполагал, лось был ранен, что легко опреде­лялось по следам крови, которые он оставлял на пути своего бегства.

Алуна тотчас же пошел по этим следам.

Обладая богатым охотничьим опытом, он быстро понял, что животное не просто ранено, а ранено в двух местах: в шею и в заднюю ногу.

В шею — потому что ветки на высоте шести футов были испачканы кровью.

В заднюю ногу — потому что там, где лось пересекал песчаный участок, Алуна обнаружил на песке следы лишь трех ног; четвертая, на которую лось не опирался, воло­чилась по земле, оставляя на ней неровную борозду, сплошь забрызганную каплями крови.

Сделав вывод, что с такими ранами животное не могло уйти далеко, Алуна пустился в погоню.

Пройдя около льё, он обнаружил место, где трава была смята и обильно пропитана кровью; обессилев от ран, лось был вынужден остановиться там на какое-то время. И лишь с приближением Алуны он поднялся и возобно­вил свой бег. Именно тогда грифы, имеющие привычку преследовать в прериях раненое животное, стали сопро­вождать лося до тех пор, пока он не рухнул. Именно их полет, непонятный мне, менее сведующему в тайнах охоты, чем Алуна, и направлял меня к старому охотнику, направлявшему себя самостоятельно. К несчастью для грифов, в ту минуту, когда лось, уже не имевший сил идти дальше, был близок к тому, чтобы рухнуть, а они готовились наброситься на него и разорвать его живьем, появился Алуна и, чтобы не тратить напрасно заряд пороха, перерезал раненому животному подколенное сухожилие.

В этом и состояла причина тех стонов и того шума, которые я слышал, не понимая, чем они вызваны.

Наша охотничья добыча увеличилась еще на один тро­фей, весивший столько же, сколько весили все осталь­ные вместе взятые.

XIII. ЗМЕИНАЯ ТРАВА

Невозможно было обременить нашу несчастную лошадь этим дополнительным грузом: она и так несла на себе все, что могла унести.

Еще издали мы заметили повозку, двигавшуюся из Санта-Розы в Соному. Она принадлежала одному из местных ранчеро. Мы столковались с ним; за два пиастра он разрешил нам положить лося в повозку и сам помог нам его туда перенести.

Вечером этот человек возвращался в Санта-Розу: он взялся привести обратно нашу лошадь, груз которой сразу по прибытии в Соному перетащат на вельбот, и Алуна заберет лошадь прямо на дороге, где он будет под­жидать ее, занимаясь охотой.

Мы с Тийе продолжили путь и в час дня были в Сономе.

Наш вельбот стоял на берегу. С помощью нескольких местных жителей мы перенесли на борт свои охотничьи трофеи.

Ветер дул с северо-востока и, следовательно, должен был помочь нам пересечь залив: мы распустили парус и уже через три часа оказались в Сан-Франциско.

Было четыре часа пополудни. Я помчался в главную мясную лавку, а Тийе остался сторожить дичь, прикры­тую травой и листьями.

Лавку эту держал американец.

Я рассказал ему, что привело меня в его лавку и какой мы привезли груз. В обычное время олень стоит в Сан- Франциско от семидесяти до восьмидесяти пиастров; косуля — от тридцати до тридцати пяти; заяц — от шести до восьми; хохлатая куропатка — один пиастр, а белка — пятьдесят су.

Для лося цена не была установлена. Думается, это был первый лось, привезенный в мясную лавку в Сан-Фран­циско.

Мы сделали приблизительный расчет и взамен более чем полутора тысяч фунтов мяса получили триста пиа­стров.

В тот же вечер мы отправились обратно и, изо всех сил работая веслами, уже к часу ночи добрались до Сономы. Там мы легли на дно нашей лодки и проспали до пяти утра.

Затем мы тотчас двинулись в путь, чтобы присоеди­ниться к Алуне, однако на этот раз отклонились чуть вправо, чтобы идти по западному склону невысокой хол­мистой гряды, где трава была не такой высокой, как в прерии, и где, соответственно, было легче охотиться.

Семь или восемь косуль убежали от нас, но двух нам удалось подстрелить.

Операции, которым подвергал убитых животных Алуна, что в таких жарких краях, как Калифорния, было важнее, чем где-либо еще, были внимательно нами изу­чены.

Так что мы выбрали дубы с достаточно густой листвой, чтобы сохранить косуль свежими, и подвесили их к высо­ким ветвям, куда не могли добраться шакалы.

В одиннадцать часов мы были уже на обратном пути в лагерь.

По прибытии на место мы обнаружили там косулю и оленя, подвешенных к ветвям дуба. Так что Алуна тоже не терял времени напрасно.

Поскольку жара начала приближаться к своему пику, мы подумали, что Алуна отдыхает после обеда, и на цыпочках подошли к нему. Он и в самом деле спал глу­боким сном.

Но рядом с ним, зарывшись в его пончо, спал кто-то еще, заставивший нас страшно испугаться за старого охотника.

То была гремучая змея, привлеченная туда теплом и мягкостью шерсти.

Алуна спал на правом боку. Если во сне он перевер­нется на левый бок и придавит змею к земле, она неми­нуемо его укусит.

Мы с Тийе застыли у входа в палатку, прерывисто дыша, устремив взгляд на существо, наделенное смер­тельным ядом, и не зная, что нам следует предпринять.

При малейшем шуме Алуна мог шевельнуться, а любое движение означало для него смерть.

В конце концов мы решили избавить нашего товарища от его ужасного соседа по отдыху, поскольку складыва­лось впечатление, что змея спит, причем так же крепко, как и он.

Уже упоминалось, в каком положении находился Алуна: он спал, лежа на правом боку и завернувшись в пончо.

Змея проскользнула к нему; ее хвост и нижняя часть тела были скрыты в складках плаща, кусок верхней части тела, свившийся в кольцо, напоминал скрученный тол­стый канат, а голову она просунула прямо под шею спя­щего.

Описав круг, Тийе встал возле изголовья Алуны, всу­нул ствол своего ружья в середину кольца, свитого гади­ной, и приготовился резким движением отбросить ее подальше.

Тем временем я вытащил охотничий ножа, всегда на­ходившийся у меня за поясом, и приготовился разрубить змею надвое.

Я подал Тийе знак, что у меня все готово. Тотчас же ружье, словно пружина, приподняло змею и отбросило ее на полотно палатки.

Не ожидая, что змея отлетит так далеко, я не дотя­нулся до нее ножом, когда она упала на землю.

Змея поднялась на хвосте, издавая свист, и, при­знаться, когда я увидел, что ее тусклый глаз воспламе­нился, словно рубин, а ее мертвенно-бледная пасть рас­пахнулась, кровь застыла у меня в жилах.

Однако эта возня разбудила Алуну. С первого взгляда он, несомненно, не сообразил, почему Тийе держит в руках ружье, а я — нож, но, увидев змею, понял все.

— Ах ты, земляной червяк! — с непередаваемым пре­зрением воскликнул он.

И, вытянув руку, он схватил змею за хвост, два или три раза со свистом покрутил ею в воздухе, как это делает пращник со своей пращой, и размозжил ей голову о кол нашей палатки.

Затем он с величайшей брезгливостью отбросил ее шагов на двадцать, подошел к ручью, вымыл руки, вытер их дубовыми листьями и, вернувшись к нам, спросил:

— Ну как, продажа прошла успешно?

Мы с Тийе были бледны как смерть.

Тийе протянул ему сумку. Алуна принялся пересчиты­вать пиастры, затем разделил их на три равные части и с явным удовольствием положил свои сто пиастров в кожа­ный кошелек, висевший у него на поясе.

Признаться, только в эту минуту и я, и Тийе оценили его по достоинству.

Впрочем, мы не взяли в расчет, что дело тут еще и в привычке; возможно, в начале своей наполненной при­ключениями жизни он был столь же боязлив, как и мы; возможно, увидев в первый раз гремучую змею, он испу­гался даже больше, чем мы; но потом пришла привычка, а привычка приучает ко всему, даже к виду смерти.

И в самом деле, во время своих странствий по направ­лению к востоку, во время своих походов в глубь этой еще и по сей день неизведанной страны, протянувшейся между двумя караванными путями, один из которых ведет от озера Пирамиды к Сен-Луис-Миссури, а дру­гой — от Монтерея в Санта-Фе; на этих бескрайних про­сторах, где реки, не имеющие устьев, теряются в песках и образуют в конце своего течения лагуны и болота, насыщенные солью, заполненные смолой и исхоженные дикими животными и такими же дикими людьми, Алуна привык к любым опасностям.

Что же касается гремучих змей, то вот каким образом Алуна свел с ними знакомство.

Однажды вечером, находясь на левом берегу реки Колорадо, на землях индейцев-навахо, он вывел на дорогу двух миссионеров и одного англичанина, сби­вшихся с пути, а затем, питая неприязнь к проторенным дорогам, пустил свою лошадь в галоп и направился в прерии; подъехав к берегу ручья, он счел это место под­ходящим для ночлега, спешился, разнуздал лошадь, постелил бизонью шкуру, положил седло так, как домаш­няя хозяйка кладет подушку, и, имея целью поджарить несколько ломтиков мяса лани, а также отпугивать диких зверей, пока будет длиться его сон, разжег костер, поза­ботившись перед этим вырвать траву вокруг места буду­щего очага, чтобы огонь не распространился по прерии. Когда костер разгорелся и куски мяса уже жарились на углях, Алуну охватило опасение, что у него не хватит дров на ночь; а поскольку на другом берегу ручья росла большая сосна, он раскрыл свой мексиканский нож, чтобы срезать с нее несколько веток, и, разбежавшись, перепрыгнул через ручей.

Однако там он ступил ногой на что-то живое, поскольз­нулся и упал навзничь.

Тотчас же он увидел, как над травой поднялась голова гремучей змеи, и в то же мгновение острая боль в колене дала ему знать, что змея его укусила.

Первым его чувством стала ярость. Алуна бросился на гадину и своим мексиканским ножом разрубил ее на три или четыре части.

Но сам он был ранен и, по всей вероятности, смер­тельно.

Никакого смысла идти заготавливать дрова, чтобы поддерживать костер, уже не было: прежде, чем огонь погаснет, Алуна будет мертв.

Он вернулся удрученный, сумрачный и, сотворив молитву, сочтенную им последней в его жизни, сел у костра, ибо ему уже казалось, что по всему его телу раз­ливается холод.

Итак, он готовился к своим последним минутам, и нога его уже онемела, раздулась, опухла и посинела, как вдруг ему вспомнилось — и Алуна не сомневался, что это вос­поминание пришло ему на ум лишь благодаря сотворен­ной молитве, — как вдруг, повторяю, ему вспомнилось, что, вырывая траву вокруг костра, он выдернул несколько стеблей травы, которую индейцы называют змеиной.

Алуна сделал усилие и, едва передвигаясь, направился туда, где он видел эту траву.

И в самом деле, там нашлось два или три стебля, кото­рые он вырвал с корнем.

Алуна тотчас обмыл и обтер свой нож, все еще липкий и окровавленный, и, разжевывая при этом, чтобы не терять времени, корни, все остальное накрошил и зава­рил в серебряной чашке, только что полученной им от англичанина как плату за услугу, которую он ему оказал, выведя его на дорогу.

Затем, поскольку ему десятки раз приходилось слы­шать от дикарей, что нужно делать в таких случаях, он приложил разжеванную траву к двойной ранке на ноге: это была первая припарка.

Тем временем корни заваривались в серебряной чашке, настой становился темно-зеленым и сильно пахнул щело­чью. Проглотить этот настой в таком виде было невоз­можно, но Алуна развел его водой и, преодолевая отвра­щение, выпил всю чашку.

И сделал он это вовремя. Стоило ему проглотить питье, как у него началось головокружение: земля под ним закачалась, мертвенно-бледное небо закружилось над головой, а взошедшая луна напоминала огромную отру­бленную голову, истекающую кровью.

Он испустил долгий вздох, полагая его последним своим вздохом, и замертво упал на бизонью шкуру.

На следующий день, на рассвете, Алуну разбудила его лошадь: не понимая, почему хозяин так долго спит, она принялась лизать ему лицо. Сам он, проснувшись, не помнил ничего из того, что произошло накануне. Он ощущал общее онемение, приглушенную боль, сильную усталость; нечто похожее на частичное омертвение завла­дело всей нижней частью его тела.

И тогда ему вспомнилось, что с ним произошло.

Испытывая сильнейшую тревогу, Алуна подтянул ближе поврежденную ногу, закатал штаны и, подняв компресс из разжеванной травы, которую он привязал к колену с помощью своего носового платка, взглянул на рану.

Рана была багровой, но опухоль на ноге стала едва заметна.

И тогда, повторяя вчерашнюю операцию, он снова принялся жевать спасительные корни; однако на этот раз, несмотря на щелочной запах настоя, несмотря на присущий ему привкус скипидара, Алуна превозмог себя и проглотил это питье.

Затем он заменил старую припарку на новую.

После чего, не имея сил добраться до тени, он, вместо того чтобы по-прежнему лежать на бизоньей шкуре, накрылся ею.

В таком положении, истекая потом, словно в парильне, он пролежал до трех часов пополудни. В три часа он почувствовал в себе достаточно сил, чтобы дойти до ручья, промыл в нем ногу и выпил несколько пригорш­ней свежей воды.

И хотя голова у него все еще была тяжелой, а пульс бился учащенно, Алуна чувствовал себя намного лучше. Он подозвал лошадь, пришедшую на его голос, оседлал ее, свернул бизонью шкуру в валик, похожий на скатку кавалериста, запасся змеиной травой и, с невероятным трудом сев в седло, направил лошадь в сторону деревни индейцев-навахо, находившейся на расстоянии пяти или шести льё.

Он давно подружился с этим племенем, и потому его радушно там приняли. Один старый индеец занялся его лечением. Но так как Алуна уже выздоравливал, то лече­ние длилось недолго.

С тех пор Алуна расценивал укус гремучей змеи как самое обыкновенное происшествие; правда, он всегда носил при себе в небольшом кожаном мешочке целебные травы и корни, обновляя их запас каждый раз, когда представлялся такой случай.

XIV. АЛУНА

Нередко, с какой-то особой грустью поднимая голову, Алуна говорил:

— Это было в то время, когда я сошел с ума!

Мы так никогда и не поняли, о каком безумии он хотел сказать. Лично я считал и буду так считать, пока не получу убедительных доводов против своего мнения, что для Алуны слова «В то время, когда я сошел с ума» озна­чали просто-напросто: «В то время, когда я был влю­блен».

По другим обрывкам разговоров, вырванным из наших долгих вечерних бесед, мне стало более или менее понятно, как я сейчас сказал, что Алуна был влюблен и, потеряв любимую женщину, впал в своего рода хандру, которая привела его к порогу безумия. Как он потерял эту женщину? Это так и осталось для меня неясно, поскольку Алуна ничего определенного на эту тему не говорил, и я могу лишь строить предположения.

Короче, в то время, когда Алуна сошел с ума, он жил вблизи гор Уинд-Ривер, на берегах реки Арканзас, и задумал построить себе хижину. Почему же эта хижина, начатая с такой любовью, так и не была закончена? Почему она осталась недостроенной и едва защищенной плохо пригнанными ставнями и дверью с простой щекол­дой? Не потому ли, что однажды Алуна понял, что ему придется одному жить в доме, который он начал строить для двоих, и с тех пор для него уже не было важно, оста­нется ли дом открыт или заперт, ибо исчезло единствен­ное сокровище, достойное, по его представлениям, зам­ков и запоров?

Как-то раз он после долгого отсутствия вернулся ночью домой и обнаружил, что дверь, которая должна была быть закрытой, отперта, а груда маиса, сложенная им в одном из углов хижины и доходившая до самого потолка, заметно уменьшилась. Ему не так уж важны были эти запасы маиса, которые обычно превышали его потребности и которыми он всегда делился со своими соседями, стоило кому из них его об этом попросить; однако Алуна крайне не любил, когда кто-то без преду­преждения касался его добра, и в краже видел не только кражу, но еще и своего рода презрение вора к тому, кого он обворовывал.

Так что кража привела Алуну в дурное расположение духа.

Вор оставил дверь открытой; стало быть, он не цере­монился и рассчитывал вернуться.

Алуна лег в постель, положил рядом с собой топор, служивший ему для плотницких работ, и, оставив на поясе свой мексиканский нож, стал ждать вора.

Однако для Алуны, как и для всех людей, ведущих деятельную жизнь, сон, пусть даже очень короткий, был настоятельной потребностью.

И потому, несмотря на все усилия, какие предприни­мал Алуна, чтобы остаться бодрствовать, он задремал.

Среди ночи он проснулся. Ему показалось, что кто-то беззастенчиво роется в куче маиса и сухие листья шур­шат под нажимом, который никто и не собирался утаи­вать.

Несомненно, вор даже не дал себе труда подойти к кровати и, полагая, что Алуна по-прежнему отсутствует, без всякого опасения копался в маисе.

Это показалось Алуне наглостью, и он крикнул по-испански:

— Кто здесь?

Шум прекратился, но никто не отозвался.

Алуна приподнялся на кровати и, видя, что вор хранит молчание, повторил вопрос, но уже на языке индейцев; однако, заданный и на этом языке, вопрос остался без ответа.

Такое молчание только настораживало: вошедший в хижину человек, кем бы он ни был, несомненно хотел выйти из нее так же, как вошел, то есть оставшись не­узнанным. Казалось даже, что он ступает медленным и приглушенным шагом, словно опасаясь, что его услышат, хотя время от времени дыхание, с которым он явно не мог совладать, выдавало его присутствие.

Алуне даже казалось, что эти шаги, вместо того чтобы направиться к двери, приближаются к кровати.

Вскоре никаких сомнений в этом не осталось: вор намеревался захватить его врасплох и приближался к нише, служившей ему альковом.

Алуна приготовился к схватке.

Поскольку эта схватка явно должна была стать руко­пашной, он взял в левую руку нож, в правую — топор и стал ждать.

Через минуту он скорее почувствовал, чем увидел, что противник находится всего лишь в двух шагах от него.

Он вытянул руку и наткнулся на грубую мохнатую шкуру.

Сомнений не оставалось: вор был медведем.

Алуна живо попятился, но позади него была стена, не позволявшая ему отступать дальше, поэтому поневоле приходилось принимать бой.

Алуна был не из тех, кто идет на попятную; к тому же, как он сам говорил, это было то время, когда он сошел с ума и к любым опасностям относился с безразличием, ибо для него было предпочтительно разом покончить с оставшимися ему годами жизни.

Он поднял топор и со всего размаха и наугад ударил им сверху вниз, не зная, на что натолкнется его оружие, и полагаясь в этом отношении лишь на случай или на Провидение.

Топор натолкнулся на одну из медвежьих лап и глу­боко ее рассек.

После этого удара медведь перестал хранить молчание: он страшно зарычал и, ухватив другой лапой Алуну за бок, притянул его к себе.

Алуна едва успел просунуть руку под лапу зверя и упе­реть рукоятку ножа в свой мексиканский патронташ.

В итоге, чем плотнее медведь притягивал к себе Алуну, тем глубже он всаживал нож в свою грудь.

Тем временем правой рукой Алуна бил по носу зверя оправленной в железо рукояткой своего топора.

Но медведь — животное с толстой шкурой, и ему пона­добилось немалое время, чтобы понять, что, прижимая к себе Алуну, он сам всаживает в себя нож. Алуна уже стал находить, что звериные объятия стали чересчур креп­кими, как вдруг нож, к счастью, проник в жизненно важ­ные органы тела. Медведь взревел от боли и отбросил Алуну в сторону.

Брошенный с силой, о какой он даже сам не мог соста­вить себе представление, Алуна был бы расплющен о стену, если бы по воле случая он не вылетел в открытую дверь и не откатился от нее шагов на десять.

Падая, он не сумел удержать в руке топор, а поскольку нож остался в брюхе у медведя, то Алуна оказался обе­зоружен.

К счастью, под руку ему попался дубовый кол, острый, как рогатина, заготовленный вместе с несколькими дру­гими кольями для того, чтобы поставить изгородь вокруг дома.

Алуна отлетел к этому колу и, вставая на ноги, поднял его с земли, хотя и был несколько оглушен падением. В руках такого сильного человека, как Алуна, этот кол был не менее страшным оружием, чем палица в руках Геракла.

И вскоре ему пришлось этим оружием воспользо­ваться, ибо медведь, рассвирепевший от двух своих ран, с ревом выскочил вслед за ним из хижины. Алуна не цеплялся за жизнь, но и не хотел уходить из нее столь трудным путем, каким угрожал ему этот озлобившийся на него страшный зверь; так что он собрал все свои силы и, поскольку речь явно шла о смертельной схватке, обру­шил на медведя град ударов, способных размозжить кости даже быку.

Однако медведь, проявляя ловкость опытного фехто­вальщика, отражал большую часть наносимых ему уда­ров, все время пытаясь схватить кол и вырвать его из рук Алуны; он сумел бы сделать это и раньше, не будь у него поранена лапа, но в конце концов ему это удалось. Сто­ило зверю схватить кол, как Алуна, не оказывая сопро­тивления, выпустил его; это произошло в то самое мгно­вение, когда медведь уже готов был сильным рывком вырвать его из рук охотника; зверь, ожидавший встре­тить сопротивление, опрокинулся навзничь. Воспользо­вавшись этим падением, Алуна бросился в дом и быстро закрыл за собой дверь, но медведя не устраивало, чтобы противник отделался так дешево: он оказался у двери почти в то самое мгновение, когда Алуна ее закрывал, и оба они, разделенные дверью, сорванной с петельных крюков, покатились в глубь комнаты.

Катясь по полу, Алуна сумел схватить топор, который до этого выпал у него из рук, и, из всего делая щит, точно так же, как он из всего делал оружие, поднял дверь и укрылся за ней. Тотчас же медведь схватил дверь обеими лапами; именно этого и ждал Алуна: он выпустил из рук дверь и ловко нанесенным ударом топора ранил зверя в другую лапу.

Раненный в обе лапы, с ножом, загнанным в грудь по самую рукоятку, медведь понял, что удача отвернулась от него, и стал подумывать об отступлении. Но Алуна точно рассчитал все свои движения и сумел добраться до кара­бина, которым до этого он не мог воспользоваться; почувствовав, наконец, его под рукой, он метнулся к нему, взвел курок и встал перед дверным проемом, по­вернувшись лицом к дому.

В это мгновение между двумя тучами появилась луна, словно придя на помощь Алуне и давая ему возможность как следует прицелиться.

Медведь, казалось, мгновение раздумывал, стоит ли ему выйти из дома, но, наконец, решился и со страшным ревом появился на пороге.

Алуна с ружьем в руках загораживал ему проход.

Медведь был вынужден встать на задние лапы, чтобы по своей привычке драться врукопашную. Алуна только этого и ждал: он отступил на шаг и в упор выстрелил ему в бок, противоположный тому, куда уже вошел нож.

Медведь слегка попятился и тяжело рухнул навзничь. Пуля прошла у него сквозь сердце.

Хотя это был черный медведь, ростом он не отличался от серого медведя и весил восемьсот фунтов.

Однако, если бы Алуна имел дело не с черным медве­дем, а с серым, то все, вероятно, приняло бы совершенно иной оборот, ибо серый медведь использует в схватке зубы и когти, тогда как черный, напротив, никогда их в ход не пускает. Он старается схватить противника попе­рек тела, прижать к себе и раздавить в своих чудовищных объятиях.

Понятно теперь, чем была наша охота на ланей, косу­лей и оленей для человека, привыкшего к страшной охоте, о которой я сейчас рассказал.

Позднее Алуна избежал еще многих других опасно­стей, по сравнению с которыми те, навстречу каким он шел вместе с нами, казались заурядными происшестви­ями. Разумеется, эти опасности оставили след в его сознании, но он говорил о них без страха, готовый без всяких колебаний противостоять им, если ему случится снова с ними столкнуться.

Но далеко не так обстояло дело с теми опасностями, каким Алуна, по его словам, подвергался на реке Коло­радо и в болотах восточной части Техаса, где он потерял двух лошадей, растерзанных аллигаторами и карванами.

У нас прекрасно известно, что такое аллигаторы, но я сомневаюсь, чтобы ученые, даже натуралисты, когда- нибудь слышали о карванах; что же касается меня, то я не готов поручиться, что карван существует где-либо еще, помимо головы Алуны.

Так или иначе, карван был для этого бесстрашного человека тем же, чем служит для наших детей Бука.

Как говорят, на востоке Техаса существуют огромные болота, которые внешне выглядят как прерии с твердой почвой, а в действительности являются обширными или­стыми трясинами, куда за несколько мгновений может затянуть всадника вместе с лошадью. Среди этих губи­тельных топей существуют, тем не менее, проходы, обра­зованные тесно сросшимся тростником; индейцы и мест­ные жители умеют распознавать эти проходы. По каким признакам? Вероятно, они и сами с трудом могли бы это объяснить; но пришлый человек никогда не сможет пройти по этим узким дорожкам и почти наверняка погибнет в болоте.

Помимо этой опасности, существует еще и другая. Местами среди этих прерий поднимаются небольшие заросли колючего кустарника около пятнадцати­двадцати футов в поперечнике. Если перед тем, как риск­нуть войти в эти заросли, путешественник внимательно оглядит их, он в испуге попятится, ибо ему станет понятно, что кустарник обвит множеством свернувшихся в кольца змей, которые не водятся в прериях и живут только на таких островках растительности. Эти репти­лии — водяная мокасиновая змея, коричневая гадюка и коралловый аспид, три змеи, укус которых смертелен и действует еще быстрее, чем укус гремучей змеи.

Но путешественнику, ужаленному этими змеями, еще повезет по сравнению с тем, кому будут угрожать зубы карвана или хвост аллигатора.

Как мы уже говорили, два этих чудовища обитают в илистых трясинах. Стоит лошади оступиться, и все кон­чено: какую-то минуту она с горящими глазами, подня­вшейся дыбом гривой и пылающими ноздрями еще бьется в этой грязи, где невозможно плыть, но потом вдруг мучительно содрогается, ощущая, что какая-то неодолимая сила затягивает ее в бездну. Затем она на глазах постепенно исчезает, сражаясь с невидимым вра­гом, лишь изредка показывающим свой бугристый загну­тый хвост, сплошь ощетинившийся чешуей, которая сверкает сквозь грязь. Дело в том, что у аллигатора сред­ством нападения и обороны служит его огромный хвост, способный, если он загнут дугой, дотянуться до его пасти. Горе тому, кто по неосторожности или случайно окажется в пределах досягаемости этого страшного хво­ста!

Что бы ни представляла собой жертва, которую хочет проглотить это омерзительное животное, оно ударяет ее хвостом и подталкивает по направлению к своим челю­стям, а те в это время, пока хвост действует, распахнуты во всю ширину и повернуты вбок, чтобы принять пред­мет, который хвост им посылает и который эти страшные и неотвратимые челюсти перемелют в мгновение ока.

Однако именно из аллигаторов плантаторы Техаса, Новой Мексики и соседних провинций добывают жир, которым они смазывают колеса своих мельниц.

В сезон охоты на аллигаторов, то есть в середине осени, эти животные словно сами приходят сдаваться. Они покидают свои топкие озера и илистые реки, чтобы найти себе самые теплые уголки для зимовья. Там они роют ямы под корнями деревьев и сами зарываются в землю. В это время они впадают в такое оцепенение, что не представляют более никакой опасности. Негры, кото­рые на них охотятся, одним ударом топора отделяют хвост от туловища, но, по-видимому, даже такое ужасное рассечение неспособно их пробудить. После этой первой операции их разрубают на куски, которые бросают в гигантские котлы; затем, по мере того как кипит вода, жир всплывает на поверхность, и негр собирает его огромным черпаком. Обычно один человек берет на себя все три заботы: он убивает аллигатора, варит его и соби­рает его жир.

Случалось, что негры убивали по пятнадцать аллигато­ров в день, но при этом ни разу не было слышно, чтобы в это время года хотя бы один из них получил даже цара­пину.

Что же касается карвана, то тут дело обстоит иначе: он еще более губителен и еще более страшен, чем аллига­тор, но никто никогда не видел его живым, а когда на него можно взглянуть, он уже ни на что не способен. Однако, поскольку карванов находили мертвыми после осушения лагун или отвода воды из рек, известно, как они выглядят: это гигантская черепаха с панцирем дли­ной в десять—двенадцать футов и шириной в шесть футов, с головой и хвостом, как у аллигатора. Спрята­вшись в тине, как муравьиный лев в песке, чудовище поджидает жертву в своего рода воронке, где его распах­нутые челюсти всегда готовы схватить добычу, которую пошлет ему случай.

Именно от такого жуткого чудовища Алуна сумел убе­жать, оставив ему свою лошадь, которая исчезла, пере­молотая в невидимой пасти, откуда доносилось похру­стывание костей, и случалось это с ним дважды.

Тем не менее однажды офицеры американских инже­нерных войск, измерявшие расстояния между Мексикой и Новым Орлеаном и увидевшие, как один из их товари­щей стал жертвой карвана, решили сообща с одним аме­риканским земледельцем, в доме которого они останови­лись и в гостях у которого оказался также Алуна, во что бы то ни стало вытащить одно из этих чудовищ из пучины, где те обитали. Соответственно, они предпри­няли для этой необычной рыбной ловли следующие при­готовления.

К цепи длиной в тридцать или сорок футов прикре­пили якорь небольшой лодки; к этому якорю привязали в качестве приманки двухнедельного ягненка. Якорь с ягненком бросили в тину, а другой конец цепи обмотали вокруг ствола дерева.

Сторожить эту странную донную удочку поставили негра.

На следующий вечер он прибежал с сообщением, что карван клюнул и что, по всей вероятности, он проглотил якорь, от рывков которого сотрясается цепь и шатается дерево.

Было уже слишком позднее время, чтобы что-либо предпринимать против карвана в тот же вечер, и извле­чение чудовища из его илистого логова пришлось отло­жить до следующего утра.

На следующий день, на рассвете, все собрались около дерева. Цепь была настолько натянута, что кора дерева там, где вокруг него намотали цепь, оказалась полностью стертой из-за этого сильного натяжения. К цепи тотчас же прикрепили веревки, а к этим веревкам привязали двух лошадей.

Лошади, которых понукали и стегали кнутами, объеди­нили силы и попытались вытащить карвана из пучины, но все их усилия были напрасны: стоило им сделать шаг вперед, как тут же под действием какой-то непреодоли­мой силы они отступали назад. Тогда, видя, что одних лошадей здесь недостаточно, фермер велел привести двух самых сильных быков со своей фермы; быков впрягли вместе с лошадьми и стали погонять стрекалом. На какую-то минуту у собравшихся появилась надежда, что эти усилия приведут к успеху, ибо на поверхности тины, взбаламученной подводными толчками, показались, хотя и не целиком, челюсти животного; однако внезапно под действием сильного рывка якорь вылетел из болота на берег. Одна из его лап была отломана, а другая, изогну­тая, перекошенная, вывернутая, несла на себе куски мяса и костей, вырванные из челюстей чудовища. Но само чудовище так и осталось невидимым, и по колебаниям тины можно было догадаться, что оно погрузилось как можно глубже в эту подвижную и бесконечную пучину.

Вот каковы эти страшные существа, которым дано было внушить ужас нашему спутнику Алуне, хотя то чув­ство, какое он испытывал, рассказывая об этих почти баснословных животных, являлось скорее отвращением, чем ужасом.

В другой раз, у подножия Скалистых гор, между под­ножием этих гор и озером, которому никто из путеше­ственников еще не додумался дать название, Алуну пре­следовал отряд воинственных индейцев, и охотник, зная, что курок его карабина сломан, чувствуя, что лошадь под ним вот-вот падет без сил, и понимая, что на своих све­жих лошадях индейцы в конце концов догонят его, решил воспользоваться быстро наступавшей темнотой и скрыться от них с помощью уловки, к которой он дал себе слово прибегнуть в крайних обстоятельствах, если ему случится когда-нибудь в них оказаться.

Уловка была весьма проста: речь шла о том, чтобы лошадь продолжила свой бег одна, без седока, а сам он остался на дороге; и тогда, чем больше индейцы будут приближаться к лошади, которая увеличит скорость, освободившись от всадника, тем больше они будут уда­ляться от него.

И потому он направил свой бег к небольшой сосновой роще, заранее освободился от шпор и, проезжая под одним из деревьев, ухватился за крепкую ветвь; он повис на ней, а лошадь помчалась дальше. Алуна зацепился ногами за ту же ветвь, за которую он держался руками, и уже через минуту добрался до середины дерева.

Около дюжины дикарей галопом проскакали мимо. Алуна видел и слышал их, но его никто из них не увидел и не услышал.

Когда они удалились и звуки галопа стихли, Алуна спустился с дерева и стал искать место, где можно было бы провести ночь. Через несколько минут он нашел одну из расщелин, столь часто встречающихся в подножии Скалистых гор; она соединялась с пещерой, просторной, но темной, поскольку свет в нее проникал лишь через проход, только что обнаруженный Алуной. Он проскольз­нул в него, словно змея, отыскал в пещере большой камень и прислонил его к входному отверстию, чтобы никому другому, ни человеку, ни зверю, не пришло в голову войти туда следом за ним, потом закутался в пончо и через мгновение, разбитый усталостью, заснул.

Но как ни крепко он спал, особенно первым сном, ему пришлось проснуться, чтобы разобраться с тем, что про­исходило с его нижними конечностями.

По ощущению Алуны, одно или несколько животных с чрезвычайно острыми когтями проделывали с его ногами то, что коты порой проделывают с метлой, зата­чивая о нее свои когти.

Алуна потряс головой, убедился, что он не спит, про­тянул руку и ощутил под ней двух молодых ягуаров вели­чиной с крупного кота; привлеченные, несомненно, запахом свежего мяса, они играли с его ногами, запуская когти туда, где прорези в штанах оставляли открытыми голые ноги.

Ему тотчас стало понятно, что он попал в пещеру, слу­жившую убежищем ягуару и его детенышам, что мать и отец, вероятно, отправились на охоту и не замедлят вер­нуться и, следовательно, ему лучше всего побыстрее отсюда убраться.

Так что он поднял ружье, скатал пончо и приготовился отвалить от входа камень, чтобы поскорее покинуть западню, куда он сам себя загнал, и выйти на открытое место.

Но стоило Алуне взяться руками за камень, как не далее чем в ста шагах послышался рев, давший ему знать, что он опоздал; это возвращалась ягуарица, и другой рев, раздавшийся уже в двадцати шагах, оповестил его, что возвращается она быстро. В ту же минуту он почувство­вал, что зверь толкнул камень, пытаясь войти внутрь.

Детеныши, со своей стороны, ответили на рев матери мяуканьем, полным нетерпения и угрозы.

У Алуны было с собой ружье, но, как мы уже гово­рили, курок ружья был сломан, и, стало быть, оно вышло из строя.

Однако Алуна нашел способ воспользоваться им.

Он оперся спиной о камень, чтобы удержать его на месте, несмотря на усилия ягуарицы, и принялся как можно быстрее заряжать ружье.

Столь простая в обычных обстоятельствах, эта опера­ция усложнялась в его нынешнем положении страшной тревогой.

В двух шагах от него, за камнем, сотрясаемым каждую минуту ее толчками, ревела ягуарица; он чувствовал, как до него доносится ее мощное дыхание, когда она просо­вывала голову в щели, остававшиеся там, где камень неплотно прилегал к стене. Один раз он даже почувство­вал, как когти ягуарицы коснулись его плеча.

Но ничто не могло отвлечь Алуну от важной операции, которую он выполнял.

Зарядив ружье, Алуна стал высекать огонь, чтобы под­жечь кусочек трута. Каждый раз, когда из-под огнива вылетали искры, взгляду охотника открывалась внутрен­ность пещеры, сплошь усеянной костями животных, которых сожрали два ягуара, а среди этих костей видне­лись два детеныша, глядевшие на него и вздрагивавшие при каждой вспышке.

Тем временем их мать продолжала яростно сражаться с камнем, загораживавшим вход.

Но Алуна уже зарядил ружье и уже поджег трут: теперь настала его очередь нападать.

Он повернулся, продолжая изо всех сил удерживать камень весом своего тела, потом просунул ствол кара­бина в ту самую щель, куда ягуарица просовывала голову и лапу.

Увидев, что к ней приблизился незнакомый предмет, который нес ей угрозу, ягуарица схватила его зубами и попыталась перегрызть его, как она это делала с костями.

На эту ее неосторожность и рассчитывал Алуна. Он поднес к запальному устройству кусок зажженного трута, раздался выстрел, и ягуарица проглотила весь заряд — свинец, порох и огонь.

За приглушенным ревом последовал хрип агонии, опо­вестивший Алуну, что он избавился от своего врага. Охотник перевел дух.

Но передышка длилась недолго. Когда он вставал с колен, раздался новый рев, ужаснее прежнего: это на крики своей самки мчался ягуар.

К счастью, ягуар прибежал слишком поздно для того, чтобы действовать с ней заодно, но все же он успел вовремя, чтобы задать Алуне новую задачу.

Впрочем, Алуна так успешно провел первую опера­цию, что у него не было никакого намерения действовать по какому-нибудь иному плану. Так что охотник приго­товился обойтись с ягуаром точно так же, как он обо­шелся с ягуарицей.

Поэтому он снова оперся спиной о камень и начал перезаряжать карабин.

Ягуар на мгновение остановился возле своей мертвой самки, жалобно завыл, а затем, после этого своеобраз­ного надгробного слова, ринулся на камень.

На это Алуна, со своей стороны, ответил ворчанием, которое можно было бы передать следующими словами: «Давай, дружок, давай, сейчас мы обсудим с тобой наши дела!»

И в самом деле, когда карабин был заряжен, Алуна приготовился высечь огонь и вдруг обнаружил, что в ходе несколько поспешных движений, которые ему пришлось проделать, он потерял трут.

Положение стало серьезным: без трута не будет огня, без огня не будет средств защиты. Карабин, из которого нельзя было выстрелить, представлял собой всего лишь полую железную трубку, способную, в крайнем случае, послужить дубиной, но не более того.

Напрасно Алуна вытягивал руки в обе стороны: ему так и не удалось ничего нащупать. Тщетно он пододвигал к себе ногами все, что лежало в пределах их досягаемо­сти: это были лишь камни и кости.

Тем временем камень у входа сотрясался от страшных толчков; в промежутках между ними ягуар шумно дышал; он вытягивал лапу и время от времени касался плеча охотника, на лбу которого начали выступать капли пота.

Нетерпение тому было причиной? Или страх? Алуна, отличавшийся честностью, признался, что причиной тому было и то, и другое.

В конце концов Алуна понял, что все поиски беспо­лезны, и если он сможет найти трут, то лишь при свете дня.

И тогда он придумал другое средство. Мы сказали, что теперь карабин мог служить ему только как дубина, но ошиблись: он мог также служить ему как пика.

Нужно было лишь прочно приладить мексиканский нож Алуны к концу карабина.

Это оказалось нетрудно: охотник в прериях всегда носит с собой ремень, с помощью которого он, если ему приходится ночевать на дереве, привязывает себя либо к ветви, либо к стволу этого дерева.

Алуна крепко-накрепко привязал свой нож к концу ствола карабина, и оружие было готово.

После этого он повернулся и, чтобы заслон, обеспечи­вавший его безопасность, и после этого оставался надеж­ным, подпер камень плечом.

По толчкам, наносимым камню, Алуна понял, что он имеет дело с противником необычайной силы.

Наконец, он дождался благоприятного момента и в ту минуту, когда ягуар бросился на препятствие, пытаясь снести его, выставил вперед свой карабин, как это делает солдат, идущий в штыковую атаку. Ягуар взревел. Что-то хрустнуло; карабин, вырванный из рук хозяина, упал в двух шагах от него, а зверь убежал, издавая вой.

Алуна поднял карабин и осмотрел его. Лезвие ножа было на две трети отломано: сохранился лишь кусок в полтора дюйма, примыкавший к рукоятке; обломок лез­вия остался в ране, нанесенной им ягуару.

Это объясняло вой ягуара и его бегство.

Алуна крайне нуждался в этом отступлении врага: оно давало ему некоторую передышку, а силы его уже были на исходе.

Прежде всего, он воспользовался этой передышкой, чтобы избавиться от двух маленьких ягуаров, донима­вших его своим царапаньем, пока он разбирался с их родителями. Он взял их поочередно за задние лапы и размозжил им головы о стену пещеры. Затем, поскольку его одолевала сильная жажда, а воды у него не было, он выпил кровь одного из этих детенышей.

Однако более всего Алуна опасался потребности в сне, которую он уже начал испытывать: ему было прекрасно известно, что через какое-то время эта потребность ста­нет настолько непреодолимой, что ему придется ей усту­пить. А пока он будет спать, ягуар, убежавший на какое-то время, может вернуться, оттолкнуть камень или проложить себе проход где-нибудь рядом и, в том и дру­гом случае, врасплох напасть на спящего и растерзать его.

Что же касается того, чтобы выйти из пещеры, об этом и думать было нечего: зверь мог ждать в засаде непода­леку и неожиданно наброситься на беглеца.

И Алуна решил уснуть в том положении, в каком он находился, то есть прислонившись спиной к камню, закрывавшему вход в пещеру; в этом случае он проснется при малейшем движении камня.

Но камень так и не пошевелился, и Алуна спокойно проспал до двух часов ночи.

В два часа ночи он открыл глаза, разбуженный шумом, который доносился с другого конца пещеры, где, как ему казалось, он уже заметил трещину. И в самом деле, там слышалось энергичное царапанье, а град сыпавшихся мелких камней указывал на то, что в этом месте ведется какая-то наружная работа. К несчастью, на этот раз все происходило на своде пещеры, на высоте около двена­дцати футов, и Алуна никак не мог этому противодей­ствовать.

Он бросил взгляд на свой карабин. Непригодный как огнестрельное оружие, непригодный как пика, он мог теперь служить ему как дубина.

Однако в таком случае нужно было пускать в ход один лишь ствол, чтобы не ломать напрасно приклада и не выводить подобным образом оружие из строя.

Он быстро отвязал нож от ствола и, пользуясь остат­ком лезвия как отверткой, отсоединил ложе и замок.

Затем, не сводя глаз со свода и подняв руку, он с бьющимся сердцем стал ждать.

Впрочем, было очевидно, что ждать придется недолго. Камни теперь падали чаще и были крупнее. Сквозь щель в своде сышалось дыхание зверя.

Вкоре там стал заметен свет, а вернее ночной мрак; этот мрак озаряла луна, чьи отвесные лучи падали сквозь щель, которую пробивал ягуар.

Время от времени эта щель, через которую Алуна видел небо, сплошь сиявшее звездами, оказывалась плотно закрытой: это зверь, проверяя, не стала ли она доста­точно широкой, засовывал в нее голову. И тогда на пути света возникало препятствие, и вместо лунных лучей, вместо мерцающих звезд там сверкали, словно два кар­бункула, пылающие глаза ягуара.

Мало-помалу щель расширялась. Просунув туда голову, зверь начал проталкивать вслед за ней и плечи; наконец, в щель протиснулись голова, плечи и тело, и ягуар, бро­сившись вниз, беззвучно опустился на все четыре лапы перед Алуной.

К счастью, лезвие ножа, оставшееся у него в плече, помешало ему тотчас же вцепиться в горло Алуны. Какое-то мгновение он либо колебался, либо боролся с болью, но этого оказалось достаточно его противнику.

Ствол карабина обрушился на голову ягуара, и тот упал, оглушенный.

Алуна тут же бросился на зверя, и обломком лезвия перерезал ему шейную артерию. Жизнь и сила утекли через это отверстие.

И произошло это вовремя. Алуна уже и сам падал, раз­битый усталостью. Он оттащил зверя в дальний угол пещеры, где, как было заметно, грунт состоял из мягкого песка, а затем, устроившись, как на подушке, на еще трепещущем боку ягуара, уснул и проснулся лишь спустя много часов после рассвета.

XV. САКРАМЕНТО

Впрочем, в подобном образе жизни, своей независимо­стью настолько привлекательном для местных жителей, что порой они подчиняют ему все свое существование, для нас тоже заключалось невыразимое очарование. Хотя ездить дважды в неделю в Сан-Франциско, чтобы про­давать там наши охотничьи трофеи, было весьма утоми­тельно. Однако мы об этом не думали, а скорее, мы с этим смирились, поскольку получаемый доход щедро вознаграждал нас за эту усталость, особенно вначале.

Доход этот достигал трехсот, а иногда и четырехсот пиастров в неделю.

В первый месяц, учитывая все издержки, наша при­быль составила четыреста пиастров; но в два последних месяца, а особенно в последнюю неделю, мы выручали всего по сто пятьдесят пиастров, и это падение дохода свидетельствовало о том, что наше предприятие дожи­вает последние дни.

С одной стороны, из-за нашей охоты начала резко сокращаться численность дичи в округе, а с другой сто­роны, звери, на которых мы охотились, стали уходить к озеру Лагуна и в сторону индейцев-кинкла, то есть в те местности, где их меньше беспокоили.

И потому мы решили испытать новый подход, а именно углубиться чуть дальше на северо-восток и отво­зить нашу охотничью добычу в Сакраменто-Сити

Остановившись на этом решении, мы стали справ­ляться, лучше ли прииски на Сакраменто приисков на Сан-Хоакине и следует ли предпочесть реку Юнг, реку Юба и реку Лас Плумас лагерю Соноры, Пасо дель Пино и Мерфису.

Итак, когда нам стало ясно, что округа оскудела дичью, мы приступили к исполнению своего замысла и, оставив шлюпку в Сономе, направились к Американскому Тре­зубцу. Мы преодолели гряду Калифорнийских гор, дви­гаясь с запада на восток, и, поохотившись полтора дня, так что наша бедная лошадь согнулась под тяжестью нагруженной на нее дичи, оказались на берегах Сакра­менто. Два или три часа мы шли вдоль берега реки, затем нас подобрало рыбачье судно, ловившее лосося, и за четыре пиастра нас вместе с добытой нами дичью пере­везли на другой берег. Что же касается нашей лошади, то она преодолела реку вплавь, хотя ширина Сакраменто в этом месте составляет около четверти мили.

Мы поинтересовались у рыбаков состоянием приис­ков. Они не могли дать нам достоверных сведений, но им приходилось слышать, что американцы разоряют всех своими грабежами. Нас с Тийе это ничуть не удивило, поскольку нам довелось увидеть на Сан-Хоакине образ­чик их ловкости. Что же касается Алуны, то он лишь пожал плечами и вытянул губы, что означало: «Да черт возьми, я еще и не такое видел!» Алуна ненавидел аме­риканцев и считал их способными на любые преступле­ния. У него всегда была в запасе целая куча историй про то, как они пускали в ход ножи и пистолеты, а потом присяжные заседатели, проявляя бесстыдство Бридуазона, признавали их невиновными.

Впрочем, последние новости, приходящие из Сан-Франциско, вполне подтверждают правоту Алуны. Разве не читаем мы в газетах:

«Обычное правосудие не кажется новым поселенцам достаточно скорым. Сталкиваясь с подобными проволочками, они порой сами учреждают суды прямо под открытым небом, чтобы выносить приговоры по преступлениям, представляющимся очевидными.

Толпа выбирает среди присутствующих несколько присяжных, поста­новления которых не подлежат обжалованию; если они единодушно выносят приговор обвиняемому, то их решение исполняется немедленно.

Самым распространенным наказанием, назначаемым этим необычным и страшным судом, является казнь через повешение. На протяжении двух недель семь подобных приговоров за скотокрадство было вынесено и при­ведено в исполнение, причем власти не сочли возможным вмешаться и пре­сечь избыточное рвение этого народного правосудия.

Если же во внимание принимаются смягчающие обстоятельства, то повешение заменяется поркой плетьми, и в добровольных исполнителях

Мы продолжили путь до Сакраменто-Сити и даже до форта Саттер, чтобы убедиться в достоверности этих слухов. Нам подтвердили там то, что говорили рыбаки: на приисках происходил настоящий переворот.

Опасаясь лишиться того немногого, что нам с таким огромным трудом удалось скопить, мы наняли за сорок пиастров лодку и отправились назад, спускаясь вниз по течению Сакраменто.

Приехав в Сакраменто-Сити, мы продали нашу дичь за восемьдесят долларов: дело в том, что вблизи Амери­канского Трезубца счет идет на доллары, тогда как на берегах Сан-Хоакина — на пиастры. Таким образом, наш капитал остался нетронутым.

Нанятая нами лодка принадлежала рыбакам, ловив­шим лосося. Они обязались высаживать нас на берег в любом месте по нашему желанию, при условии, однако, что мы потратим не более четырех дней на то, чтобы спу­ститься от Сакраменто-Сити до Бенисии, по ту сторону залива Сэсун.[32]

Алуна вместе со своей лошадью двигался следом за нами по левому берегу. Долина Сакраменто, великолепие которой невозможно вообразить, с востока ограничена Сьерра-Невадой, с запада — Калифорнийскими горами, с севера — горой Шаста.

Она протянулась с севера на юг на двести миль.

В период таяния снегов река Сакраменто выходит из берегов и вода в ней поднимается на восемь-девять футов. Это легко установить по следам ила, остающегося на стволах деревьев. Ил этот, оседая на берегах Сакра­менто, придает, как и нильский ил, новую силу расти­тельности. Деревья, растущие по берегам реки, это пре­имущественно дубы, ивы, лавры и сосны.

С середины реки видно, как на обоих ее берегах пасутся стада быков, оленей и даже диких лошадей.

В некоторых местах ширина Сакраменто достигает полумили, глубина же реки обычно составляет три- четыре метра, так что суда водоизмещением в двести тонн могут подниматься вверх по ее течению.

В Сакраменто водится огромное количество лосося, и река щедро раздает его всем своим притокам. Лосось покидает море весной и косяками плывет на пятьдесят миль вверх по реке, следуя ее основному течению и не встречая там никаких препятствий; но затем, независимо от того, продолжает ли он плыть по Сакраменто или отваживается войти в его притоки, на его пути оказыва­ются свайные запруды, построенные индейцами, или плотины, сооруженные для своих нужд земледельцами, а то и золотоискателями, которым они зачем-то понадо­бились при разработке приисков.

И тогда можно увидеть, как рыба прилагает неслыхан­ные усилия, чтобы преодолеть эти запруды или плотины. Если на пути у нее оказывается ствол дерева или камень, который может послужить ей точкой опоры, она подплы­вает к нему, ложится на него сверху, изгибается дугой, а затем, резко распрямившись, прыгает вверх на высоту чуть ли не в двенадцать—пятнадцать футов и на такое же расстояние вперед.

Эти прыжки всегда рассчитаны так, что рыба падает в воду выше препятствия, которое она хочет преодолеть.

Приплыв к месту слияния Сакраменто с Сан- Хоакином, вы увидите там дюжину низких лесистых островов, изрезанных непроходимыми лагунами и покры­тых тулой — растительностью, которая встречается во всех низких и сырых частях здешнего края. Любители водоплавающих птиц могут составить себе здесь из них целую коллекцию: эти лагуны населены утками, бакла­нами, аистами, зимородками и сороками тысячи разно­видностей и тысячи цветов.

За четыре дня мы доплыли до Бенисии, расплатились там с рыбаками, а затем, охотясь в прериях, добрались до ранчо Сономы, где нас дожидалась наша лодка.

Той же ночью, после полуторамесячного отсутствия, мы вернулись в Сан-Франциско.

XVI. ОХОТА НА МЕДВЕДЯ

Мы застали Готье и Мирандоля еще не оправившимися, в смысле коммерции, от последствий недавнего пожара. В результате самого обычного переезда они потеряли почти столько же, сколько другие потеряли в огне.

На другой день после своего приезда мы встретили одного из наших друзей, Адольфа, жившего на ранчо между заливом Сан-Франциско и Калифорнийскими горами. Он пригласил нас провести день или два у него в гостях, пообещав, что мы станем участниками прекрас­ной охоты на медведя, намечавшейся либо на следующий день, либо через день.

Мы согласились и отправились к нему. В течение этих двух дней у нас с Тийе должно было появиться время поразмыслить о новом виде деятельности, к которому мы рассчитывали приобщиться.

Обещанная охота была назначена на следующий день после нашего приезда.

Речь шла о сером медведе, ursus terribilis[33]. Несколько дней подряд он спускался с поросших елью гор и больше не довольствовался низким тростником, который растет вдоль течения ручьев и которым так любят лакомиться эти животные: к великому ущербу для обитателей ранчо он воровал скот. Поэтому обитатели ранчо объединились против общего врага и, будучи все мексиканцами, решили поймать зверя, используя лассо.

Алуну, чья ловкость в подобной охоте была всем хорошо известна, поставили во главе похода.

Человек тридцать засели в засаду: люди и лошади дер­жались рядом, готовые оказать друг другу помощь.

На рассвете медведь спустился с горы; охотники рас­положились так, что ветер дул в их сторону, и медведь меньшего роста или более кроткого нрава не попался бы на эту внешне безобидную уловку, так как им владел бы страх. Но этот остановился, поднялся на задние лапы, принюхался и настолько хорошо понял, что здесь скрыта какая-то опасность, что двинулся прямо к первой купе деревьев, где прятался один из охотников.

Этим охотником был наш друг Алуна, который смело принял бой, появившись из-за деревьев и направившись прямо к зверю.

Оказавшись в тридцати шагов от него, он бросил лассо, которое обвилось вокруг шеи медведя и одной его лапы; затем он привязал конец лассо к седельной шишке и крикнул своим товарищам:

— Теперь ваша очередь, он попался!

Какое-то мгновение медведь оставался оглушенным этим внезапным нападением, и, казалось, ему даже не очень-то было понятно, что произошло.

Он получил удар, не испытав боли, и, казалось, скорее с удивлением, чем с беспокойством, взирал на эту пер­вую опутавшую его веревку.

Еще три или четыре лассо почти одновременно были брошены с разных направлений. Все они попали в цель и более или менее плотно охватили зверя.

Тогда медведь решил броситься на охотников, но все они, пустив лошадей в галоп, начали отступать перед ним, и он, весь опутанный веревками, с трудом стал преследовать своих врагов, а в это время другие охотники, выйдя в свою очередь из засады, накинули на него новые петли.

За одну минуту медведь оказался опутан тридцатью лассо, словно его поймали сетью.

Медведь понял, что ему не отразить это вероломное нападение, и, пожалев, вероятно, о том, что он спустился со своей горы, решил туда вернуться.

Но на это требовалось разрешение охотников.

Какое-то мгновение он пытался обойтись без их раз­решения, и могло показаться, что ему это удастся.

За это время медведь протащил за собой тридцать всадников и тридцать лошадей, которым приходилось подчиняться его рывкам, шагов на пятьдесят.

Но затем все они одновременно стали оказывать ему противодействие и с ободряющими криками, к которым добавлялись удары шпорами, сумели взять над ним верх.

Страшно было наблюдать за тем, какую силу сопро­тивления оказывает этот исполин: минуту его тянули обратно, но затем он обрел точку опоры в первом попа­вшемся препятствии и, один против всех, в свою очередь поволок за собой своих врагов. Казалось, что из его глаз брызжет кровь, а его пасть, словно пасть Химеры, извер­гает пламя; его рев был слышен на целое льё кругом.

Наконец, после часового сражения, которое вовсе не выглядело травлей, зверь сдался; он позволил дотащить себя до ранчо дона Кастро, где, уже полностью оглушен­ного, его застрелили из ружья.

Он весил тысячу сто фунтов, вдвое больше обычного быка. Его тушу поделили на всех охотников.

Часть мяса была продана на рынке в Сан-Франциско по пиастру за фунт; остальное купили по три франка за фунт мясники.

Эта охота, напомнившая Алуне прекрасные дни его молодости, навела его на мысль предложить нам поохо­титься на медведя в Ла Марипосе и возвратиться в Сан- Франциско лишь к середине сентября.

Мы приняли предложение и в тот же вечер, верну­вшись в город, постарались сделать все, чтобы оно было исполнено как можно скорее.

ХVII. ЛА МАРИПОСА

К этой охоте нужно было готовиться иначе. Теперь нам требовалась не лодка, а повозка и вторая лошадь. Мы продали свою лодку, и вырученных денег почти хватило на покупку того и другого.

Выше мы уже говорили о пресидио и ранчо. Пресидио, как, помнится, было сказано, — это небольшой форт, где размещается несколько солдат. Ранчо — это своего рода ферма; его называют ранчерией, если к нему прилегает несколько хижин, так что вместе они образуют дере­вушку.

Остается объяснить, что такое миссия и пуэбло.

Миссия — это большая колония, куда принимают индейцев, которые желают обучиться христианской вере и, пройдя такое обучение, должны заняться каким-либо трудом.

Кто видел одну миссию, видел их все: как правило, это большое квадратное здание, заключающее в себе боль­шее или меньшее число келий с одним окном и одной дверью. На углу здания обычно возвышается церковь с колокольней, а деревья и фонтан с ключевой водой под­держивают во дворе прохладу.

Все эти миссии, как правило, принадлежат капуцинам. Каждой из них управляют два монаха: один наставляет новообращенных в вопросах нравственности, а другой приучает их к физическому труду.

Внутри этих колоний есть кузницы, мельницы, дубильни, мыловарни, столярные и слесарные мастер­ские. Все это размещено таким образом, чтобы в главном крыле находились помещения для проживания монахов и комнаты для гостей, а в других частях здания — школы, продовольственные склады и лазареты.

Вокруг колонии простираются сады; за ними распола­гаются хижины туземцев, сооруженные обычно из соломы и тростника.

Приобщившихся к христианской вере индейцев кор­мят в миссии. Хотя капуцины и не слывут такими уж замечательными кулинарами, поскольку в пустыне у них нет возможности собирать подаяния, они сами готовят пищу для себя и для индейцев. Пища эта состоит из маи­совых лепешек, вареной говядины или баранины и раз­ного рода фруктов.

Вина здесь не пьют; то вино, что производят в самой колонии или привозят из городов, приберегается для больных или предназначается для гостей.

Обучение христианской вере и ремеслам происходит на добровольных началах. Все в этих колониях строится на убеждении, а не на силе.

Что же касается пуэбло, то это настоящие деревни, которые изначально состояли из солдат, отслуживших положенный срок в пресидио и получивших в награду за свою службу определенный участок земли, который они были вольны выбрать там, где им заблагорассудится, лишь бы приглянувшаяся им земля была свободной.

Каждый использовал эту землю так, как хотел.

Во всей Калифорнии насчитывалось всего лишь четыре пуэбло: Нуэстра-Сеньора де лос Анхелес, Санта-Барбара, Брансифорте и Сан-Хосе.[34]

В день нашего отъезда мы отправились ночевать в пуэбло Сан-Хосе, которое расположено посреди велико­лепной долины небольшой реки Гвадалупе, сбегающей с Калифорнийских гор и впадающей в заднюю часть залива Сан-Франциско. Оно находится на расстоянии четырех льё от миссии Санта-Клара, которая связана с ним пре­красной насыпной дорогой, затененной каменными дубами.

Дубы были когда-то посажены монахами в расчете на то, что когда эти деревья вырастут, они будут оберегать своей тенью верующих, идущих из пуэбло Сан-Хосе на мессу в Санта-Клару.

Пуэбло Сан-Хосе было построено в 1777 или 1778 году. В 1848 году, то есть перед тем, как было обнаружено золото, там проживало около шестисот человек; они занимали сотню или полторы сотни кирпичных домов, которые разбросаны вокруг двух площадей, обсаженных великолепными деревьями.

Сегодня, а вернее, в то время, когда мы отправились туда ночевать, в пуэбло было уже около тысячи домов в два и три этажа, а его население, достигшее уже пяти тысяч душ, росло с каждым днем.

В итоге, вместо того, чтобы раздавать здесь, как пре­жде, землю даром, ее, напротив, начали продавать втри­дорога.

В октябре 1849 года встал вопрос о том, чтобы пре­вратить пуэбло Сан-Хосе в столицу Калифорнии, и это предложение, выдвинутое Калифорнийским учредитель­ным собранием, заметно способствовало увеличению численности населения и росту цен на землю.

А в ожидании этого, как раз накануне нашего приезда, на главной площади только что закончили или вот-вот должны были закончить строительство здания Законода­тельного собрания.

В итоге пуэбло Сан-Хосе, связанное с бухтой Санта- Клара рекой Рио-Гвадалупе и расположенное между Сан- Франциско и Монтереем, стало вторым городом провин­ции.

Пуэбло Сан-Хосе имеет свою собственную миссию, основанную в 1797 году и расположенную в пятнадцати милях к северу, у подножия небольшой горной цепи, которая носит название Лос Болбонес и является не чем иным, как отрогом Калифорнийских гор.

В течение тех нескольких часов, пока длилось наше пребывание в пуэбло Сан-Хосе, мы навели справки и с радостью узнали, что здесь можно будет продавать дичь почти с такой же выгодой, как и в Сан-Франциско.

На следующий день мы двинулись в путь и направи­лись прямо к Калифорнийским горам.

Не понадобилось и дня, чтобы по двум достоверным признакам Алуна определил присутствие медведей: во-первых, по следам, оставленным ими на песчаной почве, а во-вторых, по тому, как был чуть ли не скошен тростник, которым они так любят лакомиться и который растет по берегам небольших речек.

Мы поставили шалаш и стали ждать наступления тем­ноты.

Нам предстояло обучиться новой для нас охоте, и Алуна собирался приобщить нас к ней этой ночью.

Мы засели в засаду втроем, бок о бок: Алуна со своим лассо и карабином, а я и Тийе — с нашими двустволь­ными ружьями со штыком.

Алуна позаботился опереться спиной о крепкий моло­дой дуб.

Расположившись таким образом, мы стали ждать.

Часа через два, пройдя в двадцати шагах от нас, с горы спустился медведь: это был небольшой черный медведь, и весить он мог от двухсот пятидесяти до трехсот фун­тов.

Алуна набросил на медведя лассо, которое обвилось вокруг него три или четыре раза; затем он тотчас при­вязал другой конец лассо к дереву, схватил карабин, под­бежал к медведю и, пока животное билось в этих не­обычных сетях, убил его выстрелом в ухо.

Это был совершенно своеобразный способ охоты на медведя, пригодный для Алуны, но неподходящий для нас, поскольку мы не умели кидать лассо. Продемон­стрировав, как он берется за дело, Алуна вознамерился показать нам, как должны действовать мы.

Для нас все обстояло еще проще.

Когда убитый медведь был выпотрошен и подвешен к ветви дерева, недосягаемой для шакалов, мы крадучись, стараясь по-прежнему использовать благоприятное для нас направление ветра, отправились на поиски места для новой засады.

Найти его оказалось нетрудно.

Алу на остановил нас в том месте, которое показалось ему подходящим, вложил мне в руки свое лассо и свой карабин, а сам взял мое двуствольное ружье.

Он изображал меня, чтобы показать мне, как я должен действовать.

После того, как мы целый час провели в ожидании, появился медведь.

Он остановился шагах в тридцати от нас. Алуна при­целился в него, промолвив:

— Этот придурок подставляется так, что я мог бы убить его с одного выстрела, однако сейчас я только раню его, как это, наверняка, случилось бы у вас, а затем покажу, что вам следует делать.

И в самом деле, в ту же секунду раздался выстрел. Медведь, раненый в плечо, взревел и стал оглядываться вокруг, пытаясь понять, откуда пришла эта боль. Алуна тотчас же вышел из засады и направился к нему.

Медведь, со своей стороны, увидел противника и, вме­сто того чтобы бежать, сделал несколько шагов навстречу Алуне; затем, оказавшись в пяти или шести шагах от охотника, он поднялся на задние лапы, готовясь заду­шить его.

Алуна воспользовался этим, прицелился ему в грудь и выстрелил почти в упор.

Медведь рухнул всей своей громадой.

— Вот так это делается, — сказал, обращаясь к нам, Алуна. — Если же, к несчастью, вы и во второй раз про­махнетесь или же ваше ружье даст осечку, у вас остается еще штык. При первой же возможности я покажу вам, как им пользоваться; но на сегодня хватит. К тому же медведи теперь должны знать, что такое выстрелы; они слышали их уже три и больше сюда не придут.

На другой день оба наших медведя были перевезены в пуэбло Сан-Хосе и проданы там за сто пиастров каж­дый.

На следующую ночь мы впервые применили свои зна­ния на практике.

Мне помог случай: медведь появился не более чем в пятнадцати шагах от нас. Мы с Тийе держались рядом, готовые прийти на помощь друг другу. Медведь остано­вился и, найдя куст тростника, который показался ему подходящим, встал на задние лапы, обхватил его перед­ними лапами, как жнец берется за сноп пшеницы, а потом принялся за еду, наклонив голову, чтобы добраться вначале до самых нежных ростков. Приняв это положе­ние, он целиком открыл нам грудь. Я выстрелил.

Пуля прошла ниже плеча. Медведь зашатался, упал в ручей, попытался подняться, но тщетно: ему никак не удавалось добраться ни до одного из двух крутых берего­вых откосов.

Через несколько минут у него началась агония и он умер, не прекращая издавать рев, на который, будь здеш­нее поверье правдиво, должны были бы сбежаться все медведи, обитающие в Калифорнийских горах.

Теперь наше обучение было завершено, и мы о нем больше не думали.

Днем, если нас не слишком одолевала усталость, мы занимались обычной охотой. В это время нам попадались косули, зайцы, куропатки. Олени встречались гораздо реже, чем в окрестностях Сономы; мы подстрелили только одного, причем, к своему великому удивлению, я заметил, что он был выхолощен.

Я подозвал Алуну, чтобы сообщить ему об этом чуде природы, но в ответ он рассказал мне, что обитатели ранчо нередко ловят оленят и проделывают над ними эту операцию, а потом отпускают их на свободу.

Операция приносит плоды: олень жиреет, и охотнику, которому посчастливится позднее с ним встретиться, достанется дичь, которая по вкусу так же отличается от обычной оленины, как мясо вола отличается от мяса быка.

На той же охоте, когда я подстрелил оленя, мне уда­лось убить великолепную бело-голубую змею; она свер­нулась кольцом в зарослях лупина и, распахнув пасть среди очаровательных синих цветочков, венчающих этот кустарник, казалось, притягивала к себе серую белку, которая, словно заколдованная ее неотрывным взглядом, спускалась, испуская крики, с ветки на ветку. Я выстре­лил в голову огромной рептилии, и она стала извиваться, издавая свист. Чары разрушились: белка мгновенно вспрыгнула со средних веток на верхние, а затем с дерева, на котором она находилась, перескочила на соседнее.

Что же касается змеи, то, поскольку мне не было известно, ядовитая она или нет, я постарался держаться от нее подальше; однако ей было совсем не до меня.

Пуля снесла ей всю верхнюю часть головы, чуть позади глаз.

Алуна определил, что она принадлежит к породе уда­вов, то есть неядовита.

Длиной она была около трех метров.

Уничтожение этой змеи и стычка с индейцами-тачи, собиравшимися отнять у нас нашу повозку и двух наших лошадей, были самыми примечательными событиями,случившимися за тот месяц, что мы провели в Калифор­нийских горах.

Алу на задушил одного индейца своим лассо, а мы ранили другого выстрелом из ружья.

Они, со своей стороны, убили стрелой одну из лоша­дей.

К счастью, эта была не лошадь Алуны, а та, которую мы купили.

Эти стрелы сделаны из тростника, оперены и имеют в длину около метра; в шести дюймах от наконечника в тростниковую трубку вставлена трубочка из более тон­кого тростника; поэтому, когда хотят извлечь стрелу из тела человека или животного, вынуть удается только ее верхнюю часть, а тонкая вставная часть остается в ране.

Лишь в крайне редких случаях присутствие в ране этого инородного тела, которое почти невозможно извлечь оттуда, не приводит к смертельному исходу.

К кончику стрелы приделан острый осколок стекла с режущими краями.

Я привез с собой пять или шесть таких стрел, найден­ных нами на поле боя.

Ими стреляли в нас, но ни одна из них не попала в цель.

Впрочем, через месяц по эту сторону Сан-Франциско произошло то, что прежде случилось по другую: либо мы почти истребили дичь в этих краях, либо она поднялась, а вернее, спустилась в долину Туларе, то есть на слишком большое расстояние от Сан-Франциско и даже от пуэбло Сан-Хосе, чтобы доставлять ее туда свежей.

Так что этот промысел тоже исчерпал себя, и нам при­шлось вернуться в Сан-Франциско.

Однако мне уже почти удалось достичь того, чего я хотел.

XVIII. Я СТАНОВЛЮСЬ СЛУГОЙ В РЕСТОРАНЕ, ЧТОБЫ ОБУЧИТЬСЯ РЕМЕСЛУ ВИНОТОРГОВЦА

А хотел я приобрести небольшое заведение в Сан-Фран­циско.

Ремесло золотоискателя было бы превосходно, если бы им можно было заниматься вместе с другими людьми; но наш беспокойный и своенравный характер с трудом приспосабливается к любому товариществу. Мы отправ­ляемся командой в двадцать или тридцать человек, даем клятву не расставаться, строим самые прекрасные планы, но затем, добравшись до приисков, каждый высказывает свое суждение, настаивает на нем, тянет в свою сторону, и нередко товарищество распадается еще до того, как эти замыслы начинают осуществляться.

В итоге, как это случается во всех человеческих начи­наниях, из пятидесяти старателей, отправивших на при­иски, пять или шесть, наделенных настойчивым характе­ром, богатеют, а остальные, менее целеустремленные, разочаровываются и переезжают в другое место или же возвращаются в Сан-Франциско.

Кроме того, нужно принять в расчет смерть, взима­ющую свою долю.

Когда вы отравляетесь на прииски — а я имею право давать советы тем, кто им последует, с тем большим основанием, что сам ни одним из них не воспользо­вался, — так вот, повторяю, когда вы отправляетесь на прииски, необходимо следующее.

1. Запастись провизией, снаряжением и инструмен­тами, чтобы их хватило на весь срок, который вы наме­рены там провести.

2°. Остановиться в каком-то месте и оставаться там постоянно до тех пор, пока оно приносит прибыль.

3°. Построить там себе хорошее укрытие, чтобы не подвергаться действию ночной росы и утреннего холодка.

4°. Не работать, стоя в воде под палящим солнцем, то есть с одиннадцати утра до трех часов дня.

5°. И наконец, быть воздержанным в потреблении крепких напитков и вести размеренный образ жизни.

Любой, кто отступится от этих правил, либо ничего не будет делать и потеряет интерес к работе, либо заболеет и, по всей вероятности, умрет.

Кроме того, я убежден в том, что, помимо поиска золота, есть десять, двадцать, сто способов разбогатеть в Сан-Франциско и тот, который на первый взгляд пред­ставляется самым простым и самым легким, напротив, является одним из наименее надежных.

Во время моего пребывания в Сан-Франциско я под­метил, что лучшее из прибыльных дел — разумеется, из прибыльных дел небольшого масштаба, — которые рано или поздно окажутся мне по плечу, это оптовая закупка вина на прибывающих в город судах, а затем продажа его в розницу.

Однако я не был знаком с этим ремеслом, и мне сле­довало его изучить.

Я уже говорил, что, как только вы ступаете на землю Сан-Франциско, все ваше прошлое забывается, а то общественное положение, какое вы занимали в прежней жизни, должно исчезнуть, как дымка, способная, если она по-прежнему будет существовать, без всякой пользы омрачить горизонты вашего будущего.

Первый, кого я увидел в порту, вернувшись в Сан- Франциско, был сын пэра Франции, ставший лодочни­ком. Стало быть я, кого революция 1830 года не лишила никаких наследственных прав, вполне мог стать слугой в гостинице.

Тийе нашел работу, вполне соответствующую нашему занятию: он нанялся помощником мясника с месячным жалованьем в сто пиастров. Я же, благодаря своему другу Готье, столовавшемуся в гостинице «Ришелье», поступил в эту гостиницу смотрителем с месячным жалованьем в сто двадцать пять пиастров.

Табльдот стоил два пиастра, при этом каждый сотра­пезник получал полбутылки вина.

Как видно, это было ровно вдвое дороже, чем в Париже, но, правда, вполовину хуже.

Я оставался в гостинице «Ришелье» целый месяц, и за этот месяц подковался в винах, крепких спиртных напит­ках и наливках.

Охотясь в компании с Алуной, Тийе и Леоном, я ско­пил примерно тысячу пиастров, чего было вполне доста­точно для создания собственного небольшого дела, и потому, когда мое обучение закончилось, я покинул гостиницу «Ришелье» и начал искать подходящее место.

Я нашел то, что искал, на углу улицы Пасифик-Стрит: это был деревянный домик с кабачком внизу, где, помимо общего зала, имелись также две спальни и небольшой кабинет, в котором можно было вести счета.

Я снял эту конурку за четыреста пиастров в месяц и немедленно принялся за дело.

Понятно, что, когда ты располагаешь капиталом в тысячу пиастров и платишь четыреста пиастров в месяц за аренду помещения, нельзя терять время, если ты не хочешь, чтобы арендная плата съела весь капитал.

Как я и предвидел, дело оказалось прибыльным: аме­риканцы едят и пьют с утра до вечера, без конца устраи­вая перерывы в работе, чтобы утолить жажду и переку­сить.

Затем наступает ночь, а ночь здесь вовсе не самое пло­хое время: здешняя полиция, хотя и не столь опытная, как французская, сообразительнее ее до такой степени, что она позволяет владельцам кафе, рестораторам и виноторговцам держать свои заведения открытыми всю ночь; это оздоровляет город, заставляя его жить по ночам такой же полнокровной жизнью, как и днем.

Как можно грабить или убивать, если через каждые пятьдесят шагов открыта дверь и освещены окна домов?

Тем не менее убийства случались, однако либо в драке, либо из мести.

Игорные заведения и публичные дома — вот что питало ночную жизнь.

Мой кабачок располагался очень близко от «Польки» и недалеко от «Эльдорадо».

В итоге его посещали как разорившиеся, так и разбо­гатевшие игроки, две стороны людского рода: та, что плачет, и та, что смеется.

Это был настоящий курс практической философии. Человек приезжал с приисков, проигрывал за один вечер кучу самородков общей стоимостью в пятьдесят тысяч франков, а затем выворачивал карманы, пытаясь наскре­сти там достаточное количество золотого песка, чтобы пропустить стаканчик, а если золотого песка не хватало, он выпивал стаканчик в долг, обещая заплатить в свой следующий приезд с приисков.

Ужасное зрелище являют собой внутри эти игорные заведения, где играют на золотые самородки и, если игрок выигрывает, ставку взвешивают на весах. Здесь в игру идет все: ожерелья, цепочки, часы. Оценивают все это на глаз и по этой цене принимают в качестве ста­вок.

Однажды ночью послышались крики «Убивают!». Мы бросились на помощь. Кричал француз, которого заре­зали трое мексиканцев. Он получил три удара ножом, и жизнь его вытекала из трех ран, каждая из которых ока­залась смертельной.

Мы перенесли умирающего в дом. Он умер по дороге: звали его Лакур.

Из трех преступников поймали и приговорили к пове­шению только одного. Здесь это была лишь вторая или третья казнь, так что все были еще падки на подобные зрелища.

К сожалению, площадь, где предстояло установить виселицу — ту виселицу, которая осталась там уже навсегда, чтобы внушать ужас убийцам, — в то время еще не могли отдать в распоряжение плотников: там копали артезианский колодец, то есть делали полную противо­положность виселице — уходящую вниз яму, а не под­нимающийся вверх столб. Да и нужда в этом колодце была куда более неотложной, чем в виселице. Он должен был снабжать водой все водоразборные фонтаны города, а как мы уже говорили, в Сан-Франциско прежде всего не хватало воды.

Так что вместо виселицы на материке пришлось довольствоваться корабельной виселицей. Американский фрегат предложил воспользоваться одной из своих рей, и это предложение было с благодарностью принято пра­восудием Сан-Франциско, действовавшим на этот раз весьма быстро, поскольку ему следовало покарать не гражданина Соединенных Штатов, а мексиканца.

Казнь, чтобы все могли насладиться ею в свое удо­вольствие, должна была состояться в одиннадцать часов утра. С восьми часов улица Пасифик-Стрит, где нахо­дится тюрьма, была запружена народом.

В половине одиннадцатого появились полицейские, которых можно было распознать по их белым жезлам, подвешенным в качестве украшения к петлице.

Они вошли в тюрьму, и ее дверь закрылась за ними, но в ту короткую минуту, пока она была отворена, до осуж­денного донеслись возгласы нетерпения двадцати тысяч зрителей.

Наконец дверь снова открылась, и появился тот, кого ждали. Руки у него не были связаны, и он шел с непо­крытой головой; на нем были штаны с разрезами, корот­кая мексиканская куртка и наброшенное на плечо пончо.

Его привели к Большой пристани; там стояла наготове лодка; он сел в нее вместе с полицейскими и палачами. Одновременно с ней отчалило двадцать пять или три­дцать лодок с зеваками, не желавшими ничего упускать из предстоящего зрелища.

Вся Большая пристань и все побережье были запол­нены зрителями. Я был среди тех, кто остался на суше; двигаться дальше мне не хватило мужества.

Когда лодка подплыла к фрегату, осужденный реши­тельно поднялся на борт судна и там стал самостоятельно готовиться к повешению, помогая палачу накинуть себе на шею веревку и, насколько это было в его силах, при­лаживаясь к ней.

В эту минуту на голову ему набросили большой чер­ный платок, скрывший его лицо от зрителей.

Затем, когда был подан сигнал, четверо матросов начали натягивать веревку, и присутствующие увидели, как осужденный теряет опору под ногами и взлетает к концу грота-реи.

Какое-то время тело билось в судорогах, но вскоре замерло в неподвижности.

Казнь завершилась.

Часть дня труп оставался выставленным на всеобщее обозрение, а затем, когда стемнело, его отвязали, опу­стили в шлюпку и перевезли на кладбище форта.

XIX. ПОЖАР

Мы уже сказали, что, несмотря на нехватку воды, в городе имеется прекрасная команда пожарных; но мы сказали также, что на его главной площади рыли пре­красный артезианский колодец, предназначавшийся для снабжения водой всех водоразборных фонтанов города. Одно только ожидание этой воды заранее приводило пожарных в волнение; каждый день они упражнялись всухую, и было видно, как они со своими насосами, в американских каскетках и синих штанах носятся с одного конца города в другой; это каждую минуту наводило на мысль, что в Сан-Франциско происходит пожар.

В своей несколько склонной к мотовству юности я всегда придерживался мнения, что единственной причи­ной моей расточительности служило отсутствие надеж­ного места, где можно было запереть деньги. Не зная, где их надежно хранить, я просто-напросто позволял им попадать в чужие карманы; так что моя первая забота, когда я завел собственное дело, состояла в том, чтобы раздобыть денежный сундук.

Я нашел великолепный сундук, сделанный целиком из железа и такой тяжелый, что мне с трудом удалось сдви­нуть его с места. Мне уступали его за сто пятьдесят пиа­стров! Я сторговался за сто и полагал, что сделка оказа­лась превосходной.

Кроме того, мне подумалось, что в случае пожара железный сундук превратится в тигель, где мое золото и серебро расплавятся, и я найду их там обратившимися в слиток, но все же найду.

Так что я поставил сундук возле прилавка и ежеве­черне складывал в него дневную выручку. Выручка того стоила: за вычетом всех издержек она составляла в сред­нем сто франков, а иногда и сто пятьдесят.

Благодаря этим доходам я по чрезвычайно низкой цене купил у капитана судна «Мазагран», стоявшего на рейде, пять или шесть бочек вина, а также несколько бочек водки и наливок; у меня оставалось еще что-то около четырех или пяти тысяч франков в сундуке, как вдруг утром 15 сентября я проснулся от криков двух моих офи­циантов, колотивших в дверь и кричавших: «Пожар!»

Как я уже говорил, в Сан-Франциско, построенном полностью из дерева, этот крик наводит ужас, особенно теперь, когда городские улицы, вместо того чтобы оста­ваться со своим естественным покрытием — землей, пылью или грязью, замощены деревом и служат провод­ником для пожара, распространяя его с одной стороны улицы на другую.

Так что, заслышав крик «Пожар!», следует прежде всего думать о том, чтобы спастись самому.

Несмотря на эту аксиому, представляющую собой не­оспоримую истину, я прежде всего бросился к своему чемодану, запер его на ключ и выбросил в окно; после этого я натянул штаны и вознамерился бежать по лест­нице.

Но было уже слишком поздно: у меня оставался лишь путь, проделанный моим чемоданом, да и то мне следо­вало поспешить.

Я решился и выпрыгнул в окно.

Пожар начался в подвале соседнего дома, в котором никто не жил; каким образом это произошло? Этого я так никогда и не узнал. Когда он перекинулся на мой подвал, полный вина и крепких спиртных напитков, там все превратилось в один гигантский пунш, погасить который неспособны были усилия всех пожарных Сан- Франциско.

Что же касается сундука, то и думать не приходилось о том, чтобы его спасать, и вся надежда была на то, что это он спасет свое содержимое.

Пожар продолжался два с половиной часа и уничтожил три сотни домов, весь квартал булочников. К счастью, мой булочник жил в верхней части улицы Пасифик- Стрит, и огонь до него не дошел. Он предложил мне приют, и я согласился.

Этот славный малый носил имя человека, славивше­гося своей справедливостью: его звали Аристид.

У меня оставалась последняя надежда: мой сундук. Я с тревогой ждал, когда зола остынет в достаточной сте­пени, чтобы можно было начать раскопки, в которых мне намеревались помочь мои друзья Тийе, Мирандоль и Готье, а также оба моих официанта. Поочередно один из нас охранял пепелище, чтобы те, кто порасторопнее, не опередили нас; наконец, по прошествии трех дней, можно было пускать в ход лопату и копаться в облом­ках.

Я знал, где сундук находился в общем зале и, следова­тельно, где он должен был оказаться в подвале, поскольку тяжесть сундука служила гарантией того, что он не мог упасть далеко в сторону, но сколько мы ни рыли, сколько ни копали, сколько ни прощупывали, нам не удалось найти его следов. У меня не было сомнений, что мой бедный сундук украли.

Неожиданно я наткнулся на своего рода железный ста­лактит размером не более яйца, весь шероховатый, отли­вающий изумительными оттенками золота и серебра. Мой сундук расплавился, как воск, в огненном пекле, и это было все, что от него осталось. Я отыскал коринф­скую бронзу!

Признаться, я не мог поверить, что из массы объемом в два кубических фута осталось нечто величиной с яйцо; признаться, я не мог уразуметь, что сундук весом в шестьдесят фунтов превратился в золоченый железный сталактит весом в пять или шесть унций. Тем не менее следовало это уразуметь, следовало в это поверить.

Правда, один англичанин предлагал мне сто пиастров за этот кусок железа: он хотел преподнести его в дар лон­донскому кабинету минералогии. Я отказался от этого предложения.

Однако мне очень нужны были сто пиастров. Я поте­рял все, за исключением того, что оказалось в моем чемодане; к счастью, в нем лежало несколько золотых самородков, которые я нашел во время работы на приис­ках и хранил, чтобы привести их в качестве подарков во Францию. Я немедленно обратил их в золотые и серебря­ные монеты.

Продав все, что не было для меня безусловно необхо­димо, я собрал триста или четыреста пиастров. Этого вполне хватило бы на то, чтобы снова начать какое- нибудь собственное дело, но я устал бороться с неуда­чами.

Мне стало казаться, что судьба твердо решила не позволить мне подняться выше определенного уровня. Если бы я был полностью лишен денежных средств во Франции, то, возможно, я бы продолжал сопротивляться, я бы упорствовал и в конце концов победил бы злой рок.

Но во Франции у меня осталась семья и сохранились кое-какие денежные средства. И я решил уступить свое место многочисленным соперникам, которые ежедневно толпятся в порту, полные надежд, а поскольку у капитана д’Оди, владельца судна «Мазагран», не было первого помощника, я договорился с ним, что буду выполнять у него на борту обязанности первого помощника во время плавания из Сан-Франциско в Бордо, в Брест или в Гавр.

Сделка была заключена быстро. Я не привередничал по поводу жалованья. Более всего мне хотелось вернуться во Францию, не уменьшив издержками на плавание то немногое, что у меня осталось. Отъезд был назначен на первые числа октября, но откладывался до 18-го.

24 сентября я был внесен в список судовой команды и с этого дня начал свою службу на борту. Моя обязанность состояла в том, чтобы готовить балласт из гальки.

В воскресенье 17 октября мы в последний раз сошли на берег: несколько французов ждали меня в гостинице «Ришелье», чтобы устроить мне прощальный ужин. Трудно сказать, был ли этот ужин печальнее или веселее, чем застолье в Гавре. В Гавре нас поддерживала надежда, в Сан-Франциско нас удручало разочарование.

На другой день, 18 октября, мы подняли якорь и, под­гоняемые превосходным восточным бризом, который позволял нам идти со скоростью восемь или девять узлов, в тот же вечер потеряли землю из виду.

XX. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Что же сказать теперь о той земле, которую я покидал почти с таким же нетерпением, с каким ехал искать ее? Только правду.

Пока Калифорния была известна лишь своими под­линными богатствами, то есть восхитительным клима­том, плодородием земли, богатством растительности и судоходностью рек, она была неизведана и к ней относи­лись с пренебрежением. После захвата Сан-Хуан де Улуа правительство Мексики предлагало ее Франции, но та отказалась. После захвата Мехико правительство Мек­сики отдало Калифорнию за пятнадцать миллионов дол­ларов американцам, которые, впрочем, купили ее исклю­чительно из опасения, что она на глазах у них перейдет в руки англичан. Некоторое время Калифорния остава­лась в их руках такой, какой она была и прежде, то есть уголком земного шара, забытым всеми, за исключением нескольких упрямых монахов, нескольких кочевых индейцев и нескольких отважных переселенцев.

Все знают, как был брошен громкий крик, самый оглу­шительный из всех: «Золото!» Сначала его воспринимали с равнодушным сомнением. Американцы, эти трудолю­бивые освоители целинных земель, уже распознали под­линное богатство этого края, то есть плодородие почвы. Всякий, кто хоть раз посеял и сжал хлеб и мог сопоста­вить посевы и урожай, уже не сомневался в своем успехе. Разве ему нужно было отрывать взгляд от плуга, заслы­шав крик «Золото!»?

Более того: образцы этого золота были показаны. Их привезли с Американского Трезубца; но капитан Фол­сом, тот, кому их показали, пожал плечами и сказал:

— Это слюда.

Между тем двое или трое гонцов в сопровождении дюжины индейцев прибыли из форта Саттер. Им требо­вались инструменты, пригодные для промывки грунта. Их карманы были наполнены золотым песком, и они рассказывали чудеса об этом недавнем открытии, пре­вратившем Сакраменто в новый Пактол.

Несколько горожан последовали за ними с намере­нием поступить на службу к г-ну Саттеру, который нани­мал рабочих. Однако через неделю они вернулись в поис­ках оборудования, чтобы работать уже на себя, и рассказывали о приисках нечто еще более удивительное, чем те, кто появился прежде.

И тогда началось нечто вроде помутнения разума, которое охватило жителей города, портовых рабочих и корабельных матросов.

Вот что писал 29 июля г-н Колтон, алькальд Сономы:

«Старательская лихорадка докатилась и до нас, как, впрочем, это произошло повсюду; уже не найти ни рабо­чих, ни земледельцев, и все поголовно мужчины из нашего города отправились в Сьерра-Неваду, Все заступы, лопаты, кастрюли, глиняные миски, бутылки, склянки, табакерки, кирки, бочонки и даже перегонные кубы при­влечены к делу и покинули город вместе со старате­лями».

Примерно в это же время американский консул г-н Ларкин, видя, что эмиграция приобретает столь угро­жающий характер, счел необходимым отправить г-ну Бьюкенену, государственному секретарю, донесение, в котором можно прочитать следующие строки:

«Все землевладельцы, адвокаты, складские сторожа, механики и хлебопашцы отправились со своими семьями на прииски; рабочие, получавшие от пяти до восьми дол­ларов в день, покинули город. Издававшаяся здесь газета перестала выходить из-за отсутствия редакторов. Зна­чительное число волонтеров из Нью-Йоркского полка дезертировало. Судно с Сандвичевых островов, стоящее в настоящее время на якоре, лишилось всей своей команды. Если так будет продолжаться, то столица и все другие города опустеют, а китобойные суда, кото­рые придут в залив, останутся без матросов. Как пол­ковник Мейсон возьмется за то, чтобы удержать этих людей? Этого я не могу сказать».

И в самом деле, спустя неделю полковник Мейсон в свою очередь написал:

«В течение нескольких дней угроза была настолько сильной, что мне приходилось опасаться, как бы гарни­зон Монтерея не дезертировал всем составом. И следует сказать, что соблазн велик: опасность, что тебя схва­тят, невелика, зато есть уверенность в огромном зара­ботке — за один день можно получить вдвое больше денежного содержания, которое солдат получает за месяц. Невозможно иметь прислугу. Любой рабочий, какой бы специальности он ни был, не соглашается рабо­тать меньше, чем за пятнадцать долларов в день, а ино­гда требует и все двадцать. Что делать в подобных обстоятельствах? Стоимость продовольствия так высока, а рабочая сила так дорога, что иметь прислугу могут только те, кто зарабатывает от сорока до пяти­десяти долларов в день».

Хотите знать, что, со своей стороны, сообщал наш консул в Монтерее?

«Никогда еще — говорил он, — ни в одной стране на свете не царило, насколько мне известно, подобного воз­буждения. Повсюду женщины и дети остаются одни на самых отдаленных фермах, поскольку на поиски золота уходят даже индейцы, уведенные своими хозяевами или пожелавшие отправиться самостоятельно, и это пере­селение постоянно увеличивается и расширяется.

Дороги забиты людьми, лошадьми и повозками, а города и деревни запустели».

Хотите составить себе представление об этом запусте­нии? Тогда следуйте по морю за одиноким бригом, кото­рый под командой перуанского капитана Мунраса плы­вет в Сан-Франциско. Он идет из Арики, получив заказы из Сан-Франциско еще до того, как там были открыты золотые копи. Как всегда, он идет, чтобы произвести ежегодный обмен товарами, и ни о чем не подозревает.

Вынужденный из-за встречных ветров сделать оста­новку в Сан-Диего, капитан хочет узнать новости о Калифорнии. Ему говорят, что там все складывается замечательно, что в городе, в котором два года тому назад насчитывалось пятнадцать или двадцать домов, теперь их триста или четыреста и по прибытии в порт он обнару­жит там бурлящую жизнь и оживление, не уступающие тому, что увидел Телемах, причалив к Саленту.

Капитан уехал, окрыленный этими добрыми вестями и радостной надеждой: благодаря такой возрастающей деловой активности он не только продаст свой груз, но еще и будет со всех сторон получать предложения о посредничестве и сделках.

Погода стояла великолепная; гора Монте-Дьябло свер­кала, вся залитая светом, и бриг направился прямо к якорной стоянке возле Йерба-Буэны. Одно только каза­лось непонятным капитану Мунрасу: в море не было видно ни единой лодки, на берегу — ни единого чело­века.

Что же стало с этой деловой активностью, о которой ему столько рассказывали, с этим разрастанием города, до дальних окрестностей которого доносятся удары молотков и скрежет пил? Можно было подумать, что ты приближаешься к владениям Спящей Красавицы, однако даже спящих там видно не было. Наверное, в пуэбло Сан-Хосе проходит какой-то праздник. Капитан Мунрас сверился с календарем. «Суббота, 8 июля». Никакого праздника нет.

Капитан Мунрас продолжал идти к берегу и, как ему казалось, видел сон.

Вместе с тем эта мертвая тишина и это полное безлю­дье не были следствием ни войны, ни пожара, ни внезап­ного нападения индейцев. Город был на месте; дома сто­яли совершенно целые, а в порту глазам удивленного экипажа предстали бочки, расставленные рядами на при­стани, и товары всякого рода, уложенные в штабеля у дверей складов.

Капитан Мунрас попытался окликнуть команды нескольких других судов, стоявших на якоре. Однако на их борту царило такое же безмолвие и безлюдье, как в порту и в домах.

Внезапно жуткая, но единственно правдоподобная мысль пришла в голову капитана Мунраса: вероятно, население Сан-Франциско вымерло от холеры, желтой лихорадки, тифа или какой-нибудь другой повальной болезни.

Идти вперед было бы крайне опрометчиво. И капитан Мунрас дал приказ повернуть на другой галс. В ту минуту, когда они проходили мимо небольшой мексиканской шхуны, ему показалось, будто на ее борту шевелится что-то похожее на человеческое существо.

Капитан окликнул его. Какой-то старый матрос- мексиканец, голова которого была обмотана бинтами, приподнялся и встал на колени.

— Эй, на шхуне! — крикнул капитан Мунрас. — Что стало с жителями Сан-Франциско?

— Эх! — ответил старый мексиканец. — Они все отпра­вились в страну золота.

— А где эта страна? — смеясь, спросил капитан Мун­рас.

— На берегах Сакраменто; там есть горы и есть долины; нужно только нагибаться и поднимать, и если бы не моя болезнь, то я был бы не здесь, а там вместе с другими.[35]

Десять минут спустя бриг капитана Мунраса опустел, как и все остальные суда. Матросы сошли на берег и помчались в сторону Сакраменто, а несчастный капитан, оставшись в одиночестве, бросил якорь и пришвартовал свое судно, как сумел, рядом с другими покинутыми кораблями.

Таким образом, заслышав крик «Золото!», все скопом ринулись к приискам, не видя иного способа разбога­теть, кроме как добывать золото. И каждый в самом деле рыл землю, пользуясь орудиями, которые ему удалось раздобыть, и оставаясь на ногах благодаря денежным средствам, которые он сумел прежде собрать: одни копали лопатами, другие заступами, эти — баграми, те — пожарными лопатками. Были и такие, у которых не было ни одного из подобных инструментов, и они рыли землю голыми руками.

Затем эту землю промывали в тарелках, блюдах, кастрюлях, соломенных шляпах.

И со всех сторон прибывали люди верхом на лошадях, семьи в повозках и бедолаги на своих двоих: не переста­вая бежать, они покрывали расстояния в сотню миль. При виде груды уже добытого самородного золота каж­дый из них испытывал головокружение, спрыгивал с лошади или выскакивал из повозки и немедленно при­нимался рыть землю, чтобы не упустить ни клочка этой богатейшей земли, не потерять ни секунды этого драго­ценного времени.

И в самом деле, за примерами не нужно было далеко ходить. Господа Нейли и Кроули с помощью шестерых человек добыли десять с половиной фунтов золота за шесть дней, примерно на пятнадцать-шестнадцать тысяч франков. Господин Вака из Новой Мексики с помощью четырех человек добыл семнадцать фунтов золота за одну неделю. Господин Норрис вместе с одним-единственным индейцем на одном и том же месте, в одной и той же лощине, за два дня добыл золотого песка на шестнадцать тысяч франков.

И это безумие все усиливалось. Каждый, кто отправ­лялся в Сан-Франциско, отправлялся туда с намерением сделаться старателем, искать, рыть и своими собствен­ными руками добывать драгоценный металл. Так вот, из всех видов деятельности этот был самый ненадежный, самый уязвимый и самый недолговечный.

Крупные состояния Сан-Франциско были созданы не на приисках. Прииски послужили мишенью, предлогом: Провидение в своих планах на будущее нуждалось в том, чтобы собрать миллион человек в одной точке земного шара, и оно дало им золото в качестве приманки.

Позднее оно даст им промышленность в качестве воз­награждения.

В будущем подлинным источником богатства в Кали­форнии станут сельское хозяйство и торговля. Добыча золота, как и любой ручной труд, будет всего лишь давать пропитание старателю.

Вот почему так велико разочарование тех, кто приез­жает в Сан-Франциско, вот почему так упали духом те, кто оттуда возвращается.

Сан-Франциско — а под Сан-Франциско мы пони­маем всю Новую Калифорнию целиком — едва только начинает выходить из хаоса и как раз сейчас совершает свое становление. Дух Божий уже носится над водою, но свет еще не воссиял.

Загрузка...