Марс — красная звезда

Степь, ночь, и мы несёмся.

Мы несёмся в красной круглой машине. Машинка эта — японская дэу с правым рулём, и если я выгляну чуть-чуть из-за водительского кресла, непременно увижу на приборной доске светящийся спидометр — только лучше я не буду этого делать, нет, не буду, да поможет нам бог и все добрые его посланники. И так от скорости чувство такое, будто летишь, и за что-то держаться хочется. Только вот не за что тут держаться.

— А чего ты молчишь, Серёжа? — водитель — Грану. — Давай петь! Оой-то-не-вечер-то-не-ве-е-чер! — заводит он такой силы голосом, что меня вжимает в сиденье, и оттуда, как со дна, вижу только клочок чёрного неба в заднем окне, где висит крупная красная звезда.

Не приведи бог ехать стопом в ночь, когда за рулём пьяный водитель. Но теперь корить некого, сел, так езжай, до конца, до места, ведь иного пути у тебя — нет.

А сразу и не поняли. Даже обрадовались, так вовремя он подвернулся. Близились сумерки, а мы только вышли из Н-ска, не проехали и пятидесяти километров, попали в такую степь, что даже березняка поблизости не видно, только где-то у горизонта крутятся огромные зелёные, как выпотрошенные черепашьи панцири, радары. Жутко в таком месте появиться, а ночевать подавно не хочется, решили чуть отойти и поголосовать, как вдруг эта красная, как ёлочный шарик, с тонированными стёклами машинка к нам — вшир — прямо с заправки свернула. Водитель опустил стекло, смотрит на Грана и смеётся. Гран смотрит на него и смеётся тоже, как будто два старых приятеля. Я так и подумала, и тоже засмеялась.

— Вот мы и встретились, — не переставая хохотать, заговорил водитель, — ну же, садитесь, поедем.

— Давай, — ответил Гран и открыл заднюю дверь. Я ничего не успела спросить, как была погружена туда вместе с двумя нашими рюкзаками. Машинка сорвалась с места.

Водитель обернулся к Грану, и они всё продолжали смеяться. На дорогу он не смотрел.

— Эх, ребята, как хорошо, что я вас встретил! Ээх, и поедем же мы сейчас с вами, до самого дому доедем. До самого Омска. Вы-то из Омска? Нет? А я из Омска. У меня дом там, ребятки, и жена ждёт. У-у ме-ня же-е-на рас-краса-вица-а, ждёт меня до-омой, ждёт печа-алится. Третий день уж ждёт, а я всё не еду. В Новосибирск к свояку уехал и третий день не еду. Загулял, ребятки. Загулял мужик. А что делать… Ну да вот приедем, живы будем — приедем, ребятки. А? Будем? Я вернусь домо-ой на зака-ате дня, обниму-у жену, напою-у коня. — И снова смеялся. Я уже молчала. Гран как-то нервно подхихикивал. — Тебя как зовут?

— Сергей, — ответил Гран.

— А меня Саша. Сашок, значит! А ты, Серёжа, ты знаешь, кто такой есаул? Ты, верно, уже и забыл, кто такой есаул. Так вот, Серёжа, есаул — это я. Есаул Уланов.

Я сообразила, что они вовсе не знакомы.

Да прибудет с нами добрая сила! Благо дорога здесь степная, ровная, длинная, без поворотов — лети, пока летится! Вот мы и летим.

— Ну что, споём, Серёжа? — гаркает есаул Уланов. — По-ле, русское по-о-оле!

Я вжимаюсь в заднее сиденье, окружённая рюкзаками. Сплю, не сплю — всё вижу.


Вот старая моя Якиманка. На Якиманке Толька злой. Толька злой сидит в интернете, щёлкает мышкой и ворчит, отбивая у всех желание к нему соваться.

— Менеджеры, менеджеры… Этой стране нужны только менеджеры…

— Толька, ты на работу что ли устроиться решил? — спрашиваю с антресоли.

— Нет, я изучаю спрос на кадры. Страну эту изучаю.

Толька работает в сотовой компании и получает хорошо по меркам нашей коммуны. Но он вечный оппозиционер. Я пожимаю плечом и снова смотрю в книгу.

— Менеджеры… менеджеры… Кругом одни менеджеры…

Слышу, как он сжимает баклашку с пивом.

На Якиманке, на Якиманке… На Якиманке дед Артемий сиднем сидит у батареи центрального отопления и посасывает в самокрутках такой крутой табак, что на кухню только забежать и выбежать, набрав в грудь воздуху. Я долго считала его Роминым дедушкой, но ни черта: у деда оказались другие внуки, они приходят к Роме раз в три месяца и платят за него, за табак его и сидение у батареи ЦО, баксов по сорок в месяц.

— Что-то круто ты берёшь, Ромик, — говорит ему Толька. — Дед и места-то не занимает нифига. Буржуйствуешь ты.

— Они ему еду не носят, — отвечает на это Рома-Джа, наш коммунский хозяин. — Из этих денег я его ещё и кормлю. Половина где-то уходит.

— Старику — половина? — веселится Толик. — Ох, буржуйствуешь, Ромка, ох и буржуйствуешь ты!

Дед Артемий — наше коммунское пугало, символ времён, которых никто из нас не застал. Он сидит на кухне, слюнявит газетины, скручивает грязными, негнущимися пальцами и, морщась, затягивается.

— Хе-хе, — посмеивается, прищурив на меня глаз. — Гхе-гхе, — переходит смех его в дымный кашель.

Что он знает и что помнит, дед этот наш, Артемий? Какую часть забытой истории хранит лысый его, туго стянутый кожей череп? Я пыталась с ним поговорить. Дед молчал и только беззубо щерился из-за дымной своей завесы.

— Хе-хе, девонька, я же знаю, чего ты всё выспрашиваешь, — выдавил, наконец. — Гхе-гхе, девонька, я всё знаю. Ты у нас голубых кровей. Иначе обернись всё — тебе одной здесь жить, а мы у тебя на посылках. Гхе-хе-хе…

— Ничего от него не добьёшься, только ерунда какая-то, — смущенная, ворчала, уходя с кухни. В спину летело:

— Графинюшка, упаси господи!.. Гхе-гхе-гхе!..

— Чё, Мелкая, попалась, да? Раскусили? — смеялся Толька недобрым смехом. — А, я давно тебя подозревал! Я догадывался! Буржуйка ты, Мелкая, в тебе так и гнездится классовый недобиток. Теперь на чистую воду всю твою кровь!

— Да отстань ты.

Я — Мелкая, беззлобная дочь нашего смутного времени. Какая ещё кровь?

Оторвались мы и поехали. Поехали, помчались, только ветер в ушах свистит, в красной круглой машине по степной шири на скорости сто сорок километров в час.

— Из-за о-острова на стре-ежень, на просто-ор речной волны! Ты чего не поёшь-то, Серёжа, неужто ты меня не уважаешь совсем? — орёт есаул Уланов. Я вздрагиваю и приподнимаюсь. Тьма кругом всё та же, и летит, летит, подпрыгивая, белёсая русская даль. — Выплыва-али расписны-ые Стеньки Ра-азина челны.

— Ты лучше о казаках расскажи, — просит Гран. — И на дорогу, на дорогу смотри.

— Ээх, дорога, пыль да ту-уман! — заводит есаул. — Что казаки, брат мой Серёжа? что такое казаки в России, что они в современной нашей России, спрошу я тебя? А всё! Единственное звено и осталось, чтоб Россию в целое увязать. Из древности — и сюда, до наших дней. Что из прошлого у нас живо? Из того прошлого — ого-го когда — что живо, спрошу я тебя? А ничего! Одни вот казаки и есть. Мы то есть — казаки! Мы же издревле, исстари, мы ещё с Ермаком Тимофеичем Сибирь брали, крепости ставили, границы на запоре держали, от татарвы, да от немчуры, да от кого угодно удержать могли. Без казаков Сибирь никуда. Да и Россия вся без казаков — никуда, вот что я тебе, Серёжа, скажу. А ты, что, скажешь: не согласен? Не согласен, скажешь?

— Времена меняются, Саша.

— А я тебе не Саша, я тебе есаул Уланов, Александр Никифорович, ты понял? Меняются они, а… То-то и оно, что меняются. А мы как были казаки, так и стоим — за Русь, за Отечество, за православие! Ура! Казаки ещё знаешь когда на границах стояли? Да всегда они стояли, и сейчас постоим! Да, Серёга, ты будь уверен, ещё как постоим за Россию нашу, за матушку, в любое её, в любое её время! Из-за о-острова на стре-жень, на просто-ор речной волны — ну, Серёг, подпевай! — выплыва-али расписны-е Стеньки Ра-азина челны. Давайте хором! — Выплыва-али расписны-е Стеньки Ра-азина челны.

Красный шарик, как пуля выпущенная, летит по шоссе. Я на дне его, я смотрю на небо — большая, огненная звезда движется за нами по пятам.

Сорвались, оторвались и поехали — эге-гей, берегись! Мы живём с тобой в безумное время, приятель, сменяют друг друга эпохи и царства, а наш пьяный водитель таращит глаза в непроглядную ночь. Я родилась в одной стране, живу в другой, и чёрт его знает что будет ещё — только мне дела нет.

— Ты аполитична, ты инфантильна, Мелкая, — пилит меня Толька на Якиманке. — Сидишь на антресоли своей и читаешь, и на всё тебе начхать.

Я улыбаюсь. Я молчу. Молчат и Ленка с Сорокиным, молча целуются на кровати. У Тольки приступ гнева праведного.

— До чего пустоголовое растёт поколение! На всё плевать. Ничего вы не хотите, ничего не поменяете.

— Толька, что ты раскипятился? Меня всё устраивает.

— Это-то и плохо, Мелкая. Ведь ты кто? — курьер! Мы живём в стране менеджеров и курьеров. О боги, яду мне!

Тольке хочется аплодировать.

Что ждёшь ты от меня, приятель? Мне хотелось бы родиться в одно с тобой время, тогда мы, верно, могли бы поговорить с тобой по душам.


Три брата были у меня. Три старших брата.

Первый начал свой бизнес и стал богатым. Второй завёл двоих детей и такое дело, чтобы было как жить. Третий сгинул с поля зрения нашей семьи, только его и видели.

Три брата были у меня. Три старших брата. Всё как в сказке.

Я любила всех братьев преданной любовью, как может любить щенок те руки, из которых получает сахар. Они были старше на целую жизнь, на целую эпоху меня старше: они ходили в школу, когда я родилась, они завели семьи, когда я пошла в школу. Между нами никогда не возникло ничего общего: в моих воспоминаниях это прекрасные юноши, воплощение мужественности, в их воспоминаниях я — кулёк соплей и капризов, без мозгов и понимания, мешающий их взрослой и важной жизни.

В дар от братьев я получила любовь ко всем, кто старше меня, — и судьба закинула меня на Якиманку. Для тех, с кем я там, хиппи и варёные джинсы, рок на первых кассетах, Афганистан и комсомол — события юности, а не история, как для меня, но все они ещё неприкаянные, ищущие и готовые отдать всю свою любовь тому, что обретут. Я понимаю их, а это именно то, что им нужно. На Якиманке вокруг меня те, кто не помнят меня ребёнком, но для них я всё равно — Мелкая, вечная всем вам сестра.

Жили-были три брата, Кий, Щук и Хорив, и сестра их, Лыбедь. Всё как в сказке.

Ваша жизнь давно состоялась, а моя зависла в вечной к вам тяге.

О время, как странно ты выбираешь судьбы! Где справедливость, если кажется, что всё хорошее прошло, а на век твоего поколения досталось выскребать подгорелые остатки?


«Аквариум» на Якиманку закинул Макс. Тот самый загадочный Макс-москвич, по воле которого я и начала там жить. Он принёс целую стопку кассет, никому ничего не сказал и оставил их на рояле.

— Раньше я весь хлам отправлял на антресоль, — сказал Рома. — Но теперь там ты, Мелкая. Придётся просто выбросить.

— Зачем выбрасывать? Давай на антресоль. Вдруг он их забыл?

Раньше я не понимала «Аквариум», и он мне не нравился. Но это принёс Макс, а всё действия Макса обладали неким скрытым смыслом — или же мне хотелось так видеть. Я оставила кассеты и стала слушать. Через неделю мы вместе с Ленкой прыгали под эту музыку, а потом мчались на перегонки к телефону и набирали заветный номер «2-12-85-06». Однажды трубку на том конце снял пожилой, уставший, раздражённый дядька. Мы ничего не сказали, и перестали туда звонить.

Я наслушалась так, что стала видеть сумбурные, ядовитых цветов, с непременными холмами и реками сны, стала бредить и почти говорить стихами. Максова миссия была выполнена — я открыла для себя БГ, гуру целого поколения, и если для того, чтобы стать причастной тому поколению, надо было отравиться БГ, я добровольно им отравилась.

Это пытка, ужасное бремя — любить всё то, что было, когда тебя ещё не было. Когда БГ пел свои лучшие песни, я если уже и была, то это ещё всё равно, что не было. Теперь это большой грустный дядька с бородкой и узкими глазками, а тогда, когда его хотелось любить, я даже слова этого не знала. Где же в этом мире справедливость?

Я представляю себе женщин, которым он посвящал свои песни. Они кажутся мне прекрасными, загадочными, немножко пьяными и капельку грешными, и тем прекрасней они представляются мне, и тем сильнее я чувствую, что это не я.

О время, как странно ты выбираешь судьбы! Где справедливость, если так легко любиться то, чего даже не помнишь, и так сложно любить то, что вокруг.

Хотя, почему не помню? Один из братьев моих пел безутешным голосом брошенного кота «Под небом голубым», сидя на балконе кухни в надежде, что соседка выйдет и с ним поговорит. Я помню это. Днём он запирался в комнате и ставил «Аквариум». Я ничего не понимала, сидела под дверью и рыдала от этих песен, одинаково сказочных и бредовых. В детском саду ни с кем не играла, бродила в кустах и пела их себе под нос, доводя себя до состояния, близкого к обмороку.

К тому моменту, как «Аквариум» появился в коммуне, мой брат забыл его песни, а БГ уехал в Тибет. К этому времени замшелый, трухлявый ствол русского рока буйно порос тонкой сочной поросль, и прыщавые мои сверстники принялись радостно её хавать. Вот это называется разница в возрасте.

О время, как странно ты выбираешь судьбы! Но если мы заговорим о справедливости, приятель, то увидим, что нам просто не о чём говорить.

Тот мир, что за окнами Якиманки, — этот мир неоновый и глянцевый, и если бы меня даже что-то в нём не устраивало, откуда мне взять другой, если и у вас, моих братьев, нет иного.

Толька рассказывал, что попал в Москву в девяностых, гулял на баррикадах, пил водку и обнимался с танкистами. Он рассказывал, что тогда хипповал и носил длинные волосы. Они думали с друзьями выйти перед танками в цветах, голыми, в одних только цветах, и устроить революцию хиппи. Но не то цветов не нашли, не то напились слишком быстро.

— А чего вы хотели-то, Толька?

— Эх, Мелкая… ты ещё мелкая… — машет рукой и не смотрит на меня Толька.


— Есаул, есаул, что ж ты бросил коня, пристрелить не поднялась рука! Что не поёшь-то, Серёжа? Я тебе тут не радио!

— Ты лучше о себе расскажи, Саша.

— Ээх, Серёга, что рассказывать! Ещё немного, и дома будем, сам всё увидишь, я вас к себе домой привезу, в баньку вас, вы же мне помогаете, а я вам, люди же добрыми быть должны, а сейчас добрых-то людей немного. Я вас как увидал, так сразу и понял: о, этих мне и надо, с ними точно доеду, а без них… одному и плохо, и мутно, и мент первый остановит, они же, стервы, за версту чуют. Так что вы мне помогаете, а я вам. Что, не так скажешь, а? Ээх, Серёга, ещё немного, до-ома бу-удем, ежли не помрём.

Хоть молись, хоть не молись. Красная звезда бежит по чёрному небу за нами по пятам.

Это было так: уже в конце смены хозяйка турфирмы, на которую я курьерила, узнала, где находится очень важный для неё клиент. Она пробивала ему визы в Индию на целую группу. Ей нужна была его подпись на одной-единственной бумажке. Весь день мы ловили его, вдруг выяснилось, что он в театре, и я была туда тут же командирована.

Выбегая из своего подъёзда, встретила Сашку. Его маршруты на сегодня кончились, он возвращался на Якиманку, но я знала: с Сорокиным проберусь и в театр, и в музей, и куда угодно, ибо он курьер от бога, этот Сашка Сорокин, он спустится в ад и вернётся с выполненным поручением, и даже запах серы не успеет осесть в его волосах.

Перед театром была толпа; явно ждали аншлага. На служебном входе мы заявили, что нам нужен такой-то — фамилия подействовала. Театр был новый и запутанный, ламинированные полы сверкали, белые коридоры были полны народом, нас провели на самый верхний балкон и оставили там с обещанием, что такой-то сейчас здесь будет.

— Мелкая, а ты знаешь его в лицо?

— Вроде бы да.

Действительно, я его узнала, хотя он был в нашем офисе при мне только однажды. Он заскочил на балкон и стал всех оттуда выгонять. Там были тётки, сильно крашенные и с толстыми ногами в блестящих чулках из-под коротких узких платьев, они кричали, что из прессы. Мы с Сашкой сунулись было с нашим поручением, но он выставил нас тоже и убежал. Прессовые тётки, возмущаясь, стали спускаться. Сорокин мигнул мне, и мы проникли обратно на балкон, встав с краю.

Погас свет, и всё началось. Это оказалось выступление буддистских монахов. Они пели жуткими, нечеловеческими голосами, гудели и звенели своими медными инструментами, их ритмичные, громоподобные мантры разливались по залу. Мы с Сашкой оглохли и обалдели. Зрители в партере сидели на полу в позах лотоса и качались мерно, как озеро на мелководье.

Прошло минут пятнадцать, и дверь на наш балкон открылась. Вошёл тот, кто был нам нужен, за ним ещё несколько человек, а потом мужчина с женщиной, похожие одеждой на птичек — нарядного самца и серенькую самочку. Наш клиент суетился, устраивая их получше.

— Сашка, смотри! — я обомлела: в мужчине, вошедшем последним, узнала БГ.

Он был такой, как на всех фотографиях последнего времени: крупный, широкий, в ярком разноцветном пиджаке, с тугой бородкой, как у Тутанхамона. Они с женой остались стоять, и лица их были спокойны и серьёзны. Когда мантра кончилась и буддисты в партере стали совершать ритуальные поклоны, БГ повернулся и вышел. Мой клиент потянулся за ним, и если бы не Сорокин, я бы так и упустила его в тот вечер.

Помню, я думала: если он так похож на свои фотографии сейчас, значит и тогда, тогда тоже он был в точности такой, как на старых своих фотографиях.

— Мелкая влюбилась! — ржёт Толька. — Мелкая влюбилась как дурочка. Да у него дочь тебя старше!

— Толик, отстань. Ничего ты не понимаешь.

Я забираюсь на антресоль.

— Зачахнешь же! — кривляется Толька. — Пива будешь?

— Не буду.

— Чего так? Завязала? О, Мелкая пить завязала! Ты же станешь сухая, как редиска! Осталось тебе теперь только в монастырь уйти. Буддистский! Омммм, — ржёт. — Вот куда идёт наше дворянство!

Дед Артемий повесил на меня ярлык. Толька разболтал — теперь об этом знает вся Якиманка. Смотрят на меня странно. Того и гляди поверят. И я поверю вместе со всеми. Кто её там разберёт, эту кровь…

Моему отцу снились голубые гусары. Он любил об этом рассказывать: голубые мундиры и золотые эполеты, бравада, усы и взрывы шампанского. Бешеные скачки по ночной степи, сполохами синего пламени — хлопающие на ветру незастегнутые мундиры, искрами по ветру — эполеты и аксельбанты. Бешеные скачки, вечные скачки, и только звезда, красная звезда светит из черноты.


На полной скорости нас догоняет машина, водитель орёт что-то, крутит у виска и показывает назад. Есаул Уланов делает попытки понять, опускает стекло, орёт тоже, не понимает и переходит на мат. Водитель в машине злится, машет рукой и улетает от нас вперёд. Есаул оглядывается в недоумении.

— Ээ, ребята. Неполадки у нас. — Съезжает на обочину. Выходим. Задняя шина порвана вдрызг.

— Менять, — крякает есаул. — Ты, Серёжа, когда-нибудь колёса менял? Это ничего, это легко. Я тебе всё дам, покажу, а менять ты будешь, а то я пьяный, не поменять мне.

Гран надевает есауловы рукавицы, берёт домкрат. Я кручусь рядом. Есаул уходит в машину, но возвращается.

— А и дизеля у нас маловато, ребята. Моя же машинка на дизеле скачет. Не дотянет до дома… Трактор надо искать, валюта-то есть…

Оглядывает чёрную степь. Где-то в её центре мерцают точки-огонёчки, окна какой-нибудь фермы.

— Туда, — по-военному говорит есаул Уланов, достаёт из бардачка бутылку и скатывается с дороги в темноту степи.

Мы с Граном возимся с колесом. Ночь зябкая. Только поставили, вернулся есаул:

— Ироды, ломаются! — орёт и матерится, ещё приближаясь. — При советах как легко было — бутылку дал, сколько надо солярки отлил. А теперь — то не то, это… Ээх! Ну, ребята, выгружай, поеду к ним. Денег-то у меня ни копья, авось, уломаю. Если кто-нибудь подберёт — прощайте, если нет — поедем вместе до дому.

Мы только успеваем выдернуть наши рюкзаки, как машинка скатывается на непаханое, поросшее быльём поле и мчится, подпрыгивая, в сторону дальних огоньков.

Остаёмся на дороге. Холодно. Пусто. Темно. Из кювета, их старых луж вылезают разбуженные, голодные комары. Ночевать всё равно негде. Стоим. Потом пляшем. Потом бегаем кругами.

Вдруг в стороне фермы взревает мотором техника. Потом две пары жёлтых лучей запрыгали по чёрной земле. Одна к нам. Мы замираем и ждём, что получится, но гораздо ближе фар и моторов — крики скота и лай. Почти тут же выпрыгивает к нам на дорогу небольшое стадо, молодые телята, овцы и ягнята, с мыком и блеянием, ополоумевшие от ночного бега, они переваливают через асфальтную ленту и скрываются в темноте по другую её сторону. Последним вылезает бычок с белой звездой на лбу, его гонит небольшая, но очень звонкая собачка, бычок замирает, увидев нас, и мычит в нашу сторону, но собачка сгоняет его, и вместе они скрываются в темноте.

Одна пара фар уже близко, другая выделывает виражи на поле. Через минуту рядом с нами опять есаул Уланов.

— Чё, ребятки, никто вас не взял? Говорю же, добрых людей совсем не стало. Ах, ребятки, мы с вами уже крепко связаны, вы мне помогаете, я вам, неужто мы теперь друг от друга отстанем? Садись.

Меня вновь кидают на заднее сиденье. Мысль мелькает: опять?! — но тут же замирает: пусть будет, как будет, но здесь тепло и нет комаров.

— Уговорил мужиков, отлили соляры. Бутылку мою там же поделили, а у них ещё самогонишко…

— А с тем что? — спрашивает Гран. Мы провожаем взглядом жёлтые лучи на чёрном поле, продолжающие свои вензеля.

— Порядок навёл. Я ему, мол, чего не работаешь, чего поле не пахано? Он: а и правда, давно поле не пахано, скоро совсем болотом станет, ну и пошёл, едрёна-матрёна. А ты чего, Серка, такой хмурый? Вот мы сейчас снова с тобой песенок напоёмся. А из-за о-острова на стре-ежень… Запевай!

Ах ты, русская душа, ни дна у тебя, ни краю.


Есаул, есаул, есаул Уланов, во мраке несётся красная звезда. Дикие степи дышат полынью, вечные русские наши, безбрежные степи дышат полынью, ночью и непробудной, пьяной тоской.

— Ты не понимаешь ничего в этой жизни, Мелкая, — продолжает внушать мне Толька. — Ты же не знаешь ничего, а это он, БГ твой, наш рок погубил. Ты пойми, Мелкая: рок — это судьба, это борьба, это как революция — то, за что умирают. Цой умер, СашБаш умер, а почему он, Гребень твой, жив?

— Толька, о чём ты? Ну о чём ты говоришь? Он же ничего уже не поёт.

— Когда рок становится бизнесом — появляется попса. У нас теперь эпоха попсы. Хотя да, ты права: рок умер сам по себе. Грядёт эра менеджеров, а менеджеры не слушают рок. И в эту эру вам жить!

— А вам?

— А что нам? Мы уже всё видели. Это вас мне жалко. Где та молодая шпана, что сотрёт нас с лица земли? Её нет!

— Шут, — пожимаю плечом и утыкаюсь в книжку.

Когда мне попался Керуак, я была счастлива несказанно. Читала, и верилось, что это писал мой Якиманкский сосед, которого я никогда не встречала, — ну и что, мало ли кого я в нашей коммуне никогда не встречала? Мечтала поехать в Америку, пройтись стопом по её дорогам, попасть в горы, тёплые, безлюдные, туманные горы Калифорнии. Я бредила встречей с Джеком, а когда узнала, что он умер и всё это писалось — ой-ёй-ёй, так давно не бывает, молчи! — когда узнала это, что-то во мне рухнуло.

Мне опять досталось эхо из прошлого. Той Америки, о которой писал Керуак, давно не было: она погибла во Вьетнаме, сгорела от ганжи, обрюзгла и обуржуазилась, набила щёки гамбургерами и уехала в Голливуд.

Мы живём на стыке эпох, приятель. Отсюда хорошо видно, что было когда-то, но кто нам скажет, что будет потом?

Голубые гусары отцовских снов топчут полынь в чёрном поле. Одного отцова деда репрессировали, и о нём забыли. Другого раскулачили, они бежали из дому ночью на телеге, что-то теряя, что-то поспешая забыть. Кто и где соберёт теперь концы? У отца была дальняя бабка, она говорила ему, как похож он на её брата, молодого офицера, погибшего в Первую мировую. Он служил в государевой гвардии, этот офицер — она помнила и рассказывала, отец рассказывал, но не помнил, теперь всё потерялось, корни, следы, но голубые гусары отцовских снов до сих пор звенят шпорами и пьют золотое вино.

Что мы знаем? Что видели и что предстоит нам увидеть ещё? Последние времена настают, приятель, а ты знай себе посасываешь пивко.

— Ты жизни не знаешь, Мелкая. Ты инфантильна и ужасно скучна. Меняться тебе пора, Мелкая, меняться.

Он стоит ко мне спиной, на коленях у подоконника, перед ним — дощечка, на которой он старательно выравнивает пластилин для новой своей картины.

— Кто же меня изменит?

— Да хоть я! А чего, Мелкая, хочешь, я тебя в два счёта человеком сделаю! — Идея так вдохновляет его, что он тут же подпрыгивает к антресоли. — Давай вместе жить. Хочешь, прямо сейчас к тебе залезу? Поживём, не понравится, перестанем. А вдруг понравится? Ты человеком станешь, а Рома нам деньги скостит. Чё, Ромик, скостишь нам квартплату по оптовой цене? — оборачивается к Роме. У того политика: с пары берёт немного дешевле, чем с двух человек порознь. И вовсе он не о демографии заботится, просто считает, что пара занимает меньше места. Отчасти он прав.

— Ромик, скостишь?

— Всё должно быть добровольно.

— А и будет, как иначе? — радуется Толик. — Ну чё, Мелкая, я полез? Мы сейчас быстро из тебя человека сделаем!

Он цепляется за антресоль и заносит ногу на тумбочку. В комнате смеются.

— Да иди ты нафиг! — Я толкаю его в лицо и резко захлопываю створки. По Тольке иногда не понятно, шутит он или нет. Держу створки руками.

— Гюльчатай, открой личико. Чего боишься, я тебя не съем. — Трогает створки. Я держу. — Мелкая, вылезай. Ау. — Ждёт. Другим голосом. — Ну ты чего, обиделась что ли? — В комнате притихли. — Дура ты что ли обижаться. — Тихо. Слышу, как он отходит. — Вылезай, Мелкая. Я тебя не трону, слышь? Я пошутил! Мы же друзья. Ну, ты слышишь? Мир!

Я молчу и не двигаюсь. Отпустила створки, стою на четвереньках, у меня темно, у меня тепло, как в утробе, в моём шкафу на потолке, в антресоли.

Ну и что, что ты меня не понимаешь, приятель. Дела мне нет, что ты меня не понимаешь.

Слышу, как тяжело опускается Толька на пол у подоконника. Потом как сминает баклажку. Она стоит у ножки рояля, коричневая такая баклажка пива, он пьёт из горла и сминает её.

Тихо, очень-очень медленно и тихо, я ощупываю в углу свечку и зажигалку. Рома ругает меня за то, что я жгу тут свечку. Ну да ты не волнуйся, Ромик, я буду осторожна, правда.

Я спросила его однажды, возьмёт ли он меня с собой на трассу. «Нет», — ответил Рома-Джа.

«Почему? — удивилась. — Я же тебе не помешаю. А мне так хочется на море».

«Я понимаю, Мелкая, но всё равно не возьму. Ты пойми просто: для меня трасса — это единственное место, где я могу побыть один».

Да, Ромик, я тебя понимаю. Зажигаю свечку и креплю её на капле парафина в крышку от варенья. Думаю: если сейчас Рома постучится в антресоль, открою ли я ему? Но в комнате тихо.

Сложившись зверьком, склоняюсь над книжкой. Не читаю. Смотрю, как от слёз вспухает бумага.


В темноте степи освещённое пятно — пост ГАИ. Есаул Уланов сбрасывает скорость, я выныриваю из-за его плеча.

— Чуют они, — бормочет вдруг притихший есаул. — Чуют, черти.

Я уже вижу невыспавшееся лицо молодого гаишника, как есаул вдруг ударяет по газам. Машина дёргается, ревёт и даёт стрекача.

— Теперь посмотрим, кто кого!

Сзади завыла сирена. Оборачиваюсь и вижу яркий свет фар.

— Ты, Серёга, сам посуди, что я им скажу: ну да, пьяный. Что я им дам, если денег у меня нет. А документы в Новосибирске оставил. Ещё прошлый раз, две недели как, у свояка оставил, за ними и возвращался, да вот… опять, видно, ехать придётся.

И он смеётся. Чему? Я боюсь обернуться, вдруг увижу даже не фары, а орущие лица гаишников через их лобовое стекло.

— Пусть погонятся, — смеётся есаул. — У меня турбо двигатель.

Это меня ободряет. Оборачиваюсь — фары и правда отстают.

— Долго гнаться не будут, я знаю. Я тут уж не первый раз. Развлекаю ребят. А чего — им скучно же, ночью-то очень скучно.

Сирены ещё слышны. Есаул начинает злиться.

— Вот чего им надо, а? Деньгу слупить хотят! Эх, ну что за народ пошёл нынче! Никто ни о ком больше не думает, все себе, себе. Не люди, а волки.

— Да ладно тебе, Саш, вовсе не так.

— Не так, не так… А я тебе точно скажу: был бы на моём месте мой сын, он бы вас не взял на дороге. Ни за что не взял бы, уж я-то знаю. По вам же видно сразу, что вы без денег, так он бы не взял. Он у меня молодой, тебя, поди, помладше будет, а такой… даже не знаю, в кого такой уродился: только всё деньги, шмотки, бабы… Ни идеи никакой, ни мысли. Что за поколение растёт, Серёга, а, я тебя спрашиваю! Куда всё катится? Вот он бы вас не взял, а почему? на дороге помогать друг другу надо, я правильно говорю? Дорога — это все мы вместе, ты мне, я тебе, все в одной упряжке, правильно же я говорю?

— Правильно, Саша, да ты на дорогу смотри. Это же жизнь, в жизни всегда так.

— Вот и я говорю…

Сирены замирают в темноте. Мы успокаиваемся. Я снова зарываюсь между рюкзаков.

— Только я в город въезжать не буду, Серёжа, — слышу вкрадчивый голос есаула. — Там КПМ такой есть, там меня каждая собака знает, обязательно остановят, а мне это зачем? Не зачем мне права-то терять. Вот я доеду, остановлюсь да и посплю.

— А сейчас-то едем, Саша.

— Едем, едем…

Боги мои, боги, этой ночи не будет конца.


Сплю, не сплю — всё вижу: вот старая моя, добрая Якиманка, большой дом, в котором история и люди — всё сменялось и будет сменяться, только он один останется прежним, и кто теперь уже вспомнит, кто жил в нём и когда, и кто жил бы в нём, случись всё иначе. Это огромный, старый дом — наша Якиманка, с арками, высокими этажами и огромными подъёздами. Он живой, этот дом, и мы сами не знаем, насколько.

Вот в чужой машине вижу: тот или не тот дом — въезжаю в его ворота на своём автомобиле, выхожу, быстро взбегаю по крыльцу, распахиваю дверь.

Нет, не Мелкая во сне, я — последний потомок знатного рода. Вижу блестящие полы, покрытые мягкими дорожками, широкую лестницу. За стеклянными дверями — старомодный лифт, где створки надо распахивать. Такой он и есть, но сейчас этот лифт сверкает лаком и лампочками.

Швейцар сидит за коричневым большим столом, читает газету, подставляя её под зелёный абажур лампы. Он в тёмно-синем форменном пиджаке, на лысой голове — фуражка. Приветствует.

— Здравствуй, Артемий. Папа дома?

— У себя, наверху в кабинете.

Широкие коридоры, массивные убранства, огромные окна с тяжёлыми шторами. Иду к дверям, большим, блестящими, знаю, что там мой отец, сейчас распахну, а он там, в голубом парадном мундире со сверкающими эполетами. Но зовут обратно.

— Что случилось, Артемий?

— Пришёл инспектор.

Спускаюсь. Стоит гаишник в ослепительно белой блестящей форме, как у уличных постовых из старых советских фильмов, с портупеей через грудь и кобурой на боку. Говорит, козырнув:

— Вы неправильно припарковали машину, вам штраф.

— Как неправильно? — удивляюсь. — Я поставила её у себя во дворе.

— Нет, вы поставили её НЕ у себя во дворе.

— Пойдёмте посмотрим, как же так, — говорю и иду за офицером, он отворяет двери и растворяется белым облаком в темноте, ибо на дворе уже ночь, а я делаю шаг, и из-под моих ног вылетает блестящий ворон.

— Кар-ра! Кар-ра! Кар-ра! — кричит трижды, а я оглядываю двор — машины, детские стенки и песочница, — я оборачиваюсь и вижу драный якиманкский подъезд, в недрах которого скрывается Ромина коммуна.

— Кар-ра! Это я, одинокий осколок смутного времени.


— А ты не думай, Серёга, не думай: всё переменится.

— Конечно, уже меняется, всё уже сейчас становится другим.

— А что я говорю? Конечно, Серёга. Вон и девушка твоя проснулась. — Есаул Уланов дружелюбно улыбается моему помятому отражению в зеркале. — Чего она у тебя всё молчит и в потолок смотрит? Тебя как звать? Ты чего там углядела?

— Я не в потолок. Я на небо смотрю.

— А что на небе?

— Звезда. Такая большая и красная. Вон, слева. Всю ночь видно.

— Звезда? А это Марс, верно. Август же, Марс видно. А ты спи, спи, как приедем, тебя разбудим. Слово тебе даёт есаул Уланов, за мной — как за каменной стеной. Спи. — Ну чего, Серёга, ещё споём, неужто уже всё перепели?

Я откидываюсь на сиденье, и что-то щёлкает во мне, чтобы видеть всё сразу и сверху: степь, ночь, полынь, кровавый Марс, и мы в красной машине, машина несётся, и дорога несётся, и вся наша огромная, огромная спящая страна…

— Волга, Волга, мать родная, — гремит над дорогой.

— Волга русская река, — летит всё выше и выше.

— Не вида-ала ты пода-арка от просто-ого ка-зака!

Да хранят нас все добрые боги.

Загрузка...