Эпилог

21

Гнутые вилки, стопки с водкой на донышке, тарелки с засохшими остатками еды, опрокинутые бутылки и пепельница с отбитым краем; раскрытая дамская сумочка, из которой злобно выглядывают ярко-красный тюбик губной помады и расчёска с выломанными зубами, — караул, где я?!

— Воды! Ведро воды! — с мольбой взывает кто-то. — У меня всё горит!

Я поднимаю голову: это мой дядя. Он ворочается на полу посреди танцевального пятачка. Он укрыт шерстяным одеялом; рядом с ним покоится безжизненное тело, которое ещё храпит.

— Езус Мария! — жалобно блеет Джимми. — Кто этот ужасный небритый мужик?

Я ещё до такой степени помрачён алкоголем, что сначала должен навести на резкость мою оптику, и только потом опознаю поселкового старосту Малеца и начинаю соображать, что здесь происходит. Шея у меня закаменела, я не могу ею шевельнуть. У меня жуткое похмелье. Оно нестерпимо.

Я с усилием поднимаю моё злоупотреблённое тело от стола и спотыкаясь иду к двери:

— Пока, дядя! Встретимся у бабушки Гени! У меня ужасное похмелье, мне надо немедленно в койку!

Я оставляю два этих проспиртованных полутрупа на дощатом полу, исцарапанном туфлями на шпильках, и выхожу наружу, где меня тут же подвергает экзекуции солнце.

На улице дети играют со щенком. Я слышу жаворонков и воробьёв в кронах тополей и на крышах крестьянских домов. Должно быть, сейчас уже полдень. Я пускаюсь в путь на улицу Коперника. Я ничего не могу вспомнить: что со мной было в минувшую ночь?

Прохожу мимо белого дорожного знака с указанием населённого пункта: «Червонка» — и вижу восточнопрусскую водонапорную башню и высокий холм с бункером в его чреве. На пыльной обочине сидит старик в тёмно-сером костюме и в берете. Он продаёт мёд, десять злотых за банку.

Меня он не замечает. Он мне нравится. Ни на что не жалуется. Просто сидит себе и поджидает свою десятку. Он старый человек без истории и без будущего, и это почему-то действует на меня успокаивающе.

На площади у вокзала стоят автобусы из Германии. Изгнанные когда-то из этих мест немцы и их дети из Лейпцига и Ганновера снова здесь.

Только один французский номерной знак нарушает прусский порядок. Мой дядя огнемётом отправил бы их всех в преисподнюю, если бы у него хватило на это мужества. Но здесь всем правит — как раньше, так и теперь — только валюта.

Геня оставила мне ключ под ковриком у двери. Она в костёле, на мессе, в третьем ряду славит Деву Марию. Ничто не ускользнёт от её внимания; вот сейчас она вернётся домой и подробно мне обо всём доложит: о проповеди, которая была ещё лучше, чем предыдущая, и что врата к вечной жизни всё ещё стоят открытыми для грешников. Потом Геня скажет:

— Наш молодой ксёндз! Он далеко пойдёт! Не иначе как выбьется в бишопы в Ольштыне!

Время, которое у меня остаётся до её возвращения, я использую на то, чтобы позвонить Джанис.

Трубку никто не берёт, и тут я соображаю, что там, в Виннипеге, сейчас глубокая ночь. Джанис спит. Приходится ее будить. Я хочу ей сказать, что тётя Сильвия из Рима не приехала и что в ближайшие дни я буду занят вечным вопросом: кто есть кто в моей семье? И что Агнес сейчас здесь, как раз в то же время, что и мы.

После третьей попытки Джанис берёт трубку:

— Тео, это ты?

— Сорри, бэби, — говорю я. — Я только хотел услышать твой голос.

— Так глупо я себя здесь чувствую без тебя, в этом пустом доме. Когда ближайший самолёт?

— Джанис! Ты ещё спишь. Я на другом континенте — почти что в Сибири, — мы только позавчера прилетели сюда!

— Бэбифейс говорит такие ужасные вещи. Он говорит: «Джимми и Тео не вернутся назад». И ещё: «Бледнолицые про нас давно забыли».

— Вот старый дурень! Через три недели, Джанис, я весь твой.

Мои поздравления ко дню рождения пока преждевременны. Поэтому я обещаю ей, что позвоню снова через два дня, и прощаюсь:

— Спи, Джанис, спи!

Я шатаюсь по квартире, по всем её шестидесяти восьми квадратным метрам. Стены и потолки дядя Джимми обшил в начале шестидесятых деревом — даже прихожую. Один его дружок-милиционер — по-моему, его фамилия была Томашевский — помогал ему в этом ремонте. Несколько месяцев подряд наша квартира походила на пилораму. Оба пьянствовали и ругали плохую обработку древесины и бесконечный дефицит, узкие места в торговле и снабжении. Им постоянно чего-нибудь не хватало: гвоздей, шурупов, дюбелей, морилки и лака. «Станешь тут вором, в этом государстве! — возмущались они. — Если ты каждый день не уходишь со своего предприятия с полными карманами, то дома тебе просто ничего не сделать».

Они обмывали каждый, даже самый маленький, успех, и работа у них выходила соответственная: все деревянные панели и углы настолько перекошены, что в этой квартире может начаться морская болезнь, а ещё кажется, что в этих стенах раньше помещалась сауна.

В моей бывшей комнате больше нет ничего моего: ни плакатов, ни фотографий, вырезанных из газет. Бабушка Геня устроила здесь свою спальню. Над её кроватью висят теперь только две картинки: Иисус и Мария. Их сердца оголены: сердце Иисуса кровоточит в его терновом венце, с сердцем его матери дела обстоят не лучше: её грудь пробита кинжалом, и куда бы я ни перемещался по комнате, святая пара неотрывно сопровождает меня взглядом, не давая мне покоя. Я сажусь на кровать Гени, заглядываю глубоко в глаза Иисуса и говорю:

— Если бы ты не истекал кровью, мы могли бы даже подружиться!

И вдруг слышу клацанье ключа в замочной скважине: Я не хочу, чтобы Геня застукала меня за поисками в её молитвенном сундучке. Выбегаю в гостиную, ложусь на диван и притворяюсь спящим.

Но мне не удаётся провести старую женщину. Она приказывает мне снять башмаки и помыться.

— В час дня обед, — говорит она. — Мне бы не хотелось садиться за стол с таким грязнулей, который к тому же всю ночь танцевал с этой Юлией!

— С какой ещё Юлией? — спрашиваю я вставая.

— Ну, с дочерью спасателя, который работает на озере, — говорит она. — Каждый год она приезжает сюда в самый сезон и задирает юбку перед любым встречным и поперечным!

— Ради всего святого, Геня! Я совершенно ничего не помню!

— Ах! Ты был так пьян и рассказывал про Америку такие небылицы, что я со стыда чуть не сгорела. Твой дядя тебя вконец испортил! Безбожные вы твари с ним оба! Иди мойся! А в следующее воскресенье я хочу видеть тебя в костёле; ксёндз уже про тебя спрашивал.

На ней розовый костюм из плотной ткани и белая блузка с янтарной брошью, которая служит застёжкой у воротника. Она уходит переодеться, а я шаркую в ванную, куда они уже подвели горячую воду. В моё время воду ещё грели в огромном котле.

Смотрю в зеркало. Это лицо мне совершенно незнакомо, оно до такой степени чужое, что мне хочется содрать его с головы, как маску Фантомаса. Под ней наверняка обнаружится молодой парень, прежний Теофил из Польши, а всех этих канадских лет как и не бывало.

Я начинаю бриться. Юлия, какая еще Юлия, спрашиваю я себя. Ни ей, ни Агнес я не хотел бы сегодня попасться на глаза.

После душа я снова заваливаюсь спать, пытаясь избавиться от похмелья последней ночи; но из это го ничего не получается, и я лежу дна часа просто так и пялюсь на фотографию дедушки Франека времён Второй мировой войны; фотография стоит на полке за стеклом, прислонённая к книгам. На дедушке русский танковый шлем, а выражение лица такое счастливое и ухарское, как будто он сфотографировался в отпуске.

Я засыпаю, провалившись на несколько секунд в чёрную дыру, и вдруг откуда ни возьмись появляется бесконечное множество клонов Заппы, которые хором поют: «Love of my life, don't ever go». В испуге я снова выныриваю из сна. Проклятие, думаю я, всё настоятельнее ощущая потребность в слесаре человеческих душ.

За обедом я вдруг узнаю ещё две новости — от Гени, которая встретила в костёле во время мессы тётю Аню: во-первых, Джимми хочет пожить в доме у Малеца. Геня говорит, что там ему могут выделить целую комнату и что он попросил тётю Аню позволить ему остаться у них. Что всё это может значить, мне непонятно. Я спросил у Гени о причинах. Она сказала, что этот сумасшедший написал в Канаде какие-то заметки, которые теперь хочет перелопатить и превратить в сценарий для Голливуда.

— Ну не дурак? — кривит Геня лицо. — Старый Коронржеч лишился в Америке последнего ума! И Аня теперь должна его обслуживать — готовить ему, кормить его?! Я больше ничего не понимаю в этом мире!

Вторая новость заставила меня выронить ложку, которая так и плюхнулась в мою тарелку: приезжает тётя Сильвия. Во вторник в пятнадцать часов я могу встретить её на вокзале. Она прислала сегодня утром эту новость поселковому старосте по факсу из Голландии, где она гостила у своей сестры Лидки.

— Эта римская греховодница не переступит порог моего дома! — заявляет Геня. — У меня больше нет дочери! Она стала итальянкой! Она всегда рвалась в балет и бросила собственного ребёнка! Я с ней столько горя натерпелась, сынок. Ничего, кроме неприятностей, я от неё не видела, она здесь, в деревне, с кем только не переспала, даже с церковнослужителем, эта чертовка. Молодого священника тогда перевели отсюда в соседний приход.

У меня кружится голова, меня тошнит. Я открываю окно, судорожно хватаю ртом свежий воздух и говорю ей:

— Юлия, Агнес, тётя Сильвия, голливудский фильм и молодой священник? Может, ты мне сейчас ещё расскажешь, что моим отцом был Святой Дух? Всё время здесь идет подковёрная возня, а потом при случае всё извлекается на свет божий. Я больше не могу!

Тётя Аня пригласила нас на кофе. Мы идём пешком к дому поселкового старосты Малеца Это примерно километра два. Геня опирается на мою руку, осторожно семенит и пыхтит. Мне ничего не нужно говорить, потому что она не умолкает. Она улыбается односельчанам, и я замечаю, что она очень гордится тем, что идёт под руку со мной, со своим старшим внуком. Солнце сегодня ярится и неистовствует так, что уже скоро мы останавливаемся передохнуть.

— Геня, я сейчас позвоню Малецу, пусть приедет за нами на своём «гольфе»!

— Да зачем, не надо! — отвечает она.

Моя бабушка останавливает телегу. Это старый Затопец, сапожник. Он подбирает нас. Он заводит речь о своём сыне Яреке, который сейчас владеет бензоколонкой в Бискупце и которого когда-то — после отъезда моего дяди в Канаду — чуть было не упекли в тюрьму.

Тогда Ярек проходил учебную практику в конторе государственной страховой компании, а после окончания своей учёбы должен был занять место Джимми. Следственная комиссия из Олыитына хотела сделать Ярека ответственным за все махинации со страховыми полисами, хотя его совесть была чиста, как утренняя роса.

Вот мы уже возле дома Малеца, и сапожник предупреждает меня:

— Мой Ярек ничего не забыл! Он говорит: «Пусть только этот сукин сын Коронржеч посмеет сунуть нос в Бискупец! С него снимут такую стружку, что он только на том свете сможет вернуться в свою Америку!» Можешь ему это передать, Теофил!

Я сую ему в руку пачку «Пэлл-Мэлл» и помогаю бабушке сойти с телеги на землю.

Мы открываем ворота и шагаем мимо астр и мальв в Анином саду, мимо фиолетового леса. Сердечник отделяет цветы от грядок с савойской и краснокочанной капустой; узенькие тропинки расходятся к сливовым деревьям — таким же, какие росли у Гени перед окном гостиной.

Во дворе мужчины поставили стол. Дядя Джимми храпит в тени под зонтиком, Малец читает газету, а тётя Аня отрезает кусок сырного пирога для своей дочурки.

— Что за жара! — говорит Малец. — У меня кровь начинает дымиться!

Мы с Геней садимся за стол. Тётя Аня отрезает всем по куску пирога и разливает по чашкам кофе.

— Вы, пьяницы! — ругается Геня на мужчин. — Что это там с Коронржечем? Ещё умрёт сейчас!

— У пана Коронржеча всё прекрасно. Кроме того, он теперь зовётся на американский манер: мистер Джимми Коронко, — объясняет Малец.

— Еще чего! Для меня он русский, и этого не изменишь! И как ты, Аня, только могла тогда выйти замуж за этого наглеца? — спрашивает Геня.

— Мама! Прошу тебя!

Джимми вздрагивает и протирает глаза.

— Езус Мария! — восклицает он. — Я мёрзну! Малец, мне срочно необходимо твоё лекарство! Не осталось ли у тебя бутылочки? Что-то у меня в желудке давит!

— Конечно, какой разговор! Сейчас я принесу кое-чего нам подкрепиться. У меня тоже в животе как-то чудно. Я сейчас!

Он отрывает свой зад от стула и отправляется в дом.

— Два типичных подлеца, клейма ставить некуда! — говорит Геня. — Малец завтра не сможет подняться с кровати. А ведь он у нас важный человек! У него самая крупная в деревне свиноферма — всё досталось ему от коммунистов! Нельзя же пить так, как раньше, ведь теперь на нём двойная ответственность! За государство и за свиней.

— Да ещё в такую жару! — поддакивает Аня.

Джимми говорит по-английски:

— Нигде не найдёшь покоя! Особенно в Польше!

— Чего ему надо? — спрашивает Аня.

— Ах, ничего, деточка! — говорит Джимми. — Я только спросил у Теофила, не звонил ли он в Виннипег. Там сейчас все бразды правления в руках Джанис. Надеюсь, она всем распорядится правильно. Наши деньги в банке работают на нас!

— Кто такая эта Джанис? — спрашивает Геня. — Твоя вторая жена, Теофил?

— Парень у нас бабник, — заявляет Джимми.

— Ещё какой! — добавляет Геня. — Вчера ночью он снюхался с этой Юлией, хотя Агнеш…

— Про это я впервые слышу! — перебиваю я.

— А про то, что во время вечеринки ты дважды удалялся с этой стервочкой — я знать не желаю, куда вы уходили, — говорит Джимми, — про это ты, может быть, тоже впервые слышишь? Старая песня! У него тоже магнето в штанах, как и у Чака!

Малец вернулся из дома с подносом. Я насчитал три рюмочки. Он налил нам.

— Ах! Милая Польша! — Джимми поднимает свою рюмку. — Какая страна! Лучше бы я остался здесь, с вами! За ваше здоровье!

— За чем же дело стало? — говорю я. — Бэбифейс не станет проливать из-за тебя слёзы!

— Что ты такое несёшь? — рассердился мой дядя. — Мы принесли индейцам цивилизацию! За это они должны быть нам вечно благодарны!

— Тебе есть о чём мечтать! — смеётся Аня.

— Джимми, ты теперь американец, — говорит Малец. — Ты должен поближе узнать свою прежнюю родину. Возьму-ка я себе во вторник отгул! Поедем с тобой к Волчьему трамплину и в монастырь в Свита Липка. Это непременно надо увидеть! У нас тут тоже есть что показать, в нашей стране!

— Малец, за кого ты меня держишь? — спрашивает Джимми. — Да этот чокнутый бункер Адольфа я знаю как свои пять пальцев! В молодости я был там раз двадцать! А Штауфенберг был полный идиот! Я бы ринулся на Адольфа как пилот-камикадзе, с одной ручной гранатой, тогда бы от собаки не осталось даже шнурков!

Бабушка Геня говорит:

— Во вторник же приезжает Сильвия — поездом, из Голландии. Вам придётся перенести вашу экскурсию на другой день.

— Точно! — Малец стукнул себя по лбу. — И как это я мог забыть?!

— Что?! — возмущён Джимми. — Эта старая разжалованная балерина? Что ей здесь надо?

— Окороти язык, Коронржеч! — одёргивает его Аня. — Она моя сестра!

— И предательница! — кричит Джимми. — Пани балерина из Рима!

— Тут он прав! — соглашается Геня.

— Ребята! — говорю я. — Вот теперь и впрямь хватит. Ведь вы говорите о моей матери!

— Скажи спасибо, что тебе об этом сказали люди добрые! Она просто паскуда! — заявляет Джимми.

— Коронржеч! А ты что, забыл, как Аня однажды застукала тебя с ней? — рассердилась Геня.

— Как же так, дядя, неужто у тебя правда с ней что-то было? — спрашиваю я.

— Ну, а ты как думал, Теофил! — Малец смеётся.

Он наливает нам по второму кругу.

— Я на этом заканчиваю! — говорю я. — Моя последняя рюмка! С ума с вами сойдёшь! Я ухожу.

— О-хо-хо! Святого Теофила обидели! — ухмыляется Джимми. — И куда же ты уходишь? К своей новой киске?

— До свидания, Джимми! — говорю я и выпиваю свою рюмку.

Они молчат. Лицо моего дяди бледнеет. Я встаю и ухожу.

— Теофил! Теофил! — кричит он мне вдогонку. — Вот чёрт! Я же совсем не то имел в виду! Теофил! Не уходи!

Я отправляюсь в сторону пляжа, ноги сами несут меня туда, я ускоряю шаг и почти бегу. Я тороплюсь, чтобы встретить там царя львов Вармии и Мазур, я хочу узнать, что с ним стало, кем он стал. Но даже озера я не узнаю. Всё тут опустело и одичало — как зимой, даже красных берёз больше нет. Я сажусь на пенёк и некоторое время разглядываю свои башмаки. Потом поднимаю глаза и вижу размытую фигуру, идущую по озеру.

Это Заппа. Он идёт ко мне и поёт:

You're probably wondering

Why I'm here

And so am I

So am I.

Послушай, Заппа, я же знаю, что ты единственный, кому можно верить: что есть, то никуда не денется.

Загрузка...