Книга вторая

1

Сразу же после описанных событий в нашей жизни произошли две перемены, и, насколько это касалось меня, обе к лучшему. Во-первых, мы переехали из Глазго в мой родной Западный Рединг (не только мой, конечно: дядя Ник тоже был отсюда родом, но, в отличие от меня, он не испытывал привязанности к этим местам и даже просто их не любил. Он говорил, что тут люди ограниченные, тупые и тщеславные, и, по-видимому, он в самом деле так думал. Но могла быть и другая причина: его постоянно узнавали те, кто помнил его еще до того, как он стал звездой варьете; они тут же спешили ему об этом сообщить, причем вдобавок кое-кто по старой памяти называл его Альбертом Эдвардом). В Западном Рединге мы играли три недели подряд — сначала в Брэдфорде, потом в Лидсе и Шеффилде, что избавило нас от утомительных воскресных путешествий на поездах. В Брэдфорде я бывал довольно часто, знал его хорошо и понимал, что, если погода не позволит писать под открытым небом, — а теперь, когда репетиции прекратились, я был свободен целыми днями, — я смогу пойти в Мемориальный зал Картрайта или в публичную библиотеку на Дарли-стрит и посмотреть там специальные номера журнала «Студио». Жили мы все рядом и в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от «Эмпайра». Я жил через два дома от дяди Ника и Сисси, а гостиная была у меня общая с Рикарло. Тот, должно быть, уже заранее все разузнал про нашу хозяйку миссис Сагден, вдову, подходившую ему по всем статьям: и возрастом, и комплекцией, и цветом волос; правда, поначалу она производила впечатление особы весьма суровой, деловой и мало пригодной для флирта. Комнаты Нэнси, Сьюзи и Боба Хадсона выходили на ту же террасу, а Джули с Томми Бимишем (я никогда не знал, где скрывается старый Кортней) расположились тоже неподалеку. Стоял конец ноября, но утро в понедельник было ясное и погожее, хотя довольно холодное; ничто не предвещало дождя или тумана; на вершинах самых высоких холмов уже мерцал иней и поблескивал снег; я представлял себе, как сижу с этюдником где-нибудь на болотах, а рядом, совсем близко — Нэнси; мне казалось, что все идет замечательно, да так оно и было, пока не появился этот проклятый агент. Но об этом позже.

Второй переменой к лучшему был новый номер, которым заменили беднягу Баррарда. «Дженнингс и Джонсон, комический дуэт», как они назывались на афише, были американцы, недавно приехавшие в Англию. Билл Дженнингс и Хэнк Джонсон были женаты на двух сестрах, которые теперь держали магазин готового платья в Кливленде, штат Огайо, — другого родства между ними не было, однако они выглядели, говорили, вели себя совершенно одинаково и на сцене и в жизни. Им было лет около пятидесяти; широколицые, спокойные люди с настоящим чувством юмора, они всегда держались непринужденно и естественно, были покладисты, никогда не выходили из себя и самым безмятежным и дружелюбным образом плевали на всех, как это делал и дядя Ник, — он принял их сразу, хотя и с обычной своей угрюмостью. Их номер настолько же обгонял свое время, насколько номер Баррарда от него отставал. Они выступали перед нами, как и Баррард, поэтому я всегда знал, как их принимают, и номер их часто, особенно на первых представлениях, не столько веселил публику, сколько озадачивал. Мне он очень нравился. Они почти не гримировались, носили темно-синие костюмы, стоячие воротнички, скромные галстуки. Если бы не искорки, плясавшие в их глазах, они походили бы на пару страховых агентов или банковских служащих. С каменными лицами и без всякого воодушевления они запевали какую-нибудь дурацкую песенку («Каждый вечер в отдельном кабинете — чудесная вещь любовь!»), лениво перебрасывались бессмысленными репликами, а затем, сняв котелки и вытащив из них букеты воображаемых цветов, медленно и печально начинали танцевать, как два пожилых страховых агента, внезапно потерявших рассудок. Они были мастера по части таких шуток, которые, на мой взгляд, придавали обычному мюзик-холльному блюду недостающую пряность и остроту.

Вне сцены они жили в атмосфере сигар, виски, холодного разврата (оба сразу же принялись ухлестывать за Нони Кольмар), смешных воспоминаний и несусветных небылиц.

Со мной они всегда были дружелюбны, но звали меня «сынком» и из всех участников программы одного дядю Ника считали ровней и приятелем. Он не раз бывал в Америке, выступал там в «Орфеумах», «Пантейджесах» и других театрах, часто по три и даже по четыре раза в день, и у них было много тем для разговоров. Кроме того, дядя Ник отлично играл на бильярде и в снукер, а поскольку Билл и Хэнк были большими знатоками американского пула, он целыми днями увлеченно обучал их нашим английским разновидностям этих бильярдных игр.

Появление Дженнингса и Джонсона было удачей, которую, как будет видно из дальнейшего, случай послал мне в самый нужный момент. Как бы мне ни было тяжело, их номер неизменно забавлял меня, а их дружба помогала поддерживать у дяди Ника хорошее расположение духа именно тогда, когда сам я то и дело пребывал в унынии, — это мы тоже увидим дальше. Может быть, если бы они нам не подвернулись, дядя Ник выгнал бы меня в три шеи и отправил обратно на мой конторский табурет.

В ту неделю во вторник и среду погода в Брэдфорде держалась хорошая, на вершинах холмов было очень холодно, но ясно, поэтому я клал в мешок с кистями и красками кусок пирога со свининой или с телятиной и ветчиной (в то время в Западном Рединге пекли превосходные пироги), ехал на трамвае в сторону болот и писал этюды. Приходилось торопиться, потому что я быстро замерзал; кроме того, мне было одиноко. Поэтому в среду после второго представления я подождал Нэнси и навязался ей в провожатые. Я рассказал ей, чем занимаюсь, и предложил:

— Теперь, конечно, уже холодно, но тут есть удивительно красивые места, и я хочу, чтобы вы завтра сходили со мной поглядеть на них.

— А что я буду делать, пока вы работаете? Стоять рядом и мерзнуть?

— Ладно, тогда забудем об этом, Нэнси. Там и вправду холодно, а вы не привыкли к холоду, не то что наши девушки…

— Какие девушки?

— Не важно, это мне просто пришло в голову. Я вспомнил, как я сегодня целый день хотел… Но нет-нет… простите, что я об этом заговорил.

— Боже мой, вы, оказывается, умеете хитрить, Дик. Ну хорошо, я пойду только затем, чтобы доказать, что «вашим девушкам», если они существуют, меня не превзойти. Куда мы идем и когда?

Утром мы поездом доехали до Илкли и оттуда поднялись к Ромбальдскому болоту. Был один из тех редких дней в конце ноября, когда без устали светит бледное солнце, не видно плавающих клочьев тумана, дорожки среди вереска тверды, трава белеет от инея, а огромные силуэты холмов на горизонте четко прорисованы сепией и индиго. Нэнси куталась в твидовое пальто, а на голову надела свою рыболовную шляпу, щеки и носик у нее смешно порозовели, глаза блестели, и вид был комичный и очаровательный. И снова, как и в хороводе у сэра Алека, я испытал чувство полного, ничем не омраченного счастья, только теперь, разумеется, оно длилось много дольше. Но даже желая, чтобы мы без конца шли вместе все вперед и вперед, поднимаясь в пустынный горный мир («Я понимаю теперь, — сказала Нэнси, — что я целую вечность не дышала настоящим воздухом»), я чувствовал, как сквозь это осознанное желание смутно, откуда-то из безмерных глубин души высвечивается догадка: знай мы больше, мы могли бы идти так бесконечно. Это состояние восторга не проходило; оно не покидало нас, но мы в слепоте и неведении своем отвернулись от него.

Я очень быстро сделал несколько эскизов, — скорее даже это были просто наброски для памяти. Я спешил, чтобы Нэнси не замерзла и не рассердилась. Я сказал ей об этом, и мне тут же было резким тоном приказано не говорить того, что она и так знает. Но потом, когда я, закончив последний эскиз, торопливо складывал кисти и краски, она совершенно неожиданно — до той минуты мы еще ни разу не касались друг друга — обняла меня за шею и нежно поцеловала.

— Нет, нет, хватит, — сказала она. — Это совсем не то, что вы думаете. Просто у вас лицо такое — счастливое, детское. Вот мне и захотелось его поцеловать, так что не воображайте, пожалуйста, всякой ерунды. Ну идемте. Я замерзла.

Когда уже заметно стемнело и краски дня поблекли, мы добрались до Хоуксуорта — в то время это была всего лишь кучка низких каменных домишек. Там мы узнали, что некая миссис Уилкинсон может напоить нас чаем. После некоторых колебаний, ибо сейчас был не сезон и она не ручалась, что «сумеет это устроить», миссис Уилкинсон, похожая на румяное говорящее яблочко, все-таки напоила нас чаем — не в главной комнате, где не было огня, а на кухне, где пылал очаг, стояла деревянная скамья и таинственно поблескивала медная посуда. Нам был выдан кусок желтого мыла, и мы по очереди вымыли руки в тазу в коридорчике, вдыхая чудесный деревенский запах кур и побеленных стен; после чего выпили неимоверное количество чая, а миссис Уилкинсон, убедившись, что нам достаточно, скрылась куда-то по хозяйственным делам.

— Боже мой! Какая я обжора! — сказала Нэнси, которая была невообразимо хороша при свете лампы. — Но мне здесь ужасно нравится. Я бы хотела жить здесь каждое лето. Миссис Уилкинсон и я, и больше никого — но вы тоже можете заходить время от времени. Скажите что-нибудь, Дик. В чем дело? Вам это не доставляет удовольствия?

— Конечно, доставляет. Только я вдруг почувствовал, что мне слишком хорошо. Словно… — Но тут я замолчал. Мне не хотелось ничего говорить. Нэнси взглянула на меня, и это был миг нашей наибольшей близости и самораскрытия. Потом я вновь и вновь пытался поймать этот взгляд, но безуспешно, хотя Бог свидетель, я его не выдумал.

— Хотите еще чаю? — спросила вернувшаяся к нам миссис Уилкинсон. — Ну что ж, тогда по семь пенсов с каждого. — Когда я расплатился, она продолжала: — А вы славная парочка. И мне сдается, что вы, молодой человек, из местных, а она нет. Верно, милая?

— Верно, — сказала Нэнси и улыбнулась. — Мы оба играем в Брэдфорде эту неделю. Мы выступаем на сцене.

— На сцене? Скажите, пожалуйста, никогда бы не подумала.

— Что же мы наделали! — вскричал я, вскакивая.

— Что случилось, Дик?

— Уже почти пять, а до поезда или трамвая идти бог знает сколько. А я должен быть готов к семи часам.

— Ой-ой-ой! — Нэнси перепугалась не меньше моего. — Миссис Уилкинсон, что нам делать?

— Соседский парнишка может довезти вас на станцию в своей двуколке, правда, это будет стоить вам полкроны. Он своего не упустит. Ну что, сказать ему?

— Ой, пожалуйста. Берите свои вещи, Дик. Ну, скорей, скорей, скорей…

Удача нам сопутствовала — такой уж был день, — но я прямо умирал от беспокойства, пока мы неслись в двуколке к станции, — кажется, Менстон, — и все просил «парнишку»-кучера, который был куда старше меня, наддать ходу. И хотя в лицо нам бил холодный ветер, я был весь в поту, а Нэнси, понимая, что со мной делается, крепко сжимала мне руку. Теперь все зависело от того, скоро ли придет поезд, потому что, если он задержится, я погиб, но счастье этого дня не отвернулось от нас. Нам пришлось ждать поезда всего несколько минут. Правда, он, конечно, тащился, как черепаха, и на каждом шагу останавливался. В половине седьмого мы подъехали к Мидлэндскому вокзалу в Брэдфорде — отсюда до «Эмпайра» было около полумили. Я сказал Нэнси, у которой была еще бездна времени, что должен бежать сломя голову, и, когда она решительно заявила, что донесет мой рюкзак и этюдник, я с готовностью отдал их ей и в буквальном смысле слова побежал со всех ног. Сэм, Бен и Барни уже выходили из костюмерной, когда я влетел туда, пыхтя и обливаясь потом. Я молниеносно оделся — такая скорость удовлетворила бы самого Робертса, знаменитого трансформатора: он один играл целый скетч о Дике Терпине, совершая неправдоподобно быстрые переодевания, — и помчался вниз на сцену, где, к своему облегчению, обнаружил, что Дженнингс и Джонсон только начинают свой танец. И мне снова повезло, потому что дядя Ник, имевший обыкновение спускаться вниз заранее, на этот раз опоздал и явился даже позже меня. Но тут удача изменила мне и исчезла, даже не сказав «до свидания».

Когда после второго представления я разгримировался и, как обычно, пришел в уборную дяди Ника, я застал у него гостя. Они курили сигары и пили шампанское. Гость был пожилой, коренастый человек, разгоряченный и потный, в высоком воротничке, галстуке-бабочке в горошек и твидовом костюме. Мне он сразу не понравился.

— Джо, это мой племянник Ричард Хернкасл, — сказал дядя Ник. — Мистер Джо Бознби, мой агент.

— Отлично, отлично, отлично! — вскричал Бознби, схватив мою руку и тряся ее так, словно я только что спас его с тонущего корабля. — Примите мои поздравления, молодой человек!

— С чем?

— Я вам скажу с чем. Вы сейчас работаете с одним из умнейших и самых преуспевающих артистов сегодняшнего варьете, да, да! Я с ними со всеми имел дело, и я уж знаю. Он — чудо! Вы понимаете, что работать с ним — большая честь? — Бознби был из тех говорунов, которые задают вопросы, не давая возможности на них ответить. — Конечно, вы это понимаете.

— Он не понимает, Джо, — сухо сказал дядя Ник. — И перестань меня расхваливать.

Не могу удержаться, Ник, дружище. Какой изумительный номер! Даже лучше, чем всегда, еще лучше. Твой «Исчезающий велосипедист» меня просто уложил сегодня на обе лопатки, а я уже их видел-перевидел. А этот фокус с девушкой в ящике — лучший в своем роде. Изумительно! Ну, так на чем мы остановились, Ник?

— Погоди минутку. — Дядя Ник повернулся ко мне. — Скажи Сисси, чтоб не ждала: я ужинаю с Джо Бознби. Лучше сам проводи ее в берлогу, малыш. Кстати, мы потеряли девицу, которая, если верить Сисси, тебе приглянулась. Они все переходят — куда, Джо?

— В театр «Ройял», в Плимут, к Джимми Гловеру. Начинают репетировать на следующей неделе. Это маленькая Нэнси вас покорила, молодой человек? Я вас понимаю, умная, славная девочка. Но знаете, как у нас бывает: сегодня здесь, завтра там. Вместо Сьюзи и Нэнси я пригласил «Музыкальных Типлоу». Отличный, изящный номер, всегда пользуется успехом. Папаша с двумя дочками. И полагаю, что на этих девушек наш молодой человек глаз не проглядит, а, Ник? — И Бознби визгливо засмеялся. Мне захотелось его убить.

Когда я передал Сисси распоряжения дяди Ника, она спросила:

— Что с тобой, Дик? Я вижу: что-то случилось.

Я рассказал ей то, что узнал от Бознби.

— Сисси, — продолжал я, — посидишь тут, пока я поговорю с Нэнси?

— Ладно, Дик. Только будь я на твоем месте, я бы с ней сегодня не говорила. У тебя сейчас не то настроение. Ты ей чего-нибудь наговоришь, а после будешь жалеть. Послушай моего совета, не говори с ней сегодня.

И конечно, я ее не послушался. Разве способны мы принять разумный совет, когда мы в нем особенно нуждаемся? Никто не мог помешать мне вести себя по-идиотски. Я ждал, тупо, мрачно и угрюмо, полный гнева и горечи, и наконец поймал Нэнси, когда она возвращалась в свою уборную.

— Ах, Дик, я все вспоминаю сегодняшний день. И знаете, было куда лучше, чем я ожидала. Я очень хочу поехать туда еще раз весной или летом. И чтобы не нужно было так быстро уезжать от миссис Уилкинсон. Что с вами, Дик?

Я молчал; там, где мы стояли, было почти темно, — как она догадалась, что что-то неладно? Девяносто девять из ста в девяти случаях из десяти способны на это. Но как, каким образом? Это необъяснимо.

— Я только что узнал, что вы уходите… переходите в театр, — начал я медленно.

— Да, — сказала она весело. — В Плимут. Я буду играть Дандини, а Сьюзи — второго мальчика.

— Вы, кажется, очень этим довольны…

— Ну, конечно, в каком-то смысле. Там забавнее… и потом, это — труппа… можно посидеть на месте, не переезжая из города в город каждую неделю.

И еще одно я замечал у большинства женщин: они в мгновенье ока понимают, что случилось неладное, что вам не по себе, но дальше ведут себя так, словно интуиция покинула их. Они либо не обращают на нее внимания, либо сознательно идут наперекор. Бог свидетель, не говори она с такой радостью о том, что покидает меня ради плимутского театра, я меньше осуждал бы ее и ощущал меньше горечи.

— Должен сказать… — Я отяжелел, словно меня налили свинцом. — …Я не понимаю, почему человеку, который делает вид, что вообще не любит сцены, почему театр кажется ему более забавным. Вы будете еще чаще показывать свои ножки, каждый день и каждый вечер. Вы будете…

— Прекратите, Дик, — резко сказала она.

— И еще я вбил себе в голову одну глупость: мне представлялось, будто мы друзья…

— Слышали бы вы себя сейчас.

— Я-то себя слышу. И знаю, что если бы уезжал я, то говорил бы с сожалением и чувствовал это сожаление, а не радовался и не сиял, как медный таз, начищенный кирпичом…

— Ступайте скандалить в другое место. Спокойной ночи. — И она побежала вверх по ступенькам, и ее чудесные ножки быстро-быстро замелькали у меня перед глазами.

— Ну и пожалуйста, — заорал я ей вслед. — Спокойной ночи. Прощайте.

Думая о днях нашей молодости, мы склонны помнить лишь приливы безудержного счастья и забывать столь же внезапные душевные терзания. Но коль скоро я вспоминаю все, я не могу забыть, что чувствовал после своего дурацкого крика, глядя на пустую лестницу. Мне казалось, что меня забросило на какую-то мертвую планету и я вешу целую тонну.

— Ты сказал или сделал какую-нибудь глупость, — заметила Сисси, едва мы вышли на улицу. — И теперь ты по-настоящему несчастен, да, глупышка?

— Холодный вечер, не правда ли?

— Правда. — Она взяла мою руку и сжала ее. — Если ты не хочешь про это говорить, Дик, то и не надо. Но я должна сказать, что лучше бы та, другая, от нас уехала — Джули Блейн. Ты же знаешь, что она на тебя положила глаз. Точно, точно. Можешь мне поверить.

— Ну, не знаю, откуда ты взяла. На прошлой неделе я с нею десяти слов не сказал. Так что о ней тоже нечего говорить. А что Билл Дженнингс и Хэнк Джонсон?

— У них все в порядке. В общем-то они славные ребята. Только очень уж руки распускают. Если б мне пришлось с кем-нибудь из них сумерничать, я бы обе ноги засунула в один чулок.

— У тебя одно на уме, Сисси.

Она не обиделась.

— Ну и что? А у тебя?

— Ничего похожего.

— Ну, положим, я тебе верю, но ведь больше-то никто не поверит. Да и я не поверю, если ты скажешь, что не думаешь о Нэнси Эллис, когда ложишься в кровать…

— А вот и не думаю. Так что хватит об этом, Сисси. — Я сказал ей чистую правду. Это не значит, что если бы я мысленно раздевал Нэнси, то признался бы в этом Сисси; но я не солгал ей, сказав, что я этого не делал. Впрочем, отсюда не следует, что секс не интересовал меня, — я уже признавался, что он занимал все мои мысли. Мое воображение легко воспламеняла то Джули Блейн, то Нони, которая по-прежнему иногда налетала на меня, то какая-нибудь девица, на которую я засматривался в чайной. Однако когда я думал о Нэнси, то в мыслях моих мы оба были одеты и занимались не любовью, а только спорами.

И конечно, будь у меня голова на плечах, я отыскал бы Нэнси в пятницу или субботу, мы бы всласть поспорили и в конце концов помирились бы. Но я не хотел делать первого шага, и она тоже. В течение этих двух дней до меня так и не дошло, что она в самом деле уезжает. Пока Нэнси была рядом, за любым углом, ссора казалась чем-то вроде дурацкой игры, которую я продолжал с тупым упорством, но когда она очутилась за триста миль от меня, вокруг сразу стало пусто, и не заметить этого было невозможно; переменилась вся жизнь моя, в которой теперь не было Нэнси, и сам я метался, переходя от гнева к отчаянию. Теперь, конечно, я был уже не тот, что прежде.

2

В следующий понедельник в лидском «Эмпайре» «Музыкальные Типлоу» сумели проскочить на репетицию с оркестром раньше меня. Они капризничали, суетились, теряли зря время, так что я невзлюбил бы их, даже если бы они появились сами по себе, а не вместо Нэнси. Номер их мне, во всяком случае, не понравился; это была имитация домашнего музицирования, — папаша сидел за роялем под лампой с абажуром, а девицы располагались рядом, и все, что они играли, было пошло и слащаво до тошноты. Мистер Типлоу носил густую серебристую шевелюру и висячие усы; мисс Типлоу, что играла на виолончели, была длинная и тощая, а другая, которая попеременно брала скрипку или флейту, — маленькая и толстая; все трое напоминали иллюстрации «Физа» к Диккенсу.

— Сынок, — сказал Билл Дженнингс, который не мог не заметить, с какой злобой я смотрел на семейство Типлоу, — беда с вами, с молодежью: не цените вы настоящей утонченности.

— Должен тебе сказать, сынок, — протянул Хэнк Джонсон, — что этими двумя красотками даже Билл не соблазнится.

— Я все пытаюсь вообразить, что было бы, если б они субботним вечерком сыграли в Бьютте, штат Монтана, — сказал Билл мечтательно.

— Друзья мои, на той стороне есть бар, — сообщил Хэнк. — Пойдешь с нами, сынок? Если что, разбавишь водой.

Но я отказался, потому что ждал своей очереди репетировать. Через несколько минут ко мне подошла Джули Блейн.

— Долго еще будут копаться эти кретины? А вы следующий? Вот хорошо! Тогда подождите меня и мы с вами выпьем, ладно? Договорились.

Мы нашли тихий уголок в баре, где Дженнингс, Джонсон и еще какие-то люди беседовали у стойки.

— Боже мой, что Томми сделает с этими Типлоу! Они же прямо созданы для его пародий. Он от них мокрого места не оставит. И вы будете в восторге, Дик, милый.

— Да, Джули. Скажите мне, когда он вставит их в номер.

— Вы не можете им простить, что они здесь, а вашей маленькой Нэнси нет. — Я не ответил, и она продолжала: — Мы с ней обменялись несколькими словами в субботу вечером. Как я поняла, это крепкий орешек.

Я кивнул и одним духом выпил почти полстакана пива. Ставя стакан, я увидел, что Джули смотрит на меня каким-то странным, изучающим взглядом. Я ждал, что она скажет.

— Вы же сами понимаете, что за шесть пенсов, в крайнем случае за шиллинг, — если быть очень красноречивым, — вы могли бы дать ей телеграмму в плимутский театр «Ройял» и положить конец вашей глупой ссоре.

Надо сказать, что в то время все в театре посылали телеграммы и почти не писали писем.

— И что я скажу? Что сожалею и признаю себя виновным, когда она сама во всем виновата?

— Да, конечно. Разве вы не знаете женщин?

— Не слишком. Мы с нею ездили вместе за город. Это было чудесно. Я полагал, что теперь мы близкие друзья, чтобы не сказать больше. А потом, вечером, она даже не сочла нужным притвориться расстроенной тем, что уезжает. Подвернулось что-то поинтереснее — и будьте здоровы, до свидания. Ну и пожалуйста. И я не собираюсь посылать никаких извинительных телеграмм или писем. С какой стати?

— Но сейчас вам тоскливо, одиноко? — Она была серьезна, ее темные, странно поблескивавшие глаза испытующе смотрели на меня. Я пожал плечами, она улыбнулась и сказала, что хочет еще виски. Я ответил, что теперь моя очередь, и пошел к стойке.

— Спасибо, Дик. — Джули залпом выпила почти все, потом снова пристально посмотрела на меня. — Нэнси славная девочка, — начала она медленно. — Но хотя вам тоскливо и одиноко, вы не собираетесь с нею мириться. Вы твердо это решили, милый?

— Да, Джули. А теперь давайте переменим тему. Я не вижу смысла копаться в этом.

— Ах, не видите? — Она улыбнулась мне нежной и насмешливой улыбкой и продолжала с обычной живостью: — У меня все идет ужасно. Я в этих краях ни души не знаю, а Томми здесь который год выступает, так что у него друзей полным-полно, публика чудовищная — букмекеры, владельцы баров и их тупые жирные жены. Мы как раз в одном из их баров. А вы где остановились?

— В одной берлоге с дядей Ником и Сисси.

— Она еще не влезла к вам в постель? Она ведь вас обожает, милый, я знаю.

— Дядя Ник чересчур суров с нею, поэтому ей хочется сочувствия. Но не в постели. Она об этом и не думает, и черт меня забери, если я сам думаю.

— У вас должны быть тут друзья.

— Есть несколько, но они свободны по вечерам, когда занят я.

— Но у них, хоть у кого-нибудь, есть свое жилье… квартира?

— Нет. — Я отвечал без особой охоты, потому что внезапно понял, куда она клонит. А у меня как на грех настроение для всяких хитроумных постельных планов было неподходящее. Правда, даже в это время и в этом месте-в уголке бара утром в понедельник — она, как и прежде, казалась мне самой красивой женщиной, — а если говорить честно, то единственной по-настоящему красивой женщиной, — которую я видел в жизни; но у меня не было настроения уговариваться с нею о любовном свидании в четверг или в пятницу. Даже если его можно было устроить, в чем я сомневался.

— Понятно. Своего жилья у них нет. — Джули подняла брови — они были не слишком густые, но четко прорисованные и поднимались очень красиво. — Веселая же у вас была жизнь, милый Дик!

— Да, не такая, как вам нравится, Джули. Не забывайте, что всего несколько недель назад я был младшим клерком на прядильной фабрике. Вы положительно несете вздор, мисс Блейн.

— А ну сейчас же замолчите и перестаньте нудить. Мне пора. Только сначала ответьте: будем мы видеться чаще или нет?

— Конечно, постараемся. Но этим придется заняться вам.

— Знаю. Это будет нелегко. Но я что-нибудь придумаю.

Однако вышло так, что в эту неделю мы виделись очень часто без чьих-либо возражений и без усилий и стараний со стороны Джули. Эта странная история началась в тот же понедельник вечером. После второго представления я сидел в уборной дяди Ника, который разгримировывался и переодевался (я всегда делал это очень быстро, но дядя Ник любил снимать грим и костюм не спеша, между разговорами и бокалом шампанского), как вдруг вошедший мальчик-посыльный сказал, что какой-то господин на служебном подъезде хочет видеть Гэнгу Дана по очень срочному делу. Этот господин ничего не предлагает купить: у него срочное личное дело. После минутного раздумья — он не жаловал посетителей — дядя Ник велел мальчику привести его наверх.

Посетитель был худой бородатый человек лет пятидесяти с небольшим, похожий на Бернарда Шоу, только меньше ростом и невзрачнее. На нем был костюм из егеровской ткани, который в то время считался непременной одеждой теософов, социалистов и вегетарианцев.

— Я чрезвычайно благодарен вам за то, что вы согласились принять меня, мистер Дан…

— Моя фамилия Оллантон, — сухо сказал дядя Ник. — Гэнга Дан — просто сценическое имя. И если вы пришли поговорить об Индии, то должен вам сказать, что я никогда там не бывал.

— Ах, какая жалость! Нет, дело не в том, что я хотел поговорить об Индии. Я там тоже не бывал. Но я полагал, что вы индиец и поэтому скорее всего выслушаете меня с сочувствием. А теперь, боюсь, моя просьба о помощи покажется вам лишенной всякого основания. Моя фамилия Фостер-Джонс — через дефис: Фостер-Джонс. Вам она знакома, я полагаю. — И он умолк в ожидании ответа.

— Нет, незнакома. А тебе, Ричард? Кстати, это мой племянник Ричард Хернкасл. В номере он был молодым индийцем и исчезающим велосипедистом.

— Здравствуйте! Какой же поразительной ловкостью вы должны обладать…

— Я — нет, это все дядя, — ответил я. — А фамилию Фостер-Джонс я слышал, но речь шла о суфражистке миссис Фостер-Джонс…

— Совершенно верно, совершенно верно. Моя жена. Я здесь от ее имени. Меня сюда привели двое друзей… я редко хожу в мюзик-холл, но они считали, что мне надо рассеяться. И когда я увидел ваше изумительное представление, мистер Оллантон, передо мной забрезжил слабый луч надежды. Вот почему я здесь, сэр. — И он умоляюще взглянул на дядю Ника.

— Продолжайте, мистер Фостер-Джонс, — сказал дядя Ник с притворным равнодушием, хотя я видел, что он заинтересован. — Так в чем же дело?

— Мистер Оллантон, — торжественно произнес Фостер-Джонс, — я надеюсь, вы согласны, что женщинам должно быть предоставлено право голоса.

— Нет, не согласен. Правда, я часто думаю, что и у большинства мужчин следует его отнять. Они совсем безголовые.

— Боже мой, боже мой! — У Фостер-Джонса было такое лицо, словно он сейчас упадет в обморок. — Тогда я не знаю, что делать. Если я не нашел в вас сочувствия, то, полагаю, мне не следует продолжать.

— Как вам угодно. Но вы можете хотя бы сказать, что вы имели в виду, когда просили о встрече со мной.

Фостер-Джонс помолчал, словно не зная, что ответить, затем произнес слова, которые, очевидно, поразили дядю Ника:

— Я хотел, чтобы вы помогли исчезнуть моей жене.

— В самом деле? — Глаза у дяди Ника загорелись.

— Конечно, не на сцене, а по-настоящему… В жизни… Во время митинга… Боже мой! Теперь я сказал вам слишком много.

— Вам лучше рассказать все. Даже если мы и не сможем помочь вам, то обещаем сохранить все в тайне, правда, Ричард? Договорились. Пожалуйста, мистер Фостер-Джонс.

— Моя жена Агнес — Агнес Фостер-Джонс — одна из руководительниц суфражистского движения. Ее уже дважды сажали в тюрьму, а она, должен сказать, женщина болезненная и чрезвычайно нервная. Теперь она «в бегах», как они говорят, — скрывается от полиции, и при первом же появлении ее арестуют. Собственно говоря… — Тут он понизил голос. — Она у друзей, своих горячих сторонников, милях в десяти отсюда. На воскресенье здесь, в Лидсе, назначен большой митинг и демонстрация. Полиция, конечно, будет на месте. Так пот, если бы моя жена могла неожиданно появиться на сцене и произнести речь, — она превосходнейший оратор, — это была бы сенсация. И она это сделает, она так решила. Но не успеет она закончить речь, как ее тут же схватят, когда она спустится со сцены или когда будет выходить из зала. Но если бы она каким-то образом могла исчезнуть после своей речи… — Он не договорил, но глаза были красноречивей слов: он смотрел на дядю Ника, как больной спаниель. — Сегодня вечером, когда я наблюдал ваши поразительные фокусы и иллюзии, мне вдруг пришло в голову, что вы могли бы тут что-то сделать. Осмелюсь добавить, что вам будет предложен гонорар…

— Нет, нет, об этом ни слова. Меня заинтересовала сама задача. Ей нужно появиться на сцене и произнести речь — предупреждаю, речь должна быть короткой, — а потом на глазах у всех она исчезнет, чтобы избежать ареста. Я верно вас понял? Ну, это не так уж трудно.

— Силы небесные! Неужели это возможно, мистер Оллантон? — с жаром воскликнул Фостер-Джонс. Он был восхищен и взволнован.

Восхищение дядя Ник любил, но не одобрял волнения и горячности.

— Успокойтесь. Вам тоже предстоит работа. Во-первых, вы должны быть здесь завтра в это же время, имея с собой приблизительный план зала со всеми входами и выходами и самое главное — подробный план сцены с указанием, как гуда попасть и как выйти. У вас это есть? Хорошо. Кроме того, мне нужно несколько фотографий вашей жены и чтобы хотя бы одна была в рост, а также сведения о ее весе, росте и так далее…

— Я могу сейчас вам сказать, — начал было Фостер-Джонс.

— Завтра, если не возражаете. Выполнит ли она приказ?

— Гм… нет, не думаю. Мы не признаем таких отношений…

— А я только такие и признаю, — сказал дядя Ник мрачно. — Ну что ж, скажите ей, что я ничего не могу предпринять для ее спасения от полиции, пока она не пообещает точно выполнять все, что я велю. Никаких споров. Никаких «хочу того, не хочу этого». То, что я попрошу ее сделать, будет чрезвычайно просто и чрезвычайно разумно. Ничего похожего на то, что Ричарду и другим приходится делать в моем номере.

— Нет-нет, здесь не будет никаких трудностей, мистер Оллантон. Жена моя может быть очень упрямой, по не в такую минуту, за это я ручаюсь. Что-нибудь еще?

— Да. Чтобы все прошло как следует, я должен буду довериться одному или двоим людям. Тут вам придется положиться на меня, мистер Фостер-Джонс. Не забудьте, что я могу нажить неприятности, спасая кого-то от ареста, и потому вряд ли стану связываться с болтуном. Нет, нет, не благодарите. Я же еще ничего не сделал. Кроме того, я голоден и хочу ужинать. Поэтому ступайте и возвращайтесь завтра вечером. Ричард, взгляни, Сисси готова?

Когда я вернулся и сообщил, что она ждет нас, дядя Ник уже снял грим и одевался.

— Очень досадно, — сказал он, — но я боюсь посвящать Сисси в нашу затею. Что бы она ни обещала, она не сможет держать язык за зубами. Рассказать ей — это все равно что напечатать в «Йоркшир ивнинг пост». Так что будь осторожен, малыш. Если она заподозрит, что мы что-то задумали, то ко мне лезть не посмеет, а постарается все выведать у тебя. Смотри не оплошай, малыш.

За ужином дядя Ник говорил мало, а мы с Сисси наперебой ругали Типлоу, которые, как выяснилось, были с ней сухи и неприветливы, когда она хотела выказать им свое расположение. Но вот тема была исчерпана, и дядя Ник, закурив сигару, строго велел Сисси отправляться спать.

— У тебя усталый вид, девочка, и потом мне нужно поговорить с Ричардом о деле — наклевывается новый фокус. Так что беги.

И Сисси подчинилась без возражений, потому что техническая сторона номера ее никогда не интересовала и всегда казалась пустячной. Она никогда не видела его из зала и не могла себе представить, как он выглядит для публики. Я же по-настоящему любил слушать дядю Ника, когда он говорил о технике своего дела еще до того, как фокус переходил в стадию чертежей и подключались Сэм и Бен; может быть, именно по этой причине и дяде нравилось делиться со мной своими замыслами.

— Неужели миссис Фостер-Джонс — кстати, ведь она знаменитая суфражистка — придется, уйдя со сцены, влезть в наш ящик?

Дядя Ник выпустил два безупречных кольца дыма и ответил медленно, явно довольный собой:

— Я об этом подумывал. Получился бы чертовски веселый розыгрыш. Но это слишком серьезно, малыш.

— Знаю. Если ее схватят, то к концу следующей недели начнут подвергать насильственному кормлению. Тут уж не до смеха, дядя Ник.

— Вот спасибо, что предупредил. Мне, конечно, плевать, получат они право голоса или нет, но нынче я на ее стороне, садовая ты голова, и иду на риск. — Некоторое время он молчал, погруженный в свои мысли и планы. — Я думаю, малыш, лучше всего направить их по ложному пути. Она произносит свою речь, — говорить придется покороче, — полиция видит, что она покидает сцену, и окружает ее, чтобы арестовать. Только та, что сходит со сцены, уже не миссис Фостер-Джонс. А они будут слишком заняты, чтобы заметить настоящую, которая теперь, конечно, выглядит немного по-другому. Все пройдет прекрасно, если там есть центральный вход на сцену, как это обычно бывает. А если еще сбоку есть ступеньки, тогда я все устрою в лучшем виде.

— Но это значит, что кому-то придется сыграть роль миссис Фостер-Джонс. Кто же это будет?

— Я знаю, кто не будет — это наша Сисси. И кроме того, мы не можем ничего решать, пока не узнаем побольше о миссис Фостер-Джонс. Предоставь это мне, малыш. Я посмотрю, как сделать все это наилучшим образом. Ну ступай. И знаешь, — не скрою от тебя, — я жду этого с большим удовольствием.

— Вижу, дядя Ник. И я тоже. Спокойной ночи.

В ту неделю в Лидсе Фостер-Джонс спас меня от безысходной тоски. Нэнси уехала, и я все еще чувствовал и утрату и обиду. Ходить на этюды было невозможно: ясные холода прошлой недели могли бы закончиться снегопадом, — а меня всегда восхищали снежные пейзажи, — но вместо этого обернулись унылым дождем да низко повисшими грязными облаками, словом, пребывание в Лидсе, который никогда не был моим любимым городом, не сулило ничего радостного. Тут-то и пришел мой спаситель Фостер-Джонс.

Он вновь появился у дяди Ника в четверг вечером в сопровождении Мюриел Диркс, одной из единомышленниц своей жены. Она была маленькая, с широким унылым и бледным лицом и огромными, глубоко посаженными глазами. Когда спрашивали, каково ее мнение, она всячески старалась быть полезной и говорила очень приветливо, но почему-то все время выглядела так, словно вот-вот заплачет. Впрочем, как только Фостер-Джонс извлек на свет план зала, дядя Ник перестал замечать обоих и говорил со мною так, будто мы были одни.

— Видишь, малыш, — начал он торжествующе, — это как раз то, что требуется. Гляди сюда. Со сцены в зал с двух сторон ведут ступеньки, и тут же рядом дверь в артистические уборные, в дирекцию и так далее. Обрати внимание: на сцене есть центральный вход между местами для хористов, где будут сидеть самые активные участники митингов. Если митинг в воскресенье будет многолюдный, то они займут все места.

— Это верно, Мюриел? — беспокойно спросил Фостер-Джонс.

— Конечно, — начала миссис Диркс. — Мы уже разослали приглашения.

Но дядя Ник не удостоил их даже взглядом и грубо перебил:

— Гляди, малыш. Мы ставим экран, который скроет этот центральный вход. Закончив свою речь под аплодисменты собравшихся, взволнованная миссис Фостер-Джонс неуверенно подходит к экрану, исчезает за ним, но затем, очевидно, передумав, выходит из-за него, торопливо пересекает сцену, спускается по ступенькам и идет к двери, ведущей за кулисы, — вот сюда. Но открыть эту дверь ей не удается, потому что там уже ждет полиция. И тут — здрасьте, я ваша тетя!

— Может быть, это и так, — резко сказала Мюриел Диркс, — но если полиция схватит миссис Фостер-Джонс…

— Должен сказать, мистер Оллантон, — торопливо проговорил Фостер-Джонс, — я не совсем уяснил себе…

— Одну минуту. — Дядя Ник заметил их существование. — За кого вы меня принимаете? На сцену из-за экрана возвращается совсем не миссис Фостер-Джонс. Настоящая миссис Фостер-Джонс, слегка изменив свою внешность, в это время уже выходит на улицу. Наша задача — направить их по ложному пути. И это самый верный способ. Полицию надо занять делом. Показать им яркое пальто или какое-нибудь платье… не совсем обычное… и если вторая женщина, одетая таким же образом, будет чем-то напоминать миссис Фостер-Джонс, они будут твердо уверены, что это она и есть.

— Прекрасный план, — сказал Фостер-Джонс неуверенно. — Прекрасный, умный план. Как вы находите, Мюриел?

— Признаюсь, он у меня вызывает сильные сомнения. Ведь ваш план рассчитан на то, что полицейские — полные идиоты?

— Ничего подобного. — Дядя Ник строго посмотрел на нее, затем перевел взгляд на Фостер-Джонса. — Не учите меня моей профессии. Я состою в профсоюзе обманщиков и неплохо на этом зарабатываю. Полицейские увидят то, что я захочу, и ничего больше. Не забудьте, что ни один из них не подойдет к экрану. Допустим, на ней ярко-красное пальто. Они видят, как это пальто скрывается за экраном с одной стороны и выходит из-за него с другой, как раз когда они собираются последовать за ним. Они успевают увидеть, но не успевают подумать. Можете мне поверить, это все детские игрушки по сравнению с тем, что мы тут проделываем дважды в вечер, верно, Ричард?

— Согласен, дядя. Но только в том случае, если удачно найдена вторая женщина и обе точно знают, что им делать.

— Эге, и ты туда же, малыш? — Дядя Ник презрительно фыркнул. — Конечно, все должно быть тщательно отработано. Как с фотографиями вашей жены, мистер Фостер-Джонс?

— К сожалению, то, что у меня есть, не очень вам поможет, — сказал он извиняющимся тоном, протягивая поясную кабинетную фотографию и несколько снимков, вырезанных из газет. — Рост пять футов пять дюймов, сложение хрупкое, волосы темные, с сединой…

— Понятно, понятно, — сказал дядя Ник нетерпеливо. — Нет, мы должны все сделать наилучшим образом. Это будет настоящая работа, а не игра. Не любительская стряпня, а продуманный до мельчайших подробностей профессиональный эффект. — Он взглянул на Фостер-Джонса, потом на Мюриел.

— У меня есть знакомая, которая немного похожа на Агнес Фостер-Джонс, — тихо, с беспокойством в голосе сказала Мюриел. — Только не знаю, сумеет ли она…

— Я тоже не знаю, — резко перебил ее дядя Ник. — Я думаю, вам обоим лучше выйти на полчаса. На той стороне есть бар…

— Мы не из тех, кто ходит по барам, мистер Оллантон, — сказал Фостер-Джонс.

— Да-да, конечно. Тогда идите вниз и подождите на служебном подъезде, пока я не пришлю за вами. Или вы решили отказаться от этой затеи? Нет? Ну ладно, тогда подождите внизу. Я не хочу, чтобы вы уходили, потому что о деталях, может быть, надо будет условиться уже сегодня.

Когда они вышли, он налил шампанского себе и мне — у него в уборной всегда была бутылка с трубочкой, пропущенной через пробку; мы выпили, и он вопросительно посмотрел на меня:

— Придумал что-нибудь, малыш?

— Да. Джули Блейн.

— Какие-нибудь доводы, не считая того, что тебе все еще хочется с нею втихую переспать?

— Да. У нее почти такой же рост и фигура. Она умная, опытная актриса и сделает в точности то, что ей скажут. И она понимает в одежде.

— Неприятно признаваться, но ты прав, малыш. А согласится ли она?

— Думаю, что да. Я знаю, она сочувствует суфражисткам. И мне кажется, ей самой доставит удовольствие сыграть такую шутку.

— Несомненно. Но если мы втянем ее, нельзя будет оставить за бортом Томми Бимиша. Придется рассказать ему, а сможет ли он после двух-трех стаканчиков держать свою пасть на замке? Тут мы рискуем.

— А может быть, риск будет меньше, если его тоже втянуть, ввести в действие, дать роль, — сказал я с надеждой, стараясь забыть, что на Томми Бимиша нельзя положиться, даже когда он гвоздь программы.

— И если он не слишком много будет знать. Тогда не слишком много и растреплет. — Дядя Ник с задумчивым видом выпил шампанского и продолжал: — Придется провернуть это сегодня вечером, малыш. Если мисс Блейн согласится, ей надо будет завтра встретиться с миссис Фостер-Джонс, посмотреть, как та выглядит, как двигается, и выяснить насчет одежды. Я спрошу Фостер-Джонса, может ли он отвезти ее туда на машине. На своей машине я ее не повезу и сам никуда не поеду. Я разработаю для них точный план, по вставать с утра пораньше и тащиться под дождем черт-те куда не собираюсь. Томми тоже не поедет. Я ему скажу, что он слишком знаменит. А теперь убеди меня, что с мисс Блейн следует поехать именно тебе. Нет, я серьезно, малыш.

— Я художник, — сказал я важно и в то же время посмеиваясь. — У меня зоркий глаз. Я…

— Подходит, малыш. Я пойду к Томми и мисс Блейн, а потом поговорю с Фостер-Джонсом и с этой миссис. Сам ты возьми Сисси и идите ужинать, а мой ужин пусть стоит на огне — я могу запоздать. И помни, Сисси — ни слова.

Дождь еще лил, и мы с Сисси припустили к трамваю, в котором оказалось полно народу, а потом молча добежали от трамвайной остановки до берлоги. Но когда мы за ужином уселись друг против друга, Сисси заявила довольно раздраженно:

— Я прекрасно вижу, что происходит что-то интересное, так лучше уж расскажи мне все, Дик. Я не прикидываюсь умной, но какие-то вещи я просто чувствую — вот, например, я всегда знаю, когда Ник встречается с другой женщиной.

Я думаю, это была правда. Она ни на чем не сосредоточивала свой ум, не изощряла его, и поэтому он был открыт всем ветрам. Наверное, она могла бы неплохо предсказывать судьбу.

— Да, ты права, Сисси, но тебе это как раз неинтересно. Он обдумывает новый фокус. И задержался, чтобы встретиться с двумя людьми, которые могут ему помочь.

— Ну ладно. Но пускай бы он хоть сказал мне, а то просто задвинул подальше…

— Перестань, Сисси. Ты уже могла бы привыкнуть к нему. Если фокус не удастся, он будет чувствовать себя глупо, а ты представляешь, как ему это приятно? Мне еще он может сказать, но тебе не скажет ни за что. В твоих глазах он должен быть совершенством.

— Пожалуй, верно. Ты очень умный мальчик, Дик. Это, я думаю, наследственное. Только я тебе вот что скажу. — Она доела жареную картошку и выпила портера. — Он один раз совсем перестал важничать, не так давно. Где это было? В Бирмингеме, вот где. Он там заболел — гриппом, наверно, не знаю. Такой у него жар начался. В рот ничего не брал. Только свое шампанское. Целый день лежит, иногда, бывало, вздохнуть не может, выглядит ужасно. И все-таки идет на сцену и показывает свой номер. Я так просила, чтобы он этого не делал… но ты же его знаешь. Он железный человек. Я от него день и ночь не отходила, помогала одеваться и раздеваться, даже гримировала. И ему так было стыдно, и такой он был несчастный, и все потому, что единственный раз он не был как всегда на высоте, потому что я должна была ухаживать за ним… И он не мог понять, что тогда я его по-настоящему любила, любила каждую минуту, никогда не переставала любить.

Она очень серьезно смотрела на меня, и я сказал:

— Да, Сисси, я понимаю.

— Ничего ты не понимаешь, — сердито ответила она. — Ты это говоришь, просто чтобы что-нибудь сказать. Ты как твой дядя: если что-то говоришь мне, так только чтобы заткнуть мне рот. — Она сняла крышку с пудинга. — Рождество! Ох, если он узнает, что я съела хоть крошку, он будет рвать и метать. А как удержаться!

Мы тут же договорились, что она съест немного пудинга, а дяде Нику мы ничего не скажем.

К его возвращению мы успели убрать со стола и вымыть посуду, и Сисси делилась со мной впечатлениями от трех или четырех десятков виденных ею городов и городков, причем рассказывала о них так, словно это были живые люди.

— Иди-ка ты спать, малыш, — начал он сразу, мудро изменив приказ, который обычно отдавал нам перед сном. — Утром ты должен встретиться с этими людьми. Машина за тобой придет часов в одиннадцать. Так что ступай. Сисси, я хочу ужинать. Сегодня я просто голоден. Спокойной ночи, Ричард.

Машина приехала наутро в четверть двенадцатого. Водителем и, по-видимому, владельцем ее был молодой человек из числа «горячих сторонников»; звали его Арнольд, он носил гриву золотых волос и, несомненно, принадлежал к сообществу, известному в те времена в Западном Рединге под названием «Долой шляпы!». На переднем сиденье рядом с Арнольдом сидел Фостер-Джонс, который должен был указывать дорогу. Машина была большая, но вид имела довольно жалкий — это был открытый туристский автомобиль, сейчас, впрочем, ставший закрытым: верх его от какого-то случайного удара опустился — или, вернее сказать, поднялся. Очутившись на заднем сиденье, я тут же почувствовал, что машина совершенно изношена. Настоящего дождя не было, но погода стояла противная, сырая, и промозглое утро словно норовило снова превратиться в ночь.

Когда мы заворачивали к бару, чтобы захватить Джули, я думал, что она будет не в духе: ведь ей пришлось рано вставать, рано завтракать, а теперь еще встречать мрачное холодное утро в какой-то подозрительной машине. Но я глубоко заблуждался. Она была в отличном настроении, и глаза ее так и сверкали из-под маленькой меховой шапочки.

— По-моему, это должно быть забавно, как вы думаете, Дик? — спросила она, усевшись рядом со мной. — Куда мы едем?

— Не знаю. Это секрет.

— Конечно! Какая я глупая! Ну, слава Богу, хоть что-то происходит, я ужасно рада. Ведь было так скучно. Как поживаете, милый? Все такой же угрюмый? Придвиньтесь ближе, мне холодно. Где ваши перчатки — неужели у вас не мерзнут руки?

Арнольд и его машина буквально вприпрыжку вынесли нас из Лидса. Мы то с грохотом и ревом мчались вперед, непрерывно сигналя, то вдруг останавливались, и мотор начинал так чихать и тарахтеть, словно грозил взорваться. Сидя сзади, нелегко было что-нибудь увидеть, но кажется, мы доехали до Хедингли, а там повернули на Отли.

— Знаете, Дик, я сделала громадную глупость, — тихо сказала Джули, воспользовавшись тем, что мотор на секунду умолк, — не прихватила ничего выпить. То есть ничего крепкого. Сегодня это было бы очень кстати, но чует мое сердце, что у этих славных людей мы можем рассчитывать самое большее на чашку чая или какого-нибудь новоизобретенного кофе, который и на кофе-то не похож. Известно ли вам, что мистер Фостер-Джонс занимается производством Здоровой Пищи? Да, где-то в окрестностях Годалминга. У него, наверно, с собой коробка финиковых сандвичей и ореховых котлет, и нам придется ими закусывать. Дик, милый, что, если я возле какого-нибудь бара вдруг скажу, что мне плохо или голова кружится, вы меня поддержите, ладно?

Случилось так, что машина закашляла и остановилась вблизи маленького бара на развилке дорог. Джули толкнула меня локтем.

— Послушайте, мистер Фостер-Джонс, — закричал я, — можно мы выйдем на несколько минут? Мисс Блейн что-то нездоровится…

— Мне, право, так неловко! — воскликнула Джули.

— Боже мой! Конечно, если вам нехорошо, вы должны выйти, — сказал Фостер-Джонс. — Хотя нам осталось проехать всего милю, и Агнес и Мюриел Диркс наверняка угостят нас превосходным горячим травяным отваром…

Мы вылезли из машины и пустились бежать, и через минуту Джули заказывала два двойных виски. Со своим она быстро управилась и тут же потребовала еще одну двойную порцию. (Если кому-нибудь это интересно — тогда все три двойных виски стоили полтора шиллинга.) Вернувшись в машину, она лучезарно улыбнулась Фостер-Джонсу, у которого вид был несколько обиженный, и сказала, что теперь готова ехать куда угодно и с какой угодно скоростью.

Наконец мы свернули в переулок и остановились возле двух низких каменных домиков, соединенных общей стеной. Джули то и дело вскрикивала от восторга. Мюриел Диркс, муж которой, школьный учитель, не пришел домой к ленчу, накрыла стол на шестерых. Миссис Фостер-Джонс и Джули сразу друг другу понравились и немедленно завели долгий разговор об одежде. Я сел так, чтобы видеть миссис Фостер-Джонс, и незаметно сделал несколько набросков в маленьком альбоме, который взял с собой. Она была моложе своего мужа — и, по-моему, стоила десяти таких, как он, — но, конечно, намного старше Джули, самое меньшее лет на двенадцать. Она была худенькая и хрупкая и красотой глаз и тонкостью черт лица не могла соперничать с Джули, но в ней была какая-то своеобразная красота, рожденная впечатлительностью, мужеством и волей, и в придачу — чисто женская веселость, которую добропорядочный, но начисто лишенный чувства юмора Фостер-Джонс, разумеется, не мог оценить или хотя бы понять. Это покажется глупым, и тем не менее, когда я смотрел на Агнес Фостер-Джонс, я был готов не только восхищаться, но полюбить ее, и хотя мои наброски не удались, я по сей день храню их. До той минуты я не слишком задумывался о положении женщин, об их требованиях права на образование, политических прав и более приличного обращения, но, слушая эту женщину, столь непохожую на разнузданных и противных суфражисток с газетных карикатур, и просто глядя на нее, я тут же обратился в феминистскую веру, которой с тех пор и придерживался. Рядом с нею, такой хрупкой, но веселой, болезненной, но смелой, любой член парламента выглядел бы тупоголовым ослом. Она дважды побывала в тюрьме, и теперь полицейскому достаточно было положить ей на плечо свою мясистую руку, чтобы она снова туда угодила. И все же она была готова выступить на этом воскресном митинге и даже могла смеяться, пока они с Джули пытались разрешить проблему одежды. Я понял тогда, — и по сей день считаю, — что при равных возможностях женщины лучше мужчин и лишь выдающиеся мужчины поднимаются до их уровня; в конечном счете эти выдающиеся мужчины одни только и способны ценить и любить женщин, заурядные же — лишь в редких случаях.

За завтраком, который был приготовлен с самыми лучшими намерениями, но не стал от этого ни аппетитнее, ни питательнее, я не отрываясь смотрел через стол на сидевших рядом миссис Фостер-Джонс и Джули. Они напоминали двух сестер, выбравших в жизни разные дороги. Лицо Джули было красивее, и хотя в тот миг я и не ощущал желания, секс все же делал свое дело; и все-таки я начал понимать, что лицо Агнес Фостер-Джонс лучше, несмотря на следы лишений, морщины и впалые щеки — оно было красиво совсем иной и, может быть, более совершенной красотой. Сравнение этих двух женщин — при том, что Джули веселилась от всей души — обнаруживало искусственность Джули и какую-то неуловимую фальшь в ней, все то, что мне и прежде случалось замечать несколько раз. И я не могу отделаться от впечатления, — хотя не хочу его преувеличивать, — что уже тогда, за всеми этими мыслями и другими, еще неотчетливыми, я ощущал странное беспокойство — не о будущем, а словно бы идущее из будущего: неясное предчувствие того, что все обернется для нас страданием.

Как представитель дяди Ника, главы заговора, я должен был утвердить план, который придумали к этому времени женщины. Джули надлежало купить самое броское и длинное пальто, какое можно достать в Лидсе за умеренную цену, а к нему — шляпу, закрывающую почти все лицо, — это уж было легче легкого. Миссис Фостер-Джонс, — она, кстати, сказала, что весь ее гардероб в ужасном беспорядке, — должна была надеть свое самое старое дорожное пальто, сложить и взять с собой все необходимые вещи и быть готовой скрыться из города сразу же после своего выступления. Надеясь, что не беру на себя слишком много, я сказал, что на мой взгляд обе женщины должны находиться где-то за сценой еще до начала митинга. Фостер-Джонс и Арнольд, оказавшийся умнее, чем можно было подумать с первого взгляда, согласились с этим и обещали подыскать там какую-нибудь комнатушку, где женщины смогут дождаться начала.

— Если нужно, — сказал Арнольд, усмехнувшись, — я повешу табличку: «Только для женщин».

— Вот и все, что от нас требуется, — сказал я. — Остальное — точный расчет времени и подробное распределение обязанностей — предоставим моему дядюшке, он человек дотошный и обстоятельный.

— Что верно, то верно, — заметила Джули и состроила гримасу.

— Ладно, пусть у него тяжелый характер, — ответил я. — Но ведь только благодаря ему миссис Фостер-Джонс сможет выступить в воскресенье на этом митинге.

— Молчу, молчу, — сказала Джули, а остальные горячо поддержали меня. — Пора в путь, Дик?

— Да. — Я взглянул на Фостер-Джонса. — Вы сможете быть в «Эмпайре» в четверть девятого? Я скажу дяде Нику, что мы встретимся между представлениями.

— Ну, пошли, — сказала Джули. — Только заглянем на минутку в тот славный маленький бар, потому что я, по-моему, оставила там свою пудру.

Она сердечно простилась с миссис Фостер-Джонс, поблагодарила от нашего общего имени Мюриел Диркс за «чрезвычайно интересный ленч», и мы поехали. Она выпила два двойных виски в том же маленьком баре, а я быстро проглотил кружку пива; на обратном пути Джули прижималась ко мне, волнуя незаметными для других прикосновениями, а сама громко и как ни в чем не бывало разговаривала с сидевшими впереди Фостер-Джонсом и Арнольдом. Теперь машина вела себя лучше, но в конце путешествия нам пришлось ползти с черепашьей скоростью, потому что в Лидсе к обычным декабрьским сумеркам прибавился еще и туман.

Мы собрались в уборной Томми Бимиша, она была самая просторная. Все пришли в костюмах и гриме, и Фостер-Джонс оглядывал нас растерянно и даже с некоторой опаской. К моему удивлению, здесь бы ли и Дженнингс с Джонсоном, они курили сигары и пили виски Томми.

— Не смотри так, сынок, — сказал Дженнингс. — Мы тоже участвуем в игре. Спроси у Магараджи.

— Не забывай, что мы любим женщин, всяких, даже собственных жен, — сказал Джонсон.

— А легавых не терпим с малолетства, — сказал Дженнингс. — Магараджа, займите председательское место.

Дядя Ник оторвался от своих записей и взял на себя командование, притворяясь, что это не доставляет ему никакого удовольствия.

— Начнем с вас, мистер Фостер-Джонс. У вас есть записная книжка? Пишите. Во-первых, экран. Он должен иметь длину футов девять. Высота — не менее семи футов. Не надо делать его слишком легким, но позаботьтесь, чтобы его можно было сдвинуть с места. Лучше закрепить его, когда он будет установлен. Вы точно знаете, куда его ставить? Вот сюда — смотрите. — И дядя Ник показал ему план сцены. Томми Бимиш зевнул и налил себе виски. Джули прикрыла глаза. Дженнингс и Джонсон перемигивались сквозь сигарный дым.

— Вот здесь экран. Важно, чтобы ваша жена исчезла как можно скорее. Если в Шеффилде или возле Шеффилда ей есть у кого заночевать в воскресенье, я отвезу ее туда, потому что на следующей неделе мы там выступаем. Если она согласна, скажите, что я буду ждать ее в машине в девять часов возле служебного входа.

— Но как она узнает вас, мистер Оллантон? Я хочу сказать…

— Я понимаю, что вы хотите сказать, — безжалостно перебил дядя Ник. — Предоставьте это мне. А вам еще два задания. Постарайтесь, чтобы председатель объявил выступление вашей жены без пяти минут девять — не раньше и не позже. И особо позаботьтесь, чтобы ваша жена знала, что ей можно говорить от силы три минуты. Если она затянет свою речь, полиция успеет обойти кругом и схватить ее у центрального входа. Тогда ей придется плохо, а мы все зря потратим время.

— Я это прекрасно понимаю, мистер Оллантон, — начал Фостер-Джонс.

Но дядя Ник снова прервал его.

— И наконец, в воскресенье вечером сами вы должны держаться подальше. Не вздумайте сопровождать жену. Не пытайтесь присоединиться к ней после. Как только узнают, что она здесь, вас могут тут же выследить. Правильно? Правильно. Как она найдет мою машину? На улицу ее аккуратнейшим образом выведут мистер Дженнингс и мистер Джонсон, которые выглядят очень респектабельно, внешность, знаете ли, обманчива! Для любого зеваки они — два галантных американских джентльмена, сопровождающих взволнованную пожилую даму.

— Все будут рыдать от умиления, — сказал Дженнингс.

— А не поставить ли у заднего входа виктролу, — сказал Джонсон, — чтобы она сыграла «Сердца и цветы»? Прошу прощения, шеф! Продолжайте.

— Они знают мою машину, мистер Фостер-Джонс. И будут точно знать, где им быть и что делать. Теперь мисс Блейн. Что вы делаете?

— Я прихожу туда пораньше в ярком пальто, которое куплю завтра, и в шляпе, закрывающей лицо. Отдаю пальто миссис Фостер-Джонс. Беру ее старое пальто и шляпу и, пока она выступает, жду позади экрана. Как только она заходит за экран, я надеваю пальто, выхожу из-за экрана с другой стороны, будто бы очень взволнованная, затем, имитируя ее походку и осанку, торопливо иду вдоль сцены — тут, если аплодисменты смолкнут, кто-нибудь должен зааплодировать снова, — торопливо иду вдоль сцены, спускаюсь по ступенькам, направляюсь к ближайшему выходу — и меня арестовывают. Так?

— Все, кроме одного, — сказал дядя Ник сурово, как говорил на репетициях. — Пока вы с миссис Фостер-Джонс будете ждать ее выступления, вы должны без передышки менять пальто, чтобы делать это за три секунды, не думая. А остальное вам будет уже легко. Вы хорошая, опытная актриса. Миссис Фостер-Джонс не актриса, и, наверно, она будет нервничать. А в молниеносном переодевании за экраном — ключ ко всему фокусу. Все должно выглядеть так, словно она просто прошла за экраном. Так что репетируйте снова и снова и не обращайте внимания, если она будет сопротивляться. Не останавливайтесь до тех пор, пока не научитесь делать это во сне за две с половиной секунды.

— Я сделаю все, что смогу, — сказала Джули. — По-моему, миссис Фостер-Джонс прелесть, и я на все готова, только бы она не попала в тюрьму. Но что будет со мной? Я не умею спорить с полицейскими, хотя всегда знала, что рано или поздно до этого дойдет.

— Мой племянник Ричард, у которого такой невинный вид, будет сидеть недалеко от выхода и пойдет за вами…

— А разве я не могу этого сделать, Ник? — спросил недовольно Томми Бимиш. — Джули работает со мной… и…

— Послушайте, Томми. — На этот раз дядя Ник говорил не очень резко. — Для вас у меня есть гораздо более важное дело — второй ключ к фокусу. Я хочу, чтобы вы были сбоку на галерке. И как только мисс Блейн появится из-за экрана, вы должны громко крикнуть: «Вот она! А ну, давайте похлопаем!» — что-нибудь в таком роде. Это важно, чтобы направить их по ложному следу, — тут начнутся аплодисменты и свист, и никто не успеет ни о чем подумать. У молодого Ричарда это не выйдет так, как у вас…

— Надо полагать, — сказал Томми все еще мрачно. — Как-никак, у меня опыт.

— Кроме того, — ровным голосом продолжал дядя Ник, — вы не успеете спуститься вниз, но все равно вам лучше изменить внешность для этого выступления с галерки…

— Черный парик и большие зубы, — начал Томми, сразу повеселев.

— А молодой Ричард пойдет за ней следом, и от него потребуется только удостоверить ее личность. — Он взглянул на меня, потом на Джули. — Но вы оба должны тянуть время, чтобы полицейские были заняты, пока миссис Фостер-Джонс не окажется в безопасности.

— Мистер Оллантон, — вскричал Фостер-Джонс срывающимся голосом, — я верю, что мы сможем это сделать… И у меня нет слов, чтобы выразить вам, как мы благодарны, моя жена и я…

— Прекратите, — сказал дядя Ник. — Нам еще придется над этим поработать — и вам в том числе. Вопросы задавать сейчас не стоит: нас уже зовут на выход. Мы повторим все снова в пятницу. И точно запомните, что вам надлежит делать, мистер Фостер-Джонс. Проверьте, чтобы экран был такой, как нужно, и не опрокинулся.

— Новый вариант знаменитой сцены с ширмой, — весело сказала Джули. — Будем надеяться, что она пройдет не хуже, чем у Шеридана.

Дядя Ник кисло улыбнулся, чуть шевельнув углами губ.

— В противном случае кое-кто из нас попадет в веселую историю, мисс Блейн.

Ответная улыбка Джули была сладкой и неискренней.

— Я-то попаду, это ясно, что же касается вас, то не знаю. Но в каком-то смысле работать с вами очень приятно, мистер Оллантон.

Дядя Ник не ответил — он уже выходил из уборной, и я, переглянувшись с Джули, последовал за ним.

И все прошло как по маслу. В воскресенье, седьмого декабря тысяча девятьсот тринадцатого года, миссис Фостер-Джонс, знаменитая предводительница суфражисток, с триумфом выступила в Лидсе перед многолюдной аудиторией — и затем бесследно исчезла. Без пяти минут девять улыбающаяся хрупкая женщина с непокрытой головой, но в длинном ярко-красном пальто вышла из-за экрана, приветствуя председателя под взволнованный шум всего зала; в пять минут десятого нигде в здании не было ни малейшего ее следа. Да, все прошло великолепно.

Должно быть, Джули и миссис Фостер-Джонс тренировались не жалея сил, потому что с моего места, — а я сидел у самой сцены, — все выглядело так, словно миссис Фостер-Джонс оставалась за экраном ровно столько, сколько надо, чтобы взять и надеть шляпу, которая была у нее на голове, когда она вновь появилась из-за экрана. Джули, не поднимая глаз и закрыв шляпой почти все лицо, действительно была похожа на миссис Фостер-Джонс. Кроме того, не успела она сделать и шага, как с галерки раздался зычный голос: «Вот она! Похлопаем, ребята!» — и зал опять забурлил. Наверное, этот блистательно рассчитанный и прекрасно исполненный Томми Бимишем ход был лучшим штрихом во всем плане дяди Ника: ни у кого не было времени внимательно наблюдать и думать. Когда Джули спускалась по ступенькам со сцепы, председатель, которому тоже были даны инструкции, уже призывал к порядку и объявлял следующего оратора. Прежде чем Джули добралась до двери, я встал со своего места, но в проходе меня уже опередили полицейский и высокий человек в плаще. Джули успела открыть дверь и выйти, и тут они ее нагнали. Я пошел за полицейским и высоким человеком и очутился в коридоре, где Джули сердито вырывалась из рук здоровенного сержанта полиции.

— Вы что, спятили, приятель? — восклицала она. — Уберите свои грязные лапы!

— Ладно, миссис Фостер-Джонс, — сказал человек в плаще, беря руководство на себя. — Если вы не причините нам беспокойства, мы ответим вам тем же.

— Не понимаю, о чем вы говорите, — сказала Джули. — Кто вы такие?

— Я инспектор сыскной полиции Вудс, и у меня есть приказ взять вас под стражу, миссис Фостер-Джонс.

— Что за чепуха! Я не миссис Фостер-Джонс. — Тут она заметила меня. — О, привет, Дик!

— Привет, Джули! Что тут случилось?

— Я не знаю… вот…

— Подождите. — Инспектор свирепо взглянул на меня. — Одно из двух: или вы уберетесь отсюда немедленно, или отправитесь со мной в участок.

— Что же, я пойду в участок. Хотя смысла в этом не вижу. — Я старался говорить смело и вызывающе, но думаю, что мой голос все-таки дрожал. — Я увидел, что мисс Блейн спускается со сцены. Она моя приятельница. Мы вместе выступаем в варьете. На этой неделе — в Лидсе, в театре «Эмпайр». На следующей неделе — в Шеффилде.

Джули сняла шляпу.

— Должна сказать, инспектор, вы не слишком-то любезны, если не замечаете разницы между мной и миссис Фостер-Джонс, она намного старше. Меня зовут Джули Блейн. Я актриса, сейчас играю в скетче вместе с комиком Томми Бимишем.

— Верно, черт побери, — сказал сержант. — Я сам вас видел. Вот она кто, сэр.

— Я вижу, что она не миссис Фостер-Джонс, — медленно начал инспектор. Потом его словно ударило. — А ну живей, вы двое, — заорал он. — Бегите, может, она еще здесь. Обыщите все комнаты. Посмотрите у задней двери. Пошевеливайтесь! — Когда они умчались по коридору, он подозрительно взглянул на Джули. — Ну хорошо, вы мисс Блейн. Миссис Фостер-Джонс заходит за экран, а вы выходите из-за него в ее пальто.

— Почему в ее пальто? Это мое пальто. Я купила его в четверг утром. Вот смотрите, у меня есть чек из магазина. — Пока инспектор рассматривал чек, она продолжала говорить. — Правда, у миссис Фостер-Джонс пальто почти такое же, только у нее высокий черный воротник и черные отвороты, вы не заметили? Я пришла на митинг и собиралась сесть на сцене, потому что ходили слухи, что будет выступать миссис Фостер-Джонс. Ну и, конечно, опоздала — я не опаздываю только в театр, — поднялась по лестнице, и очутилась за этим экраном, и тут услышала аплодисменты, и миссис Фостер-Джонс начала говорить, так что мне пришлось остаться на месте. Когда она кончила речь и пробежала мимо меня, я очень взволновалась — аплодисменты всегда выбивают меня из колеи — и не могла решить, занять ли мне место на сцене или уйти. Я сделала несколько шагов, и тут какой-то болван на галерке принял меня за миссис Фостер-Джонс, подумал, что она возвращается, и поднял крик, и остальные тоже начали кричать и хлопать, и я перепугалась и побежала к двери, где меня уже поджидал сержант. — Она жалобно улыбнулась инспектору. — Если я причинила вам неприятности, инспектор, я очень сожалею. Но чем же я виновата, что у нас с миссис Фостер-Джонс похожие пальто?

— Не знаю. Но вы должны быть готовы дать нам свои показания в письменном виде.

— Ну, разумеется, — сказала Джули, подняв брови и широко раскрыв глаза — сама невинность. — Почему же нет.

Инспектор глубоко вздохнул и с шумом выдохнул воздух.

— В следующий раз, когда вы приедете сюда, мисс Блейн, я посмотрю, как вы представляете на сцене, там вы будете на месте. Я все время имею дело с лжецами, но вы превзошли всех.

— Вы мне не верите?

Инспектор сыскной полиции Вудс погрозил ей пальцем:

— Вы сами знаете — и я знаю, — что тут нет ни слова правды. Но если вы ничего не скажете, я ничего не смогу поделать. А теперь отправляйтесь в Шеффилд… или хоть в Тимбукту. — И он размашисто зашагал по коридору.

Когда он скрылся, я обнял ее и сказал:

— Ты была великолепна, Джули. Ну просто безупречна. Если все будет благополучно, — а я в этом уверен, потому что сейчас миссис Фостер-Джонс уже далеко, — мы всем обязаны тебе.

Джули закрыла глаза.

— Поцелуй меня.

Мы поцеловались, но тут же отпрянули друг от друга, потому что услышали чьи-то шаги. И слава Богу, что услышали: это был Томми Бимиш, утонувший в шапке и огромном дорожном пальто. Он любил делать вид, что сам водит машину, в действительности же у него был шофер по фамилии Диксон, служивший одновременно и костюмером. (Когда нас принимали у сэра Алека в Абердине, этот шофер отдыхал после трудного дня.) По настоятельной просьбе дяди Ника Томми, который меня невзлюбил, возможно, потому, что я нравился Джули, и он это знал, неохотно согласился подвезти меня в Шеффилд. Наши вещи были уже в машине, и мы сразу же поехали; Томми и Джули сидели сзади, говорили о митинге и о том, как хорошо все удалось, ели сандвичи и пили виски, а я расположился на переднем сиденье рядом с Диксоном, человеком угрюмым и молчаливым. Но Джули, рискуя разозлить Томми, сказала, что ей столько не съесть, и протянула мне несколько сандвичей и полную металлическую крышечку от фляжки виски; фляжка была, видно, очень большая. Проделывая все это, она ухитрилась нежно провести рукой по моей щеке.

Когда мы въехали в Шеффилд, я назвал Диксону адрес, который мне дала Сисси, — мы снова должны были жить в одной берлоге, — и был поражен, когда он ответил, что туда и едет, потому что мистер Бимиш и мисс Блейн остановились там же.

Ее игра во время и после митинга, поцелуй и поведение в дороге привели к тому, что я думал только о ней и не мог решить, рад ли я или огорчен тем, что мы будем жить под одной крышей. Сисси мне ничего о них не говорила. Интересно, а Джули сама знала? А Томми Бимиш? Когда после долгих поисков, расспросов и остановок мы наконец подъехали к довольно большому угловому дому, я все еще не решил, радоваться мне или огорчаться, но предчувствовал, что меня ждет необычная неделя.

3

Дом, в котором мы остановились в Шеффилде, был безусловно необычный. Владелец его, Джордж Уолл, был хорошим литейщиком и проработал несколько лет в Санкт-Петербурге, где обзавелся русской женой. Вернувшись в Шеффилд, он получил — не по своей вине — тяжелую травму ноги и на деньги, уплаченные в виде компенсации за увечье, купил этот дом. Его сестра-актриса посоветовала превратить дом в театральную берлогу. Он сильно хромал, постоянно ходил в рубашке с закатанными рукавами, открывавшими его толстые мускулистые руки, курил дешевый черный табак в маленькой и тоже черной трубке и выглядел очень свирепо, хотя в действительности был человеком добродушным и любезным. Его жена Варвара была смуглая невысокая, сухопарая женщина с пронзительным голосом, энергией и неутомимостью напоминавшая какое-то суетливое насекомое вроде муравьиной королевы. Она вносила в атмосферу дома что-то неповторимо-своеобразное, не определимое словами, и несомненно русское. И пахло в этом доме так, как ни в одном доме Шеффилда. Едва перешагнув порог, вы оказывались где-то за тридевять земель — может быть, в Санкт-Петербурге. Варвара была хорошая кухарка и потчевала нас русскими яствами — щами, борщом, крошечными пирожками с мясом и рыбой, цыплятами по-киевски, которые нравились только нам с Джули. Помогала ей прислуга — молодая толстуха по имени Анни, родом из маленького шахтерского городка (наши комнаты находились рядом, и храп ее отчетливо доносился сквозь стену), и таинственная старая русская женщина в черном платке, которая всегда молчала, но поглядывала на нас так, словно все мы были круглыми дураками.

Здесь не было принято кормить каждого постояльца отдельно, даже когда мы возвращались после представления. Все ели за одним большим столом в столовой. Кроме нас пятерых было еще двое постоянных жильцов на пансионе: тихая пожилая вдова, которая давала уроки игры на фортепиано, и тоже пожилой, но совсем не тихий профессор Ланселот Байерс — он преподавал где-то риторику и выступал с публичным чтением Диккенса. Этот человек высказывал одни ходячие мнения и банальности, причем изрекал их с невероятным апломбом и выговаривал каждую гласную и согласную так отчетливо, точно зачитывал государственный документ. Джули, дядю Ника и меня он раздражал или усыплял, но Сисси слушала его с открытым ртом, а Томми Бимиш, озорно сверкая глазами, старался его раззадорить. Потом, когда мы уехали из Шеффилда, он изумительно спародировал профессора Байерса в своем скетче, сочинив длинный нелепейший монолог.

Вынужденные проводить часть времени вместе, мы все сильно этим тяготились. Дядя Ник и Томми Бимиш уважали друг друга как артисты, совместно участвовали в спасении миссис Фостер-Джонс от тюрьмы, но настоящего расположения между ними не было. Джули не любила дядю Ника, презирала Сисси и должна была проявлять осторожность в отношении меня. Бедняжка Сисси совсем растерялась, но время от времени огрызалась на Джули. Томми я не нравился не только из-за того, что ко мне благоволила Джули, а он это знал. Я думаю, он не выносил меня отчасти потому, что я был молод и полон сил, вел иной образ жизни, и еще потому, что Джули наверняка рассказала ему о моей мечте стать художником, так что для него я не был настоящим артистом. Я не отвечал ему неприязнью, хотя под маской профессиональной веселости он разок-другой давал мне крепкого пинка, и пока еще не ревновал к нему Джули, это пришло чуть позже. Я пользовался впервые представившейся мне возможностью наблюдать его вблизи и пытался понять, что он за человек.

Я уже писал, что Томми, несомненно, был комик поразительный, почти великий. Когда он находился на сцене, вы чувствовали, что это прирожденный юморист, который не нуждается ни в трюках, придуманных другими, ни в каком-то специальном материале: он просто творил смешную до колик комедию из чего угодно и из ничего, заставляя вас хохотать просто потому, что он Томми Бимиш. На первый взгляд он оставался таким и вне сцены — человеком, для которого безудержная клоунада была чем-то естественным и необходимым, даже когда он второпях забегал промочить горло или занимал свое место за обеденным столом. (Впрочем, как почти всякий горький пьяница, ел он очень мало.) Пухлым круглым лицом, на котором пережитое не оставило никакого отпечатка, он часто напоминал веселого озорного мальчишку. Но его поблескивавшие любопытством глаза не были мальчишескими. Мне казалось порой, что они смотрят из-под маски на мир, который никогда не будет его миром. Правда, некоторые изумительные клоуны — Грок, например, — всегда представлялись нам наивными и полными радужных надежд пришельцами с другой планеты, серьезными существами, которые попали в незнакомые, трудные условия и совершенно подавлены тем, что дважды два равно четырем. Но к Томми это не относилось. Тут не было никакой наивности, никаких радужных надежд. В его клоунаде было что-то отчаянное и даже зловещее. Иногда я понимал, что за шутовской маской, сквозь которую глаза его смотрели так пристально и тревожно, таилась страшная бескрайняя пустыня, где он влачил свои дни среди побелевших костей, в жестокой опустошенности, растеряв и наивность, и всякую надежду. И в такие минуты я чувствовал, что он ненавидит всех нас, даже Джули.

Какая это была адская мука — жить с нею под одной крышей, постоянно чувствовать на себе любопытные взгляды и не иметь возможности ни минуты побыть вдвоем. Зачарованный ее мрачной, чуть поблекшей красотой, которую, кажется, один только я оценивал по достоинству, я тем не менее не был по-настоящему влюблен. Будь это Нэнси, я был бы счастлив просто одной ее близостью. Но Джули вызывала во мне чисто сексуальное возбуждение, которое она постоянно подогревала, доводя меня почти до кипения — отчасти из женского озорства, чтобы развлечься и рассеять скуку, но также и потому, — об этом я узнал позже, — что скоро сама начала закипать. Если мы случайно встречались на лестнице или на минуту оказывались наедине в гостиной или столовой, мы торопливо обнимались и целовались; и даже в присутствии остальных Джули умудрялась то мимоходом коснуться меня, то быстро и незаметно сжать мою руку, отчего я весь вспыхивал. Это была опасная игра, доставлявшая ей большое удовольствие, — по крайней мере, до тех пор, пока она не обнаружила, что сама охвачена пламенем. Вдобавок всю ту неделю в Шеффилде стояла скверная декабрьская погода, и я томился от безделья, потому что не мог, как ожидал, бродить по окрестностям с этюдником. Я без особой охоты пытался рисовать у себя на чердаке, но там было слишком уныло, да и к тому же мечты о Джули заслонили от меня все остальное; будь я в здравом уме, это можно было бы предвидеть.

Мы с Джули провели вместе только один день. Томми позавтракал с каким-то своим поклонником в клубе и вернулся домой, чтобы отоспаться. Джули сказала, что ей надо пройтись по магазинам. Мы вышли из дома по отдельности, но встретились в конце улицы. День был сырой и сумрачный, и мы первым делом зашли в маленький кинотеатр, где долго обнимались, глядя на Бронко Билли Андерсона и кейстоунских полицейских, а потом пили чай в соседнем кафе. Джули вначале была очень тихой и какой-то подавленной, но наконец заговорила.

— Что ты обо мне знаешь, Дик?

Я коротко пересказал ей то, что слышал от дяди Ника.

— Это правда, — сказала она. — Я жила с одним человеком, и вдруг все кончилось. Он исчез, а потом женился. Он любил выпить, вот и я пила с ним. А когда я осталась одна, начала пить за двоих. И тут я совершила роковую ошибку. Вместо того чтобы пить после работы, я пила до и во время спектакля. Однажды из-за меня пришлось опустить занавес, и тогда все всё узнали и меня выгнали. Тут уж не только с Вест-Эндом было покончено: меня даже в приличную гастрольную труппу не взяли бы. Мой единственный шанс, — а я хорошая актриса, милый, правда, хорошая, — состоял в том, чтобы получать сносное жалованье, скопить немного денег, бросить пить и уговорить кого-нибудь, чтобы меня взяли в Австралию или Южную Африку. После этого, если я буду в порядке, вест-эндские антрепренеры могут снова мною заинтересоваться. А такое жалованье, из которого можно что-то откладывать, мне предложил один Томми Бимиш. Он хотел мне помочь, потому что сам когда-то тоже оступился. Так нас стало двое. И я каждую неделю откладываю пятнадцать фунтов.

— Наверно, еще и потому, — сказал я язвительно, хотя, надеюсь, не злобно, — что у вас общая спальня.

Ее темные глаза сверкнули молнией, но голос звучал спокойно:

— Это, конечно, помогает. Но шлюхой я не стала, Дик, милый. Томми пришел мне на помощь. Я ему очень благодарна. Но не забывай, что я в состоянии подыгрывать ему в минуты, когда у любой другой актрисы вся роль вылетела бы из головы и она бы заявила, что бросает эту ужасную работу и что с ним невозможно иметь дело. Я каждый вечер по два раза отрабатываю свое жалованье на сцене, далеко от спальни, которую ты приплел к разговору, глупый мальчик. Ты что, ревнуешь?

— Нет, но скоро, наверно, начну.

— Ах, вот как? Разве ты не принимаешь какие-то вещи как само собой разумеющиеся?

— Нет, я бы не сказал. А спальню я помянул потому, что всю эту неделю думал о Томми и надеялся, что ты расскажешь, каков он на самом деле. — Я подождал немного, но она молчала, и я продолжал: — На сцене он удивительный, но в жизни я, пожалуй, его не люблю — как, впрочем, и он — меня.

— Это от зависти, — сказала Джули. — Просто потому, что ты молодой, сильный, красивый. Не думай об этом, милый.

— Рикарло говорит, он не в своем уме, — выпалил я.

Джули и бровью не повела.

— Чаще всего это очень умный и капризный ребенок, который может быть и очень добрым и благородным. Четыре дня из пяти, пожалуй.

— А что бывает на пятый день?

— Сплошной ужас. Но теперь ты понимаешь, почему я не могу бросить его. Это мой единственный шанс вернуться когда-нибудь в свой мир. Но все было бы иначе… Куда легче… если бы… — Она замолчала.

— Если бы что?

— Если бы кто-нибудь полюбил меня по-настоящему, — сказала она очень тихо, не глядя на меня. Потом взглянула и продолжала: — Знаешь, Дик, было бы лучше, если бы тебе не приходилось все время жить в одной берлоге со своим дядюшкой и его идиоткой. Почему ты не отстаиваешь свою независимость?

— Потому что они знают, где найти берлогу, а я нет. Все очень просто. На следующей неделе мы в Берманли. Я там никогда не был и ничего не знаю. А у них есть список адресов.

— У Томми тоже есть. И я тоже не знаю Берманли. Но после Берманли мы будем неделю в Ноттингеме — как раз на Рождество. Прекрасно. В Ноттингеме у меня есть знакомые, и ты сможешь у них остановиться. Ты пойдешь туда, если я договорюсь?

— Конечно. Только предупреди меня заранее и расскажи об этих людях, чтобы я мог притвориться перед дядей Ником и Сисси, что я их знаю. А как насчет Берманли?

Она засмеялась.

— Боюсь, что в Берманли снова придется видеться мельком, дорогой. Так же, как и теперь. Нам пора. Дик.

В субботу после ленча я понял, что под крышей Джорджа Уолла мы вели себя совсем не так умно, как нам казалось. Ленч был весьма плотный, за столом сидело в общей сложности десять человек: нас пятеро из «Эмпайра», двое постоянных жильцов, Уоллы и таинственная русская старуха, присоединившаяся к нам ради этого случая. Служанка Анни была простужена и ее уложили в постель, а я вызвался таскать из кухни тяжелые подносы. Миссис Уолл, невысокая и сухопарая Варвара Уолл, приготовившая почти всю еду своими руками, велела старухе и своему мужу Джорджу заняться мытьем посуды и увела меня в маленькую заднюю гостиную, о существовании которой я даже не подозревал. Там она налила бренди себе и мне, закурила русскую сигарету с длинным бумажным мундштуком, а после того как мы чокнулись и выпили, серьезно посмотрела на меня своими огромными черными глазами и заговорила. У нее все еще был сильный русский акцент, и я не всегда понимал, что она хочет сказать, поэтому я воспроизвожу ее речь довольно приблизительно.

— Дик, — начала она. — Я зову тебя Дик, потому что ты мне в сыновья годишься. Ты молоденький. И хорош собою, и сам, сдается мне, славный мальчик. Поэтому я говорю с тобой как мать. Я кой-чего заметила. И бабушка тоже заметила. И даже мой муженек Джордж говорит. Мы все это видим. — Она замолчала, выпустила клуб дыма и искоса посмотрела на меня.

— Не понимаю, миссис Уолл. — В тот момент я действительно не понимал, о чем идет речь.

— Дик, я говорю с тобой, как мать… о любви…

— О любви?

— Когда мужчина и женщина любят друг друга — это хорошо. Когда любят девочка и мальчик вроде тебя — это тоже хорошо. А между мальчиком и женщиной не бывает настоящей любви. Это не любовь, а просто переспать охота. И между тобой, Дик, и мисс Блейн ничего кроме этого нет, одно животное чувство. Нет, ты не вздумай отрицать, глупо. Мы же видим. Мы уже тут про вас говорили. Мы знаем. Ты, Дик, молодой, сильный. Тебе нужна девушка. А девушки у тебя нет. Мисс Блейн — другое дело. Она взрослая женщина, очень чувственная и изголодавшаяся, это всякому видно.

— У нее есть Томми Бимиш, — пробормотал я.

— Он ей не подходит. Ни ей, да и вообще, я б сказала, никакой женщине не подходит. Я была в понедельник на первом представлении и смеялась до упаду, а Джорджа, так того и унять было нельзя. Бимиш очень смешной комик. Мисс Блейн способная актриса — не комическая, но хороша для Бимиша. На сцене хороша. А после сцены, мне думается, ничего хорошего у них быть не может. Это все… — Тут она почти выплюнула какое-то русское слово, которого я, конечно, не понял; впрочем, она, по-моему, и не хотела, чтобы я его понял, а сказала просто, чтобы отвести душу. — Дик, повторяю, я говорю с тобой как мать. Ты спал с этой женщиной?

— Нет, миссис Уолл, — ответил я довольно резко.

— То есть «занимайся своим делом», верно? А я только им и занимаюсь. С театральным людом по-другому разве можно? Но ты молодой. Красивый мальчик. Славный. Носишь подносы. Кто еще носит подносы? Никто. Потому я и говорю с тобой как мать. Ты не спал с нею. Но она с тобой уже спала. Мысленно. Я вижу по ее глазам. Ома хочет тебя, Дик. Не ради любви — между вами это невозможно, — а потому что она адски изголодалась. И если ты будешь сидеть сложа руки, тебе этого не миновать. Она ведь не девочка — милая, мечтательная… как Татьяна в письме к Онегину… Хотя ты ведь не знаешь Пушкина. Она — женщина в угаре страсти. Тебе такие впервой. Это не то, что с девушками. Тебе такой женщины больше не встретить. Это наваждение. У моего кузена было такое с женщиной старше его и тоже изголодавшейся. Это как ужасная болезнь. Ничего похожего на настоящую любовь. Ни души, ни сердца. Нет ни гармонии, ни взаимопонимания. Дик, я тебе как мать говорю. — Она перегнулась через стол и постучала указательным пальцем по моей руке. — Предупреждаю. Найди себе хорошую молоденькую девочку. Только не мисс Блейн, слышишь. Кончай с этим. Если сейчас не покончишь, после пожалеешь. Предупреждаю тебя.

— Верно, — сказал Джордж Уолл, который в этот момент вошел, прихрамывая, в комнату с полотенцем через руку. — Ты, брат, слушай, что она говорит. И знаешь, почему? Варвара у нас вроде бы немного… Как это… провидица, и всегда такой была. Но она бы ничего не сказала, если бы ты ей не полюбился. Так что можешь быть уверен, она тебе добра желает. Хотя если ты такой же, как я был в твоем возрасте, то десять против одного, что все пропустил мимо ушей.

— Дурак ты, Джордж! — хрипло выкрикнула она. — Это очень серьезно. Я его предостерегла. Иди, мой посуду.

— Уже вымыли. — Он положил мне на плечо тяжелую руку. — Варвара знает, что говорит, а у нее дома, когда говорят о любви, все называют своими именами, не то что здесь, у нас. Так что слушай и наматывай на ус. — Он сжал мое плечо. — И не вздумай обижаться. Никто бы тебе ничего не сказал, если б ты нам не понравился. Но по-нашему, ты в этой компании лучше всех. А вовремя сказанное слово…

— Успокойся. Разговор окончен. Дик хороший мальчик… и теперь он предупрежден.

Очень скоро — правда, в другом месте и совсем при иных обстоятельствах — я внезапно, сам того не желая, вспомнил, как сидел в этой маленькой и душной гостиной, вдыхая ее странные русские запахи, а за окном густели субботние шеффилдские сумерки, и Варвара Уолл с огромными, во все лицо черными глазами предостерегающе похлопывала меня по руке. Это осталось самым отчетливым моим воспоминанием о той неделе. Но хотя она не сказала ничего нового, — где-то в темной и безмолвной глубине подсознания я сам все это чувствовал, — я быстро забыл ее предостережение, а потом было слишком поздно. А когда мне снова почудилось, что она похлопывает меня по руке, я был уже другим Диком Хернкаслом и самозабвенно предавался безумной радости, ошеломленный и терзаемый страстью.

4

В Берманли я снова жил в одной берлоге с дядей Ником и Сисси и, как обычно, в понедельник утром, уходя в «Эмпайр», их не видел. Берманли — город, в который я попал впервые, — состоял в основном из мрака, слякоти, трамваев и магазинных витрин, украшенных — если тут уместно это слово — хлопьями ваты, ибо было пятнадцатое декабря и до Рождества оставалось всего десять дней. Багаж наш доставили благополучно, но в то утро за сценой было холодно и грустно, и Сэм с Беном, кажется, простыли. Когда мы управились с делами, я увел их из театра и угостил кофе с ромом, а вернувшись, обнаружил, что репетиция с оркестром уже началась и я стою почти в самом хвосте. Я надеялся увидеть Джули, но на этот раз от них был только старый Кортней. Дженнингс был тоже один, без Джонсона; спустившись со сцены и увидев меня, он ухмыльнулся и ткнул меня кулаком.

— Стой тут, сынок, никуда не уходи, — сказал он. — Получишь колоссальное удовольствие. Сейчас очередь «Музыкальных Типлоу», вся троица в сборе. Я бы сам посмотрел, для науки, да меня Хэнк ждет в салуне за углом. Пока, сынок!

Трое Типлоу были на этот раз еще капризнее, чем обычно, и я освободился почти в половине первого. Тут я с удивлением обнаружил, что Билл Дженнингс вернулся и явно меня дожидается.

— Да, сэр, у нас там небольшое сборище в задней комнате бара, — сказал он. — Твой дядюшка пожелал, чтобы ты тоже был там, и я вызвался тебя доставить, сынок. Там директор театра… его зовут Карбетт — этакий герцог перед выездом на охоту. А также газетчик — мистер Пафф из «Берманли ивнинг мейл». И еще Томми и мисс Блейн. Словом, нечто вроде актерской конференции с выпивкой, сынок, — продолжал он, выходя со мной на улицу.

Никогда нельзя было понять, серьезно говорит Билл Дженнингс или шутит, но по дороге к бару мне удалось выяснить, что директор театра Карбетт обеспокоен: предрождественская неделя не обещала хороших сборов, и он жаждал, чтобы дядя Ник и Томми предложили какой-нибудь рекламный трюк для привлечения публики Мистер Пафф, ведавший в вечерней газете театральным отделом и светской хроникой, был приглашен на случай, если потребуется его помощь.

— Но при мне, сынок, — закончил Билл Дженнингс, — родилась только одна идея, хоть и вполне дельная, а именно: «Выпьем еще по одной».

Когда мы вошли в маленькую заднюю комнату бара, отданную в полное распоряжение компании, речь держал дядя Ник.

— Ну что же, тогда пусть это будет «Индийский ящик». Больше ничего у нас и нет. Я когда-то использовал его в номере, но потом бросил — он недостаточно эффектен. A-а, Ричард! У нас сохранился «Индийский ящик»?

— В глаза его не видел…

— Только, пожалуйста, не говори, что его нет. — Дядя сверкнул глазами. — Он должен быть. Это такой разукрашенный восточный сундук около двух футов в длину и по футу в ширину и высоту с большим красивым ключом.

— Не видел. — И прежде чем он снова прервал меня, я добавил: — Но у нас есть одна небольшая упаковка как раз таких размеров, только я ни разу ее не открывал, потому что Сэм сказал, что мы этим не пользуемся.

— Тогда порядок, малыш. Это он. — Дядя Ник оглядел собравшихся. — Вот как мы это устроим. Но должен предупредить, что мне понадобится помощь. Ваша, мистер Пафф, вашей газеты и, если возможно, одного из больших магазинов.

— Сделаю все, что смогу, мистер Оллантон, — сказал журналист, маленький толстячок в потертом и узковатом для него синем костюме. — Но это, конечно, зависит от того, что вы задумали.

— У меня было много случаев убедиться в дружественности вашей «Ивнинг мейл», — напыщенно сказал директор театра Карбетт, который и в самом деле изображал из себя помещика, — позже я узнал, что, надев фрак, он совсем уж терял чувство меры и вставлял в глаз монокль. — И я не сомневаюсь, что, если наш друг мистер Пафф одобрит эту затею, он сумеет убедить владельцев какого-нибудь из больших магазинов оказать нам содействие. Может быть, Смедли и Джонса, как вы полагаете? Хотя все, конечно, зависит от того, что вы задумали, мистер Оллантон.

— Спасибо, что предупредили, — сухо сказал дядя Ник. — Итак, вот вам фокус. — Он выдержал паузу, а я перевел взгляд на Джули, которая подняла бокал, как бы спрашивая, не хочу ли я выпить. — Вы объявляете сегодня вечером, что по особой просьбе друзей и почитателей из Берманли Ганга Дан будет предсказывать будущее. Сегодня вечером или завтра утром он положит в свой «Индийский ящик» кусочки бумаги с заголовками из «Ивнинг мейл», которая выйдет в четверг. Ящик будет заперт на замок, перевязан и опечатан завтра в магазине. Он останется в витрине магазина или в любом другом заметном месте до вечера четверга. Затем кто-нибудь из служащих магазина доставит его в «Эмпайр» на вечернее представление, вскроет на сцене и прочитает заголовки публике.

— Слушайте, вот это да! — воскликнул Хэнк Джонсон.

— Но вы действительно можете это сделать, мистер Оллантон? — спросил Карбетт.

— Если б не мог, какого ж черта я б завел этот разговор? — сказал дядя Ник раздраженно. — Я это уже делал. Не забывайте, что я волшебник.

— Там зеркала или электричество, маэстро? — спросил Томми. — Или там два ящика?

— Там нет никаких двух ящиков, — холодно ответил дядя Ник. — И с той минуты, как ящик завтра унесут, он уже перестанет быть моим. Он будет заперт, перевязан и опечатан в магазине на глазах у всех, а затем выставлен для всеобщего обозрения. Только вот что: меня там не будет, потому что я Гэнга Дан и не собираюсь средь бела дня шляться в костюме и гриме. За этим придется присмотреть Ричарду и кому-нибудь из вас. Ну как, — он взглянул на журналиста, — это вам подходит?

— Нет слов! — воскликнул мистер Пафф, вскакивая. — Я позвоню в редакцию.

— Один момент, — сказал Томми. — А как насчет олдермена Фишфейса?

— Вы имеете в виду олдермена Фишблика?

— Один черт. А, вы же его не знаете, — вспомнил Томми, поглядев на тех из нас, кто явно не имел представления об олдермене Фишблике. — Расскажите о нем, мистер Карбетт, представьте его во всей красе.

Карбетт важно откашлялся.

— Олдермен Фишблик — местный агент по продаже недвижимости и большая шишка в муниципалитете. Не пьет, не курит и до смерти не любит театры и мюзик-холлы. Особенно мюзик-холлы. Он их называет притонами разврата. На той неделе он опять поносил нас…

Постойте, — вмешался журналист. — Я должен идти в редакцию. Ну-ка объясните мне поскорее, какое отношение олдермен Фишблик имеет к «Индийскому ящику».

Если имя олдермена Фишблика будет в четверг стоять в одном из заголовков, — сказал дядя Ник, — я гарантирую, что тот, кто будет читать эти заголовки со сцены в четверг, непременно упомянет олдермена Фишблика.

— Со своей стороны ничего гарантировать не могу, — ответил журналист, — но я поговорю с нашими ребятами. Я знаю, что в четверг утром состоится заседание муниципалитета, а Фишблик почти всегда из-за чего-нибудь поднимает шум. Ну, мне пора. Я не буду звонить, а пойду прямо в редакцию. Итак, мистер Оллантон, могу я заявить, что вы приняли вызов и покажете свой волшебный «Индийский ящик» в Берманли? Превосходно. И вы завтра же готовы послать этот ящик к Смедли и Джонсу, чтобы они держали его до четверга? Превосходно. Я успею дать это в сегодняшний номер. Честь имею кланяться! — И мистер Пафф удалился.

— Я кое-что придумал для олдермена Фишблика, — сказал Томми. — Это касается его агентства по продаже недвижимости. И мне нужна помощь, Ник. Как вам в этом суфражистском балагане в Лидсе. Мне нужны вы, Сисси, молодой Хернкасл. Вы тоже, Билл, и вы, Хэнк.

— Мы не подкачаем, будьте уверены, приятель, — воскликнул Билл.

— Раз это сулит напасти олдермену Фишблику, — торжественно произнес Хэнк Джонсон, — можете на меня рассчитывать, шеф. И выпивку теперь ставлю я.

Дядя Ник велел мне идти распаковать ящик, проверить, на месте ли ключ, и отнести все наверх к нему в уборную.

— Мы перекусим в «Короне», — добавил он. — И прежде чем что-нибудь появится в газете, я проверю, в порядке ли ящик. Ну, беги, малыш.

Во вторник в три часа дня я нес этот ящик, на вид очень старинный и восточный, в мебельный отдел магазина Смедли и Джонса (3-й этаж). Там уже собралось человек сто, по меньшей мере — столько, сколько поместилось. Для нас освободили место в середине. В качестве эскорта — и это слово здесь вполне уместно, ибо все делалось с невероятной торжественностью, — меня сопровождали Томми и Джули, Дженнингс и Джонсон, на этот раз серьезные и важные, и директор театра Карбетт, отказавшийся от своего спортивного костюма и походивший на владельца похоронного бюро. Смедли и Джонс были представлены помощником управляющего, неким Р. Дж. Перксом, который накануне заходил к дяде Нику в «Эмпайр» между представлениями и уже тогда очень нервничал; сейчас он нервничал еще больше, словно боялся, что ящик вдруг взорвется. Прессу представлял мистер Пафф и несколько его более молодых и щеголеватых коллег, которые скептически поглядывали по сторонам, словно им все это было не в диковинку, хотя, конечно, знать они ничего не могли. (Я сам немало поломал голову над этим фокусом.) Только один человек нервничал еще больше, чем Р. Дж. Перкс, — это молодой Ричард Хернкасл, ибо я впервые появился на публике вне сцены и без индийского костюма и грима.

Когда мы все были готовы, Р. Дж. Перкс произнес, несколько заикаясь:

— Э-э… леди и… э-э… джентльмены… э-э… От имени… э-э… Смедли и Джонса… э-э… рад приветствовать вас… э-э… интересный эксперимент… слово имеет… э-э… мистер Карбетт… э-э… из театра «Эмпайр».

Карбетт сказал, что Берманли хорошо известен своим спортивным духом, что Гэнга Дан, сейчас выступающий в «Эмпайре» с одним из величайших иллюзионных номеров мирового варьете, любезно согласился продемонстрировать здесь, в Берманли, самое поразительное доказательство своей магической силы и что сейчас перед собравшимися выступят два популярных комика Дженнингс и Джонсон, также участвующие в грандиозной программе этой недели в «Эмпайре».

— Ребята, — начал Билл Дженнингс, — я немало времени провел на эстраде — не здесь, а по ту сторону океана. И я видел великих волшебников и угадывателей мыслей. Но то, что обещает сделать Гэнга Дан, превосходит все. Конечно, он этого еще не сделал, и не исключено, что это ему не под силу, — как по-твоему, Хэнк?

— Я думаю, Билл, и вы, друзья, — я думаю, что Гэнга Дан уже выполнил то, что обещал. В этом ящике — подними его повыше, сынок, чтобы людям было видно, — я говорю, в этом ящике уже находятся один или два листка бумаги, на которых Гэнга Дан написал — хотите верьте, хотите нет — заголовки послезавтрашнего номера «Ивнинг мейл». Верно, Томми? Слово имеет мистер Томми Бимиш, ребята.

Дядя Ник не хотел, чтобы Томми вылезал с речью: он понимал, что, если Томми начнет шутить, он рассмешит всех собравшихся, и никто по-настоящему не обратит внимания на меня и на ящик. Но Томми настаивал, и вот он уже говорил, взобравшись на стул:

— Ну-с, девочки, мальчики и налогоплательщики, я думаю, что мы уже в выигрыше. В четверг на втором представлении в «Эмпайре» кто-нибудь откроет ящик и прочтет заголовки, и если окажется, что они в точности совпадают с действительностью — значит, этот номер — номер века. А если все будет неправильно, тогда мы здорово посмеемся над бедным старым Гэнгой Даном — хотя, должен вам сказать, он не бедный и не старый, и я его боюсь до полусмерти. Он такой зло-ве-щий — честное слово, — зло-ве-щий и все-ля-ю-щий страх. Вчера он мне сказал, — по понедельникам он говорит по-английски, — что дело тут не в зеркалах и не в электричестве; тогда как же, черт побери, он это делает? Ведь вспомните, он не увидит этого ящика, пока его не вскроют в четверг на сцене «Эмпайра». А теперь моя блистательная коллега леди Макбет — ах, прошу прощения, мисс Джули Блейн — расскажет вам об этом ящике.

Надо сказать, что Джули, темноволосая, бледная, в черных мехах, и в самом деле выглядела так, словно она только что сыграла или собиралась сыграть леди Макбет. Она предупредила, что произнести речь экспромтом не сумеет, и мы с дядей Ником кое-что сочинили для нее, и она заучила текст наизусть. И теперь своим звучным голосом с красивыми модуляциями она произнесла самую эффектную речь дня. Но должен добавить, что утром дядя Ник с обычной своей дотошностью заставил нас долго репетировать, добиваясь совпадения ее слов и моих действий: пока она говорила, я запирал, завязывал и запечатывал ящик.

— Леди и джентльмены, я надеюсь, вам всем хорошо виден мистер Хернкасл, правая рука Гэнги Дана. Сейчас он запрет ящик. Готово! Теперь с помощью мистера Перкса, представителя господ Смедли и Джонса, он надежно перевяжет его. После этого узлы зальют сургучом и оттиснут на нем печатку с перстня мистера Перкса. Пока они будут это делать — я надеюсь, всем хорошо видно, — я объясню вам, что произойдет с ящиком. С этой минуты и до того момента, когда в четверг вечером его вскроют на сцене «Эмпайра», ящик останется в магазине, где будет выставлен для всеобщего обозрения в витрине, справа от главного входа, как сказал мне мистер Перкс. Не сомневаюсь, что вы полностью доверяете мистеру Перксу и господам Смедли и Джонсу — я, со своей стороны, им доверяю, — и поэтому, если в четверг вечером они скажут, что ящик не покидал магазина и никто не пытался вскрыть его, мы им поверим. А на мистера Перкса будет возложена доставка ящика отсюда прямо на сцену «Эмпайра». Гэнга Дан поклялся, что не взглянет на него даже через окно. Итак, леди и джентльмены, вот этот ящик, крепко перевязанный и опечатанный. — Раздались аплодисменты. — Теперь мистер Перкс отнесет его вниз и поместит в витрине. Это все, леди и джентльмены. Разумеется, до послезавтрашнего вечера. Благодарю вас!

Все снова зааплодировали, и когда Перкс, держа ящик высоко над головой, торопливо вышел, публика начала расходиться.

— Ты была очень хороша, Джули, — сказал я.

— Спасибо, Дик. — Она понизила голос. — Но ты скажи мне, как же он собирается это сделать.

— Я бы сказал, если б знал. Но я не знаю. Знаю только, что он раньше этот фокус уже делал и не слишком высокого о нем мнения. Может быть, потому, что не сам его изобрел. Дядя Ник предпочитает фокусы собственного изобретения.

— Зная твоего славного, доброго дядюшку Ника, держу пари, что это именно так. О, Томми зовет нас. Да, Томми, дорогой?

— Я не тебя зову, дорогая. Это для гэнгадановцев. — Он повернулся ко мне. — Касательно олдермена Фишфейса. План завтрашней операции давно готов. Вечером приходи в мою уборную, я объясню, кто что должен делать. Скажешь Нику и этой дурочке Сис. Ладно? Только не в перерыве, чтоб не было спешки, а после конца представления.

Я понимаю, что ныне, в мире, столь неузнаваемо деловом и переменившемся, тщательно продуманный розыгрыш, который мы устроили олдермену Фишблику утром в среду в Берманли, может показаться ребячеством, недостойным шестерых или семерых взрослых актеров. Но в защиту этого можно привести три аргумента. Во-первых, в те дни еще жива была традиция театральных розыгрышей, восходящая ко временам Тула и Генри Ирвинга, когда он еще не стал великим и важным. Во-вторых, олдермен Фишблик, представления не имевший о мюзик-холлах, постоянно выступал с публичными нападками на них. В-третьих, такие актеры варьете, как Томми Бимиш и дядя Ник, радовались всему, что нарушало монотонность и скуку этих зимних дней, когда погода уже не позволяла им играть в гольф или совершать экскурсии на новой игрушке — автомобиле. Дядя Ник не раз говорил мне, особенно в счастливые часы, когда он бывал увлечен новой работой, что главная причина, почему многие звезды беспробудно пьют или очертя голову бегают за женщинами и наживают себе неприятности, состоит в том, что после вечернего оживления и подъема их невыносимо гнетут эти пустые дни в городах, от которых с души воротит. Берманли был одним из таких городов; погода в ту неделю стояла прескверная. Рождество то ли уже наступило, то ли еще нет, но повсюду торчали хлопья снега из ваты и потрепанные Санта-Клаусы; вот мы и устроили специальное представление для олдермена Фишблика, агента по продаже недвижимости. Штаб-квартиру по проведению операции — теперь, кажется, это называется так — мы разместили в баре неподалеку от контор Филипса и Фишблика, агентов по продаже недвижимости и аукционистов, поэтому мы знали все, что там происходит; и я теперь попробую увидеть это странное утро глазами бедного Фишблика.

Было пасмурно, дождь со снегом шлепал по стеклам, и Фишблик, накричав на свою секретаршу мисс Клит и выбранив мальчишку-конторщика, которому он предложил шевелить мозгами или убираться вон, принялся от нечего делать изучать список недвижимости, которую Филипс и Фишблик продавали или сдавали в аренду. Первым в списке стоял Хикерстон-Холл — имение огромное, дорогое и обременительное, как белый слон, потерявший свою белизну; оно пустовало уже более двух лет, и Фишблик, очевидно, снова ломал себе голову над тем, как же с ним быть, когда ему доложили о приходе мистера и миссис Примп, желающих видеть его по весьма срочному делу.

— Олдермен Фишблик, — сказал мистер Примп, крепко пожимая ему руку, — вы, наверное, слышали обо мне — Примп, чайная торговля, Минсинг-лейн. Да, Примп с Минсинг-лейн — это я. — У него была клочковатая борода, пенсне и высокий, срывающийся голос. (Когда Томми Бимиш старался, он бывал великолепен.) Миссис Примп, в мехах и под вуалью, была холодна и элегантна, и при взгляде на нее вы сразу понимали, что это очень богатая женщина, — Джули не раз приходилось играть такие роли.

— Ну-с, поговорим о Хикерстон-Холле, — сказал мистер Примп. — Я подумываю удалиться от дел, и вчера мы с миссис Примп осмотрели Хикерстон-Холл — снаружи, разумеется, — и миссис Примп он сразу поправился, не правда ли, дорогая?

Мне кажется, из него можно что-то сделать, — сказала миссис Примп глубоким контральто, богатым, как и ее наряд. — Но, конечно, мы должны осмотреть его как следует…

— Естественно, естественно, миссис Примп, — ответил Фишблик, стараясь не выдать своего волнения. — Превосходное имение… и не исключено, что я смогу сделать вам некоторую скидку с продажной цены…

Мистер Примп отмахнулся:

— Примп с Минсинг-лейн не торгуется, — заявил он. — Главное, когда вы можете показать нам дом? Предупреждаю вас, Фишблик, что к вечеру мы должны вернуться в Лондон.

— Мы можем поехать немедленно…

— Невозможно. Но если вы зайдете за нами в половине третьего в гостиницу «Мидлэнд»…

— Конечно, мистер Примп, я договорюсь, чтоб была машина…

— А до тех пор, — произнесла миссис Примп еще более низким голосом, — вы должны ознакомить нас со всеми подробностями…

— Я как раз собирался это сделать, миссис Примп. — Фишблик был до того взволнован, что никак не мог отыскать бумаги. — A-а, вот они. Отличное приобретение для человека со средствами…

— Мистер Примп — человек с большими средствами, олдермен Фишблик, — холодно сказала миссис Примп.

— Люблю вести дела вот так, — и мистер Примп ударил ладонью по столу, сквозь очки сверля глазами перепуганного Фишблика. — Значит, в половине третьего в гостинице «Мидлэнд». И не заставляйте меня ждать. Спросите у кого-нибудь с Минсинг-лейн, кто такой Примп. Я не люблю толочь воду в ступе. Сказано — сделано!

— Да, мистер Примп. Я уверен, что вам…

— Всего доброго, — сказал мистер Примп резко. — Пойдем, дорогая. Не провожайте нас, Фишблик. Вам надо подготовиться.

Спустя пятнадцать минут, когда Фишблик все еще пытался выяснить финансовое положение Примпа с Минсинг-лейн, доложили о приходе полковника Слоумена. Это был высокий, темноволосый, внушительного вида мужчина, чем-то напоминавший лорда Китченера, только помоложе. Он явился в сопровождении дочери (Сисси на этот раз была одета скромно и не накрашена) и сына — это был я с большими светлыми усами, которые дядя Ник сделал из крапе; себе он тоже наклеил усы, длинные и черные. Во время этого спектакля в честь Фишблика я случайно узнал, каким хорошим актером мог бы стать дядя Ник.

— Я полковник Слоумен, бывший шеф полиции в Пенанге. А вы тут, как я понимаю, агенты по продаже Хикерстон-Холла? Ну-ну, дорогой сэр, или да, или нет. Если нет, так прямо и скажите, у меня мало времени.

— Да, полковник Слоумен, да. Вы хотите осмотреть дом?

— Разумеется, хочу. И мои дети тоже хотят. Мы не собираемся покупать дом, не осмотрев его. Вы что, меня за идиота принимаете?

Ошеломленный Фишблик встал и вышел из-за стола. Он был рыжеватый, длинноносый и тонкогубый человек с глазами, несколько напоминавшими распространенные тогда стеклянные затычки для пивных бутылок. — Я могу немедля доставить вас туда, полковник Слоумен…

— Нет, не можете. У меня свидание с лордом-лейтенантом. Старый друг. Единственное время — сегодня днем. Зайдите за нами в половине третьего. Гостиница «Каунти».

— Боже мой! — Фишблик был в отчаянии. — Боюсь, что я… к сожалению…

— Это еще что такое? — загремел полковник Слоумен. — Если вы не желаете продавать имение, то так и скажите. «Боюсь, что я…» Великий Боже, неужели в этой стране не осталось ни одного делового человека!

— Просто я хотел бы перенести на другое время, кое-какие дела, — начал растерянный Фишблик.

— Перенести на другое время! Что за вздор! Я серьезно интересуюсь этим имением, и не мне вам говорить, что оно уже давным-давно объявлено к продаже, и если вы вообще заинтересованы в том, чтобы его продать, то покажите нам дом сегодня же, для чего зайдите за нами в гостиницу «Каунти» ровно в два тридцать. Ваши дела меня не касаются, у меня свои планы. Ровно в два тридцать в «Каунти». Дети, за мной!

Фишблика бросило в дрожь: он пошел за нами, пытаясь объяснить, что и почему он должен перенести на другое время, но дядя Ник не стал слушать и отмахнулся.

В гостинице «Мидлэнд», безуспешно пытаясь оставить записку для мистера Примпа, о котором там никто и понятия не имел, несчастный Фишблик наткнулся на двух экстравагантных американцев в огромных круглых очках и с бородками, как у дяди Сэма. Они тоже выразили желание взглянуть на Хикерстон-Холл — не как на возможное место жительства (они жили в Ошкоше, рядом со своей главной фабрикой), но как на здание, которое можно было бы приспособить для фабрики по производству игрушек.

— Да, сэр, — сказал один из них с ударением, — всемирно известных кукол и медвежат Саймона и Саймона.

— Кукол и медвежат? — запинаясь, пробормотал Фишблик, вообразивший, вероятно, что он сходит с ума.

— Радость малышей в семнадцати странах, сэр, — сказал другой американец, сурово глядя на Фишблика через огромные очки. — Мы хотим сделать Хикерстон-Холл центром нового процветающего объединения.

— А Саймон и Саймон не скряги, сэр, — сказал его партнер с таким же суровым взглядом. — Если место подходящее, цена тоже будет подходящей, да, сэр.

— Мы осмотрим его сегодня. Будем ждать вас в «Красном льве»… скажем, в половине третьего…

— Другого времени у нас нет, олдермен. Вы согласны или нет? Если хотите делать дело с Саймоном и Саймоном, то будьте там с машиной ровно в половине третьего.

Они не дали бедному Фишблику вставить ни слова.

— Саймон и Саймон. Оборотный капитал пять с половиной миллионов долларов. Куклы и медвежата, известные во всем мире. Увидимся в половине третьего.

— Слушайте, — закричал Дженнингс, появляясь вместе с Джонсоном в баре (это они изображали деловых американцев), — бедняга совсем спятил. Когда мы уходили, он слова вымолвить не мог.

— Ну, что-то будет на заседании муниципалитета! — сказал Джонсон. — Можете плюнуть мне в глаза, если имя Фишблика не попадет в четверг в газету. Мне виски, Томми.

Было решено, что «Индийский ящик» вскроют на втором представлении в четверг, не во время нашего номера, а после скетча Томми, когда он уже откланяется. И вот мы все выходим: дядя Ник в костюме и гриме Гэнги Дана, Томми и Джули, Перкс из магазина Смедли и Джонса с «Индийским ящиком» и я в своем лучшем костюме. Театр набит битком: после того как мы объявили о предстоящем угадывании заголовков, мистер Пафф каждый вечер устраивал нам в газете какую-нибудь рекламу, и дела наши пошли на лад. Под руководством дяди Ника мы заранее отработали все, что предстояло сделать на сцене.

Начал Томми. Он сказал:

— Леди и джентльмены! Друзья! Перед вами мистер Перкс от Смедли и Джонса. Он пришел сюда затем, чтобы засвидетельствовать, что волшебный ящик — вот он — находился в его, — Смедли и Джонса, — владении с тех пор, как во вторник днем он был публично заперт, перевязан и опечатан, и что Гэнга Дан ни разу не появлялся поблизости. Не так ли, мистер Перкс?

Отчаянно прокашлявшись, Перкс ответил, что это так.

Джули рассказала, как Гэнга Дан пообещал положить во вторник утром в ящик листки бумаги с заголовками сегодняшнего последнего выпуска «Ивнинг мейл».

— Если он это сделал, то как — одному Богу известно, — заключила она. — Но мы знаем, что последний раз он приблизился к ящику во вторник утром. А сейчас я прошу мистера Перкса и мистера Хернкасла, главного ассистента Гэнги Дана, сломать печати и развязать шнуры.

Перкс и я проделали это медленно и торжественно. Перкс весь обливался потом, и мне тоже было не по себе при всей моей вере в дядю Ника. Если фокус не удался, — а для меня все еще оставалось тайной, как он может удасться, — нас закидают гнилыми яблоками.

Настала моя очередь. Я уже полчаса бормотал про себя то, что мне предстояло сказать:

— Леди и джентльмены, сейчас я попрошу Гэнгу Дана вручить мне ключ и, во избежание всяких подозрений, передам его мистеру Перксу, чтобы он отпер ящик. — Я пересек сцену и почтительно поклонился дяде Нику, который церемонно достал большой красивый ключ. Держа его высоко над головой, я подошел к Перксу. Он отпер ящик, достал три листка тонкой бумаги и разгладил их, чтобы прочесть, что на них написано. Но Томми, которому наскучило стоять без дела, схватил их и прочел вслух три заголовка. В первом было что-то про Ллойд Джорджа, во втором — про цены на индюшек, а третий, вызвавший невообразимый смех в зале, был такой: «Скандал в муниципалитете: снова олдермен Фишблик». Под смех и аплодисменты публики Томми протянул листочки Перксу, чтобы тот подтвердил, что он правильно прочитал написанное. Перкс энергично закивал, но его не было слышно. Дядя Ник шагнул вперед, поклонился, был встречен аплодисментами, но тут же дал знак опустить занавес. Я видел, что он в ярости.

— Какого черта вам понадобилось встревать? — сердито спросил он у Томми. — Я договорился, что их прочтет этот Перкс.

— Так ведь куда лучше, что это прочел я, старина. У него бы они не стали так смеяться над Фишфейсом.

— Для вас главное смех, а для меня — мои фокусы. Теперь они все думают, что на этих бумажках ничего не было, что вы просто вспомнили сегодняшние заголовки.

— Не думаю, старина, — беззаботно возразил Томми.

— А вы вообще не думаете, вот в чем ваша беда, — проворчал дядя Ник и зашагал прочь. Томми с криком «ну-ну, постойте!» устремился за ним.

Мы с Джули вместе пошли наверх к нашим уборным, не спеша и держась как можно ближе друг к другу.

— Дик, милый, но как же все-таки он это сделал? Это ведь на самом деле были сегодняшние заголовки! И они были в ящике, я уверена, что маленький мистер Перкс не смошенничал. Но как Ник мог знать их во вторник утром? Неужто он и вправду может заглядывать в будущее!

И думаю, что, если бы я серьезно ответил ей «может», она бы не стала со мной спорить. Джули была далеко не дура, но в ней как во всякой женщине жило стремление презреть рациональность, логику, очевидность и приветствовать любое проявление необъяснимого, чудесного, сверхъестественного. Я пришел к убеждению, что эта женская черта скорее хороша, чем плоха, ибо предохраняет нас от сетей нашего рационализма и всяких теорий причины и следствия. Но я не мог признать дядю Ника провидцем и сказал ей об этом.

— Это фокус, сам дядя Ник его терпеть не может, но как он делается, я до сих пор не знаю.

— Мне это безумно любопытно, милый. — Она остановилась и подошла еще ближе. — А ты скажешь мне, когда узнаешь?

— Нет, Джули.

— Ах, скверный мальчишка! Впервые я тебя о чем-то попросила — и что ты мне отвечаешь! Ну ладно, тогда я не скажу тебе о тех людях в Ноттингеме… на следующую неделю. Ты помнишь, о чем речь?

— Конечно. Это те, у кого я должен остановиться. Но понимаешь, Джули, я поклялся дяде Нику никогда никому не объяснять его фокусы и иллюзии. Это ведь его хлеб, Джули, да пока и мой тоже. Не хочешь же ты, чтобы я нарушал свои клятвы.

Она рассмеялась.

— Конечно, хочу, пока ты не даешь их мне. Ладно, милый, я тебя прощаю. Вот фамилия и адрес этих людей. — Она достала из-за пояса сложенную бумажку. — Писать им не надо, разве только ты передумаешь.

— Да что ты, конечно, я остановлюсь у них.

— Тогда не трудись писать. Они тебя ждут. А ты, если нам повезет, надеюсь, будешь ждать меня в один прекрасный рождественский день. Нет, милый, пойдем. Томми может хватиться.

Когда я добрался до уборной дяди Ника, он выпроваживал оттуда двух молодых репортеров. Когда они ушли, он начал переодеваться и сказал:

— Они хотели, чтобы я объяснил им, как это делается. Прощелыги! Я не изобретал этого фокуса и невысокого о нем мнения, но уж дарить его газетам вовсе не собираюсь. Пускай сами разгадывают. Мне тоже пришлось поломать голову, когда я его впервые увидел.

— Джули Блейн просила, чтобы я ей объяснил, — сказал я как можно небрежнее.

— Это, наверно, Томми ее подучил. А что ты ответил, малыш?

— Что я не знаю, как вы это делаете, и даже если б знал, то не сказал бы. Я сказал, что дал клятву.

— Молодец. Хотя если б вы оба были в чем мать родила, она бы из тебя вытянула все что угодно. Держи с нею ухо востро, малыш. Кстати, эту бутылку прислала дирекция. — Он налил шампанского себе и мне. — Это самое меньшее, что они могли сделать за мою сверхурочную работу. Терпеть не могу фокус с ящиком. Одна сплошная наглость и никакого искусства. Совсем не в моем стиле. — Он выпил полстакана, потом взглянул на меня. — Ну-ка, подумай хорошенько, малыш, все взвесь, и если ты не сможешь мне сказать, как это делается, тебе не стоит работать в моем номере. Не торопись.

Я не торопился. Дядя Ник кончил переодеваться, привел себя в порядок, — он был человеком очень опрятным и не желал нанимать «костюмера», хотя вполне мог себе это позволить, — и только тогда снова обратился ко мне:

— Ну что, малыш, каков ответ?

— Наверняка дело в ключе, дядя Ник. Других объяснений я не вижу.

— Совершенно верно. Я просматриваю газетные заголовки, выбираю три из них и пишу на специальной тонкой бумаге. Затем эти три листочка сворачиваются в трубочку и засовываются в ключ. Ключ вставляют в замок, и он выбрасывает их, и, когда крышка поднимается, заголовки уже в ящике. В ключе есть маленькая пружинка — это тонкая работа, а все остальное — детские игрушки. — Он налил себе еще шампанского. — Держи язык за зубами, малыш: мне недавно пришла в голову одна идея — я еще ею вплотную не занимался, но сдается мне, из нее такое может выйти, что у всех мурашки забегают. Только мне понадобится второй карлик. Однако тут работы на несколько месяцев, — закончил он с довольным видом.

Помню, я подумал — мысль у меня тогда работала только в одном направлении, — что чем больше он будет занят этими двумя карликами, тем лучше будет для нас с Джули. Может быть, удача нам улыбнется.

В субботу я сказал ему и Сисси, что в Ноттингеме буду жить отдельно, потому что уже договорился и остановлюсь у знакомых. Он выслушал это спокойно, но Сисси огорчилась.

— Ну, Дик, а я так надеялась, что мы будем все вместе праздновать Рождество.

— Перестань, девочка, — сказал дядя Ник. — Терпеть не могу Рождество.

— Неправда, Ник.

— Правда. Все это глупости.

— А как же ребятишки?

— «А как же ребятишки?» — грубо передразнил он. — Как же, говоришь, ребятишки? Очень просто: они любят Рождество, потому что получают подарки. Они полюбят любой день, когда им станут дарить подарки. Середину апреля, конец октября — любое время. А взрослых водят за нос торговцы — взвинчивают цены, именно потому, что их переполняет рождественский дух доброй воли и благорасположения ко всем людям. Сегодня я получил рождественскую открытку — все про старую дружбу и добрые чувства и размышления у камина, — а прислал мне ее агент, и большего негодяя я в жизни не видел. Так что не говори мне о Рождестве, девочка. Я его вытерплю, но провалиться мне, если я стану ему радоваться. Я живу тем, что обманываю других, но самого себя мне обманывать ни к чему.

5

Ноттингем, в котором я оказался впервые, мне понравился; да и погода там была лучше, чем в Шеффилде и Берманли. Друзья Джули, Альфред и Роз Бентвуд, поселили меня в лучшей комнате из всех, где мне приходилось жить, — она была просторная, устланная коврами, с двуспальной кроватью и красивым новым газовым камином. Это, конечно, была комната для гостей, и они просто сделали мне любезность по просьбе Джули, хотя я и настоял на том, что буду платить им за жилье. До замужества Роз Бентвуд была актрисой на маленькие роли. Альфред Бентвуд служил у какого-то табачного торговца-оптовика и был вполне доволен своей работой. Это были жизнерадостные толстяки лет сорока, великие любители театра и вечеринок, на которых они, по-видимому, всегда были желанными гостями, потому что смеялись по всякому поводу и почти без повода. Когда я пришел, — дело было в воскресенье вечером, довольно поздно, — они так хохотали, что я даже забеспокоился, в порядке ли мой костюм, не забыл ли я застегнуть брюки; но скоро я обнаружил, что они смеются не переставая. Эти были добрые, гостеприимные и хлебосольные хозяева, и при желании в их доме можно было целый день есть и пить; первые полчаса с ними было занятно, но потом вам приходило в голову, что слишком уж много они смеются. В понедельник Джули пришла к чаю — они с Томми остановились в «Летающей лошади» где-то в Поултри, — но не успели мы наскоро обняться и обменяться поцелуями, как уже пора было идти на первое представление.

Будь это обычная педеля, мне, наверно, понравился бы Ноттингем и жизнь у Бентвудов. Но неделя была рождественская, и само Рождество приходилось на четверг (я прошу прощения, что в моих воспоминаниях все всегда случается в четверг, но так оно и было, и тут уж я ничего не могу поделать), и именно из-за Рождества все шло иначе и хуже, чем обычно. Мне приходило в голову, что нам вообще не следовало там появляться до Рождества. Зрителей было мало, и мысли их были заняты другим — подарками и вечеринками. Дяде Нику все это было отвратительно, хотя вообще Ноттингем ему нравился, и он выбросил из номера «Исчезающего велосипедиста», сказав, что публика его не заслужила. В среду, в сочельник, Томми так напился, что ко второму представлению еле держался на ногах, но должен признаться, — я пошел в зал и смотрел его номер, — играл он все равно замечательно. Что касается Дженнингса и Джонсона, то они всю неделю были слегка «под мухой».

Бездомные и сознающие свою бездомность, мы тем не менее как угорелые носились по переполненным магазинам, покупая подарки. Я купил коробку сигар для дяди Ника, шарфик — для Сисси, старого солодового виски для Дженнингса и Джонсона и брошь, которая мне, конечно, была не по карману, — для Джули. Я все думал, не послать ли телеграмму Нэнси в плимутский театр «Ройял», потому что несмотря на Джули я не мог выбросить ее из головы, особенно в сочельник, но в конце концов не послал. Я еще гадал, что же произойдет на Рождество, когда играть мы, конечно, не будем, и весь город закроется ставнями и отвернется от нас. Я знал, что Бентвуды уйдут на целый день к родственникам и будут там смеяться до упаду; до самого сочельника Джули не говорила мне, что она собирается делать, а только улыбалась и с таинственным видом шептала: «Потерпи, узнаешь!» После первого представления в среду я уже начал приходить в отчаяние.

Но в перерыве Джули прошла по уборным и пригласила нас от имени Томми на рождественский обед в «Летающую лошадь» (думаю, что это была ее работа). Были приглашены дядя Ник, Сисси и я, Дженнингс, Джонсон, Рикарло и еще какие-то знакомые Томми, игравшие в рождественской феерии.

— Как я рад, Джули, — прошептал я возле двери своей уборной (в ту неделю у меня была своя маленькая уборная). — Но какая нам с тобой от этого польза?

— Может, польза и будет. Когда я подам тебе знак, уходи. И за столом не увлекайся. — Она убежала, но я еще долго слышал ее смех.

В тот же вечер маленький эпизод в уборной дяди Ника еще раз показал мне, какой это удивительный человек. Мы говорили о том, что после Рождества надо снова включить в номер «Исчезающего велосипедиста». Вдруг я замолчал и потом воскликнул:

— Ах, я дурак… и свинья к тому же!

— Что случилось, малыш?

— Сэм, Бен и Барни! Понимаете, дядя, пока все в порядке, я о них и не вспоминаю. А на этой неделе мы одеваемся в разных уборных, так я и вовсе про них забыл. Не спросил, что они будут делать на Рождество. Не купил им подарков. А теперь уже поздно.

— Было бы поздно, если бы не я, — сухо ответил дядя Ник. — Они прекрасно проведут время в своих берлогах. Я спрашивал. Я послал им большую корзину, а в ней все, что их душе угодно. Корзина от меня и от тебя. И от Сисси, конечно, тоже.

— Ну, слава Богу! От сердца отлегло!

— Могу себе представить. Только надо все-таки думать, малыш. Завязывай узелки на память, вот как я. А теперь пожалуйте полсоверена, мистер Хернкасл, — это ваша доля.

— Конечно, дядя Ник. Вот десять шиллингов. А вы бы спросили их с меня, если бы я промолчал?

— И не подумал бы.

Я засмеялся.

— Значит, не заговори я о Сэме, Бене и Барни, я бы сэкономил десять шиллингов?

— Верно, малыш.

— И вы бы заплатили мою долю из собственного кармана…

— Да. Но ты бы упал в моих глазах, вот в чем штука, Ричард. А мое уважение, наверно, стоит десяти монет…

— Еще бы. Но признаюсь, дядя Ник, вас понять не так-то легко…

— Это потому, что я до мозга костей здравомыслящий человек. А вполне здравомыслящие люди — большая редкость. — Он сказал это без улыбки, он не шутил. — Вы теперь почти все с приветом — кто больше, кто меньше. А я — нет. Кстати, завтра на обеде у Томми следи за собой.

— А почему? Что вы имеете в виду?

— Не прикидывайся, малыш. Я имею в виду мисс Джули Блейн. Ты думаешь, никто ничего не заметил на позапрошлой неделе в Шеффилде? Сисси не больно-то умна, по и она все видит и слышит. Да и я тоже. Так что смотри, малыш, чтобы завтра ничего такого. Нам нужно веселое Рождество, а не неприятности.

— Я думал, вы не верите в веселое Рождество.

— И не верю. Мы ведь большей частью просто дурачим сами себя. Но что такое неприятности, я знаю и не хочу их. Так что завтра не распускай руки, малыш.

Рождественским утром я встал поздно, выпил чаю с ломтиком тоста, полюбовался подарками, которые Бентвуды сделали друг другу, поглядел, как они, нагруженные разноцветными свертками, уходили на весь день в гости к его брату, заливаясь по обыкновению радостным смехом. Это было примерно в полдень. В «Летающей лошади» нас ждали к часу, поэтому я с полчаса собирал свои подарки и снимал со стен веточки остролиста и розовые бумажные цепи, которые миссис Бентвуд развесила в моей комнате, — они тут были как-то не на месте. День был холодный, могло похолодать еще больше, и я оставил газовый камин включенным, только убавил пламя и поставил перед ним блюдце с водой, чтобы в комнате было чем дышать, когда я вернусь. Я не мог отделаться от ощущения, что еще до конца дня в этой комнате произойдет что-то очень важное.

Взяв подарки, я вышел из дома и не спеша — времени оставалось еще вполне достаточно — пошел по Северной, потом по Южной Шервуд-стрит в сторону Поултри. Во мне боролись два чувства — они должны были бы нейтрализовать одно другое, но этого не происходило. То ли эти чувства располагались на разных душевных уровнях, то ли я колебался между ними. С одной стороны, я был возбужден и полон страстного ожидания. Ведь как-никак я направлялся не куда-нибудь, а на веселый и обильный рождественский обед в знаменитой старой гостинице, к тому же там будет Джули, и кто знает, что может случиться — во время обеда или после него. Среди этих мыслей и радужных надежд Джули сверкала, как фея с рождественской елки. А с другой стороны, я чувствовал какую-то опустошенность и печаль. Может быть, меня подавлял вид Ноттингема в рождественское утро, с его пустынными и притихшими улицами, — словно город отворачивался от меня, показывая, что вот он дома, а я — бездомный. Может быть, отсюда и шло мое чувство печали и опустошенности. Но теперь мне кажется, было еще что-то, не связанное со временем и местом, а имевшее отношение только к роману с Джули. Я думаю, что еще до того, как этот роман по-настоящему начался, я уже представлял себе, чем он кончится.

На обед было приглашено четырнадцать человек. Кроме нас восьмерых были участники феерии: Первый Мальчик (пышная сорокалетняя женщина), Первая Девочка (вся в локонах и ямочках), Королева фей (крупная блондинка, радость Рикарло), Король демонов (пожилой баритон с густыми бровями и сизым подбородком), комики братья Бегби (оба маленькие, без возраста, с помятыми лицами). Я оказался между Сисси и Королевой фей из феерии напротив Томми и Джули. Я спросил Джули, где старик Кортней, но она покачала головой и нахмурилась, и я понял, что он у Томми в немилости. (Это относилось и ко мне, но потом я узнал, что Джули добилась для меня приглашения, сказав Томми, что я как-никак племянник Ника, и Ник без меня не пойдет.) Пока пили розовый джин и херес с горьким пивом, все обменялись подарками. Дядя Ник преподнес мне потрясающий набор акварельных красок и кисти, Сисси — два галстука, а Дженнингс и Джонсон, которым я подарил старое солодовое виски, вручили мне футляр с тремя прекрасными трубками. С Джули мы шепотом условились обменяться подарками позже. После этого уселись за стол, ломившийся от яств и вин. Женщины, за исключением Джули, которая на людях всегда была холодноватой и отчужденной, вначале держались чрезвычайно церемонно, хотя и очень мило, и трепетали ресницами, но затем, после первых бокалов вина и рюмок виски, когда хлопушки были разорваны и бумажные шляпы надеты набекрень, они почувствовали себя свободнее, читали вслух предсказания и загадки, найденные в хлопушках, и хохотали до упаду, слушая соленые актерские шутки. Дядя Ник, дымя сигарой и приступив уже ко второй бутылке шампанского, завернул три игрушки в цветную бумагу, повертел пакетик между ладоней, потом развернул его и показал нам, что игрушки превратились в пачку сигарет. Рикарло развлекал Королеву фей, он жонглировал вилкой, ложкой и четырьмя хлопушками. Томми надевал разные бумажные шляпы и произносил соответствующие каждой монологи; это было очень забавно, но под конец он расшумелся, и речь его стала бессвязной. Дженнингс и Джонсон, найдя более или менее подходящие шляпы, изобразили невадского шерифа и краснокожего индейца. Мы с Джули смеялись и аплодировали вместе со всеми, но всякий раз, когда наши взгляды встречались, я понимал, что на самом деле она не здесь, не среди них. Потом Томми, сильно взмахнув руками, качнулся назад и упал вместе со стулом; дядя Ник и Билл Дженнингс подхватили его и поставили на ноги, но он, ничего не видя и с трудом ворочая языком, требовал новой выпивки. К этому времени все уже вышли из-за стола. Джули посмотрела на меня, и я, пользуясь суматохой, незаметно выскользнул на улицу.

Помня, что говорила Джули, я ел немного, но выпил свою долю бургундского и, идя быстрым шагом к дому Бентвудов с подарками под мышкой, уже не чувствовал ни печали, не опустошенности. Я прошел прямо в свою комнату, прибавил огня в газовом камине, задернул занавески и начал устраивать разные световые эффекты. У Бентвудов было электричество — довольно большая редкость в 1913 году — и великое множество светильников; в моей комнате на потолке висела целая гроздь ламп, затянутых желтым шелком, а по стенам еще шесть ламп в розовых абажурах, поэтому можно было зажигать их в различных сочетаниях. Я распаковал подаренные дядей Ником акварельные краски, но был слишком неспокоен, чтобы рассматривать их и радоваться, — тот, кто желает усмотреть здесь нечто символическое, волен это сделать. Я надел шлепанцы, умылся, примерил один из галстуков — подарок Сисси — и остался им недоволен. Разумеется, я не переставал гадать, придет ли Джули, и если придет, то когда. Мысль, что я могу напрасно прождать много часов, была невыносимой. И все же если бы мне сообщили, что она не может прийти, я бы пережил это и даже почувствовал облегчение. Несообразность — верно? Но тут я ничего не могу поделать, ибо все было именно так. Я слонялся по дому, брал в руки какие-то вещи и, не взглянув, клал на место, несколько раз поднимался по лестнице и нарочно спускался вниз не обычным способом, а как-нибудь по-чудному, чтобы прошло больше времени. Конечно, я поминутно взглядывал на часы, хотя что толку было знать, двадцать ли минут пятого или уже половина; я все равно твердил себе, что мои часы спешат, чего в действительности не было. И вот, когда я уже почти решил, что она не придет, я услышал, как открывается входная дверь, и пулей помчался вниз.

Мы обнялись, поцеловались, и она сказала, снимая пальто:

— Заждался, милый? Я ушла сразу, как только смогла. Томми пришлось тащить в постель вскоре после твоего ухода, но надо было еще убедиться, что он заснул. А сюда я, конечно, шла пешком.

— Вот мой подарок, Джули. — И я протянул ей брошь.

— Ах, какая прелесть! — воскликнула она. — Прелестная старинная вещь!

— Испания, восемнадцатый век, — сообщил я гордо.

— Милый, но мог ли ты себе это позволить?

— Не мог, но позволил.

— Дорогой мой! — Она поцеловала меня. — А вот что я тебе дарю. Я знаю, у тебя таких нет. — Это были красивые наручные часы, вещь тогда еще не столь распространенная, как позже, во время войны. Я был в восторге. Когда я поблагодарил и поцеловал ее, она сказала: — Надеюсь, у тебя тепло. На дворе мороз, да и тут внизу тоже прохладно.

— Совсем тепло. Увидишь.

— Я пойду туда. Подожди пять минут, милый, и поднимайся. Принеси с собой виски и бокалы. Если у тебя нет виски, возьми у Бентвудов, Роз не рассердится. Всего пять минут, милый, пожалуйста.

Ровно через шесть с половиной минут по моим новым часам я постучал в дверь своей комнаты бутылкой виски, из которой уже отхлебнул глоток, и вошел, не очень зная, чего мне ожидать. Она стояла передо мной обнаженная…

И тут произошло что-то неповторимое. Несколько мгновений, пока она молча улыбалась и я тоже молчал, я воспринимал ее красоту как пейзаж или прекрасную картину, вне желания, не думая о том, чтобы обладать ею. Теперь мы живем в мире обнаженных или полуобнаженных женщин, в мире рук и плеч, икр и бедер, так часто выставляемых напоказ и таких загорелых, что самая кожа их кажется своего рода одеждой; но когда женщины были закутаны с головы до пят, такая нагота была потрясающим откровением, словно свершилось чудо и ожившая статуя, жемчужно-опаловая, слабо светящаяся, вышла из темного вороха одежд. Джули воистину была прекрасна в своей наготе. Распущенные темные волосы обрамляли тонкое, нежное, чуть поблекшее лицо, а тело было полным, почти пышным — упругие полушария грудей, неожиданные после этих впалых щек; великолепные бедра над плотно сдвинутыми коленями, очень женственными и трогательными; я даже успел удивиться, почему художники изображают нечто розоватое и бесформенное вместо темного треугольника — последнего, резкого и сильного штриха, придавшего законченность этой непостижимой по совершенству золотисто-розовой скульптуре. Все это, может быть, звучит слишком бесстрастно и хладнокровно для нормального двадцатилетнего юноши, впервые увидевшего раздетой ждущую его женщину, но тут я ничем не могу помочь, ибо так оно было, хотя, конечно, этот чистый взгляд, эта бесстрастность художника длилась всего лишь несколько мгновений.

Но вот она шевельнулась, я бросился к ней, мы осыпали друг друга страстными поцелуями, моя одежда полетела на пол… Джули застонала. Это первое объятие было недолгим; помню только, что я, неуклюжий, неопытный юнец, был потрясен, почти испуган силой и глубиной ее чувственности, которой я до сих пор не подозревал в Джули Блейн: словно я не обладал ею, а был внезапно ввергнут в огромный незнакомый мир, океан стонов и неистовства плоти, — мир наслаждения, неотличимого от боли, унесен назад в те времена, когда все сущее было еще безымянно и безлично.

Мы растянулись возле огня в сверкающем изнеможении, выпили виски и немного покурили. Джули пыталась мне что-то рассказать, и в то же время говорить ей не хотелось, поэтому она произносила какие-то обрывки фраз, которые я должен был составлять вместе, хоть у меня и не было настроения заниматься исследованием ее интимной жизни. Но я понял, что человек, с которым она жила, был удивительным любовником, а теперь, с Томми, она месяцами лишена настоящего удовлетворения. Потом она сказала, чтобы я не шевелился, и неслышно вышла из комнаты. Вскоре она вернулась с полотенцем и губкой и очень осторожно и нежно, словно я был какой-то драгоценностью, обтерла мое лицо и тело; потом начались медленные прикосновения, поглаживания; и по ступеням невыразимого блаженства она повела меня в другой незнакомый мир, в восточный сад наслаждений. И потом на постели мы снова любили друг друга, на этот раз медленнее и, что касается меня, в общем более сознательно: я уже не был потрясен и испуган, я не уступал ей, и мы достигли вершины одновременно. Но даже тогда это было удивительно безлично, анонимно — не Ричард Хернкасл любил Джули Блейн, а просто мужчина обладал женщиной.

Ей давно уже было пора идти. Обнаружив это, она встревожилась. Она собиралась возвратиться в гостиницу одна, но я не мог этого допустить и, пока она одевалась в ванной, тоже быстро оделся и был готов задолго до нее. На обратном пути в Поултри она держала меня за руку, иногда прижимаясь ко мне, но почти ничего не говорила и все повторяла: «Правда, милый, это было чудесно?» Я инстинктивно чувствовал, что нам надо было бы жадно расспрашивать друг друга, говорить много, горячо и ненасытно, но этого не было: мы едва обменялись двумя словами, и я понимал, что это нехорошо. Мы остановились, не доходя до входа в гостиницу, быстро поцеловались и разошлись.

Бентвуды еще хохотали где-то до упаду, и я поднялся наверх в свою комнату, теперь слишком теплую и душную, полную запахов не только виски и табака, но еще и любви, и это был какой-то рыбный запах, словно мы только затем с таким пылом упали в объятия друг друга, чтобы возвратиться в океан, откуда некогда вышли наши далекие предки. Я отдернул занавески, распахнул окна и двери, и скоро в комнате стало совсем холодно от морозного ночного воздуха. Потом я закурил трубку, осторожно любовно разложил акварельные краски и кисти, которые мой удивительный дядя Ник так тщательно выбрал для меня, и с восхищением принялся их разглядывать. Может быть, из-за того, что последний раз я держал кисть в руках в обществе Нэнси, а может быть, по каким-то другим, более таинственным причинам, она вдруг возникла в моем сознании, хотя я старался изгнать ее образ и даже не помнил ясно, как она выглядит, зато ясным было мое представление о ней как о человеке. Тут я внезапно почувствовал, что проголодался, сошел вниз, прихватив остаток виски, и стал искать какую-нибудь еду; в конце концов я съел сандвич с языком и три куска сладкого пирога. Лег я рано, немного почитал, потом выключил свет и уже почти засыпал, когда мимо моей двери с обычным хохотом прошли Бентвуды.

Наутро, когда мы с Альфредом Бентвудом вымыли и убрали посуду после завтрака, я оставил его проверять запасы спиртного и бокалы (вечером они ждали гостей) и поднялся в свою комнату, где застал Роз, уже кончавшую стелить постель. Она весело взглянула на меня.

— Я не хотела говорить при Альфреде, — сказала она, — но, по-моему, ты вчера хорошо повеселился, а? Я хочу сказать, ты совсем не прочь был остаться в доме за хозяина?

— Ну… как вам сказать… пожалуй… — неопределенно ответил я, делая вид, что не замечаю ее взгляда.

— Еще бы, гадкий мальчишка! Ты думаешь, я не догадываюсь, чем ты тут занимался? В таких делах я настоящий Шерлок Холмс.

Уворачиваясь от ее наступления, я сказал:

— Да, миссис Бентвуд… Роз… я взял у вас немного виски. Вы простите… я вам верну…

— Не надо, что ты! У тебя была уважительная причина. — Роз покатилась со смеху. Я тоже смеялся вместе с ней, и вдруг, словно в кошмаре, она почудилась мне чудовищным и непристойным символом — заплывшей жиром ненасытной самкой. И к тому же еще, чтобы показать, что ни капельки не сердится, она влажно чмокнула меня в щеку.

6

До сих пор я описывал события неторопливо и пунктуально. Неделю за неделей. И хотя в дневниках того времени даты и места я указывал совершенно точно, все последующее припоминается мне словно кинофильм, лента которого сорвалась с катушки, и он идет скачками, прерывистый и невнятный.

Да так оно примерно и было с того дня, когда Джули стала моей. Мы стремились друг к другу, а до остального нам и дела не было. Свои обязанности я выполнял, и, кажется, неплохо, хотя порой чувствовал на себе любопытные взгляды дяди Ника и Сисси. Я переезжал из берлоги в берлогу, захлопывал за собой двери театров, порой пропускал стаканчик с Дженнингсом и Джонсоном и с улыбкой слушал их бесконечные воспоминания; ездил поездом и ходил пешком по чужим зимним улицам, гримировался и снова стирал грим; но все это я делал как во сне — во сне долгом и бессмысленном. О живописи, разумеется, не могло быть и речи, я и близко не подходил к картинным галереям и всякий раз уверял себя, что там плохое освещение. Я жил только для того, чтобы любить Джули, хотя на самом деле то, чем мы занимались, не было любовью; в подлинном смысле слова мы вообще любовниками не были, а скорее — заговорщиками, двумя фанатиками, охваченными одной страстью. Я думал об одном: где и как найти место для свидания. А короткие наши ежевечерние встречи за сценой — быстрый шепот и жгучие прикосновения — лишь подливали масла в огонь.

К концу недели в Ноттингеме и в начале следующей — в Лестере, угрюмом городе, который мы все ненавидели, ей было не до любви, о чем она мне напрямик и сказала, но потом от этого стало только, конечно, хуже. И вот, в среду вечером, в канун Нового года, мы решились на шаг, который еще неделю назад сочли бы чистым безумием. Они с Томми были приглашены к друзьям из лестерского театра, но Джули все жаловалась на головную боль и так долго тянула с одеванием, что Томми, до смерти любивший ходить в гости, не выдержал и ушел один. В ту неделю у меня была собственная маленькая уборная, где я и ждал Джули, сказав дяде Нику и Сисси, с которыми мы снова жили в одной берлоге, что хочу непременно закончить рисунок; она пришла ко мне, как только убедилась, что Томми ушел, я запер дверь, и в этой грязной каморке мы предались любви, лихорадочно и торопливо; а тут еще на беду к нам постучался пожарник, совершавший обход, я откликнулся, тогда он пожелал мне счастливого Нового года и долго топтался под дверью в ожидании чаевых. Полуодетые, обреченные на вынужденное молчание, мы уж и не думали о наслаждении и едва дождались, чтобы Джули могла выскользнуть незамеченной. Нет, такое не должно повторяться, решили мы.

Я как раз вовремя поспел к ужину, до того, как дядя Ник — он очень ценил торжественные церемонии — наполнил шампанским три бокала и предложил нам с Сисси встать и выпить в честь Нового года. Сигналом служил полночный бой часов.

— Ну, Сисси и Ричард, выпьем за тысяча девятьсот четырнадцатый год, и пусть он принесет нам хоть половину того, о чем мы мечтаем.

Сисси пустила слезу и поцеловала его. Я пожал дяде руку. С улицы доносился невнятный праздничный гул. Приход нового 1914 года праздновали даже в Лестере.

— А почему нельзя просить чего душе угодно? — с серьезным видом спросила Сисси.

— Это неразумно, — в тон ей ответил дядя Ник. — Попросишь слишком много — ни черта не получишь.

— Вот уж не думал, что вы суеверны. — Это сказал я.

Он закурил сигару.

— Я не суеверен. — И добавил после нескольких затяжек: — Благоразумие всегда себя оправдывает, даже если будущее покрыто мраком неизвестности и планов строить нельзя. Ну, а теперь идите оба спать — только не вместе, — а я начну Новый год с того, что покурю и подумаю над номером с двумя карликами.

Когда мы поднялись наверх, Сисси вдруг остановилась и поцеловала меня.

— С Новым годом, Дик! — Потом прищурилась и сказала шепотом: — А я догадалась, где ты был. От тебя пахнет ее духами. Он тоже знает, что тут дело нечисто, только я ничего не скажу, даже если он спросит. Но ты все-таки дуралей. Ведь мы же все тебя предупреждали.

Конечно, все меня предупреждали; но в то время было слишком рано, а теперь — уже поздно. В Бирмингеме нам повезло больше: у Джули там оказалась знакомая лавочница, и мы целых два дня не выходили из ее спальни — все то время, которое Джули осмелилась урвать. В Бристоле у меня был адрес от Рикардо, он там когда-то останавливался, и во вторник днем, пока он любезничал на кухне с хозяйкой, я сумел тайком провести Джули к себе, а потом незаметно выпустил ее из дома; в пятницу было еще проще, так как Рикарло водил хозяйку в кино. И за всем этим мне почти не запомнился сам Бристоль, он словно привиделся в долгом, смутном сне.

А ведь в другое время, не будь я как в чаду, и если бы зима была помягче, мне бы очень понравился Бристоль, где корабли заходят в самый центр, и над магазинами и трамваями вздымаются мачты; не гори я, как в лихорадке, да при менее суровой погоде я сделал бы много интересных зарисовок. Но мы все никак не могли насытиться друг другом, после встреч подолгу дразнили себя воспоминаниями, а потом ломали голову, где бы свидеться вновь; за сценой мы вечно шептались, строили планы и все больше и больше походили на фанатичных заговорщиков, которые, как одержимые, ничего вокруг себя не замечают и идут по жизни, точно призраки, — правда, не берусь утверждать, что Джули испытывала те же чувства.

Вскоре у меня с дядей Ником произошел разговор, прояснивший ближайшее будущее нашей бродячей жизни. Это было в субботу вечером, в Бристоле, когда я зашел к нему в уборную между представлениями.

— Не пойму, что с тобой творится, дружище, — начал он мягким голосом, хотя глаза смотрели строго. — У тебя такой вид, будто ты нашел два пенса, а потерял целый шиллинг. В чем дело?

— Это все зима виновата, дядя, — дни стоят темные, кругом ничего не разглядеть, я не успеваю даже открыть этюдник — до сих пор не испробовал те чудесные акварельные краски, что вы мне подарили.

Ответ убедил его. Сам он живописью не интересовался, но занятия мои уважал, считая, что я так же предан своему искусству, как он — своему. Для него это было именно искусство, а не просто способ хорошо зарабатывать.

— Сегодня утром я говорил по телефону с Джо Бознби, — помнишь его? Это мой агент… Он еще тебе не понравился.

— Верно, только я не подозревал, что вы это заметили.

— Я многое замечаю, малыш. Кстати, я и сам его недолюбливаю, как, впрочем, и он меня, хотя, если послушать наши беседы, это никому в голову не придет. Так вот, Джо составил новую программу. Взгляни-ка. На следующей неделе мы выступаем в Плимуте, вернее, в Девенпорте, но Плимут звучит красивее. Затем Портсмут и Саутси. И то и другое одинаково плохо: местечки порядком загаженные и полным-полно матросни. Но ничего не поделаешь, придется ехать. Затем — неделя отпуска, а со второго февраля — Лондон.

— И мы неделю будем свободны? — Я не знал, грустить мне или радоваться. Ведь Томми мог увезти Джули, но если он этого не сделает, у нас будет целая неделя. Только как быть с деньгами?

Дядя словно подслушал мой вопрос.

— О деньгах, малыш, не беспокойся. Эту неделю я тебе оплачу, а в следующие восемь, пока мы будем выступать в пригородах Лондона, я повышу тебе жалованье до семи фунтов десяти шиллингов, потому что жизнь в Лондоне дорогая.

— Спасибо, дядя Ник. Я тоже думаю, что дорогая, хотя совсем не знаю Лондона.

— Успеешь познакомиться с ним во время отпуска. Устроиться надо на все восемь недель. В Лондоне мы выступаем в разных варьете, но жить надо в одном месте. Сам я всегда останавливаюсь в одной и той же берлоге, в Фрикстоне, у старых друзей. Он бывший иллюзионист, голландец, по фамилии Ван Даман, женат на француженке, она — отменная повариха; для меня в Лондоне лучшего жилья не придумаешь. Сисси на неделю едет к своим, а потом будет жить там же, если захочет. Я на недельку думаю съездить в Париж. Хочу повидать по делу одного французского иллюзиониста. Что еще тебя интересует?

— Только одно: состав труппы тот же?

— Нет уж. Мы с Томми Бимишем не желаем стоять на одной афише. Я, как всегда, завершаю представление, а передо мной целый список звезд. Я предложил Джо включить Дженнингса и Джонсона. Рикарло месяца на два-три едет домой. Джо сказал, что с нами могут остаться Кольмары, я ответил, что мне все едино. Ты, кстати, не с крошкой ли Нони крутишь роман?

— Нет, и сомневаюсь, чтобы кто-нибудь с ней крутил. Она пустая вертихвостка, хотя мне-то это безразлично. Она не в моем вкусе.

— А кто же в твоем вкусе? — Вопрос был задан как бы невзначай, но сопровождался острым взглядом.

— Еще не знаю. — И чтобы перевести разговор на другую тему, я поспешил спросить: — А где в Лондоне все эти варьете? И хватит ли нам работы на восемь недель?

— С избытком. Холборн, Килберн, Стрэтфорд, Хэкни, Финсбери-парк, Вуд Грин, Чизик, Шепердс-Буш, — отбарабанил он. — Вот тебе восемь для начала, и все «Эмпайры». А есть еще и другие, не говоря уж об «Ипподромах», «Паласах» и прочих заведениях под Лондоном. Лондон — большой город, малыш, и нуждается в развлечениях. И зритель там хороший, особенно на северном берегу. Тебе понравится сезон в пригородах Лондона, Ричард. Я, во всяком случае, люблю там играть.

Я ответил, что мне, наверное, тоже понравится, и не солгал. А затем начал в тревоге раздумывать, как бы и где обсудить все эти новости с Джули во время второго представления. Нам приходилось вести себя осторожнее, потому что, по ее словам, Томми начал что-то подозревать и порой бросал на нее косые взгляды. И конечно, мы, как всегда, еще не знали, как нам удастся устроиться на следующей неделе, в Девенпорте или Плимуте. Одно я знал твердо: несмотря ни на какую Джули, я непременно должен увидеть мисс Нэнси Эллис, которая выступала в Плимутском Королевском театре.

7

Но все наши фантастические планы по поводу плимутской жизни рассеялись, как только мы прибыли туда в вихре больших мягких снежных хлопьев. Дело было в субботу. Хорошую берлогу найти оказалось трудно, и я смог отыскать лишь темную каморку в жалком домишке на мрачной боковой улочке Девенпорта, рядом с казармами. Домик принадлежал отставному флотскому старшине, и у жены его был такой вид, будто она тоже была старшиной: пять минут, проведенные за чашкой какао в обществе этой унылой четы, убедили меня, что прийти сюда с Джули все равно что привести с собой жирафу. Я, конечно, сказал об этом Джули. После трудной нервозной репетиции мы, как обычно, сидели в «Уютном уголке» соседнего кабачка — это был действительно уютный угловой зал: отблеск каминного огня играл на старой медной посуде, подчеркивая глубину темного полированного дерева, а огромные неправдоподобные сказочные снежинки за окном, казалось, падали где-то совсем в другом месте и в другом времени. Джули пила виски, я — горячий ромовый пунш. Поначалу мы были в зале одни.

— Ничего не поделаешь, милый, — говорила Джули. — Да и я в плохой форме. Мы остановились в Гранд-Отеле. Томми всегда очень горд и заносчив в тех городах, где не любит выступать. Севернее Бирмингема все идет иначе — там он чувствует себя как дома.

— А что же будет в Лондоне? Вы ведь выступаете во всех пригородных «Эмпайрах».

— Да, милый, хвала Господу! Хотя Лондон ему тоже не нравится. Правда, там у него есть любимая берлога и, — Дик, дорогой, об этом-то мне и не терпится рассказать, — он считает, что ему лучше пожить одному. Я всю неделю внушала ему эту мысль.

— Может быть, у него есть там женщина? — с надеждой сказал я.

— По мне — хоть десять. Лишь бы избавиться от оков. Я уже писала и спрашивала друзей, не сдаст ли кто уютную квартирку месяца на два. Поцелуй меня, милый, пока никого нет.

Я поцеловал ее, и это было лучше любого горячего пунша. А потом я добавил и пунша, а для Джули принес еще порцию виски.

— Спасибо, милый. Нам бы сюда медвежью шкуру да кучу подушек, и я готова остаться на весь день и почти на всю ночь. — На лице ее проглянула улыбка, и глаза засветились. Она казалась красавицей, и я сказал ей об этом.

— Кстати, ты, наверно, помнишь, что здесь, в театре «Ройял», выступает крошка Нэнси Эллис? — Она искоса взглянула на меня. — Повидать ее не собираешься?

— Собираюсь, — ответил я твердо. — И в театре, и, надеюсь, не только там.

— К чему такой вызывающий тон, милый? Если помнишь, я первая серьезно заговорила о ней, у нас с тобой тогда еще ничего не было. И я вовсе не хочу, чтобы ты или другие считали, что я отняла тебя у девушки вдвое моложе, с которой у вас начинался серьезный роман. А ты сказал, что между вами ничего нет, помнишь? Так стоит ли теперь стискивать зубы и с вызывающим видом заявлять, что ты намерен ее увидеть и в театре, и не только там? Почему бы и нет, милый, только скажи зачем тебе это?

— Честно говоря, я и сам не знаю. Вероятно, из любопытства. Для нас с тобой это не имеет значения. Я все равно не перестану думать о тебе.

— Это еще вопрос. — Она задумчиво посмотрела на меня. — А как ты ее увидишь?

— Оставлю в театре записку, а завтра приду на дневное представление. Сегодня они не играют.

— Томми хотел посмотреть их в среду. А я сыта по горло такими представлениями — скука смертная! Но Томми так и рвется в театр и меня с собой таскает, ему ведь надо кому-нибудь объяснять, почему комедийные актеры так плохо играют, а играют они и вправду отвратительно. Но если ты идешь завтра днем, а я — в среду, то что же будет с нами, даже если ты устоишь против ее хорошеньких ножек? Хотя мои тебе ведь тоже нравятся, верно?

Я ответил, что без ума от ее ног и от нее самой и что это ей отлично известно, однако пришлось признаться, что я сам не знаю, как нам быть на этой неделе.

— Обожаю тебя, милый. Давай подумаем. Фу-ты, черт! — Последнее восклицание относилось к тому, что мы уже не были одни в зале. — Допивай свой пунш, и пошли. Я все тебе скажу на улице.

Под хлопьями снега, разогретый желанием и горячим ромом, я согласился рискнуть и пойти в артистическую уборную. Мы решили только, что она пойдет вперед, а я выжду, пока в коридоре не будет ни души. Все удалось отлично, мы заперли дверь и уже через минуту предавались любви, торопливо, стараясь не шуметь, но с полным удовольствием. Конечно, куда лучше было бы иметь побольше времени да и места, чтобы была уютная постель и камин, но самая наша дерзость и бесстыдство придавали особую остроту чувствам.

Представление во вторник оказалось прескучным, если не считать тех минут, когда на сцену выходила Нэнси. В костюме пажа она была прелестна как никогда. И как никогда искрилась весельем — не то девушка, которую я так хорошо помнил, не то озорной мальчишка. Я сидел в первом ряду кресел, смотрел на нее, слушал, и чувства мои пришли в такое смятение, что я даже сейчас не берусь разобраться и описать их. Так было и потом, когда она вышла ко мне в гриме и в длинном плаще, накинутом поверх костюма. Мы стояли на маленькой площадке, у дверей кулис, кругом толпились люди.

— Дик, как я вам рада! — Она слегка запыхалась. — После этой глупой ссоры я все ждала письма или хотя бы поздравительной телеграммы к Рождеству и к Новому году. Я бы и сама вас поздравила, но по глупости не спросила, где вас искать. Вам понравилось представление?

— Не очень. Не считая вас, конечно. Вы одна стоите их всех, Нэнси.

Она сделала привычную гримаску.

— Я надеялась, что вы не станете так говорить, Дик. Вы же знаете, я этого не люблю. И потом — это неправда.

— Нет, правда. Но не будем снова ссориться, Нэнси. Может быть, вы переоденетесь, и мы пойдем посидим где-нибудь, где можно поговорить.

— Я бы с радостью, но сегодня не могу. Я приглашена к одной из наших девушек и обещала быть. По правде сказать, мне уже пора.

— Тогда завтра, Нэнси, Прошу вас.

— Хорошо. Только до двенадцати я занята, так что встретимся после дневного спектакля. Я постараюсь побыстрей переодеться, ведь времени будет совсем мало. Постойте-ка, давайте встретимся в Гранд-Отеле… Что с вами?

— Ничего, Нэнси. Я вас слушаю. Пусть Гранд-Отель. А там можно выпить чаю? Хорошо… В котором часу?

— Минут в двадцать пять шестого. А теперь мне и вправду надо бежать. Только, Дик… Ой, извините… — это относилось к рабочим сцены, которым мы загораживали дорогу.

— Не беспокойтесь, мисс Эллис, — сказал один из них с дружелюбной улыбкой. Она явно пользовалась симпатией персонала.

— Вы что-то хотели сказать, Нэнси?

— О, ничего особенного. Так, пустяки, а теперь я действительно должна бежать. Просто… вы в чем-то переменились. Ведь верно? Не надо, вы мне все расскажете завтра. — И она исчезла.

В среду после пяти я уже топтался в гостиной Гранд-Отеля. В половине шестого, когда мне показалось, что прошло уже несколько часов, я сел за столик и, чтобы убить медлительное время, попросил принести чай, булочки и пирожные на двоих. К шести я незаметно для себя выпил три чашки чая и сжевал большую часть булочек и пирожных. Конечно, я уже понимал, что она не придет. Затем, взглянув через зал на столик портье, я увидел Джули, которая спускалась по лестнице, чтобы сдать письма. Она огляделась вокруг и заметила меня.

— Дик, дорогой, неужели ты ешь все это один? И здесь, в самой гуще офицерских жен?

— Я ждал Нэнси Эллис. Но она не пришла.

— У-у, какой срам. — Джули не садилась, мысли ее где-то витали, и она словно тихонько посмеивалась. — По-моему, их представление ужасно, но сама Нэнси довольно мила. Так что же случилось? Вы опять поссорились?

— Я еще раз схожу в театр и вечером увижу ее. Если будет нужно, подожду у дверей.

— Дик, — начала она тихо и чуть наклонилась ко мне. И я почувствовал, что она снова здесь, рядом, и больше не разыгрывает светскую даму, отгороженную от меня стеклянной стеной. — Дик, милый, на твоем месте я бы не делала этого.

— Почему?

— По многим причинам. Если она просто не смогла прийти, а ты встретишь ее такой миной, вы снова поссоритесь. Если же она не пришла, потому что не любит тебя, то ходить под ее дверьми — это уж последнее дело. Нет, милый, послушай-ка лучше, что я скажу — это куда важнее. Если ты утром захочешь подать мне знак, оставь записку у служебного входа. Я забегу туда перед обедом за письмами для себя и для Томми. Оставь коротенькую, невинную записку.

После второго представления я быстро переоделся и пришел слишком рано; по словам швейцара театра «Ройял» ждать предстояло не менее получаса. Поэтому я зашел в соседний кабачок и заказал пиво, по оно не лезло мне в глотку. Я то и дело поглядывал на свои новенькие часы и всячески тянул время, но все-таки был на месте минут за десять до выхода первых актеров. Однако мимо прошла уже почти вся труппа, прежде чем я увидел Сьюзи Хадсон и Боба, а затем и Нэнси, которая шла позади. Так как я вовсе не жаждал встретиться с Сьюзи и Бобом, то старательно глядел в другую сторону, а потом прямо перед Нэнси круто повернулся и нетерпеливо окликнул ее. И снова, как бывало уже не раз, — точно один и тот же страшный сон, — она с каменным лицом прошла мимо, прибавив шаг, чтобы догнать Сьюзи и Боба и избежать моих попыток заговорить. Я сначала разозлился, а позже, за ужином, делая вид, что слушаю россказни отставного старшины о северном Китае, тыкал вилкой в кусочки вареной трески и чувствовал себя очень несчастным. Я вдруг понял, что чего-то ждал от встречи с Нэнси, — не секса, нет, тут безраздельно царствовала Джули. Я и сам не знал, на что надеялся, но, обманувшись в своих ожиданиях, словно окаменел от горя.

А утром я месил слякоть прокопченного и задымленного Девенпорта, чтобы оставить у служебного входа записку и уведомить мисс Блейн, что в три часа пополудни я буду проверять за сценой какую-то аппаратуру. Так оно и было. Джули бросила на ходу: «Здравствуй, Дик!» — и скрылась. А через десять минут я уже запирал за собой дверь ее уборной, где она ждала меня полураздетой. Мы не разговаривали и едва глядели друг на друга, мы были точно изголодавшиеся солдаты, которым вдруг подали жаркое и пудинг; но позже, когда мы оба почувствовали, что мерзнем, и принялись за виски, она вдруг обхватила ладонями мое лицо, нежно поцеловала меня и прошептала:

— Чудесный, милый мой мальчик! Мне очень жаль. Прости меня.

— За что, Джули?

Но она только закрыла глаза, покачала головой и сказала, что мне пора уходить и чтобы я был осторожен. Но в это время в театре уже не осталось ни души, не то что вечером во время представления: вокруг было холодно, тоскливо и пусто.

Последний вечер в Девенпорте я делал то же, что и все другие, и позволил себе только одно отступление от правил: между представлениями написал Нэнси письмо. Два первых длинных торжественных послания я разорвал, а когда времени уже не оставалось, сумел наконец выжать из себя несколько строк:

«Дорогая Нэнси, было время, когда я верил и надеялся, что мы будем друзьями, особенно после того замечательного дня среди лугов. Но Вы не сдержали обещания и не пришли в Гранд-Отель. А потом и вовсе прошли мимо, не сказав ни единого слова. Почему? Напишите мне, пожалуйста. Следующую неделю мы будем в Портсмуте, а затем девять недель — в Лондоне, и хотя в Лондоне у меня еще нет адреса, но Вы можете написать на имя нашего общего агента, Джо Бознби».

Закончил я искренним «Ваш». Я чувствовал, что непременно должен отослать это письмо; мне не с кем было поделиться, да и самому себе не мог толком ничего объяснить, но это желание мучило меня до тех пор, пока поздно вечером в субботу я не опустил письмо в ящик.

Неделя в Портсмуте была всего лишь долгим ожиданием последнего субботнего вечера. Мы с Джули несколько раз виделись и говорили о том, как все будет в Лондоне; мы ничуть не пресытились и не устали друг от друга, но любовных свиданий больше не было, хотя бы потому, что в начале недели я простудился, а в конце у Джули были свои заботы. Рикарло рвался домой и в субботу пригласил человек десять на прощальный обед. Томми Бимиш отсутствовал — к великому удовольствию Рикарло и моему, ему пришлось срочно уехать в Лондон, так что я сидел рядом с Джули. С берлогой в Лондоне мне помог Рикарло. Один из его друзей снимал квартиру в квартале доходных домов; здесь жили актеры, которые часто ездили на гастроли и потому подбирали жилье подешевле. (Уолхем Грин никак нельзя было назвать фешенебельным районом.) Приятель Рикарло устроил мне меблированную квартиру на четвертом этаже — две комнаты, с кухней и ванной — за тридцать пять шиллингов в неделю. Она принадлежала актерской чете Симпсонов, и хозяева как раз уехали на гастроли с пьесой «Молли Рафферта и Майк». Джули, у которой в лондонском театральном мире было полно друзей, тоже удалось снять очаровательную квартирку в Шеперд Маркете, в Мейфэре. Она не знала, как часто там пожелает бывать Томми, но очень надеялась выжить его из своей спальни, сохранив при этом роль и деньги, которые в Лондоне нужны как нигде. У нее там было столько друзей, что, как мне казалось, она скоро потеряет интерес к такому зеленому юнцу, хоть она и уверяла, что любовник я отличный; впрочем, должен признаться, что не заметил никаких признаков охлаждения или усталости: скорее наоборот, она с большим жаром строила планы нашей жизни в Лондоне.

Итак, дядя Ник думал о Париже, Сисси и Рикарло тянуло домой, Дженнингс и Джонсон мечтали встретиться в Лондоне с знакомыми американцами, а мы с Джули были заняты только собой. Понятно, что за всем этим Портсмут и Саутси вообще ни для кого из нас не существовали: мы привычно, автоматически исполняли свои номера и сразу же забывали о зрителях. Дядя Ник вручил мне расписание гастролей в лондонских пригородах: мы начинали 9-го февраля в одном из лучших варьете в «Эмпайре» Финсбери-парка; 16-го — «Эмпайр» в Хэкни, 23-го — в Вуд Грине и так далее. Я снова и снова пробегал глазами незнакомые названия и спрашивал себя, что же принесет мне этот огромный Лондон со своими бесчисленными «Эмпайрами».

8

В самом начале февраля Томми Бимиш уехал на неделю в Брайтон повеселиться с дружками-рестораторами и любителями скачек; он не настаивал, чтобы Джули ехала с ним, и мы получили в подарок целую неделю. Бояться было некого, и мы не разлучались ни днем, ни ночью. Это нас сблизило по-человечески, а не как самца и самку в период течки; еще две недели назад я такой близости и вообразить себе не мог: тогда для нас не существовало ничего, кроме постели. Конечно, я понимал, что я не тот, кто ей нужен, а всего лишь тень человека, который ее бросил; да и она мне была не пара; разве что в постели, но тут-то моя кровь и бурлила; однако теперь у нас появилось время поговорить, особенно когда мы лежали умиротворенные; мы испытывали друг к другу нечто вроде тихой нежности, хотелось поделиться мыслями, о чем-то поспорить, с чем-то согласиться, и мы неминуемо должны были стать ближе друг другу. Мы не любили друг друга, мы были лишь партнерами в любовной одержимости. Правда, в иные минуты, лежа в изнеможении, она зло высмеивала меня за то, что я не тот, кого она все еще любила и с кем могла устроить свою жизнь; да и я порой ощущал вдруг такую опустошенность и грусть, что не мог даже притворяться нежным, а уносился мыслями далеко-далеко. И все-таки чисто по-человечески мы сблизились.

Февраль не очень баловал нас погодой, и уйма времени уходила на переезды в метро или в автобусах и трамваях с затуманенными окнами. Джули, как истая актриса, сорила деньгами и всегда хотела брать такси, а я чаще всего не соглашался, и она дразнила меня «скопидомом». Зато она с удовольствием показывала мне Лондон, хотя гидом была неважным. К тому же она не любила тратить время на музеи и картинные галереи, а мне надоедали постоянные театры, концерты и прочие зрелища. В Лондоне я чувствовал себя серым провинциалом и сперва думал, что она постарается держать меня подальше от своих друзей; но, к моему удивлению, Джули настояла на том, чтобы я со всеми перезнакомился, правда, предварительно заставив меня купить новый костюм, из готовых, но вполне модный. Она хоть и не с первых дней, но перезнакомила меня со всеми и всю вторую и третью педели водила меня на артистические обеды и ужины, так что я наконец взбунтовался. По правде сказать, — о чем я и заявил ей напрямик, — большинство из тех, кого я встречал на этих раутах, не очень-то мне нравились. Старухи и молоденькие актрисы были еще куда ни шло, но что касается прочих, особенно знаменитостей местного значения, то такого скопища пустобрехов и кривляк я просто нигде не встречал. Мне нечего было им сказать и не хотелось их слушать. Джули должна была бы рассердиться, но, как ни странно, этого не произошло, и, по-моему, в душе она бывала рада, когда могла идти одна, не терзаясь сознанием того, что приходится оставлять меня одного. А ревновать мне было нечего: мы слишком часто встречались в ее лондонской квартирке.

Конечно, в первую неделю я больше сидел у Джули, чем у себя дома. Она жила над угловой лавкой, на третьем этаже, куда вела узкая деревянная лестница; розовые и розовато-бежевые комнатки были полны всякой дамской дребедени, а стены увешаны фотографиями с надписями «Дорогой Иве»; но квартирка была уютная, спрятанная в боковой улочке, недалеко от центра — именно то, о чем так долго мечтала Джули. И когда мы начали выступать, — Джули в одном конце города, а я — в другом, — я по-прежнему засиживался у нее подолгу, а иногда оставался на ночь. Теперь, когда она снова работала с Томми, все, конечно, усложнилось, потому что иногда он настаивал, чтобы они вместе ужинали, а потом отправлялся к ней. Если она знала наверняка, что будет свободна, она обычно звонила мне в «Эмпайр» и передавала через служителя. Я так толком и не знал, что у них там было с Томми, — она не хотела говорить, а я не желал знать, но по нескольким фразам я догадался, что с тех пор, как мы стали любовниками, ей все трудней и трудней было притворяться перед ним и выполнять то, что ей вменялось в обязанность; а он, видно, становился все более подозрительным, иногда дулся и по нескольку дней не обращал на нее внимания, а потом вдруг требовал ее общества и становился, как она говорила, «несносным». Но по ее глазам и по невольной дрожи, которой сопровождались эти слова, я понял, что «несносный» — не совсем точное слово, а когда однажды в субботу он остался у нее ночевать, — это была наша третья суббота в Лондоне, — то в воскресенье я увидел у нее на руках большие ссадины, которые она безуспешно пыталась скрыть; она тогда сказала мне, что упала с лестницы, а мне не хотелось показывать, что я ей не верю, потому что она и так это поняла. Томми был для нас вечной угрозой, но после мытарств во время гастролей мы теперь могли хоть видеться спокойно, не урывками, и потому старались не думать о нем.

Мою квартиру в Уолхем Грине я с самого начала не считал приличным жильем. Она была тесной и какой-то мерзостной: вся мебель переломана или кое-как починена, точно эти Симпсоны с перепоя швырялись вещами друг в друга.

В определенные дни ко мне с утра приходила крохотная старушонка, похожая на присмиревшую ведьму, но при ближайшем знакомстве оказавшаяся вполне симпатичной; она разыгрывала комедию уборки точь-в-точь как актриса, играющая горничную в начале спектакля, и без конца твердила, что я без нее пропаду, а уходя, оставляла все в прежнем виде. Телефона в квартире не было, а если б и был, то Симпсоны все равно его б разбили; но на лестничной площадке стоял аппарат, а так как отношения с привратником у меня были добрые, то через него мне всегда можно было все передать. Дома я бывал редко: из этой квартиры сбежал бы кто угодно. Она была прямой противоположностью домашнего очага.

Я лет сорок уже не заглядывал в Уолхем Грин и не знаю, каков он нынче, но в 1914 году у него был свой стиль, совершенно отличный от соседних районов Челси, Фулхема или Западного Кенсингтона. Этот грязноватый и нищий квартал был полон веселья и принимал все, кроме благопристойной скуки. Он служил западным форпостом старинного царства лондонских кокни. За футбольным нолем у Стэмфордского моста и мюзик-холла Грэнвилл (куда ниже классом, чем наши «Эмпайры», — дядя Ник и глядеть бы на него не стал) громоздились ларьки и ручные тележки, и по утрам толстухи пили здесь портер у дверей кабачков. Мне никогда не попадался квартал, где было бы столько разносчиков газет. На Фулхем-роуд и у Челси располагались иноземного вида ресторанчики, где за восемнадцать пенсов можно было купить пять разных блюд из сала. Наши дома возвышались на углу, как раз там, где автобусы поворачивали к Парсонс Грин и Бишопс Пэлес; здесь обитала местная аристократия — вроде фокусника из труппы Гэнги Дана или Симпсонов, но простой люд нам не завидовал: они вообще никому не завидовали — здесь не носили воротничков и корсетов, в любое время дня пили пиво, эль и крепкий портер; мужчины говорили о футболе и скачках, женщины судачили о беременностях и хворобах.

Отсюда каждый понедельник я с утра отправлялся в один из отдаленных «Эмпайров», если удавалось, ехал автобусом, а если нет — шел пешком, отмеряя милю за милей по скучным улицам, которые, на мой взгляд, были бичом и кошмаром Лондона. Понедельник всегда казался долгим и утомительным, потому что после репетиции, удостоверившись, что для вечернего представления все готово, надо было решать, возвращаться ли к себе в Уолхем Грин или идти на Вест-Энд; и если не шел сильный дождь, то я старался убить день, обследуя безликие пригороды, где пил пиво в кабачках, которые стояли здесь с незапамятных времен. И хотя в те первые недели я, может быть, слишком много думал о Джули и о наших встречах, но во время представлений работал на совесть, сознавая, что с моей скромной помощью дядя Ник на целых двадцать минут озаряет светом жизнь людей, захлопнутых в западне большого города. Пусть это было дешево и глупо — все эти его индийские храмы и магия, а его ясный, острый ум был направлен только на обман зрителей, — пусть так: но он нес им чудо и минуты жгучей радости, когда невозможное становилось для них явью.

Недели через три-четыре в ежедневной суете поездок и выступлений наметился определенный ритм: с дядей Ником и Сисси отношения были несколько натянутые, но достаточно дружеские (он продолжал готовить номер с карликом-двойником); по утрам и днем я изредка бывал в картинных галереях, но рисовать почти не пытался; Джули обычно звонила мне из своего окраинного «Эмпайра», и середину дня, а порой и всю ночь, я нежился в ее гнездышке. Теперь было время и поговорить, но встречались мы по-прежнему только для любви. Я лишь потом понял, что наше любовное безумие, зов плоти стал такой всепоглощающей страстью, которая затушевала и обесцветила все тона и краски Лондона, так что я жил и двигался словно в полусне. Но вот настал день, когда крыша моего нового мирка вдруг рухнула и погребла меня под собой. У меня записано, когда это случилось — в воскресенье 1-го марта.

Было часов десять вечера, мы находились в ее спальне — розовом шелковом гнездышке, без единого острого угла или кричащего тона. Джули уже разделась и лежала в постели, глядя на меня из-под опущенных ресниц. Я тоже начал было раздеваться, но залюбовался красивым изгибом ее бедер; в первый и, как оказалось, в последний раз после рождественского дня в Ноттингеме я испытывал чисто эстетическое наслаждение от совершенства форм и красоты ее тела. Я попытался объяснить ей свои ощущения, а она смеялась, и потому мы оба, наверно, не слышали, как в квартиру кто-то вошел — дверь была незаперта; их было двое, они ступали тихо и осторожно и ворвались в спальню — без пальто, с непокрытыми головами, видно, выскочили из поджидавшей машины. Первым вбежал Томми Бимиш, весь белый, с горящими от бешенства и выпитого вина глазами. О втором могу сказать только, что это был широкоплечий здоровяк.

— Нет, Томми, нет! — вскрикнула Джули и повернулась к нему спиной. В воздухе свистнула трость. Томми крикнул:

— Ах ты, неверная шлюха, наконец-то я накрыл тебя.

Трость полоснула ее по спине, и она вскрикнула снова, еще громче. Я бросился вперед, чтобы остановить его, но здоровяк преградил мне дорогу. Я стал его отталкивать, но не мог сдвинуть с места и пустил в ход кулаки. В ту же секунду вся комната словно обрушилась на меня, рот наполнился кровью, я упал навзничь и, падая, уже знал, что с ним мне не сладить. Но я слышал, как кричала Джули, и вне себя от ярости кинулся на него снова; тут уж он наподдал мне как следует: мне показалось, что у меня снесено все лицо, я отлетел в сторону, ударился о стену и свалился на пол.

— Хватит, Томми, ради Бога, прекрати. — Голос широкоплечего доносился откуда-то издалека. — Такого уговора не было.

— Ладно, Тэд. Бросаю. — Я с трудом приоткрыл один глаз и увидел Томми: он весь дрожал, изо рта бежала пена. — Заткнись и не тронь меня. Я развлекаюсь! О, это великолепно!..

Может, они говорили еще что-нибудь, но я ничего не разобрал, так как меня начало рвать. Потом я услышал, как здоровяк сказал:

— Пойдем отсюда, Томми. Не нравится мне все это. — Затем он, видно, повернулся ко мне. — Неплохой удар, мальчуган. Но вес не тот и не сумел закрыться. Пошли, Томми.

Сквозь всхлипывания Джули я слышал, как Томми орал:

— Теперь я скажу тебе, что я делал всю неделю, пока вы тут резвились. Я репетировал свой номер с другой, и завтра она начнет играть, а ты убирайся подальше и уноси свой драный зад! Вот так!

Я все еще лежал у стены, скорчившись, и, проходя мимо, он ткнул меня тростью в лицо.

— Что, доигрался, разбойник? Будешь знать, что такое стычка с экс-чемпионом в тяжелом весе.

— Закругляйся, Томми, — сердито оборвал его боксер. — Идем.

И они вышли, хлопнув дверью. Мне показалось, что время остановилось.

Прежде всего надо было заняться собой, иначе я бы все перемазал кровью. Я через силу встал, шатаясь, дотащился до ванной комнаты, осторожно обтер губкой лицо, выплюнул кровь с желчью, прополоскал рот; но дурнота не проходила. Однако кровь мне удалось остановить, и тогда я взял губку и чистое полотенце и потащился в комнату, еле живой и такой же беспомощный, как после первого удара. Джули, все еще всхлипывая, лежала ничком, и вся спина ее была исполосована.

— Я не знаю, что делать с твоей спиной, Джули, — начал я, еле ворочая распухшим языком.

— Уходи! уходи! уходи! — Слова звучали глухо: она лежала, уткнувшись лицом в подушку, не поворачивая головы, и твердила, чтобы я ушел.

— Я не могу уйти и оставить тебя в таком виде. Дай я сперва обмою тебе спину, а потом поищу какую-нибудь мазь или…

— Не надо, уходи.

Я не знал, что еще сказать, и молча ждал.

Тогда она повернулась ко мне. Лицо ее выглядело чуть лучше моего, но тоже распухло и казалось совсем чужим.

— Ну ладно. Не знаю, есть ли там мазь… Взгляни сам. Но прежде налей мне чего-нибудь покрепче.

Проглотив полстакана неразбавленного виски, она попросила еще, а я тем временем пошел искать мазь. После второй порции виски я напоил ее водой, и теперь она была как в тумане и с трудом понимала, о чем мы говорили, пока я смазывал ее израненную спину.

— Как ты мог допустить, чтобы он меня так отделал? — Вот первый вопрос, который она задала.

— Да разве ты не видела? — сказал я. — Он же привел с собой борца-тяжеловеса. Я только пальцем шевельнул, как он всю душу из меня вытряс. Взгляни на меня… Нет, лучше не надо.

— Томми совсем спятил, — сказала она через несколько минут. — Как же я раньше не заметила… По всем его поступкам и намерениям. Он кончит в желтом доме. Вот увидишь. Но откуда он узнал, что мы здесь? Наверно, выследил.

— Думаю, да. Или пошел на риск. Но он ведь не просто мстил тебе. Он наслаждался… Он сам так сказал. И это — главное. Даже его дружку-боксеру стало противно.

— Он выгнал меня, ты слышал? Он ведь так сказал? Тут я бессильна. В контракте указаны гастроли, а о лондонских выступлениях ни слова.

— Но ты же не могла бы выступать с ним, Джули.

— Да, да, я знаю. Но пока что я снова в Лондоне и без работы.

Она заплакала. Я пытался утешить ее, но она сказала, чтобы я не смел ее трогать, она не желает, чтобы ее трогали. Все-таки я помог ей надеть ночную сорочку и лечь в постель. Теперь она хотела только одного — остаться одной и заснуть, — после такого количества виски глаза ее слипались, — и умоляла, чтобы я хорошенько запер дверь и ушел. Я обещал запереть дверь снаружи и бросить ключ в почтовый ящик. Я не успел выйти из комнаты, как она отвернулась к стене и уже спала крепким сном, только копна темных волос рассыпалась по подушке.

Я сам был еле жив: от удара о стену болела спина, вместо лица — кровавая лепешка; и хоть я всячески старался надвинуть поглубже шляпу, но в автобусе какой-то человек спросил, что с моим лицом, так что пришлось ответить, что я занимался боксом. И все же я думал не о себе, а о Джули. Думал с такой душевной болью, которая жгла сильней, чем мои собственные раны.

У Джули в спальне был телефон, но в понедельник утром до ухода в свой «Эмпайр» я не стал звонить, думая, что она еще спит. После репетиции я позвонил ей со сцены, спросил, как она себя чувствует, сказал, что свободен и могу приехать; но она ответила, что приезжать не надо, что она еще больна и не встает с постели. А когда я предложил приехать на следующий день, во вторник, она ответила как-то невнятно, что не уверена, стоит ли, и в конце концов мы решили, что я приду в среду днем, около двух. День был погожий, и я, выпив пива и съев два бутерброда, отправился на реку — вода удивительно мерцала сквозь туман — и долго бродил по Чизику и по берегу Темзы, жалея, что не захватил с собой этюдник. Ведь даже тут я впитывал новые впечатления, все видел, все замечал, хотя в душе застыло одно отчаяние.

В этот вечер, — да еще во время второго представления, при переполненном зале, — я чуть было не запоздал в трюке с «Исчезающим велосипедистом». Мы едва успели, и дядя Ник страшно разозлился.

— Мне надо поговорить с тобой.

— Извините, дядя Ник. Это ведь в первый раз…

— Не теперь, — злобно оборвал он меня. — Сначала снимем грим. Трудно вести серьезный разговор в этом дурацком индийском наряде. Снимешь грим — и сразу ко мне в уборную!

Позже, в уборной, я снова повторил:

— Извините, дядя Ник. Я один виноват во всем. Это не повторится, обещаю вам. Но… У меня неприятности.

— Их будет еще больше, если это повторится, — зарычал он. Но тут же пристально взглянул на меня. — Ну и ну, что ты с собой сделал? Взгляни на свое лицо.

— Я попал в драку, дядя.

— Это я и сам вижу, парень. А ты что ж, ребенок? Не смог постоять за себя?

— Только не против боксера-тяжеловеса. Тут я пас. Никакой надежды.

— Это точно. Но какого черта ты связался с тяжеловесом?

Я медлил с ответом, и он продолжал:

— Держу пари, что тут не обошлось без этой Блейн. Сисси клянется, что ты липнешь к ней денно и нощно. Ведь мы же тебе говорили.

Я по-прежнему молчал, и тогда он отбросил свой язвительный тон обвинителя:

— Послушай, Ричард, мой мальчик. Ты приехал сюда со мной. Я вроде бы отвечаю за тебя. Так уж признайся откровенно, что случилось?

Я рассказал ему все, он слушал, не прерывая, только глаза его горели и лицо потемнело от гнева.

— На нее мне плевать, что бы с ней ни случилось, — начал он, когда я умолк. — Так ей и надо, должна была знать, что за птица Томми Бимиш. Это ни для кого не секрет. Но если он думает, что можно безнаказанно избить моего племянника, то тут он ошибся. Я нанесу ему удар в самое чувствительное место. Вот увидишь.

— Но что вы можете сделать, дядя?

— Очень многое. Ты скоро узнаешь. В этом городе у меня есть веселые друзья, и могу устроить ему сюрприз. Уж ты положись на меня, малыш. А эту женщину оставь в покое и займись своим делом.

Я так и не понял, что же он может сделать, хотя был уверен, что Томми Бимишу это даром не пройдет, ибо дядя Ник был не из тех, кто тратит время на пустые угрозы. И вот вскоре, на той же неделе, откуда-то поползли разные слухи, к концу недели появилось несколько строк в утренних и вечерних газетах, а позже — более обстоятельные сообщения в театральных еженедельниках. Оказывается, Томми Бимиша освистали в «Холборн Эмпайре», одном из лучших варьете; на следующий вечер он имел глупость огрызнуться, и тогда из зала крикнули, что он пьян и ему не место на эстраде.

— Да, — сказал с довольным видом дядя Ник. — Бедный Томми, кажется, влип в историю. Джо Бознби очень обеспокоен. Его вызывали в главную контору. Похоже, что Томми запретят выступать в Лондоне и постараются отправить снова на север. Он, видно, держал себя не на высоте, а эта новая девица, с которой он теперь выступает, еще хуже: говорят, она разревелась и убежала со сцены. Ему бы надо было посадить на галерею своих дружков-боксеров.

Дядя Ник подмигнул мне, но ничего больше не прибавил.

Я так и рвался поскорее рассказать обо всем Джули. Но это мне не удалось. Я прибежал к ней в среду, около двух часов дня. Ее не было дома. Я с полчаса покрутился вокруг, ожидая, что она вот-вот появится, затем заставил себя прогуляться вокруг Мейфэра и к трем часам снова был на месте, но она еще не вернулась. Я говорил себе, что она, видно, побывала дома и, пока я гулял, снова ушла, так что стоит еще поболтаться поблизости. Так продолжалось до половины шестого, и дольше я уже не мог задерживаться. Я позвонил ей со сцены после первого представления, но никто не ответил. Я был в отчаянии.

На следующее утро я позвонил из дому. Она говорила без умолку и не дала мне открыть рта:

— О, Дик, дорогой, прости меня за вчерашний день. Нет, я не забыла. Я ходила к агентам. К своим агентам, а не к чудовищам вроде вашего Бознби, и одного из них, самого главного, ждала очень долго, прямо до бесконечности, а потом мне пришлось прийти еще раз, сразу после обеда, и я опять ждала и страшно злилась, конечно, но что я могла поделать? Не забудь, дорогой, что ты работаешь, а я теперь без места. Нет, только не завтра, милый, мне опять придется уйти. Послушай-ка, приходи в субботу, только не днем: я кое с кем обедаю в Ричмонде… Давай часов в шесть, к этому времени я точно освобожусь, и тебе не придется ждать…

Но ждать пришлось — и не только в шесть, но и в семь, а потом — и в восемь, после чего я сдался. На следующей неделе я звонил много раз и все не заставал ее дома. Но дважды трубку снимали, и когда я с жаром спрашивал: «Это ты, Джули?» или говорил: «Это я, Дик», там давали отбой. В третий раз я ждал, чтобы она заговорила, и какой-то простонародный голос спросил, кто говорит, а когда я назвал себя, мне ответили, что мисс Блейн нет дома, и положили трубку прежде, чем я успел открыть рот. Так я в последний раз разговаривал с Джули Блейн — только она притворилась, что это вовсе не она. Потом я целую неделю держался подальше от телефона и от улицы Шеперд Маркет, но в середине следующей, когда наше пребывание в Лондоне подошло к концу, я оказался неподалеку и, отлично понимая уже, что получил отставку, все же решился зайти. Дверь мне открыли, но это была не Джули Блейн.

— Нет, она, знаете ли, уехала. — Молодая женщина явно была актрисой. — Подробностей не знаю, но, кажется, в труппе Льюиса Эткинсона вдруг срочно потребовалась замена, и ее взяли. Они уехали в прошлую субботу, вроде бы в Кейптаун. Мне очень жаль. Это ваша приятельница? Или близкая знакомая?

— Нет, не очень близкая…

9

Когда я узнал, что она и в самом деле уехала, то, по правде сказать, мне стало чуть легче, но все равно, в то время, да и потом, мне долго еще было чертовски плохо. Пусть я не был особенно влюблен, — на этом я никогда и не настаивал, — но в моей лондонской жизни, где главное место принадлежало ей, вдруг образовалась огромная, холодная пустота — Ничто, лишенное событий и движения. Друзей у меня не было, да я и не умел заводить знакомства, так что некому было заменить ее и не с кем было словом перемолвиться. И главное, жестоко уязвлена была моя гордость, — у двадцатилетних — самолюбие с виду как утес, а тронешь — сразу рассыплется: а я ведь с той страшной ночи переживал унижение за унижением. Да и любовный голод не давал мне покоя. Я был как растение, взлелеянное в теплице и вдруг выброшенное на холод, в ночь. Я все еще горел огнем желанья, но ее уже не было рядом. По усам текло, а в рот не попадало: пирог убрали, и на столе лежала одна сухая корка с заплесневелым сыром. Страсть осталась, но предмет ее исчез. И конечно, все время мучила мысль о том, что ведь меня предупреждали. Желторотый юнец, я колесил по улицам чудовищного города, который и знать меня не хотел, если не считать двадцати минут, когда я вечером выступаю в роли индейца; юнец, которого предупреждали, а он и слушать не стал, проклятый дурак.

Но даже в эти дни не все было болью, сожалением и мраком. Я по-прежнему восхищался замечательными комиками, гордостью нашей программы. Правда, большинство номеров вызывало лишь зевоту или раздражение: все эти клоуны со своими идиотскими перепалками, теноры-ирландцы, пьяными слезами оплакивавшие покойных матушек, бесконечные песенки о девушках с «кудрявыми кудрями», вечный Браун и его собутыльники, скучнейшие исполнители характерных монологов — «любимцы публики», — даже отдаленно не похожие на солдат и матросов, которых они изображали. Каждые пять номеров из восьми были, по-моему, просто потерей времени; правда, нам никогда не приходилось выступать вместе с другими фокусниками или иллюзионистами. Но вся эта бездарная трескотня окупалась игрой лучших комиков, которые были на целую голову выше всех остальных. Вечер за вечером я не уставал слушать и смотреть, и это помогло мне справиться с жалостью к самому себе, точно так же, как помогало несчастным загнанным жителям предместья, которым артисты варьете дарили ощущение освобождения и искры буйного веселья.

Дважды гвоздем программы был у нас комик, которого, мне кажется, не сумели тогда оценить по достоинству. Это был Гарри Тейт. Его скетчи об автомобилистах, о рыбной ловле, бильярде несли в себе зерно сюрреалистской комедии; он гениально изображал взбешенных, рычащих спортсменов, остолбеневающих перед чудовищностью события, это была убийственная карикатура на существующий в жизни отвратительный тип англичанина. А один раз с нами выступал Крошка Пич. Его специально отпустили из Тиволи, чтобы потрясти зрителей предместья. Дядя Ник хорошо знал Пича по совместным гастролям за границей и представил меня ему — маленькому важному мистеру Рольфу, который беседовал со мной о живописи. Кого бы он ни играл — адвоката в суде, пьяного гуляку или даму, запутавшуюся в длинном шлейфе, — его миниатюрные создания, такие разные, обладали бьющей через край энергией и в жгучих гротесках пародировали самые главные и нелепейшие наши чудачества. Также всего лишь раз побывал у нас Грок, который тогда впервые выступал в Англии и не достиг еще своей славы, но уже в то время это был лучший клоун из всех, кого мне приходилось видеть, если не считать Чаплина. Он играл серьезного, скромного, полного надежд гостя с другой планеты, который постоянно становится жертвой непонятных и враждебных ему обстоятельств, и так же, как Чаплин, в конце концов вызывал у вас смех сквозь слезы. Я был бы рад высказать ему свое восхищение и благодарность, но вне сцены он был угрюм и казался нелюдимым, может быть, потому, что ему было не по себе в Англии, двуликой стране, где одна половина жителей поклоняется комическому таланту, а вторая — не просто равнодушна, а даже нетерпима к нему. Когда мой артрит мне позволяет, я и теперь еще могу очень грубо воспроизвести некоторые номера Грока, — конечно, это только жалкое подражание, но те, кто не видел его самого во всем блеске, до сих пор смеются, глядя на меня. А в марте 1914 года, когда я так нуждался в помощи, его номера очень много для меня значили.

Один лишь человек догадывался, что со мной происходит, хотя мы никогда об этом не говорили, — это была Сисси Мейпс. Она считала, что мы с ней товарищи по несчастью и должны держаться друг друга. Пренебрежение дяди Ника угнетало ее, она боялась, что он подыщет для номера другую девушку. И стоило мне на неделю получить отдельную уборную, как она под любым предлогом старалась забежать ко мне и всегда задавала такие вопросы о дяде Нике, которые ставили меня в тупик. Я любил Сисси и жалел ее, но в конце концов стал мечтать, чтобы она оставила меня в покое. И вот однажды, когда мы выступали в шепердском «Эмпайре», я после представления отправился сразу к себе домой; идти в ресторан мне не хотелось, я накупил всякой холодной снеди и еще не закончил ужин, как вдруг кто-то позвонил в дверь. Звонок у меня и так был пронзительный, а тут трезвонили как на пожаре. Это была Сисси, растрепанная и вся в слезах.

— Уже поздно, я знаю, Дик, ты извини за беспокойство. Но мне непременно нужно с тобой поговорить. Да и вообще я зашла по дороге, — добавила она, сразу же отказываясь от срочности, о которой только что говорила: это было так похоже на бедную Сисси.

— Ничего, Сисси. Заходи. Хочешь есть? Вот ветчина, пирог с мясом и картофельный салат.

— Спасибо, Дик. — Она сняла шляпу и длинное пальто. — Пожалуй, закушу. Но больше всего мне хочется выпить.

— У меня есть только пиво.

— Я возьму немножко и разбавлю джином. У меня найдется полбутылки. — Я не удивился, потому что Сисси всегда таскала с собой непомерно большие сумки. — Ты когда-нибудь пил пиво с джином? Непременно попробуй. Это называется «Собачий нос».

(Много лет спустя, когда я поселился в Дейлсе, часто писал и подолгу бродил по болотам, моим любимым напитком, если удалось добраться до кабачка, стал именно этот «Собачий нос» — большая порция джина, смешанная с пинтой пива. И часто, сидя за полупустой бутылкой, я вспоминал тот вечер, когда Сисси пришла ко мне в Уолхем Грин.)

Мы выпили «Собачьего носа», потом она принялась за пирог и спросила между двумя глотками, не переставая жевать:

— Как ты меня находишь? Только отвечай честно и откровенно. Что бы ты ни сказал, я не обижусь. Лишь бы это была правда. Честное слово, не обижусь…

Как это было похоже на Сисси — требовать откровенной оценки, в то время как она сидела совсем не прибранная, да еще с набитым ртом. Впрочем, когда она из кожи вон лезла, чтобы сравняться с такими, как Джули, то выглядела еще хуже. Я уже писал после первого знакомства с ней, что в своем стиле — мягком и безвольном — она была недурна; самому мне такие не очень нравились, но она была ничуть не хуже девичьих головок, которые рисовали на сентиментальных цветных открытках.

— Ты говоришь о лице и фигуре?

— А о чем же еще? Я же не спрашиваю, гожусь ли в директора банка. Ну, говори.

По молодости лет я тут же раздулся от важности, так что мне и в голову не пришло, что не нужны ей никакие откровенные мнения, а просто захотелось услышать несколько приятных слов в свой адрес, чтобы не было так тоскливо и обидно. Я же пустился в рассуждении о том, что лицом она скорее мила, чем наоборот, а фигура у нее еще лучше, только я нахожу, что она не всегда умеет себя подать…

— Да уж ясно не так, как эта чертова мисс Джули Блейн! — сердито оборвала она. — Ясно, что классом пониже. Не считая того случая, когда Томми Бимиш спустил с нее шкуру… Да, да, Ник мне рассказывал. Он мне ведь кое-что рассказывает…

— Мне продолжать?

— И тогда она дала дёру от тебя, верно? А ты не догадываешься почему? После всего, что случилось, разве она могла глядеть тебе в глаза? Черта с два, только не она, царственная мисс Джули Блейн. Но если бы я столько времени с тобой спала, — не воображай, пожалуйста, что я ничего не знаю, — я бы не сбежала от тебя таким манером.

— Ну так как же, Сисси? — спросил я, стараясь держать себя в руках. — Продолжать мне или нет? Я ведь еще не сказал, какая ты добрая, внимательная и тактичная. Как ты стараешься не говорить того, чего не следует.

— Какой сарказм! — огрызнулась она.

В те времена в глазах таких девушек, как Сисси, слово «сарказм» было все равно что пощечина. Но, видя, что я только молча гляжу на нее, она вдруг сморщила лицо, обошла стол, глядя перед собой невидящими глазами, и в беспамятстве упала мне на руки.

— Ну-ну, давай-ка сядем, — пролепетал я, пятясь к своему единственному креслу. Я сел, а она опустилась на пол, положила мне руки на колени, прижалась к ним щекой и уставилась на меня.

— Я знаю, что я глупая, — начала она. — Но ты скажи, Дик, я тебе нравлюсь хоть капельку? Я такая несчастная. И просто не знаю, что мне делать. Теперь, когда мы с Ником живем отдельно, я ему почти и не нужна. Я-то думала, мне наплевать, все равно вернусь домой, к своим. Но и тут все пошло наперекосяк. Они не переменились, а вот я, видно, стала другой. После поездок с Ником, когда все тебе подают на тарелочке, и комнаты такие красивые, и лучшие ресторации, и все такое, понимаешь… А там мы восьмером в крошечной лачуге, и чуть что, все вопят как резаные поросята. А стоит мне открыть рот или искоса взглянуть, так они набрасываются, точно я деньги на панели зарабатываю. И не то чтоб им мои деньги нехороши — это только подавай! Я сама им нехороша. Так что дом, милый дом, оказался одним обманом. И теперь у меня никого нет, кроме Ника, а его тоже нет. Ты один остался, Дик, милый, ты же знаешь, как я тебя люблю. Но и тебе я не нужна.

Она встала.

Хорошо б я влип, если б было иначе!

— Верно, верно. Я многое понимаю куда лучше, чем ты. Но надо же мне хоть что-то иметь. Через два дома от нас живет парень. Он служит у бакалейщика, из себя ничего и одевается чисто. Он когда-то обмирал обо мне, говорит, что до сих пор обмирает, но теперь мне с ним скучно. Я всегда наперед знаю, что он скажет, — это не то, что Ник или ты. И сперва так легонько кашлянет, мне аж плакать хочется. Поцелуй меня, Дик. Нет, не так, по-настоящему поцелуй.

У меня было много причин не жаждать ее поцелуев, но, признаюсь, главным было то, что я не получал от этого никакого удовольствия. Однако на этот раз я не мог ей отказать, только сразу же мягко отстранился и старался держаться на расстоянии. Впрочем, у нее было уже другое на уме.

— Послушай, Дик, только скажи мне правду, миленький. Ник когда-нибудь говорил тебе, что хочет взять другую девушку на мое место?

— Нет, Сисси, его мысли заняты двумя карликами, а не двумя девушками.

— Ты скажешь мне, если он заговорит об этом? Прошу тебя, Дик… Ты должен сказать. А что ж мы не пьем? Вот джин, а где пиво? Надо приклеить собаке новый нос. Ты не вставай, скажи только где, я сама все сделаю.

Как и все молодые люди во все времена, я позволил ей ухаживать за собой, — она ведь сама предложила. Я набил и закурил трубку.

Сисси мешала джин с пивом и все время болтала, не закрывая рта.

— Ты слышал, какие у нас новости? Нет? Это все потому, что последнее время ты не больно-то нами интересуешься. И кроме того, Ник знает, что ты не жалуешь мистера Бознби. Я сама его не больно-то люблю, но об этом никто сроду не догадывался: я так и расстилаюсь перед ним, ведь он же наш агент. А ты потому ничего и не знаешь, что никогда словом не перемолвишься с этим грязным, вонючим стариком.

— Когда приходит Бознби, я вообще спешу удрать, — ответил я гордо. Но любопытство меня так и разбирало. — Если ты что-то знаешь — выкладывай.

— На, пей, голубчик. И будь здоров! — Мы выпили, и она снова уселась на пол, прислонившись к моим коленям. — Так вот, начать с того, что все мы, видно, получим двухнедельный отпуск. Мне все равно, куда поедет Ник, — на этот раз ему придется взять меня с собой.

— Он не захочет, Сисси. И на твоем месте я не очень бы напрашивался.

— Знаю, Дик. Это я так, болтаю. Он ведь всегда делает то, что хочет… — Сисси говорила без обиды, даже с какой-то гордостью. — Как бы там ни было, мы едем в турне со старой программой. Все те же, что и в прошлый раз, только номера пойдут в другом порядке. Ник сейчас это обсуждает вместе с Джо Бознби. Не знаю, кого они уже включили, но, наверное, попадутся милые люди. И мы снова месяцами будем вместе. Сначала в Ланкашире, — я его люблю, — премьера в Ливерпуле, только не помню когда, день еще не назначен. Вот и все новости, миленький, правда, хорошие, а?

— Не знаю.

— Будет тебе страдать.

— Я просто задумался.

— Да уж известно. — Она допила последний глоток и криво усмехнулась. — О ком же это? О чистой крошке Нэнси или о коварной старой Джули?

— Ни о той, ни о другой. У меня другие заботы, Сисси.

— Только не в этот поздний час, ты просто не имеешь права. Да и я у тебя в гостях, разве нет? А у меня все то же, что и у них. Если не веришь, я тебе покажу. — Тяжело дыша и цепляясь за меня, Сисси попыталась встать. — Почему бы нам немного не поразвлечься? С ней же ты развлекался вовсю, верно? Я даже ревновала. Сиди тихо, дурачок.

И тут началась схватка, которую я не должен был ни проиграть, ни выиграть. Конечно, положение было дурацкое, и это не могло долго продолжаться, но я действительно не хотел ее обидеть.

— Постой, постой, Сисси, — сказал я твердо, держа ее на расстоянии вытянутой руки. — Если сейчас у нас что-нибудь начнется, то так оно и пойдет, и рано или поздно, — думаю, что довольно скоро, — дядя Ник все узнает, и что тогда с нами будет, как по-твоему?

— Уйти придется мне, а не тебе…

— Вернее всего — обоим. Но сейчас я думаю о тебе, Сисси, особенно после всего, что ты тут сгоряча наговорила. Ведь он никогда и слова не вымолвил о новой девушке. Впереди у нас долгие месяцы работы, — ты сама так сказала, — и я не вижу, зачем ему портить номер. Если только он не подумает, что между нами что-то есть…

— А этого не будет, потому что ему я и в самом деле нужна, — с горечью сказала она и отодвинулась. — Хотя бы из гордости. Ведь я — часть его имущества. А тебе я ни к чему. Я знаю…

— Нет, не знаешь. Я просто хочу быть благоразумным… за нас обоих. — Я долго продолжал в том же духе, встав в позу искреннего борца с искушением, а она сидела у стола, обхватив голову руками; волосы у нее растрепались, глаза были закрыты, надутые губы застыли бесформенным пятном; лицо оставалось в тени — свет падал на ярко-желтую блузку; так я и запомнил эту картину. Я считал, что веду себя необыкновенно умно, что благородно сопротивляюсь и, не оскорбляя ее чувств, держу Сисси на расстоянии; но будущее показало, что для всех нас было бы куда лучше, если бы я не умничал и не щадил ее чувств, а прямо заявил, что она мне совсем не нравится, — тем более что это была святая правда.

— Пошли, Сисси, — сказал я наконец. — Уже поздно, а тебе далеко ехать. Я провожу тебя до автобуса или метро. И смотри не забудь свой джин. Тут еще немного осталось.

— Ладно, пригодится, — пробормотала она и занялась своим лицом. Она уже явно оправилась. На улице взяла меня под руку и засеменила рядом. Ей было лучше, чем мне. А мне и невдомек было, что станется с Сисси Мейпс.

Помнится, Нэнси Эллис я встретил не на следующий день, а через день после визита Сисси; на письмо мое ответа так и не было, и я понятия не имел, где она и что делает. Утром я пошел в Национальную галерею, потом закусил и выпил пива в кабачке рядом с «Колизеем» и спустился в метро на Лестер-сквер, чтобы ехать к себе — это был не самый короткий путь, но я любил открывать новые места. Я спустился по лестнице, прошел между платформами и, хотя знал, которая моя, на мгновение остановился в нерешительности. Я повернулся и взглянул на поезд, стоявший у другой платформы. У окна сидела девушка, очень похожая на Нэнси. Я подбежал ближе — это и была Нэнси, она с увлечением читала книгу. Я издал какой-то дурацкий возглас, — она все равно не могла меня слышать, — но прежде, чем я успел постучать в окно или добежать до двери, поезд тронулся. За каких-нибудь двадцать секунд я успел найти ее и снова потерять. Я стоял и смотрел, а поезд медленно набирал скорость и, покачиваясь, уходил в черноту, унося Нэнси бог весть куда по темному туннелю; и тут я проклял свою нечаянную удачу.

Однако этот короткий миг заставил меня сделать то, что давно уже следовало сделать. Я выскочил из метро и побежал на Чэрринг-Кросс-роуд отыскивать контору Джо Бознби. Я сам никогда там не был, но адрес знал, так как видел его на конвертах, которые показывал мне дядя Ник. У нотной лавки я поднялся по грязной лестнице. В комнате с табличкой «Справки», подле затертой стены, которую еще недавно выкрасили унылой розовато-лиловой краской, сидело человек двадцать самого разного вида. В воздухе стоял густой запах застарелого табака, грязного белья и какого-то противного дезинфицирующего средства. В конце комнаты, у двери с табличкой «Не входить», за столом с машинкой и телефоном сидела пожилая женщина. Подойдя ближе, я увидел, что она — настоящий Фишблик в юбке. К широкой плоской груди был пришпилен черный металлический бантик, на котором висели большие, чуть ли не мужские часы. Я взглянул на нее, она на меня, и мы с первого взгляда возненавидели друг друга.

Я сказал, что мне надо навести справки о моей приятельнице мисс Нэнси Эллис.

Не удостоив меня взглядом, она порылась в каких-то бумагах.

— Здесь такого имени нет, — процедила она.

— Она выступала в номере под названием «Сьюзи, Нэнси и три джентльмена»…

— Ах, эти… — таким тоном, словно они выброшены на помойку. — У нас их номер больше не числится.

— А вы не знаете…

— Понятия не имею. — И она знаком велела мне убираться.

И я ушел, потому что чувствовал себя дураком, и еще потому, что там было слишком много ожидающих. Правда, скажи я ей, что я родственник Ника Оллантона и выступаю вместе с ним, она, возможно, вела бы себя иначе. Но я постеснялся. Когда я медленно двигался к выходу, ко мне подошел молодой человек из числа ожидавших. Под глазами у него были синие круги, а по краю воротничка красная каемка, что подчеркивало, что он действительно актер.

— Такую и пушкой не прошибешь, — начал он весело, — ее бы во флот, вместо дредноута. Просился на прослушивание, мальчуган?

Я ответил, что — нет, так как работаю в другом месте, но хотел бы найти одну девушку, чей номер больше не числится у Джо Бознби.

— Скажи мне ее прекрасное имя, мальчуган.

— Нэнси Эллис.

— Слыхал и видал. Знакомое имя. Постой-ка… — И тут же, возродив было мои надежды, разбил их в прах. — Нет, ничего не могу сказать тебе, мальчуган. Но знаешь, как надо действовать: прочеши все объявления в театральных листках. Где-нибудь непременно найдешь, даже если она сейчас в «простое».

И он выпалил подряд названия театральных и эстрадных еженедельников, которых насчитывалось тогда штук пять или шесть. Не без хлопот я сумел их купить и отправился в Уолхем Грин, чтобы тщательно все проштудировать. Однако никаких упоминаний о Нэнси Эллис или о Сьюзи и Бобе Хадсоне обнаружить не удалось. Я был вне себя. Так, наверно, чувствует себя путник, у ног которого в пустыне вдруг забил родник и сразу же пропал в песках.

В последнюю нашу неделю в Лондоне я снова зашел в контору Джо Бознби, на этот раз вместе с дядей Ником, который, не объясняя причин, накануне попросил меня быть там. В первой комнате опять сидели люди, и мне показалось, что те же самые, что и в прошлый раз. Дядя Ник прошел мимо дракона, даже не повернув головы в ее сторону, а я, стараясь не отставать, проскочил вместе с ним прямо в кабинет Джо Бознби, забитый мебелью красного дерева, подписанными фотографиями, глубокими креслами и густым запахом сигар, смешанным с ароматом виски и бренди.

— Привет, Ник, и вам привет, юноша! Угощайтесь сигарами. По-моему, старик Питтер их всех уже собрал, я сейчас проверю. — Он позвонил. — И скажу откровенно, Ник, старина, сомневаюсь, что какое-нибудь другое лондонское агентство могло предоставить такой выбор. Должен признаться, поскольку я сижу на этом деле, что сам я бы никогда не справился. Это все старик Питтер.

— Это не ново, Джо, — сухо ответил дядя Ник. — О старике Питтере мне все известно. Непонятно только одно: как ему это удается. Сколько ты ему платишь — триста бобов в неделю?

— Конечно нет, — сказал Бознби чуть ли не с гордостью. — Два фунта.

— А как здоровье его жены?

— Держится, но очень плоха. Потому я и прибавил ему жалованье.

— Полагаю, что тебя это не разорит, Джо, — заметил дядя Ник, бросив на него один из своих мрачно-сардонических взглядов, — как-то трудно себе представить, чтобы ты бросал деньги на ветер.

В боковую дверь кто-то непривычно робко постучал, и в комнату вошел Питтер — старый, сгорбленный, в потрепанном платье. В те времена еще не перевелись старые забитые клерки, последние обломки исчезнувшего диккенсовского мира: они целыми днями работали не разгибаясь за жалкие гроши и вечно боялись увольнения. Питтер явно принадлежал к их числу. Он задрожал от звука громкого, хотя и глухого голоса Бознби.

— Ну, Питтер, все готово для мистера Оллантона?

— Абсолютно все, мистер Бознби.

— Как вам удается их утихомирить, мистер Питтер? — спросил дядя Ник куда более дружелюбным тоном.

— Стараюсь, мистер Оллантон, но вы представляете, что они творят, когда видят, что их так много. Нелегко с ними, мистер Оллантон, очень нелегко. Смею спросить, как вы поживаете, сэр?

— Не могу пожаловаться, мистер Питтер. Да, это мой племянник, Ричард Хернкасл, выступает вместе со мной.

— Очень рад, мистер Хернкасл. Я не раз имел честь…

— Без сомнения, Питтер, — грубо оборвал его Бознби, — но займемся делом! Наше время дорого, даже если вы свое не цените.

— Конечно. Извините, мистер Бознби. Сюда, пожалуйста, джентльмены.

Мы вышли в темный, грязный коридор. Слева за закрытой дверью барабанили на фортепиано: кто-то, видно, репетировал каскадный танцевальный номер. Мы прошли дальше. Питтер открыл какую-то дверь, придержал ее и с робкой улыбкой пропустил нас вперед. Он вел себя как скромный хозяин на вечеринке диккенсовских клерков. Но когда мы вошли, мы словно попали в сказку братьев Гримм. Комната была небольшая, но довольно высокая, оклеенная драными желтыми обоями, на стене красовалась огромная, потемневшая от времени картина с изображением какой-то дурацкой лошади. Комната была полна карликов.

— Нет, с меня довольно! — визгливо выкрикнул Бознби. — Просто мурашки по коже бегают. Ник, старина, ты теперь сам справишься. Выбирай кого хочешь. Мы еще увидимся.

С первого взгляда казалось, что карликов целая толпа, но после ухода Бознби я понял, что на самом деле их не больше десяти. Вначале было шумно, так как они переговаривались и смеялись, но теперь сразу смолкли и стояли тихо, не спуская с нас глаз. Все они были того же типа, что и наш Барни, — большеголовые, с маленьким туловищем, на коротких ножках; двое или трое были похожи на Барни как две капли воды. Некоторые имели вид преуспевающих, хорошо одетых кукол, другие выглядели обтрепанными и не то нервничали, не то сердились; один — с огромным нависшим лбом, бегающими глазами и слюнявым ртом — был явно ненормален. Я хоть и подмечал эти различия между ними, но все происходящее казалось мне каким-то кошмаром. (Еще много лет спустя они продолжали являться мне в сновидениях.) Я обходил их, спрашивал имена, что-то записывал, но соображал довольно плохо. Я и с Барни-то порой чувствовал себя не в своей тарелке, а здесь мне чудилось, что их не десять, а десять сотен. Правда, я искренне жалел их и даже испытывал странное чувство стыда за то, что я не такой; и все-таки именно эти бедные человечки вносили что-то жуткое и в атмосферу комнаты, и в сумерки, и в нашу с дядей Ником сценическую жизнь. Именно здесь, задолго до того, как началась новая глава этой жизни, прозвучала особая нота, словно отдаленный звук трубы, предвещавший будущее, и звук этот был зловещим. В тот день я, конечно, не подозревал, что во время новых гастролей с дядей Ником воспоминания вновь донесут до меня этот зловещий звук. В своем месте я расскажу, как это произошло. Тем временем дядя Ник был занят делом: его в любом обществе сочли бы человеком высокого роста, здесь же, расхаживая среди карликов, пристально разглядывая их и задавая вопросы, дядя выглядел сгорбившимся великаном; рядом неизменно держался Питтер, который при случае сообщал нужные сведения. Наконец они остановили свой выбор на одном карлике; он был очень похож на Барни, но не такой егозливый и глупый. Звали его Филипп Тьюби. Некоторые из карликов подняли шум, разразились упреками и от огорчения начали громко ссориться друг с другом.

— Достаточно, мистер Питтер, — сказал дядя Ник. — Пора кончать. Скажите им, что они могут расходиться. — Мы вышли, сопровождаемые сердитыми возгласами. — Я записал его имя — Филипп Тьюби.

— Думаю, на этого паренька можно положиться, мистер Оллантон, — сказал Питтер. — В балхэмской пантомиме им были довольны. Вы еще не знаете, когда он вам понадобится?

— Пока нет, мистер Питтер. Как только станет ясно, я дам телеграмму. Очень обязан вам за то, что вы предоставили такой большой выбор. Хотите сигару, мистер Питтер?

— Весьма благодарен, мистер Оллантон. — Он даже покраснел от удовольствия. — Это чрезвычайно любезно с вашей стороны. Благодарю.

Он проводил нас обратно в приемную, где мы могли лицезреть Джо Бознби, что-то выкрикивавшего в телефонную трубку.

— Я нашел одного, который может пригодиться, — сказал дядя Ник, когда Бознби кончил. — Питтер знает о нем. И обо всем позаботится, как только я телеграфирую. А теперь, Джо, как выглядит наша новая гастрольная афиша? Какие новости?

— Приглашены «Три-Рэгтайм-Три». Рады, что попали в середину программы, хотя имеют большой успех. Теперь насчет Лили Фэррис, Ник. Ее надо сделать гвоздем программы, старина. Они там в Ланкашире без ума от нее. И на первенстве настаивает не столько сама Лили, сколько ее аккомпаниатор и импресарио — Мерген, а он с виду хоть и мягок, на самом деле кремень.

— И я тоже, Джо.

— Знаю, Ник, — ты еще жестче. Но ты получаешь те же деньги, что и она… так чего тебе тревожиться? Для тебя зритель еще долго будет сбегаться, а она уже на краю скамьи. Уступи дамочке, старина, а? Договорились? Все!

Довольный своим успехом, зная, что главная контора одобрит его, Бознби подарил меня улыбкой, которая сразу же превратилась в хитрую ухмылку.

— Лили Фэррис, — слышите, молодой человек? Есть о ком помечтать, если, конечно, вам удастся угодить ей, а это не так-то просто. Видели ее?

— Да. Скучный номер.

— Молодец, — сказал дядя Ник. — Я тоже не вижу в ней ничего особенного. Ну ладно, нам пора.

— Одну минуточку, простите, дядя. — Я взглянул на Бознби. — Я к вам как-то заходил узнать насчет Нэнси Эллис, но старуха там ничего не знала и не желала слушать.

— Да, те, кто у меня не числятся, для нее вообще перестают существовать. А они от нас ушли. Конечно, крошка Нэнси тут ни при чем. Это все сестрица и ее дурак муж. Я постараюсь узнать, где они и что делают. — Он сделал пометку в блокноте. — А вы, юноша, в следующий раз не позволяйте Вайолет отпихивать вас. Спросите меня и не слушайте никаких «нет». Постойте-ка. Если я что-нибудь узнаю, куда вам сообщить? Где вы будете во время двухнедельного отпуска?

— Давайте я вам напишу.

Дядя Ник заглянул через мое плечо.

— Ты собираешься с кем-нибудь спать в Кеттлуэлле, малыш?

— Нет, я еду туда рисовать.

— Это что-то новое! — Но я видел, что он доволен. Дядя Ник всегда поддерживал мои мечты о живописи, и в конце концов через много лет я именно благодаря ему сумел стать профессиональным художником-акварелистом.

Джо Бознби взглянул на адрес, который я ему написал.

— Кеттлуэлл? Никогда не слыхал.

— О тебе там тоже никогда не слыхали, Джо, — заметил дядя Ник. — Ты для них как зулус для Лондона.

10

Джо Бознби любил меня не больше, чем я его, но дядя Ник был одним из самых популярных артистов, поэтому можно было из-за меня чуть-чуть побеспокоиться, хотя, наверно, адрес Нэнси в Хемстеде нашел Питтер. Я получил его уже в Кеттлуэлле и спустя некоторое время написал ей еще раз. Это опять было длинное письмо, где я прежде всего упомянул о ее странном поведении в Плимуте, а потом подробно описал свое времяпрепровождение: длинные прогулки, этюды и нечто лучшее, чем этюды, — обильные ужины в кабачке, куда я возвращался, когда смеркалось, и где встречал занятных людей. А в конце добавил, что, по моему разумению, все это радовало бы и ее и что я всегда думаю о ней. Не берусь судить, хорошее ли получилось письмо; но мне хотелось, чтобы оно было хорошее.

Непосвященным, недостойным и неведающим должен сообщить, что Кеттлуэлл находится в Верхнем Уорфдейле и что окрестности его неслыханно красивы. В 1914 году, когда болотные тропинки еще не стали автомобильными дорогами, места эти казались глухими и нетронутыми. Я приехал, пожалуй, слишком рано, кроме того у меня сильно мерзли руки, и день-другой было темно и слякотно. Но мой приезд сюда на свободные две недели был самым разумным и бодрящим поступком за все время, что я работал с дядей Ником. Он окрылил меня и подбодрил. Острей, чем когда-либо, я почувствовал, что я — художник, пусть не талантливый, но способный; я ходил на этюды в любую погоду, кроме проливного дождя, и возвращался усталый, но счастливый, чтобы насладиться ароматом яичницы с салом и курить, подремывая, в мирном свете керосиновой лампы. Все варьете и «Эмпайры» казались далекими и почти неправдоподобными. Я словно жил в иной стране и дышал иным воздухом. И если я лишь мимоходом рассказываю об этой передышке, то не потому, что забыл о ней, ибо многое от нее вошло в самую плоть и кровь моего существования, но потому, что она не имела никакого отношения к жизни на сцене варьете, оттого и нет ей места в моем рассказе.

Но когда мне пришлось покинуть эти места, я знал, что здесь, среди высоких гор и болот, я обрел поддержку, очищение и душевную ясность. Только тогда я еще не подозревал, как скоро мне понадобятся накопленные там силы.

Загрузка...