Книга третья

1

Наше турне начиналось в Ливерпуле, и в воскресенье вечером я присоединился там к дяде Нику и Сисси. Они были недовольны прежними ливерпульскими берлогами, поэтому мы все втроем остановились в маленькой старомодной гостинице («постель и завтрак — пять шиллингов») неподалеку от вокзала. Дядя Ник и Сисси только что провели неделю в Борнмуте, но там им не понравилось. И Ливерпуль дяде Нику был не по душе, о чем он мне заявил, как только я пришел к ним в гостиницу. И объяснил почему.

— Как видишь, малыш, тут есть несколько красивых зданий, — начал он. — И неплохая картинная галерея. Но когда повидаешь Роттердам и Амстердам, Гамбург и Бремен, Копенгаген и Стокгольм, то при виде этого города невольно задумываешься о том, что нас ждет в будущем. Те города чистые, этот грязный. Те цивилизованные, этот — нет, разве что местами. Здесь полно полицейских и уличных крыс. Там, где кончаются красивые здания, тянутся трущобы, целые мили трущоб. Я бы собаку в них не стал держать. Но выступать здесь хорошо.

— А с кем мы на этот раз, дядя?

— Могу выдать полный список, малыш, и даже по порядку — я сам приложил к нему руку. — Он вынул записную книжку. — Номер первый — «Собачки Даффилда»…

— Такие чудные собачки! — сказала Сисси.

— Вот и целуйся с ними, девочка, а меня уволь. Дальше — Кольмары…

— Нони опять будет на тебе виснуть, Дик.

— Не выйдет, — ответил я. — Но, надеюсь, на этот раз она и Барни оставит в покое.

— Следующий третий номер — братья Лаусон. Знаешь этот номер? Двое парней — амбиции много, а таланта маловато. Отплясывают, кстати, не так уж плохо, но грубияны страшные. Я поставил их перед нами, потому что они не настолько плохи, чтобы публика сбежала в буфет, и не настолько хороши, чтобы испортить нам прием. Так что мы на прежнем месте. Кстати, пока мы были в Лондоне, я отдал переписать оркестровые партии, а мой друг — немец Макс Форстер — просмотрел партитуру и кое-что исправил. Так что я, пожалуй, завтра схожу вместе с тобой на репетицию — только один раз, и все.

Я ответил, что буду ему благодарен.

— А что во втором отделении, дядя?

— Вначале эквилибрист Монтана, швейцарец. Он балансирует на шаре и при этом делает множество никому не нужных вещей. Скучнейший беспроигрышный номер. Дальше Лотти Дин — трико, бедра и идиотские песенки. За ней Лили Фэррис, которая не возражает против такого порядка, потому что контраст ей на руку. И последний номер — «Три-Рэгтайм-Три», они любят выступать в конце, потому что на втором представлении могут бисировать, если позволяет голос. Вот и все. Бывал я в лучших компаниях, но бывал и в худших. Пройдем, думаю, неплохо.

— А кто из них симпатичней? — с интересом спросила Сисси.

— Тебе придется дружить с твоими чудными даффилдовскими собачками, девочка. Все остальные или зануды, или дураки набитые.

— Жалко, что нет Билла Дженнингса и Хэнка Джонсона, — сказал я.

— Мне тоже жаль, малыш. Но Джо ангажировал их в Вест-Энд, и благодаря этому они в сентябре смогут возвратиться в Америку. За последние два-три года это единственные друзья, которых я завел среди коллег. Некоторые из вас… — тут он перевел взгляд с меня на Сисси, словно нас тут была целая толпа, — кажется, считают, что мне друзья не нужны. Конечно, мне не нужны добрые, старые приятели, которые вовсе не добрые, не старые и не приятели, но я люблю, когда рядом со мной есть человека два, с кем можно поговорить, в отличие от дураков и прихлебателей, вроде тех, что толкутся вокруг Томми Бимиша: слетаются к нему, словно мухи на мед.

— А что с Томми Бимишем? — спросил я.

— Он в полном расстройстве после тех неприятностей, — мрачно ответил дядя Ник. — Но Джо сказал мне, что он готовит новый скетч и собирается ехать по центральным графствам, Йоркширу, северо-западу и Шотландии. Рад сообщить, что мы с ним нигде не встречаемся. Да, малыш, пока не забыл. Когда увидишь утром Сэма, Бена и Барни, предупреди их, что после обеда мы прогоним «Исчезающего велосипедиста», — мы уж его порядком забыли.

— А как номер с двумя карликами, дядя?

— Я еще не перешел к чертежам, малыш. Ну, тебе завтра вставать рано, так что иди лучше спать.

Понедельник был дождливый — так бывало почти всегда, когда мне приходилось рано вставать, — и хотя весна уже началась, Ливерпуль казался огромным, хмурым и неприветливым. Все наше имущество было благополучно доставлено; я предупредил Сэма, Бена и Барни о дневном прогоне «Велосипедиста», потом, выпив отвратительного кофе, точно зачерпнутого со дна Мерси, послонялся в ожидании оркестровой репетиции и дяди Ника. Поскольку он опаздывал, я мог поглядеть на всех остальных. Ведь в конце концов нам многие месяцы предстояло выступать вместе.

Ни Даффилда, ни его собачек я не видел, из их группы была только усталого вида женщина, как мне сказали потом, сестра Даффилда, которая и делала всю работу. Появилась Нони Кольмар со своим дядюшкой Густавом; он кивнул мне, а она показала язык. Монтана и его жена, подававшая ему инструменты, когда он играл, балансируя на большом металлическом шаре, оказались скучной парой, — им скорей подошло бы держать небольшую гостиницу. Лотти Дин, лет пятидесяти, с рыжими крашеными волосами, была похожа на линкор, а вокруг нее, как эсминец вокруг дредноута, беспокойно кружила маленькая, тощая и бледная женщина, к которой Лотти обращалась всегда одинаково: «Этель! Ради Бога…»

Братья Лаусон, Берт и Тэд, прилизанные и причесанные на прямой пробор, были одеты в зеленые полосатые костюмы, розовые рубашки, оранжевые штиблеты и напоминали парикмахеров. Правда, должен признаться, что в ту минуту, когда мне пришло в голову это сравнение, настроение у меня было кислое. Тут как раз появились дядя Ник и Сисси, и я сказал им, что вся эта компания меня не слишком вдохновляет.

— Обычные середняки, — заметил дядя Ник. — И приехали развлекать зрителей, а не тебя, малыш.

— Дик все мечтает о своей Нэнси, — сказала Сисси. — Или о Джули Блейн. Вот в чем его беда.

— Ладно, хватит болтать. — Дядя Ник, с переписанными ногами под мышкой, собирался уже занять сцену, но с неудовольствием обнаружил, что «Три-Рэгтайм-Три», все втроем, завладели вниманием дирижера и шестнадцати оркестрантов. Дядя отступил, проклиная их.

— И вы здесь, мистер Оллантон? — Подошедший представился мне и Сисси как Отто Мерген, аккомпаниатор и менеджер Лили Фэррис (я слышал о нем от Джо Бознби); дядя Ник только кивнул ему и занялся своей сигарой, несмотря на запретительные надписи. — Мисс Сисси Мейпс? Да, разумеется. Мистер Ричард Хернкасл? Очень приятно. Племянник мистера Оллантона, желающий стать художником, не так ли? Да, он говорил нам о вас. Лили наверху у себя, но сейчас спустится. Как вам нравится Ливерпуль, мисс Мейпс?

— Он ей не правится, Мерген, — ответил дядя Ник, все еще пребывавший в плохом настроении. — И мне тоже. Хотя дела здесь должны идти неплохо.

— Я тоже так думаю. — Он добавил что-то еще, но говорил так тихо, что ничего не было слышно, потому что в этот момент загремел оркестр, и три молодых американца принялись за дело: толстяк играл на рояле, высокий — на саксофоне, а тот, что был среднего роста, начал не то петь, не то кричать.

— Что за вой и грохот! — не сказал, а прокричал дядя Ник. Но именно в эту минуту шум вдруг прекратился, и все услышали его слова. Кое-кто засмеялся, но не на сцене: там вся троица посмотрела в нашу сторону. Пока пианист и саксофонист спорили с дирижером, певец решительно направился к дяде Нику и свирепо прорычал:

— Кто назвал это диким воем?

— Я, — спокойно ответил дядя Ник. — И могу повторить, если желаете: что за дикий вой! — Он перекинул сигару в другой угол рта, слегка наклонил голову и бросил на парня такой взгляд, что у того гонор как рукой сняло. В облике дяди Ника было что-то необыкновенно устрашающее.

— Вы просто староваты для новой музыки, папаша.

— Я вам не папаша! — сердито сказал дядя Ник. — И нечего занимать оркестр на все утро. А что касается вашей новой музыки, то год назад я выступал с братьями Хеджес и Джекобсеном, которые привезли ее сюда. И это тоже был дикий вой и грохот.

— Давай продолжать, Маркус, — позвали со сцены.

— Да поскорее заканчивайте, — добавил дядя Ник и махнул рукой, отгоняя его.

— Не хотел бы я с вами поссориться, мистер Оллантон, — негромко произнес Мерген. — Но не отойти ли нам подальше? Лили вот-вот спустится.

Мы ушли из-за кулис, освещенных ярко-белым светом, и оказались на маленькой площадке лестницы, ведущей вниз, к служебному входу. Двери были распахнуты настежь так же, как и окно за сценой, где был сложен наш реквизит, и в них вливался дневной свет; он как-то странно смешивался со светом двух электрических лампочек — красной и желтой. Получалось какое-то удивительное смешанное освещение — такого мне еще не приходилось видеть, — когда даже знакомые лица дяди Ника и Сисси показались мне необычными и мрачными. Что касается Мергена, то я с первой же минуты почувствовал в нем что-то зловещее, и теперь, когда мы стояли рядом и можно было рассмотреть его поближе, впечатление это еще усилилось: он выглядел как олицетворение порока.

Это был человек без возраста, он мог сойти и за хилого человека лет сорока пяти и за шестидесятипятилетнего бодрячка; рыхлый, полноватый, глаза и волосы какого-то оловянного цвета, лицо желто-серое, но толстогубое, с выпяченным, как у куклы чревовещателя, ртом. Говорил он медленно и негромко, без всякого акцента, но очень старательно, как обычно говорят по-английски образованные иностранцы. (Позже дядя Ник сказал мне, что Мерген родом откуда-то из Прибалтики.) Голосом и явным желанием польстить он напоминал некоторых проповедников и священников; из него мог бы выйти миссионер какой-нибудь древней и жестокой религии. И главная ирония судьбы (правда, я узнал это много позже) заключалась в том, что Отто Мерген не только много лет аккомпанировал звезде английского варьете, но под другим именем сам сочинял те наивные, девические, сентиментальные и типично английские песенки, которые в исполнении Лили стали там популярны. Такие же песенки мне предстояло услышать позже, в войну: их ревели в кафе за линией фронта.

Лили Фэррис появилась в сопровождении молодого человека, похожего на перепуганного белокурого кролика. Звали его Альфред Дансоп, и он, по подсказке Лили, пригласил нас всех на ленч в гостиницу «Адельфи». После этого, оставив его с Сисси, мы вчетвером отправились на репетицию. Дядя Ник уступил Лили очередь. Мерген разложил ноты по пультам и пошел к роялю, освободившемуся после рэгтаймеров. Лили поговорила с дирижером, который, по-видимому, хорошо знал ее номер, Мерген взял несколько аккордов, и они управились за десять минут — опытные, собранные и быстрые. Дядя Ник всегда терял терпение с дирижерами, не выдержал он и на этот раз и, сказав мне, чтобы я сам справлялся с этим тщеславным болваном, размашистым шагом ушел за кулисы. Когда я освободился, оказалось, что Мерген ждет меня; он сказал, что остальные поехали в «Адельфи» на машине Альфреда. Дождь перестал, добавил он, и если я ничего не имею против, мы с ним можем прогуляться до гостиницы, где они с Лили остановились.

— Кто этот Альфред Дансоп? — спросил я, когда мы вышли.

— Он единственный сын очень богатого текстильного фабриканта, — ответил Мерген, как всегда негромко, старательно выговаривая слова. — Надо полагать, его отец снабдил набедренными повязками многие миллионы индусов. Можно сказать, все бедные родичи вашего Гэнги Дана — покупатели Дансопа-старшего. Однако еще не Альфреда. Альфред не слишком много внимания отдает делу. Он уже несколько месяцев без ума от Лили. Он ее раб.

— А что она? Она, кажется, помыкает им?

Да, беспрестанно. Она убеждена, что Альфред затем и существует, чтобы им помыкали.

До этого мы шли по людному тротуару, но тут нам пришлось переходить улицу, и на некоторое время мы замолчали.

— Я должен, думается, рассказать вам немного о Лили, — начал он, когда можно было возобновить разговор. — Она была третьим ребенком из восьми в семье столяра-краснодеревщика — не из лучших — в Западном Гемпшире. У нее нет тайн от меня, и однажды она взяла меня с собой, когда отправлялась навестить семью. Этот дом годится только для того, чтобы из него сбежать и никогда больше не возвращаться. Вы бывали в Западном Гемпшире?

Я не бывал, но не смог ему этого сказать, потому что тут как раз мы порознь обходили группу людей, продававших и покупавших дневные выпуски вечерних газет.

— Лили обожает петь о любви, — начал он снова, — и нравится мужчинам, но замужество, домашний очаг и семейная жизнь ее не привлекают. Альфреду не удалось стать ее любовником, и, наверно, поэтому он немедленно женился бы на ней, но она только смеется. Конечно, над Альфредом легко смеяться. У него глупый вид, и он на самом деле глуп. Он, можно сказать, полная противоположность вашему дядюшке мистеру Оллантону, человеку умному и явно очень трудному.

— Да, у дяди Ника сильный характер.

— Лили и я, мы оба глубоко ему признательны за позицию, которую он занял, когда речь шла о том, чтобы она возглавила программу. Чрезвычайно любезно и очень обходительно. Я надеюсь, вы не сочтете меня нескромным, если я спрошу, каковы его отношения с мисс… э-э… Мейпс…

— Она участвует в номере. Они живут в одной берлоге. У него есть жена, но они разошлись. — Я рассказывал это нарочно — мне было интересно узнать, что он замышляет, — я был твердо уверен, что он ничего не говорит просто так, зря, а все делает с задней мыслью.

— Вы хорошо его знаете, — как по-вашему, может он увлечься Лили?

— Нет, не может. — Я так и считал, а ответил кратко потому, что вести такого рода разговор с почти незнакомым человеком на запруженных ливерпульских улицах вдруг показалось мне полным идиотизмом.

— Почему же, позвольте спросить?

— Ну, как вам сказать… — Я помолчал: с одной стороны, надо было показать, что я отвечаю с неохотой, а с другой — стоило ли говорить, что дяде Нику не нравится номер Лили. — Я даже не знаю… ну, в общем, дядя Ник не так уж много думает о женщинах. Ему надо иметь кого-нибудь рядом, понимаете, но я не могу себе представить, чтобы он бегал за Лили Фэррис.

— Очень рад это слышать, — многозначительно сказал Мерген. — Чрезвычайно рад. Молодых людей, которых мы видели на репетиции, не назовешь трудными людьми, хотя, впрочем, Лили их еще не видела.

— Я проголодался, — сказал я. — Мне хочется поскорее добраться до ленча, на который меня пригласили. Давайте прибавим шагу.

Метрдотель, знавший Альфреда Дансопа, посадил нас за маленький прямоугольный столик. Альфред сел на одном конце, Лили справа от него, а Сисси — слева. Дядя Ник оказался рядом с Лили, Мерген на другом конце, напротив Альфреда, а я между Мергеном и Сисси, напротив дяди Ника и Лили. Пока мы заказывали еду и говорили о всяких пустяках, я через стол рассматривал Лили Фэррис. Номер ее показался мне скучным, потому что я не люблю сентиментальных баллад, исполняемых сладким девическим голоском, но на сцене ей можно было дать лет восемнадцать. Здесь, без светло-каштановых локонов и бело-розового грима, она выглядела на десять лет старше. Больше всего бросался в глаза ее нос, длинный, но совсем не выступающий вперед, прямой и тонкий. Глаза у нее были странные, мутно-карие, но дело не в цвете: они были не то чтобы навыкате, а как-то неглубоко посажены, и находились почти в одной плоскости со лбом и скулами, как у изящного зверька. Верхняя губа у нее была короткая и сухая, а нижняя — пухлая, но тоже какая-то узкая. Она не была ни красивой, ни даже хорошенькой, но я легко мог поверить, что если уж кому-то захотелось глядеть на это лицо, то он, как Альфред, будет глядеть на него не отрываясь. В ней было что-то от той милой невинной девочки, которую она изображала на сцене, это особенно чувствовалось в голосе, в ее обычном голосе. Здесь, за столом, она тоже старалась так говорить и, несмотря на следы простонародной интонации, производила впечатление примерной девочки, которая благодарит учителя за награду. К тому же у нее была привычка широко раскрывать глаза, когда она слушала или отвечала.

Я разговаривал с Сисси о других наших партнерах, как вдруг Лили перехватила мой взгляд, улыбнулась и сказала своим тоном благонравной девочки:

— Я слышала, вы очень гадкий мальчик.

— Кто вам сказал? Наверняка Сисси.

— Нет, Дик, я не говорила, — начала Сисси.

Но Лили — хотя и трудно было поверить, что у нее хватает голоса, — умела беспощадно прерывать нежеланного собеседника.

— А можно мне тоже называть вас Дик? Только чтобы и вы звали меня Лили.

— Хорошо, Лили. — Дядя Ник и Мерген о чем-то беседовали, наверно, о нашем турне и вообще о делах. Сисси отступила, но утешилась ленчем — она обожала полакомиться; Альфред сидел с открытым ртом и таращил глаза.

— Скажите, Дик, — спросила Лили, — вы рисуете людей?

— Нет, только пейзажи.

— А людей совсем не рисуете?

— Ну, я несколько раз делал наброски, но у меня плохо получается.

— Вы просто скромничаете.

— Он меня очень хорошо нарисовал, — подала голос Сисси, высунувшись из-за утиной грудки.

— В таком случае, — сказала Лили, даже не взглянув на Сисси, — вы сможете и меня нарисовать. Альфред купит ваш рисунок. Правда, Альфред?

Альфред сделал попытку — по-видимому, последнюю — казаться независимым.

— Могу купить, а могу и не купить.

На это я ответил ему в той:

— А я могу нарисовать, а могу и не нарисовать.

Тут я почувствовал, что мне кто-то наступает на ногу. Я понимал, что это не Сисси и, уж разумеется, не Альфред, а все еще занятые разговором дядя Ник и Мерген сидели слишком далеко от меня. Только Лили могла подать мне этот знак, но в укоризненном взгляде, которым она смотрела на меня, не было и намека на что-либо подобное.

— Простите, Дик, если я не то сказала. Но может быть, вы все-таки попробуете? — Нажатие усилилось и стало настойчивым.

— Я не думаю о том, купит ли кто-нибудь набросок, Лили. Просто не мое это дело. Тут нужен художник другого рода. Но если вы действительно хотите, я попробую.

— Сегодня?

— Тпру! — закричал Альфред. — А как же Баффы?

— Замолчите, Альфред. Мы не уговаривались определенно. — Она взглянула на меня. — Так, значит, сегодня?

— Простите… но у нас репетиция.

— Ах, перестаньте… держу пари, что это неправда.

— А я держу пари, что правда, — сказал дядя Ник весьма решительно. — Не знаю, как у вас, мисс Фэррис, но в моем деле нужно работать непрерывно. Так что мы скоро уйдем.

— Я слышала, у вас замечательный номер, мистер Оллантон, — сказала Лили. — Я проберусь в ложу и посмотрю его.

Оставив Лили и компанию за столом, мы взяли такси и вернулись в «Эмпайр». (Дядя Ник продал свою машину еще в Лондоне и теперь мечтал купить новую.)

— Надеюсь, один из вас поблагодарил этого Альфреда за ленч. Потому что я этого не сделал. У парня куда больше денег, чем мозгов. Он, видно, малость с приветом, — презрительно закончил дядя Ник. — А ты, малыш, чего такой кислый? Небось надеялся, что будешь рисовать Лили вместо того, чтобы кататься на велосипеде, а?

— Ничего подобного. Это все она придумала.

— Мне не надо было говорить ей про тебя и про Джули Блейн, — сказала Сисси. — Теперь и у нее всякие мысли появились, это сразу видно.

— Не всякие мысли, — заметил дядя Ник. — А одна мысль. Та самая, которая всегда у тебя в голове.

— Неправда, Ник, и ты это прекрасно знаешь. Но я хочу вам сказать кое-что. Мне они не нравятся. От них мне как-то не по себе — и от нее, и от этого мистера Мергена, и от дурачка Альфреда, который совсем спятил от любви, а она его и в грош не ставит. Очень не по себе. — Она вызывающе посмотрела на дядю Ника, потом на меня.

— Правильно, Сисси, — сказал я. — Мне тоже.

— Ну и что из того? — сердито фыркнул дядя Ник.

И тут я вспомнил, что почувствовал тогда у Джо Бознби, когда мы смотрели на карликов.

— Я понял, какое они вызывают ощущение, только не могу сказать почему. В них есть что-то зловещее. Я знаю, дядя Ник, это звучит глупо, но что поделаешь. Именно зловещее. Они дурные люди.

— Надо же, и ты туда же, малыш. Зловещее!

— Ладно, дядя. Пусть все это моя фантазия. И тем не менее, — добавил я медленно, — не жду я ничего хорошего от этих гастролей.

2

В первые недели нашего путешествия одна из моих бед заключалась в том, что я все ждал от Нэнси ответа на свое длинное письмо. Я просил ее писать на контору Бознби, где всегда было известно мое местопребывание. Но каждая почта приносила мне разочарование, и я наконец убедил себя, что Нэнси никогда не напишет. Второй бедой было то, что хоть в Лили и Мергене было что-то зловещее, но оба они обладали каким-то обаянием в моих глазах в то время, как все остальные наши спутники были пустым местом. Я даже не помнил о них.

Трое Кольмаров-мужчин (о Нони я скажу позже) всегда держались отчужденно, хотя мне случалось видеть их с двумя швейцарцами — Монтаной и его женой. Сестра Даффилда, которая делала всю работу, постоянно выглядела усталой и испуганной. Сам Даффилд, щеголявший своими усиками, был когда-то офицером, до сих пор любил называть себя капитаном и, по словам Лили и Сисси, развлекаться с девушками. Лотти Дин и ее «Этель! Ради Бога!», которая суетилась вокруг, словно Лотти была знаменитостью, значили для меня не больше, чем я для них. Берт и Тэд Лаусоны были ребята безобидные, но для меня неинтересные. Что же касается «Три-Рэгтайм-Три», которых звали Бентон, Дафф и Маркус, то этот сорт американцев я не любил и тогда и не полюбил впоследствии; точно так же, как Билл Дженнингс и Хэнк Джонсон — спокойные, веселые и дружелюбные — принадлежали к тому типу, который я всегда принимал сразу. Бентон был напыщенный зануда, Дафф — шумный нахал, а Маркус — и нахал, и зануда одновременно. Новых друзей я не завел.

Единственно кто по-настоящему получал удовольствие от появления шестерых новых мужчин, была маленькая Нони Кольмар. Она хихикала и разрешала тискать себя во всех углах. Вот это была жизнь по ней. Но для нас началось мучение, потому что Барни теперь ее почти не видел и, разумеется, дико ревновал. В результате он был неуправляем и работать с ним стало трудно. Я не любил Барни, глупого, нервозного хвастунишку, но он был карлик, и я его жалел. Уже в первые недели этих гастролей Сэму, Бену и мне все время приходилось то гоняться за ним, то покрывать его промахи, задавая себе лишнюю работу; иначе дядя Ник мог заметить, что на Барни больше нельзя полагаться, и выгнал бы его, взяв на его место уравновешенного, толкового карлика, вроде Филиппа Тьюби. (Я не мог забыть этого имени.) Конечно, как только дядя Ник закончит чертежи для нового трюка, ему понадобятся два карлика; но пока до чертежей дело не дошло, и я не хотел его расспрашивать, видя, что он собой еще недоволен. В те недели он был угрюм и раздражителен, и бедная Сисси не однажды мне жаловалась.

Позже, в ту же ливерпульскую неделю, я попробовал сделать с Лили набросок тушью. Она позировала очень величественно, словно младшая принцесса перед академиком живописи. Это происходило в гостиной ее номера в «Адельфи». (В отличие от дяди Ника, скуповатого уроженца Западного Рейдинга, Лили любила сорить деньгами. Правда, я понял, что они с Мергеном зарабатывали еще кучу денег на издании своих песенок.) Мергена в это время не было — наверное, он замышлял какие-нибудь козни, но в середине сеанса, к моему неудовольствию, резво вбежал Альфред, который на этот раз имел не такой глупый вид, потому что его глаза туманились подозрением.

— Здрасьте! Здрасьте! Что здесь происходит?

— Лили исполняет танец семи покрывал, — объяснил я. — А я чищу велосипед.

Лили хихикнула.

— Не говори глупостей, Альфред. И ступай прочь.

— Я не говорю глупостей, это все он. Но посмотреть-то я могу? — И в доказательство того, что он может посмотреть, он взглянул через мое плечо. — Ну-у, по-моему, это вовсе не похоже.

— По-моему, тоже. — Я встал, разорвал рисунок на четыре части и огляделся в поисках корзины для бумаг.

Лили страшно разъярилась, но не на меня, а на Альфреда. Однако не взорвалась — она была не из тех, кто взрывается, — а подошла к нему и процедила сквозь зубы:

— Смотри, что ты наделал, дерьмо собачье. Пошел вон и чтоб духу твоего здесь не было.

— Ну что ты, Лили, — запротестовал он. — Я же ничего плохого не хотел сказать. Да в конце концов кто он такой? Какой-то молодой нахал…

— Я что сказала? Пошел вон и не смей показываться мне на глаза.

Я стал укладывать рисовальные принадлежности. Она подошла ближе и молча смотрела, пока я не закончил. Потом тихо сказала:

— Он иногда меня до бешенства доводит, хамская рожа. Но он купается в деньгах и тратит их не глядя. Он вам может быть полезен так же, как и мне. Не надо было рвать этот рисунок, Дик. У вас плохой характер, дружок.

— Нет, Лили. — Я усмехнулся. — Если говорить правду, этот набросок все равно никуда не годился. Иначе я не порвал бы его даже ради дюжины Альфредов.

— Вы попробуете еще раз? Хотите, я скажу, чтобы нам принесли чаю? Я всегда пью чай в это время.

При официанте, явившемся на звонок с чаем, сандвичами и сладким пирогом, она говорила о нашем номере, который смотрела из ложи, расхваливала дядю Ника и задавала мне разные нейтральные вопросы о нем. Но как только мы остались одни, она взглянула на меня с полуулыбкой, не вязавшейся с ее голосом примерной тихони, и сказала:

— Вы слышали, как назвал вас Альфред — молодым нахалом. Вы и вправду такой, Дик?

— Не совсем. Но я понимаю, что он хотел сказать.

— Я хочу, чтобы вы мне кое-что рассказали, — проговорила она тихо. — Я хочу, чтобы вы подробно, во всех подробностях рассказали мне, что у вас было с этой актрисой… как ее… Джули Блейн. — Глаза ее стали зелеными и светились нетерпением, рот приоткрылся, а кончик длинного носа чуть-чуть задрожал (хотя, может быть, это мне показалось), и вид был как у помешанной. — Расскажи мне все. Ну?

Наверное, я побагровел. Я затряс головой и пробормотал, что не могу и не хочу ей рассказывать. Не забудьте, что, хоть она и изображала из себя маленькую девочку, она была почти на восемь лет старше меня, знаменитая звезда, которая пела такие популярные песни, что их распевали в сотнях баров перед закрытием. Мне было неловко и немного противно, но я не решался резко оборвать ее.

Она наклонилась вперед и приложила холодную руку к моей щеке.

— Наверное, я поторопилась, дорогой, да? Ну, тогда позже, когда мы будем настоящими друзьями. Ты, должно быть, думаешь, что у меня уйма друзей, но на самом деле ничего похожего. А у тебя?

— У меня тоже. И в этот раз их едва ли прибавится. Нынешняя поездка наводит на меня тоску. У нас неважная компания.

— Ты мне не сказал ничего нового, дорогой. Я очень разборчива, — продолжала она с фальшивой светскостью, которая напомнила мне Сисси, когда та хотела выглядеть настоящей леди, — очень разборчива, правда. Я держусь приветливо, не задираю носа — мол, я звезда и всякое такое, — но чтобы я хоть раз была в настоящей дружбе с теми, кто выступает со мной вместе, — спроси Отто Мергена. Он тебе скажет, как я требовательна.

— А каков сам Мерген? Мне очень любопытно узнать.

— Не одному тебе, дорогой. Отто таинственный человек. Мы с ним уже пять лет, и все еще я знаю о нем очень мало. Когда мы встретились, он выступал в музыкальном номере вместе с одной немкой, которая весила, наверное, больше ста килограммов. И вот однажды вечером, когда они играли в Айлингтоне в театре «Коллинз», она упала и умерла, — если собираешься умирать, то сцена такое же подходящее место, как и всякое другое, — и тогда он уговорил меня взять его к себе. Ты его слышал. Он может убедить кого угодно, в чем угодно… он образованный человек… и потом у него такой приятный голос, ты не находишь?

— Нет. По-моему, он слишком тихий и елейный.

— Это потому, что ты с севера. А кроме того, ты, наверное, ревнуешь. Но я не сплю с ним.

— Я так и не думал, Лили.

— Многие так думают. Прямо не говорят, но у них на лице написано. В том числе и у твоей подружки Сисси или как ее там, правда, сразу видно, что она не большого ума. Я тебе скажу одну вещь про Отто Мергена. И советую не пропускать мимо ушей. Что бы ты ни делал, не порти с ним отношений.

— Почему? А иначе что будет?

— Не знаю. Не знаю, каким образом. Но всегда случается что-нибудь скверное. Это святая правда, Дик. Я уж сколько раз своими глазами видала. Так что лучше не говори и не делай ничего такого, что бы его задело. Он очень обидчивый. Будь осторожен, дорогой, вот и все. Если можешь, подружись с ним.

Я чуть было не брякнул, что скорее подружусь с крокодилом. Но удержался и сказал только, что мне пора идти. Я уже подхватил ящик с рисовальными принадлежностями, как вдруг она подошла ко мне вплотную, поглядела на меня пристально и сказала своим тоненьким голоском:

— По-моему, ты нравишься Отто. И он знает, что ты нравишься мне. В следующий раз, когда придешь меня рисовать, мы запрем дверь, и никакой Альфред сюда не ввалится. Постой, не двигайся.

Я только успел заметить, что глаза у нее снова позеленели, а кончик носа, кажется, задрожал, хотя за это не поручусь, — и она слегка сжала мое лицо в ладонях. Я думал, она хочет поцеловать меня, но она просунула язык мне в рот, а руки ее скользнули вниз по моим бедрам. Я не ожидал и не хотел ничего такого, но мои руки сами собой потянулись обнять ее, и тогда она отскочила прочь.

— Ах ты, распутный мальчишка! — Она это не просто сказала, а как-то сердито выкрикнула, и вид у нее был и в самом деле безумный. И раньше, чем я успел захлопнуть за собой дверь, я услышал вслед несколько слов, весьма неожиданных в устах популярной исполнительницы английских сентиментальных песенок. Благополучно выбравшись в коридор и с облегчением убедившись, что я не забыл второпях свой ящик, я некоторое время вытирал лицо и убеждал себя, что все это мне не померещилось.

Но это был еще не конец. В ту неделю я гримировался и одевался вместе с Хейесами и Барни в довольно большой уборной. После второго представления они переоделись раньше меня, — у них была назначена встреча в баре, — а я замечтался и остался там один, как вдруг раздался резкий стук в дверь, и на пороге появился Альфред, весь красный, с мутными глазами, которые к тому же слезились.

— Здорово… как тебя… Хернстабл…

— Я — Хернкасл. Там на дверях написано.

— Ладно, ладно, не сердись, старина. Посмотри-ка, что я тебе принес. — Он извлек три бутылки виски из бумажного пакета. — Все тебе, хотя и я глотну, если ты предложишь. Стаканы есть? — Он с отвращением огляделся. — Мало радости одеваться в такой дыре. Ты бы посмотрел, какая у Лили уборная!

— Она звезда, а я всего-навсего один из индийцев.

— А лихо у вас получается. Нипочем не сообразишь. Ну, давай же чистый стакан, старина.

Я устало поднялся и отыскал наш единственный чистый стакан.

— Пожалуйста. А я не хочу. Я не пью не закусывая. Но спасибо за три бутылки, Альфред, если они в самом деле мне.

— Конечно. Я же сказал. Все тебе, кроме этой капли, которую я выпью. Будь здоров! Давай посидим немножко, поговорим о том о сем, Джек… нет, не так… Дик. Вот теперь правильно — Дик? Хорошо!

Он не был пьян, но уже хлебнул спиртного и теперь пытался небрежно раскинуться на одном из наших жестких маленьких стульев; в конце концов это ему удалось после того, как он облокотился на полочку с гримом под большим освещенным зеркалом. Я еще не кончил переодеваться и потому вернулся к прерванному занятию, слушая, что он говорит.

— Пришел извиниться. Дик, — начал он торжественно. — Собственно, это ее идея. Она мне сказала: «Альфред, ты должен извиниться перед этим мальчиком». Вот ее точные слова, Дик, старина. Принимаешь мои извинения? Давай сначала покончим с этим. Принимаешь извинения? — Он с беспокойством смотрел на меня, широко раскрыв рот.

— Принимаю, Альфред. Забудь об этом. Еще раз спасибо за виски. Ты пей. — Я завязывал галстук.

— Присядь на секунду, Дик, старина. Мне надо сказать кое-что очень серьезное, и я не могу этого сказать, пока ты не сядешь. Вот так лучше. — Он выпил еще виски и снова взглянул на меня беспокойно, немного кося.

— Ладно, Альфред. — Я начинал терять терпение. — В чем дело?

— Ну, не стану ходить вокруг да около, Дик, старина. Буду говорить прямо. — Тон у него был решительный. — Я люблю Лили Фэррис, и плевать мне, видно это или нет. Я полюбил Лили Фэррис с первого взгляда — она тогда пела «Тропинку через луг» и «Жимолость». Изумительно! Какой номер — с ума сойти, а ведь это только начало, только начало. Ты ведь по-настоящему не знаешь Лили?

— Не знаю, Альфред, — ответил я без колебаний.

— А я знаю, старина. Мне и полагается знать после того, как я столько за ней ездил. Если хочешь, сначала я ее преследовал, да, просто преследовал. Но теперь мы лучшие друзья. Но только друзья — больше ничего. — Тут он словно бы посуровел. Выражение лица изменилось, и он продолжал другим голосом: — Мне кажется, я ей нравлюсь. Я даже уверен, что нравлюсь. А как я к ней отношусь, я тебе уже сказал. Но она не только чистая, прелестная девушка, какой ее все знают, Дик, старина, потому что ей хоть и приходится слегка разыгрывать звезду — то есть в жизни, я хочу сказать, — но при всем том она застенчива. Хочешь верь, хочешь не верь, но она дико застенчива.

Тут он надолго умолк, так что через некоторое время я почувствовал, что мне надо что-то сказать.

— Наверное, вы правы, Альфред. Вы же в самом деле знаете ее, а я нет. Только я не понимаю, зачем вы мне все это рассказываете.

— Причина есть… важная причина. — Нахмурившись, он уставился в свой стакан, словно там высматривал эту причину. — Потом объясню. Не забудь, Дик, старина, я ведь пришел извиниться. Она мне сказала, что я должен извиниться, и я сказал: «Конечно, конечно». Ну, вот я и извинился, правда? Пусть мы еще не друзья, но мы могли бы подружиться. Нельзя же мне быть все время с ней. Поднимется черт знает какой скандал, если мой родитель пронюхает, сколько времени я с нею провожу. Но ты-то будешь колесить с ней повсюду неделями — будешь видеть ее каждый день.

— Едва ли, Альфред. Можно значиться на одной афише с человеком и совсем его не видеть, особенно если вы в разных отделениях. Не думаю, что мне придется часто видеться с Лили Фэррис.

Он бросил на меня лукавый взгляд, вернее — взгляд человека, безуспешно пытающегося быть лукавым.

— А все эти штучки с портретом?

— Может быть, второй попытки и не будет. А если даже будет, что из того?

— Ну, а как Мерген — проклятый мистер Отто Мерген?

— А при чем тут он?

Альфред резко нагнулся вперед и чуть не упал.

— Я ему не верю, Дик, старина, не верю ни на грош. Умен как дьявол и имеет на нее огромное влияние, а она такая простодушная, что не может понять, какой это мерзавец. Я предупреждал ее, но она только смеется, как невинное, доверчивое дитя. Послушай, Дик, старина, сделай одолжение, огромное личное одолжение — можно тебя попросить, чтобы ты поглядывал за сукиным сыном, мистером Отто Мергеном?

— Прошу прощения, но…

— Ты внакладе не останешься. Скажем так: меня несколько дней нет… может, даже неделю… а потом, когда мы встречаемся… потихоньку, конечно… ты мне вкратце рассказываешь…

— Нет, Альфред, от меня тут толку мало. Я согласен: в Мергене действительно есть что-то зловещее… но я не собираюсь проводить с ним и Лили много времени, так что я тебе не пригожусь. Попроси кого-нибудь еще.

— Ну, кого, например?

— Не знаю.

— Конечно, не знаешь, потому что никого нет. А ты Лили нравишься… нет, тут ничего такого, просто по-дружески, может, оттого, что ты хочешь стать художником… Я тебе говорил, это она заставила меня прийти и извиниться… а раз ты ей нравишься, значит, Мерген тоже будет тереться возле, подлиза… и тут…

— Прошу прощения, Альфред, я не могу тут быть полезен. — Я встал и начал укладывать бутылки обратно в пакет. — А виски не надо оставлять. Я сам не слишком много пью, а если оставить его здесь, тогда у нас в номере окажется пьяный карлик. А теперь мне пора. Я хочу есть, и надо спешить в гостиницу, а то ужина не останется…

— Поужинай с нами, старина, — сказал он с жаром. — Лили всегда в ударе, когда мы ужинаем после представления. — Его глаза засияли от предвкушения такой радости, и на миг я почувствовал к нему симпатию и жалость. Но я больше не стал слушать, заставил его забрать виски и пошел узнать, здесь ли еще дядя Ник. Его уже не было.

На следующий вечер, в пятницу, мальчик принес мне записку от мистера Мергена, который осведомлялся, не буду ли я столь любезен и не загляну ли в его уборную после первого представления. Я спустился этажом ниже, где Мерген, взмокший после выступления, без пиджака, поправлял грим, повязав вокруг шеи полотенце.

— Вы очень любезны, Ричард. Могу я по примеру вашего дядюшки называть вас Ричардом? Что вы предпочитаете — джин, виски… или вот у меня есть превосходное пиво? Отлично, выпьем пива.

Он наполнил стаканы, и мы с ним выпили, после чего он сказал со своей обычной кошачьей вкрадчивостью:

— Кажется, вчера вечером у вас была весьма продолжительная беседа с нашим бедным другом Альфредом Дансопом. Он не показался вам странным?

— Отчасти, но не слишком. Он только сказал мне то, что я уже слышал от вас, — что он безумно влюблен в Лили. Она послала его извиниться…

— Да, да, я знаю. И сделала это не только затем, чтобы показать свою власть над ним, — хотя она это любит… Сказать по правде, вы произвели на нее весьма сильное впечатление.

— Она на меня тоже, — сказал я без всякого выражения, так что он мог толковать эти слова как ему заблагорассудится.

Его странноватые оловянные глазки шарили по моему лицу, выискивая смысл сказанного. Я снова принялся за пиво, и он последовал моему примеру, и, видимо, обдумывая новое наступление.

— Лили — человек необыкновенный, ее трудно отделить от ее сценического образа, одних это отвращает, меж тем как другие — вроде Альфреда, но не всегда глупые — находят ее обворожительной. А как вы, Ричард?

— Да, мистер Мерген, в ней есть определенное очарование, — ответил я прежним тоном. Мне самому вдруг показалось, будто я постарел на двадцать лет.

— Она ничего не сказала, но мне кажется, ей очень обидно, что вы не назначили день нового сеанса…

— Понимаете, мистер Мерген… — Я снова стал самим собой. — …Первый сеанс был только вчера. А сейчас я хочу воспользоваться хорошей погодой. Сегодня я ходил на этюды в окрестности Спика, а завтра поеду на Уиррал…

Он мягко прервал меня:

— Лили устраивает завтра маленький ужин… она часто это делает по субботам… И если вы придете, она пригласит и вашего дядюшку, и мисс… мисс…

— Мейпс. Сисси Мейпс. Это очень любезно со стороны Лили, и если дядя Ник и Сисси примут ее приглашение, я приду тоже. В противном случае — нет, мистер Мерген.

Наступило тяжелое молчание — он рассматривал меня, слегка скривив свой кукольный рот, но я так и не понял, означало ли это улыбку или нет.

— Я пытаюсь понять, Ричард, — то ли вы уж очень наивны, то ли, как теперь выражаются, «из молодых, да ранний», молодой наглец, если это определение не кажется вам оскорбительным…

— Вчера днем меня назвали распутным мальчишкой, хотя я ничего не сделал и слова не сказал, только взял то, что было предложено. Считайте лучше, что я просто наивен. Очень вкусное пиво, мистер Мерген. Спасибо.

В конце концов, дядя Ник решил не ходить к Лили на холодный ужин в ее гостиной, но сказал, что я могу взять Сисси, которая никогда не пропускала ни одной вечеринки, даже если предполагала, что ей там не понравится. Альфред тоже был, очевидно, для того, чтобы уплатить по счету; он держался и говорил так же, как в моей уборной, и по-прежнему называл меня «Дик, старина». Мерген, шаркая, бродил по комнате и разговаривал полушепотом. Были еще два господина средних лет, ливерпульцы, деловые знакомые Альфреда, которые постарались оставить своих жен дома и теперь гадали, будет ли это всего лишь обычное застолье с разговорами или начнется оргия. Лили в розовом платье с белыми кружевами — бесенок в образе хорошей, примерной девочки — тут же подсунула им Сисси, а меня повела в угол с большим креслом, торшером и вазой с камышами и представила очень милой девушке с черными локонами, большими карими глазами и ямочками на щеках, по имени Филлис Робинсон, которая была приглашена специально для меня. Девушка, вспыхнув, принялась отрицать это, но стоило Лили покинуть нас, чтобы сказать официанту, что он свободен, а Альфреду — чтобы он помог, как Филлис тут же заставила меня сесть в кресло, а сама примостилась на его ручке, прячась за мной от света торшера и от камышей.

Филлис Робинсон не стоила бы большого внимания, если бы это было ее единственным появлением в нашей поездке; но поскольку ей предстоит еще один выход, на сей раз в более важной роли, я, очевидно, должен о ней рассказать. Ей было восемнадцать лет, из коих последние пять она до умопомрачения обожала Лили и поклонялась ей. Теперь, при некоторой помощи, она сделала свой собственный номер, откровенное подражание ее номеру, — Филлис иногда даже называли ланкаширской Лили Фэррис, — и после нескольких местных ангажементов надеялась получить контракт у манчестерского агента, который поговаривал о летнем сезоне в одном из блэкпульских театров на набережной. К Лили она относилась, как я к Тёрнеру, Гёртину и Котмену, но мои кумиры были мертвы, а ее Лили находилась рядом, в той же комнате. Она все время расхваливала мне Лили, смотрела на нее с обожанием, надеясь получить в ответ улыбку или просто взгляд. Она была невинна, как только что снесенное яйцо, хороша собой и невероятно глупа. Когда я отошел за новой порцией закуски и выпивки и, вернувшись, обнаружил, что кресло занято Альфредом, уставшим от оказания помощи, то почувствовал не раздражение, а облегчение. Теперь Филлис и Альфред среди камышей могли дуэтом петь дифирамбы Лили.

Увидев, что я покидаю угол, Лили подозвала меня и представила такой высокой и худой даме, каких я никогда не видел. Это была леди Чернок, как Лили потом объяснила, вдова богатого текстильного фабриканта. У нее были широкие скулы, поблескивавшие над впадинами щек, а рот свело так, точно она жевала лимон; правда, смеясь, она широко его раскрывала, обнажая крупные желтые зубы. Одета она была очень элегантно и походила на участницу какого-нибудь французского декадентско-аристократического кружка, но говорила с ужасающим ланкаширским акцентом, а умом едва ли превосходила Филлис Робинсон. Пока мы беседовали с ней, Лили встала впереди меня, почти вплотную, заложила руку за спину и принялась ощупывать меня и щекотать, после чего я сказал, что нам с Сисси пора идти.

— У меня чертовски большой дом, с которым я не знаю, что делать, — сказала леди Чернок на прощанье. — Лили его знает, не правда ли, моя прелесть? Скажите ей, чтобы она привезла вас как-нибудь на уик-энд.

Сисси давно уже не терпелось уйти. Она была по горло сыта господами средних лет и Мергеном. Погода стояла хорошая, и мы решили вернуться в отель пешком. Она захмелела и потому всю дорогу держала меня под руку и прижималась.

— Я бы не пошла, но подумала, может, это меня развеселит. Но нет, какое с ними веселье. Я такая несчастная, Дик, милый. Ты скажешь, я всегда это говорю, — но тут совсем другое. Во-первых, это странное чувство. Оно у меня с самого начала поездки. Я надеялась, что с нами будут какие-нибудь славные, симпатичные люди и хотя бы одна-две женщины, с которыми можно будет поболтать, но их нет. Эта мисс Даффилд, что присматривает за собачками, — правда, чудные? — она еще туда-сюда, но какая-то точно неживая, измученная и до смерти боится не то своего братца, не то еще чего-то. А от Лили Фэррис и этого Мергена у меня мурашки начинают бегать. Дик, обещай мне, что не будешь с ними водиться. Ведь Ник их тоже не любит, ты знаешь.

— Не могу сказать, что они мне нравятся, Сисси. Но если я позволю дяде Нику решать за себя, мне не часто придется бывать в компаниях.

— Он смеется, когда я говорю ему про это свое странное чувство. А сам, с тех пор как мы в Ливерпуле, все больше сердится и раздражается — и не из-за дел и публики, тут все в порядке.

— У него не выходит трюк с двумя карликами…

— Вот и это еще. И с одним-то карликом не знаешь, как управиться, — Барни все время пристает; я ему тут надавала пощечин, когда мы остались вдвоем в темноте, — а что ж начнется, когда их будет двое?

— Может, будет и лучше, Сисси. Есть ведь карлики серьезные и умные; мы видели одного такого в Лондоне…

— Осторожно, Дик. — Она крепче уцепилась за меня. Вокруг нас, покачиваясь и горланя, толкались пьяные; некоторые распевали песни Лили и Мергена. Правда, виднелись и полицейские исполинского роста. Но все равно зевать по сторонам не приходилось. Тени оживали неожиданно и угрожающе.

— Как ты думаешь, Дик, он не завел в Лондоне другую женщину? — спросила она.

— Если и завел, то ничего мне об этом не говорил. Да он и не скажет. Но мне кажется, что нет.

— А я вижу, что я ему совсем не нужна — только для номера. Правда, он и теперь говорит; «Пошли, девочка!» — может, и сегодня скажет. Но что с того? Любая сойдет — кроме того фонарного столба, с которым ты разговаривал у Лили. Тут он, я думаю, спасует. — Она хихикнула, потом снова стала серьезной. — Не связывайся с Лили Фэррис, как с Джули Блейн. Она сучка еще почище той, держу пари. А как там милая малютка Нэнси Эллис — ты ничего не знаешь?

— Нет, Сисси. Я ей писал, но она не ответила.

— Ой, ты вспомни, как у нас плохо с письмами. Я тебе расскажу. Их теряют, возвращают отправителю, или они месяцами ходят за тобой следом. Так что не отчаивайся, милый. И где бы она ни была, она славная девочка, совсем не то, что все эти… Нет, Дик, честное слово: у меня все время это странное чувство. Быть беде.

И Сисси как в воду смотрела.

3

После Ливерпуля мы играли в манчестерском «Паласе», и тут на долю Сисси выпал чудесный денек — наверное, последний перед тем, как все стало плохо, а потом просто хуже некуда. Погода в начале той недели была удивительная, стоял золотисто-голубой май, как у старых поэтов. Во вторник я ездил поездом писать пейзажи, а вечером рассказал о своей поездке. После этого дяде Нику захотелось испытать шестидесятисильный «напье», который ему предлагали, и он договорился, что возьмет его на весь день в среду. Мы захватим ленч и шампанское, он высадит меня в любом месте, где мне захочется поработать, а сам с ревом будет носиться по Дербиширским холмам; Сисси поедет с ним или останется со мной, — как ей захочется. Все получилось как нельзя лучше. Он, счастливый, испытывал свой «напье» — спортивную, но достаточно вместительную и шикарную машину, сверкающую медью. Я был счастлив, потому что сделал пару акварелей, которых можно было не стыдиться: одну утром, в северной части графства, другую днем, южнее, там, где меловые стены точно белые вены на зеленой руке. Сисси, которая утром носилась с дядей Ником, день провела со мной, а ленч на траве — с нами обоими, была, наверное, счастливей всех. Она не была деревенской девушкой, но, как все женщины, обожала поездки и пикники, и этот чудесный день вызвал у нее огромную, глубокую радость, идущую от самого сердца и переживаемую почти всеми женщинами, когда они со своими мужчинами и их мужчины счастливы. (Я полагаю, что это довод в пользу изначального превосходства Женщины: для нее главное — не какое-то занятие, а настроение — вот что приводит ее в восторг.) И если я вспоминаю и отмечаю этот день, то дело не только в моих акварелях, — лучших, что я написал за долгое время, — но и в том, что я люблю вспоминать Сисси, какою она была в этот день. В кои-то веки она не вызывала у меня жалости.

Если бы на следующий день было тепло, я поехал бы туда снова, но погода внезапно испортилась, поэтому я, все еще чувствуя творческий подъем, позвонил Лили в «Мидлэнд» и сказал, что, если она готова позировать, я могу сделать вторую попытку сегодня днем. Ни Альфреда, ни Мергена не было, и часа два я мог работать без помех, хотя каждые двадцать минут приходилось делать перерыв, чтобы Лили могла отдохнуть. Я не портретист и уж не помню, сколько лет назад последний раз рисовал человеческую голову, но в тот день беззаботная смелость незрелого художника, не знающего, что он может, а чего — нет, сослужила мне хорошую службу. После двух торопливых, неудачных набросков, которые я порвал, мне удалось приблизиться к тому, чего я добивался, — это был легкий рисунок пером, передававший неуравновешенность ее натуры и свойственное ей сочетание очаровательного и отталкивающего. Это в самом деле так, ибо я только что взглянул на него и перенесся на пятьдесят лет назад, в заставленную плюшевую гостиную манчестерского «Мидлэнда», где, несмотря на большие окна, было темновато из-за дождя и гари.

Когда я сказал, что закончил, она подошла и взглянула. Она была очень тихая и милая.

— Это я?

— Вот все, на что я способен. Но ведь я не Огастес Джон.

— Можно мне взять его, Дик?

— Нет, Лили, к сожалению, нельзя. Может быть, я сделаю точную копию или сфотографирую его — не в цвете, конечно, — и тогда у вас будет столько копий, сколько вы захотите.

Она бездумно кивнула, словно не слушая, отошла от меня и села.

— В точности ведь не знаешь, как ты выглядишь. Знаешь только, каков ты внутри. А у меня внутри чертова путаница.

Я ничего на это не ответил, но потихоньку начал собираться.

— Тебе не нравится мой номер. О, я знаю, слухом ведь земля полнится. По-твоему, это просто дерьмо. Но это часть меня… пусть малая часть, но все равно она есть во мне, вера в полевые тропинки, солнечные часы на лугу, в жимолость и в старую мельницу у ручья. Так иногда веришь в искренность рождественской открытки. Не знаю, где все эти тропинки влюбленных и розовые сады медового месяца. Зато я знаю, где их нет — в доме в Западном Гемпшире, где надо жить семье из трех человек, а живут десять душ, где мать начинает пить, потому что скоро появится одиннадцатый, где веселый дядя Клифф, вернувшись с моря, лезет тебе под юбку, а тебе всего двенадцать, где… да заткни же мне глотку! — Она умолкла в ожидании, но я тихо продолжал складывать рисовальные принадлежности. — И что-то во мне верит, что есть на свете место, где все по-другому, и это то, чем я пою… по крайней мере, когда пою тихо, под рояль, пока не вступил оркестр на втором припеве и не поднялся звон до задних рядов галерки. Я ведь пою для тех людей, у которых внутри такая же чертова сумятица, как и у меня. Не для таких, как ты, Дик, и твой холодный, умный, как черт, дядюшка. Я дам тебе совет, пока у меня есть настроение. Не связывайся со мной. И с Мергеном — с ним особенно.

— Кто он такой и откуда он взялся. Лили?

— Точно не знаю. Знаю только, что до того, как ему пришлось покинуть Прагу, он был очень известным и серьезным музыкантом. Не знаю, почему ему пришлось так спешно уехать, но догадываюсь. Ты славный, умный мальчик, Дик, поэтому уноси ноги, а то я опять начну, как прошлый раз, но уже не смогу остановиться и разозлюсь на себя, а потом и на тебя. На этот раз пусть все будет чинно и благородно.

В течение следующих трех недель я едва ли перемолвился десятью словами с Лили и Мергеном. Не знаю, что они в это время затевали, но Сисси говорила, что видела их обоих за кулисами и вне театра с американцами Бентоном, Даффом и Маркусом. Мы тогда играли во всех крупных ланкаширских промышленных городах, и теперь стоит мне увидеть картину Лаури с фабричными трубами, с высокими, точно тюремными, кирпичными стенами, с узкими улочками, ведущими в никуда, по которым, тоже в никуда, бредут тощие, как спички, люди, — как я вспоминаю эту поездку. Я попытался запечатлеть несколько случайных уличных сцен, но их черно-красные тона и резкие светотени были слишком сильны для стиля и настроения избранной мною акварельной живописи: тут требовалось масло или беспощадный резец гравера. Конечно, я всегда мог выбраться за город, даже в промышленном Ланкашире, но если не считать мест ближе к северу, — Престона, Блэкберна и Бернли (последний совсем рядом с моими любимыми Пеннинами), тоскливое однообразие полуразоренной сельской местности, несмотря на некоторые любопытные цветовые эффекты и краски, которые можно было бы потом воспроизвести, так меня подавляло, что я просто бродил по солнцепеку, ничего толком не делая.

Но публика там была неплохая, и наш номер имел особый успех, — может быть, потому, что после всех этих фабрик и узких темных улочек мы уносили их в мир, полный волшебства. Однажды только, к тому же, помнится, на втором представлении, плохо прошел «Маг-соперник». Эта часть номера зависела от Барни, который на ходулях изображал мага-соперника, а потом спрыгивал и после зеленой вспышки дяди Ника превращался в ворох одежды на глазах у зрителя. Но на этом представлении за вспышкой ничего не последовало, если не считать того, что маг-соперник вдруг начал качаться, как пьяный, и в публике, разумеется, поднялся смех. На моей памяти это был единственный случай, когда дяде Нику изменило присутствие духа, он растерялся от удивления и отвращения; и это был единственный раз, когда я сумел прийти ему на помощь. Я лежал ниц в глубине сцены — всего лишь слуга, преисполненный страха в присутствии могущественных чародеев; но тут я понял, что надо действовать, вскочил, сильно тряхнул Барни, чтобы освободить его от сапог-ходулей, и толкнул его так, что он свалился на землю ворохом одежды; этим был достигнут эффект исчезновения. А когда хохот перешел в громкие аплодисменты, я, пригнувшись, торопливо вытолкнул невидимого Барни и его одежду за кулисы. Потом я поспешил обратно и покорно склонился перед магом-победителем, давая возможность дяде Нику, который уже пришел в себя, ответить и на мое поклонение, и на аплодисменты.

Не успев выйти на вызовы в последний раз, дядя Ник набросился на бедного Барни, дрожавшего в кулисах, и потащил его наверх в свою уборную, чтобы там задать ему трепку. Я пропустил их и пошел за сцену, — был антракт, и рабочие разбирали наш храм, — отыскал там Сэма, ответственного за реквизит, попросил у него ходули и взял их с собой наверх. Я быстро переоделся, потому что всегда чувствовал себя неловко и даже глупо в индийском наряде, и пошел с ходулями к дяде Нику. Он был еще в костюме и гриме, так же, как и Барни, а так как уборная была далеко не индийский храм, они выглядели здесь странной парой. Дядя Ник сидел прямо, необычайно величественный, и метал молнии на несчастного Барни, который, чуть не плача, валялся у него в ногах и взвизгивал; «Мис’Оллантон, мис’Оллантон… пожалста, пожалста, мис’Оллантон!» Едва я вошел, Барни как ветром сдуло.

Мне следовало бы знать, что никаких благодарностей от дяди Ника за мою импровизацию я не услышу.

— Это мой номер, — начал он. — Если хочешь иметь свой, сделай его, а потом попробуй добиться контракта.

— Значит, я поступил неправильно?

— А ты как думаешь?

— Я считал, что спасаю фокус, а может быть, и весь номер. Но если я поступил неправильно, то в следующий раз, когда что-нибудь стрясется, я просто буду ждать ваших действий.

— Вот именно, малыш, — ответил он холодно. — Даже если покажется, что я собираюсь все пустить козе под хвост, ты должен предоставить это мне. В конце концов, я за это в ответе. А если ты и другие начнут улучшать то, что мы отрепетировали, и изобретать всякие новые штучки, то через две недели номер развалится. На сей раз, надо признаться, сообразительность проявил не я, а ты, и получилось удачно, но в другой раз не вмешивайся, малыш. Это все же мой номер, хорошо он идет или плохо. Ну, а что там с ходулями?

Я протянул ему ходули и сказал, что, по-моему, они не в порядке и что, хотя Барни не отличается собранностью, он уже давно мучается с ними и не раз говорил об этом.

— Мы выкинем «Мага-соперника» и заменим его «Волшебным шаром», — сказал он медленно, по-прежнему разглядывая ходули. — Поймай Сэма, пока он не ушел, и предупреди его. «Шар» прогоним завтра. А что до этих ходулей, я знаю, как их исправить, чтобы Барни легче было освобождаться, да и двигаться проще. Это можно сделать, Ричард. А вот чего нельзя сделать, так это исправить нашего недоумка. Не знаю, зачем я его держу. — Оба мы тогда не подозревали, что исправленные ходули помогут спасти жизнь Барни.

Два или три дня спустя я получил через контору Бознби письмо от Джули Блейн из Кейптауна:

«Дорогой Дик.

Не стану рассказывать о театральной жизни в Ю. Африке, потому что мы только-только начинаем, по труппа мне нравится, я уже получила две хорошие роли, и это — долгожданная перемена после двух ежевечерних выступлений в наших ужасных городах. Ты, конечно, понимаешь теперь, почему я не хотела встречаться с тобой после того страшного воскресенья.

Я искренне люблю тебя, но не настолько, чтобы вынести унижение того вечера. Это было бы возможно, если бы между нами было что-то настоящее, а его-то как раз и не хватало. Но главная причина, почему я пишу, вот какая: я хочу объяснить, что произошло в Плимуте и почему Нэнси, бедняжка, не стала с тобой разговаривать. Во всем виновата я, Дик, милый, — я вела себя как последняя дрянь. После спектакля мы с Томми Бимишем пошли за сцену, он отправился к какому-то своему приятелю-комику, а я увидела Нэнси, и она сказала мне, что ей надо поскорее переодеться, потому что вы с ней должны встретиться. Тогда, наверное, от ревности или зависти, — она была такая молоденькая и так ждала этой встречи, — я сказала, что она может не трудиться, и рассказала ей о нас. Она, естественно, была расстроена, но если ты ей не безразличен, то все еще обойдется. Может быть, теперь вы уже часто встречаетесь или хотя бы переписываетесь. Если так, тебе не понадобится это письмо, если же нет — оно может пригодиться. Я знаю девушек и уверена, что она влюблена в тебя — разве только ей подвернулся другой, красивый и любезный молодой человек. И скажу тебе комплимент: по-моему, он должен быть очень красивым и очень любезным, чтобы вытеснить тебя из ее сердца. Вот!

Дик, милый, пожалуйста, не бросай свою живопись и не оставайся в варьете ни одного лишнего месяца.

Твоя по-прежнему любящая

Джули».

Ее письмо имело два следствия. До его появления я мог предполагать, что питаю большое чувство к Джули, которое, так сказать, скрываю от самого себя. Письмо доказало, что этого нет. Никаких скрытых чувств не обнаружилось. То, что относилось к Джули, я прочитал совершенно бесстрастно: она для меня ничего не значила. Но письмо доказало также, что хотя я не так уж часто и напряженно думал о Нэнси, но в душе у меня незаметно выросла настоящая любовь, которая теперь обнаружилась. Я сам себе удивился — это случается с людьми куда чаще, чем им хотелось бы признаться. Когда я перечитывал письмо, мне показалось, что призрак прошлого писал о человеке до ужаса реальном. В результате я, не ответив Джули, написал новое письмо Нэнси, в котором все объяснял. Я словно спешил перегнать того, другого, красивого и любезного, хотя откуда мне было знать — Нэнси ведь не отвечала ни слова, — может, он уже появился и стал ее властелином. Я не представлял себе, что Нэнси может держать на веревочке сразу двух или троих молодых людей и натравливать одного на другого, чтобы не прогадать и заключить сделку повыгоднее. Я был уверен, что она живет по принципу «все или ничего».

На беду, я ничего о ней не знал, ни где она, ни что делает, и только писал письма, на которые не получал ответов. Но почему-то была у меня идиотская убежденность, что мое второе длинное послание не должно остаться без ответа — словно оно было явлением совершенно иного порядка, чем то, напрасное письмо, которое я написал в Кеттлуэлле, — и день за днем яростно требовал писем на служебном подъезде, чуть не заболев от отчаяния. Более того: неведомый город, в котором была Нэнси, наполнился для меня жизнью, волшебством и магией, а тот, где находился я, стал совсем безрадостным. Улицы казались бедными, новые города унылыми и зловещими, а самое мое существование тупым, скучным и лишенным всякого смысла. Будь я старше, я был бы надежно защищен своим мастерством: зрелый и опытный художник встретил бы этот вызов творческим подъемом; формой и цветом я бы передал и сиюминутное отчаяние свое и далекое мучительное волшебство ее существования. Но я был слишком молод и глуп и слишком мало верил в свое искусство. Поэтому я попал в порочный круг. Душа ушла из моей живописи, мне больше ничего не хотелось делать, я томился, не находя себе места, и все для меня выглядело еще хуже, чем было на самом деле, — а плохого тогда было много, — и каждую форму и краску мое недовольство собой делало еще уродливее. Потом, много лет спустя, я иногда думал, что главная мерзость нашей старой индустриальной цивилизации — закопченный кирпич, ржавое железо, серные пары и грязь — не что иное, как проекция внутреннего отчаяния ее людей; по ведь и наша новая индустрия, такая чистая и гладкая, скучная и невыносимая, тоже отражает внутренний мир новых людей, в котором нет отчаяния, потому что никогда не было никакой надежды и вообще ни одного глубокого чувства.

Наконец во мне все еще жило то смутное предчувствие, которое впервые зародилось, когда я увидел карликов, — предчувствие, что моя жизнь незаметно поворачивает к чему-то непредсказуемому, но страшному. Наверное, это было нечто подобное тому странному чувству, о котором жалобно твердила Сисси.

Как я уже говорил, будучи неопытным, я без всякого основания был удивлен и разочарован молчанием Нэнси, хотя в другом уголке души, опять-таки без основания, я смутно понимал, что от Нэнси и не следует ожидать ответа. Я понимал это, когда, не жалея сил и денег, дозвонился Питтеру в контору Бознби и умолял его узнать, где сейчас Нэнси. И вдруг не осознал, нет, а скорее ощутил, что она едет в одну сторону, а мы — в другую, что нас несет куда-то, где за углом, сверкая очами и рыча, как тигр, подстерегает беда. Я словно почувствовал тогда, что мы находимся с ней в двух различных мирах.

Не знаю, каков у других людей опыт на этот счет, но я обнаружил, что если в течение какого-то времени ничего не происходит, то почти всегда события вдруг начинают валиться на тебя одно за другим. И всякий раз это случается в таком месте и в такое время, когда ничто не вызывает опасений. Вы сидите и зеваете по сторонам, и тут на вас валится крыша. Так было в ту неделю, когда мы играли в Баррингтоне, жалком городишке, ютившемся посреди шлаковых пустошей Южного Ланкашира. В нем была ратуша, похожая на огромный писсуар, две гостиницы — плохая и очень плохая — и ни одного театра, но зато имелся «Дворец Варьете». Он был меньше и старее, чем «Эмпайры», в которых мы играли, — уборные были худшими из всех, что я видел, да и вообще Баррингтон не входил в наш маршрут, и неделя там была заменой. За сценой было просторно — правда, забито различным хламом, оставшимся после какой-то старой феерии, и там образовались всякие уголки и тупички, — но сама сцена была меньше обычного, и нам с Сэмом в понедельник утром пришлось здорово повозиться, устанавливая наш индийский храм. Рабочие сцены были или старики, — ветераны варьете, — или молодые ребята, которые служили совсем недавно. Осветительное оборудование было такое, что его следовало бы отправить в театральный музей. Оркестровая репетиция затянулась на три с лишним часа, и даже тогда многие в раздражении уходили, не узнавая своей музыки, потому что оркестр в баррингтонском «Дворце Варьете» состоял не из шестнадцати музыкантов, как обычно, а только из восьми, включая самого дирижера, старика с иссиня-черными крашеными усами, который должен был играть на рояле и одновременно дирижировать, но не делал ни того, ни другого. Так что, может быть, мне не следовало удивляться тому, что именно в Баррингтоне все и случилось: ведь мы с самого начала были выбиты из колеи и очень подавлены.

4

Я уже успел потерять терпение и совсем убитый запивал пивом жесткий пирог с мясом в привычном «баре-за-углом», когда ко мне, вытирая потное лицо, подсел Мерген и заказал большую порцию бренди. Я все время держался в стороне от него и Лили, но сейчас, представляя, что ему пришлось вынести во время оркестровой репетиции, чувствовал в нем товарища по несчастью.

— Знаете, Ричард, — начал он, проглотив половину бренди и в последний раз вытерев лицо, — Джо Бознби совсем с ума сошел, когда отправлял нас в эту дыру. Мы с Лили не были в таких местах не помню уж сколько лет. Боюсь даже подумать, что она скажет сегодня вечером.

— Зато я знаю, что скажет дядя Ник, когда поработает на этой сцене, — сказал я, — если только он вообще вымолвит слово, а не взорвется.

— И гостиница не лучше. Мы в «Империале». А вы?

— Нет. Дядя Ник всегда умеет найти похуже. Мы в «Виктории». В комнатах такой запах, будто туда свалили старые журналы с чердака. Я не люблю напиваться, но просто не знаю, что еще тут делать.

— Могу предложить вам кое-что получше, — сказал он как обычно негромко и вкрадчиво. — Лили поручила мне пригласить вас. Сегодня вечером всем нам понадобится что-то, чтобы убедиться, что жизнь еще имеет смысл. У ее прелестной и очаровательной юной поклонницы мисс Филлис Робинсон, которую вы видели в Манчестере, ангажемент на концерт для курящих в нескольких милях отсюда, и Лили — она умеет быть любезной — просила ее провести вечер с нами. И вы, Ричард, получаете специальное приглашение на наш ужин. Стол будет неплохой, потому что мы приняли свои меры. Нас будет только четверо, и я надеюсь, вы убедитесь, что красотка Филлис совсем не так застенчива, как была в Манчестере. — Увидев, что я в нерешительности, он продолжал: — Я думаю, это все-таки приятнее, чем возвращаться в вашу еще более скверную гостиницу к дядюшке, который не в духе, и к его запуганной мисс Мейпс. Хорошая еда, вино… и хорошенькая девочка… а?

Все еще колеблясь, я поблагодарил его и сказал, что посмотрю, как буду себя чувствовать после второго представления.

— Я, наверное, так устану, что смогу только доползти до постели.

— Вы так говорите, потому что уже много поработали утром. Вам нужно отдохнуть. Но сегодня вечером, когда все будет позади, вам до смерти захочется хорошего ужина и веселой, прелестной женской компании. Я старый артист, Ричард, и я знаю. Когда вы переоденетесь, вернитесь в гостиницу со своим дядюшкой, но не ешьте, а только выпейте немного аперитива — очень рекомендую две трети шерри на одну треть бренди, — потом возьмите ключ, если в гостинице нет ночного швейцара, и приходите к нам часов в одиннадцать. Мы занимаем весь третий этаж — это звучит шикарнее, чем в действительности, потому что там только четыре комнаты и Лили превратила одну спальню в гостиную, — но это значит, что нам никто не будет мешать. Так что в одиннадцать часов от вас требуется всего лишь найти дорогу на третий этаж «Империала». Это ведь не слишком трудно?

Я долго и пристально смотрел на него. И не мог избавиться от ощущения, что, разговаривая со мной как с робким мальчиком, он всеми силами старается меня пристыдить и вырвать согласие. Тут он, должно быть, понял, что переусердствовал.

— И к тому же Лили будет очень огорчена, если вы не украсите ее маленькую вечеринку. Она вас так ценит, Ричард. А после того, как она получила фото своего портрета, написанного вами, ей безумно хочется выразить вам благодарность. Итак, сегодня будет отличный стол и хорошенькая девушка, для которой малейшее желание Лили — закон. Может быть, я немного ревную. Я говорю себе: если бы я был молод и красив. — Он попытался придать своему лицу мечтательное выражение, но жесткие оловянные глазки испортили впечатление.

— В самом деле, мистер Мерген? Спасибо за приглашение. Но я, право, не знаю, на что буду способен после второго сегодняшнего представления. Там будет черт знает что.

Так оно и было. Стараясь ублажить публику на первом представлении, — а зал был почти пуст: как-никак дело происходило вечером в начале лета, — я чуть не сломал себе шею в «Исчезающем велосипедисте». Дядя Ник, который уже многие годы не выступал на такой тесной и плохо оборудованной сцене, весь антракт перекраивал номер, выбрасывая лучшие эффекты и сочиняя длинные оскорбительные телеграммы Джо Бознби. Точки кипения он достиг секунд за двадцать до начала нашего первого выступления и оставался на ней до конца вечера. Когда мы вернулись в гостиницу, он думал только о том, чтобы поскорее послать окончательный вариант телеграммы и дозвониться до Джо Бознби по телефону. Сисси молчала с несчастным видом. Мерген был совершенно прав: мне уже не терпелось уйти и найти себе какое-нибудь занятие; я даже попробовал выпить аперитив, который он мне рекомендовал — две части шерри и одна часть бренди, — но мне это не понравилось. В гостинице «Виктория» не было ни ночного швейцара, ни ключа для постояльцев: они там, видно, считали, что я должен сидеть в номере или уж уходить на всю ночь. В конце концов я дал женщине на кухне шиллинг, чтобы она оставила открытой маленькую боковую дверь. Было уже одиннадцать часов, и я вышел из гостиницы, прошел по улице и, перейдя через площадь, оказался перед «Империалом». Ночь была звездная; я взглянул на небо и понял, какое там обо мне сложилось мнение: ну вот, еще один спятил. Надеюсь, теперь ясно, что эта лили-мергеновская вечеринка вызывала у меня сомнения. Но с другой стороны, я очень проголодался.

В превращенной в гостиную спальне на третьем этаже был накрыт холодный ужин: копченый лосось, цыпленок, ветчина, бисквиты; Лили сердечно обняла меня и приказала «душеньке Филлис» последовать ее примеру, что та и проделала без всякой нелепой застенчивости. Филлис выглядела очень мило, румянец на щеках шел к ее кудряшкам и ямочкам. На ней было вечернее платье светло-изумрудного цвета, которое, наверное, должно было потрясти публику на концерте для курящих. И у меня возникло подозрение, что то ли здесь, то ли в обществе своих курильщиков, но она уже успела выпить несколько бокалов любимого напитка Сисси — портвейна с лимоном.

За импровизированным столом было тесновато, и Мерген непрерывно подливал нам рейнвейн. А пить очень хотелось: копченый лосось и ветчина оказались довольно солеными, но холодного рейнвейна было достаточно — возле стула Мергена стояло по меньшей мере три открытых бутылки; мы громко разговаривали, смеялись и как следует выпили. Мы разнесли в пух и прах концерты для курящих; разругали «Дворец Варьете» в Баррингтоне; мы кричали друг другу; «Нет… ты… послушай» — по крайней мере, так вели себя Лили, Филлис и я, а тем временем под столом наши ноги уже жили своей тайной жизнью. Все это было бы очень весело — не хочу притворяться, что мне это не доставляло удовольствия, — если бы я не сидел напротив Мергена и по временам не замечал его глаз, которые существовали как бы совершенно отдельно от его жирных ухмылок, журчащего смеха и забавных историй. Из этих глаз словно выглядывал кто-то другой, холодный, зоркий и чуточку сумасшедший. Однако к тому времени, когда мы покончили с едой, я перестал их замечать, хотя бы потому, что Лили начала дурачиться, потребовала выпить за здоровье каждого из нас, а потом обняла меня и поцеловала и велела Филлис сделать то же. На сей раз объятие Филлис было таким бурным, поцелуи такими влажными, а хихиканье таким непрерывным, что я понял: она совсем окосела. Я сам тоже не был представителем общества трезвости, выпил сколько полагалось и знал, что выпил, но ей-то было всего восемнадцать, хоть она и пела в концертах для курящих, — она была девчонка, которая не понимала, что делает, да и не думала ни о чем, а просто выполняла то, что ей приказывала Лили.

Поэтому я замотал головой, когда Мерген потянулся, чтобы подлить ей вина, но если он и видел мой жест, то не обратил на него внимания, а Лили предложила новый тост. Две минуты спустя Филлис, бессмысленно хохоча, откинулась на спинку стула и опрокинулась вместе с ним. Она не расшиблась — в таких случаях не расшибаются, — но лежала с закрытыми глазами, сонно урча, и явно собиралась заснуть, а не возвратиться за стол. Я поднял Филлис, и тут Лили, которая оказалась сильнее, чем была с виду, подхватила ее и велела Мергену отворить дверь в спальню, а мне дать бренди. Эта дверь находилась не в коридоре, а в той же комнате у окна, и если кто-нибудь спросит, почему на третьем этаже баррингтонской гостиницы «Империал» спальни смежные, то я не знаю, что ответить; не я проектировал это здание, но оно именно таково, как я сказал. Когда Лили вывела или, вернее, вынесла Филлис из комнаты, Мерген притворил дверь и направился ко мне с бутылкой бренди и бокалом.

— Ричард, вы, конечно, выпьете. — Глаза его не сверкнули — такие не сверкают, — а лишь чуть засветились как олово, когда на него падает луч солнца.

— Нет, спасибо.

— Друг мой, я не могу принять вашего отказа. Бренди в такую минуту — это молитва безбожника.

— Может быть, только мне не хочется.

— Надеюсь, что вы передумаете. — Он, конечно, заметил, что я смотрю в сторону двери в спальню, потому что продолжал: — Филлис красивая девушка, как вы находите?

— Нет, не красивая… но довольно хорошенькая.

— A-а, вы говорите как художник. Но сейчас в ее жизни такое время, когда она словно персик… или груша… созревшая для того, чтобы ее сорвали… и насладились ею. — Он налил бренди в три бокала, сделал несколько глотков, прикрыл глаза и медленно покачал головой, желая показать, какое испытывает блаженство. На меня это не произвело впечатления. И его причмокивание, и разговоры о созревшем персике мне тоже не понравились.

Он оторвался от бренди, и его толстые резиновые губы скривились в улыбку.

— Завидую вам. Честно скажу — завидую. Снова стать юношей ваших лет — ах!

— Прошу извинить, но сколько вам лет?

— Больше, чем мне можно дать, больше, чем вы думаете. Очень много. Слишком. — Он скорчил невообразимую гримасу, словно собрав все лицо в кулак. Когда же оно приобрело свой обычный вид, он отхлебнул порядочный глоток бренди, на этот раз уже не закрывая глаз и не покачивая головой. Мне показалось, что он немного захмелел.

Из спальни вышла Лили, удивительно оживленная и деловая.

— Я хочу бренди, — сказала она; Мерген протянул ей бокал, она легким движением кивнула ему, и он, не говоря ни слова, вышел в спальню. — А ты не хочешь, Дик?

— Нет, спасибо, Лили. Я только хочу узнать, что там происходит.

— Счастливчик, — сказала она, отхлебнув бренди, словно воду. Она тоже не закрывала глаз и не покачивала головой; все прошло без задержки, и она продолжала;— Ты мог бы лезть из кожи три месяца и все равно не был бы так близок к цели, как теперь. Я ее тебе на блюдечке преподношу, а ты только дуешься и смотришь с подозрением. Но это тебе идет, и ты сам это знаешь — ты, распутный мальчишка.

Снова повторялась сцена в Манчестере, только в обратном порядке, потому что там она назвала меня так после того, как раздразнила, а на этот раз она сначала сказала мне, кто я такой; глаза ее опять загорелись зеленым огоньком, кончик носа дрожал, и она принялась за дело; ее язык скользнул мне в рот, как письмо в конверт, и руки тоже не оставались праздными. Но на этот раз — хоть и не стану притворяться, что сохранил хладнокровие, — я отступил и обратился в бегство.

— Ну ладно, хватить ломаться! — крикнула она нетерпеливо. И, схватив меня за руку, потащила к двери в спальню. — Скажи ради Бога, чего еще тебе надо? Смотри!

Потом я подумал, что с их стороны было бы куда умнее оставить Филлис полураздетой, они же вместо этого сняли с нее все до нитки и уложили на кровать совершенно обнаженной. Может быть, из-за того, что я посещал класс живой натуры, или просто потому, что таков был мой душевный склад, — но я видел в ней не предмет возможного желания, а лишь человеческую фигуру, резко освещенную сверху; я видел розоватые блики и зеленоватые тени, изящный изгиб груди и бедер, видел, что левая ладонь прикрывает глаза, а правая лежит на левом плече. Я смотрел на Женщину, а не на Филлис Робинсон, раздетую, беспомощную и ничего не сознающую.

— Вот она, — услышал я голос Мергена. — Берите ее, мой мальчик, берите ее.

— И поскорее, слышишь? — сказала Лили, тяжело дыша прямо мне в ухо. Она было принялась меня раздевать, но я оттолкнул ее. Мне показалось, что она зашипела.

Я повернулся к Мергену.

— Послушайте, чего вам надо? — Теперь я уже и сам это знал, но мне хотелось заставить его высказаться.

— Вот она, Ричард. Вы насладитесь ею. А мы тоже насладимся, глядя, как наслаждаетесь вы. У людей разные вкусы, поймите…

Лили шипела что-то у самого уха, она была вне себя, я повернулся и сильно ударил ее по лицу. Она взвизгнула, я вытолкнул ее из спальни и дал ей такого пинка, что она отлетела и врезалась в какую-то мебель. Я кинулся обратно в спальню и запер дверь. Мерген не двигался, он походил на огромную и страшную восковую куклу.

Я открыл другую дверь, выходившую в коридор.

— Вон, — сказал я ему, — или я всем расскажу, клянусь, я это сделаю. А из вас кишки выпущу, Мерген. Вы хотели полюбоваться, как я насилую хорошенькую пьяную девочку? Убирайтесь вон!

Он медленно сдвинулся с места и неуклюже направился к двери, — половина разгромленной армии. Потом обернулся и хрипло спросил:

— Что вы собираетесь делать?

— Ничего такого, на что вам приятно было бы полюбоваться. — Я услышал, что Лили, словно огромная кошка, царапается ногтями в другую дверь. — Теперь слушайте. Скажите Лили, чтобы она прекратила, иначе я обойду вокруг и так отхлещу ее, что она ослепнет.

Когда он вышел, я медленно и осторожно вытащил из-под Филлис покрывало и набросил на нее, ткнул ей под голову подушку, вынул ключ из двери в коридор, выключил свет и запер дверь снаружи. Таким образом, Филлис была в безопасности между двумя запертыми дверьми на случай, если Лили и Мерген вздумают развлечься каким-нибудь другим способом, по тут я сообразил, что она должна иметь возможность отпереть дверь в коридор — хотя бы затем, чтобы найти ванную комнату; с помощью карандаша оказалось нетрудно просунуть ключ под дверь и протолкнуть его достаточно далеко, чтобы эта маленькая гусыня увидела его, когда придет в себя.

Я описал в точности все, что я делал и говорил, но опустил то, что чувствовал, — сердцебиение, перехваченное дыхание, — и вижу, что представил себя слишком спокойным, решительным, высоконравственным и героическим. Поэтому добавлю, что на полпути между «Империалом» и «Викторией» мне пришлось остановиться из-за внезапного приступа тошноты — к счастью, поблизости никого не было, — на лице выступил холодный пот, поток желчи устремился вверх, в глотку, и я изверг в сточную канаву богатое гостеприимство Лили Фэррис и Отто Мергена.

До конца поездки оставалось еще много недель, но я больше ни разу не разговаривал ни с одним из них. А они на меня даже не смотрели.

5

В четверг утром на той же неделе в Баррингтоне я сидел над остатками своего завтрака, пускал клубы дыма в «Манчестер гардиан» и пытался, уже не в первый раз, вызвать в себе какой-то интерес к биллю Асквита о гомруле и к проблеме Ольстера, как вдруг в комнату вошел полицейский.

— Вы кто? — спросил он.

— Что вы имеете в виду?

Он достал записную книжку.

— Вас здесь трое, так? Оллантон, Мейпс, Хернкасл. Так вы кто?

— Я Хернкасл. А Оллантон и Мейпс, наверное, еще спят. А что? В чем нас подозревают?

— Это вы скоро узнаете. Старший полицейский офицер Хилл хочет видеть вас ровно в половине двенадцатого на сцене «Дворца Варьете». Мне подняться наверх к тем двоим, или вы им скажете?

— Я скажу. Правильно ли я запомнил? — Я повторил распоряжение. — Только не думаю, что мистер Оллантон пожелает явиться, если не узнает причину.

— Нами обнаружено мертвое тело, — сказал полицейский. — Вам все расскажут. — И он вышел.

Дядя Ник брился. Наблюдать за ним во время бритья было одно удовольствие: его немецкая опасная бритва всегда была изумительно отточена, и он водил ею по коже словно перышком. Каждый раз, когда мне случалось видеть его за этим занятием, я напоминал себе, что никогда не был в ладу с холодным оружием и что куда благоразумнее придерживаться безопасной бритвы.

— Обнаружено мертвое тело? — Он посмотрел на меня своим сумрачным, подозрительным взглядом. — Это все, что он сказал?

— Он сказал, что мы все узнаем. От главного начальства, наверное. А где Сисси?

— Не знаю, малыш. Может быть, пошла в ватерклозет поплакать. Она сентиментальна и скрытна и потому просиживает там уйму времени. Я скажу ей. Надо было тебе послать этого бобби наверх. Я бы из него выжал побольше. Мертвое тело! Этим еще ничего не сказано. — Он снова принялся намыливать подбородок.

— Я знаю. Но если они собирают всех участников, значит, тело найдено во «Дворце Варьете».

Дядя Ник лишь утвердительно замычал, так как водил бритвой у самого рта. Затем, когда он снова мог говорить, произнес:

— До этого я и сам додумался, Шерлок Холмс. Возможно, это кто-то из наших, хотя у них тут некоторые рабочие сцены уже давным-давно мертвецы, только никто этого не замечает. Ладно, беги. Я приведу Сисси.

В половине двенадцатого на сцене баррингтонского «Дворца Варьете» собралось столько людей, сколько здесь давно не видывали. Было человек двадцать исполнителей и еще человек двадцать всякого персонала, включая весь здешний жалкий оркестр из восьми человек. Были трое полицейских в форме, — два констебля и сержант, — да еще двое в штатском: один средних лет, второй — моложавый, кроме того, присутствовал, конечно, старший офицер Хилл собственной персоной — пожилой толстяк с такой одышкой, что своим присвистом напоминал старый маневровый паровоз. По иронии судьбы все недобрые предчувствия Сисси и мои сбылись, и зловещий ярлык был накрепко приклеен к нашим гастролям именно этим одышливым и свистящим старым чудаком.

— Прошу прощения за то, что побеспокоил… но выбора не было, — начал он, гневно обводя глазами всех присутствующих. — Очевидный случай убийства. — Он замолчал, ловя ртом воздух, и у нас тоже перехватило дыхание. — Тело молодой женщины… обнаружено театральным пожарным… сегодня рано утром. Медицинским обследованием установлено… смерть от удушения. Тело опознано… молодая женщина по имени… Нони Кольмар… участница акробатической труппы. Медицинские и другие доказательства… дают основание предполагать… что она была задушена в конце… или сразу по окончании… второго представления вчера вечером.

Тут Густав Кольмар яростно прокричал что-то по-французски и рванулся с таким видом, точно хотел броситься на полицейских, но молодые Кольмары удержали его. Старший полицейский офицер умолк, на лице его вместо гнева выразилось терпение, и он продолжал:

— Единственная возможность… найти виновного в этом зверском преступлении… ваше содействие и помощь. На некоторые вопросы… придется ответить… теперь же, немедленно. Когда вы… в последний раз… видели эту молодую женщину… Нони Кольмар… живой? В котором часу… вчера вечером… вы ушли из театра? Предупреждаю…. отвечать надо абсолютно точно и правдиво. Инспектор… ваше слово.

Человек средних лет в штатском сурово сказал:

— Сейчас я скажу, как мы проведем этот опрос. Но на случай, если кому-нибудь он кажется забавой и кто-то вздумает разыграть театральную сценку, я хочу заявить, что с моей точки зрения один из вас, стоящих на этой сцене, — отвратительный жестокий убийца, который, по крайней мере, один раз уже убил и может убить еще, если мы не поймаем его и не повесим. Так что не надейтесь позабавиться и не вздумайте лгать.

Нас разделили между полицейскими для опроса, и — очевидно, потому, что группа Гэнги Дана числилась среди звезд, — нами занялся сам инспектор, фамилия которого была Фарнесс. Дядя Ник взял дело в свои руки, сразу же убедив Фарнесса, что он, Ник Оллантон, человек серьезный и заслуживающий доверия как на сцене, так и вне ее.

— С нами у вас не будет хлопот, инспектор, — сказал дядя Ник. Мы выступаем в конце первого отделения…

— Знаю, мистер Оллантон, — сказал Фарнесс. — Я был на представлении. Превосходно! В котором часу вы ушли?

— Мисс Мейпс, мой племянник Ричард Хернкасл и я ушли примерно в десять минут одиннадцатого и сидели за ужином в гостинице «Виктория» еще до половины одиннадцатого. Вы легко можете это проверить.

— Хорошо. А остальные? — Он взглянул на Сэма и Бена, флегматичных как всегда, и на Барни, который стоял с отвалившейся челюстью, беспокойно моргал и как всегда дергался и суетился.

— Спросите их сами, — сказал дядя Ник. — Я не видел их после того, как мы разошлись по своим уборным. Спросите Сэма Хейеса. Он работает со мной много лет, это человек надежный, уравновешенный. И не обращайте внимания на маленького Барни. Он всегда такой. Они почти все такие.

Сэм взглянул на инспектора.

— Мы вышли в пять минут одиннадцатого. Швейцар на служебном входе должен был нас видеть. Спросите его.

— Я уже спрашивал. Но он человек пожилой, не слишком наблюдательный, и говорит, что не обязан замечать, кто когда приходит и уходит. Подождите минуту. Я приведу его сюда.

Пока мы ждали, Сисси сказала дрожащим голосом:

— Мне она никогда не нравилась. Но это ужасно. Я не могу поверить. Я хочу сказать… кто мог это сделать?

— Не смотри на меня, девочка, — сказал дядя Ник. — Я этого не делал.

— Не говори глупостей, Ник. Никто из нас не делал.

— Кто-то сделал.

— Может быть, сюда забрался какой-нибудь бродяга? — сказала Сисси с надеждой. В то время любой список подозреваемых обычно начинался с бродяги.

Но дядю Ника это не устроило.

— Если ты этому веришь, значит, поверишь чему угодно. Ну как, инспектор, — обратился он к Фарнессу, вернувшемуся вместе со швейцаром, — будем продолжать?

— Мне не меньше вашего хотелось бы продолжить, сэр. Итак, — приказал он швейцару, — расскажите им то, что вы рассказали мне.

— Я помню, что эти двое, — сказал швейцар, указывая на Сэма и Бена, — ушли рано, сразу после десяти. Но этот — нет. — Он указал на Барни. — Этот — нет.

— Он никогда меня не видит, — закричал Барни. — Он никогда меня не видит. Я вхожу и выхожу… он никогда не замечает. Он плохо видит, а я маленький… он никогда меня не видит. Мис’Оллантон… мис’Оллантон…

— Ну, ну, замолчи, Барни, — сказал дядя Ник. — Сэм, он ушел вместе с вами вчера вечером?

— Да, — ответил Сэм. — Верно, Бен?

— Верно, — сказал Бен. — Мы вышли вместе, втроем. Мы почти всегда выходим вместе.

— Барни шел с этого боку, — сказал Сэм, — швейцар мог его не заметить.

— Это можно себе представить, — сказал Фарнесс. — А выйдя отсюда, куда вы направились?

— Куда и всегда, — не задумываясь ответил Сэм. — В погребок трактира «Солнце». После представления мы любим пропустить там пару пива.

— Сейчас я бы тоже не отказался, — сказал Фарнесс. — Ладно, вы трое можете идти. А вы, швейцар, возвращайтесь к сержанту. — Когда они вышли, он взглянул на дядю Ника. — Думаю, что мы вас больше не потревожим, мистер Оллантон…

— Вы хотите сказать, что ее видели живой после нашего ухода? — спокойно спросил дядя Ник. — Нет, можете не отвечать. Я уже давно догадался.

— Вы сообразительный человек, мистер Оллантон. Я об этом тоже давно догадался. Если бы вы хотели избавиться от этой молодой женщины, бьюсь об заклад, что она просто исчезла бы, ха-ха! — Потом он понизил голос: — Но раз уж мы с вами разговариваем, мистер Оллантон, не можете ли вы сообщить мне какие-нибудь полезные сведения?

— Мог бы… и Ричард тоже. Сисси, подожди нас внизу у выхода, — я щажу твою стыдливость. — Она вышла медленно и неохотно, и дядя Ник продолжал: — Я второй раз путешествую с этими Кольмарами. У нас была долгая поездка начиная с прошлого сентября. Девица эта не в моем вкусе — слишком молоденькая и взбалмошная… Но в своем сценическом костюме она была лакомый кусочек… И страшно любила прижиматься и вертеть задом. Спросите этого парнишку. Он как раз в таком возрасте, чтобы понимать, что у нее на уме, а, Ричард?

— Она мне не нравилась даже после того, как я не один раз видел ее в сценическом костюме, и скоро она оставила свои заигрывания. — Я помолчал. — Мне кажется… но это только догадка… что ей редко случалось бывать с мужчинами: дядя и двое других не спускали с нее глаз. Поэтому она развлекалась, как могла, за кулисами. Она умела дразнить мужчин…

— И кого-то дразнила слишком часто, — негромко сказал дядя Ник.

— А это значит, — сказал Фарнесс тоже негромко, — что нам нечего тратить время на рабочих и прочий персонал.

— Неприятно признавать… мало радости путешествовать с убийцей… Но боюсь, что это правда. И потом, насколько я могу судить о здешнем персонале, их что дразни, что не дразни — толку никакого. Вот и все, что мы можем сказать вам, инспектор. Так что если вы не возражаете…

— Да, пока у меня все.

— Тогда я пойду поговорю с директором. — Он повернулся ко мне. — Ты понимаешь, малыш, что Кольмары вылетают? Девица была главной в их номере. Им придется либо найти другую и обучить ее, либо совершенно изменить весь номер. Не думаю, что они смогут это сделать за две недели, даже если контракт останется в силе. И если директор не сможет найти хорошую замену на вечер, всем придется расширить свои номера. Так что предупреди Сэма и Бена. Пойду взгляну, что делает директор. А ты иди и жди вместе с Сисси.

— Можно я угощу ее за углом, дядя Ник? Ей, наверное, нужно выпить.

— Да и тебе тоже. Ладно, ступай.

Остальных все еще опрашивали группами на сцене или возле нее. Мы отделались легко — несомненно, потому, что были среди тех, кто ушел рано, но также, мне кажется, и потому, что инспектору Фарнессу не хотелось, чтобы дядя Ник болтался поблизости. Чувствуя на себе взгляды коллег, я не мог не радоваться тому, что совсем их не знаю и не водился с ними во время этой поездки. Что, если б это случилось на прошлых гастролях и мне бы пришлось подозревать Билла Дженнингса, Хэнка Джонсона или Рикарло?

Сисси ждала у служебного входа; вид у нее был несчастный, она кусала губы и мотала головой, стараясь отвязаться от двух молодых репортеров. Увидев меня, все трое просияли.

— Пойдем за угол, выпьем, Сисси. Дядя Ник знает. Нет, я вам ничего не могу сказать, не потому, что не хочу, а потому, что ничего не знаю. Подождите инспектора Фарнесса — он скоро выйдет.

В баре не было никого из «Варьете», только два каких-то пожилых человека, которые неодобрительно посмотрели на Сисси, очевидно, приняв ее за проститутку. Я усадил ее в угол, заказал себе крепкого эля, а Сисси, сказав, что у нее в желудке «подкатывает», выбрала смесь под названием «джин с перцем», который барменши обычно рекомендуют дамам, когда у них подкатывает. Потом, конечно, мы заговорили об убийстве. Она сказала, что догадывается, о чем мы с дядей Ником рассказывали инспектору, но это не помешало ей подробно расспросить, что именно мы говорили ему про бедную Нони.

Минут через десять она сказала:

— Не пойму я тебя, Дик. Не пойму, как ты смотришь на это жуткое убийство — жуткое, так оно и есть. Ника я понимаю. Он человек твердый и уж очень гордится тем, что его ничем не проймешь. Что бы ни стряслось, он скажет, что видывал раз в десять хуже — в Берлине или еще где-нибудь. Но ты совсем не такой… Ты славный, впечатлительный… художник и вообще… Ты должен чувствовать, как это ужасно. Ты чувствуешь?

— Думаю, что да, Сисси. Это все еще так ново, и странно, и нереально. Если бы я увидел ее…

— Перестань. Я представляю себе… и я читала, как выглядят задушенные. И знаешь, Дик, я боюсь. Вам, двум мужчинам, ничего… вас никто не станет душить… но если его не поймают, на следующей неделе может настать мой черед. Ты не знаешь, что значит быть женщиной, Дик. Иногда чувствуешь себя такой беспомощной. Вот ты вдвоем с милым молодым человеком, и вдруг ты замечаешь его взгляд, и у тебя кровь застывает в жилах. Это правда, Дик, тут нет ничего смешного. А теперь мы знаем, что рядом с нами ходит убийца. И пока его не поймают, я никому из наших не поверю, вот на столько не поверю. Если кто-нибудь попробует меня остановить в темпом углу, я завизжу так, что весь город сбежится.

Тут явился дядя Ник — не затем, чтобы выпить с нами, а чтобы увести из бара.

— Они пригласили на замену ирландского тенора из Манчестера, — объявил он. — Сегодня на обоих представлениях будут битковые сборы, вот увидите, и публика разнесет театр, когда этот парень начнет выводить рулады про милую старую ирландскую мамочку. Стоит англичанам пойти в мюзик-холл, как они начинают обожать ирландцев.

В отношении сборов он оказался прав. Оба раза был аншлаг. Дядя Ник пришел в ярость.

— Талантом их не заманишь, а убийством — в два счета. Они гадали, кто из нас больше всего похож на душителя.

— Я их не осуждаю, — сказала Сисси. — Я тоже гадаю. — В это время мы уже сидели в гостинице и ужинали. — Пока что колеблюсь между Даффилдом, самым высоким из американцев, и этим противным Мергеном.

— Ну и хватит, девочка, — сказал дядя Ник. — Этого достаточно. Если тебя не остановить здесь, сию же минуту, ты будешь твердить об убийстве день и ночь. Ты не сможешь говорить ни о чем другом. Поэтому прекрати сейчас же. Пусть полиция выясняет, кто ее убил. Им за это платят, хотя я бы не сказал, что здешние очень уж преуспели. Двадцать против одного, что им придется звонить в Скотленд-Ярд. Так пусть они этим и занимаются.

— Какой ты бесчеловечный, Ник.

— Иногда мне хотелось бы, девочка, чтобы это было так. Ты говоришь, что напугана… охвачена ужасом…

— Так оно и есть.

— Конечно. Но ты очень похожа на эту проклятую деревенщину, которая сегодня набилась в зал. Тебе это доставляет удовольствие. Ты попробовала крови и теперь облизываешься…

Сисси вскочила, сверкнув глазами.

— Это грязная ложь, Ник Оллантон. Постыдился бы так со мной разговаривать. С меня довольно. — И она выбежала вся в слезах.

— Что-то у нас неладно, малыш, — сказал дядя Ник, не обращая внимания на ее вспышку. — Я тебе рассказывал о старом индийце, который как-то зашел ко мне?

— Вы начали, но потом остановились.

Он мрачно кивнул.

— Старый индиец сказал, что видит реки и океаны крови. Все это наших рук дело, сказал он. То, чего мы действительно хотим.

— Это уж слишком, дядя.

— Может быть. А может, и нет. Но едва у нас за кулисами случилось убийство, они все уже рвутся сюда, чтобы поглядеть на нас. Если ты живешь в таком городе, то талантом тебя не заманишь. Тут нужно совсем другое. Ты же сам видишь, малыш. А теперь я скажу тебе то же, что сказал Сисси. Предоставь это убийство полиции. А то, что думаешь, держи при себе. Я не хочу об этом слышать. Единственная мысль, которую я хотел бы от тебя услышать, — и это комплимент, малыш, — это что-нибудь новенькое для номера, пока я не подготовил фокус с двумя карликами. Мы не могли бы использовать твою живопись?

Я смутился.

— Ну… у меня была одна мысль…

— Давай выкладывай. Что касается деталей, то, как всегда, можешь положиться на меня.

— Зрители выбирают из нескольких сюжетов тот, который хотят видеть на картине, — деревенский дом, поле ржи, кораблик на море и так далее. Им показывают два пустых холста. Один стоит на мольберте и повернут к стене. На другом я начинаю писать — пишу быстро, потому что все уже намечено карандашом. Когда картина закончена, скажем, на одну треть, второй холст поворачивают лицом к публике, — и на нем видно то же самое изображение. У меня готовы две трети — на волшебном холсте тоже. Когда я закончил — закончена и вторая картина, точная копия первой. Конечно, картина на волшебном холсте написана заранее, но она покрыта сверху чистым холстом, который ходит на роликах с пружинами и убирается в раму. Конечно, я понимаю, что куда проще было бы показывать картину не по частям, а просто убрать весь чистый холст сразу…

— Но это не так эффектно, — нетерпеливо перебил дядя Ник.

Как всегда, едва только понадобилось обдумать и решить новый фокус, он делался другим человеком.

— Знаешь, малыш, у тебя есть чутье. Ну, давай подумаем, как это можно устроить.

Он достал карандаш и бумагу из своего вместительного внутреннего кармана. Следующие полчаса мы с ним с увлечением придумывали всевозможные приспособления для волшебного холста, который — дядя Ник настаивал на этом — мы непременно будем показывать зрителям совсем вблизи и даже позволим им потрогать его до начала фокуса. Конечно, я был горд и польщен тем, что дядя Ник так серьезно отнесся к моей идее. Что же до него, то, я думаю, он был счастлив уйти от мрачной сумятицы Баррингтона и побыть в своем маленьком чистом и светлом царстве тщательно продуманных, но невинных обманов. И может быть, этот случай потому мне запомнился, что больше мне уже не пришлось видеть дядя Ника таким счастливым и беззаботным.

6

Но Баррингтон готовил нам новые сюрпризы. В тот же четверг вечером случилась новая беда. Я занимал маленькую спальню в конце лестничной площадки. У дяди Ника и Сисси спальня была гораздо больше и находилась на той же площадке, но не рядом, а была отделена чем-то вроде ванной комнаты. Я упоминаю об этом, поскольку, мне кажется, тот факт, что мы были на одной площадке, но не в соседних комнатах, отчасти объясняет, почему Сисси решила воспользоваться случаем. Свет у меня уже был погашен, и я почти спал, как вдруг почувствовал — не увидел, но услышал, — что в комнату кто-то вошел.

— Дик, ты не спишь? Это я, Сисси.

— Что случилось?

— Ой, мне так страшно, Дик, милый. А ему все равно. Можно я побуду немножко… пожалуйста… пожалуйста. Я только хочу, чтоб ты обнял меня, тогда мне не будет страшно. Вот и все. Только обними меня и скажи, что все в порядке. Я не за тем пришла… честное слово, не за тем… мне страшно. Но я, конечно, понимаю, каково мужчине обнимать девушку, и если ты хочешь, так уж ладно… только успокой меня.

— Жалко, что ты так напугалась, Сисси… Право, тебе нечего бояться. Но это ни к чему, тебе это не поможет, а утром ты сама пожалеешь.

— Мне все равно, что будет утром. Самое главное то, что я чувствую сейчас…

— Не сердись, Сисси, но я не хочу, чтобы ты здесь оставалась — ради твоего же блага, да и моего тоже. Возвращайся к себе, пока мы все не попали в беду.

— Дик, милый, пожалуйста! Неужели ты не понимаешь?..

— Он все отлично понимает. — Сисси вскрикнула, и дядя Ник зажег свет. В длинном красном халате вид у него был почти сатанинский, он свирепо смотрел на Сисси, которая лежала поперек кровати чуть ли не обнаженная — поверх ночной рубашки на ней был только легкий платок. — Он все понимает, и я тоже. А теперь вставай и уходи — живо! — Когда она, громко рыдая, выбежала из комнаты, он сказал: — Она думала, что я сплю, а я не спал. Поэтому я слышал достаточно, чтобы понять, что это не твоя затея, малыш. Это что же, впервые?

— Да, дядя Ник. И будьте с ней помягче. Она и в самом деле напугана до умопомешательства…

— Откуда у нее ум, чтобы мешаться. А если она так напугана, значит, будет рада, что может уйти. А уйти ей придется.

— Нет, нет, дядя…

— Да, да, племянник. Завтра я заплачу ей за эту неделю и за следующую, но в субботу она кончает. И никаких споров. Спокойной ночи, малыш.

Наутро в пятницу, едва увидев его — Сисси еще была в постели, — я принялся умолять, чтобы он оставил Сисси, но он и слушать не желал и заявил, что все равно собирался избавиться от нее, потому что она прибавила в весе и слишком медленно двигалась в фокусе с ящиком и пьедесталом. Но я не поверил этому, хотя и промолчал. Истинная причина была в том, что она нанесла ему удар в самое больное место, она оскорбила его безмерную гордость, хотя ради справедливости следует прибавить, что в отличие от многих он ни разу не вымещал свою обиду на мне. Он снова и снова повторял, что ей придется уйти и что он найдет замену, какую-то девушку, которая работала с ним раньше, по тут нас прервал инспектор Фарнесс.

— Доброе утро, господа. Всего несколько вопросов, прежде чем вы займетесь делами…

— Я ими уже занимаюсь, — сказал дядя Ник. — Надо найти девушку на место мисс Мейпс. Объясни, Ричард. — И он вышел.

— Что происходит? — спросил Фарнесс, укоризненно посмотрев вслед дяде Нику.

— Он увольняет мисс Мейпс. В субботу она с нами последний день. Но я не думаю, что она у вас на подозрении.

— Вы правы, молодой человек. Ее можно отпустить. Совершенно независимо от вашего алиби — оно, кстати, подтверждено, — она не могла этого сделать. Вообще-то женщина может, если у нее большие руки, как у мужчины. Но у вас тут нет женщин с такими руками. Нет, это мужская работа. А если бы вам предложили угадать, кто бы это мог сделать? Кто больше всех натерпелся от нее? Ну знаете, заигрывает, поощряет, а потом говорит: ведите себя прилично.

— Честное слово, не знаю, инспектор. Мы ведь мало что видим. У нас не так, как в театре. Тут отыграют свои номера и расходятся по уборным.

— Так я и думал, так я и думал, — сказал он уныло. — Хотя кое-кто называл вашего карлика Барни. Что вы скажете?

— Нет. Барни бегал за нею как дурачок, — он ведь глуповат, — но все равно он ушел рано, вместе с Сэмом и Беном Хейесами.

— Я знаю. Ну, гадайте дальше.

— Все это ничего не стоит, — сказал я медленно. — Но я думаю… это либо Даффилд, либо один из трех американцев. И если вы скажете, что это чистейшее предубеждение, то будете совершенно правы, так оно и есть, инспектор. Меня только интересует, как вы собираетесь продолжать свое расследование. В воскресенье мы переезжаем в Престон, а через неделю в Блэкпул.

— Нам это все известно, молодой человек. Именно поэтому мы позвонили в Ярд. Не могу сказать, что я об этом жалею. Десять против одного, что вам пришлют инспектора Крабба. Слыхали о нем? Нет? Ну, это гроза преступного мира. Не очень похож на краба, но ведет себя в точности как краб — идет все в сторону, в сторону и вдруг, смотришь, сцапал голубчика. Я знал Альфа Крабба, когда он был тут сержантом. У него такой вид, будто он нашел шесть пенсов, а потерял шиллинг, но с ним шутки плохи. А где мисс Мейпс? Еще не встала?

— Да. Скрывает свое горе.

— Как вы думаете, она сможет сообщить мне что-нибудь новое — тем более раз она уходит?

— Нет, инспектор. Вчера она не переставая говорила об убийстве, но ни разу не сказала ничего такого, чего бы я не знал. На вашем месте я оставил бы в покое бедную Сисси. Вы ничего не добьетесь, кроме ручьев слез.

Я сам боялся этих слез, но вышло так, что я их не увидел. К сожалению, — ибо я очень привязался к Сисси, — я даже не смог проститься с нею. Она нарочно так устроила. Почти весь тот день она оставалась в постели; потом отработала два вечерних представления, ни с кем не перемолвившись и словом; я бы не поверил, что она может держаться так отчужденно. А потом у нас с дядей Ником и Сэмом Хейесом возник технический спор по поводу одного эффекта, так что мы вышли позже обычного. Нас ждал ужин, но Сисси не было ни за столом, ни возле него.

— Я устал, малыш, — сказал дядя Ник. — Сбегай наверх и скажи ей, что мы здесь. Если она еще дуется и не желает ужинать, это ее дело. Но я хочу есть.

Когда я вернулся, еда была на столе, и дядя Ник уписывал ужин за обе щеки.

— Долго же ты там, — проворчал он. — Если она не хочет спускаться, то и не надо. Я же тебе сказал. Спорить с ними бессмысленно, так и знай.

— Я не мог с нею спорить, ее там нет, — сказал я, усаживаясь. — Я должен был все осмотреть, чтобы убедиться, что она уехала.

Он уставился на меня.

— То есть как — уехала?

— Там нет ничего из ее вещей, дядя. Она, наверное, заранее уложилась. И ее тоже нет. Она могла успеть на последний лондонский поезд.

— Будь я проклят! Вот мстительная дрянь! Получила деньги между представлениями, притом за неделю вперед, и ушла, не сказав ни слова, и нарочно посадила нас в галошу. Таковы женщины, малыш. Черта с два им можно верить. Она прекрасно знала, что я условился с Дорис Тингли, что га приедет в Престон в воскресенье, стало быть, завтра ее еще никак быть не может — и вот она уезжает, не сказав ни слова, и сажает нас в галошу. Все проклятая бабья злоба. Никакой лояльности ни мне, ни номеру.

По молодости лет этот праведный гнев умного человека показался мне нелепым. (Как я узнал впоследствии, праведный гнев обычно таким и бывает.) Он сам сказал бедной девушке, что в конце этой недели выгоняет ее только потому, что она задела его гордость, а теперь, когда придется отыграть без нее два представления, он осуждает ее за отсутствие лояльности, словно она снова его оскорбила. Втайне я не мог не разделять этот реалистический женский взгляд на вещи, и комичная вспышка дяди Ника объяснила мне, почему мужчины так часто кажутся женщинам тупыми чурбанами и надутыми лицемерами. Но, с другой стороны, я тоже был задет тем, что Сисси уехала, не попрощавшись со мной. В конце концов, мы провели вместе много месяцев и были друзьями.

— Ну что ж, утром найдешь Сэма, Бена и Барни, малыш. Днем мы прогоним весь номер и напихаем всякого старья. И как только прожуем эту жвачку, я закажу сцену для репетиции. А ты скажи Сэму и Бену, пусть проверят аппаратуру. Что бы мы ни делали, все будет из рук вон, но для субботнего вечера в Баррингтоне сойдет. Молю Бога, чтобы глаза наши больше не видели этого проклятого места.

— Я тоже, дядя Ник, — воскликнул я с жаром. — Эта неделя — сплошные неприятности.

Он пристально посмотрел на меня.

— Да, но могло быть еще хуже, чем ты думаешь, малыш. А теперь — за дело. Прежде всего надо подсчитать, сколько времени занимают фокусы с участием девушки: тогда мы будем знать, сколько надо заполнить старыми трюками.

Было уже поздно, я поднялся к себе в комнату усталый, разделся и уже был готов лечь, когда заметил письмо, которое Сисси засунула между подушкой и покрывалом. Несколько минут я никак не мог разобраться в ее мазне и каракулях. Наконец я понял, что она сожалеет, что уехала, не попрощавшись и не поцеловав меня, но она не могла этого больше выносить и должна была уехать, хотя ехать ей некуда, только домой, а дом, как я знал, она терпеть не могла, что я славный, милый мальчик, а на то, что я был с нею так сдержан тогда, она не обижается, потому что все время знала, что я влюблен в крошку Нэнси Эллис, даже если той до меня и дела нет, и она надеется, что мы когда-нибудь встретимся и что я ее не забуду, потому что она была верным другом и, может быть, даже чуточку больше. Все кончалось крестами, обозначавшими поцелуи, с которыми я так хорошо познакомился позже, на войне, когда был произведен в офицеры и должен был просматривать солдатские письма. Сисси целиком принадлежала к тому огромному косноязычному миру, в котором слова бессильны передать чувства, а кресты означают поцелуи.

Дочитав прощальное письмо Сисси, я почувствовал себя всерьез несчастным — это была, наверно, низшая точка в том злополучном путешествии. Теперь с нами ехали убийца, люди вроде Лили Фэррис и Мергена и другие, которых я и знать не хотел (дядю Ника, как бы груб он подчас ни бывал, я не мог отделить от себя), и не было Сисси, пусть временами и глуповатой, но настоящего друга; Сисси была живой и сердечной, она была человеком, а не просто манекеном или каким-нибудь кровожадным злодеем. В ту пятницу в Баррингтоне погода стояла жаркая, но мне было холодно.

7

Не знаю, чем занималась всю неделю престонская полиция, — может быть, они там ждали приезда инспектора Крабба, который должен был вести это дело, — знаю только, что ни одного полицейского я и в глаза не видел. Знаю также, что для всего состава нашей маленькой группы Гэнги Дана неделя оказалась тяжкой. И вовсе не потому, что мы плохо выступали. Номер был хорошо отработан, и принимали нас тепло. Но Сэма, Бена и Барни вдруг словно подменили: от их дружбы не осталось и следа. На смену ей пришла какая-то необъяснимая раздражительность, они мгновенно вскипали от первого резкого слова. Да я и сам, вероятно, был не лучше. Я все еще не терял надежды получить письмо от Нэнси, хотя убеждал себя, что ничего не жду и что с этой девушкой давно покончено. Кроме того, меня, как и остальных членов труппы (не считая убийцы и дяди Ника, который пожимал плечами и наотрез отказывался обсуждать случившееся), неотступно преследовала мысль об убийстве, и я украдкой приглядывался ко всем, встречая в ответ такие же косые взгляды, — и все гадал, кто бы это мог быть, кто же мог задушить бедняжку Нони.

А тут еще дядя Ник, с которым мы жили в одной берлоге, невзирая на успех, стал очень сух и неразговорчив. Он не признался бы в этом под пыткой, но без Сисси ему было тоскливо. Пусть он был невнимателен и даже груб с ней, однако теперь, когда она ушла, ему ее очень не хватало. И не только в постели, — в желающих занять ее место недостатка не было. Мне кажется, ему главным образом не хватало ее женского участия и постоянного восхищения его особой. Рядом с ней, наивной простушкой, он чувствовал себя таким мудрым и многоопытным. А Дорис Тингли, которая заняла место Сисси в номере, — но не в постели, — была женщиной совсем иного склада.

Дорис работала с дядей Ником года два или три, а потом вышла замуж за Арчи Тингли. Вернуться она согласилась из-за того, что Арчи вечно менял работу или был не у дел и денег не хватало. Как ни обидно, но должен признаться, что она была куда лучше Сисси — умней, сильней, надежней, словом, профессионально намного выше. Дорис была женщина лет тридцати, прямая, мускулистая, с черными волосами и горящими яростью синими глазами. А уж злющая — в жизни таких не встречал. Она всегда злилась. Арчи с его обаянием, может, и удавалось на миг размягчить ее лаской, но я этого и вообразить не мог. Она была преданной женой, только на какой-то свой, бешеный лад, словно замужество было последней каплей, переполнившей чашу ее терпения. Работала она на совесть, точно и быстро, но с нами, своими партнерами, вела себя так, будто мы ее каждую минуту оскорбляем. Это было все равно что работать с тигрицей. Сэма, Бена и Барни она совсем запугала, и даже дядя Ник обращался с ней с величайшей осторожностью. Я, как самый молодой, был в ее глазах молокососом и тихоней — может быть, поэтому она держалась со мной мягче и дружелюбнее. Но всегда была начеку, готовая мгновенно мобилизовать все силы против любого, кто осмелится к ней пристать; правда, в то время так не говорили, и она употребляла выражение: «грязные штучки». А так как меня она считала молодым и слишком робким для откровенно «грязных штучек», то чувствовала себя со мной спокойнее. По предложению дяди Ника она сходила со мной на репетицию, чтобы послушать новую музыку для номера, и когда репетиция закончилась, я на радостях пригласил ее выпить стаканчик.

— За чей счет? — последовал резкий вопрос.

— М-м… Плачу я, миссис Тингли.

Какая я тебе, к черту, миссис?! Вот глупости! Ты, — как тебя там? — Ричард? Дик, стало быть, а я Дорис. Но это вовсе не значит, что я стану швырять на тебя деньги в ваших дурацких артистических барах. Все эти фотографии с надписями очень сомнительны. И сомнительно, что все звезды ходят у хозяина в дружках. Можешь заказать мне виски с содовой, только не воображай, что я буду с тобой пьянствовать и шляться по кабакам. Я здесь, чтобы копить деньги, а не тратить. Вчера вечером мне удалось сбить цену на свою берлогу, и теперь я плачу девятнадцать монет за все про все — за постель, приличный завтрак, горячий ужин. Если бы я не так устала, то выторговала бы и семнадцать!

Мы устроились в уголке неизменного соседнего бара, и тут вдруг Дорис спросила, как мне показалось, на весь зал:

— А что это за история с убийством? Я спрашивала Ника, но он не желает об этом говорить. Может, он сам и убил? — Она уставилась на меня горящими синими глазами. — Ну-ка давай, выкладывай!

Я рассказал ей о Нони и о том, что произошло.

— А теперь мы ждем инспектора Крабба, который будет вести расследование.

— А меня он не впутает, как ты думаешь? Не удивлюсь, если убийца — один из тех, кого я видела утром. Двое-трое из них — типичные сексуальные маньяки. Только со мной их грязные штучки не пройдут. Пусть посмеют хоть пальцем тронуть. Я тут недавно, — где ж это было? В Сазерленде, кажется, — двинула одного прямо… Ну, словом, в самое чувствительное место. И я тебе так скажу: в варьете полным-полно всякой швали, которая получает в десять раз больше, чем заслуживает.

— Бывает, — согласился я, но спорить не рискнул бы, даже если б не был согласен. — А вы не скучали по варьете, когда ушли? — спросил я, переводя разговор на другую тему.

— Вот уж нет, — ответила она с негодованием. — Вернее, скучала по постоянному заработку. Иметь такого мужа, как Арчи Тингли — чем это не варьете? Он переменил мест больше, чем все англичане вместе взятые. Когда меня спрашивают, чем он занимается, я всегда долго высчитываю и чаще всего ошибаюсь, отстаю работы на две. Получить он может любую работу, какую пожелает, сам поймешь, когда с ним познакомишься, — он приедет в конце недели; выброшенные деньги, конечно, но он клянется, что ему надо с кем-то встретиться. Но стоит ему начать работать, как он либо не может, либо не хочет. А я что? Я молчу. Или почти молчу. Он из меня веревки вьет, — добавила она сердито. — Боже мой, и почему я не вышла замуж за немилого, но надежного человека!

— А что сейчас делает ваш муж, Дорис?

— Какой ты бестолковый, Дик. Я же только что сказала, что терпеть не могу таких вопросов. Чем-то торгует… не то турецким табаком, не то электроарматурой или велосипедами — он на них и ездить-то не умеет. Да он тебе сам расскажет. В пятницу пожалует. — И тут вдруг она на меня накинулась, словно я собирался таскать Арчи по престонским кабакам: — Но если, по-твоему, я такая дура, что разрешу ему транжирить денежки в твоем обществе, то ты очень ошибаешься. Ну, я пошла. Можешь оставаться, если хочешь.

Если бы не Тингли, сначала Дорис, а потом и Арчи, — эта неделя в Престоне была бы невыносимой. Я даже рисовать не мог, потому что дядя Ник велел мне написать маслом — тут нужен был холст — шесть ярких картин для придуманного мною фокуса. И теперь дядя вместе с Сэмом и Беном изготовляли специальную раму, в которую незаметно были вделаны шарниры, поднимавшие и опускавшие холст. Таких шарниров было четыре: один большой, в боковине, чтобы натягивать пустой холст, который закрывал всю картину, когда зрители осматривали ее до начала фокуса. А три малых шарнира укрепили наверху; каждый из них управлял третьей частью холста, закрывая и открывая по очереди три части самой картины. Итак, мне поручили намалевать шесть сюжетов: сельский домик, хлебное поле, лес, берег моря, деревенскую улицу, заводы с высокими трубами — мазня была самая грубая. Кроме того, пришлось приготовит и несколько одинаковых холстов, на которых тонкими карандашными линиями был нанесен рисунок, чтобы перед зрителем я мог рисовать быстро и точно. Публика вроде бы выбирала на месте тот сюжет, что ей нравился, но на самом деле выбор был предрешен, потому что нам заранее надо было знать, какую из картин поместить в «волшебную раму» за двумя холстами. Разумеется, прошло несколько недель, прежде чем дядя Ник остался доволен работой шарниров, но когда «Волшебная картина» была включена в номер, дядя заплатил мне двадцать пять фунтов и обещал треть суммы, если надумает продать фокус. Из зала мне не пришлось его видеть, но, судя по аплодисментам и отзывам, номер выглядел очень эффектно. Вначале перед зрителями стояли два пустых холста; они выбирали сюжет для картины, и я тут же начинал ее писать; когда я заканчивал одну треть, вторую волшебную раму поворачивали, и публика видела, что и на ней написана та же треть картины; затем появлялась еще треть и, наконец, — целая картина. Обе картины разрешалось осмотреть и сравнить.

Надо сказать, что даже тогда я прежде всего был художником, а потом уже иллюзионистом, поэтому малевать одну за другой эти дурацкие картины специальным быстро сохнущим маслом было скучно и противно. А погода стояла хорошая, и не особенно весело было торчать в зале, корпя над этой мазней. Тем более что дядя Ник, вроде бы и довольный, все равно держался сухо и больше молчал, словно его одолевали совсем другие заботы. Конечно, прежде всего он жалел, что так сурово обошелся с Сисси, но мне невольно приходило на ум, не тревожит ли его втайне это убийство, о котором он по-прежнему не желал говорить. Однако в ответ на мой вопрос, когда же можно ожидать прибытия инспектора Крабба, «грозы преступного мира», он только презрительно фыркнул.

Я очень нуждался в отдыхе и смене впечатлений и потому был рад, когда в пятницу, в антракте, в дверь моей уборной заглянула Дорис Тингли — индийская дева с гневными синими глазами.

— Арчи уже здесь. Если у тебя нет ничего более интересного, приходи познакомиться и поболтать с ним о ваших мужских делишках.

Арчи был из тех писаных красавчиков, которых рисуют на слащавых открытках, там под сенью роз они прижимают к сердцу девичью руку. У него были карие глаза, какие бывают у собак, волнистые волосы и великолепные усы, а одет он был так, что я просто не припомню, чтобы кто-нибудь одевался лучше.

— Рад познакомиться, дружок. Как известно, ваш дядюшка меня недолюбливает, по-видимому, из-за того, что я похитил у него Дорис.

— Может, и поэтому, но ты ему и вообще не понравился. Я сама диву даюсь, что я в тебе нашла.

Арчи пропустил ее слова мимо ушей.

— Но с вами, Дик, мы обязательно подружимся. Хотите чего-нибудь выпить?

— У нас ничего нет, — сердито сказала Дорис.

— Ну что ж, дорогая, я могу слетать за бутылкой…

— Я тебе слетаю!..

— Дорис, Дорис, — сказал он с упреком и улыбнулся ей нежно и печально, — вспомни, ведь я проехал больше двухсот миль…

— Чтобы встретиться с одним человеком, как ты сказал.

— Нет, дорогая, тут я ошибся. Он живет в Карлайле, а не в Престоне. И вообще это был только предлог. Я приехал, чтобы повидать тебя. Я по тебе страшно соскучился, детка, и вот теперь, когда я хочу по-дружески выпить…

— Ну ладно, ладно, купи бутылочку. И немедленно домой.

Он погладил ее по плечу, подмигнул мне и выскочил из комнаты.

— Ну и тип, — фыркнула Дорис. — Как с ним справиться, ума не приложу. Конечно, он лучше большинства из вас. И всегда старается услужить, не то что другие: ведь мужчины чаще всего считают, что уже облагодетельствовали нас, если зевнули или пустили в нос дым. Он, кстати, занят теперь не турецким табаком и не велосипедами, а лодками, — добавила она раздраженно. — Лодки! Как тебе это нравится!

Виски Арчи пил один, так как мы с Дорис помнили, что нам еще вечером выступать. Выпив немного, он сказал:

— Чем бы я действительно занялся, так это — синематографом. Фильмами… У него большое будущее. Вот Дорис не верит…

— Да уж конечно, — негодующе вмешалась Дорис. — Показывают какую-то дурацкую муть, и всегда такое впечатление, что на экране идет дождь.

— Это у тебя предубеждение, детка. Ты ведь их даже не видела.

— А сам-то ты? А если и видел, то с кем? Ведь всем известно, для чего служат залы, где показывают картины…

Дик, дружок, может, пойдете с нами, поужинаем?

— Вот еще! — ответила разъяренная супруга. — Совершенно ни к чему, раз в берлоге заказан и оплачен ужин на двоих. И вообще, ты где находишься, в Париже, что ли? Ты бы еще вздумал шампанское пить из моей туфли.

— Как она эффектна в этом индийском костюме, вы не находите, дружок? Ей уже здесь оказывали знаки внимания, в виде цветов, например?

— В Престоне? — накинулась на него Дорис. — Арчи Тингли, приди в себя! Ты, по-моему, вообще не соображаешь, что происходит вокруг. Ну ладно, Дик, отправляйся восвояси! Ты с ним познакомился, и теперь знаешь, каково мне.

— Не верьте ни единому ее слову, старина. Она меня обожает. И я ее — тоже. Идеальный брак.

— Да будет тебе!

— Послушайте, — сказал я. — У меня была такая отвратная неделя. Давайте завтра пообедаем вместе в верхнем зале большого ресторана, там, на углу. Я вас приглашаю.

— Нет уж, извините! — в сердцах выкрикнула Дорис. — Сам еще мальчишка и зарабатывает вдвое меньше моего. Никогда. Приглашаем тебя мы. Арчи, ну скажи хоть слово, что ты стоишь, как столб. И хватит тебе пить.

Мы договорились встретиться в верхнем зале в час дня. Я немного опоздал и нашел Арчи внизу, в баре, где он пил розовый джин.

— Извините за опоздание… — начал я.

— Ничего, дружок. Ну-ка, выпьем по маленькой. Два розовых джина, голубушка, — сказал он барменше, потом повернулся ко мне и понизил голос: — Мы были наверху, но потом я спустился сюда. И не только ради выпивки. Дело в том, что официантка — грубая пожилая северянка — решила нам показать, кто здесь главный. Но если ей захотелось покуражиться, то, конечно, она выбрала для этого самую неподходящую женщину во всей Англии. Ну, Дорис ей показала… От бедняги пух и перья полетели, а я сделал вид, что иду в туалет, и ретировался. Ну, будем здоровы.

День был субботний, погода — теплая, и в верхнем зале почти никого не было. Мы прошли мимо пожилой официантки, она стояла вся красная, возбужденная, и Арчи толкнул меня локтем.

— Никак не может опомниться и сообразить, что случилось, — прошептал он.

Дорис сидела за столиком у окна и резким голосом отдавала распоряжения молодой официантке. Блузка на ней была сердитого пунцового цвета, и даже птица на шляпе гневно сверкала глазами.

— Я заказала всем, нравится не нравится, а есть придется. — Она повернулась к официантке: — Каждого по три порции. И не вздумайте врать, что какое-то блюдо кончилось. Я сама спущусь на кухню.

В результате мы получили вкусный обед, а я добавил еще бутылку бургундского, не обращая внимания на сердитый блеск синих глаз. Во время обеда Арчи становился все развязнее, несмотря на воркотню жены. На нем был красивый светло-серый костюм, бледно-розовая сорочка и галстук в горошек: вылитый опереточный герой-любовник. Я так и сказал ему.

— Счастлив слышать это, дружок. Хотя никогда не пытал счастья на сцене…

— Кажется, это единственное, чем ты не занимался, — сказала Дорис. — И еще не нырял в морские глубины. Кстати об оперетте: один из наших добрых друзей, — хотя я его всегда терпеть не могла, — занят в новом спектакле «Девушка в оркестре». Да, да, Чарли Пирс, собственной персоной. Где «Эра», которую мы принесли?

— У меня, — ответил Арчи и зашелестел страницами. — Вот, пожалуйста, «Девушка в оркестре», ближайшая премьера в театре «Риджент». Том Боуэн, Герти Мэй, Нэнси Эллис, Чарльз Пирс — да, это он.

— Вы сказали, Нэнси Эллис? — У меня даже голос дрогнул.

— Да, Нэнси Эллис. Вы ее знаете?

— Конечно, знает, — сказала Дорис. — Ты только взгляни на него!

— Ха-ха, ха-ха-ха!

— Прекрати, Арчи! Что ты блеешь, как баран. Ну, Дик, кто же эта несравненная Нэнси Эллис? Голубая мечта твоей юности или… Тебе что, плохо?

— Все в порядке, спасибо, Дорис, — ответил я сдержанно. — Мы ездили вместе в турне до Плимута, а там они с сестрой перешли в театр. Я все время хотел узнать, что с ней.

— А она? Она тоже хотела знать, что с тобой?

— Трудно сказать. — Но голос выдал меня.

— Если не хотела, то зря, — возмутилась Дорис. — Ты наверняка стоишь десяти таких, как она. Бьюсь об заклад, что она из тех крашеных блондинок, которые играют субреток и давно забыли, когда им стукнуло тридцать пять.

— Ей не больше девятнадцати. И если б она была здесь, вы не стали бы биться об заклад.

— Оставь Дика в покое, детка, — сказал Арчи, закуривая огромную сигару. — Где твоя женская интуиция?

— Она забастовала в тот день, когда я встретилась с тобой, — отпарировала Дорис. — А где ты взял эту кочерыжку?

Арчи не ответил на вопрос и предпочел заняться сигарой, а затем обратился ко мне тоном театрального миллионера, беседующего со своим скромным наперсником:

— Видите ли, Дик, вам не мешает узнать меня чуть-чуть получше.

— Мы уходим, — сказала Дорис.

— Интересы у меня широкие, даже очень, хотя и неглубокие.

— Уж насчет этого можно руку дать на отсечение, — сказала Дорис.

— Я пробую силы то тут, то там, — как ни в чем не бывало продолжал Арчи, словно не замечая жены, которая строила ему рожи — полусердитые, полушутливые. — И все почему? На это есть две важных причины: во-первых, я вбираю ценнейший опыт, который помогает… ну, скажем, глубже проникать в суть вещей…

— Каких вещей? — снова подала голос Дорис.

— …во-вторых, я поджидаю благоприятного момента, чтобы заняться синематографом. Конечно, фильмы ставить я не собираюсь, нет, нет и нет. Это пусть делают другие.

— Очень мило с твоей стороны, Арчи. Надо будет им сообщить.

— Я займусь распространением и демонстрацией — и тут очень важно не упустить момент и суметь вовремя удовлетворить спрос на фильмы, который будет все расти и расти. Уверяю вас, Дик, никакая сила не сможет остановить синематограф. Дорис этого не понимает, в некоторых вопросах ее ограниченный кругозор…

— Муж у нее ограниченный, вот что…

— Помолчи, дорогая. Я разговариваю с Диком, и не только потому, что он мне симпатичен, хотя так оно и есть, но еще и потому, что, — будем откровенны, — он, надеюсь, передаст мои слова своему дяде Нику Оллантону; а тот, как человек умный, вероятно, задумается над тем, куда вложить свои деньги. — Арчи затянулся и с важностью поглядел на меня. — Это абсолютно неизбежно.

— Что именно, Арчи? — Я чувствовал, что пора и мне вставить слово.

— Синематограф непременно пойдет в гору, а варьете покатится вниз.

— Никогда! — воскликнула Дорис. — Кому это придет в голову смотреть фотографии вместо живых людей!

— Моя жена, — Арчи говорил так, словно ее здесь не было, — конечно, привязана ко мне, как и я — к ней; но из-за того, что я пытаюсь торговать велосипедами или лодками, а ей — временно, разумеется, — приходится работать тут и зарабатывать нам на жизнь, она считает меня дураком. А я ведь только жду своего часа, жду благоприятного момента, чтобы заняться синематографом и вместо этого хлама торговать фильмами. И смею вас уверить, — продолжал он, обращаясь теперь к нам обоим, — лет через десять Дорис будет восседать в огромном автомобиле и вспомнить не пожелает о Престоне, где она ежевечерне по два раза должна была исчезать из ящика.

— Ты ненормальный идиот, — сказала Дорис. — Через десять лет я-то, возможно, и стану хозяйкой пансиона, а вот ты будешь мыть посуду да чистить сапоги. И никаких фильм тебе не видать, кроме тех, что ты тайком посмотришь за девять пенсов. И Дик тоже так считает, только он слишком хорошо воспитан, чтобы сказать тебе правду в глаза.

Я действительно так считал, да и дядя Ник — тоже (когда я рассказал ему, он заметил: «Красивый пустобрех!»), и мы все трое ошиблись.

В тот же день, попозже, я написал свое последнее — теперь уже самое последнее — письмо Нэнси Эллис в театр «Риджент» в Лондон; письмо было немногословное и чуть-чуть грустное:

«Дорогая Нэнси!

Только что узнал, что Вы репетируете в театре „Риджент“, так что письмо мое дойдет быстро. Может быть, Вы отвечали мне на прежние письма, но я ничего не получил, ни единого слова. Больше я писать не стану, сегодня пишу в последний раз. Но если Вас не затруднит, черкните хотя бы одну строчку, пусть на открытке, что не желаете со мной знаться. Тогда я, может быть, смогу перестать думать о Вас. Следующие три недели я буду в „Паласе“, в Блэкпуле.

Искренне Ваш

Дик

(на случай, если Вы забыли, то Хернкасл)».

Я написал письмо, и настроение мое улучшилось, но ненамного.

8

Конечно, я и раньше бывал в Блэкпуле: из Западного Рединга почти все туда ездили. Но непривычно приехать в Блэкпул не развлекаться, а работать, вдыхать крепкий морской воздух, но уж не бегать, как бывало, вниз к пляжу напрямик, пересекая серпантин дорожек. Это было и непривычно, и грустно. Теперь я не был своим в суетливой и шумной толпе курортников, — кстати, мысль о том, что я их развлекаю, не доставляла мне особого удовольствия, — я вообще, кажется, не был своим нигде и ни для кого. Неудивительно, что здесь я чувствовал себя еще хуже, чем в угрюмых, закопченных промышленных городах. Кроме того, я был в таком возрасте, когда трудно управлять своими настроениями, и им слишком легко поддаешься; я, как библейский Измаил, с мрачным видом шагал сквозь толпу и выглядел, конечно, довольно глупо. Но тяжкое чувство одиночества было неподдельным. (Должен пояснить, что теперь, спустя полвека, я лучше всего помню те картины, которые легче воспроизвести не словами, а карандашом и красками. Вот почему у меня так мало описаний. На втором месте после зрительных впечатлений стоят душевные волнения, — если не для читателя, то для себя я припоминаю очень точно все, что чувствовал в веселой толчее и беззаботной сутолоке Блэкпула в те первые недели летних отпусков.)

Город был забит до отказа. Но педантичный дядя Ник, который много раз бывал здесь и отлично знал, что его ожидает, еще загодя заказал комнаты в большом пансионе недалеко от «Паласа». Теперь, когда он был один, без Сисси, вторая комната ему не понадобилась, и пришлось сменить номер, но возражений это не встретило. Он взял большую комнату на втором этаже, а я устроился над ним в меньшей. Хозяйка дома, миссис Тэггарт, была угрюмая вдова-шотландка, ей помогала дочь Тесси, рыжеволосая девица с голодными глазами, и толстая, вечно шмыгающая носом служанка, которой никак не подходило ее нежное имя Вайолет. На верхнем этаже, рядом со мной, было еще трое постояльцев. Две девушки, Мэйзи Доу и Пегги Кэнфорд работали в эстрадном оркестре одного из приморских кафе. Третий — лысый коротышка, мистер Прингль, — был астрологом.

В ту памятную субботу на вечернюю трапезу, состоявшую из холодной баранины, отварного окорока, картофеля и салата, собралось человек двенадцать. Дядя Ник не жаловал традиционного застолья в пансионах и потому сидел надутый и все время молчал. Я поддерживал разговор с мистером Пришлем и девушками; они были живые и вполне хорошенькие, но на душе у меня было тоскливо.

О завтрашней репетиции в «Паласе» можно было не беспокоиться, так как театр-варьете в Блэкпуле был большой, процветающий и отлично налаженный, но актеры были решительно не в своей тарелке. Мы с самого начала не очень-то ладили между собой, а теперь, когда над нами тяготело подозрение в убийстве, все словно барахтались в трясине недоверия и подозрительности. Не сумею объяснить почему, но жизнь в Блэкпуле была еще хуже, чем за неделю до того, в Престоне. Мы будто жили теперь совсем в другом мире, и казалось, целая вечность прошла с тех пор, как я поджидал на репетициях Нэнси или бегал с Джули в «бар-за-углом». Люди без воображения, неспособные восстановить в памяти переживания молодости, сочтут это преувеличением. С годами мы привыкаем жить, и даже неплохо, в замкнутом, неизменном мире, но в юности порой чувствуем, что все мироздание изменилось вдруг самым непостижимым и зловещим образом, мы и не замечаем, что одна пора уже кончилась и настала другая. Так, годом позже, на фронте, мне опять казалось, что я живу совсем в другом мире, и целая вечность прошла с тех пор, как я был на репетиции в Блэкпуле.

В то утро я решил спуститься к морю, погулять с полчасика по аллеям, а затем выяснить, что за обед приготовили нам миссис Тэггарт и Тесси, — вкусный, горячий, полуденный обед, гордость Блэкпула.

Однако не успел я дойти до выхода, как меня остановили:

— Позвольте узнать ваше имя? Моя фамилия Крабб, инспектор Крабб, с вашего позволения. Вижу, что вы уже слыхали обо мне.

— Да, инспектор. Я — Ричард Хернкасл, из группы Гэнги Дана.

Он заглянул в записную книжку.

— Так-так, значит, это вы и есть. В таком случае… — Он помолчал, затем сунул книжку в карман, посмотрел на меня пристально и сказал: — Вы сейчас все дела закончили? Отлично. Что намереваетесь делать дальше?

— Если есть с кем, обычно я в это время захожу пропустить стаканчик. Но сейчас никого нет, и я хотел прогуляться.

— Тогда, если не возражаете, мы вместе совершим прогулку, а затем пропустим по стаканчику.

— Хорошо, инспектор.

— Но без особого восторга?

— Сегодня мне вообще не до восторгов. Но поскольку к часу мне надо вернуться к себе в берлогу, то пойдемте погуляем.

И вот мы на улице — яркое солнце бьет прямо в глаза. В котелке, в сорочке с высоким воротничком и с узким черным галстуком, в синем поношенном сюртуке Крабб выглядел здесь посторонним. Он был высокого роста, худой, хотя и широкоплечий; над подбородком торчал длинный, острый нос, из-под которого усы свисали как-то бесформенно и уныло. Глаз я не мог разглядеть, так как он щурился от сильного солнца. Но если он и в самом деле был «грозой преступного мира», как рекомендовал его Фарнесс, то с первого взгляда это трудно было предположить.

— Удивительно здесь дышится, — сказал он, втянув в себя воздух. — И все-таки городишко этот не по мне. Никогда я его не любил, с тех самых пор, как начал соображать, что к чему. Это — гигантская ловушка для выкачивания денег: тут кругом одни дураки да мошенники. Но воздух изумительный. Жаль, что нельзя перекачать его в Вестминстер. Здесь каждый второй пьян от воздуха. Вы только взгляните, что делается вокруг.

Действительно, мы с трудом продирались сквозь толпу курортников. Тут были краснолицые мамаши, папаши в огромных сдвинутых на затылок кепках, молодые люди в нелепых шляпах, хихикающие девицы, подталкивавшие друг друга локтями, визжащие, непоседливые дети — все что-то продавали или покупали, что-то жевали и сосали среди неумолимого ярмарочного гула. Мы спустились на нижнюю аллею; здесь было не так людно, но прямо под нами, до самого моря, — огромного спокойного и равнодушного, чуть более темного, чем белесая голубизна высокого летнего неба, — протянулся пляж, покрытый плотной массой тел всех возрастов, форм и размеров.

Инспектор Крабб остановился, махнул рукой сначала вниз, в сторону переполненного пляжа, затем указал вверх, на главную аллею.

— С некоторых пор все это вызывает у меня вполне определенное чувство. И знаете, какое? Ни за что не догадаетесь: чувство страха. Да, да, я просто боюсь. Сегодня утром я был у вас, в пансионе, беседовал с мистером Оллантоном, это, кажется, ваш дядя. Он мне сказал, что вы в «Паласе». По-моему, единственное, что он мне сообщил. О преступлении он своего мнения высказать не пожелал. Почему? Вам известно, почему он не желает говорить? Дело тут не во мне. Фарнесс писал о том же. В чем тут дело?

Я засмеялся.

— Не его же вы подозреваете?

— Я подозреваю всех. У меня столько подозреваемых, что задохнуться можно. Я подозрителен по роду занятий и от природы. Но я читал протоколы Фарнесса и умею видеть алиби, когда оно бесспорное. И все же я спрашиваю: почему он не желает говорить?

— Я задавал себе тот же вопрос, инспектор, и мне кажется, знаю ответ.

— Тогда выкладывайте, мистер Хернкасл.

В то время Крабб был одним из немногих, кто звал меня мистером Хернкаслом, и от этого я сам себе показался старше, солиднее и преисполнился чувством ответственности.

— Дядя Ник очень умен, — проговорил я медленно. — Кроме того, он горд и тщеславен. Нет, не так. Гордости в нем больше, чем тщеславия. И профессия его — тайна. Он изобретает фокусы и иллюзии.

— Да, я видел его номер. Глаз у меня острый, но и мне пришлось поломать голову. А жена так и поверила, что перед ней индийский маг. Но она хотела в это верить. Извините, что прервал, я вас слушаю.

— Так вот, тайна этого убийства оказалась посложнее его секретов и это — настоящая жизнь. Если бы он мог раскрыть тайну убийства, он бы разговорился, но он не может: сам великий Ник Оллантон зашел в тупик и потому держит язык за зубами.

— Совсем неплохо, мистер Хернкасл, — сказал Крабб. — Может, вы и правы, а может — и нет. Прошу прощения… — Он остановился и положил руку на плечо какому-то человеку, который не спеша прогуливался в сопровождении жены и двух ребятишек. — Кого я вижу, это ты, Паук Иванс?

— О! Привет, инспектор.

Человек махнул жене рукой, чтобы она шла дальше. В глазах его мелькнул страх.

— Уж не на дело ли ты сюда приехал, Паук, а? — осведомился Крабб с каким-то зловещим добродушием.

— Нет. Я просто отдыхаю.

— Не все, Паук. Я только вчера вечером приехал, а уже засек шесть-семь ловких ребят; я их носом чую, даже не глядя. Так что берегись, Паук, играй себе в песочек. — И когда мы прошли дальше, он сказал: — У меня отличная память на лица, и, как я уже сказал, я подозрителен от природы. Там в «Паласе», среди вас, есть кое-кто пострашней Паука Иванса и его дружков. Но сейчас меня интересуете вы, а не они. Сегодня в программе будет выступать человек, который способен задушить еще одну девушку. Страшное это дело. Дальше не пойдем, ладно? А то время уходит, а вам, наверно, хочется выпить кружку пива перед обедом.

И больше он ни о чем не говорил, пока по дороге нам не попался тихий кабачок, где мы уселись в пустом углу со своим пивом.

— Что ж, вечером приду на ваше представление, — на оба, — и еще не раз придется прийти. И за сцену загляну, ведь вы же все время там, верно? Даже Фарнесс и его начальник не верят, что это кто-то со стороны проскользнул в театр и задушил девушку. Это был один из вас.

— Только не я, так что не тратьте зря время, инспектор.

Он вытер усы и поверх кружки многозначительно посмотрел на меня.

— Знаю, что не вы, мистер Хернкасл. Готов даже поручиться, если б у вас и не было непробиваемого алиби. И все же я не боюсь потратить ваше время, не говоря уж о моем. Вы и ваш дядя — члены этой гастрольной труппы. И сами вы — вне подозрений. Поэтому с вами я могу говорить. Но мистер Оллантон говорить не желает. Заявляет, что это мое дело, а не его. Молчит как рыба, — без сомнения, по указанным вами причинам, то есть чувствует себя несостоятельным. Значит, остаетесь только вы, мистер Хернкасл. Вот почему я пристал к вам сегодня, вот почему мы пьем это слишком теплое на мой вкус пиво. Вы хотите, чтобы убийство было раскрыто?

— Да, но…

— Постойте, дайте мне кончить. Вы вместе со всеми бываете за сценой, и, коль скоро мне надо проявлять осторожность, а я человек осторожный, то вы — единственный из всех, с кем я могу поговорить и, так сказать, проверить свои впечатления. Понимаете? Но вы хотели что-то сказать.

— Только одно, инспектор. Конечно, я помогу вам, если смогу. Но должен предупредить: я плохо знаю остальных членов труппы. Мы хоть и гастролируем уже несколько месяцев, по я встречаюсь лишь с немногими.

Глаза у него были маленькие, серые, но взгляд острый.

— Это не совсем обычно. Вы что, сторонитесь людей, мистер Хернкасл?

— Нет, пожалуй. В той поездке… с другими людьми… я кое с кем, ну… вроде бы даже подружился, — промямлил я.

— А на этот раз — нет? Что ж, видно, есть причины. Может быть, тут люди иного толка. Может быть, они вам не по душе, а?

— Ну…

— Именно это я и хочу знать, — быстро проговорил он. И глянул через зал на часы, висевшие над стойкой. — Вам пора, а то либо обед простынет, либо придется отобедать в другом месте. Я, может быть, загляну к вам между представлениями.

Пришел домой я как раз вовремя, чтобы занять место за большим обеденным столом между мистером Принглем, астрологом, и Пегги, старшей и менее хорошенькой из двух девушек из эстрадного оркестра. У нее были довольно красивые глаза, но лицо длинное, скуластое и рот слишком велик. Пегги сказала мне, что работает пианисткой, а другая девушка, Мэйзи Доу, — пухленькая брюнетка, в стиле Филлис Робинсон, только попроще, вся в ямочках и кудряшках, — выступает на амплуа субреток. Она сидела напротив, рядом с дядей Ником, который не затруднял себя беседой и вообще имел очень кислый вид, может быть, потому, что терпеть не мог этих трапез в меблированных комнатах. Мэйзи улыбнулась мне широкой профессиональной улыбкой, я ответил тем же, а дядя Ник перехватил наш обмен приветствиями и метнул в меня сумрачный взгляд. Там были и другие, но если я и знал их имена, то совершенно не помню и, полагаю, что это были какие-то курортники.

Как я вскоре выяснил, Пегги Кэнфорд была умна, но чересчур цинична. Она не любила ни Блэкпула, ни свою работу.

— Не забудьте, ведь целых два длинных выступления ежедневно. Ваши два номера в вечер — это просто богадельня. А я отсиживаю за роялем почти полных пять часов. К концу дня просто звереешь и готова сбежать куда угодно; половину времени я барабаню изо всех сил, и в слишком быстром темпе, из-за этого у нас вечные скандалы. Но какое это имеет значение, ведь дети все равно поднимают страшный шум. А как ваше убийство? Тесси сказала, что сегодня утром приходил инспектор из Скотленд-Ярда. Она сказала, что усы у него как у моржа. Не вздумайте ухаживать за Тесси. Она только и мечтает подцепить кого-нибудь и смыться отсюда. До вас вашу комнату занимал один баритон с Северной Аллеи, так она у него дневала и ночевала. Гляньте-ка на Мэйзи: бедняжка не смеет есть пудинг. А я ем все: как набарабанишься на этом проклятом рояле, так все время мучает голод. До приезда сюда я играла в женском трио — вот было горе: две других были заняты только друг другом и на мужчин моложе пятидесяти пяти и смотреть не желали, я думала, что с ума сойду, наяривая нудные индийские любовные песни. Тем двум они нравились: каждая из них чувствовала себя пылью под колесницей другой. Заходите как-нибудь вечерком, выпьем. Нас двое, так что вам ничего не угрожает. А вот если постучится Тесси да спросит, не желаете ли чего-нибудь заказать на завтрак, тогда глядите в оба. Ну, я побежала. А то мои детишки заждались.

Когда я после обеда подошел к дяде Нику, он мрачно сказал:

— Пойдем-ка лучше ко мне. Здесь и поговорить не дадут. Не следовало снимать комнаты в этом обезьяннике. В «Паласе» все, конечно, в полном порядке? Да, варьете они здесь вести умеют.

Его комната была обставлена громоздкой мебелью, пригодной совсем для другого помещения. Но кресло было всего одно, дядя опустился в него, а так как день был жаркий, то он снял с себя пиджак и галстук. Я сел на край кровати и почувствовал, что после морского воздуха и плотной еды глаза у меня слипаются.

— Инспектор Крабб, конечно, вцепился в тебя, малыш?

— Да. — И я рассказал обо всем, что произошло между мной и инспектором.

— Надо бы выбить молодчика из седла, не то он будет чертовски досаждать нам. И вообще, пусть сам делает свое дело. Он за это деньги получает. Кстати, он весьма толков, ты не смотри, что у него такие усы. В Лондоне я его часто видел и много о нем слыхал. Конечно, нам-то нечего бояться, малыш. Мы, во всяком случае, не виноваты.

— Но кто же, дядя?

— Не знаю и, по правде сказать, не очень-то интересуюсь. При этих словах он вынул изо рта сигару и начал ее разглядывать. — Да, вот еще что, чуть не забыл. — Он говорил с нарочитой небрежностью, но я-то видел, что ничего он не забыл: — Ты помнишь карлика, которого я выбрал в тот день у Джо Бознби? Его звали Филипп Тьюби.

— Припоминаю, такой серьезный солидный парень.

— Именно. Так вот, сегодня утром я послал Питтеру телеграмму и сообщил, что если Тьюби свободен, то он мне нужен.

— Вы придумали фокус с двумя карликами?

Очень ему не хотелось признаваться, что это не так.

— Нет, малыш, дай срок. Это ведь будет классом выше, чем твой трюк с картинами. Очень сильный номер. Но сейчас мне просто для страховки нужен еще один карлик. Он сможет взять на себя некоторые обязанности Барни.

— Вот Барни взбесится. С ним и так-то сладу нет…

— Знаю, — отрезал он раздраженно. — Что говорить о Барни? Я знаю его дольше, чем ты, малыш. Но если рядом будет другой, и куда более надежный карлик, Барни придется смотреть в оба, верно?

— Пожалуй, — сказал я с сомнением. — Только я не совсем понимаю…

Он снова не дал мне рта раскрыть:

— Да ты просто засыпаешь, малыш. Иди-ка вздремни немного, — ты ведь сегодня встал чуть свет, — а мне вовсе ни к чему, чтобы ты вечером зевал. Нам надо быть в лучшей форме.

Я только успел положить голову на подушку, как сразу заснул и вплывал в этот сон сквозь причудливую фантасмагорию блэкпулских толп, аллей и террас — фантасмагорию Тауэра, Зимних Садов, девушек из эстрадного оркестра, Крабба и карликов; все перепуталось в одном клубке, бессмысленном и неожиданно зловещем…

9

В тот же вечер, в конце первого представления, Дорис Тингли сидела у меня в уборной, нервно и судорожно вязала и рассказывала об Арчи, который уехал в Бирмингем. В дверь постучали, и вошел инспектор Крабб.

— Добрый вечер, мистер Хернкасл. А это, очевидно, та молодая леди, которая исчезла из ящика?..

— А хоть бы и так? — сказала Дорис, всем своим видом показывая, что он ей неприятен.

— Это мистер Крабб из Скотленд-Ярда, — поспешил объяснить я.

— Ничуть не удивляюсь, — сказала Дорис, вставая, и бросила на него один из своих сердитых взглядов. — Только не вздумайте беспокоить меня. Меня не было в труппе, когда эту девушку убили.

— Это верно, миссис Тингли. И все же нам есть о чем поболтать…

— О чем же?

— У вас может быть свое мнение о других членах труппы, я говорю, конечно, о мужчинах.

— У меня нет своего мнения. Так что не тратьте попусту время.

Невзирая на костюм покорной индийской девы, глаза Дорис метали молнии и голос звучал резко; хлопнув дверью, она выскочила из комнаты.

— Это из-за меня, или она всегда такая? — спросил Крабб.

— Всегда. Сначала это обескураживает, но теперь она мне нравится. Вы смотрели нашу программу?

— Да, мистер Хернкасл. Ваш номер, бесспорно, лучший. Очень, очень хитроумно. Как же она все-таки умудрилась исчезнуть из ящика? Может, расскажете?

— Нет. Это не полагается.

— И правильно. Что ж, могу только порадоваться, что ваш дядя в ладу с законом. Если бы он работал против нас, то наделал бы нам хлопот. Правда, их и сейчас хватает. Главное, что тревожит, — это найти неопровержимые улики. Я могу назвать имена шести убийц, которые в эту самую минуту преспокойно гуляют по Лондону. Мы знали, что они виновны, но доказать этого не в состоянии. И ваше дело может обернуться точно так же. Подчеркиваю — может. Но пока еще рано так говорить, мы ведь только приступаем к нему. Я с вами откровенен, мистер Хернкасл.

— Я не уверен, что хочу этого, инспектор.

— А вы не забыли, что я говорил сегодня утром. Мне нужен оселок, чтобы точить инструмент… Но я не могу говорить свободно, если вы не дадите слова, что дальше это не пойдет. Погодите, дайте мне кончить. Я прошу вас об одном одолжении. Я и вправду хочу, чтобы вы были на моей стороне. — Тут он понизил голос. — Одна из причин этого в том, что ваш дядя, мистер Оллантон, избрал на мой взгляд очень плохую тактику. Конечно, это его право, если только он не утаивает улики. Но если он не желает говорить, я не могу заставить его. Именно поэтому я и чувствую себя вправе просить вас о помощи. Например, я прошу, чтобы вы дали слово молчать о наших разговорах. Согласны?

— Хорошо, инспектор.

— Отлично. Теперь о Даффилде, каково ваше мнение о нем?

— Я мало его знаю. И не люблю его, потому что он всю работу валит на сестру, а сам только принимает аплодисменты.

— Совершенно верно. Хотя она ему не сестра. Это старая погасшая звезда. Идти ей некуда. Любит собак. Вот если бы убили его, тут мы бы знали, где искать виновного. Он уже однажды попался на том, что сбывал поддельные чеки. Но он всегда находит женщину — такие это умеют. Зачем ему душить какую-то девицу?

— Не знаю. Я вообще не понимаю, зачем это кому-нибудь нужно.

— А с вами не бывало такого, что девушка доведет вас до белого каления, а потом насмеется, так что действительно захочется ее убить?

— Нет. Мне никогда не хотелось никого убивать.

— Верю.

— Благодарю вас. Кстати, — пусть это покажется глупым, но я только что вспомнил, — а как насчет самих Кольмаров?

Крабб сокрушенно покачал головой.

— Это было бы так просто и мило. Еще бы: иностранцы, и убили свою же. Мы с Фарнессом задали им жару. Но у них алиби, не хуже вашего. И никаких мотивов. Двое молодых — пустые пижоны, а тот, что постарше — ее дядя, — чуть с ума не сошел от горя и гнева. Он много говорил. Обвинял всех подряд, в том числе и вашего карлика.

— Барни? Что за чепуха! Он же просто дурачок.

— Так я и понял. И в тот вечер он ушел рано, с двумя другими парнями из вашей группы. Теперь Мерген, пианист Лили Фэррис. Вы его знаете?

— Да. И недолюбливаю. Как и ее, впрочем.

— Правильно, мистер Хернкасл. До меня докатились кое-какие слухи. И за Мергеном тоже числятся грязные делишки. Но я не допускаю, чтобы он задушил эту девушку.

— Я тоже. Он слишком елейный и мягкий.

— И осторожный. А тот, кто это сделал, внезапно обезумел от ярости. Вы можете вообразить Берта или Тэда Лаусонов обезумевшими от ярости? Они, кстати, не родные братья, а двоюродные. И оба обручены, хотя это, конечно, ничего не доказывает. Но я не представляю себе, что это дело рук одного из них, а вы как считаете, мистер Хернкасл?

— Нет. Я даже рассерженными вообразить их не могу. Они оба страшно скучные — и на сцене, и в жизни.

— Я того же мнения. Далее, как насчет трех молодых американцев?

Тут в комнату заглянул дядя Ник.

— Ричард, ты мне нужен.

— Добрый вечер, мистер Оллантон, — сказал Крабб. — Очень мне понравился ваш номер. Лучший во всей программе.

— Рад слышать, — коротко ответил дядя Ник. — Не копайся, Ричард, ты мне нужен немедленно. — И он большими шагами пошел по коридору — внушительная фигура в одеянии Гэнги Дана.

— Мы еще встретимся, мистер Хернкасл, — сказал Крабб. — Но не сегодня.

Как только я вслед за дядей Ником вошел в его уборную и закрыл за собой дверь, он сказал:

— Не вздумай приважить этого типа, малыш.

— Я и не собираюсь. Но он говорит, что вынужден беседовать со мной, так как вы не даете ему этой возможности.

— Ну, если я могу сказать «нет», то почему ты не можешь?

— По-вашему, это удачная мысль?

Я ждал, что он ответит утвердительно, — дядя Ник обычно ценил свои мысли, — но на этот раз он не настаивал.

— Нет, пожалуй, ты прав. Только не приваживай его, и все. — Он понизил голос почти до шепота. — Открой-ка дверь, тихо, но быстро, — просто рвани ее.

Я так и сделал, но поблизости никого не оказалось.

— Вы считаете, что Крабб станет нас подслушивать? — спросил я, после того как дверь была снова закрыта. — По-моему, он для этого слишком хитер и ловок.

— Знаю. Но все-таки хотел еще раз увериться. — Он помолчал. — Я получил от Питтера телеграмму, что новый карлик, Филипп Тьюби, будет здесь завтра. Поезд приходит в четыре, и я хочу, чтобы ты его встретил.

— А куда его отвезти? Ведь если искать берлогу, то ничего…

— Знаю, знаю, малыш. — Он говорил по-прежнему тихо, но голос стал резким, и глаза сердито вспыхнули. — Нечего объяснять мне, что город переполнен. Твое дело слушать. Я договорился с одной старой знакомой. Она найдет для него угол. Вот ее имя и адрес.

Он протянул мне клочок бумаги.

— Хорошо, я доставляю его по этому адресу, — ответил я с раздражением. — А дальше что?

И тут дядя Ник снова удивил меня. Вместо того чтобы еще больше распалиться и сверкать очами, он вдруг задумался и пробормотал:

— Правильный вопрос. Что же дальше? Ему надо несколько раз посмотреть наш номер. Но я не хочу пускать его за кулисы. Сначала надо кое-что подготовить. Послушай, объясни ему, где мы остановились, и скажи, чтобы он пришел ко мне в половине двенадцатого, в среду утром, разумеется. И еще одно, пока я не забыл. Сам ты изволь убраться из дому в одиннадцать. Пригласи, что ли, погулять одну из девиц. Словом, чтобы и духу твоего там не было. А если пожелаешь пройтись с твоим другом инспектором Краббом, то по мне лучшего и придумать нельзя. Ну, Ричард, теперь ты знаешь, что надо делать. Кажется, уже наш выход?

— Да, я иду. И знаю, что надо делать. — Но я не двигался с места, хотя он уже повернулся к зеркалу, чтобы поправить грим. — Еще одно слово, дядя. К чему все это?

— Это мое дело. Может быть, мне просто нужен еще один карлик, вот и все. Не зазнавайся, малыш. Скоро ты начнешь учить меня, как делать номер. А теперь вытряхивайся.

В тот вечер я был рад, когда к ужину в комнату весело вбежали Пегги и Мэйзи, которые обычно кончали позже нас. Когда мне бывало грустно, я имел привычку замыкаться в долгом угрюмом молчании — привычка дурная, от которой я до сих пор стараюсь избавиться. И когда так случалось, дядя Ник был последним из тех, кто добрым словом попытался бы вывести меня из этого состояния. Оба мы нуждались в женском щебетанье, а девушки, наконец освободившиеся после долгого рабочего дня, одинаково охотно готовы были и поесть, и поболтать.

— Опять ветчина, — сказала Пегги. — Нигде не едят столько ветчины, как в этом городе. Может, это от нее они так отупели. У нас сегодня была такая глупая публика, как никогда. Вот уж темнота! Бедняга Сид Бакстер — это наш комик, и, право, очень остроумный — опустился до бульварных шуток, болтал о постояльцах, волокитах, пьяницах и отпускал клозетные остроты. А для него это смерть.

— Пегги, я тебе рассказывала? — воскликнула Мэйзи. — Когда он пришел за кулисы после скетча, он все кашлял и кашлял, и на платке у него была кровь. Лорна, его жена, — пояснила она, — наша певица… страшно забеспокоилась и плакала в своей уборной.

— Скверная штука — жизнь, — объявила Пегги. — Не вижу в ней ничего хорошего. Теперь я ее узнала, и мне она совсем не правится. Она с вызовом посмотрела на нас.

— Принеси стаканы, Ричард, — сказал дядя Ник. — Может быть, молодые леди выпьют со мной шампанского.

— Большое спасибо, мистер Оллантон, — сказала Мэйзи, — от стаканчика не откажусь.

— Я тоже, — сказала Пегги. Спасибо. Ну так как, мистер Оллантон? Ваш номер — лучший, ангажирован на сто лет вперед… денег куча, — жизнь, наверно, кажется вам замечательной?

— Вовсе нет. — Дядя Ник нахмурился и некоторое время сидел молча. — У меня нет такого отвращения к жизни, как у вас. Вы, видно, чувствуете себя точно рыба, вынутая из воды. А я не таков. Я на своем месте, там, где хочу быть, и делаю то, что хочу делать. И при всем том не нахожу в жизни ничего замечательного. Большую часть времени живешь, как бы это сказать, точно в клетке со львом. Сегодня ты заставляешь его прыгать сквозь крут и даже ездишь на нем верхом, но стоит потерять бдительность, один ложный шаг, — и вот он уже загнал тебя в угол и отгрыз руку.

— Когда же у вас бывает легко на душе? — спросила Мэйзи.

— Никогда.

Я знал, что он говорит правду. И тут же подумал, как это странно, что он — великий маг и волшебник на сцене, — в силу особенностей своей натуры совсем не замечает магии жизни, не умеет ей радоваться, не видит очарования любви, красоты — тут он глух и слеп. И кто знает, может быть, именно чтобы возместить эту потерю, он и вознес так высоко замок своей гордыни.

Пегги снова подала голос.

— Я скажу все, как есть, и черт с ним, с девичьим стыдом. Я — не подарок, но зато умею часами колотить по клавишам, вести счета, готовить, шить, если надо — скрести пол, и меня не смутит, если придется раздеться…

— Милочка, что ты говоришь! — воскликнула Мэйзи.

— Заткнись и слушай. Такова я, и все тут. И еще я знаю, что, если мне сделает предложение человек порядочный, трезвый, добрый, способный с гарантией заработать четыреста фунтов в год, я его не упущу. Как насчет этого, мистер Оллантон?

— Мне очень жаль, мисс Кэнфорд. Начнем с того, что я женат…

— Мы можем жить во грехе…

— И кроме того, вы мне не подходите. Вы чересчур умны.

— Слышишь, Мэйзи, он отказывается, а твои шансы растут. Неужели вы не любите умных женщин?

— Я не люблю с ними жить. Я предпочитаю, чтобы ум был у меня. Вот Ричард, он совсем другого склада…

— Он слишком молод…

— Я мог бы назвать имя одной лондонской актрисы, которая этого не находила, хотя была старше вас, девушки…

— О, замолчите, дядя…

Я смутился не из-за воспоминаний о Джули, — тень ее уже не тревожила меня, — а от взглядов девиц, любопытных и взвешивающих. Куда девалась могучая страсть, которая бушевала в моей груди? Еще совсем недавно кипела кровь, а теперь — ничего! Наш разговор был прерван появлением мистера Прингля, маленький астролог шел из кухни, неся в руках поднос в большой чашкой какао и бисквитами.

— Добрый вечер, — сказал он, — можно к вам присоединиться? Я услышал ваши голоса и понял, что нуждаюсь в обществе. Я весь вечер усиленно трудился у себя наверху.

— Идите ко мне, мистер Прингль, — сказала Мэйзи. — Вы же знаете, что я вас люблю.

Кивая и улыбаясь, он уселся рядом с ней. Дядя Ник пристально посмотрел на него.

— Вы и вправду хотите сказать, что усиленно трудились весь вечер? — спросил дядя.

— Конечно, мистер Оллантон. — Мистер Прингль говорил с достоинством и даже с важностью. — Почему вас это удивляет?

— Ну, я полагал, что… ну… то, чем вы занимаетесь, не требует упорной работы.

— Вы хотите сказать, что считали меня шарлатаном? — спросил мистер Прингль. — Человеком, который зря берет деньги?

— Мистер Прингль работает очень, очень много, — сказала Мэйзи, с упреком глядя на дядю Ника. — И за совет, за то, что прочитает по звездам, берет всего лишь полкроны. И десять шиллингов — за гороскоп, над которым он сидит часами. Вы бы взглянули на его комнату. Сколько там полок для звездных карт и всего прочего. У него все очень научно, верно я говорю, мистер Прингль?

— Конечно, милочка. Хотя, кроме науки, здесь присутствует и философия, и искусство. И все очень древнее.

— Это я знаю, — сказал дядя Ник. — Но никак не думал, что вы принимаете все это всерьез.

— Если бы я принимал это иначе, — серьезно ответил мистер Прингль, — я не называл бы себя астрологом. Знаете, мне известны другие, более легкие способы заработка. Вообще-то я ювелир и часовщик и вполне сведущ в своем ремесле. Если надо, я и сейчас могу починить любые часы.

— Мистер Прингль — прелесть и очень умный, — сказала Пегги. — Сама я не слишком-то верю всем этим звездам и влияниям…

— Ты не смеешь так говорить, Пегги, — взволнованно прервала ее Мэйзи, — вспомни, как он был прав насчет… сама ты знаешь кого…

— Насчет него я тоже была права, — угрюмо сказала Пегги. — Подлый ловчила!

— Так вот, мистер Прингль, — сказал дядя Ник. — Как вы знаете, я сам имею дело с магией. И хочу заключить с вами сделку. Приходите в «Палас» и посмотрите, как я колдую, — выберите свободный вечерок, — а я поступлю как прикажете: либо попрошу у ваших звезд совета за полкроны, либо — полный гороскоп, как пожелаете.

Мистер Прингль важно кивнул и пристально посмотрел на дядю Ника поверх очков.

— Отлично, мистер Оллантон. Считайте, что сделка состоялась. А пока что я даром дам вам маленький совет. Полагаю, что вы Телец. Не важно, что вы думаете об этом. Завтра утром придите ко мне и скажите точно, где и когда вы родились. Но уже сейчас могу сказать, что вы собирались взяться за дело очень грудное и, возможно, опасное. И потому будьте осторожны. Но это вы и сами знаете, мистер Оллантон. Что, прав я?

— Может быть, и правы, — сказал дядя Ник, — а может быть, и нет.

Он говорил беспечно и небрежно, чуть ли не с презрением. Но если он мог обмануть девушек или мистера Прингля, то со мной, хорошо его знавшим, этот номер не прошел. И в его тоне мне послышался испуг и изумление. Я мог поклясться, что дядя Ник и вправду взялся за какое-то очень трудное и, возможно, очень опасное дело.

На следующее утро погода выдалась хорошая, но с моря дул свежий, сильный ветер, и когда я скорым шагом прошелся по главной аллее до Северного пляжа и обратно, то в воздухе, казалось, чувствовалась соль. К своему удовольствию я не встретил инспектора Крабба, однако на обратном пути, сойдя с главной аллеи, увидел его на другой стороне, возле кабачка, где он беседовал с двумя какими-то людьми. Я торопливо прошел мимо, но успел разглядеть, что это были Сэм и Бен Хейесы.

Из четырехчасового лондонского поезда высыпала куча народу, но я без труда отыскал Филиппа Тьюби, который был так похож и так не похож на Барни. Он пытался справиться с огромным чемоданом, никак не хотел уступить его мне, но согласился нести вместе. Мне показалось, что я иду рядом с чудесно преобразившимся Барни. Филипп Тьюби был человеком крайне серьезным, держался с большим достоинством и одет был очень аккуратно, не то что Барни, который всегда выглядел безнадежно обтрепанным и грязным. В борьбе за такси мы потерпели неудачу, но по дороге нам все же удалось поймать машину, чему я был рад, так как все прохожие скалили зубы и тыкали в нас пальцами. Я еще на вокзале прочел переданный мне дядей Ником адрес миссис Шурер и в пути завел с Филиппом Тьюби серьезный разговор.

— Пока я не забыл, мистер Тьюби, — начал я. — Мистер Оллантон просит вас быть у него завтра утром, в половине двенадцатого. — Тут я дал ему адрес нашего пансиона. — Приходите обязательно, дядя считает, что это очень важно.

— Если это важно для него, — серьезно ответил Филипп Тьюби, — значит, важно и для меня. — Он вытащил записную книжку и записал время и адрес. — Я с удовольствием думаю о работе с мистером Оллантоном, его хорошо знают и очень уважают среди людей нашей профессии. Вы имеете представление о том, что он хочет мне предложить, мистер Хернкасл?

— Нет, мистер Тьюби. Но дядя, без сомнения, все вам расскажет. Вы бывали раньше в Блэкпуле?

— Работал в цирке один сезон, несколько лет назад. Между номерами выбегал и падал вместе с коверными. Чтобы рассмешить детей… всех возрастов. Я обожаю малышей, люблю, когда они смеются, но не взрослых, мистер Хернкасл, только не взрослых. Города я почти не видел, ведь два представления в день, я часто очень уставал: двое из клоунов вели себя грубо. Но я, мистер Хернкасл, человек серьезный и считаю, что жизнь — дело серьезное, а когда целый большой город предается распутству и корысти, разве это полезно для страны, мистер Хернкасл?

— Вероятно, нет. Но надо видеть города, из которых прибыли эти люди, мистер Тьюби. Мы играли в некоторых из них. Неудивительно, что они съезжаются сюда и сорят деньгами.

Он обернулся и посмотрел на меня печальными, мудрыми глазами:

— Я не виню их, мистер Хернкасл. Но неужели все эти деньги необходимо расшвырять здесь? А что, если истратить их дома, чтобы улучшить родные места? У нас так много грязных, уродливых городов.

— Я знаю, мистер Тьюби. С тех пор как мы познакомились, я побывал в некоторых из них.

— То был не очень приятный для меня день, пока мистер Оллантон не спросил, как мое имя и где я работал, и пока я не понял, что, может быть, речь пойдет об ангажементе. Вы знакомы с этой миссис Шурер, мистер Хернкасл?

— Нет, но ее знает дядя. Город переполнен, и он наверняка выяснил, что у нее есть для вас место.

— Я весьма ценю это, мистер Хернкасл. Он очень внимателен, очень.

Я согласился с ним, но про себя удивился, так как дядю Ника трудно было назвать чересчур внимательным в таких делах. Но ведь странным и таинственным был и внезапный вызов Филиппа Тьюби, который для номера нам вовсе не требовался, и само поведение дяди Ника. В частности, почему он потребовал, чтобы завтра я убрался из берлоги задолго до прихода Тьюби.

Миссис Шурер жила в новых домах за Северным пляжем. Когда мы подтащили к входной двери чемодан Тьюби, изнутри послышались громкие голоса двух ссорившихся людей. На звонок вышла миссис Шурер: это была постаревшая, крашеная Дорис Тингли, и по ее лицу видно было, что она только что кричала.

— Входите, входите. Вы ведь племянник Ника Оллантона, не так ли? Рада познакомиться. Я раньше работала с Ником. А это…

— Мистер Тьюби, — поспешно вставил я.

— Здравствуйте. У меня осталась только комнатка на чердаке, но чистая и уютная.

— Это именно то, что нужно, спасибо, миссис Шурер.

Мы стояли в маленькой передней, в которой вдруг сразу стало тесно, так как сюда ввалился какой-то толстяк. Лицо у него было как пунцовая луна; ворот рубашки расстегнут, а штаны не желали сходиться на огромном брюхе; он пыхтел сигарой, точно рассерженный локомотив, короткими, гневными затяжками.

— А это мой муж, Макс. Вы, наверное, слышали нашу перепалку. Я покажу вам комнату, мистер Тьюби, багаж пока оставьте здесь. А ты, Макс, не дыми, когда беседуешь с молодым человеком.

Макс Шурер говорил по-английски бегло, но акцент у него был невообразимый. Он провел меня в гостиную, заполненную всякими безделушками, фотографиями актеров и бесконечным количеством всевозможных газет, английских и иностранных.

— Хотите пива? Нет? Тогда прошу извинить: после перепалки с женой я сильно хотеть пить.

И он одним глотком осушил полный стакан пива.

— Мы делать большой спор, — начал он, хватая сигару и с подозрением разглядывая ее. — Я сказать, уедем из этой страна — не в Германию или Францию — ни в коем случае, а в Голландию, Швейцарию, Данию или Швецию. Я — шеф-повар, я работать здесь, в «Метрополе»… Я найду работа любой место. Голландия, Швейцария, Дания, Швеция, — орал он, словно это были железнодорожные станции, на которые мы прибывали одновременно.

Я подумал, что он слегка не в своем уме.

— Почему вы хотите куда-то ехать? Чем вам плохо в этой стране?

— Когда-нибудь я рассказать вам все, что плохо в этой страна, — закричал он. — А пока я желайт уехать одно из этих мест, потому что скоро будет война. Да, да, да… Война, война! — Он сгреб лежавшие рядом газеты и стал размахивать ими перед моим носом.

— В Сараево убит эрцгерцог Франц Фердинанд. Вы видел?

— Да, я что-то читал об этом.

— Я работал Вена. Я работал Белград… Хотя всего три месяца… ужас. Я думать над международными дела, Австрия просить у сербов слишком много. И тогда будет война.

— Полагаю, что да. Но там всегда идет война.

— Там? Это не там. Это будет везде. Это будет здесь. Почему вы думаете я говорить моя жена, надо ехать? Сербия втянет Россия. Австрия втянет Германия. Россия втянет Франция, которая втянет Англия. И тогда вся Европа есть в огне. Кроме в тех местах, где я хочу ехать. Ничего этого я не мог заставить понять мой жена. Чего стоите вы, англичане, с вашими суфражистками и правом голоса для женщин, и с гомрулем для Ирландия, и с пятью сотнями винтовок для Ольстер, когда скоро будет война… Война… Не маленький балканский война, но один большой адский война между великими державами…

— Ну-ка прекрати, Макс, — перебила его жена, входя в комнату. — И отнеси бедному маленькому мистеру Тьюби его чемодан — тебе это сейчас полезно, чтобы унять истерику.

Когда он ушел, она виновато улыбнулась.

— Он на вас накинулся, точно как на меня. Вы не смотрите, что он так шумит, во всем городе не найдется человека лучше и добрее моего Макса. Кроме того, он отличный повар, он везде найдет работу и пошел в «Метрополь» только потому, что мне хотелось жить здесь. Но он будет без конца говорить и говорить о политике: что Австрия сказала Италии или что Германия скажет России, точно речь идет о драчливых соседях, живущих на одной улице. Это и вправду его хобби. Вы тоже этим увлекаетесь?

— Нет, миссис Шурер. Я предпочитаю живопись.

— Как это мило! Я бы хотела, чтоб и он… а то еще выпиливают или марки собирают… Он говорит, это все потому, что он родом из Эльзаса. У него есть два дружка — один в «Метрополе», другой в «Империале»: они иногда спорят до хрипоты, далеко заполночь, мне приходится стучать палкой в потолок. Что ж, у человека должны быть свои интересы, — в карты он не играет, за женщинами не бегает, — но когда он начинает твердить, что скоро война и нам непременно надо ехать в Швецию или еще куда-то, у меня просто терпение лопается. — Она помолчала, словно прислушиваясь. — Что-то он долго задерживается. Как вы думаете, он не затеял спор с бедным маленьким мистером Тьюби?

В тот вечер после первого представления дядя Ник попросил меня принести ему снизу ходули из ящика с реквизитом. После того случая, когда Барни чуть не испортил номер, дядя вместе с Сэмом и Беном все старался наладить ходули, но фокуса «Маг-соперник» больше не показывал.

— Да, найди кусок плотной бумаги или тряпку, — продолжал дядя Ник. — Я возьму их с собой в берлогу.

Я, должно быть, вылупил на него глаза, потому что он с раздражением добавил:

— Давай, давай, малыш. Я знаю, что делаю, хотя тебе это непонятно. И вообще, с какой стати я должен тебе все объяснять? Раз велено, значит, исполняй. А как там Филипп Тьюби?

— Я ушел в самом начале его спора с Максом Шурером по международным вопросам, — ответил я с насмешливой улыбкой. — И предупредил, что утром вы его ждете. Он будет вовремя, он человек разумный и обязательный.

— Полагаю, что да, — строго ответил дядя Ник. — Но если б я раньше знал то, что знаю теперь, в моем номере вообще не было бы карликов. Они не лучше, чем женщины.

10

На следующее утро я, подчиняясь странному приказу дяди Ника, ушел из дома в начале одиннадцатого. Я захватил с собой альбом, но красок не взял, чтобы не привлекать блэкпулских зевак. Облака стояли низко, и собирался дождь. Однако я чуть ли не два часа простоял на ярмарочной площади и зарисовывал все, что попадалось на глаза. Это была чудесная передышка. Я совсем позабыл и об убийстве, и об инспекторе Краббе, и о странном поведении дяди Ника. На ярмарке все время наталкиваешься на причудливые формы и яркие цветовые пятна, и я без конца делал наброски. Утро было дивное. Когда мне удавалось хотя бы час быть художником, я всегда чувствовал себя лучше, легче, начинал верить и надеяться. Ведь я потому и приходил в отчаянье, и предавался мрачным мыслям, что, оторванный от живописи, считал, что на всю жизнь останусь мальчиком из варьете и так и не выпутаюсь из этого непонятного и жестокого мира.

Пошел дождь, и я направился в Зимние Сады, где не бывал со школьных лет, когда у меня буквально голова шла кругом от восторга и изумления при виде бесчисленных аттракционов. Интересно, каким все это покажется мне теперь. В огромном бальном зале танцевало не менее тысячи людей. Я бродил по нижней галерее, напоминающей бельэтаж в театре, останавливался, глядел вниз на танцующих и воображал себя сторонним наблюдателем, но втайне надеялся встретить какую-нибудь хорошенькую девушку, которая тоже совсем одна и тоже жаждет встречи. Однако чуда не произошло, немногие нетанцующие девушки были с кавалерами или же рядом сидели мамаши и тетушки; и уж во всяком случае, ни одна из них не была красавицей.

Но вот оркестр заиграл медленный вальс, танцоры взялись за руки и три шага двигались хороводом, а потом три шага вальсировали — кажется, было именно так, но я не уверен, ведь более сорока лет прошло с тех пор, как я видел этот танец: по-моему, он назывался «Валета». В то время он был очень моден, особенно в таких местах, как Блэкпул, где его танцевали сразу тысячи людей, составляя восхитительные движущиеся гирлянды. В этом медленном грациозном танце рабочие девушки из провинции были не менее искусны, чем стоящие выше на общественной лестнице их лондонские сверстницы со своими шимми и фокстротами. И все чувствовали себя куда свободней, чем в новейших танцах, полных секса. Не помню, какой из венских вальсов играли тогда, Легара или Оскара Штрауса, а возможно, и что-то из «Графа Люксембургского» или из «Мечты о вальсе», — знаю только, что музыка помогла мне отвлечься и как бы раствориться в общем веселье. И я вовсе не обрадовался, когда инспектор Крабб грубо вырвал меня из счастливого забытья.

— Все это очень мило, мистер Хернкасл, — сказал он, садясь рядом и кладя свой мокрый котелок на широкие перила балкона, — право, очень, очень мило. И все-таки, повторяю, меня это пугает.

— Даже здесь пугает, инспектор?

— Именно, на улице или в здании — все едино. Но это потому, что я вижу совсем не то, что вы. Мне приходится смотреть глубже и пристальней. Приглядишься, а там мило развлекаются Бринкли, Маккэй, Стрэттон…

— Кто это?

— Убийцы, мистер Хернкасл. Мы ведь ловим немногих. А с тех пор как мы виделись в последний раз, мне здесь попалось еще с полдюжины ловких ребят из Лондона, которые приехали вовсе не для поправки здоровья. Сейчас мне не до них, конечно, я охочусь за другой дичью, но я дал им понять, что все замечаю. Кстати, эти двое, что с вами работают, Сэм и Бен Хейесы, — что вы о них скажете?

— Немного. Я их вижу только на сцене и за кулисами. Они люди надежные, но скучные.

— Однако они играют на бегах. А игроки всегда больше теряют, чем выигрывают. Верно? И тогда им нужны деньги. Вот вам и слабое место любого игрока.

— Я всегда считал это дурацким занятием. Но Сэм и Бен ни разу не занимали у меня деньги.

— А у мистера Оллангтона?

— Не рискну повторить, что ответил бы дядя Ник, если бы они попробовали. Он жесткий человек.

Теперь танцоры рукоплескали не то оркестру, не то самим себе; живая гирлянда распалась и стала просто толпой: танец кончился. И мне так вдруг захотелось, чтобы они начали снова, а Крабб чтобы убрался восвояси.

— А жестоким вы бы его назвали?.. — Крабб довольно неплохо делал вид, что ведет светскую беседу. — Или это слишком сильно сказано?

— По-моему, даже чересчур сильно, инспектор. Правда, я пристрастен к нему. Он в общем относится ко мне очень хорошо, но ведь он все-таки брат моей матери.

— Мне говорили, что в Брайтоне у него есть жена, — продолжал светскую болтовню Крабб. — Не сошлись характерами, верно? А потом он жил с этой, как ее?.. С Сисси Мейпс, да? И как-то сразу порвал с ней? Ну, судя по построению, начинается кадриль. Никогда не любил кадрили. Может, пройдемся, чтобы размять ноги?

Он осмотрел свой котелок, потер его полой макинтоша и хотел было надеть, но раздумал, и мы направились в глубь галереи. Оркестр заиграл подпрыгивающую мелодию, и эта музыка кадрили так и осталась фоном, на котором мне всегда вспоминается речь Крабба. Он продолжал:

— Прежде чем приехать сюда, я успел перемолвиться с этой Сисси Мейпс. Не потому, что мы ее подозреваем, конечно, вам это, наверное, и Фарнесс говорил. Но я думал, вдруг она заметила что-нибудь и сможет мне помочь. Если они не врут, эти крошки, — а большинство не может удержаться! — то часто говорят важные вещи. Женщины более наблюдательны, чем мужчины. Они сыщики по натуре.

— И что же вы выудили у бедной Сисси, инспектор?

— A-a, вы называете ее бедной. Почему?

— Наверно, потому, что дядя обошелся с ней очень сурово.

— Да, если ей не повезет, — а я не думаю, чтобы повезло, — то она скоро очутится на панели. И в следующий раз, — если случится, — я увижу ее в каморке близ Паддингтона с перерезанным горлом.

— Замолчите, вы, — сердито крикнул я и осекся. — Простите, инспектор, но я очень любил Сисси.

Он потянул меня за руку, чтобы продолжать путь, но мне уже чудилось, что он хочет меня арестовать.

— Очень любили? Настолько, чтобы переспать с ней, а? Нет, я знаю, что нет. Она мне говорила. Вы были только друзьями. Ладно. Значит, сказав, что она очутится на панели, я оскорбил вас в лучших чувствах? Я — чудовище, не так ли? Но хоть я и не друг ей, но не хочу, чтобы она попала на панель. А вы ведь друг, верно? А что вы сделаете, чтобы она туда не попала? Я вам скажу. Пальчиком не двинете, мой мальчик, черт бы вас побрал… Я-то, может, и двину, а вот вы — нет. Так же, как и ваш дядюшка, который ею попользовался, а потом бросил. Так чего же стоят все ваши лучшие чувства, а? И знаете, где вы живете? На луне. А вовсе не здесь, где бойкая девчонка, глупенькая, как все бойкие девчонки, вдруг почувствует на своей шее чьи-то пальцы. И если мне становится страшно здесь, где все веселятся и валяют дурака, то это потому, что я знаю — волки бродят на свободе. Я живу с этой мыслью, не расстаюсь с ней ни днем, ни ночью, молодой человек. — Инспектор остановился. Мы стояли в пустом коридоре, бальный зал остался позади, и оркестр был почти не слышен. — Так, может быть, вы скажете мне что-нибудь из того, что мне необходимо знать.

— Я ничего не знаю, инспектор.

— Ну ладно. Развлекайтесь. Всего хорошего, мистер Хернкасл.

Странные это были пять-шесть дней, которые последовали за нашей встречей в Зимних Садах. Начать с того, что дело было в Блэкпуле, в первых числах июля, в самый разгар курортного сезона, когда город ломился от пап, мам, деток, девственных красоток и щеголей, о которых Бэзил Хэллен пел: «Я Джилберт. Я Филберт, пижон из пижонов». На полную катушку работали все заведения, где умели ловко выжимать пенни и шиллинги. От буйных притонов Южного пляжа до более благопристойного Северного денежки простаков-курортников так и текли в театры, рестораны, в лавки со всякой дребеденью, в кабачки и закусочные, падали в протянутые ладони пьеро и бродячих комедиантов, фотографов и шарлатанов-аукционеров, в руки охрипших разносчиков леденцов и ананасов «Блэкпульская скала», мороженого и сладкой воды, в руки предсказателей, продавцов маскарадных шапочек, фальшивых носов, миниатюрных тросточек, водяных пистолетов, воздушных шаров и «тещиных языков», — таких штук, которые с грубым треском развертываются, когда в них подуешь. Иногда по утрам только дети со своими ведерками и лопатками да ветер, дующий с моря, оставались реальными. Все остальное казалось призрачным. И над всем возвышалась башня Тауэра, — торчащий железный палец днем, созвездие лампочек — ночью, — башня эта, уже и тогда не новая, напоминала гигантскую игрушку и служила как бы предвестником наступающей эры смертоносных бронебашен.

Странно было видеть ее весь день, а потом каждый вечер выступать внутри башни, в «Паласе», где те же люди смеялись, хлопали, шикали и ахали, точно никогда прежде не бывали в варьете. Любимцами публики были Лили Фэррис с ее чувствительными девичьими песенками, состряпанными Мергеном, и оглушительные «Три-Рэгтайм-Три». Однако зал всегда готов был восхищаться и рукоплескать дяде Нику, хотя завладеть вниманием этой публики, шумной, беспокойной, рассеянной, было очень трудно, — ему приходилось работать более напряженно, чем обычно; он предпочитал внимательных скептиков, которые презирали его за обман, — тут он всегда был на высоте, — а в Блэкпуле я часто замечал в его глазах насмешливый огонек.

Но в этот сезон он почему-то был какой-то странный.

Еще более странным было то, что мне приходилось бродить по огромному дурацкому курортному карнавалу в сопровождении инспектора Крабба. Я ежедневно наталкивался на него, и он всегда втягивал меня в разговор. У него, конечно, были на это свои, профессиональные причины, — инстинктивно я всегда чувствовал, что он на работе, — и тем не менее считал, что ему доставляет удовольствие показывать мне истинное лицо города, обесцвечивать и затемнять все, что я видел перед собой, как бы срывать розовую плоть и обнажать жесткие, омертвелые кости. Иногда он с какой-то определенной целью коротко рассказывал мне дело об убийстве, которое он вел, описывал труп, улики, расстановку сетей, поимку убийцы. Он словно силой заставлял меня видеть красный, сочащийся кровью шнур, протянувшийся сквозь разноцветную бумагу, мишурное золото и серебро блэкпулского курорта. Он разрушал остатки моего простодушия и наивности, и именно здесь достигло крайней остроты то зловещее чувство, что впервые возникло у меня много месяцев тому назад, на сборище карликов в конторе Джо Бознби. И хотя Блэкпул был тут ни при чем, но больше я никогда туда не ездил. Дорис Тингли, единственная среди нас, вела себя естественно; она оставалась самой собой, потому что Блэкпул и его курортники давали постоянный выход ее негодованию и воинственности. Но Дорис терпеть не могла прогулок, и днем мы с ней не встречались. Хейесы и раньше не отличались общительностью, а теперь вообще всех сторонились и застыли в угрюмом молчании. Барни я встречал только на эстраде, но он меня раздражал, и я сам старался избегать его. Его соперника или коллегу, Филиппа Тьюби, как я понял, отправили обратно в Лондон, ибо стоило мне упомянуть его имя, как дядя Ник сразу же меня оборвал. Самого же дядю Ника я видел только по вечерам, так как он редко вставал до моего ухода, и все время куда-то уезжал на своей машине. Я объяснил это его отвращением к обедам в середине дня, когда все собирались в пансионе за общим столом, но меня озадачивало его упорное молчание о том, где он бывает и что делает. В следующее воскресенье, когда я вернулся с прогулки, миссис Тэггарт сказала, что он, видимо, уехал во Флитвуд, так как расспрашивал ее о дороге и тамошних отелях; он же, вернувшись поздно ночью, об этом ни словом не обмолвился. Не скажу, чтобы он вел себя недружелюбно или что я чувствовал себя обиженным. Но он был занят только собой и решительно отказывался от всякого общения. Я казался себе лишним и никому не нужным, а тут еще и Нэнси, которая ничего не ответила на мое последнее, самое последнее грустное письмо, так что и здесь я был окончательно отвергнут и никому не нужен; единственное, что у меня оставалось, это — нераскрытое убийство, да Крабб, да Блэкпул и мои недобрые предчувствия.

Однажды вечером я принял приглашение моих соседок Мэйзи Доу и Пегги Кэнфорд выпить с ними. У них была бутылка портвейна, я принес виски — смесь отвратительная, если только не пить что-нибудь одно, чего мы не делали; мы рассказывали анекдоты, много смеялись, и Мэйзи — остроумная и капризная — слегка заигрывала со мной, сидя на полу, прислонившись к моим коленям, — однако я инстинктивно чувствовал, что дело не в ней, и что главная здесь — Пегги: она сидела напротив, никого не трогала и только смотрела, красивые глаза ее горели, большой рот был полуоткрыт, ей, видно, надоела наша глупая болтовня и хотелось перейти к делу. И потому я вовсе не удивился, когда через полчаса после моего ухода я услышал, как она, крадучись, входит в мою комнату. Ничего хорошего из этого не вышло, и мне было жаль, так как Пегги мне нравилась, хотя никакого влечения я к ней не испытывал. После Джули она показалась мне неловкой и малоопытной, чего я никак не ожидал, но главная беда заключалась в том, что она мечтала совсем о другом человеке и перед уходом, вспомнив о нем, расплакалась. Я заснул, как только она ушла, но часа через два, когда портвейн и виски подняли бунт у меня в желудке, я проснулся и поневоле начал думать; и к чему бы я мысленно ни обращался, все было непонятно или невыносимо.

11

В среду, во вторую неделю в Блэкпуле, сразу же после конца первого представления, дядя Ник вдруг заглянул ко мне в уборную. Он меня все время сторонился, так что его появление было полной неожиданностью.

— Те же и неизвестный, — сказал я.

— Не пытайся острить, малыш. Это не твой стиль. Лучше скажи, ты сегодня видел своего друга, инспектора Крабба?

— Да, днем, минуты две. Как всегда, наскочил на него случайно.

— Это ты так считаешь. Он что-нибудь говорил?

— Да, сказал, что завтра едет в Лондон.

— Ты уверен в этом?

— Уверен, что он так сказал, дядя Ник.

— Вид у него был довольный?

— Трудно сказать, у него не разберешь. Но теперь, когда вы спросили… да, пожалуй, вид был довольный.

Дядя Ник кивнул.

— Здесь говорить нам нельзя… И кроме того, мне надо кое-что сделать, прежде чем опять идти забавлять этих болванов. Послушай-ка, малыш. После ужина сразу же приходи ко мне. Если у тебя были другие планы, например, свидание с одной из этих девиц, — отмени все. Мне нужно, чтобы ты пришел ко мне, там мы сможем поговорить. За ужином веди себя как обычно. Не подавай виду, что ты взволнован и куда-то спешишь. Старайся держаться естественно, но после моего ухода, минуты через две-три, иди за мной. Понял? И голова чтобы была ясной. Она тебе понадобится.

Через пять минут после его ухода из-за стола я уже был у него в комнате. Он запер дверь и отодвинул стулья как можно дальше от нее.

— Садись сюда, малыш. И говори тише. А если я забудусь и повышу голос, останови меня. Завтра произойдет одно из двух: либо Крабб едет в город, как он сказал тебе, и в таком случае он едет объявить своему начальству, что раскрыл дело Кольмар, и требовать ордер на арест. Либо он рассчитывает, что ты сообщишь мне о его отъезде в Лондон, сам до вечера не станет высовываться, а потом захлопнет западню. Бьюсь об заклад, в любом случае завтра вечером у театра будет стоять шпик в штатском. Кое-какие приготовления я, конечно, сделал. Но мне нужна твоя помощь, малыш. Так что сейчас я должен тебе все рассказать.

И тут только меня осенило, и я понял то, о чем должен был догадаться давным-давно. Может, я и догадывался, но отгонял эту мысль.

— Речь идет о Барни?

— Да, это Барни. И конечно, Сэм и Бен солгали, когда сказали полиции, что в тот вечер он ушел рано, вместе с ними. Они все еще стоят на своем, но Крабб, по-видимому, в последние дни перестал им верить, а я никогда не верил, хотя вначале думал, что они просто хотят избавить Барни от лишних неприятностей. Они и теперь не знают, что виновник — он. Но я-то знаю, так как спросил его напрямик, и он сознался. Потому я и вызвал Тьюби, еще до того, как точно решил, что надо делать.

— А что вы собираетесь делать, дядя?

Он посмотрел на меня долгим, тяжелым взглядом.

— Я собираюсь просить тебя вместе со мной помочь скрыться убийце, — сказал он угрюмо. — Так это будет выглядеть, и таково будет обвинение, если нас поймают. Это не шутка, малыш. Это то, что нас ждет, если фокус не удастся. Но что мне остается делать? Бедный, измученный дурачок Барни — не убийца. Он не хотел ее убивать. Она нарочно его дразнила, а раздразнив, смеялась в лицо и твердила, что он не мужчина. Он себя не помнил, когда схватил ее за горло и начал трясти, а когда она попыталась кричать, он понял, что надо заставить ее замолчать. Он никого никогда больше не тронет. Он не убийца, не сексуальный маньяк, просто глупый, легко возбудимый человечек, который на свою беду столкнулся с тупой и жестокой мучительницей. И я не могу допустить, чтобы его арестовали, таскали по судам, наняли какого-нибудь прокурора, который изобразит его чудовищем, и в конце концов визжащего и упирающегося поволокли бы на виселицу. Так вот что, малыш, либо ты со мной согласен, либо — нет. Если согласен и готов помочь, то помни, что идешь против закона и можешь сам угодить за решетку, — косвенное соучастие или что-то в этом роде. Может, тебе Крабб и нравится, не знаю, но с моей точки зрения он жестокий мерзавец, а за ним целая свора таких же, как он, стариков в париках и мантиях — самодовольная, уверенная в своей правоте сволочь.

— Не так громко, — напомнил я ему.

— Ладно, ладно, малыш. Так ты со мной или с ними?

— Конечно, с вами.

— Молодец, Ричард. Прости, что я последнее время избегал тебя и больше молчал, но я не мог говорить, не зная, как ты это примешь. Кроме того, ты слишком часто виделся с Краббом, а он раз в десять хитрее, чем ты думаешь.

Дядя явно почувствовал облегчение; он закурил сигару, достал бутылку шампанского с крошечным краником в пробке, налил два стакана и предложил выпить за фокус с «Исчезающим карликом».

— Прежде чем перейти к подробностям, я должен еще кое-что объяснить. Почему мне пришлось втянуть и тебя? Первое — и, как увидишь, самое главное — один я не справлюсь. Второе — чем больше в этом деле неразберихи — ты не понимаешь, что делаешь, а должен исполнять приказ, а я где-то в другом месте и вообще не знаю, о чем речь, — тем меньше у них возможности обвинить нас в чем бы то ни было, если мы себя не выдадим. С виду чехарда будет такая, что у них голова кругом пойдет. Но, видит бог, малыш, у нас никакой неразберихи быть не должно. Мы оба должны точно знать, что делаем. Это опять то же самое старое правило, о котором я тебе говорил. Между собой мы все планируем и рассчитываем совершенно точно, а публика — в данном случае полиция — только смотрит в недоумении…

— Но это все-таки не одно и то же, дядя, — осмелился я возразить. — Публика приходит развлечься. Она хочет, чтобы ее обманывали. А полиция…

— Да, да, я знаю. Они догадливей, и потому нам надо быть умнее. Но и здесь разница та же — разница между тем, что происходит на деле, и тем, как это выглядит. Теперь перейдем к делу. Нет, постой, сначала я соберу все, что нужно.

И дядя Ник, как всегда, быстро и аккуратно, вынул из ящиков и своего чемодана очень странный набор вещей. Он тщательно все проверил и продолжил:

— Утром ты отнесешь эти вещи Тьюби: тут грим, седая борода, усы, спиртовый клей, тюрбан и длинный халат. Ходули уже у него, он учился на них ходить всю неделю. Помоги ему одеться и загримироваться. Не уходи, пока не будешь доволен его внешностью и пока не убедишься, что он сможет все сделать сам. Он должен выглядеть как довольно высокий и исхудалый старик индиец. Этот старик индиец явится ко мне между представлениями; без двадцати девять он будет у артистического выхода, а в девять он уже уйдет. Приведешь его ты; а это значит, что после первого отделения тебе надо мгновенно переодеться, — ты же его и выведешь. Только, конечно, придет ко мне Тьюби, а уйдет от меня Барни. На втором представлении роль Барни сыграет Тьюби…

— А он знает, что делать?

— За кого ты меня принимаешь, малыш? Я его хорошо натаскал, и он четыре раза видел номер с галерки, одетый в куртку и ученическую фуражку. Он толковый паренек, не то что Барни. Он отлично знает, что делать.

— Значит, Барни поменяется костюмами с Тьюби и, конечно, пойдет на ходулях.

— Разумеется. Он более неуклюж, чем Тьюби, но ему лишь бы с нашей помощью спуститься с лестницы и, опираясь на твою руку, доковылять от дверей до машины, которая будет наготове. И не забудь, что те, кто следит за дверью, уже видели приезд старика индийца. Кроме того, они ведь выслеживают карлика.

— А куда отвезти Барни, когда я посажу его в машину?

— Во Флитвуд, — сказал дядя, наклоняясь и понизив голос. — Я все устроил. Вот деньги. Здесь четыре бумажки по пять фунтов. Это условленная плата. Там стоит голландское судно, идущее в Роттердам, название — «Флора», капитана зовут Фрилер. С утра, по договоренности, я должен сообщить по телефону, когда ему тебя ждать. Позже я расскажу тебе, где найти судно. Машина тоже наготове. Тут уж положись на меня. Никто из ребят не знает, в чем дело, — боюсь рисковать, — но это ничего не значит. Может, они и понимают, что здесь что-то неладно, но все равно сами терпеть не могут полицейских.

— А Барни знает, куда едет?

— Еще нет. Ты ему скажешь. Но он так напуган, что готов ехать куда угодно. Я уже написал в Роттердам одному знакомому, — я там играл, и он был моим агентом, — так что утром мне останется только послать телеграмму, которая, кроме него, никому не будет понятна. Барни я дам денег, десять — пятнадцать соверенов, он их поменяет в Роттердаме, а затем как-нибудь перебьется, пока не найдет работу: у них там много цирков в Голландии и Германии. Главное, что он уезжает, а это лучше, чем попасть на виселицу. Но тебе надо крепко держать его в руках: он умирает от страха, жалкая тварь.

Здесь я должен пояснить, что такое бегство из одной страны в другую было в 1914 году куда легче, чем потом. Кроме России и Турции, паспортов нигде не спрашивали. Только после нашей великой войны за свободное развитие демократии в мире нас всех зажали в тиски паспортной системы, тем самым дав некоторым государствам возможность держать за глотку своих граждан. (Отберите паспорт у рядового порядочного человека, и он окажется совершенно беспомощным. Эту систему умеют пробивать и презирать одни мошенники, к чьим услугам любые подложные паспорта.) Другое, менее важное обстоятельство заключалось в том, что имевшие тогда хождение английские золотые соверены можно было обменять в любой стране, так как их номинал соответствовал их фактической стоимости в золоте. Таким образом, без всяких паспортов и виз, с кучкой соверенов можно было отправиться куда угодно, не раздумывая. Но в ту ночь, когда мы с дядей Ником все это обсуждали, старая эра покоя уже двигалась к своей гибели.

— Значит, меня не будет на втором представлении, — сказал я дяде Нику.

— Ну, ты еще пока не из незаменимых, малыш, — ухмыльнулся дядя. — Придется обойтись без тебя. Я все продумал. Мы снимем «Исчезающего велосипедиста» и без ходуль не можем, конечно, показывать «Магов-соперников», только ты не забудь принести их обратно. С Тьюби все пойдет куда лучше, чем с Барни. У меня остается «Волшебный ящик» и «Летающая женщина», — Дорис куда надежнее Сисси, — кроме того, я включу несколько старых трюков. Справимся. Теперь, малыш, повтори все, что тебе надо сделать, чтобы не было ошибок. По сравнению с этим делом номер с суфражисткой в Лидсе — детская игра. Не забудь, один ложный шаг — и мы арестованы. Ну-ка, Ричард, не торопясь повтори все по порядку.

В четверг уже с утра у меня начало перехватывать горло от волнения и тревожного ожидания. Отвезти вещи к Тьюби и помочь ему одеться и загримироваться старым индийцем было довольно просто. Он походил немного на ходулях, которые добавили ему более полуметра роста, и в длинном халате его нельзя было узнать. Шагая по комнате, он слегка морщился от боли.

— Стараюсь к ним привыкнуть, — сказал он. — Но боюсь, что все равно будет больно, — угол наклона ремней не годится для моей ноги.

Высокий, с бородой, в тюрбане и длинном халате, он казался совсем незнакомым, только умные печальные глаза были все те же.

— Жаль, мистер Тьюби, но ничего страшного. Сейчас можете все снять, а вечером ждите меня около половины девятого. Когда мы выйдем из машины у артистического входа, вы обопретесь на мою руку, — ведь вы же слабый старик, — а там всего только и нужно, что войти в дверь и взобраться на несколько ступеней.

— Затем я переодеваюсь, меняю грим и участвую в представлении, следуя указаниям мистера Оллантона. Это понятно. Очень хорошо. У меня только один вопрос, мистер Хернкасл. Зачем все это нужно?

Этого вопроса мы с дядей Ником не предусмотрели. На минуту я растерялся и не знал, что ответить.

— Мистер Тьюби, — начал я медленно. — Вы просто выполняете то, что вам сказано. В чем дело, вы не знаете. И даже представить себе не можете. — Я пристально посмотрел на него. — Даже представить себе не можете, мистер Тьюби.

— Понимаю, мистер Хернкасл. — Он снял тюрбан и сел, чтобы отцепить огромные ходули. — У меня тут были интересные разговоры с мистером Шурером. Он все еще хочет уехать из Англии, как он говорит, пока не поздно. Он не понимает, что мистер Асквит, человек мирный, никогда не допустит, чтобы страну втянули в европейскую войну. Мистер Шурер и его друзья слишком легко выходят из равновесия. Да, еще один, последний вопрос, мистер Хернкасл. Если случайно полиция спросит, как давно я работаю с мистером Оллантоном, что мне ответить?

— Отвечайте правду, мистер Тьюби. С начала прошлой недели, со вторника, верно? Но вам не обязательно сообщать им, что вы делаете. Я заеду за вами, за старым индийским ученым доктором Рам Дассом из Бомбея, в двадцать минут девятого.

Обратно я шел пешком, хотя приехал в такси. Остаток утра и весь день я был так взволнован, тревога так томила меня, что захотелось еще раз выйти проветриться; но средь бела дня в водовороте курортной толпы мне стало казаться, что наше предприятие — все эти ходули и фальшивые бороды — совершенная фантастика, просто шутка или какая-то игра, не имеющая никакого отношения к полицейским и к тюрьме. А в другие минуты, когда тревога брала верх, призрачными вдруг становились курортная жизнь, толпа, краски и звуки, а реальной казалась лишь моя роль в последнем и величайшем номере иллюзиониста дяди Ника.

Он успел бросить мне всего несколько слов, когда я переодевался после первого представления.

— Я сказал швейцару, что ожидаю гостя из Индии…

— Это доктор Рам Дасс из Бомбея.

И я вдруг стал смеяться.

— Спокойно, малыш, спокойно. И не торопи события. Время еще есть. Все дело в спокойствии, Ричард. Кстати, парня, который поведет машину, зовут Стэн Браун. Он получит кругленькую сумму, знает, что к чему, и плевать хотел на всех.

Машина была большая, внушительного вида, и Стэн Браун вырядился в форменную шоферскую фуражку и куртку. Я сел рядом с ним, и, когда мы тронулись, он сказал, не поворачивая головы и еле шевеля губами:

— Как правило, я не натягиваю на себя эти тряпки, но сегодня они к месту. Когда бобби видит форменную фуражку, он понимает, что в таратайке сидит важная птица, это производит на него впечатление. Видишь тех двоих в штатском, что следят за артистическим входом? Неужели нет? Ну, удивил! Эти тупые бандитские рожи за версту видно! Если б надо было обдурить только их, просто стыдно было бы брать деньги. Так кого мы везем?

— Доктора Рам Дасса из Бомбея.

— Я-то тебе поверю, а другие — нет. А на чем он собаку съел, если кто спросит?

— На индийской магии.

— Ладно. Мне говорили, что во Флитвуде большой спрос на эту штуку.

У Шуреров некому было смотреть, как Тьюби в роли доктора Рам Дасса спустился с лестницы и, опираясь на мою руку, дошел до машины. Макс Шурер был на работе, а миссис Шурер получила от дяди Ника два билета на какое-то зрелище. Теперь я сидел сзади, рядом со знаменитым старым индийцем, но его присутствие не мешало Стэну Брауну болтать со мной через плечо.

— Он такой же знаменитый индиец, как я балерина, — сказал Стэн. — Конечно, он сделан лучше, чем наши рождественские деды, но если вглядеться попристальнее, да еще при дневном свете, то он не выдерживает критики. Я подъеду к двери как можно ближе, а ты не зевай, — сразу высаживай его и тащи в дом.

Если бы кто-нибудь остановил меня, когда я помогал Тьюби выйти из машины, он бы услышал, как колотится мое сердце. Но нас никто не остановил. У служебного входа как всегда толпился народ, и я слышал хихиканье и возгласы вроде: «Гляди-ка!» Когда я вел Тьюби под руку мимо швейцара, я сказал:

— К сожалению, доктор Рам Дасс, нам придется подняться на несколько ступенек. Но мы пойдем не спеша.

На ходулях взбираться на лестницу трудно, но выбора у нас не было; и хотя до уборной дяди Ника надо было пройти всего один марш, я весь взмок от напряжения и тревоги. Дело было в перерыве между представлениями, кругом ходили актеры, однако чрезмерного любопытства никто не проявлял. Актеров ничем не удивишь, разве что двухголовым человеком.

Наконец мы добрались до уборной и заперли дверь; карлики быстро обменялись костюмами и сменили грим; мне пришлось помочь Барни с ходулями, — он их ненавидел и боялся, — а дядя Ник чуть подправил на нем грим Рам Дасса. На часах было уже без пяти минут девять, как вдруг выяснилось, что Барни, трясущийся, почти в истерике, доставил нам новые хлопоты: он приволок огромный узел, который хотел взять с собой.

— Это невозможно, — сказал я дяде Нику. — Что мы будем делать с таким мешком? И кто понесет его? Барни не может… ему надо справляться с ходулями. Я тоже не могу — мне надо его поддерживать.

— Да, конечно, мешок останется здесь.

— О! Мис’Оллантон, мис’Хернкасл, — завизжал Барни. — Все мои вещи… мои ценности…

— Заткнись ты, жалкая тварь, — свирепо прикрикнул дядя. — Мы из кожи вон лезем, чтобы помочь тебе.

Разрешите мне кое-что предложить, — сказал Тьюби, одетый индийским карликом. — Пусть Барни отберет самые нужные вещи, мы сделаем сверток поменьше, и он понесет его под одеждой.

— Правильно. Займитесь этим, вы оба.

Дядя поглядел на меня.

— Еще одно, Ричард. По дороге во Флитвуд выполняй все, что скажет Стэн. Стэн знает, что делать. Договорились? Ну, желаю удачи, малыш. Я тебе этого не забуду. Ты точно помнишь, что надо делать во Флитвуде? Поторопитесь со своим свертком, ребята. И ради бога, Барни, постарайся держать себя в руках. Да, малыш, я спущусь вместе с вами. Это прибавит толкотни и сутолоки.

Когда мы вышли, то Барни — дрожащего и нетвердо стоявшего на своих ходулях — с одной стороны поддерживал я, а с другой — дядя Ник, выглядевший очень величественно в одеянии индийского мага; мы чуть ли не на руках донесли его до машины, дверцы которой уже открыл Стэн, почтительный и важный одновременно.

— Для меня было большой честью и удовольствием, доктор Дасс! — восторженно выкрикивал дядя, пока я заталкивал обеспамятовавшего Барни на заднее сиденье и усаживался рядом. Теперь дядя Ник сам держал дверь, загораживая нас от постороннего глаза, пока Стэн садился за руль.

— Надеюсь, что мы еще встретимся, доктор Дасс! — воскликнул дядя Ник, захлопнул дверцу, и мы укатили. На наше счастье смеркалось быстро. Иначе нам вряд ли удалось бы скрыть подмену: Барни был чуть ли не в беспамятстве. Только мы двинулись, как мне, к моему ужасу, послышалось, что кто-то крикнул: «Стой!», но я не был уверен, да и Стэн Браун был не из тех, кого можно так просто остановить.

Мы ехали довольно быстро, но не настолько, чтобы привлекать внимание, и свернули не к Северному пляжу, на дорогу во Флитвуд, а к Южному.

— Вы не ошиблись дорогой? — спросил я.

— Нет, друг, все рассчитано, — ответил он. — Поспешишь, так угодим в каталажку. Я знаю, что делаю.

Где-то на краю города, за Южным пляжем, он подвез нас к гаражу. Это было большое, плохо освещенное здание, там стояло с полдюжины машин.

— Вылезай. Пересадка, — крикнул он, когда мы остановились. И, выйдя, обратился к кому-то невидимому: — Все в порядке, Чарли, это я, Стэн. Я возьму маленького «туриста».

Я не вывел, а просто выволок Барни из машины.

— Почему вы привезли нас сюда, Стэн?

— Сменим машину, сменим платье и станем другими людьми. Уж мы-то с ним наверняка… А ты можешь надеть большую кепку, где она у меня тут? Смотрите, шофера больше нет. Он снял свою форменную куртку. — Помоги ему принять обычный вид. И если он таков, как я думаю, то устроится сзади, на полу. Значит, вместо двух знатных особ и шофера в большой машине мы теперь просто двое ребят — в маленькой. Я ведь Стэн Осторожный, хотя ты этого, может, и не подозреваешь. А до Флитвуда всего десять миль, и сейчас темнеет с каждой минутой.

Мне и тут пришлось помочь Барни переодеться и снять грим. Когда я вынул его из ходуль, то подумал, что ему придется ехать в Голландию босым, но в свертке оказались домашние туфли. Бороду, тюрбан и сапоги я завернул в халат и засунул в багажник. Барни сел сзади на пол и исчез. А я устроился на переднем сиденье и стал ждать Стэна, которому надо было потолковать с невидимым Чарли. Около десяти часов мы выехали из гаража, а в половине одиннадцатого были уже около «Флоры» во Флитвуде. Стэн выгрузил нас с Барни и заявил, что ему надо повидать приятеля и что за мной он приедет сразу после одиннадцати.

Капитан Фрилер оказался толстым, широкозадым коротышкой. Я таких сроду не встречал. Он с презрением взглянул на Барни с его узелком и велел одному из матросов присмотреть за ним. Я попрощался с Барни и последовал за капитаном в каюту, где передал ему четыре пятифунтовых банкноты, которые мне дал дядя Ник.

При виде денег капитан Фрилер покрутил носом.

— Я надеялся получить ваши прекрасные английские соверены.

— Вы можете получить их утром в банке, капитан, — сказал я. — Когда вы отплываете?

— Только днем. Так что последую вашему совету и схожу в банк.

— Пожалуйста, спрячьте Барни, карлика.

— Конечно, конечно. Его никто не увидит. А в Роттердаме его встретят, да? Это все организовано? Тогда выпьем.

От голландского шнапса меня так и передернуло.

— Слишком крепко?

— По правде сказать, капитан Фрилер, я устал — день был трудный — да еще на пустой желудок.

— О, на пустой желудок! Тогда мы закусим. Садитесь, молодой человек. Через пять минут будет еда.

Пока он ходил, я выпил еще шнапса, на этот раз с осторожностью. Слышно было, как капитан Фрилер кричит что-то по-голландски. Теперь, когда наш обман — самый грандиозный фокус дяди Ника — удался, я испытывал не подъем, а скорее упадок сил.

— Голландский гороховый суп, — объявил капитан Фрилер, возвращаясь в сопровождении человека с большим подносом в руках. — Лучшая еда в мире, в любое время дня и ночи. Теперь добавьте побольше сала, бекона — вот так.

И через минуту я уже сдабривал суп крошечными кусочками поджаренного бекона. Суп был очень вкусный и такой густой, что хоть режь его, так что через много лет, когда я ездил в отпуск писать картины в Голландии, я часто заказывал гороховый суп и вспоминал капитана Фрилера и ту ночь, когда Барни бежал из Англии.

Время близилось скорее к двенадцати, чем к одиннадцати, когда Стэн подвез меня почти к самой берлоге и остановился в нескольких шагах от нее. Я сказал, что хочу забрать платье и другие вещи. Но он остановил меня.

— Послушай, друг, — процедил он, почти не открывая рта, — на твоем месте я бы ничего не брал. Там у дома торчит сержант полиции. Свое добро заберешь завтра. Я буду в гараже. А сейчас тихонько вылезай, не обращай на него никакого внимания и иди себе домой, как невинный младенец.

Я видел сержанта, но притворился, что не замечаю его, а он тоже сделал вид, что меня не заметил. Под дверьми столовой виднелась полоска света, и я вошел. Дядя Ник сидел у стола, курил сигару и пил шампанское. По другую сторону стола сидел инспектор Крабб: он был очень зол.

— Где вы были? — спросил Крабб резко.

— Какое вам дело, где он был? — сказал дядя Ник. — Хотя нет, Ричард, уважь его, ответь. Ему и мне. Я тоже сижу и гадаю, где тебя носит. Ты ужинал?

— Да, этим я и был занят. Ужинал… с приятелем. Закон этого не запрещает, инспектор?

— Сколько времени у вас работает карлик по имени Тьюби?

— Он приехал в прошлый вторник. Я сам его встречал.

— А когда отбыл второй, этот Барни?

— По-моему, через несколько дней, инспектор. Они так похожи в костюме и гриме, что я даже не заметил, как Барни уехал, а Тьюби занял его место.

— Еще сегодня видели, как Барии выходил и входил в служебный подъезд «Паласа».

Я покачал головой.

— Это был Тьюби.

— Они арестовали беднягу Тьюби, — сказал дядя Ник, — но, конечно, им пришлось его выпустить.

— За что арестовали, дядя?

— Хватит переговариваться, — злобно вмешался Крабб и повернулся ко мне, сверкнув глазами. — Где Барни?

— Не знаю, инспектор. Откуда мне знать? Мы с ним не были приятелями. Вам надо обратиться в агентство Джо Бознби.

— Я уже говорил ему, — сказал дядя Ник.

Крабб оперся руками о стол и встал.

— Мы его найдем, так и знайте. Можете не сомневаться. И он у нас заговорит. И тогда я готов съесть мою шляпу, и докажу, что один из вас — а может, и оба, — по уши увязли в этом деле.

— Доброй ночи, инспектор, — любезно сказал дядя Ник.

В ответ Крабб только хлопнул дверью. Потом с таким же шумом открылась и захлопнулась входная дверь.

— Молодей! Он вытянул из тебя не больше, чем из меня. Он отлично понял, что мы обвели его вокруг пальца, но не знает — каким образом. Великий инспектор Крабб ошарашен. Как я понимаю, там все в порядке? Отлично. Дело об исчезающем карлике поставило в тупик Крабба. Неплохо, а малыш?

По-моему, в некотором смысле это действительно был его лучший фокус.

12

В ту первую неделю августа, когда началась война, мы снова были в Лестере, но это уже не имело отношения к ланкаширским гастролям: они закончились в Блэкпуле, и с нами не было никого из прежнего состава. Дядя Ник хотел было взять отпуск, но Джо Бознби и лишних пятьдесят фунтов в неделю убедили его выступить несколько раз, возглавив программу вместо популярного комика Нормана Бентли, которому сделали операцию по поводу аппендицита. Выступления были назначены в четырех городах: Лестере, Ноттингеме, Шеффилде и Лидсе. В Лестере остальные номера программы были из рук вон плохи, — август вообще неудачный месяц для варьете в промышленных городах. Только заключительный номер программы был нашего уровня — супружеская пара вокалистов Айрис Хэмптон и Филипп Холл, исполнители арий из оперетт; великолепно одетые, чопорные и сверхизысканные, они вне сцены вели себя как дамы-патронессы, покровители искусств. Дядя Ник возненавидел их с первого взгляда, они его тоже терпеть не могли, так как считали, что гвоздем программы подобает быть только им.

Дядя Ник был главной звездой и зарабатывал больше денег, чем когда-либо: казалось бы, он должен бы быть доволен жизнью. Номер наш шел превосходно, потому что Дорис Тингли и Филипп Тьюби двигались быстрее, и работать с ними было легче, чем с Барни или Сисси. Мы были в отличной форме. Но хороший номер еще ничего не значит без хорошей публики. А на первое представление всю неделю народа ходило мало, так что дядя Ник признался мне, что не заслуживает дополнительной оплаты; и хотя на вторых представлениях дела шли лучше, но публика была шумная и бестолковая и к возмущению дяди Ника совсем не умела сосредоточиться.

Как только началась война, — хотя никто не знал, как глубоко мы увязли и что же на самом деле происходит, — дядя Ник начал завершать номер трюком, который сам называл «фокусом для детворы» — иронизируя над собой, он устраивал «большой флаговый финал»: вытаскивал из бумажной трубки множество флагов, а в самом конце доставал огромный флаг Великобритании, что вызывало больше рукоплесканий, чем все самые тонкие фокусы вместе взятые.

Однажды ночью, когда мы выходили, он шепнул мне:

— Скоро настанет сумасшедшее время, малыш. Я чувствую, как оно приближается. Проклятые идиоты!

Мне казалось, что он проклинает начавшуюся войну, потому что видит в ней соперника-артиста, более яркого, впечатляющего и требовательного, который вытеснит его и станет звездой программы. Когда по улицам, выкрикивая новости, пробегали разносчики газет, — я совсем было забыл, как это выглядело и звучало, пока не всплыли первые августовские недели, — я порой покупал газету, но дядя Ник никогда не делал этого, хотя, сохраняя вид презрительного равнодушия, старался узнать у меня последние известия. Он и раньше не любил обывателей, а теперь совсем рассвирепел в своем презрении к ним.

— Ты только посмотри, как они к ней относятся. Как к увеселительной поездке в Блэкпул или в Маргейт. Наконец-то они нашли что-то новенькое по части сильных ощущений. В своей стране Надежды и Славы они ведут такую унылую жизнь, — бьюсь об заклад, что на следующий день Айрис Хэмптон и Филипп Холл будут этой песенкой заканчивать свой номер — повторяю, они ведут такую унылую жизнь, что для них война, — пока она происходит где-то в другом месте, — своего рода пикник. Они проявляют патриотизм, бросая камни в немецкие оркестры и отбирая у мясников колбасу. Но это дурные страсти, малыш. Я чувствую это по зрителю. Они не желают есть, смотреть и слушать, получать удовольствие, как цивилизованные люди. Они только и ждут, чтобы кто-нибудь из нас сломал себе шею — вот был бы восторг. Видит бог, я очень жалею, что позволил Джо Бознби уговорить себя. Надо было уехать и отдохнуть в тихом уголке, где-нибудь в западной Ирландии. Но в тот момент я не знал, какую бы женщину мне пригласить с собой. А на отдыхе мужчине необходима женщина.

— Так найдите ее, дядя Ник, и поезжайте, как только мы отыграем.

— Ты все видишь в розовом свете. Я не о женщинах. Это несложно, я о том, во что это все выльется. Они-то воображают, кажется, что у них будут только неприсутственные дни.

Разговор был за ужином, — мы жили в общей берлоге и сидели одни, — и не успел дядя Ник сказать о свободных днях (а в ту первую неделю их было целых три подряд), как сквозь открытое окно из соседнего бара донеслись приветственные крики и аплодисменты.

— Вон они! — сказал дядя Ник. — Ликуют и чванятся. Да здравствует флот! Да здравствует Китченер, — а он только и умеет воевать с бурскими фермерами! Трижды ура красно-бело-голубому!

— Дядя Ник, вы говорите так, словно вы не на нашей стороне, — сказал я с улыбкой.

— Ты неправ, малыш. Но подождем недельку, другую, и тогда я точно выскажу все, что чувствую и думаю об этой войне, в которую мы ввязались. А теперь, ради бога, поговорим о чем-нибудь другом.

В следующие две недели, сначала в Ноттингеме, а потом в Шеффилде, я очень много времени проводил с дядей Ником, как будто в глубине души знал, что наше содружество скоро кончится. У него еще была машина, он часто возил меня туда, где было что рисовать или писать маслом, а затем с ревом уезжал прочь и возвращался, чтобы разделить со мной поздний завтрак на лоне природы. Два-три раза с нами ездили Дорис Тингли и Филипп Тьюби. Эти дни могли бы быть славными, но мы возили с собой свою тревогу, и я, например, всегда чувствовал, что где-то совсем рядом, за знойной дымкой лета, происходит что-то, чего мы не знаем и не способны понять, если бы и знали. Я не принадлежал к тем, кого осуждал дядя Ник, и не считал войну веселой забавой; но с другой стороны, мне не верилось, что все это всерьез, и потому на душе было смутно, и я писал из рук вон плохо. Мы как раз возобновили фокус с «Магическими картинами», и сентиментальная мазня, которую я разводил дважды в вечер — «сельский домик», «лес» и прочая чушь, — казалось, была не намного хуже той пачкотни, которой я занимался днем.

Однажды, когда с нами ездила Дорис Тингли, нам пришлось остановиться на перекрестке, чтобы пропустить батальон пехоты во главе с оркестром. Дорис заплакала и была вне себя от ярости.

— Как только я слышу звуки оркестра и вижу марширующих ребят, я не могу удержаться от слез. Ведь надо же! Меня довести до слез!

— Это еще только цветочки, Дорис, — сказал дядя Ник. — Прежде, чем удастся вырваться, нам предстоит пролить море слез. Бог ты мой, ну и пылищу они подняли.

Когда пыль осела и мы поехали дальше, машина остановилась у щита с афишами.

— Взгляни-ка на это объявление. Ты нужен Китченеру. Что ты на это скажешь, малыш?

Я промолчал. Тогда я еще промолчал.

13

К концу недели в Шеффилде и всю неделю в Лидсе дядя Ник больше не спрашивал, куда отвезти меня на машине. Я снова вернулся к трамваям и поездам, а он, как я понял, делил время между берлогой, варьете и Главным почтамтом, где писал письма, звонил в Лондон и рассылал телеграммы. Я понятия не имел, чем он был занят, но несмотря на настояния Дорис и Тьюби спрашивать остерегался, потому что он был явно занят делами, а деловые переговоры дядя Ник обычно предпочитал вести в тайне, а потом как бы невзначай сообщал результат. Правда, нам было известно, что после Лидса у нас выступлений нет, но по мере того как дни проходили за днями, а дядя Ник молчал, пресекая вопросы сердитыми взглядами, любопытство и волнение наше нарастали. Я говорю прежде всего о себе, за остальных не поручусь; так продолжалось до пятницы. Но когда прошел вечер пятницы, а он все молчал, я был удивлен не меньше других, хотя и не так разочарован. А между тем его сердитые взгляды становились все более мрачными.

В субботу на этюды я не пошел, — днем вокруг было слишком много народа, — но утром вышел прогуляться. А когда за обедом встретился с дядей, — мы по-прежнему жили в одной берлоге, — то сразу увидел, что произошло нечто важное и для него радостное, хотя он и старался эту радость скрыть.

— Вижу, есть новости, — сказал я. — Какие?

— Не сейчас, малыш. Все расскажу вечером, когда дела будут кончены, и мы будем посвободнее. После второго представления, когда переоденемся, я хочу, чтобы вы собрались в моей уборной. Так всем и скажи. И раздобудь стаканы, у меня всего три, так что надо достать еще три. Пить будем шампанское, об этом я сам позабочусь, пары бутылок, я думаю, хватит. Вот и все до вечера. Какие новости о храброй маленькой Бельгии? Это, видно, совсем не та Бельгия, которую я знаю.

Я не хотел с ним спорить и заговорил о другом:

— Как там поживает Барни?

— Да, совсем забыл тебе сказать. Он сейчас в Ганновере, с цирком. Я знаю это не от него, — он, наверно, и писать-то не умеет, — а от известного тебе голландского агента. Немцы люди дотошные, так что его, может быть, и интернировали, хотя сомневаюсь, чтобы даже немцы рыскали по циркам в поисках карликов. Кстати, Ричард, передай всем, что сегодня я хотел бы, чтоб труппа Гэнги Дана дала два блистательных представления. На то есть свои причины.

Конечно, я все передал Дорис, Тьюби и Сэму с Беном. Теперь, как правило, публика на втором субботнем представлении бывала совсем не в нашем вкусе: им хотелось только посмеяться и попеть хором. Да кроме того, как я уже говорил, военная лихорадка тоже работала против нас. Но тем не менее второе представление в ту субботнюю августовскую ночь 1914 года было самым лучшим из всех. Если не считать безвкусной концовки с флагами, дядиного «фокуса для детишек», мы показали все наши лучшие трюки и иллюзии, включая «Волшебный ящик», с которым Дорис справлялась куда быстрей, чем Сисси, «Мага-соперника», где Филипп Тьюби работал несравненно лучше Барни, «Исчезающего велосипедиста» и «Волшебную картину» В тот вечер все мы, можно сказать, были чародеями и мастерами своего дела. Все было абсолютно точно рассчитано и великолепно выполнено. И я готов поклясться, что от нас к публике словно протянулись невидимые нити, — это был именно тот случай, когда никакие события, проецируемые на киноэкран из железной коробки, не могут идти в сравнение с живыми исполнителями; и зритель почувствовал, что видит не обычное представление. Аплодисменты в конце не были как гром, — они никогда не похожи на гром, — но в ладони били дружно и сильно, точно град стучал по деревянной крыше. И дядя Ник вдруг сделал то, чего не делал никогда: он всех нас вывел на поклоны. Да. Но ведь это же было наше последнее выступление.

Когда мы пришли в его уборную, — она, как комната звезды, была самой большой, — он уже наполнял стаканы.

— До того, как я скажу несколько слов, я хочу, чтобы вы выпили со мной. Сэм и Бен, я знаю, предпочитают пару кружек крепкого эля, но и им придется разочек удовольствоваться моим любимым напитком. Итак, за ваше общее здоровье и за блестящее последнее выступление. Да, оно было последним. Но прежде чем объяснить почему, я хочу вручить вам вот это. — И он начал раздавать конверты. — Здесь деньги за две недели. Вы, Сэм, как только выслушаете то, что я должен сказать, спускайтесь с Беном и Тьюби вниз и начинайте паковаться. А ты, Ричард, останься, ты мне нужен. И чтобы в понедельник, с раннего утра, все было готово к отправке, а то я уже договорился с компанией гужевых перевозок: они приедут и переправят ящики на склад, в Лондон, где реквизит будет лежать до моего отплытия. Потому что я уезжаю в Америку. Все уже решено.

Мы все заговорили разом, но он допил свое шампанское и попросил нас замолчать.

— Я еду в Америку не просто потому, что меня приглашают и готовы заплатить хорошие деньги. Дело в том, что мне не по нраву эта война. Я в нее не верю. На мой взгляд, нечего было ее затевать. Но ее затеяли, и теперь никто не в силах ее остановить. И потому я уезжаю в Америку. — Он взглянул на меня. — То, что я сейчас скажу, к тебе не относится, так что не вмешивайся. — Я кивнул, и он, бегло улыбнувшись, повернулся к остальным. — По разным причинам я никого из вас не могу взять с собой. И мне очень неприятно оставлять вас без работы…

— Да уж конечно, Ник Оллантон. — Дорис не отрывала от него свирепого взгляда. — Да еще в такое время.

— Вы считаете, что сейчас плохо оказаться без работы?

— Безусловно. Я-то не пропаду, надо только посмотреть, как там дела у Арчи, но эти трое…

— Ошибаетесь, Дорис. Послушайте. Для работы время настало не плохое, а хорошее, это я насчет того, что искать работу не придется. Китченер требует сто тысяч человек. И он их получит. И еще сотню тысяч получит. А потом еще и еще. Они уже призвали всех солдат запаса и всю территориальную армию. А что это означает? Это означает, что через несколько месяцев будет острая нехватка рабочих рук, начнут брать подряд и мужчин и женщин, если женщины пожелают изготовлять амуницию. Да, да, Дорис, вы им очень понадобитесь, если только Арчи это допустит. Что касается Сэма с Беном, то они — механики, и им никак не может быть плохо. На будущий год в это время они будут получать втрое больше, чем я им плачу.

— А как же я, мистер Оллантон? — спросил Тьюби, и глаза его потемнели от огорчения. — До вашего приглашения дела мои шли из рук вон плохо.

— На вашем месте, Тьюби, я бы оставил сцену, если, конечно, не появится какое-нибудь заманчивое предложение. Есть работа, которую маленький человек может выполнить не хуже большого, а иногда и лучше. Кроме того, если из гражданской жизни призывают в армию сотни тысяч людей, то кто-то же должен их заменить. Пока что у людей о войне превратное представление: они думают, что война кончится через несколько месяцев. Но я знаю, что это не так. Вы будете нужны, Тьюби, уверяю вас. И все остальные тоже. Так что выбросьте из головы мысль, что я покидаю вас и бросаю на произвол судьбы, как говорится. Но я действительно покидаю вас, и на этом прощайте.

И он всем пожал руки.

— Я тоже прощаюсь с вами, — сказал я.

— Правильно, Ричард, мой мальчик, прощайся. Только сначала наполним стаканы.

Так я и сделал, а потом последовал примеру дяди Ника. Пожимая руки Сэму и Бену, я сказал вполголоса:

— Инспектору Краббу так и не удалось выжать признания, что Барни вовсе не уходил рано, вместе с вами.

— Он нас долго обрабатывал, этот инспектор, — сказал Сэм. — Упорный тип, ох упорный. Но и мы с Беном упрямы. Хейесы этим славятся.

— Точно, — подтвердил Бен, и это был один из немногих случаев на моей памяти, когда он вообще открыл рот. И больше не сказал ни единого слова.

— Для меня наша работа была большой радостью, мистер Хернкасл, — сказал Тьюби проникновенно. — И если когда-нибудь я оставлю сцену, — а нельзя не признать аргументацию мистера Оллантона, — то сохраню самые-самые приятные воспоминания о нынешнем ангажементе. Мне и сейчас порой кажется, что я на самом деле доктор Рам Дасс из Бомбея.

Когда я взял за руку Дорис, она негодующе закричала:

— Ну вот, сейчас я зареву в три ручья. Совсем сдурела. Ладно, давай уж поцелуемся.

Она вырвала свою руку, обняла меня и наградила сердитым поцелуем.

— Передай привет Арчи, он мне понравился.

— Я знаю. От него все без ума. Кроме будущих клиентов. Найди себе хорошую девушку, Дик. Это не так-то просто. Большинство из них и крыши над головой не стоят — неряхи и бездельницы.

Этот сердитый выкрик был последним, и больше я о Дорис не слышал лет восемь-девять.

У дяди Ника была машина, и мы в молчании поехали в нашу берлогу. Под влиянием шампанского я минут на десять повеселел, но потом чувствовал только грусть и внутреннюю пустоту. Дорис и маленького Тьюби я любил, и хотя не питал таких же чувств к Сэму с Беном, но с ними мы много месяцев проработали бок о бок в самых разных местах. А в этот вечер мы, все вместе, дали такое чудесное представление, которое многим зрителям запомнится на всю жизнь. Потом они станут рассказывать: «Вы только послушайте его. Отец всегда вспоминает индийского мага, которого мы видели в „Эмпайре“ в самом начале войны. И я могу подтвердить, что это был замечательный номер. Теперь такого не увидишь». Однако вы поймете, что я не мог упрекать дядю Ника за то, что он распустил свою труппу.

Мы ужинали в одиночестве: других постояльцев не было, и нам подали в маленькой задней комнате. Я как сейчас ее вижу: до отказа заставленная мебелью, обтянутой потертым плюшем пурпурного и ядовито-зеленого цвета; всю стену занимала огромная, очень плохая картина: по словам хозяйки, это был подлинник, масло, наследство, оставшееся после дядюшки; на полотне веселые кардиналы пили за здоровье друг друга и чокались бокалами с красной краской.

Пока мы управлялись с холодной бараниной, салатом и пирогом с черникой, разговор шел о Дорис, Тьюби и Сэме с Беном; дядюшка вспоминал и прежних своих помощников. Но когда он закурил сигару, а я — свою трубку, непринужденная беседа вдруг оборвалась.

— Ты, наверное, догадываешься, почему разговор в уборной не имел к тебе отношения. Я хочу, чтобы ты ехал со мной, мальчик. У меня там контракт с Китом на сорок недель, а потом еще на месяц — в Нью-Йоркском «Паласе». Работа будет трудная, трудней, чем здесь, — больше часов, длинней переезды, но зато — сколько впечатлений! Это воистину Новый свет, Ричард. Не стану утверждать, что это идеальная страна. Но пока Европа перерезает себе глотку, Америка будет расти и расти. Я еще не могу сказать точно, но полагаю, что дней через десять мы отплываем на «Лузитании».

— Простите, дядя Ник. Мне очень жаль, но вам придется ехать одному. Я иду добровольцем. В новую армию Китченера.

Он положил сигару.

— Черт возьми, парень! Ты рехнулся. Идти в армию? Зачем тебе армия? Я приведу тебе десять отличных доводов против, а ты попробуй привести хотя бы один — за.

— Это трудно объяснить… — начал я медленно.

— Невозможно, если только ты в своем уме.

Я в нерешительности медлил с ответом, тогда он сунул сигару в рог, глубоко затянулся и продолжал:

— Ну ладно, малыш, давай дальше. Давай! — выкрикнул он сквозь сигарный дым. — Должен же ты что-нибудь сказать в свою защиту, пусть даже глупость.

Я избегал встречаться с его гневным взором и, глядя на бражников-кардиналов, неуверенно проговорил:

— Я не хочу быть солдатом. Я очень желал бы, чтобы войны не было. И не такой уж я горячий патриот. Все эти маханья флагами и речи о короле и королевстве не вызывают у меня криков «ура!».

— Надеюсь, — зарычал дядя Ник. — Все это — дерьмо собачье. Но продолжай, продолжай.

— И все же, я знаю, что буду чувствовать себя отвратительно, если уеду в Америку. И никогда не смогу думать ни о чем другом. Я буду считать, что сбежал от опасности. У вас все это по-другому… Вас я не виню…

— И на том спасибо. Это чертовски мило с твоей стороны!

— Но я человек молодой… И живу здесь… И чувствую, что мой долг — испытать судьбу, как делают многие другие… — закончил я довольно нескладно, отчасти потому, что решение мое, твердое и ненерушимое, не было до конца продуманным и сознательным, но еще и по той причине, что наша с ним жизнь казалась мне бесплодной и пустой, а этого я не мог прямо сказать ему. Я шел в армию не потому, что хотел бежать из варьете, — все было не так просто, — но для меня эта жизнь была совсем иной, чем для него, и я уже начал понимать, что если раньше получал здесь пищу для ума, то теперь, несмотря даже на такие выступления, как сегодняшнее, варьете уже ничего не могло мне дать.

— Теперь мое слово, — заявил дядя Ник, и в глазах его сверкнул торжествующий огонек. — И я знаю, что говорю. Ты, как и все прочие болваны, хоть и не высказываешь этого прямо, но тоже считаешь, что война будет как пикник — несколько месяцев помаршируют, покричат «ура!», помашут флагами, а затем с Германией будет покончено, и вы вернетесь домой героями — вся грудь в крестах!

— Я так не считаю…

— Нет, уж ты слушай, — кричал он, — и заруби себе на носу. Я не таков, как эти. Я бывал в Германии. Выступал в Берлине, Гамбурге, Мюнхене и Франкфурте; я все видел и все слышал. Я знаю немцев. У них такая военная машина, что рядом с ними вы все — как оловянные солдатики. Не уверен, возьмут ли они Париж, но зато уж точно знаю, что они устроят дьявольскую бойню. Несколько месяцев! Детский лепет. Эта война протянется не месяцы, а долгие годы — и с каждым годом она будет все страшней. Ты просишься в кровавую мясорубку, малыш. Ты говоришь, что в Америке будешь чувствовать себя отвратительно. Так вот, уверяю тебя, это — ничто в сравнении с тем, как ты будешь чувствовать себя здесь через год или два, если только доживешь. Тот старик индиец был прав. Мы ввязались в самую кровавую бойню всех времен. А ты даже не желаешь ждать, пока тебя потащат. — Он помолчал и продолжал другим тоном: — Я, кажется, всегда неплохо к тебе относился? И очень хочу взять тебя с собой. Поехали, Ричард, покажи, что у тебя есть хоть капля здравого смысла.

Такому тону было труднее противостоять, но решение мое было твердо.

— Простите, дядя, мне очень жаль, но…

— Ну и катись ко всем чертям! — закричал он и одним прыжком выскочил из комнаты.

Утром он повторил, что стоит мне сказать слово, и я смогу ехать с ним в Нью-Йорк. Я ответил, что очень бы хотел, но твердо решил идти в армию. Он сказал, что если я передумаю, то могу позвонить Джо Бознби. Он уезжал в Лондон, и я помог ему погрузить багаж. Когда все было сложено, мы несколько минут стояли молча, глядя друг на друга. На улице было тихо, утро было воскресное, теплое и сонное. Мы пожали друг другу руки, и я долго смотрел вслед его машине. Больше я никогда его не видел.

14

Так в субботу, 29 августа 1914 года, окончилась моя жизнь на сцене варьете. Надеюсь, мне поверят, если я скажу, что в понедельник, 31-го, я уже был в армии, в войсках Западного Йорка. Но чтобы дойти до высшей точки, до той решающей и волшебной минуты, которая, что бы ни говорили, кажется мне истинным концом этой повести, мне надо было провести в армии два месяца.

Мы с неделю спали в заброшенном здании скейттинг-ринга вместе с бродягами, которые по вечерам проскальзывали сюда, чтобы занять свободные койки, так что через несколько дней кругом кишели вши. Это было мое первое, но отнюдь не последнее знакомство со вшами, которых мы потом кормили в окопах. Затем нас перебросили в огромный лагерь в Серрее, где мы спали по двенадцати человек в одной палатке (из наших двенадцати через два года в живых осталось только трое). Пока стоял сухой и теплый сентябрь, палаточная жизнь была не так уж плоха, но во второй половине октября, когда дождь лил не переставая, существование наше стало жалким. Обмундирование нам выдали временное, из какого-то подобия синей саржи, причем фуражки линяли при каждом дожде. Мы выглядели — и чувствовали себя — как заключенные. С раннего утра до темноты мы знали только муштру да ругань, после чего тащились в столовую, где затевали шумные ссоры по пустякам, и до одурения накачивались пивом. Я готов был проявлять геройство, не страшился ни пуль, ни снарядов, ни даже кавалерийской атаки; но тюремная одежда, пиво, боль в спине, мокрые протекающие палатки — такого уговора не было. К концу октября моя жизнь с дядей Ником — в это время его и след простыл — вспоминалась как дивный, увы, уже мучительный сон. Теперь очутиться в одном из «Эмпайров», сидеть в плюшевом кресле и курить трубку — это была вершина роскошного, беспечного существования.

Среди гектаров палаток возвышалось одно-единственное настоящее здание — большой клуб для отдыха, где мы иногда смотрели кинофильмы или предавались развлечениям, к которым несколько месяцев назад я бы и близко не подошел. И вот однажды нам объявили, что в воскресенье, 25 октября, вечером приедут артисты из Вест-Эйда и специально для нас дадут концерт. Те, кто постарше, бывшие кадровые военные, решительно предпочли споры, анекдоты и пиво, но остальные, постояв под дождем в очереди, ворвались в зал, чтобы захватить места на скамейках, тянувшихся за рядами кресел, предназначенных для офицеров. А в самый конец еще до начала набилось сотни две-три неудачников, которым не досталось сидячих мест. Я считал, что мне повезло, так как удалось захватить место на скамейке, но на поверку все обернулось по-другому. Там было устроено нечто вроде эстрады с занавесом, был даже оркестр: фортепиано, две скрипки, контрабас, саксофон, трубы и ударные. Состав был случайный, но для нас после сигналов горна, грязи и мокрых палаток музыка эта звучала удивительно, она словно неслась откуда-то из давно утраченного мира радости и веселья. Мне показалось тогда, что именно музыка вернула меня обратно в наши «Эмпайры» и вызвала радостное волнение, которое пенилось и играло в душе, — я даже слегка презирал себя за то, что мне так мало нужно, чтобы обо всем позабыть и почувствовать себя счастливым, — но потом я понял, что ошибался, что и на этот раз, как и в другие решительные минуты моей жизни, то, чему суждено было случиться, заранее возвещало мне о своем приближении.

Заместитель нашего командира, майор в отставке, пожилой, но подтянутый и несказанно элегантный в глазах таких провинциалов, как мы, вышел перед занавесом и разъяснил, как нам повезло, как талантливы приехавшие артисты с Вест-Энда и как нам понравится их отменное представление. Офицеры зааплодировали, мы затопали ногами, а плотная толпа стоящих сзади засвистела. Не так-то просто было свистом выразить одновременно восторг, недоверие и насмешку, но нашим парням это удалось. Майор хотел было сказать что-то еще, — у него часто бывал такой вид, точно он хочет сказать что-то еще, — но раздумал и не спеша удалился. Тут снова заиграл оркестр под управлением молодого человека, у которого был такой вид, точно он дирижировал Лондонским симфоническим оркестром в Куинз-холле. Молодой человек, естественно, волновался, а я почему-то — еще больше, хотя и с куда меньшим основанием.

Так, мы слушали баритона и «Барабан Дрейка»; затем выступила сопрано и был исполнен вальс из «Тома Джонса»; каскадная пара исполняла комические куплеты из оперетт; а потом еще один комик, обливаясь потом, порадовал нас репризами и плоскими шутками; за ним щелкала пальцами американская звезда рэгтайма с огромным ртом и хриплым голосом, а под конец молодящийся старичок с завитыми волосами пел модные дуэты с хорошенькой невысокой блондинкой. Только это была не просто хорошенькая блондинка. Это была Нэнси Эллис. Как только они начали петь, я сразу же принялся работать локтями и плечами, чтобы протолкнуться к выходу. Не стану утверждать, что спокойно и хладнокровно принял решение повидать ее и поговорить. Слепой, непреодолимый импульс заставил меня силой пробивать дорогу к ней. Мне и в голову не приходило, что она не пожелает меня видеть. Никаких разумных соображений для меня не существовало, в противном случае я никогда бы до нее не добрался. Выйти из здания было трудно, но еще труднее оказалось попасть в него обратно через заднюю дверь, служившую артистическим выходом. Шел сильный дождь, я промок насквозь, по лицу с фуражки текла проклятая синяя краска. У задней двери стоял хорошо защищенный от дождя ненавистный военный патруль. Мне тут же велели убираться, однако я заметил поблизости машины, которые, вероятно, должны были везти артистов обратно в Вест-Энд; в моем жалком положении эти машины показались мне верхом роскоши и великолепия. Я спрятался за ними от патруля и издали следил за освещенным подъездом, надеясь улучить момент и нырнуть в клуб. Время шло, дождь лил не переставая; патрульные куда-то отошли, видимо, чтобы покурить без помехи. Это был мой единственный шанс, я не упустил его и ринулся в открытые двери. За ними оказался короткий коридор, который куда-то поворачивал. Вокруг никого не было, и мне показалось, что за поворотом слышны голоса. Я рискнул добежать до конца коридора и заглянул за угол: там было много людей, в том числе несколько офицеров. Все куда-то спешили, суетились или просто болтались за сценой. Я вернулся назад и, заметив, что двери открываются внутрь, спрятался за ними. Коридор, видно, лишь недавно пристроили к главному кирпичному зданию, он был из теса, который шел на строительство армейских казарм, и за дверью стоял запах сырых опилок и креозота, так что я чуть не расчихался; дождь не то забрасывало сюда ветром, не то он просачивался сквозь щели и дырки от сучков. Я промок до нитки, по спине противно текли холодные струйки; от холода меня уже сводило судорогой. Но отсюда я мог видеть всех, оставаясь сам невидимым, и я знал, что Нэнси непременно пройдет мимо, так как другого пути нет.

Час, проведенный за дверью, когда в двух шагах то и дело появлялись патрульные, был одним из самых длинных в моей жизни. И в последующие пятьдесят лет, стоило мне войти в только что отстроенный дом или увидеть спиленные деревья, как запах с потрясающей ясностью восстанавливал в памяти этот бесконечный час за дверью черного хода.

А потом представление окончилось, и все произошло быстро и совершенно внезапно. В надежде увидеть девушек со двора вошли офицеры; другие офицеры шли им навстречу из коридора вместе с исполнителями; коридор сразу же наполнился людьми, дымом и шумом голосов. Я был в отчаянии. Нэнси могла теперь легко пройти незамеченной. Я вышел и попытался протолкнуться в коридор.

— Какого черта вы здесь?

— Простите, сэр, — пробормотал я. — У меня срочное сообщение для капитана Слокума.

Я протиснулся мимо офицеров, а тут впереди как раз очистили место, чтобы пропустить корпулентную королеву рэгтайма с нашим майором; как только эта великолепная пара продефилировала мимо, я сразу же ринулся в освободившееся пространство. В этот миг из-за поворота вышли два капитана, а между ними, без улыбки, серьезная, даже грустная, шла Нэнси.

Сердце мое заколотилось бешено, и, прежде чем я сообразил, что происходит, я услышал собственный выкрик:

— Нэнси! Нэнси!

Послушайте… — начал один из капитанов.

— Ох, постойте… — Нэнси остановилась и пристально посмотрела на меня, — я стоял мокрый, в синих потеках и в тюремной одежде.

— Нэнси, это я… Дик Хернкасл.

— Дик, Дик! — Она кинулась ко мне, целовала, плакала и смеялась одновременно.

— Видно, знакомые, — сказал один из капитанов.

— Точно, по солдату здесь быть не положено, — ответил другой.

— Да замолчите вы, — сказала Нэнси. Затем поглядела на меня, снова готовая засмеяться и заплакать. — О, Дик, дорогой, какой у тебя жуткий вид…

— Я знаю, знаю. И — к черту капитанов. Я люблю тебя.

— Я тоже люблю тебя.

Сказала так, словно это было навек. И так оно и было, и для нее, и для меня.

Загрузка...