Часть первая

Правда, какова бы она ни была, лучше неопределенности и подозрений.

А. Конан Дойль. Желтое лицо

Таинственные обстоятельства Странная смерть фанатичного поклонника Шерлока Холмса

Ричард Ланселин Грин, признанный лучшим исследователем творчества Конан Дойля и его знаменитого на весь мир персонажа Шерлока Холмса, наконец-то раскрыл — во всяком случае, так ему казалось — загадку исчезнувших рукописей.

Двадцать лет он искал это сокровище — письма, дневники, вообще архив Артура Конан Дойля, который оценивался примерно в четыре миллиона долларов. Считалось, что с ним связано проклятие, подобное тому, на основе которого построен сюжет наиболее известного из дел сыщика Холмса — «Собаки Баскервилей».

Бумаги исчезли в 1930 году, после смерти сэра Артура, и без них было невозможно написать полную биографию писателя, а именно такую задачу — увековечить жизнь любимого автора — ставил перед собой Ланселин Грин. Многие исследователи уже отчаялись, считая, что архив рассеян по миру, пропал, а возможно, даже уничтожен. За несколько месяцев до нашей истории лондонская «Таймс» писала, что местонахождение архива превратилось в «тайну, дразнящую воображение, как любая из тайн, распутанных на Бейкер-стрит, в доме 221-6», — как всем известно, именно в этом доме на Бейкер-стрит жили Шерлок Холмс и доктор Ватсон.

Вскоре после того, как Грин приступил к своему расследованию, ему стало известно, что один из пятерых детей Конан Дойля, Адриан, с согласия всех остальных наследников, спрятал бумаги где-то в своем швейцарском замке. Далее Грин выяснил, что Адриан, уже без ведома своих братьев и сестер, вынес и перепрятал кое-какие бумаги в расчете продать их коллекционерам. Однако прежде, чем Конан Дойлю-младшему удалось осуществить этот план, он умер от сердечного приступа, тем самым положив начало легенде о проклятии архива. И каждый раз, когда Грин пытался глубже проникнуть в эту загадку, он натыкался на сплошную паутину лжи, сотканную наследниками (в их числе была и самозваная русская княжна), которые обманывали и запутывали друг друга, надеясь завладеть отцовскими и дедовскими бумагами.

Многие годы Ланселин Грин исследовал и тщательно просеивал имевшиеся в его распоряжении свидетельства и показания, беседовал с родственниками Конан Дойля, и в конце концов запутанный след привел его в Лондон, в дом Джин Конан Дойль, младшей дочери писателя.

Высокая, элегантная, седоволосая женщина и в свои без малого семьдесят производила впечатление. «В этом крошечном тельце таится какая-то мощная сила, — писал о ней ее отец, когда Джин было всего пять лет. — Этот ребенок обладает потрясающей волей». В то время как ее брата Адриана уволили из Британского флота за нарушение дисциплины, а старший брат Денис, легкомысленный плейбой, укрывался от воинской обязанности в Америке, Джин вступила в Военно-воздушные силы и в 1963 году была удостоена ордена Британской империи.

Дама-командор ордена Британской империи пригласила Грина в свою квартиру; на почетном месте, над камином, висел портрет ее отца со знакомыми всем моржовыми усами. Обнаружив, что гость не только знает, кто такой ее отец, но и интересуется им почти так же, как она сама, Джин принялась охотно показывать ему семейные фотографии и делиться воспоминаниями. Она пригласила его заходить к ней и однажды (как потом рассказывал Грин близким друзьям) показала ему несколько ящиков с бумагами, которые прежде хранились у ее лондонского адвоката. Она разрешила ему даже заглянуть в них, и он убедился, что в ящиках действительно содержится часть архива. Джин Конан Дойль сообщила, что из-за так и не разрешенного пока внутрисемейного спора не может позволить ему прочитать бумаги, но почти все они будут завещаны Британской библиотеке, так что рано или поздно специалисты получат к ним доступ. После смерти Джин в 1997 году Грин с нетерпением ожидал обнародования документов, однако ничего подобного не произошло.

Наконец в марте того года, о котором мы повествуем, Ланселин Грин открыл воскресную «Таймс» и с ужасом прочел сообщение о том, что «потерянный» архив представлен на аукцион Кристи и в мае будет продан. Трое дальних родственников Конан Дойля выступали в качестве наследников и рассчитывали получить за эти бумаги миллионы.

Итак, получалось, что архив не попадет в Британскую библиотеку, а будет рассеян среди частных коллекционеров в разных уголках мира и останется недоступным для исследователей. Грин был уверен, что произошла какая-то ошибка, и бросился в аукционный дом Кристи, чтобы осмотреть выставленные на продажу бумаги. Вернувшись, он сообщил друзьям, что многие из них узнал: видел их прежде в доме Джин. Более того, Грин не сомневался, что бумаги были украдены, — он располагал соответствующими доказательствами.

После этого Грин обратился к членам «Лондонского общества Шерлока Холмса», одного из сотен клубов, объединяющих поклонников великого детектива (Грин одно время занимал пост председателя этого клуба). Он предупредил и других шерлокианцев, в том числе американский «Отряд уголовной полиции Бейкер-стрит» — закрытое общество, в которое принимали только по рекомендации одного из действительных членов. Эта организация была создана в 1934 году и названа в честь той оравы уличных мальчишек, которые за небольшое вознаграждение доставляли Шерлоку Холмсу информацию. Грин также обратился к академическому сообществу специалистов по Конан Дойлю (их, чтобы не путать с шерлокианцами, именуют дойлианцами) и известил о предстоящей распродаже бумаг. В отличие от Грина, бывшего не только поклонником Конан Дойля, но и исследователем, большинство дойлианцев старается отмежеваться от шерлокианцев, которые считают Шерлока Холмса реальным человеком, а о Конан Дойле даже слышать не хотят.

Грин рассказал все, что ему было известно об этих бумагах, и заявил, что архив был украден. В доказательство своих слов он сообщил, что своими глазами видел копию завещания Джин Конан Дойль, где было написано: «Я отдаю Британской библиотеке все… подлинные бумаги моего покойного отца, его личные рукописи, дневники, записные книжки и другие бумаги, написанные его рукой».

Твердо вознамерившись остановить распродажу, группа сыщиков-любителей обратилась к членам парламента. В конце месяца, когда борьба за «бумаги Шерлока Холмса» обострилась и подробности просочились даже в газеты, Грин намекнул как-то своей сестре Присцилле Уэст, что его жизни угрожает опасность. А еще через некоторое время он отправил ей загадочную записку — три телефонных номера и просьбу: «Пожалуйста, сохрани эти номера». Он также позвонил репортеру «Таймс» и предупредил, что с ним «может что-то случиться».

Вечером в пятницу 26 марта Грин обедал с давним другом Лоренсом Кином. Когда друзья вышли из ресторана, Грин сказал Лоренсу Кину, что за ними следят, и указал на державшийся позади автомобиль. Позднее Кин свидетельствовал: Грин сказал ему, что «какой-то американец хочет его уничтожить».

В тот же вечер Присцилла Уэст позвонила брату, но услышала только автоответчик. Утром следующего дня она позвонила снова, но Грин опять не подошел к телефону. Встревожившись, она поехала к нему, постучала в дверь — и опять-таки никто не открыл. Предприняв еще несколько столь же безуспешных попыток связаться с братом, Присцилла обратилась в полицию. Дверь в дом Грина была взломана, и на первом этаже, в спальне, полицейские обнаружили тело хозяина: Грин лежал на собственной кровати в окружении постеров и книг о Шерлоке Холмсе, а на его шее была стянута петля. Грина задушили.


— Я расскажу вам, как все было, — сказал мне по телефону Джон Гибсон, один из близких друзей Грина, которому я позвонил, как только узнал о смерти Ланселина.

В соавторстве с Грином Гибсон написал несколько книг, в том числе «Вечер с Шерлоком Холмсом» (1981) — собрание пародий на детективные рассказы и шерлокианских пастишей. Однако, слегка заикаясь от волнения, Гибсон всего-навсего сказал, что смерть его друга «непроницаемая загадка».

Тогда я отправился в деревушку Грейт-Букхэм в тридцати милях к югу от Лондона, где жил Гибсон. Он ждал меня на платформе. Высокий, до странности худой человек, он всем телом — и даже своими узкими плечами, вытянутым лицом, растрепанными седыми волосами — как бы наклонялся вперед, будто опираясь на невидимую трость.

— Я подготовил для вас папку с бумагами, — сказал он, садясь за руль своего автомобиля. — Вы сами убедитесь: улик сколько угодно, а ответов нет.

Автомобиль пронесся по городку, мимо каменной церкви XII века и ряда коттеджей и остановился перед домом красного кирпича, который со всех сторон окружала живая изгородь.

— Надеюсь, собак вы не боитесь, — предупредил хозяин. — У меня два кокер-спаниеля. Вообще-то я хотел купить одного, но продавец заявил, что щенков можно брать только вместе. Я купил двоих, и они непрерывно дерутся.

Как только хозяин открыл дверь, выскочили два пса. Сначала они набросились было на нас, но затем тут же принялись грызться друг с другом. Собаки проследовали за нами по пятам в гостиную, забитую от пола до потолка стопками старых книг. Среди этих сокровищ я разглядел почти полную подборку журнала «Стрэнд», в котором рассказы о Холмсе печатались с продолжением на рубеже XIX–XX веков. Тогда выпуск журнала продавался за полшиллинга, теперь он стоил до пятисот долларов.

— У меня тут около шестидесяти тысяч книг, — похвастался Гибсон.

Мы присели на диван, он раскрыл папку с «делом» и аккуратно разложил бумаги.

— Цыц! Не мешайте нам! — прикрикнул он на собак и, посмотрев на меня, объявил: — Я расскажу вам все от начала до конца.

Гибсон побывал на предварительном расследовании, где старательно вел записи. Взяв лупу, он принялся внимательно просматривать какие-то смятые бумажки.

— Я привык делать записи на клочках, — пояснил он.

По его словам, полиция обнаружила на месте преступления кое-какие странные вещи. Прежде всего, это была сама веревка, которой удавили Грина, — вернее, черный шнурок от ботинка. Кроме того, под рукой покойника лежала деревянная ложка, рядом на кровати были раскиданы мягкие игрушки, и тут же валялась початая бутылка джина.

Полиция не обнаружила следов взлома и потому пришла к выводу, что Ланселин Грин совершил самоубийство. Смущало, однако, отсутствие предсмертной записки, к тому же сэр Колин Берри, президент Британской академии судебной экспертизы, сообщил коронеру, что за свою тридцатилетнюю практику он столкнулся лишь с одним случаем самоубийства путем удавления. «Только с одним», — подчеркнул Гибсон. Дело в том, что задушить самого себя чрезвычайно трудно, пояснил он, поскольку обычно человек, пытающийся таким способом свести счеты с жизнью, теряет сознание прежде, чем успевает довести дело до конца. Более того, в данном случае вместо веревки был использован шнурок от ботинка, что делало самоубийство еще менее вероятным.

Гибсон порылся в папке и протянул мне лист бумаги с какими-то цифрами.

— Вот, смотрите, — сказал он. — Это распечатка моих телефонных разговоров.

Распечатка подтверждала, что Гибсон и Грин несколько раз беседовали в последние дни перед трагедией; если бы полиция потрудилась заглянуть в распечатку разговоров Грина, продолжил свою мысль Гибсон, выяснилось бы, что Грин звонил своему другу за считаные часы до смерти.

— Возможно, я вообще был последним, с кем он общался, — уточнил Гибсон.

Однако его даже не вызвали на допрос.

В одной из последних бесед — а в то время все их разговоры касались только предстоящего аукциона — Грин, по словам Гибсона, признался, что ему страшно.

— Не из-за чего беспокоиться, — попытался ободрить его Гибсон.

— Есть из-за чего, — уперся Грин.

— Что-то угрожает твоей жизни?

— Вот именно.

В тот момент, рассказал мне Гибсон, он не воспринял эти слова всерьез, однако все же посоветовал Грину запирать дверь и впускать в дом только хороших знакомых. Гибсон заглянул в свои записи и добавил, что было еще одно чрезвычайно важное обстоятельство: накануне смерти Грин что-то говорил другому своему приятелю, Кину, насчет какого-то американца, якобы его злейшего врага. И вот, на следующий день, когда Гибсон позвонил Грину, он услышал на автоответчике странный голос.

— В течение десяти лет, если сам Ричард не брал трубку, всегда раздавался его голос с оксфордским произношением — мне ли его не знать, — сказал Гибсон. — А тут кто-то произнес с американским акцентом: «Абонент недоступен». Что за черт, воскликнул я, но потом решил, что ошибся при наборе, и позвонил снова, на этот раз внимательно нажимая каждую кнопку, — и снова этот американский голос. «Господи боже!» — сказал я, ничего не понимая.

По словам Гибсона, сестра Грина услышала на автоответчике тот же самый американский голос и потому-то поспешила в дом брата.

Достав из папки еще несколько документов, Гибсон протянул их мне, предупредив: «Постарайтесь не нарушить хронологический порядок». Это были: копия завещания Джин Конан Дойль, несколько газетных вырезок, посвященных грядущему аукциону, некролог Грина и каталог Кристи. На этом улики исчерпывались.

К негодованию Гибсона, полиция не провела мед-экспертизы, не искала отпечатков пальцев и так далее. Коронер якобы наткнулся на непреодолимые препятствия: он счел, будто улик недостаточно, и в результате официальный вердикт оставил открытым вопрос о том, что стало причиной смерти — убийство или самоубийство.

Не прошло и нескольких часов после смерти Грина, как шерлокианцы уже обсуждали эту загадку. В чате кто-то под ником «Инспектор» писал: «Самоудушение с помощью гарроты ничем не отличается от попытки задушить самого себя голыми руками». Многие вспоминали проклятие, как будто объяснить происшествие можно было только ссылкой на вмешательство сверхъестественных сил. Гибсон протянул мне еще одну вырезку — из британского таблоида с броским заголовком: «Проклятие Конан Дойля поразило специалиста по Шерлоку Холмсуʼ.

— Что вы на это скажете? — спросил меня Гибсон.

— Пока я ни в чем не уверен, — признался я.

Затем мы снова перебрали все улики. Я спросил Гибсона, известно ли ему, кому принадлежат номера телефонов, которые Грин оставил на хранение у своей сестры. Он покачал головой.

— Следствие этим тоже не занималось, — сказал он.

— А голос американца на автоответчике? — настаивал я. — Известно ли, кто это был?

— К несчастью, ничего не известно. По-моему, это наиболее странная и наиболее важная деталь. Возможно, эту запись сделал сам Ричард. Но зачем? Что он пытался таким образом нам сообщить? А если на автоответчике запись голоса убийцы, то зачем убийце это понадобилось?

Затем я спросил Гибсона, не страдал ли Грин каким-либо психическим расстройством.

— В жизни с ним ничего подобного не было, — решительно отмел мое предположение Гибсон. — Более уравновешенного человека я не знал.

Он добавил, что при расследовании Присцилла Уэст засвидетельствовала: ее брат никогда не жаловался на депрессию. Лечащий врач Грина прислал свой отчет, в котором сообщал, что на протяжении десяти лет Грин вообще к нему не обращался.

— И последний вопрос, — подытожил я. — Что-нибудь из квартиры пропало?

— Мы не обнаружили никакой пропажи. У Ричарда была собрана ценная коллекция книг, посвященных Конан Дойлю и Шерлоку Холмсу, и все, насколько мы могли убедиться, оказались на месте.

Провожая меня на станцию, Гибсон попросил:

— Пожалуйста, не бросайте это дело. Полиция, насколько я понимаю, не сумеет наказать убийцу бедного Ричарда. — И Гибсон завершил беседу знакомым наставлением: — Как говорит Шерлок Холмс, если вы исключите невозможное, то, что останется, как бы невероятно оно ни было, и будет правдой.

Некоторые сведения о Ричарде Грине установить было нетрудно, но это были обстоятельства его жизни, а не смерти. Ричард родился 10 июля 1953 года. Он был младшим из троих детей Роджера Ланселина Грина, детского писателя, знаменитого своими переложениями Гомеровых мифов, а также легенд о короле Артуре. Роджер Ланселин был близким другом Клайва Льюиса и Толкина; Ричард вырос под Ливерпулем, в поместье, которое принадлежало его предкам с 1093 года.

Натаниэль Готорн, американский консул в Ливерпуле в середине XIX века, однажды посетил это имение и описал его в своих записных книжках:

Мы проехали по длинной дороге и оказались на подстриженной лужайке в тени высоких деревьев перед парадным подъездом Поултон-холла. Этому строению около трехсот или даже четырехсот лет… Удивительная старая лестница, очень величественная, с витыми перилами, напомнила мне резиденцию губернатора в Бостоне. Гостиная вполне современная: в меру позолоты, со вкусом подобранные обои, беломраморный камин и богатая мебель — все производит скорее впечатление новизны, чем древности.

«К тому времени, как Ричард появился на свет, — рассказывал мне один из его родственников, — семейство Грин, как нередко случается в Англии, владело большим замком, но пребывало в бедности. Шторы были ветхие, ковры протерлись до дыр, сквозняки гуляли по коридорам».

У Грина, вспоминали друзья, лицо было бледное, слегка одутловатое; после несчастного случая в детстве он окривел и всегда носил темные очки. Один из друзей Грина говорил мне, что он и взрослым выглядел как «юный Пан» — «пухлое лицо херувимчика и постоянная усмешка, — казалось, и сочувственная, и саркастическая одновременно. Постоянно казалось, будто он скрывает от всех какой-то маленький занятный секрет». Очень застенчивый, нелюдимый, но одаренный строгим логическим умом и цепкой памятью, юный Ричард Грин проводил часы в огромной отцовской библиотеке, разглядывая и читая старые издания детских книг. В одиннадцать лет он подпал под неотразимое обаяние Шерлока Холмса.

Шерлок Холмс — не первый великий сыщик в литературе, честь зваться первым принадлежит инспектору Огюсту Дюпену, которого создал Эдгар Аллан По. Однако герой Конан Дойля оказался самым привлекательным персонажем нового жанра, который По называл «логическими рассказами».

Привлекательности Холмса отнюдь не мешало то, что он был лишен нормальных человеческих качеств и представлял собой своего рода живую вычислительную машину. Холмс — убежденный холостяк. В одном из разговоров с Ватсоном он говорит о себе: «Я — один сплошной мозг, все остальное — не более чем придаток». Один из критиков охарактеризовал его как «ищейку, охотника, помесь бладхаунда, пойнтера и бульдога».

Этот исключительно рациональный ум не был приспособлен к тому, чтобы сочувствовать своим несчастным, отчаявшимся клиентам. Вообще о внутренней жизни этого персонажа Конан Дойля мы знаем только то, что она целиком была подчинена его работе, мыслительному процессу. Иными словами, перед нами — идеал детектива, супергерой Викторианской эпохи.

Юный Ричард прочел подряд все рассказы, затем принялся их перечитывать. Его строгий, логический ум нашел в «дедуктивном методе» Холмса образец для подражания. «Всякая жизнь — это огромная цепь причин и следствий, — рассуждает Холмс в первом же рассказе. — И природу ее мы можем познать по одному звену».[3] Иными словами, Конан Дойль с самого начала определяет принцип, которого его герой придерживается практически во всех рассказах Шерлокианы.

Вот в гостиную Холмса входит новый клиент. И детектив немедленно поражает посетителя, определяя некоторые важные обстоятельства его жизни по одежде или поведению. Так, в рассказе «Установление личности» он понял, что клиентка — близорукая машинистка, сразу заметив потертости на ее рукавах, а на переносице — следы зажимов от пенсне.

Клиент излагает загадочные, необъяснимые обстоятельства, и, как любит говорит Холмс, «охота начинается». Обнаружив лежащие, казалось бы, на поверхности, но видимые и понятные только ему улики, Холмс неизменно делает неожиданный, удивительный по своей кажущейся очевидности вывод — по его словам, «элементарный». Однако «элементарный» только для него самого — Ватсона, несколько простоватого наблюдателя и рассказчика, это всегда обескураживает. Так, в «Союзе рыжих» Холмс объясняет ему, как он догадался, что помощник ростовщика роет подземный ход, чтобы ограбить банк: «Я вспомнил о страсти помощника к фотографии и о том, что он пользуется этой страстью, чтобы лазить зачем-то в погреб. Погреб! — восклицает Холмс и добавляет: — Мне нужно было видеть его колени. Вы могли бы и сами заметить, как они у него были грязны, помяты, протерты. Они свидетельствовали о многих часах, проведенных за рытьем подкопа. Оставалось только выяснить, куда он вел свой подкоп. Я свернул за угол, увидел вывеску Городского и Пригородного банка и понял, что задача решена».[4]

Не строить теорий, пока не располагаешь данными, не полагаться на общее впечатление, но сосредоточиться на деталях и, наконец, отдавать себе отчет в том, что порой нет ничего более обманчивого, чем очевидность, — таковы главные заветы Холмса. Грин, следуя им, учился наблюдать и замечать, в то время как остальные смотрели, но не видели. Он заучил правила Холмса, как катехизис.

С тринадцати лет Грин принялся таскать на темный чердак Поултон-холла различные вещи с местных распродаж. На чердаке было помещение, именуемое «камерой мученика», где якобы водились привидения. Готорн пишет, что там будто бы «томилась в заключении некая дама, замученная за веру». Тем не менее мальчишка бесстрашно лазил на чердак, таская туда скупленное старье, и в конце концов превратил его в своеобразный музей: там появились трубки и персидская туфля, набитая табаком, какие-то неоплаченные квитанции, приколотые к каминной доске ножом, коробочка с таблетками и надписью «Яд!», гильзы. На стенах Грин нарисовал следы от пуль. «Я боялся, стены не выдержат, если я в самом деле начну по ним палить», — рассказывал он впоследствии. Кроме того, там было чучело змеи, старый медный микроскоп и многое другое. На дверях Грин повесил табличку: «Бейкер-стрит».

Основываясь на новеллах Конан Дойля, Грин воссоздал квартиру Холмса и Ватсона с такой точностью, что в его домашний музей наведывались фанаты Шерлока Холмса с других концов Англии. Местный репортер описал в заметке то необычное чувство, которое охватило его, когда он поднялся на семнадцать ступеней — ровно столько было в доме Шерлока Холмса на Бейкер-стрит — и услышал магнитофонную запись, воспроизводящую звуки Лондона Викторианской эпохи — скрип колес кэбов, цоканье лошадиных копыт по камням мостовой и так далее.

Грин сделался самым юным за всю историю этой организации членом «Лондонского общества Шерлока Холмса». Участники общества порой наряжались в костюмы «своей» эпохи — брюки с завышенной талией, цилиндры.

Хотя к тому времени с момента публикации первого рассказа о Шерлоке Холмсе миновал едва ли не целый век, этот литературный персонаж, как никакой другой, сделался фигурой культовой, можно даже сказать, объектом религиозного поклонения. С самого начала он вызвал столь пылкую любовь читателей, что в этом, по мнению одного из биографов Конан Дойля, виделось «нечто мистическое».

После появления Шерлока Холмса в 1887 году на страницах ежегодника «Битонс Кристмас» — издания, предпочитающего беллетристику несколько сенсационного свойства, его стали воспринимать не как литературный вымысел, но как воплощение веры во всемогущество Науки. Холмс вошел в массовое сознание в тот самый момент, когда в Англии организовывалась современная полицейская служба, когда медицина сулила вот-вот покончить с большинством болезней, а индустриализация — с бедностью. Это был супергерой, живое доказательство торжества сил разума над хаосом, нищетой и насилием современной жизни.

Но детство Грина пришлось на те времена, когда науку уже свергли с пьедестала — такие «религии», как нацизм, коммунизм и фашизм, слишком наглядно показали, что достижения науки и техники могут служить адским целям. Однако чем более иррациональным и безумным казался мир, тем большую потребность он, как ни странно, ощущал в Шерлоке Холмсе. Из символа новой эры Шерлок Холмс превратился в ностальгический персонаж «волшебной сказки» — так однажды высказался сам Грин.

В ту пору его популярность превзошла даже славу, какую он снискал при жизни самого автора: о нем сняли двести шестьдесят фильмов, двадцать пять телесериалов и шоу; поставили балет, сочинили комикс, а число радиопостановок превысило шесть сотен. Под эгидой Шерлока Холмса создавались сувенирные магазины, открывались отели, организовывались туристические маршруты, выпускались почтовые марки и даже организовывались шерлокианские круизы по океану.

Эдгар Смит, одно время занимавший пост вице-президента «Дженерал моторе» и ставший первым издателем «Бейкер-стрит джорнел», где публикуются посвященные Конан Дойлю исследования, в 1946 году писал в эссе «За что мы любим Шерлока Холмса»:

Мы видим в нем идеальное воплощение нашей потребности покарать зло и несправедливость, которыми полон мир. Он — Галахад и Сократ, с ним наше скучное существование наполняется упоительными приключениями, а наш ограниченный ум начинает воспринимать спокойную, взвешенную логику. Шерлок Холмс — это успех человека после всех его провалов, отважный побег из темницы, где мы томимся.

Но у этого «литературного» побега была одна особенность: многие люди воспринимали Холмса как реального человека. Томас Элиот отметил как-то: «Величайшая загадка Холмса заключается в том, что, говоря о нем, мы неизбежно поддаемся иллюзии его реального существования». Грин рассуждал примерно так же: «Шерлок Холмс — реальная личность… он прожил больше отведенного обычному человеку срока, и он постоянно омолаживается».

Попав в «Лондонское общество Шерлока Холмса», Грин приобщился к «великой игре», которой шерлокианцы предавались на протяжении десятилетий. В основе игры лежал постулат, что подлинным автором рассказов о Шерлоке является не Конан Дойль, а доктор Ватсон, добросовестный хроникер приключений великого сыщика. Однажды, на собрании «Отряда уголовной полиции Бейкер-стрит» (к этому избранному обществу Грин тоже примкнул), неопытный гость имел неосторожность упомянуть Конан Дойля как создателя Холмса. В ответ разъяренный член общества неистово завопил: «Холмс — не персонаж! Холмс — человек! Великий человек!»

Грину объяснили: если уж зайдет разговор о Конан Дойле, именовать его следует только как «литературного агента Ватсона» и никак иначе. Соблюдать правила игры было не так-то просто, ибо четыре повести и пятьдесят шесть рассказов, входящих в «Священное Писание» или «Канон» (называйте их так, и шерлокианцы признают в вас своего!), были написаны поспешно и порой небрежно, а потому в них много нестыковок, каких в реальной жизни быть не может.

Например, в одном рассказе говорится, что Ватсон был ранен в Афганистане пулей в плечо, а в другом он жалуется на боли в ноге — последствия ранения.

Члены общества ставили перед собой задачу разрешить все противоречия с помощью той безупречной логики, правилам которой научил их любимый герой. Всевозможные текстологические исследования уже вылились в особый раздел некой паранауки — Шерлокиану: ее адепты высчитывали число жен Ватсона (по разным версиям, от одной до пяти), спорили о том, где учился Шерлок Холмс — в Оксфорде или Кембридже. Грин как-то раз привел слова основателя «Отряда уголовной полиции Бейкер-стрит»: «Никогда еще столь многие не писали столь много для столь немногих».

Закончив в 1975 году Оксфорд, Грин занялся более солидными научными исследованиями. Он осознал, что из всех загадок «Священного Писания» о Шерлоке Холмсе самая главная все же связана с человеком, которого эти рассказы давно затмили, — с их автором, а именно с самим Конан Дойлем. И Грин решил заняться составлением его первой исчерпывающей библиографии. Он охотился за каждым текстом, когда-либо написанным Конан Дойлем, его интересовало все: памфлеты, пьесы, стихи, некрологи, песни, неопубликованные рукописи, письма издателям. Он всюду ходил с пластиковым пакетом вместо кейса и упорно отыскивал интересующие его документы.

В разгар этой охоты Грин узнал, что подобным делом увлечен и Джон Гибсон. Они встретились и договорились о сотрудничестве. В результате в 1983 году издательством Оксфордского университета был опубликован том с предисловием Грэма Грина. Объем этого издания составлял более семисот страниц, и в нем были перечислены и прокомментированы чуть ли не все тексты, написанные рукой Конан Дойля, причем указывался даже сорт бумаги и тип переплета.

Завершив работу над библиографией, Гибсон продолжал, как и прежде, служить в государственном департаменте недвижимости, а Грин к тому времени получил свою долю наследства (семья все же рассталась с большей частью принадлежавших ей земель) и решил, отталкиваясь от уже сделанного, приступить к созданию биографии Конан Дойля.

Создание биографии весьма похоже на работу детектива: Грин старался воссоздать каждое событие в жизни Конан Дойля, как будто воссоздавал картину преступления. В 1980-е годы Грин отправился по следам Конан Дойля, начиная с бедного района Эдинбурга, где тот родился 22 мая 1859 года. Он посетил места, где Конан Дойль рос, воспитываемый набожной матерью и несколько мечтательным отцом. Отец Конан Дойля, кстати, создал одно из первых изображений Шерлока Холмса — в момент, когда детектив обнаруживает труп. Этот рисунок появился на обложке бумажного издания «Этюда в багровых тонах». Грин также собирал сведения, характеризующие интеллектуальное развитие своего «объекта». Он выяснил, в частности, что, занимаясь медициной в Эдинбургском университете, Конан Дойль подпал под влияние рационалистов, в первую очередь Оливера Уэнделла Холмса (чья фамилия досталась бессмертному сыщику). Тогда-то будущий писатель порвал с католицизмом, решительно заявив: «Я никогда ничего не приму на веру без доказательств».

В начале 1980-х Грин опубликовал предисловие к полному собранию сочинений Конан Дойля, выпущенному издательством «Пингвин». Впоследствии он сам помог собрать свои, опубликованные в разных изданиях тексты. Написанные в академическом стиле, они снискали Грину популярность за пределами шерлокианской субкультуры. Одно из эссе, объемом более ста страниц, представляло собой краткую биографию Конан Дойля; в другом Грин подробнее останавливается на рассказе «История разыскиваемого человека». Этот рассказ был найден в сундуке через десять с лишним лет после смерти автора. Вдова и сыновья Конан Дойля продавали его как последнюю неопубликованную новеллу о Шерлоке Холмсе, однако некоторые критики усомнились, что рассказ — подлинник, и даже обвинили в мошенничестве двух сыновей Конан Дойля, которым, мол, понадобились деньги на их чересчур роскошную жизнь.

Грин, однако, убедительно доказал, что, хотя рассказ не принадлежал перу Конан Дойля, не была эта публикация и злонамеренным мошенничеством: рассказ написал архитектор Артур Уитакер и послал его писателю в надежде на сотрудничество.

Ученые восхищались работами Грина, находя их «ошеломляющими», «несравненными» и даже «достойными самого Холмса». Однако сам Грин этим не удовлетворялся и хотел рыть глубже, чтобы завершить долгожданную биографию.

Иен Пирс, также автор «таинственных» рассказов, сравнивал Конан Дойля с психоаналитиком: он, мол, разлагает на атомы тайную, скрытую за словами и жестами жизнь своих клиентов. В 1987 году в рецензии на опубликованную в 1924 году автобиографию Конан Дойля «Воспоминания и приключения» Грин отмечает: «Складывается впечатление, что Конан Дойль, человек добрый и располагающий к себе, испытывал страх перед откровенностью. Он раскрывает свою жизнь, но не самого себя».

Чтобы добраться до «внутреннего человека», Грин обратился к фактам, о которых Конан Дойль умалчивает или старается обойти их стороной. Наиболее существенной казалась судьба его отца: Дойль-старший, эпилептик и запойный пьяница, угодил в сумасшедший дом. Но чем глубже Грин погружался в тему, тем отчетливее проступали в ней «дыры». Он ведь хотел не просто набросать ряд эпизодов из жизни Конан Дойля, он хотел знать о нем абсолютно все. В ранней своей таинственной повести «Хирург с Гастеровых болот» Конан Дойль начал было рассказывать о том, как сын запирает сошедшего с ума отца в клетку, однако этот эпизод так и остался в черновике. Не означало ли это, что Конан Дойль сам отправил отца в психбольницу? А маниакальная страсть Холмса к логике — не реакция ли на безумие Дойля-старшего? А на что намекает Конан Дойль в своем глубоко личностном стихотворении «Закрытая комната», когда утверждает, что у него «есть мысли, высказать которые нельзя»?

Грин хотел создать биографический шедевр, историю жизни, в которой каждый последующий факт однозначно вытекал бы из предыдущего. Он хотел стать и Ватсоном, и Холмсом для Конан Дойля, стать не только жизнеописателем, но и расследователем его жизни. Слова Шерлока Холмса — «Факты! Факты! Факты! Я не могу лепить кирпичи без глины!» — постоянно звучали в его ушах, и Грин понял: чтобы осуществить задуманное, придется отыскать утраченный архив.


— Убийство, — ответил Оуэн Дадли Эдвардс, уважаемый специалист по Конан Дойлю. — Боюсь, именно на это указывают собранные улики.

Узнав от Гибсона, что Эдвардс проводит независимое расследование обстоятельств смерти Грина, я позвонил этому шерлокианцу в Шотландию. Эдвардс вместе с Грином пытался предотвратить распродажу архива, но вопреки всем протестам через два месяца после гибели Грина аукцион состоялся.

Эдвардс был уверен, что его друг «слишком много знал об этом архиве».

Он обещал поделиться со мной результатами своего расследования, и я незамедлительно вылетел в Шотландию. Встреча была назначена в гостинице на краю старого города, на холме, откуда за пеленой тумана скрывались средневековые замки. Где-то там Конан Дойль изучал медицину под руководством доктора Джозефа Белла, одного из прототипов Шерлока Холмса.

Однажды в аудитории Белл показал студентам стеклянную пробирку.

— Джентльмены, — сказал он, — в этом сосуде находится сильнейший наркотик, чрезвычайно горький на вкус.

После чего, к изумлению аудитории, Белл сунул палец в янтарного цвета жидкость, поднес его ко рту и облизал. Затем пояснил:

— Вы так и не сумели развить наблюдательность: я опустил в лекарство указательный палец, а лизнул — средний.

Эдвардс встретил меня в холле гостиницы. Это был низкорослый, толстенький, как груша, человек, с седыми бакенбардами и диковатой, всклокоченной бородой. В университете Эдинбурга Эдвардс преподавал историю. Он одевался в свитер, потертую твидовую куртку и носил на плече рюкзак.

Мы устроились за столиком в ресторане, и Эдвардс принялся перебирать принесенные с собой книги. Он был автором нескольких трудов, в том числе «В поисках Шерлока Холмса» — весьма удачной повести о молодых годах Конан Дойля. Однако сейчас он предъявил мне труды Грина.

— Грин, — сказал он, — был лучшим в мире специалистом по Конан Дойлю. — Я вправе судить об этом: Ричард перерос нас всех. Примите это как заявление эксперта. — Он был вполне безапелляционен.

С Грином, рассказал Эдвардс, он познакомился в 1981 году, когда готовил книгу о Конан Дойле. В ту пору Грин вместе с Гибсоном собирал библиографический материал и охотно делился находками с Эдвардсом, хотя сам еще не успел их опубликовать.

— Такой это был человек, — подытожил Эдвардс. Смерть Грина казалась ему еще более загадочной, чем преступления в рассказах Конан Дойля. Он взял один из томов с предисловием Грина и зачитал мне знаменитый пассаж из «Установления личности». Я как будто услышал холодный, ироничный голос великого сыщика:

Жизнь несравненно причудливее, чем все, что способно создать воображение человеческое. Нам и в голову не пришли бы многие вещи, которые в действительности представляют собой нечто совершенно банальное. Если бы мы с вами могли, взявшись за руки, вылететь из окна и, витая над этим огромным городом, приподнять крыши и заглянуть внутрь домов, то по сравнению с открывшимися нам необычайными совпадениями, замыслами, недоразумениями, непостижимыми событиями, которые, прокладывая себе путь сквозь многие поколения, приводят к совершенно невероятным результатам, вся изящная словесность с ее условностями и заранее предрешенными развязками показалась бы нам плоской и тривиальной.

Захлопнув книгу, Эдвардс сказал, что они с Грином все время обсуждали предстоявший аукцион Кристи.


— У Конан Дойля было пятеро детей, — продолжал он, — и трое из них стали наследниками его литературных прав — вот что повлияло на нашу с Грином работу. Двое парней — плейбои: абсолютный эгоист Денис и омерзительно извращенный Адриан. А дочка — просто чудесная.

Грин, по словам Эдвардса, настолько сблизился с дочерью Конан Дойля Джин, что сделался для этой одинокой женщины кем-то вроде сына — и это при том, что прежде отпрыски Конан Дойля не желали иметь дело с биографами своего отца. К примеру, в начале 1940-х годов Адриан и Денис согласились помочь Хескету Пирсону в работе над книгой «Конан Дойль: его жизнь и творчество», но когда книга вышла, то, обнаружив в ней определение Конан Дойля как «обычного человека с улицы» (так любил описывать себя сам создатель Шерлока), сыновья возмутились. Адриан поспешил опубликовать собственный опус «Подлинный Конан Дойль», а Денис вроде бы даже вызывал Пирсона на дуэль.

С тех пор Джин бдительно охраняла наследие своего отца от исследователей, которые могли бы изобразить Конан Дойля в неприглядном или даже просто в беспощадно объективном виде. И все же она доверилась Грину, который удивительным образом сочетал страсть к истине с почти набожным почитанием Конан Дойля.

Эдвардс уверял, что Джин не только позволила Грину заглянуть в драгоценные документы, но и просила его помочь, когда перевозила часть бумаг на хранение к своему адвокату.

— Ричард держал их в руках, он непосредственно участвовал в транспортировке, — подытожил Эдвардс. — Вот почему в нем видели угрозу.

По мнению Эдвардса, Грин был основным препятствием для аукциона Кристи, поскольку он своими глазами видел часть заявленных на распродажу бумаг и мог засвидетельствовать, что Джин собиралась подарить их Британской библиотеке.

Вскоре после того, как появилось объявление о предстоящем аукционе, Эдвардс и Грин выяснили, что за этим стоят Чарльз Фоли, внучатый племянник сэра Артура Конан Дойля, и два его кузена. Каким образом эти дальние родственники заполучили доступ к архиву — этого ни Грин, ни Эдвардс не могли понять.

— Очевидно, тут дело было нечисто, кто-то поспешил присвоить бумаги, предназначенные для Британской библиотеки, — заявил Эдвардс и добавил: — Это не предположение — мы знали это наверняка.

Так же «наверняка» знал Эдвардс, что его друга убили. Он перечислил косвенные улики: Грину кто-то угрожал; в частности, Грин называл американца, который «пытается его уничтожить». Кое-кто высказывал предположение, что Грин погиб в результате аутоэротического эксперимента, но Эдвардс напомнил, что ни на трупе, ни рядом не было никаких следов сексуальной деятельности. Более того, удавление — один из самых жестоких способов казни, «к такому методу прибегают опытные наемники». Самоубийство Эдвардс отметал, поскольку Грин никогда не страдал депрессией и буквально накануне смерти вместе с другом обсуждал отпуск в Италии: они собирались поехать туда через неделю. И уж если Грин убил себя, то где же в таком случае предсмертная записка? Человек, педантично записывавший каждую мелочь, не пренебрег бы этим.

— Я мог бы привести еще множество соображений, — продолжал Эдвардс. — Например, то, что Грин был удавлен шнурком, хотя он всегда носил ботинки на липучках.

Каждая мелочь в глазах Эдвардса имела значение, он подмечал все, как подмечал бы Шерлок Холмс. Особое значение в его глазах имела обнаруженная у изголовья постели початая бутылка джина. Он считал это несомненным доказательством постороннего присутствия: Грин был знатоком вин, в тот вечер за ужином он пил марочное вино и ни в коем случае не стал бы запивать его джином.

— Убийца все еще на свободе. — Эдвардс положил руку мне на плечо, как бы предостерегая. — Будьте осторожны. Не хотелось бы, чтобы вас удавили, как беднягу Ричарда.

На прощание Эдвардс поделился со мной еще одной важной информацией: оказалось, он знает, кто был тот загадочный американец.


Этот американец просил не упоминать его имени. Он живет в Вашингтоне, и мне удалось договориться о встрече с ним в пабе «Тимберлейк» возле Дюпон-Серкл. Он ждал меня в баре, прихлебывая красное вино. Хотя он сильно сутулился, его высокий рост все равно бросался в глаза. У него был орлиный нос и ореол седых волос вокруг наметившейся лысины. На вид ему было лет пятьдесят с небольшим; он был одет в джинсы и белую рубашку, из нагрудного кармана которой торчала авторучка. Заметив меня и догадавшись, что я и есть тот, кого он ждет, американец поднялся и повел меня к столику в дальнем конце прокуренного и шумного бара.

Мы заказали обед. Для начала мой собеседник подтвердил сведения, полученные мною ранее от Эдвардса: он издавна состоит членом «Отряда уголовной полиции Бейкер-стрит» и представляет в Америке литературные права Конан Дойля.

Однако не это было основным занятием американца: он занимал довольно высокий пост в Пентагоне, в отделе тайных операций, и именно поэтому он представлял опасность (по крайней мере, в глазах друзей Грина). «Дружок Дональда Рамсфельда» — так охарактеризовал его Эдвардс.

Американец мне рассказал, что, получив в 1970 году степень доктора по международным отношениям, он специализировался на проблемах холодной войны и ядерной доктрины. Однако в то же время он чрезвычайно увлекался игрой в Шерлока Холмса, его привлекала безупречная логика рассказов Конан Дойля.

— Я старался не афишировать это, — сказал он мне. — В Пентагоне вряд ли понравилось бы мое увлечение.

Далее американец рассказал, что с Грином его свела именно общая страсть к Шерлоку Холмсу. Оба они состояли в «Отряде уголовной полиции Бейкер-стрит» и носили прозвища, заимствованные из рассказов о Холмсе. Американец был «недоброй памяти Роджером Прескоттом» — так звали американского мошенника из «Трех Гарридебов»; прозвище Грина было «Три конька» — в честь рассказа «Приключение на вилле «Три конька». На эту виллу грабители проникли в поисках рукописи, которая могла бы вызвать серьезный скандал.

В середине 1980-х, продолжал американец, они вместе с Грином работали над несколькими проектами. Ему, в частности, довелось издать сборник посвященных Конан Дойлю эссе, и он просил Грина, которого считал «лучшим знатоком Конан Дойля среди современников», написать основополагающую статью для этой книги — об автобиографии 1924 года.

— Наши отношения с Ричардом всегда были исключительно творческими, — утверждал американец.

Но в начале 1990-х они разошлись, и это как-то было связано с разрывом отношений между Грином и Джин Конан Дойль.

— Ричард был очень близок с Джин, она ценила в нем искреннего почитателя Конан Дойля, показывала ему семейные фотографии и прочее, — вспоминал американец. — Но потом она прочла какую-то его статью, из которой поняла, что на самом деле он придерживается совсем иных, чем она, взглядов. На этом их дружбе пришел конец.

Что именно опубликовал Грин и чем так расстроил свою приятельницу — этого американец припомнить не мог или не захотел. Но от Эдвардса и других я слышал: мол, потому-то никто и не мог объяснить, в чем заключалась обида, что ничего криминального Грин не писал.

Диксон Смит, давний друг Грина, торговавший изданиями Конан Дойля, вообще считал виновником раздора этого самого американца: зная, насколько ревниво охраняет Джин репутацию и память своего отца, он выхватил из контекста кое-какие, возможно несколько неосторожные, высказывания Грина — такие, на которые сама Джин и внимания бы не обратила, — и «вывернул их наизнанку».

Эдвардс говорил мне об американце:

— Он всеми силами старался навредить Ричарду. Это именно он вбил клин в его отношения с Джин Конан Дойль.

Когда отношения между Джин и Грином испортились, американец, как отмечал не только Эдвардс, но и другие, наоборот, сблизился с наследницей Конан Дойля. Эдвардс уверял, что ссора с Джин нанесла Грину незаживающую рану.

— У него даже взгляд стал страдальческий, — говорил он мне.

Я попытался выяснить у американца подробности этого инцидента, и он без обиняков ответил мне:

— Я представлял интересы Джин в Америке и, разумеется, оказался замешан в эту историю.

И вскоре после этого, как он выразился, «добрые отношения и сотрудничество с Грином пришли к концу». Они продолжали встречаться на некоторых мероприятиях, посвященных Шерлоку Холмсу, но Грин избегал его, был холоден и сдержан.

Смит рассказывал мне, что в последние месяцы перед смертью Грин «тревожился» по поводу американца: «Все думал, что еще он может натворить». А в последние недели Грин говорил друзьям, что американец выступает против него — то есть против его борьбы за отмену аукциона, — и опасался, что этот враг может дискредитировать его как ученого.

24 марта, за два дня до смерти, Грин узнал о приезде американца в Лондон — тот собирался вечером посетить собрание «Общества Шерлока Холмса». Грин позвонил одному своему другу и завопил в трубку:

— Я не хочу его видеть! Я туда не пойду!

И действительно, Грин в последний момент отказался присутствовать на собрании. Его другу показалось, будто «Ричард был напуган».

В разговоре с американцем я упомянул об этих подозрениях друзей Ричарда. Тот развернул салфетку и аккуратно промокнул уголки рта, прежде чем ответить: в тот приезд в Лондон он предложил Чарльзу Фоли свои услуги в качестве его представителя в США, поскольку прежде был литературным агентом Джин Конан Дойль, и действительно обсуждал с ним предстоявшую распродажу архива. Но, подчеркнул он, к этому времени они с Грином не виделись уже больше года и ни разу не разговаривали. А в ту ночь, когда погиб Грин, они с женой вообще участвовали в групповом туре по Лондону — по местам преступлений Джека-потрошителя, уточнил он с некоторым смущением. И лишь недавно ему стало известно о том, что перед смертью Грин часто упоминал о нем. Причем, как он полагал, шерлокианцы вообще склонны к фанатизму и потому частенько их фантазия не знает границ.

— Такой уж это специфический персонаж, — сказал он (о, кощунство!) о Шерлоке Холмсе, которого считал кем-то «вроде вампира»: некоторых людей, по его мнению, великий сыщик как бы пожирал.

Тут нам принесли еду, и американец прервался, уплетая бифштекс с луком, но затем продолжил мысль: по его мнению, даже сам Конан Дойль опасался своего знаменитого персонажа.

Хотя благодаря Шерлоку Холмсу Конан Дойль стал самым высокооплачиваемым автором целого поколения писателей, временами он уставал «выдумывать загадки и выстраивать цепочки дедуктивных рассуждений», как он однажды с горечью признался. Поэтому иногда создается впечатление, что и герой его устал: он по нескольку суток подряд, не смыкая глаз, бьется над разрешением очередной загадки, а решив ее, делает себе инъекцию кокаина («7-процентным раствором»), чтобы пережить неизбежное после такого подъема всех умственных и душевных сил опустошение. У Холмса имеется хотя бы такой выход, но Конан Дойль не мог себе этого позволить и жаловался друзьям: «Холмс сделался для меня обузой, он отравляет мне жизнь».

Те самые качества, которые обеспечивают Холмсу успех — «он до такой степени рационалист, что вовсе не признает полутонов», так сформулировал это сам Конан Дойль, — делают его в какой-то степени по-человечески несносным. Кроме того, Конан Дойль опасался, как бы его детективные рассказы не затмили то, что сам он считал своим «серьезным литературным трудом»: он потратил годы, собирая материал для исторических романов, полагая, что именно они и обеспечат ему настоящее признание. В 1891 году, закончив «Белый отряд» (действие романа происходит в Средние века и герои его — «отважные рыцари-христиане»), Конан Дойль воскликнул: «Я превзошел самого себя!»

Что ж, некоторое время книга пользовалась кое-какой популярностью, но с рассказами о Шерлоке Холмсе это было не сравнить. Да и все прочие романы Конан Дойля, написанные высокопарным и безжизненным языком, вскоре были забыты. А после того как Конан Дойль в 1899 году написал роман из современной жизни «Дуэт со случайным хором», крупнейший издатель Эндрю Лэнг откровенно выразил настроения читателей: «Можете назвать нас вульгарными, но мы бы предпочли получить новые приключения доктора Ватсона и Шерлока Холмса».

Грандиозный успех Конан Дойля обернулся для него несчастьем: чем реальнее казался читателям Шерлок Холмс, тем менее реальным становился для них его автор. В итоге Конан Дойль почувствовал, что иного выхода для него не остается: «Он должен был убить Шерлока Холмса», как выразился мой американский собеседник. Но он понимал, что эта смерть должна быть величественной. «Такой человек не может умереть от укола булавки или от инфлюэнцы, — говорил Конан Дойль близкому другу. — Его конец будет жестоким и в высшей степени драматичным».

Несколько месяцев он ломал себе голову над тем, как избавиться от своего героя, и наконец в декабре 1893 года, через шесть лет после того, как он породил Холмса, Конан Дойль опубликовал «Последнее дело». Освященный традицией детективный сюжет в этом рассказе нарушен: нет никакой загадки, нет нужды блистать гениальной дедукцией. В роли преследуемого — сам сыщик, за ним по пятам гонится профессор Мориарти, «Наполеон преступного мира»,[5] «организатор половины всех злодеяний и почти всех нераскрытых преступлений в нашем городе». Впервые Холмс встретил достойного противника: Мориарти — математик, и, как признался Холмс Ватсону, он — «гений, философ, это человек, умеющий мыслить абстрактно». Высокий, аскетического облика, этот «Наполеон» даже внешне схож с Холмсом.

Тут не только нарушены законы детективного жанра, но оба этих титана логики вдруг отказываются от главного своего преимущества: они ведут себя иррационально, даже отчасти параноидально; они не видят ничего вокруг, кроме ненавистного врага. В какой-то момент Мориарти предупреждает Холмса: «Это не просто опасность, это неминуемое уничтожение». И наконец они сходятся в смертельной схватке на утесе над водопадом Рейхенбах в Швейцарии. По следам, оставшимся на месте трагедии, Ватсон сделает вывод, что Холмс и Мориарти боролись на краю утеса, вместе свалились в бездну и погибли. Дописав этот рассказ, Конан Дойль с явным облегчением записал в дневнике: «Я убил Холмса».

Моего собеседника изумляло, как мог Конан Дойль столь решительно расправиться с лучшим своим творением. Но, подчеркнул он, избавиться от Шерлока Холмса ему не удалось. Многие англичане даже надели траурные повязки, оплакивая своего любимца, а в Америке создавались клубы под лозунгом «Вернем Холмса к жизни».

Хотя Конан Дойль полушутя называл смерть Холмса «результатом законной самообороны», возмущение росло, читатели называли писателя негодяем и требовали оживить героя: в конце концов, свидетелей-то его гибели не было.

В статье 1983 года Грин писал: «Это был известный сюжет об убийце, которого преследует призрак убитого, и злосчастным преступником оказался творец — он же губитель Шерлока Холмса».

В 1901 году Конан Дойль дрогнул под неослабевающим натиском публики и опубликовал «Собаку Баскервилей». Пока что он еще не оживил «труп»: события этой саги о семейном проклятии предшествуют «гибели» Холмса. Но спустя два года писатель окончательно капитулировал и начал очередную серию рассказов о Шерлоке Холмсе, не слишком-то убедительно объяснив в «Пустом доме», что, дескать, Холмс не упал в водопад, но лишь подстроил улики таким образом, чтобы сбить с толку банду Мориарти.

И после смерти Конан Дойля, продолжал американец, тень Шерлока нависала над его потомками. «Джин считала его семейным проклятием похуже собаки Баскервилей», — сказал американец. Она, как и ее отец, хотела бы привлечь внимание к другим произведениям Конан Дойля, но вынуждена была уступить напору десятков тысяч поклонников. Многие из них писали Холмсу письма, просили его помощи в расследовании реальных преступлений. В 1935 году в эссе «Шерлок Холмс — Господь Бог» Честертон довольно жестко отозвался о шерлокианцах: «Это зашло слишком далеко. Хобби превращается в манию».

Мой собеседник уверял, что призрак Шерлока Холмса преследовал и кое-кого из актеров, исполнявших его роль. В опубликованной в 1956 году автобиографии «В роли и вне» Бэзил Рэтбоун, игравший великого сыщика в полутора десятках фильмов, жаловался, что Шерлок Холмс затмил его самые лучшие роли, даже те, за которые он был номинирован на «Оскара». Публика уже путала Рэтбоуна с Холмсом, студии бесконечно приглашали его исполнять эту единственную роль, пока и актеру не захотелось, как он пишет, «прикончить Холмса». Другого актера, Джереми Бретта, «амплуа Холмса» довело до нервного срыва, и он угодил в психбольницу, где непрерывно вопил: «К черту Холмса!»

В разговоре американец показал мне толстую книгу, которую он прихватил с собой в паб. Это был его труд, часть многотомной истории «Отряда уголовной полиции Бейкер-стрит» и посвященных Холмсу исследований. Американец работал над своим проектом с 1988 года. «Я думал, если как следует поискать, наберется материал на книгу страничек в сто пятьдесят, — усмехнулся он. — Но я отмахал уже пять томов по полторы тысячи страниц, а добрался лишь до 1950 года». И добавил: «Словно скользишь в безумие».

Однако даже этот здравомыслящий американец не мог освободиться от своей одержимости Холмсом. Это хобби (если это можно именовать хобби) и свело его с Грином. Он рассказал мне об одной из их последних встреч — за три года до нашего разговора, на симпозиуме в Университете Миннесоты. Грин тогда выступал с докладом о «Собаке Баскервилей». «Это был блестящий рассказ о замысле новеллы», — сказал американец. «Блестящий, — повторил он несколько раз. — Только так и можно это назвать». Он откинулся на спинку стула, глаза у него блестели, и я понял, что говорю не с Мориарти покойного Грина, а с его единомышленником и таким же безумцем. Но американец поспешил напомнить мне, что у него есть нормальная работа, семья. «Вот когда у человека нет за душой ничего, кроме Шерлока Холмса, — это уже опасно», — сказал он.


В 1988 году Ричард Грин совершил поездку к водопаду Рейхенбах, осмотрел место, где едва не погиб кумир его детства. Он постоял на обрыве над водопадом, вглядываясь в бездну, ту самую, откуда, как писал осиротевший Ватсон, «лишь гул водопада, чем-то похожий на человеческие голоса, донесся до моего слуха». Грин хотел точно воспроизвести все детали этого путешествия.

В середине 1990-х Грин понял, что получит доступ к архивам Конан Дойля только после смерти его наследницы Джин, и то при условии, что она завещает документы Британской библиотеке. Пока что Грин продолжал биографические исследования и уже наметил сочинение в трех томах: первый должен был охватывать детство любимого автора, второй — заканчиваться в зените его славы, а третий — описывать своего рода безумие, в которое Конан Дойль погрузился на закате своей жизни.

На основании доступных документов Грин наметил в общих чертах последнюю треть жизни Конан Дойля, когда тот стал использовать свой дар наблюдателя для разгадки реальных преступлений.

В 1906 году он взялся за дело Джорджа Идалжи — полуиндийца-полуиранца, проживавшего под Бирмингемом. Идалжи грозило семь лет каторжных работ: он обвинялся в том, что ночью нападал на стада своих соседей, увеча и убивая скот. Конан Дойль решил, что подозрение пало на Идалжи лишь потому, что он был чужаком, и самоотверженно взял на себя роль частного детектива. При встрече с клиентом он заметил, как близко к носу тот подносит газету.

— У вас астигматизм? — поинтересовался Конан Дойль.

— Да, — отвечал Идалжи.

Конан Дойль обратился к офтальмологу, и врач подтвердил: зрение у Идалжи нарушено до такой степени, что бедняга плохо видит даже в очках. После этого Конан Дойль отправился на место преступления. Чтобы пройти к пастбищу из деревни, требовалось пробраться через настоящий лабиринт изгородей и железнодорожных путей.

— Я, сильный, активный человек, с трудом одолел этот путь средь бела дня, — писал он и утверждал, что полуслепой юноша не мог бы пройти той же дорогой в кромешной тьме, а потом еще поймать и зарезать животное.

Суд признал его правоту, и «Нью-Йорк таймс» торжествовала: «Конан Дойль предотвратил очередное дело Дрейфуса».

Конан Дойль помог также разгадать загадку серийного убийцы, после того как прочел сообщения в газетах о двух женщинах, только что вышедших замуж и «случайно» захлебнувшихся в ванне. Конан Дойль поделился своими подозрениями со Скотленд-Ярдом и, подобно Холмсу, заявил инспектору: «Нельзя терять время». Убийца, сразу же получивший прозвище «Синяя Борода в ванной», был вскоре пойман и осужден. Процесс стал сенсацией.

В 1914 году Конан Дойль попытался логически постичь главную проблему современности — Первую мировую войну. Он был убежден, что дело не в сложных союзнических обязательствах, закулисных переговорах и не в убитом эрцгерцоге. Война казалась ему не случайной — это, по его мнению, был единственно разумный путь к восстановлению утраченных понятий о чести и смысле жизни, которые он прославлял в своих исторических романах. Он сделался одним из главных адептов войны. «Не бойтесь, наш меч не притупится и не выпадет из рук», — провозглашал он.

К этому роковому году относится действие рассказа «Его прощальный поклон». В этом рассказе Шерлок заявляет своему неизменному другу: «Когда буря утихнет, страна под солнечным небом станет чище, лучше, сильнее».[6]

Сам Конан Дойль был уже стар для сражений, но многие близкие писателя откликнулись на этот призыв к оружию, в том числе его сын Кингсли. Славная битва, которую воспевал Конан Дойль, обернулась катастрофой и кошмаром. Плоды науки, машины, механизмы — все, что должно было служить прогрессу, — сделалось орудием убийства и разрушения. Конан Дойль посетил поле боя у Соммы, где погибли десятки тысяч британских солдат. Там, писал он, лежал окровавленный солдат, и «два его остекленевших глаза смотрели в небеса».

К 1918 году, отрезвевший и разочаровавшийся, он понял, что «конфликт можно было предотвратить». К тому времени Европа похоронила десять миллионов человек, и среди них Кингсли, израненного и умершего от «испанки».

После войны Конан Дойль написал еще несколько рассказов о Шерлоке Холмсе, но жанр детективных рассказов уже стремительно менялся. На смену виртуозу логики пришел частный детектив, полагающийся больше на интуицию и джин. Реймонд Чандлер опубликовал «Простое искусство убийства», где воздавал дань Конан Дойлю, но порывал с традицией «строгого рационализма» и «кропотливого подбора мелких улик». После войны это казалось пустым занятием.

Да и сам Конан Дойль все дальше отходил от здравого смысла. Один из коллег Грина, Дэниэль Стэшовер, тоже член «Отряда уголовной полиции Бейкер-стрит», в изданной в 1999 году книге «Рассказчик: Жизнь Артура Конан Дойля» поведал о том, что создатель Холмса уверовал в духов. Конан Дойль начал посещать медиумические сеансы и письменно общаться с покойниками. На одном таком сеансе Конан Дойль, некогда называвший веру в посмертное существование «иллюзией», заявил вдруг, что его покойный младший брат связался с ним и сказал: «Как прекрасно, что мы можем общаться таким образом».

Однажды во время сеанса Конан Дойль услышал голос. Эту сцену он детально передает в письме другу:

Я спросил: «Это ты, мальчик?» Напряженным шепотом и до боли знакомым мне голосом он откликнулся: «Отец! — и после паузы добавил: — Прости меня». Я ответил: «Тебе не за что просить прощения. Ты был лучшим сыном, о каком только можно мечтать». Тут мне на голову легла чья-то сильная рука, и я почувствовал, что меня поцеловали чуть выше лба. «Счастлив ли ты?» — крикнул я. И снова пауза, а потом, очень ласково: «Я вполне счастлив».

Творец Шерлока Холмса превратился в спирита. Но мало того: он видел уже не только покойных родственников, но и фей. Он принял за чистую монету фотографии, сделанные в 1917 году двумя девочками, которые якобы встречались с этими фантастическими созданиями, и не отступился, даже когда одна из них призналась, что это розыгрыш:

— Как мог кто-то отнестись к этому серьезно?

Однако Конан Дойль принял розыгрыш всерьез и даже опубликовал книгу «Пришествие фей». Он открыл в Лондоне магазин спиритуалистической литературы и сообщил друзьям, что, согласно полученной им информации, близится конец света. «Полагаю, что я более кого-либо другого вправе именовать себя Шерлоком Холмсом, и я заявляю, что все доказательства говорят о том, что спиритизм — реальность», — провозгласил он. Уже в 1918 году передовица в «Санди экспресс» вопрошала: «Не сошел ли Конан Дойль с ума?»

Дойдя до этого момента в биографии Конан Дойля, Грин почувствовал необходимость как-то оправдать своего любимого писателя. В одной из статей он писал: «Трудно понять, как человек, всегда превыше всего ставивший здравый смысл и рациональный подход ко всем вопросам, начал вдруг запираться в темных комнатах и следить за выделением эктоплазмы». Грин реагировал столь эмоционально, будто любимый писатель подвел или даже предал его.

— Ричард не прощал Конан Дойлю увлечения спиритизмом, — подтвердил Эдвардс. — Он считал это глупостью.

Друг Грина Диксон Смит добавил:

— Это все Конан Дойль. Грин отдал ему и свой разум, и свою душу.

Дом Грина заполнялся все большим количеством предметов, относящихся к Конан Дойлю: появились давно забытые пропагандистские брошюры и речи о спиритизме, утерянная история англо-бурской войны, неизвестные прежде эссе о фотографии.

— Однажды я натолкнулся на «Дуэт со случайным хором», — рассказал мне Гибсон. — Роскошная книга в красном переплете. Я показал ее Ричарду, и тот разволновался: «Боже, это же сигнальный экземпляр!»

Когда Грин раздобыл один из очень немногих уцелевших альманахов Битона за 1887 год («Битонс Кристмас»), где впервые был опубликован «Этюд в багровых тонах» (издание стоило сто тридцать тысяч долларов), он послал другу короткую ликующую открытку: «Наконец-то!»

Грину важно было обладать вещами, к которым прикасался Конан Дойль, будь то перочинные ножи, ручки или очки.

— Дни и ночи он посвящал своей коллекции, — сказал мне его брат Скайрард. — И я не преувеличиваю, когда говорю о ночах.

Все стены своего жилища Грин увешал семейными фотографиями Конан Дойля, он даже раздобыл кусок обоев из дома, в котором жил создатель Шерлока Холмса.

— Состояние Ричарда без преувеличения можно назвать манией, — говорит его друг Николас Утечин, издатель «Журнала Шерлока Холмса».

— Эта страсть питает самое себя, и я не могу остановиться, — признавался Грин в интервью журналу библиофилов в 1999 году. — У меня около сорока тысяч книг, — сообщил Грин в том же интервью. — А еще фотографии, картины, бумаги и прочие мелочи. Кажется, будто много, но чем больше набирается, тем больше не хватает.

Но то, чего ему больше всего не хватало, оставалось вне досягаемости: архив Конан Дойля. Джин умерла в 1997 году, ее бумаги так и не попали в Британскую библиотеку, и Грин занервничал. И раньше его порой заносило, но теперь его домыслы по поводу Конан Дойля сделались уж вовсе безответственными.

В 2002 году, к ужасу всех поклонников Дойля, Грин опубликовал заявление: он, мол, располагает доказательствами того, что роман Конан Дойля с его будущей второй женой, изящной и хрупкой Джин Лекки, начался еще до того, как первая жена, Луиза, умерла от туберкулеза в 1906 году. Сам Конан Дойль не отрицал, что полюбил Лекки в пору затяжной и безнадежной болезни своей супруги, но при этом утверждал: «Я сражался с искушением и победил». В духе викторианских понятий о приличии он, как правило, приводил на встречи с Лекки так называемых дуэний. Грин использовал в качестве основной улики тот факт, что в день всеобщей переписи в 1901 году Конан Дойль находился в гостинице «Эшдон Форест» в Восточном Суссексе и в том же отеле переписчики застали Джин Лекки. «Трудно было выбрать более неудачный день для тайного свидания», — ехидничал Грин. Однако он не заметил другой существенный факт, отмеченный в той же переписи: вместе с Конан Дойлем в гостинице проживала его мать, очевидно и выполнявшая в данном случае роль «дуэньи».

Позднее в письме в «Журнал Шерлока Холмса» Грин вынужден был извиняться: «Я допустил серьезнейшую ошибку, выстроив теорию без достаточных данных».

И все же Конан Дойль раздражал его, как некогда самого Конан Дойля раздражал Шерлок Холмс. В одной из бесед с Эдвардсом Грин заклеймил Конан Дойля как «неоригинального» автора и даже «плагиатора». В разговоре с другим приятелем Грин подвел итоги: «Я потратил всю свою жизнь на второстепенного писателя».

— Он устал дожидаться, пока наследники придут к какому-нибудь соглашению, — рассуждает Смит. — Архив оставался недоступным, и Грин злился не на детей Конан Дойля, а на него самого.

В марте, примчавшись к Кристи после объявления об аукционе, Грин убедился: богатство архива даже превосходит его ожидания. Там имелись и фрагменты первой «книги» Конан Дойля, написанной в возрасте шести лет; иллюстрированный дневник экспедиции на китобое в 80-х годах XIX века (закончивший медицинский факультет Конан Дойль был принят в команду на должность судового врача); письмо отца Конан Дойля (он попадет в сумасшедший дом и будет там рисовать фей, удивительно похожих на тех, чье существование с таким энтузиазмом отстаивал позже его сын); там имелся и коричневый конверт с именем погибшего сына и знаком креста; рукопись первого, неопубликованного романа; письмо брату, из которого вроде бы следовало, что Грин угадал: у Конан Дойля был-таки роман с Лекки.

Джейн Флауэр, помогавшая в подготовке бумаг для Кристи, заявила репортерам:

— Весь этот материал оставался до сих пор недоступным, и потому не существует полноценной биографии Конан Дойля.

А Грин, вернувшись с аукциона домой, ломал голову над новой загадкой: почему всплывшие на миг драгоценные материалы вновь уходят в частные руки? Родные Грина знали, что он педантично заносит в компьютер все данные, которые, по его мнению, могли бы доказать, что эти бумаги по закону должны стать собственностью Британской библиотеки. Грин засиживался по ночам, порой обходился вовсе без сна, однако ему так и не удалось ничего доказать.

Он стал погружаться в мир фантазий и даже кошмаров. Однажды он самому себе напечатал крупными буквами приказ: «Придерживайся фактов!» Сестре он признавался, что мир сделался «кафкианским».

За несколько часов до смерти Грин позвонил своему другу Утечину и попросил его разыскать запись старого интервью на радио Би-би-си, в котором, как казалось Грину, один из наследников Конан Дойля заявлял, что необходимо передать архив Британской библиотеке. Утечин разыскал эту запись, однако подобное заявление в ней отсутствовало. Грин едва не рехнулся: он обвинил старого друга в заговоре, сравнил его чуть ли не с Мориарти. Наконец Утечин повесил трубку со словами: «Ричард, ты сходишь с ума!»

Как-то днем в моем гостиничном номере в отеле зазвонил телефон.

— Нам нужно поговорить, — с ходу заявил Джон Гибсон. — Приеду следующим же поездом. — И добавил: — У меня есть гипотеза.

Он явился ко мне в номер с какими-то клочками бумаги, на которых делал свои заметки, сел и объявил:

— Думаю, это все же самоубийство.

Он заново изложил всю собранную информацию, в том числе и ту, которой я делился с ним в ходе моего собственного расследования, и теперь утверждал: все факты указывают на то, что в последние дни своей жизни его друг лишился рассудка. Мало того что никаких следов взлома в жилище Грина не обнаружено, — самым красноречивым фактом была валявшаяся рядом с телом деревянная ложка.

— Он использовал ее, чтобы затянуть шнурок, так же, как затягивают, поворачивая, кровоостанавливающий жгут, — сказал Гибсон. — Зачем убийце ложка? Он справился бы и голыми руками. Мне кажется, — продолжал Гибсон, — что все в жизни Грина пошло не так, как он мечтал, и эта распродажа у Кристи стала последней каплей.

Он еще раз нервно пересмотрел свои заметки, близко поднося их к глазам: без лупы ему трудно было разбирать собственный почерк.

— Это еще не все, — добавил он. — Думаю, он хотел обставить свою смерть как убийство.

Он помолчал, ожидая, как я отреагирую на его слова, затем продолжал:

— Вот почему он не оставил предсмертную записку. Вот почему стер свой голос на автоответчике, послал сестре записку с тремя телефонными номерами и выдумал американца, который якобы его преследовал. Он несколько дней, а то и недель планировал это, создавал, так сказать, базу, подбрасывая нам ложные улики.

Я подумал, что в детективах обычно бывает как раз наоборот — убийство выдают за самоубийство. «Это не самоубийство, мистер Лэннер. Это тщательно продуманное и хладнокровно совершенное убийство»,[7] — заявляет Холмс в «Постоянном пациенте».

Но есть исключение из этого правила: в одном из последних рассказов Конан Дойля, в «Загадке Торского моста» — об этом рассказе Грин тоже писал как-то, — женщина найдена мертвой на мосту. Застрелена в голову, почти в упор. Все улики указывают на единственную подозреваемую — гувернантку, с которой флиртовал муж убитой. Но Холмс сумел доказать, что жену никто не убивал, что она сама, из ревности и ненависти к мужу, покончила с собой и обставила самоубийство так, чтобы погубить виновницу своего несчастья. По психологически точной мотивации преступления это один из самых глубоких рассказов Конан Дойля. Вот как гувернантка рассказывает Холмсу о последнем разговоре с хозяйкой: «Когда я подходила к мосту, она ждала меня. Только теперь я почувствовала, как бедняжка ненавидит меня. Она словно обезумела. Да, я думаю, что она действительно была сумасшедшая, но притом чрезвычайно коварная и хитрая».[8]

Неужели, подумал я, Грин впал в такую ярость из-за утраты архива, что решился на самоубийство да еще подставил при этом американского коллегу, которого считал виновником своей ссоры с Джин Конан Дойль?

Версия Гибсона казалась невероятной, однако она была наименее «невозможной» из всех, что мы могли изобрести. Я рассказал Гибсону о новых уликах, какие мне удалось добыть: о том, как за несколько дней до смерти Грин звонил журналисту и предупреждал, что с ним «что-то» может случиться; о персонаже Шерлокианы, подручном Мориарти, который всегда использовал как метод убийства «гарроту»; о заявлении, сделанном на предварительном следствии сестрой Грина: переданная братом записка с тремя телефонными номерами казалась ей «завязкой трагедии».

Гибсон слушал меня, и его лицо становилось все бледнее.

— Вот видите! — воскликнул он наконец. — Грин инсценировал свою смерть. Создал идеальную загадку.


Перед отъездом в Америку я навестил сестру Грина Присциллу Уэст. Она жила под Оксфордом в трехэтажном здании XVIII века, с огороженным стеной садом. Присцилла показалась мне привлекательной женщиной, с милым округлым лицом, длинными волнистыми темными волосами, в небольших овальных очках. Спокойно и сдержанно она пригласила меня войти, спросив:

— Вы предпочитаете гостиную или кухню?

Так как я несколько замялся, она провела меня в гостиную, обставленную старинной мебелью; на полках стояли детские книги, автором которых был ее отец. Я сказал, что хочу написать о жизни и смерти ее брата, напомнив основной момент: американец сказал мне, что не существует исчерпывающей биографии, а сам Грин явно не откровенничал.

— Ричард действительно был скрытен, — подтвердила его сестра. — Кое о чем мы узнали только после его смерти.

В результате расследования родные Грина и большинство его друзей впервые, например, узнали о том, что годы тому назад у него был роман с Лоренсом Кином, бывшем чуть ли не вдвое моложе его. Семья вообще ничего не знала о сексуальной стороне жизни Грина. «Он никогда не говорил об этом», — сказала сестра. От Присциллы я узнал и другие неожиданные для меня подробности: о том, что Грин ездил на Тибет, что попытался когда-то написать роман, но бросил эту затею.

Я все пытался представить себе его живым, в очках, с пластиковым пакетом в руке, с сардонической усмешкой на губах, но сестра видела распростертое на постели тело брата и не могла уйти от этого воспоминания. Несколько раз она повторила: «Как бы я хотела…» — и каждый раз обрывала себя на полуслове, так и не сказав, чего бы она хотела. Она вручила мне копии речей, которые друзья Грина произнесли на поминальной службе 22 мая, в день рождения Конан Дойля. На обороте программы было записано несколько цитат из различных рассказов о Шерлоке Холмсе.


Присцилла поднялась, чтобы приготовить чай, а вернувшись к столу, сказала, что ее брат завещал свои книги библиотеке города Портсмут, поскольку именно в тех местах Конан Дойль написал два первых рассказа о Холмсе. Грин хотел, чтобы другие ученые имели доступ к его собранию. Коллекция был столь велика, что ее перевозили в течение двух недель, заказав для этого дюжину грузовиков. По некоторым оценкам, стоила она несколько миллионов долларов — то есть намного дороже той цены, по которой продавался столь ценный, по мнению Грина, архив.

— Он не хотел, чтобы человеческая жадность помешала исследователям. Он боролся с этим при жизни, боролся даже самой своей смертью, — сказала Присцилла Уэст.

Совсем недавно выяснилась одна подробность насчет архива — об этом я услышал от Присциллы, а ее брат вовсе не успел этого узнать: перед смертью Джин Конан Дойль, у которой обнаружили рак, разделила архив между собой и тремя наследниками своей невестки Анны Конан Дойль. В результате на аукцион попали бумаги, доставшиеся трем наследникам, а не та ее часть, которую Джин завещала библиотеке. Так что хотя некоторые все равно оспаривали законность аукциона, Британская библиотека смирилась с этим разделом.

Таким образом, важнейшие бумаги Джин передала не в частные руки, а завещала библиотеке; сверх того, на аукционе 19 мая Британская библиотека скупила многие из выставленных на продажу материалов. Если бы Грин это знал!

— Ужас в том, — сокрушался потом Гибсон, — что у Ричарда как раз появился шанс написать биографию, о которой он мечтал. Он получил бы доступ ко всем необходимым материалам, если бы только он еще чуть-чуть подождал.

Но два вопроса все же оставались без ответа. Каким образом, спросил я Присциллу Уэст, на автоответчике ее брата оказался голос американца? Она с сожалением ответила, что это не такая уж загадка. Телефон был куплен в Соединенных Штатах, и в нем изначально имелась стандартная запись; когда Ричард стер свой голос, автоматически стала звучать эта запись с американским акцентом.

Тогда я спросил о телефонных номерах, которые Ричард передал сестре. Присцилла только головой покачала: от них, сказала она, не было никакой пользы. Два телефона принадлежали журналистам, с которыми незадолго до смерти беседовал ее брат, третий — кому-то из служащих аукциона Кристи.

И наконец, я решился спросить, что она сама думает об этом происшествии. Ведь заявил же однажды брат Ричарда, Скайрард Ланселин Грин, лондонской «Обсервер», что «наиболее вероятным» он считает убийство. Да и следователь на дознании утверждал, что убийца мог ускользнуть, заперев квартиру Грина изнутри и создав таким образом иллюзию, будто Грин на момент смерти находился один. Что, если Грин сам впустил убийцу, потому что это был какой-то знакомый? Возможно ли, чтобы человек, пусть даже в состоянии безумия, сумел удавить себя с помощью шнурка от ботинка и деревянной ложки?

Сестра покойного ответила вполне искренне:

— Мы никогда не узнаем, что произошло на самом деле. Это же не детектив — в конце книги разгадки не будет.


Декабрь 2004

Испытание огнем Виновен ли человек, казненный в Техасе?

Огонь быстро охватывал дом — одноэтажное деревянное строение в рабочем пригороде Корсиканы, на северо-востоке Техаса. Языки пламени лизали стены, прорывались в коридоры, пузырилась краска, трещали половицы. Дым заполнил все помещение; сквозь щели в окнах он пробился наружу, заволакивая бледное утреннее небо.

Баффи Барби, одиннадцатилетняя девочка, жившая по соседству, играла спозаранку у себя во дворе, как вдруг почувствовала запах дыма. Она бросилась домой и сказала об этом своей матери Дайане; вместе они побежали на запах и увидели недалеко от своего дома горящее здание. На крыльце стоял Камерон Тодд Уиллингэм, обнаженный до пояса, в одних джинсах, весь измазанный сажей, даже его волосы и ресницы были опалены. При виде соседок он закричал: «Мои малыши горят!»

Трое детей — годовалые девочки-близнецы Кармон и Камерон и двухлетняя Эмбер — оказались в огненной ловушке. Уиллингэм попросил вызвать пожарных; Дайана побежала по улице, призывая на помощь, а Камерон нашел палку и разбил окно в детской. Из него вырвался огромный язык пламени; Камерон разбил другое окно, однако и оттуда вырвался огненный вал. В отчаянии Камерон отступил и опустился на колени перед своим горящим домом.

Позднее соседка рассказала полиции, что Уиллингэм все время кричал «Малыши! Мои малыши!», а потом вдруг замолчал, словно, по ее словам, «заставил себя не думать о пожаре».

Вернувшись к месту происшествия, Дайана Барби даже на расстоянии почувствовала, какой силы жар исходит от горящего здания. Через несколько мгновений все пять окон в детской лопнули и огонь «так и хлынул наружу», по словам миссис Барби. Прошло еще несколько минут до прибытия пожарной машины; Уиллингэм бросился навстречу пожарным с криком, что его дети заперты в своей спальне, а там огонь сильнее всего. Начальник спасателей приказал подчиненным «задавить огонь».

Явилось подкрепление, пожарные торопливо разворачивали шланги. Один из них, надев кислородный баллон и противогаз, попытался влезть в окно, однако мощная струя воды из шланга сбила его с ног, и он вынужден был вернуться. Тогда он предпринял вторую попытку, проник в дом через главный вход, по коридору добрался до кухни, но убедился, что задняя дверь заслонена холодильником.

Тодд Уиллингэм, неотступно следивший за попытками спасти детей, впал в истерику, и полицейский капеллан Джордж Монэген отвел его в пожарную машину и постарался несколько успокоить. Уиллингэм сообщил, что его жена Стейси ушла из дома рано утром, а его разбудил крик Эмбер — она звала: «Папа! Папа!»

— Моя малышка пыталась разбудить меня, — восклицал он, — а я не смог их спасти!

В этот момент из дома вынырнул пожарный с Эмбер на руках. Девочку тут же принялись реанимировать; Уиллингэм — двадцатитрехлетний, крепкого сложения парень — вдруг неожиданно для всех бросился в дом, в детскую спальню. Монэген едва удержал его с помощью другого полицейского.

— Нам пришлось драться с ним, и в конце концов мы надели на Уиллингэма наручники ради его и нашей безопасности, — отчитывался полиции Монэген. — Он мне глаз подбил.

Другой спасатель, прибывший одним из первых, также рассказывал, что ему пришлось силой удерживать Уиллингэма.

— Судя по тому, с какой силой разгорелся огонь, было бы самоубийством пытаться проникнуть в дом, — засвидетельствовал он.

Уиллингэма доставили в больницу, и там он узнал, что Эмбер — ее нашли не в детской, а в родительской спальне — задохнулась в дыму, и ее не удалось спасти. Обгоревшие тела Камерон и Кармон обнаружили на полу детской. Патолого-анатомическая экспертиза подтвердила, что они, как и старшая сестра, погибли, задохнувшись в дыму.

Слухи о трагедии, разыгравшейся накануне Рождества — 23 декабря 1991 года, — мгновенно распространились по Корсикане. Этот небольшой городок в 80 километрах к северо-востоку от Вако некогда был нефтяной столицей Техаса, однако нефтяной бум давно закончился, многие скважины иссякли, и из двадцати тысяч обитателей города более четверти находилось за чертой бедности. На главной улице закрылись магазины, город приобрел заброшенный вид. У юной четы Уиллингэм (жена была годом моложе супруга) практически не было средств. Стейси подрабатывала у брата в баре под названием «Где-нибудь еще», безработный автомеханик Тодд Уиллингэм сидел с детьми. Горожане собрали пожертвования, чтобы помочь оплатить похороны девочек.

Тем временем следователи искали причины возгорания. Уиллингэм не возражал против обыска в доме и дознания: «Я понимаю, что всех ответов мы никогда не получим, но все же я хотел бы знать, отчего лишился своих малышек».

Дуглас Фогг, бывший в ту пору заместителем шефа пожарных в Корсикане, провел предварительное дознание. Высокий, коротко стриженный мужчина говорил сиплым голосом — виной этому были и сигареты, и дым множества пожаров. Дуглас вырос в Корсикане; закончив школу в 1963 году, он ушел служить на флот, позже служил санитаром во Вьетнаме, четырежды был ранен. После каждого ранения его представляли к ордену Пурпурного сердца за мужество. По возвращении из Вьетнама он выбрал профессию пожарного, и ко времени уиллингэмовской трагедии его стаж борьбы с огнем — «с тварью», как он именовал эту стихию, — превышал двадцать лет. Дуглас Фогг имел сертификат следователя по делам о поджогах.

— У огня есть свой голос, и я умею его слушать, — сказал он мне в интервью.

К расследованию вскоре присоединился один из ведущих специалистов штата — заместитель начальника пожарной охраны Мануэль Васкес. (Сейчас его уже нет в живых.)

Приземистый и толстый, Васкес был человеком серьезным: ему довелось расследовать более тысячи пожаров. Делами о пожарах и поджогах обычные полицейские не занимаются, это считается особой специальностью. В фильме «Обратная тяга» (1991) героический пожарный следователь так говорит об огне: «Он дышит, он все пожирает, все ненавидит. Победить его можно, только научившись думать, как он. Нужно знать, каким путем пойдет огонь».

У Васкеса, который прежде работал армейским дознавателем, тоже имелись свои афоризмы. Он любил повторять: «Огонь не уничтожает улики — он их создает» и добавлял: «Историю рассказывает огонь, я — всего лишь истолкователь». Ему нравилось создавать себе образ непогрешимого сыщика вроде Шерлока Холмса. Однажды Васкеса под присягой спросили, случалось ли ему ошибаться.

— Если и случалось, сэр, мне об этом ничего не известно, — ответил он. — Ни разу меня не уличали в ошибке.

Через четыре дня после несчастья Васкес и Фогг наведались в дом Уиллингэма. Следуя протоколу, они двигались от наименее пострадавших зон к наиболее обгоревшим.

— Таков классический метод, — показал в дальнейшем Васкес. — Я не исхожу из каких-либо заведомых представлений, не принимаю никаких решений. Я попросту собираю информацию.

Двое мужчин медленно кружили по периметру дома, делая фотографии и заметки, — примерно так археологи составляют карту раскопок. Открыв заднюю дверь, Васкес отметил, что щель позади перегородившего ее холодильника не настолько узка, чтобы нельзя было через нее проскользнуть. В воздухе пахло горелой резиной и расплавившейся проволокой; сырая зола покрывала пол и липла к подошвам. В кухне обнаружились лишь следы повреждений, причиненных только высокой температурой, — значит, огонь вспыхнул не здесь.

Васкес и Фогг проникли дальше в квартиру общей площадью около ста квадратных метров. Центральный коридор вел в родительскую спальню с примыкающей к ней ванной. По левую руку находилась небольшая гостиная, справа — детская. Коридор заканчивался парадной дверью с выходом на крыльцо. Васкес исследовал каждую мелочь — он сравнивал этот процесс с первым знакомством с домом своих будущих тещи и тестя: «Примерно такое же любопытство обуревало меня и тогда».

В ванной дознаватели отметили развешанные на стенах постеры с изображением черепов и чего-то еще, что Васкес определил как «Смерть с косой». Далее Васкес направился в родительскую спальню, где было обнаружено тело Эмбер. Здесь также основные повреждения причинил жар, а значит, огонь вспыхнул и не в этом помещении. Васкес пошел дальше, шагая через мусор и то и дело наклоняясь, чтобы не коснуться оголенных, свисающих с потолка проводов.

Расчистив завалы, Васкес и Фогг обнаружили, что стены заметно сильнее обуглены снизу. Поскольку газы при нагревании поднимаются вверх, то обычно и пламя распространяется снизу вверх, однако Васкеса и Фогга насторожило то обстоятельство, что здесь огонь шел совсем понизу. К тому же они разглядели на полу черные обугленные пятна, по форме напоминавшие лужи.

Вот тут-то у Васкеса и зародилось мрачное подозрение. Он пошел по следу огня — по черной тропе, выжженной пламенем на полу. След вел по коридору в детскую. В пробившихся сквозь разбитые окна солнечных лучах отчетливо проступали обугленные пятна. Такие пятна, как правило, образуются на полу, облитом легковоспламеняемой жидкостью.

Ковер и деревянный пол были прожжены насквозь, на детских кроватях побелели металлические пружины — верный признак того, что интенсивный жар подогревал их снизу. Обнаружив наиболее глубокие и сильные обугливания в этом помещении, Васкес пришел к выводу, что температура у пола была выше, чем у потолка. Это, по его словам, «являлось аномалией».

Фогг тем временем обследовал кусок стекла от разбитого окна и обнаружил на нем рисунок, похожий на паутину — «волосяные трещины», как именуют этот узор пожарные дознаватели. В учебниках давно уже описан подобный эффект, верный признак «быстрого и сильного огня», а пламя горит намного жарче, если применить жидкий катализатор. От такого жара лопаются стекла.

Васкес и Фогг еще раз прошли по отчетливому огненному следу, который тянулся из детской спальни в коридор, сворачивал резко вправо и выходил из парадной двери на крыльцо. К изумлению следователей, даже деревянный порог под алюминиевой рамкой двери обуглился. На бетонной площадке крыльца, непосредственно у входной двери, Васкес и Фогг отметили еще одно странное явление — присутствие коричневых пятен, которые, как они предполагали, свидетельствовали, что и здесь была разлита горючая смесь.

Следователи проверили все стены в поисках следов сажи, расходящихся буквой V. Когда объект вспыхивает в каком-то месте, следы огня расходятся именно таким клином, поскольку жар и дым распространяются лучами. Точка их схождения указывает первоначальный очаг возгорания. В доме Уиллингэма V отчетливо было видно в центральном коридоре. Осмотрев это пятно и другие пятна обугливания, Васкес определил три очага возгорания: в коридоре, в детской спальне и у парадной двери. В дальнейшем он засвидетельствовал: наличие двух и более очагов возгорания означает, что пожар был «намеренно создан руками человека».

К этому моменту оба дознавателя могли уже воссоздать достаточно отчетливую картину происшествия: кто-то разлил в детской легковоспламеняющуюся жидкость (повсюду, даже под детскими кроватками), затем в коридоре и далее у парадной двери, предусмотрев таким образом «огненный барьер», который не позволил бы никому выбраться из огня. Прокурор в дальнейшем высказал предположение, что и холодильник на кухне был передвинут умышленно, с целью заблокировать этот выход. Таким образом, дом был превращен в смертельную ловушку.

Следователи собрали образцы обгоревших материалов в разных точках и отправили их на экспертизу, чтобы установить присутствие жидкости-катализатора. В лаборатории подтвердили, что один из образцов содержит следы «минеральных спиртов», вещества, которое часто присутствует в жидкости для растапливания древесного угля. Образец был взят с порога у главного входа.

Теперь пожар рассматривался уже не как несчастный случай, а как тройное убийство, и главным подозреваемым оказался Тодд Уиллингэм, единственный человек (помимо жертв), который безусловно находился в доме, когда вспыхнуло пламя.


Полиция и пожарные следователи прочесывали округу, допрашивая свидетелей. Многие очевидцы, в том числе местный священник отец Монэген, сначала дружно заявляли, что Уиллингэм был потрясен катастрофой, растерян, убит, но со временем все большее число свидетелей стали давать губительные для него показания.

Дайана Барби заявила, что она не видела со стороны Уиллингэма попыток войти в дом, пока не явились пожарные, — по ее мнению, в присутствии спасателей он лишь устроил показуху. Другой сосед утверждал, что крики Уиллингэма «Мои малыши горят!» не показались ему «искренними». Даже священник отец Монэген в письменном отчете указал, что по размышлении он пришел к выводу, что «все обстояло не так, как показалось в первый момент. У меня сложилось впечатление, что он (Уиллингэм) полностью владел собой».

Полицейское досье на Тодда Уиллингэма тоже оказалось неблестящим. Он родился в 1968 году в Ардморе (Оклахома), мать бросила его в раннем детстве. Отец Камерона, Джин, развелся с его матерью и сам воспитал ребенка с помощью второй жены, Юджинии.

Джин, отслуживший в молодости во флоте, занимался подъемом затонувших судов, семья жила в тесном доме, где по ночам отчетливо слышались грохот и гудки проезжавших поблизости товарных поездов. Камерон унаследовал «классическую внешность Уиллингэмов», как это называлось в семье, — правильные черты лица, густые черные волосы, темные глаза. В старших классах школы у него начались неприятности: он стал нюхать клей. В семнадцать лет специалисты департамента народного образования Оклахомы провели психологическую экспертизу подростка и пришли к заключению: «Он любит девочек, музыку, спортивные автомобили, плавание и охоту — именно в таком порядке». Школу Тодд не закончил; в юности несколько раз подвергался арестам за вождение в нетрезвом виде, магазинные кражи и угон велосипедов.

В 1988 году Камерон познакомился со Стейси. Хотя Стейси и удалось закончить школу, ее семью тоже отнюдь нельзя было назвать благополучной: отчим в драке задушил мать, когда девочке едва миновало четыре года.

Отношения Стейси и Уиллингэма складывались неровно. Уиллингэм изменял ей, много пил, а порой и бил Стейси — даже во время беременности. Сосед подтвердил, что однажды слышал его вопль: «Поднимайся с пола, сука, я тебе снова вмажу!»

31 декабря Уиллингэма вызвали на допрос. Вел допрос полицейский Джимми Хенсли. Ему впервые довелось расследовать дело о поджоге. Присутствовали и помогали ему Фогг и Васкес. Уиллингэм сообщил, что Стейси выехала из дому около 9 часов утра, чтобы забрать в отделении Армии спасения рождественские подарки для детей.

— После того как она выехала на дорогу, я услышал плач близнецов, поднялся и дал им по бутылочке, — сказал Уиллингэм.

Детская комната отделялась от коридора ограждением, через которое Эмбер уже научилась перелезать, но близнецы еще не умели. Родители часто оставляли младших девочек спать на полу, скормив им бутылочку молочной смеси.

Уиллингэм убедился, что Эмбер все еще спит, и снова лег в постель.

— Больше я ничего не помню до той минуты, когда услышал крик «Папа, папа!», — рассказывал он. — Дом к тому времени уже наполнился дымом.

По словам Уиллингэма, дело было так: он вскочил, нащупал на полу джинсы и натянул их. Криков в это время не было. Потом дочь снова позвала его: «Папа, папа!» — но это было в последний раз, больше он ее не слышал. В отчаянии Тодд закричал: «Эмбер, выходи скорее из дома! Выходи!»

Он и не подозревал, что девочка находится в комнате рядом с ним, утверждал Тодд. Возможно, она пришла в родительскую спальню уже после того, как он выбежал, — она могла пройти через другую дверь, со стороны гостиной. Сам Тодд пошел по коридору, пытаясь добраться до детской, но в коридоре, как он говорил, «было черным-черно» и пахло в точности так же, как при взрыве микроволновой печки — она взорвалась у них за три недели до пожара. Он только слышал, как лопаются розетки и электрические выключатели, и на всякий случай пригнулся к полу, почти полз. У двери детской, рассказывал Тодд, он выпрямился, но тут же его волосы вспыхнули. «Боже, никогда я не чувствовал такого жара!» — восклицал он.

Жар шел из детской комнаты. Камерон пополз туда, пытаясь нащупать близнецов вслепую в темноте. «Однажды мне показалось, что я нашел кого-то из них, но это оказалась кукла», — продолжал он. Долго выдержать такой жар было невозможно. «Я едва не терял сознание», — сказал Тодд. Он выскочил из детской и бросился наружу, на крыльцо, надеясь немного отдышаться и позвать на помощь. Там он столкнулся с Дайаной Барби и попросил ее позвонить спасателям. Тодд утверждал, что после ухода Барби и до приезда пожарных он вновь пытался проникнуть в дом, но безуспешно.

Следователи спросили, есть ли у Тодда какие-то предположения, из-за чего мог начаться пожар. Он ответил, что точно этого не знает, однако предполагает, что началось все в детской, поскольку именно там он увидел языки пламени, горевшие, точно «яркие огни». Они со Стейси использовали три радиатора для обогрева дома, и один радиатор находился в детской.

— Я запрещал Эмбер играть с ним, — сказал он и добавил, что девочка «то и дело получала взбучку, потому что постоянно лезла в радиатор».

Однако Тодд не знал, был ли этот нагреватель, снабженный внутренней горелкой, включен. (В дальнейшем Васкес засвидетельствовал, что при проверке радиатора через четыре дня после пожара он находился в позиции «выключено».) Уиллингэм тем не менее настаивал, что, по его мнению, причиной пожара стал какой-нибудь электрический прибор, поскольку он слышал щелчки и потрескивание.

На вопрос, не имел ли кто-нибудь мотива для подобной расправы с его семьей, Тодд ответил, что ему и в голову не может прийти кто-то «настолько жестокий». Говоря о детях, он сказал:

— Не представляю, как мог кто-то решиться на такое, понимаете? У нас было три прелестнейших ребенка. О таких можно только мечтать.

Далее он сказал:

— Мы со Стейси прожили вместе четыре года, порой ссорились, расставались, но малыши сблизили нас… Мы не могли бы жить без них.

А по поводу Эмбер, разбудившей его и тем самым спасшей, он добавил:

— Честно говоря, лучше бы она меня в ту ночь не разбудила.

Во время допроса Васкес оставался в тени, уступив главную роль Фоггу, но под конец он задал как бы незначительный вопрос:

— Успели вы обуться прежде, чем выбежать из дома?

— Нет, сэр, — ответил Уиллингэм.

На столе был развернут план сгоревшего дома, и Васкес, проводя карандашом, уточнил:

— Этим путем вы шли?

Уиллингэм отвечал утвердительно.

Теперь Васкес был убежден в виновности Уиллингэма: этот человек убил своих детей. Если пол был облит горючим и огонь распространялся понизу, на что указывали все улики, то при попытке выбежать из дому этим путем у Тодда остались бы сильные ожоги на подошвах босых ног, а медицинская экспертиза подтвердила, что ноги его не пострадали.

Уиллингэм настаивал на своем: когда он покидал дом, огонь шел поверху и не успел спуститься к полу.

— Мне через огонь прыгать не пришлось, — повторял он.

Васкес полагал, что Уиллингэм лжет — он поджигал, отступая перед огнем. Сперва поджег детскую, затем коридор и уже с крыльца поджег дверь.

Позже Васкес отозвался об Уиллингэме так:

— Он пытался скормить нам ложь, чистой воды выдумку. Все, что он говорил, от начала до конца было враньем.

Однако ясного мотива не вырисовывалось. Дети были застрахованы, но общая сумма страховки не превышала пятнадцати тысяч долларов, а получить ее следовало дедушке Стейси, который и платил взносы. Стейси, в свою очередь, сказала следователям, что Уиллингэм хоть и поколачивал ее иногда, детям ни за что не причинил бы зла, а уж о том, чтобы убить, и речи быть не могло.

— Он их страшно баловал, — говорила она.

Тем не менее в конечном итоге полиция пришла к выводу, что Уиллингэм — преступный тип, виновный в ряде незначительных нарушений закона, которые в итоге, как бы в силу неизбежности, привели к убийству.

Джон Джексон, занимавший в ту пору в Корсикане должность заместителя окружного прокурора, взялся вести дело Уиллингэма. Уже после того как процесс завершился, он заявил в интервью «Морнинг ньюс» (Даллас), что считает Уиллингэма «опасным социопатом», который, мол, приговорил своих детей, «ставших помехой для его привычного образа жизни». Местный прокурор Пэт Батчелор сформулировал ту же мысль конкретнее: «Дети мешали ему пить пиво и играть в дартс».

Вечером 8 января 1992 года, через две недели после пожара, Уиллингэм ехал в машине вместе со Стейси, и вдруг их окружил отряд специального назначения, заставил свернуть на обочину.

— Наставили на нас ружья, будто мы ограбили десяток банков, — вспоминала потом Стейси. — Схватили его и запихали в машину.

Уиллингэму предъявили обвинение в убийстве. Поскольку жертв было несколько, по законам Техаса ему грозил смертный приговор, но, в отличие от большинства прокуроров этого штата, Джексон, собиравшийся со временем баллотироваться на должность судьи, был противником смертной казни.

— Я не считаю смертную казнь эффективной профилактикой преступлений, — сказал он мне. — По-моему, ничего она не дает.

Он также считал смертную казнь расточительством, поскольку с учетом расходов на обжалование и процессы по апелляции казнь одного приговоренного обходилось штату Техас в 2,3 миллиона долларов — примерно втрое дороже, чем стоимость содержания одного заключенного в течение сорока лет.

И еще одно сомнение мучило Джексона: если будет допущена судебная ошибка, ничего уже не поправить.

Однако его начальник Батчелор не сомневался. Он считал, что «если человек совершает кошмарное преступление, он утрачивает право на жизнь». В итоге Джексон вынужден был согласиться: жестокость совершенного Уиллингэмом преступления требовала смертного приговора.

У Уиллингэма не было денег, чтобы нанять адвоката, поэтому ему назначили двух государственных защитников: Дэвида Мартина, бывшего патрульного полицейского, и Роберта Данна, адвоката, бравшегося за любые дела, от убийства до развода. Он сам себя называл «мастером на все руки». Как он говорил мне, «в маленьком городе нельзя ограничиваться одной определенной категорией дел, не то с голоду помрешь».

Вскоре после ареста Уиллингэма к властям обратился другой заключенный, Джонни Уэбб. Он находился в той же тюрьме, что и Уиллингэм, и, по его словам, Уиллингэм признался ему: он, мол, взял «какую-то горючую жидкость, плеснул на стены и пол и поджег». Это был последний гвоздь в гроб Уиллингэма.

Однако родственники Стейси обратились к Джексону с просьбой — если возможно, избежать судебного разбирательства. Вот почему незадолго до суда присяжных Джексон сделал адвокатам Уиллингэма из ряда вон выходящее предложение: если их клиент признает свою вину, смертную казнь ему заменят пожизненным заключением.

— Я был счастлив предложить сделку, которая позволяла избегнуть смертного приговора, — вспоминал Джексон.

Не менее довольны были и адвокаты Уиллингэма, хотя они тоже считали его убийцей и не сомневались, что присяжные сочтут его виновным и он будет казнен.

— Многие думают, будто адвокаты обязаны всегда верить в невиновность своих подзащитных, но как в это верить? — рассуждал в беседе со мной Мартин. — Как правило, они преступники, и виновны по всем статьям.

Что касается Уиллингэма, добавил Мартин, «улики на сто процентов доказывали его вину. Он разлил по дому горючую жидкость, не забыл плеснуть даже под детские кроватки». По его словам, это был «классический случай поджога», поскольку «по всему дому остались следы выгоревших луж горючего — с этим не поспоришь».

Мартин и Данн настоятельно советовали Уиллингэму согласиться на сделку с правосудием, но он отказался. Адвокаты обратились за помощью к его отцу и мачехе. Мартин разложил перед ними фотографии обгоревших детей и заявил:

— Смотрите, что натворил ваш сын! Уговорите его признать вину, или его казнят.

Родители отправились на свидание в тюрьму. Отец считал, что, если Тодд невиновен, ему не следует оговаривать себя, но мачеха умоляла согласиться на сделку.

— Я была готова на все, лишь бы мой мальчик остался жив, — рассказывала она мне.

Уиллингэм остался неколебим.

— Я не стану признаваться в том, чего не делал, и уж тем более в том, будто я убил своих детей, — заявил он.

Таково было его окончательное решение.

Мартин говорил мне по этому поводу:

— Я и тогда считал, и теперь считаю это безумием.

Отказ от сделки убедил и прокуроров, и адвокатов Уиллингэма в том, что перед ними нераскаявшийся преступник.

В августе 1992 года в старом каменном здании суда в центре Корсиканы начались первые слушания. Джексон и его помощники представили целый ряд свидетелей, среди которых находились Джонни Уэбб и мать и дочь Барби. Но главным доказательством обвинения служили не показания свидетелей, а результаты научной экспертизы, проведенной Васкесом и Фоггом. Под присягой Васкес предъявил «более двадцати признаков» поджога, как он охарактеризовал этот материал.

— Можете ли вы представить суду свою версию о том, кто совершил поджог? — спросил один из прокуроров.

— Да, сэр, — отвечал Васкес. — Это мистер Уиллингэм.

Далее прокурор спросил Васкеса, какова была при этом, по его мнению, цель Уиллингэма.

— Убить девочек, — был ответ.

Защита попыталась оспорить результаты, но единственный специалист, которого адвокатам удалось разыскать, согласился с выводами обвинения. В итоге защита смогла представить единственного свидетеля — няню, иногда сидевшую с детьми Уиллингэмов: та сказала, что не может поверить в виновность отца детей. (Данн рассказывал мне, что Уиллингэм сам хотел дать показания, однако и Данн, и Мартин сочли, что это произведет плохое впечатление на присяжных.) Суд завершился в два дня.

В заключительной речи Джексон сказал, что следы, которые огонь выжег в деревянных досках пола, были доказательством вины Уиллингэма. Указывая на Библию, чудом уцелевшую в пожарище и приобщенную к уликам, Джексон перефразировал слова Иисуса из Евангелия от Матфея: «Аще кто обидит одного из малых сих, лучше бы ему привязали мельничный жернов на шею и ввергли в геенну огненную». Присяжные совещались не более часа и единодушно вынесли решение: «Виновен». Как заключил Васкес, «Огонь не лжет».


Подъезжая к тюремным воротам весной 1999 года и называя охранникам имя Камерона Тодда Уиллингэма — заключенного, с которым у нее было назначено свидание, — Элизабет Джилберт не была до конца уверена в разумности своих действий.

Ей исполнилось сорок семь лет, она жила в Хьюстоне, преподавала французский язык, писала пьесы и после развода воспитывала двоих детей. Никогда прежде ей не доводилось бывать внутри тюрьмы. За несколько недель до этого события ее друг, работавший в организации, которая выступала за отмену смертной казни, предложил Элизабет вступить в переписку с приговоренным к смерти. Джилберт согласилась и стала ждать ответа. Вскоре пришло короткое письмо от Уиллингэма. «Если Вы согласитесь ответить, я сочту за честь переписываться с Вами», — писал ей Уиллингэм и тут же спрашивал, не согласится ли Элизабет навестить его в тюрьме. Она решилась на этот визит, не вполне понимая, что ее на это толкнуло, — отчасти, возможно, свойственное писателям любопытство, отчасти подавленное настроение, овладевшее ею при вести о том, что у ее бывшего мужа диагностировали неоперабельный рак.

И вот она стоит перед обветшалым зданием тюрьмы строгого режима в Хантсвилле, штат Техас. Это место его обитатели прозвали «логовом смертников».

Посетительницу пропустили в ворота в ограде с колючей проволокой, затем она миновала полосу, освещенную прожекторами, и контрольно-пропускной пункт, где ее обыскали, а затем провели в маленькую камеру.

И вот в нескольких шагах от нее сидит человек, осужденный за убийство троих младенцев. Он был одет в белый тренировочный костюм с большими черными буквами DR на спине — так помечались обитатели камер смертников (death row). На левом предплечье у него красовалась татуировка — череп, увитый змеей. Ростом он был с добрых метр восемьдесят и на вид мускулистый, хотя ноги у него ослабли за годы неподвижной жизни.

Перегородка из плексигласа отгораживала миссис Джилберт от заключенного, и все же преподавательница французского (короткая стрижка придавала ей вид синего чулка) взирала на своего визави с беспокойством. Тюремная история Уиллингэма тоже была не слишком обнадеживающей: однажды он сцепился с другим заключенным, который обозвал его «детоубийцей», а кроме того, за семь лет пребывания в камере совершил множество нарушений дисциплины, за которые неоднократно попадал в отделение особо строгого содержания — в так называемый «застенок».

Свою гостью Уиллингэм приветствовал с изысканной вежливостью, он явно был рад ее приходу и благодарен ей. После того как ему был вынесен приговор, Стейси развернула кампанию за пересмотр дела. Она писала Энн Ричардс, тогдашнему губернатору Техаса: «Никто, кроме меня, не знает, как этот человек любил наших детей. Я полностью уверена, что он не мог совершить приписываемое ему преступление».

Однако год спустя Стейси подала на развод, и с тех пор Уиллингэма никто не навещал, только родители приезжали раз в месяц из Оклахомы. «Кроме родителей, у меня не осталось никого, кто мог бы напомнить мне, что я — человек, а не животное, каким считает меня государство», — пожаловался он как-то раз.

О жизни в камере смертника он рассказывать не захотел. «Да, это моя жизнь, — писал он затем Элизабет, — и, когда вы приходите ко мне, я пытаюсь забыть о ней». Он расспрашивал ее о работе в школе и о ее творчестве, боялся, что, будучи драматургом, она сочтет его «примитивным», и извинялся за свою невоспитанность, поскольку считал, что забыл уже, как ведут себя люди в нормальной жизни, — это вытеснили тюремные привычки.

Джилберт предложила купить ему какую-нибудь еду или питье, но Уиллингэм отказался. Позднее он писал ей: «Надеюсь, мой отказ Вас не обидел. Я не хотел, чтобы Вы заподозрили, будто мне только это и нужно от Вас».

Миссис Джилберт была предупреждена о том, что заключенные часто пытаются обмануть посетителей, внушив им ложное мнение о себе. Уиллингэм, вероятно, догадывался об этом и потому как-то сказал ей:

— Я человек простой, скрывать мне особо нечего, хотя все считают, что приговоренный к казни убийца непременно попытается втереться в доверие.

Визит продолжался два часа. После этого они продолжали переписываться. Письма Уиллингэма поражали Элизабет Джилберт. Все, что он писал, казалось ей неожиданным и удивительным. «Я научился честно говорить о своих чувствах, — писал он ей, — и не буду плести всякую чушь насчет того, что я переживаю или что думаю». Он вспоминал, что некогда пытался быть стоиком, как его отец, но «утратив трех дочек, жену и жизнь, приходится очнуться. Я научился заглядывать в себя и открываться».

Миссис Джилберт пообещала навестить его снова, и, когда спустя несколько недель она действительно явилась на свидание, заключенный был явно тронут. «Я человек, которого никто уже не признает за человеческое существо. Человек, утративший все, но еще цепляющийся за жизнь, — писал он ей после этой встречи. — Но Вы вернулись! Думаю, Вы даже не представляете себе, насколько важен был Ваш визит для меня».

Переписка продолжалась; в какой-то момент Элизабет отважилась задать вопрос о пожаре. Уиллингэм настаивал на своей невиновности и утверждал, что, если в доме действительно была разлита горючая жидкость и кто-то поджег ее, значит, настоящий убийца разгуливает на свободе. Джилберт отнюдь не была наивной — она тоже пришла к выводу, что Уиллингэм виновен. Она взяла на себя нелегкую задачу ободрять и утешать его, но вовсе не собиралась его оправдывать.

Однако в ней пробудился интерес к этому загадочному делу, и осенью того же года она наведалась в судебный архив Корсиканы, чтобы прочесть стенограмму процесса. Многие горожане еще помнили ту страшную трагедию, и даже служащий архива выразил недоумение: как можно проявлять участие к негодяю, который заживо спалил своих детей.

Джилберт взяла папки и присела за небольшой столик. Читая показания свидетелей, она почти сразу обнаружила некоторые расхождения. Так, Дайана Барби показала, что до прибытия пожарных Уиллингэм не пытался вернуться в дом, — но ведь она сама отлучилась с места события, чтобы вызвать спасателей, а тем временем ее дочь Барби оставалась там и подтвердила, что Уиллингэм разбил сначала одно окно, затем другое — очевидно, он пытался проникнуть внутрь, к детям. Пожарные и полицейские также подтвердили, что Уиллингэм рвался вернуться в дом.

Однако в начале января 1992 года, когда следователи пришли к заключению, что Уиллингэм виновен в поджоге и убийстве, показания свидетелей меняются не в его пользу. В первом своем заявлении Дайана Барби назвала состояние Уиллингэма «истерическим» и рассказала, как пламя вырвалось, словно при взрыве, и охватило крыльцо. Однако 4 января, после того как пожарные следователи заподозрили Уиллингэма в убийстве, миссис Барби высказала предположение, что он вполне мог вовремя вернуться за детьми, поскольку она видела только «дым, выбивавшийся из-под двери дома» и дым этот был «не таким уж густым».

Еще более резкие изменения произошли в свидетельских показаниях священника отца Монэгена. В первом заявлении он представил Уиллингэма безутешным отцом, который готов был пожертвовать собственной жизнью и которого с трудом удерживали от попыток броситься в горящий дом. Но когда следователи подготовили дело и собрались арестовать Уиллингэма, тот же священник почему-то пришел к выводу, что тот чересчур бурно проявлял свои эмоции («Он рыдал, как мать, на глазах у которой погибают рожденные ею дети»). Монэген, дескать, «в глубине души» почувствовал, что Уиллингэм «имеет какое-то отношение к возникновению пожара».

Десятки исследований подтверждают, что воспоминания очевидцев меняются, когда им предоставляют дополнительную информацию в новом освещении. Итьель Дрор, специалист по психологии, который проводил масштабное исследование показаний очевидцев и экспертов по различным уголовным делам, сказал мне:

— Человеческий разум — не пассивный регистратор событий. Стоит вам принять какую-то точку зрения, и вы начинаете по-другому воспринимать информацию. Тогда ваши собственные воспоминания начинают выглядеть в ваших глазах совершенно иначе.

После этого визита в судебный архив у Элизабет Джилберт возникли сомнения относительно того, какими мотивами мог руководствоваться Уиллингэм, и она с еще большей настойчивостью стала задавать ему этот вопрос. В ответ он написал ей: «Я стараюсь поменьше говорить об этом (о смерти детей), но для меня это остается самой сильной болью». Он признал, что был «дерьмовым мужем» и бил Стейси, но теперь он об этом сожалел. Однако детей, по его словам, Уиллингэм очень любил и ни за что бы не причинил им вреда. Отцовство преобразило его, он перестал хулиганить, «остепенился», «стал мужчиной». Примерно за три месяца до пожара они со Стейси, до того не регистрировавшие свои отношения, совершили скромный обряд бракосочетания в родном городе Уиллингэма Ардморе.

Далее он писал, что обвинение уцепилось за различные эпизоды его прежней жизни и неправильно истолковало обстоятельства рокового пожара, чтобы превратить его в «демона», как представил его прокурор Джексон. Уиллингэм пояснил, к примеру, что он вспомнил об автомобиле и отогнал его подальше от дома не из «хладнокровия», а из страха, что машина взорвется и этот взрыв погубит детей.

Разобраться в этой противоречивой истории было нелегко. Джилберт попыталась поговорить с ее участниками и расспросить их. «Друзья называли меня сумасшедшей, — вспоминала Джилберт. — Никогда прежде я не пускалась в такую авантюру».

Однажды утром, когда родители Уиллингэма в очередной раз приехали навестить его, Элизабет Джилберт попросила их сначала встретиться с ней в кофейне возле тюрьмы. Джину было уже за семьдесят, но, хотя в его волосах появилась седина и темные глаза прятались за очками с толстыми стеклами, он все еще сохранил «классический облик Уиллингэмов». Юджиния, пятидесятилетняя, уже совершенно седая, приветливая и разговорчивая, удачно дополняла своего строгого, сдержанного супруга.

Поездка из Оклахомы в Техас занимала шесть часов; супруги поднялись в три часа утра, а поскольку денег на гостиницу не хватало, им предстояло в тот же день вернуться домой. «Я понимаю, каким грузом я вишу на них», — писал Уиллингэм в одном из писем к Элизабет.

За чашкой кофе Юджиния и Джин неоднократно выражали Элизабет благодарность — наконец кто-то заинтересовался делом Тодда. Джин решительно повторил: у его сына хватает недостатков, но Тодд не может быть убийцей.

Юджиния вспомнила, что накануне пожара она разговаривала по телефону с Тоддом. Они с Джином собирались через пару дней приехать к детям на Рождество, и Тодд сказал ей, что они со Стейси и детьми только что сфотографировались к Рождеству.

— Он сказал: «У нас готовы рождественские фотографии», — говорила Юджиния. — А потом он передал трубку Эмбер, и та пустилась что-то рассказывать про одну из маленьких. Тодд вовсе не был зол или расстроен. Я бы сразу поняла, если бы у него что-то было на уме.

На этом Джин и Юджиния попрощались с Элизабет: им отводилось всего четыре часа на свидание с сыном, и они не хотели терять ни минуты. Перед уходом Джин попросил:

— Дайте нам знать, если удастся что-то выяснить.

В следующие недели Джилберт продолжала изучать информацию. Многие свидетели, как и Барби, пребывали в уверенности, что Уиллингэм виновен, однако у его друзей и родственников появились сомнения. Нашлись у Тодда заступники и среди представителей власти. Полли Гудин, осуществлявшая надзор за Уиллингэмом, когда тот отбывал условный срок за свои подростковые провинности, не так давно призналась мне, что Тодд «принадлежал к числу ее любимчиков». По ее словам, он никогда не был склонен к проявлениям социопатии и даже к аномалиям в поведении. Даже судья Бебе Бриджес, которой не раз доводилось, как она выразилась, «противостоять» Уиллингэму (она отправила его в тюрьму за воровство), сказала мне, что не может поверить в детоубийство.

— Он был вежлив, он думал о других людях, — говорила она. — Сажали его за глупые подростковые выходки. Он и воровал-то по мелочи.

За несколько месяцев до пожара Уиллингэм явился в контору Гудин и с гордостью продемонстрировал ей фотографии Стейси и детей.

— Он хотел, чтобы мы с Бебе знали: он исправился, и у него все в порядке, — рассказывала Полли Гудин.

Собрав всю эту информацию, Элизабет Джилберт вернулась в Корсикану и договорилась о встрече со Стейси — та согласилась прийти в недорогую гостиницу, где остановилась Элизабет. Стейси уже слегка располнела, вокруг пухлых щек свисали пряди каштановых волос, на лицо был наложен густой слой косметики.

Сохранилась магнитофонная запись этого разговора. Стейси подтвердила, что ничего странного или необычного в дни, предшествовавшие пожару, не случилось. Они с Тоддом не ссорились, дружно готовились к празднику. Хотя Васкес, эксперт в области пожаров, утверждал, будто при осмотре обогревателя зафиксировал положение «выключено», Стейси была уверена, что в день, когда случилось несчастье, радиатор был включен, поскольку стояла холодная зимняя погода. «Я его немного прикрутила, — вспоминала она. — С тех пор я столько раз думала: «Господи, неужели Эмбер что-то в него засунула?»

По словам Стейси, она много раз ловила старшую дочку, когда та «клала что-то возле радиатора или пыталась запихнуть в него». Она признала, что Уиллингэм порой обращался с ней плохо, и, после того как он угодил в тюрьму, она нашла себе другого партнера, который к ней добр. Но с мыслью, что ее бывший муж сидит в камере смертников, она так и не смирилась.

— Не мог он такого сделать, — со слезами повторяла она.

Хотя на суд защита пригласила только няню, кое-кто из членов семьи, и Стейси в том числе, давая показания, обращались к присяжным с просьбой сохранить Уиллингэму жизнь. Когда свои показания давала Стейси, Джексон с пристрастием допросил ее о «значении» татуировки на плече Уиллингэма — «изображения огромного черепа, обвитого какой-то змеей».

— Обычная татуировка, — пожала плечами Стейси.

— Вы хотите сказать, что его привлекают черепа и змеи? Я правильно вас понял?

— Да нет, просто у него такая татуировка.

С помощью таких-то доказательств обвинение создало образ Уиллингэма-социопата. Два медицинских эксперта призваны были подтвердить это, хотя ни один из них не встречался с Уиллингэмом лично. В качестве одного из экспертов выступал Тим Грегори — психолог, получивший диплом в области семейных и брачных консультаций. Его достижения сводились к охоте на уток в компании Джексона; никаких работ по социопатии в его научном багаже не значилось, и практиковал он как семейный психолог.

Джексон предъявил Грегори вещественное доказательство № 60 — фотографию постера «Айрон Мэйден» из дома Уиллингэмов — и попросил прокомментировать это изображение с психологической точки зрения.

— Здесь изображен череп, пробитый кулаком, — пустился описывать Грегори.

По его мнению, этот образ говорил о «насилии» и «смерти». Затем Грегори осмотрел фотографии других постеров, которые собирал и держал у себя в доме Тодд Уиллингэм.

— Череп в капюшоне с крыльями и рядом топор, — перечислял Грегори. — И все охвачено языками пламени. Как я понимаю, это что-то вроде преисподней. А вот еще одна картинка — падший ангел. Это уже «Лед Зеппелин». Постоянно возникают ассоциации с различного рода культами смерти и умирания. Достаточно часто индивидуумы, проявляющие интерес к такого рода изображениям, оказываются замешаны и в сатанинские секты.

Вторым выступал Джеймс П. Григсон, судебный психиатр. Ему столько раз приходилось выступать экспертом в уголовных процессах, заканчивавшихся смертными приговорами, что его прозвали Доктор Смерть. (Член техасского апелляционного суда как-то заметил, что стоит Григсону появиться на свидетельском месте, и подсудимому «пора составлять завещание».)

Григсон объявил Уиллингэма «опаснейшим и закоренелым социопатом», которого не вылечить «никакими таблетками». Этими же самыми словами Григсон в свое время отправил на смерть Рэндалла Дейла Адамса, который был осужден за убийство полицейского в 1977 году. Адамс, прежде не имевший задержаний и приводов, просидел в камере смертников двенадцать лет. Один раз он уже готовился к казни, которую должны были осуществить в ближайшие трое суток, но ее снова отсрочили, и тогда вдруг обнаружились новые улики. Дело пересмотрели, и Адамс был освобожден.

В 1995 году, через три года после суда над Уиллингэмом, Григсона исключили из Американской психиатрической ассоциации за нарушение профессиональной этики. Ассоциация пришла к выводу, что Григсон неоднократно «выносил психиатрический диагноз без предварительного знакомства и собеседования с индивидуумом и в суде заявлял, будто он может со стопроцентной уверенностью предсказать неисправимую склонность подсудимого к дальнейшим актам насилия».


После разговора со Стейси Элизабет Джилберт поняла, что ей следует поговорить с еще одним человеком: с тем сокамерником, которому Уиллингэм якобы признался в поджоге.

Джонни Уэбб сидел в другой техасской тюрьме — Айова-парк. Элизабет написала Уэббу, и тот согласился на встречу. И вот она снова сидит в тюремной комнате для свиданий. Перед ней человек в возрасте около тридцати лет, кожа у него бледная, голова бритая, он трясется всем телом и не может смотреть ей в глаза. Репортер, однажды встречавшийся с Уэббом, сравнил его с «кошкой на раскаленной крыше». Уэбб с девяти лет был наркоманом, успел схлопотать сроки за угон автомобиля, продажу марихуаны, подделку документов и грабеж.

Элизабет показалось, что этот человек чего-то боится, близок к паранойе. Во время суда над Уиллингэмом выяснилось, что Уэбб страдает от посттравматического синдрома после того, как в 1988 году подвергся в тюрьме сексуальному насилию. В его диагнозе также значились периодические «провалы сознания». При перекрестном допросе он заявил, что ничего не помнит об ограблении, в котором сам же сознался всего за месяц до того.

Однако свои показания Уэбб охотно подтвердил в разговоре с Элизабет: он, мол, проходил мимо камеры Уиллингэма, они начали болтать через отверстие для подачи пищи, и вдруг Уиллингэм сломался и сказал ему, что сам умышленно поджег свой дом. Джилберт этот рассказ показался не слишком правдоподобным. Во-первых, с чего бы вдруг Уиллингэм, который всегда настаивал на своей невиновности, вдруг решил исповедаться почти незнакомому сотоварищу по заключению? К тому же разговор, очевидно, происходил через переговорную систему и его мог подслушать кто-нибудь из охранников — более неудачного времени и места Уиллингэм выбрать не мог, если хотел поделиться своим секретом.

Более того, Уиллингэм якобы рассказал и о мотиве преступления: Стейси, мол, нанесла сильную травму одной из девочек, и пожар должен был скрыть следы насилия. Это противоречило данным патолого-анатомической экспертизы: на телах младенцев не обнаружилось синяков или каких-либо других повреждений.

Известно, сколь ненадежны информаторы-заключенные: большинство из них пытается в обмен на информацию получить сокращение срока заключения или какие-либо привилегии. Исследования, проведенные в 2004 году Центром по изучению судебных ошибок (юридический факультет Северо-Западного университета), показали, что ложь информаторов стала в Соединенных Штатах основной причиной ошибочных приговоров по уголовным делам. В тот момент, когда Уэбб выступил с показаниями против Уиллингэма, сам он ожидал приговора по обвинению в ограблении и подделке документов.

Во время процесса Уиллингэма другой заключенный готов был дать показания против самого Уэбба: тот, мол, похвалялся (не ему, а кому-то другому), что ему за донос «скостят срок», однако свидетельство этого человека не приняли, поскольку оно было основано на слухах.

Уэбб признал себя виновным в ограблении и подделке документов и получил пятнадцать лет. Прокурор Джексон говорил мне, что в целом Уэбб показался ему «не слишком надежным свидетелем», однако добавил: «У него не было причины делать подобное заявление, ведь за это он не получил никакого послабления».

В 1997 году, через пять лет после суда на Уиллингэмом, Джексон обратился в Техасский совет по помилованию и досрочному освобождению с ходатайством об условно-досрочном освобождении Уэбба.

— Я предложил выпустить его, — признал в разговоре со мной Джексон.

По его словам, Арийское братство угрожало Уэббу смертью, и в этом была причина просьбы о досрочном освобождении. Совет согласился, однако через несколько месяцев Уэбб попался с большой дозой кокаина и возвратился в тюрьму.

В марте 2000 года, через несколько месяцев после визита Джилберт, Уэбб вдруг надумал послать Джексону прошение об отзыве свидетельских показаний. «Мистер Уиллингэм невиновен в приписываемом ему преступлении», — писал он. Однако адвокат Уиллингэма об этом прошении извещен не был, а вскоре Уэбб, также без объяснений причин, отозвал свой отзыв.

Уэбб вышел на свободу два года тому назад; я встречался с ним и спрашивал, чем были вызваны такие различные показания, а также пытался понять, с какой стати Уиллингэм исповедовался ему, постороннему человеку. Он ответил коротко: ничего, мол, не знаю, знаю только то, «что этот тип мне сказал».

Я надавил чуть сильнее, и Уэбб запел другую песню: «Вполне может быть, что я его неправильно понял». После суда Уэббу поставили еще один диагноз, посерьезнее: биполярное расстройство.

— Посидишь взаперти в крохотной камере и вроде как умом тронешься, — вздыхал он. — Память у меня дырявая, мне то и дело давали какие-то лекарства. Всем об этом известно. — Он помолчал, а потом спросил: — Срок давности по лжесвидетельству уже истек, верно?

Итак, за исключением научной экспертизы пожара, все остальные улики против Уиллингэма не выдерживали критики. О показаниях Уэбба сам прокурор Джексон говорил: «Можете слушать его, а можете не принимать во внимание».

Тот факт, что холодильник перегораживал заднюю дверь, тоже оказался никак не связан со злым умыслом: в тесной кухоньке стояли два холодильника, поневоле один из них пришлось сдвинуть к двери. Полицейский детектив Джимми Хенсли и заместитель шефа пожарных Дуглас Фогг (оба они проводили обследование места происшествия) пришли к единодушному мнению: холодильник не был передвинут умышленно в связи с подготовкой поджога.

— Никакого отношения к пожару он не имеет, — сказал Фогг.

Через несколько месяцев расследования Джилберт почувствовала, как слабеет ее вера в справедливость приговора. В разговоре со мной она сформулировала главный вопрос так: «Что, если Тодд все же невиновен?»


Летом 1660 года англичанин по имени Уильям Гаррисон внезапно пропал во время прогулки поблизости от деревни Чаррингворт (графство Глостер). На обочине дороги обнаружили его окровавленную шляпу. Полиция допросила слугу Гаррисона, Джона Перри, и под нажимом Перри дал признательные показания: мол, его мать и брат сговорились убить Гаррисона за деньги. Перри был повешен вместе с матерью и братом.

А два года спустя Гаррисон, откуда ни возьмись, появился живой и невредимый. Он рассказывал какие-то сказки — мол, его похитили и продали в рабство. Но что бы там ни случилось на самом деле, одно было ясно: Перри его не убивали.

Всех участников судопроизводства — судей, юристов, присяжных — угнетает страх, что из-за их ошибки может быть казнен невиновный человек. В колониальный период в Америке смертная казнь предусматривалась за десятки преступлений, в том числе за конокрадство, богохульство, похищение людей и грабеж. После провозглашения независимости число преступлений, подлежащих смертной казни, постепенно снижалось, однако все равно оставались сомнения: достаточно ли юридические процедуры надежны, чтобы предотвратить казнь невиновного?

В 1868 году Джон Стюарт Милль выступил с красноречивейшей апологией смертной казни: мол, казня убийцу, мы не проявляем неуважения к человеческой жизни, а, напротив, утверждаем ее ценность. «Мы безусловно выражаем свое уважение к жизни, принимая закон, согласно которому тот, кто посягает на чужое право на жизнь, тем самым как бы отказывается от собственного права на существование», — заявил он. Единственный аргумент против смертной казни, который Милль готов был принять, — это невозможность исправить судебную ошибку в случае, если будет приговорен и казнен невиновный.

Современное законодательство с его затяжными апелляционными процессами и советами по помилованию, как предполагается, как раз и должно гарантировать от такого рода «судебной ошибки», которой опасался Милль.

В 2000 году, занимая должность губернатора Техаса, Джордж Буш-младший говорил: «Я знаю, что в стране есть люди, которым смертная казнь не по душе, однако… мы научились точно отделять виновных от невиновных». Консультант губернатора по вопросам отправления правосудия подчеркнул, что «делается все необходимое и многое сверх того, чтобы гарантировать: невиновный не будет осужден и казнен по ошибке».

Тем не менее в последние десятилетия все чаще раздавались голоса, выражавшие сомнения в надежности существующей системы. С 1976 года более ста тридцати заключенных были выпущены из камер смертников и оправданы. Для семнадцати из них спасительным оказался появившийся в 1980-е годы тест ДНК, однако эту технологию удается применить далеко не во всех случаях. Барри Шнек, один из основателей проекта «Невинность» (организации, использовавшей тесты ДНК для оправдания ошибочно приговоренных), подтвердил, что около 80 процентов преступников вообще не оставляют «биологического следа».

В 2000 году, после того как тринадцать смертников в иллинойсских тюрьмах были признаны ошибочно обвиненными, тогдашний губернатор штата Джордж Райан объявил мораторий на смертную казнь. Этот человек долгое время выступал за смертную казнь, однако теперь он заявил, что не может долее поддерживать систему, которая «вплотную приблизилась к кошмару — государство отнимает жизнь у невиновного». Бывший член Верховного суда Сандра Дэй ОʼКоннор высказалась в том же духе: «Казнь юридически и фактически невиновного человека органически противоречит нашей конституции».

Противники смертной казни пустились на поиски своего рода Грааля — только довольно мрачного Грааля: требовалось найти именно такой случай, когда был казнен невиновный. В книге «Смертная казнь» (2002) Стюарт Баннер отмечает: «По-видимому, только перспектива убить невиновного человека может вынудить большинство людей пересмотреть свое отношение к смертной казни. Тех, кого не тревожит статистика, неравномерное распределение смертных приговоров среди черных и белых или непригодность этого метода для устрашения и профилактики, мысль, что конкретный человек может пасть жертвой непоправимой ошибки, все же заставляет задуматься».

Несколько сомнительных случаев уже имелось. В 1993 году в Техасе был казнен Рубен Канту, приговоренный за убийство во время ограбления. Спустя много лет другой человек, также бывший жертвой этого ограбления, однако оставшийся в живых, признался хьюстонской «Кроникл», что полицейские заставили его опознать в Канту стрелка, хотя сам он считал его невиновным. Окружной прокурор Сэм Милксэп, который вел это дело и прежде выступал за смертную казнь («Я вам не яйцеголовый либерал с наивно вытаращенными глазами»), признался, что его угнетает мысль о вероятной ошибке и ее роковых последствиях.

В 1995 году в Миссури был казнен Ларри Гриффин — его уличили в стрельбе из автомобиля. Дело опиралось главным образом на показания профессионального преступника по имени Роберт Фицджеральд, который и прежде играл роль информатора, а в тот момент подпадал под программу по защите свидетелей. Фицджеральд утверждал, что на месте преступления оказался случайно, у него, дескать, автомобиль сломался.

Однако уже после казни Гриффина Фонд юридической защиты и образования при Национальной ассоциации содействия цветному населению провел независимое расследование, в ходе которого выяснилось, что человек, раненный в том эпизоде, отказывался опознать в Гриффине нападавшего. Более того, полицейский, который первым прибыл на место происшествия, сомневался, чтобы Фицджеральд мог быть свидетелем перестрелки.

Однако в этих случаях не удавалось получить безоговорочное доказательство того, что казнен был «юридически и фактически невиновный человек». В 2005 году прокурор города Сент-Луис Дженнифер Джойс в свою очередь провела расследование дела Гриффина после того, как ей представили «убедительные», на ее взгляд, доказательства в пользу вероятной его невиновности. Два года проверки улик и повторных допросов свидетелей, прежних и вновь объявившихся, привели Джойс и ее команду к выводу: «Этот человек был казнен заслуженно».

Член Верховного суда Антонин Скалья в 2006 году вместе с большинством проголосовал за сохранение смертной казни в Техасе. Свое мнение он сформулировал следующим образом: в современной юридической системе не имеется «ни одного случая — ни единого, — когда было бы с очевидностью доказано, что человек был казнен за преступление, которого он не совершал. Если бы в последние годы такое событие произошло, нам бы не пришлось его специально разыскивать: имя невинно осужденного выкрикивалось бы с крыш домов».


«У меня очень простая задача, — писал Уиллингэм Элизабет Джилберт в сентябре 1999 года. — Пытаюсь всеми силами помешать им убить меня. Вот и все».

В первые годы заключения Уиллингэм обращался к своему адвокату Дэвиду Мартину с мольбой о помощи. «Вы не представляете себе, как тяжело находиться здесь, с людьми, рядом с которыми я никак не должен был оказаться», — писал он. Какое-то время с ним в одной камере сидел Рикки Ли Грин, серийный убийца, который имел обыкновение кастрировать свои жертвы, а затем наносить им удары ножом до тех пор, пока они не истекут кровью. Среди погибших от его рук был и шестнадцатилетний мальчик. (Грин был казнен в 1997 году.) В другой раз к Уиллингэму подселили парня с уровнем интеллекта ниже семидесяти и эмоциональным развитием дошкольника — этого несчастного идиота изнасиловал другой заключенный.

«Помните, я писал вам, что у меня появился новый сокамерник? — писал Уиллингэм родителям. — Умственно отсталый парнишка. Так вот, у нас тут сидит один подлый трус (тот самый, с которым я поцапался месяц тому назад), и он, оказывается, насиловал моего сокамерника три недели подряд». Уиллингэм писал, что его тошнит при мысли об изнасиловании «парня, который и защитить-то себя не может».

Поскольку Уиллингэм числился детоубийцей, он и сам подвергался нападениям. «Тюрьма — опасное место, а уж если сидишь по такому делу, как мое, на нормальное отношение можешь не рассчитывать», — сообщал он родителям.

Однажды он дал отпор другому заключенному и после этого делился с другом: «Если бы я не сумел постоять за себя, несколько человек были готовы избить меня, или изнасиловать, или…» — на этом он прервался.

Со временем в письмах Уиллингэма близким все отчетливее прорывается отчаяние. «Грубое это место, тут и сам загрубеешь, — то и дело повторяет он. — Я пытаюсь не озлобляться, но устоять нелегко. Все время, что я здесь нахожусь, чуть ли не каждый месяц казнят очередного приговоренного. Жестоко и бессмысленно… Мы не живем, мы просто кое-как существуем».

В 1996 году он писал: «Я все время пытаюсь понять, как так случилось: у меня была жена и трое прекрасных малышей, которых я любил, и вот теперь моя жизнь заканчивается таким образом. Порой кажется, что все бессмысленно… За три с половиной года, что я здесь нахожусь, никогда я еще с такой остротой не ощущал пустоту и бесполезность жизни». После этого пожара, писал он, ему все время кажется, что его жизнь кто-то медленно уничтожает.

Смертники размещаются в своего рода тюрьме внутри тюрьмы: тут не предусмотрены спортивные и образовательные программы, поскольку не ставится задача реабилитации.

В 1999 году, после того как семеро заключенных попытались сбежать из Хантсвилла, Уиллингэма вместе с четырьмястами пятьюдесятью девятью другими обитателями камер смертников перевели в более надежную тюрьму в Ливингстоне, штат Техас. Двадцать три часа в сутки Уиллингэм находился в полной изоляции в камере площадью шесть квадратных метров. Он пытался развлекаться, сочиняя стихи и рисуя («по-дилетантски», как сам он говорил). В стихотворении о детях он писал: «Вы были самым прекрасным, что есть на земле».

Джилберт как-то раз попыталась слегка отредактировать его стихи, но Уиллингэм возразил, что это не произведения искусства, а неуклюжее — какое уж есть — выражение его чувств. «По-моему, если я начну отделывать их, придавать им художественную форму, пропадет то, ради чего я вообще пытался писать», — объяснил он.

Все попытки занять себя помогали мало. Уиллингэм отмечал в дневнике, что разум его «с каждым днем слабеет». Он перестал тренироваться и потолстел. Усомнился он и в вере: «Бог, который печется о каждом своем творении, не покинул бы невинного». Ему уже стало все равно, как относятся к нему другие заключенные, не попытаются ли снова напасть. «Внутри я уже мертв, что мне бояться смерти?» — писал он.

Всех, кого он узнал в тюрьме, одного за другим казнили. Клифтона Рассела-младшего, который в восемнадцать лет зарезал человека. В последнем слове он сказал: «Я за все благодарю моего Отца Небесного — я готов». Джеффри Дина Мотли, похитившего женщину, а потом застрелившего ее. Его последние слова были: «Мама, я люблю тебя. Прощай!» Джон Фиренс, который убил соседа, тоже незадолго до казни обратился к Богу. Он сказал: «Надеюсь, Он простит мне содеянное».

С некоторыми из товарищей по заключению Уиллингэм сошелся, хотя и знал, что они совершили жестокие преступления. В марте 2000 года казнили приятеля Уиллингэма, двадцативосьмилетнего Пончая Уилкерсона, который застрелил продавца во время налета на ювелирный магазин. После этого Уиллингэм написал в дневнике, что он ощущает «пустоту, какой не знал с тех пор, как потерял своих девочек». Спустя еще год другой приятель Уиллингэма, которому настала очередь идти на казнь, попросил его о необычной услуге — нарисовать для него цветок. «Вот уж не думал, что буду рисовать самую обычную розу чуть не со слезами на глазах, — писал Уиллингэм. — Самое тяжелое было, что я понимал: это — последний раз, больше я ничего не смогу для него сделать».

Был среди заключенных Эрнест Рэй Уиллис, чье дело до странности напоминало дело Уиллингэма. В 1987 году Уиллис был осужден в Западном Техасе за поджог, ставший причиной смерти двух женщин. Уиллис пояснил следователю, что он заночевал у друзей в гостиной, на диване, а когда проснулся, дом был полон дыма. По его словам, он попытался разбудить одну из женщин, которая спала в соседней комнате, но дым и огонь помешали ему войти, и он поспешил удрать, пока весь дом не был объят пламенем.

Свидетели утверждали, что Уиллис вел себя подозрительно: он отогнал свою машину со двора горящего дома и вообще, как показал один из пожарников-добровольцев, «не проявлял эмоций». Полиции опять-таки показалось подозрительным, как это Уиллис выбежал из горящего дома босым, не обжегши ступней. Пожарные следователи также обнаружили пятна в форме луж, «струйные конфигурации» и другие признаки поджога. Никакого мотива преступления не выявили, однако сработала все та же схема: Уиллис (он, кстати, в отличие от Уиллингэма, не имел криминального прошлого) — социопат, «демон», как выразился один из прокуроров. Его судили за двойное убийство и приговорили к смерти.

Уиллису удалось заполучить «лихого адвоката», как не без зависти отзывался о нем Уиллингэм. Джеймс Блэнк, известный в Нью-Йорке специалист по патентному праву, взялся за дело Уиллиса бесплатно — такую помощь осужденным предоставляла его фирма. Он был убежден в невиновности Уиллиса и положил на это дело двенадцать лет и несколько миллионов долларов: приглашались эксперты-пожарные, частные детективы, специалисты по судебной медицине и так далее. Уиллингэму же тем временем приходилось довольствоваться Дэвидом Мартином, которого штат назначил ему в качестве адвоката, и одним из коллег Мартина — те подавали от его имени прошения и апелляции.


Как-то раз Уиллингэм пожаловался родителям: «Вы не представляете, что такое — иметь адвоката, который ни на минуту не верит в твою невиновность». Как многие другие заключенные-смертники, Уиллингэм в конечном счете заполнил форму — жалобу на недостаточную активность законного представителя защиты. (Когда я недавно спрашивал Мартина, считает ли он свою работу удовлетворительной, тот ответил: «Не было никаких оснований для пересмотра дела, вердикт был вынесен абсолютно правильно». И добавил по поводу возникших вокруг дела Уиллингэма споров: «Черт, просто невероятно, что об этом вообще кто-то еще задумывается».)

Уиллингэм попытался сам изучить законы с помощью таких пособий, как «Такт в суде, или Как юрист выигрывает дело. Сборник дел, выигранных благодаря уму, умению, ловкости, такту, отваге и красноречию». Но почти сразу же он поделился со знакомым: «Юриспруденция для меня чересчур сложна, я ничего в ней не понимаю».

В 1996 году он получил (также от штата) нового юриста, Уолтера Ривза. Ривз позднее говорил мне, что его прямо-таки ужаснул непрофессионализм защиты и небрежность в составлении апелляций. Ривз подготовил для Уиллингэма habeas corpus — «Большое предписание», как иногда именуют этот документ. В византийски запутанном апелляционном процессе по смертным приговорам (нередко от вынесения приговора до казни проходит более десяти лет) самый важный этап — как раз этот: в «Большом предписании» заключенный может представить новые обстоятельства, указать, что какие-то свидетели солгали, что эксперты были несостоятельны, что против него использовались неподтвержденные данные научных исследований и тому подобное.

Неимущие арестанты, такие как Уиллингэм, — а их среди смертников большинство — не могут оплатить издержки по поиску новых свидетелей или каких-то упущенных следствием улик. Они полностью зависят от назначенных судом адвокатов — «неквалифицированных, безответственных и перегруженных другой работой», как подчеркивается в исследовании некоммерческой организации «Техасская служба защиты».

В 2000 году далласская «Морнинг ньюс» провела свое исследование и убедилась, что около четверти смертников, приговоренных в Техасе, представляли назначенные судом адвокаты, которых в какой-то момент их карьеры «подвергали взысканию, назначали им испытательный срок, отстраняли на время или навсегда от юридической практики».

Но хотя Ривз оказался более компетентным, у него практически не было возможности расследовать дело заново, и его ходатайство не включало в себя никаких новых свидетельств и улик. В нем не подвергались сомнению странное поведение Уэбба, надежность показаний очевидцев, а также возможные ошибки экспертизы. Этот документ сосредоточивался главным образом на процедурных вопросах, например правильные ли инструкции дал судья присяжным.

Техасский апелляционный суд славился именно тем, что оставлял смертный приговор в силе даже тогда, когда обнаруживались убедительные доказательства невиновности приговоренного. Так, в 1997 году анализ ДНК подтвердил, что сперма, обнаруженная в жертве изнасилования, не принадлежала Рою Кринеру, который был приговорен к 99 годам заключения за это преступление. Два суда низшей инстанции рекомендовали пересмотреть дело, однако апелляционный суд и не подумал отменять приговор — дескать, Кринер мог надеть презерватив или вообще не достичь эякуляции. Шарон Келлер, ныне главный судья, так сформулировала мнение большинства своих коллег: «Новые улики не доказывают невиновность».

В 2000 году Джордж Буш помиловал Кринера, а недавно Келлер предъявили обвинение в нарушении судебной этики: она отказалась продолжать работу после пяти часов, чтобы осужденный, которого казнили в тот вечер, сохранил возможность в последнюю минуту обратиться за помилованием.

Итак, 31 октября 1997 года апелляционный суд отклонил ходатайство Уиллингэма. Ходатайство было передано в федеральный суд, где удалось добиться временной отсрочки исполнения приговора. В своих наивных стихах Уиллингэм писал: «Еще один шанс, еще один бросок, вновь мимо пролетела пуля, вновь перенесен срок».

Для него наступила последняя стадия апелляционного процесса. Тревога в нем нарастала, он все чаще обращался к Элизабет Джилберт и за поддержкой, и с просьбой ускорить расследование его дела. «Она никогда не поймет, как сильно изменила мою жизнь, — писал он в дневнике. — Впервые за много лет она указала мне цель, я поверил, что могу еще на что-то надеяться».

Их дружба становилась все крепче. Они вместе ломали голову над уликами и показаниями свидетелей. Джилберт посылала все свои находки Ривзу в надежде, что он сумеет разобраться в этом деле, но, как бы адвокат ни сочувствовал своему подопечному, ему не удавалось извлечь из материала никакой пользы.

В 2002 году окружной федеральный апелляционный суд отклонил ходатайство Уиллингэма даже без предварительного слушания. «Наступил последний этап моего пути», — писал Уиллингэм Джилберт. Он подал апелляцию и в Верховный суд, но в декабре 2003 года получил извещение, что высшая инстанция также отказалась рассматривать его дело. Вскоре Уиллингэму вручили судебное предписание: «Глава департамента уголовного судопроизводства в Хантсвилле, Техас, действуя через назначенного и уполномоченного вышеуказанным главой департамента исполнителя… настоящим приказывает и распоряжается, чтобы в некоторое время после 6 часов пополудни 17 февраля 2004 года в департаменте уголовного судопроизводства в Хантсвилле, Техас, был осуществлен смертный приговор путем внутривенной инъекции одной или нескольких доз в количестве достаточном, чтобы причинить смерть вышеуказанному Камерону Тодду Уиллингэму».

Уиллингэм написал письмо родителям. Прежде чем обрушить на них эту новость, он попросил их сесть. «Я очень люблю вас обоих», — писал он.

Оставалась последняя надежда: просить о помиловании губернатора Техаса, республиканца Рика Перри. Американский Верховный суд называл эту льготу «дополнительной страховкой нашей системы исполнения наказаний».


В январе 2004 года доктор Джеральд Херст, известный ученый и следователь по делам о поджогах, получил файл со всеми уликами, собранными по делу Уиллингэма. Инициатива исходила от Элизабет Джилберт: вместе с одним из родственников Уиллингэма она, услышав о репутации Херста, обратилась к нему за помощью. Им удалось убедить Херста заняться этим делом без гонорара, и Ривз, адвокат Уиллингэма, переслал Херсту все документы в последней надежде найти какие-то зацепки для прошения о помиловании.

В подвале своего дома в Остене, который служил ему лабораторией и рабочим кабинетом и был битком забит микроскопами, схемами законченных и незаконченных экспериментов и другим, понятным лишь ему одному «барахлом», Херст открыл папку с документами и заглянул в лежавшую наверху бумагу.

Выглядел этот специалист по пожарам своеобразно: ростом он был под два метра, но сутулился так, что казался намного ниже; длинные седые волосы заслоняли худое длинное лицо. Одевался он по обыкновению в черные туфли, черные носки, черную футболку и черные штаны на черных же подтяжках. Во рту — всегда табачная жвачка.

Ребенок-вундеркинд, сын бедного арендатора, росший в пору Великой депрессии, Херст все детство провел, копаясь на пустырях с промышленными отходами: разыскивал магниты, медную проволоку и тому подобное барахло и собирал из них радио и другие приборы.

В начале 1960-х он получил в Кембридже докторскую степень по химии. В этом университете он проводил эксперименты с фтором и взрывчатыми веществами, отчего однажды его лаборатория сгорела. Позднее Херст возглавлял исследовательские группы различных американских компаний, занимавшихся изобретением и изготовлением нового оружия. Он придумывал ракеты и всякого рода бомбы — «богомерзкие штуки», как он сам их называл.

Херст стал одним из членов команды, запатентовавшей «самое мощное в мире неядерное оружие» — так называли, и в общем-то без преувеличения, астролитовую бомбу. Херст экспериментировал с самыми смертоносными токсинами, так что в лаборатории ему приходилось надевать нечто вроде лунного скафандра. И все же, очевидно, несмотря на все меры предосторожности, какому-то воздействию ядов он все же подвергался: в 1994 году печень ученого отказала, и ему понадобилась трансплантация.

Работая, как он выражался, «на стороне поджигателей», Херст добавил в напалмовые бомбы астролит и научил десантников во Вьетнаме пускать в ход подручный материал, в том числе куриный навоз и сахар, для изготовления взрывчатки. Он также усовершенствовал взрывающиеся футболки, пропитав ткань нитратами.

Однако настал момент, когда в ученом заговорила совесть. «Приходит день, когда ты задаешь себе вопрос: какого черта я все это творю?» — рассказывал Херст.

Тогда он ушел из военной индустрии и принялся за разработку более «гуманных» вещей. Он изобрел баллон из майлара, улучшенную версию жидкой бумаги и Kinepak — взрывчатое вещество с пониженным риском случайной детонации.

К уникальному опыту Херста во всем, что касается взрывов и пожаров, нередко обращались втянутые в гражданские иски компании с просьбой определить причину возгорания, и в 1990-е годы Херст стал признанным экспертом также и в этой области. Теперь он уделял значительную часть своего времени гражданским и уголовным делам о поджогах.

Ознакомившись с методами провинциальных и даже федеральных следователей, он пришел в ужас: выяснилось, что многие имели образование лишь в пределах школьного. В большинстве штатов следователи по делам о поджогах для того, чтобы получить государственный сертификат, обязаны были всего лишь пройти сорокачасовой курс по специальности и сдать письменный экзамен; большую часть своих знаний такой следователь приобретал на практике, от «старичков», которые охотно делились опытом, перечисляя всевозможные «безусловные доказательства» — доказательства, достоверность которых была опровергнута еще исследованием 1977 года.

В 1992 году Национальная ассоциация защиты от огня, которая занимается пропагандой и распространением мер по предотвращению и тушению пожаров, опубликовала первое научно обоснованное руководство по расследованию поджогов. Однако для большинства следователей работа все еще оставалась скорее искусством, чем наукой: они упорно верили исключительно в свой опыт и интуицию. А в 1997 году Национальная ассоциация следователей по делам о поджогах подала даже ходатайство с требованием не применять к своим членам решение Верховного суда от 1993 года, согласно которому эксперты, выступающие на суде, должны придерживаться научно обоснованных методов! В этом прошении утверждалось, что работа следователей по делам о поджогах «не может быть вполне научной». К 2000 году, когда все судебные инстанции отвергли это оригинальное ходатайство, следователи по делам о поджогах вынуждены были сделаться более «научными», однако на практике многие из них по-прежнему полагались на поколениями отработанные подходы и все еще применяли множество непроверенных методов.

— Для них все было просто, — рассказывал мне Херст. — Если пожар выглядит как поджог, значит, это и есть поджог.

Сам он неукоснительно придерживался принципа «опираться только на научную базу, иначе это попросту охота на ведьм, а не следствие». В 1998 году Херст расследовал дело женщины из Северной Каролины по имени Терри Хинсон: ее обвинили в умышленном поджоге, в результате которого погиб ее полуторагодовалый сын. Ей грозил смертный приговор.

Херст провел ряд экспериментов, воссоздал условия, в которых произошло возгорание, и доказал, что причиной трагедии стал не поджог, как считали следователи, а неисправная электропроводка на чердаке. Благодаря усилиям Херста Терри Хинсон оправдали.

Это был далеко не единственный его успех. Джон Лентини, тоже специалист по пожарам и поджогам и автор наиболее авторитетного учебника для следователей по такого рода делам, называл Херста «абсолютно блестящим». Государственный прокурор штата Техас в интервью для «Чикаго трибюн» высказался с присущей всем, кто занимается поджогами, наивной верой:

— Если Херст скажет, что это поджог, значит, это и есть поджог; если скажет, что поджога не было, — значит, не было.

От запатентованных изобретений Херст получал вполне достаточный доход, чтобы не думать о заработке и работать над делами о поджогах бесплатно — месяцами, порой даже годами. Но в этот раз ему пришлось поторопиться: документы по делу Уиллингэма попали ему в руки всего за несколько недель до того дня, на который была назначена казнь.

Просматривая отчет по делу, Херст сразу же обратил внимание на заявление Мануэля Васкеса, заместителя начальника пожарной охраны штата. Васкес утверждал, что ему пришлось расследовать от дюжины до пятнадцати сотен пожаров и «почти все они» оказались поджогами. Необычно большой процент: в среднем Техасское управление пожарной охраны признает поджог примерно в половине случаев.

Удивило Херста и заявление Васкеса, что дом Уиллингэма «сгорел быстро и ярким пламенем» из-за присутствия горючей жидкости. Следователи по делам о поджогах из года в год и из десятилетия в десятилетие твердили в судах, что именно присутствие горючей или взрывчатой жидкости вызывает наиболее высокую температуру горения, однако эта теория давно была опровергнута: эксперименты подтвердили, что обычный костер и костер, облитый бензином, горят практически с одинаковой температурой.

Еще одним доказательством преступления Васкес и Фогг считали тот факт, что алюминиевый порог входной двери расплавился. «Подобная реакция могла произойти только при наличии катализатора», — утверждал Васкес. Но Херст опять-таки сомневался: даже дрова в очаге могут создавать жар до двух тысяч градусов по Фаренгейту (1100 по Цельсию), что существенно превышает точку плавления алюминиевых сплавов — от тысячи до тысячи двухсот по Фаренгейту (от 550 до 700 по Цельсию).

Как многие другие следователи по делам о поджогах, Васкес и Фогг ошибочно сочли, будто обугленное дерево под алюминиевым порогом означает, как сформулировал Васкес, что «горючая жидкость затекла под него и там выгорела». Однако Херст провел тысячи экспериментов, доказавших, что обугливание вызывается попросту соприкосновением с раскаленным алюминием, поскольку алюминий выделяет очень много тепла. На самом деле, если бы под порог залили горючую жидкость, огонь бы скоро погас из-за недостатка кислорода (другие ученые пришли к такому же выводу). «Горючая жидкость не может гореть под алюминиевым порогом, как не может жир гореть на сковороде, если ее хотя бы неплотно закрыть крышкой», — заявил Херст в отчете по делу Уиллингэма.

Далее Херст рассмотрел утверждение Фогга и Васкеса, будто «коричневые пятна», обнаруженные на крыльце дома Уиллингэма, остались от «горючей жидкости», которая-де не успела просочиться в бетон. Он провел эксперимент у себя в гараже: вылил на бетонный пол жидкость из зажигалки и поджег. Когда огонь догорел, никаких пятен не осталось, только черный налет золы. Херст повторял этот опыт многократно, используя различные виды горючих жидкостей, но результат был все тот же: коричневые пятна сами по себе ничего не значили, они регулярно возникали на месте пожара в результате того, что ржавчина и грязь от обугленных стен и различных предметов смешивались с водой, которой заливали пламя.

Главной уликой против Уиллингэма было «треснувшее стекло»: Васкес был уверен, что стекло треснуло от жара, особенно сильного из-за присутствия горючей жидкости.

Однако в ноябре 1991 года команда из пяти экспертов проинспектировала пятьдесят домов на холмах Окленда, штат Калифорния, которые пострадали при распространении лесного пожара, и в дюжине этих домов обнаружились потрескавшиеся окна, хотя там уж заведомо не было никакой горючей жидкости. Эти окна потрескались преимущественно в тех домах, которые находились на периферии пожара, там, где пожарные особенно обильно заливали огонь струями из брандспойта. Поэтому следователи пришли к выводу (который они затем опубликовали в официальном отчете), что стекло потрескалось не от жара, а от быстрого охлаждения в результате полива: перепад температур вызвал столь быстрое сжатие, что стекло треснуло.

Свою гипотезу следователи проверили в лаборатории. При нагревании стекла ничего не происходило, но стоило полить раскаленное стекло водой, как на нем возникал замысловатый узор трещин. Херст наблюдал точно такое же явление, когда, экспериментируя в Кембридже, разогревал и охлаждал стекло. В своем заключении по делу Херст писал, что суждение Васкеса и Фогга о трещинах на стекле как об уликах было лишь «устаревшим предрассудком».

Наконец, Херст попытался разобраться с самым серьезным свидетельством против Уиллингэма — со следами, которые оставил огонь, с пресловутыми «каплями и лужицами», с V-образной отметиной и другими уликами, указывавшими, что огонь вспыхнул одновременно в нескольких местах и что основной очаг возгорания находился под кроватью детей. Кроме того, лабораторный анализ подтвердил наличие уайт-спирита возле входа. И как объяснить неправдоподобный рассказ Уиллингэма, будто он выбежал из горящего дома босиком и не обжег ног?

Перечитывая свидетельства очевидцев, Херст заметил, что и Уиллингэм, и его соседи рассказывали о том, как окна по фасаду дома внезапно лопнули и оттуда вырвалось пламя. Тут-то Херст и припомнил вошедший в анналы пожар на Лайм-стрит — в истории расследований поджогов это дело стало одним из основополагающих.

Вечером 15 октября 1990 года тридцатипятилетний мужчина по имени Джеральд Уэйн Льюис выбежал из своего дома по Лайм-стрит (Джэксонвилл, Флорида) с трехлетним сынишкой на руках. Двухэтажный деревянный коттедж вспыхнул как спичка, и к тому времени, как с огнем удалось совладать, в нем погибло шестеро обитателей дома, в том числе жена Льюиса. Льюис утверждал, что успел вынести сына, но не мог добраться до остальных родственников, которые оставались наверху.

Следователи обнаружили «классические признаки» поджога: следы огня понизу, вдоль стен, конфигурации в виде «капель и луж», огненный след, который вел из гостиной в коридор. Льюис говорил, что пожар возник случайно на диване в гостиной, где его сын баловался со спичками, но V-образный след возле одной из дверей наводил на мысль, что источник огня находился в другом месте.

Кто-то из свидетелей заявил властям, что Льюис во время пожара выглядел чересчур спокойным и даже не пытался звать на помощь. Корреспондент газеты «Лос-Анджелес тайме» сообщил, что Льюис подвергался аресту за насилие над женой и та добилась, чтобы ему было вынесено предупреждение. Лабораторный анализ обнаружил следы бензина на одежде и обуви Льюиса, и шериф написал заключение: «Огонь начался в результате того, что на парадном крыльце, в коридоре, в гостиной, на лестнице и в спальне второго этажа был разлит бензин». Льюиса арестовали и предъявили ему обвинение в шести убийствах. Его ждал смертный приговор. Но повторный анализ опроверг выводы, сделанные в лаборатории: на одежде и обуви не было следов бензина. Были опровергнуты и свидетельства о «спокойствии» Льюиса во время пожара: на установленной неподалеку камере местной новостной телестанции он был запечатлен, когда метался возле дома и буквально выпрыгнул на дорогу перед несущимся автомобилем, чтобы остановить его и отправить водителя за пожарными.

Чтобы доказать свою версию, следователи обратились к Джону Лентини, известному эксперту по делам о поджогах, и к другому ведущему специалисту, автору учебника, Джону Де Хаану. Хотя прочие улики были слабоваты, классических примет — тех самых «конфигураций в виде капель и луж и V-образных следов» — было, по словам Джона Лентини, достаточно, чтобы убедить его в наличии злого умысла.

— Я был готов дать показания и отправить парня на электрический стул, — рассказывал он мне.

С согласия прокуратуры эксперты решили провести эксперимент и воссоздать те условия, в которых произошло возгорание. Местное управление разрешило экспертам использовать для эксперимента дом по соседству от дома Льюиса — его все равно собирались сносить. Эти два коттеджа были практически одинаковы, и оставалось лишь установить в пустом доме ту же мебель, что в сгоревшем доме, повесить занавески и расстелить ковры. Ученые также разместили в доме огнеупорные датчики температуры и газа. Стоимость эксперимента превысила двадцать тысяч долларов.

Лентини и Де Хаан начали с того, что без всякой горючей жидкости попросту подожгли диван в гостиной — они рассчитывали, что этот опыт продемонстрирует лживость утверждений Льюиса.

Экспериментаторы следили за тем, как огонь стремительно пожирал диван, как густые клубы дыма взметнулись вверх, так что под потолком скопились раскаленные газы — вполне эффективный источник жара. Через три минуты это облако, вобравшее в себя еще больше газов от разгоравшегося огня, начало оседать вниз по стенам, заполняя гостиную. По мере того как оно опускалось к полу, температура внутри его росла и в некоторых местах уже превышала 1000 градусов по Фаренгейту (550 по Цельсию). Внезапно комната ярко вспыхнула, неистовый жар охватил всю мебель, занавески, ковролин на полу. Задрожали оконные стекла.

Пожар достиг той точки («флэшовер»), когда речь шла уже не об огне в отдельно взятом помещении, но о доме, целиком охваченном огнем. Следователям было известно о таком «переходе количества в качество», однако все считали, что при отсутствии катализатора процесс происходит гораздо медленнее. Но вот наглядное доказательство: достаточно было одного-единственного источника жара — дивана в гостиной — и флэшовер наступил всего за четыре с половиной минуты.

Поскольку одновременно вспыхнула вся мебель, теперь уже распространение пламени определялось не наличием горючего, а направлением вентиляционных потоков — такое состояние специалисты именуют «постфлэшовер». В этот период путь огня зависит от притока кислорода через открытую дверь или окно. Один из экспертов, присутствовавший при этом опыте и стоявший в гостиной у открытой двери, едва успел отскочить за секунду до того, как огонь в поисках кислорода с ревом устремился из комнаты в коридор. Огненный шар прокатился по коридору, устроив и там флэшовер, а затем пламя вырвалось на крыльцо дома.

С трудом погасив огонь, эксперты обследовали коридор и гостиную. На полу остались неровные обугленные пятна, в точности напоминавшие известную конфигурацию «капель и лужиц». Таким образом выяснилось, что «классические приметы поджога» могут появиться сами по себе в результате флэшовера и невооруженным глазом невозможно отличить конфигурацию следов, оставленных горючей жидкостью, от естественных последствий флэшовера. Единственный надежный способ различить их — взять образцы и проверить их в лаборатории на присутствие горючих и взрывоопасных жидкостей.

В эксперименте на Лайм-стрит произошли и другие события, которые считались возможными лишь в присутствии жидких катализаторов: стены и двери обуглились понизу, следы горения остались под мебелью, у входа в гостиную появилась V-образная отметина вдали от основного очага возгорания. При локальных пожарах V-образный след может указывать на первоначальный источник огня, но при постфлэшовере эти следы возникают в разных местах, где вспыхивают какие-то предметы обстановки.

Один из экспертов в растерянности пробормотал: «Так они в итоге поработали не на прокуратуру, а на защиту!» В результате обвинение против Льюиса вскоре было снято.

Эксперимент на Лайм-стрит разрушил многие прежние представления насчет «поведения огня», а дальнейшие опыты подтвердили, что при постфлэшовере появляются следы горения под кроватями и другими предметами мебели, двери сгорают целиком и плавятся алюминиевые пороги.

По поводу дела на Лайм-стрит Джон Лентини вспоминал:

— Для меня это было откровение. Я чуть было не отправил человека на электрический стул, положившись на теории, которые оказались полной ерундой.


Теперь Херст, учитывая это «откровение», принялся изучать нарисованный Васкесом поэтажный план дома Уиллингэма. На плане были отмечены все те места, где остались «капли и лужицы». Поскольку в детской лопнуло стекло, Херст понимал, что в этом помещении произошел флэшовер. Он провел пальцем по рисунку Васкеса, прослеживая огненный след, который тянулся из детской в коридор, потом сворачивал направо и выходил в парадную дверь.

Джон Джексон, прокурор, говорил мне, будто путь огня был столь «неестественным», что лично у него не оставалось сомнения в наличии горючей жидкости. Но Херст сделал противоположный вывод: именно так и должен был распространяться огонь при постфлэшовере. Уиллингэм, спасаясь, убегал через парадный вход, а огонь следовал за ним, жадно пожирая кислород — распахнутая дверь обеспечила приток воздуха. И точно так же, когда Уиллингэм выбил стекла в детской, огонь вырвался наружу.

Васкес и Фогг считали невозможным, чтобы Уиллингэм пробежал по горящему коридору, не обжегши босых ног, но если конфигурации капель и лужиц возникли в результате флэшовера, рассуждал Херст, тогда они лишь подтверждают рассказ Уиллингэма: когда тот выбежал из своей спальни, коридор еще не горел, огонь локализовался в детской, вот почему Уиллингэм видел сквозь щель в двери, под потолком, «яркий свет».

В эксперименте на Лайм-стрит один из участников спокойно стоял у двери гостиной и не подвергался опасности до того мгновения, пока не произошел флэшовер. Тогда он едва успел отскочить с пути огненного шара. Так и Уиллингэм мог пройти мимо горящей детской и даже остановиться возле нее и не пострадать. До эксперимента на Лайм-стрит следователи считали, что угарный газ распространяется во время пожара очень быстро, но на самом деле до флэшовера уровень содержания угарного газа за пределами термального облака и даже под облаком может оставаться весьма незначительным. К тому времени, как пожар достиг флэшовера, Уиллингэм успел выбежать во двор.

Васкес сфотографировал пожарище, и Херст имел возможность посмотреть снимки, запечатлевшие «огненный след». Но сколько он ни всматривался, так и не обнаружил (в отличие от Васкеса) трех очагов возгорания. Фогг потом говорил мне, что он тоже видел один след и по этому поводу спорил с Васкесом, однако ни обвинение, ни защита ни разу не спросили его мнения.

Разобрав по пунктам все двадцать с лишним улик, собранных Фоггом и Васкесом, Херст пришел к выводу, что некоторой достоверностью обладает лишь одна, а именно лабораторный тест, который подтвердил присутствие уайт-спирита на пороге. Но почему же — если поджог действительно имел место — уайт-спирит обнаружился только в этом месте?

Согласно предложенной Фоггом и Васкесом реконструкции преступления, Уиллингэм разлил горючую жидкость в детской и коридоре. В этих помещениях взяли на анализ множество образцов, не обошли вниманием ни одну из «капель и лужиц», но — ничего не обнаружили. Джексон говорил мне, что остался в недоумении: «как же они так и не получили» положительных результатов анализов?

С другой стороны, Херсту казалось маловероятным, чтобы Уиллингэм облил горючей жидкостью порог — ведь его снаружи дома могли увидеть соседи.

Ученый начал просматривать другие документы и наткнулся на фотографию крыльца, сделанную до пожара, — ее приобщили к делу. На ней удалось разглядеть маленький угольный гриль. Показания свидетелей в суде также подтверждали, что на крыльце стоял и гриль, и контейнер с горючей жидкостью и что гриль и контейнер сгорели, когда пламя вырвалось на крыльцо. Когда же на пожарище явился Васкес, гриль уже убрали, как и многое другое, при расчистке места происшествия. Хотя в своем отчете Васкес и упоминал о емкости с горючей жидкостью, о гриле там не было ни слова. На суде он настаивал: ему никто не говорил о том, где находился гриль.

Другие официальные лица знали, что гриль стоял на крыльце, но не придавали этому значения, и только Херст был уверен, что наконец-то разгадал загадку: когда пожарные заливали крыльцо, вода, скорее всего, размыла по крыльцу горючую жидкость из лопнувшего от жара контейнера.

Точно определить причину пожара, не побывав на месте происшествия, было невозможно, но все данные, по мнению Херста, указывали на случайный характер возгорания: по всей вероятности, пожар был вызван неисправностью обогревателя или электропроводки. Именно поэтому так и не установили мотив преступления: преступления попросту не было.

Херст пришел к выводу: не было поджога, и человек, который потерял троих детей и провел двенадцать лет в тюрьме, будет казнен без вины исключительно «благодаря лженауке». Нужно было торопиться, и Херст напечатал свое заключение с такой поспешностью, что не успел даже исправить в нем опечатки.


«Я реалист, я не увлекаюсь фантазиями», — сказал как-то Уиллингэм Элизабет Джилберт, когда речь в очередной раз зашла о возможности (или невозможности) доказать его невиновность. Но в феврале 2004 года приговоренный вопреки самому себе начал надеяться. Херст уже сумел оправдать десять или даже больше человек, напрасно обвиненных в поджоге. Он сумел опровергнуть заключение экспертов по делу приятеля Уиллингэма, Эрнеста Уиллиса, который тоже сидел в камере смертников и чье дело удивительно напоминало дело Уиллингэма. «Я словно вновь рассматривал то же самое дело, — говорил потом Херст. — Только имена поменять, все остальное совпадало».

В заключении по делу Уиллиса Херст писал: нет «ни одного материального доказательства… в пользу версии поджога». Второй специалист, нанятый Ори Уайтом, новым окружным прокурором, к которому перешло дело Уиллиса, согласился с выводами Херста, и после семнадцати лет, проведенных в камере смертника, Уиллис вышел на свободу.

— Я не выпускаю убийц, — заявил Уайт по этому поводу. — Будь Уиллис виновен, я бы сейчас разбирал его дело и в любом случае пригласил бы в эксперты Херста — это блестящий специалист.

Уайт отметил, что система едва не убила невинного человека, но «его не казнили, и я благодарю за это Бога», подытожил он.

13 февраля, за четыре дня до казни Уиллингэма, приговоренному позвонил его адвокат Ривз. Он сообщил, что пятнадцать членов Комитета по помилованию и досрочному освобождению, в который направлялись все прошения о пересмотре дела, собрались и, рассмотрев отчет Херста, приняли окончательное решение.

— Какое же? — спросил Уиллингэм.

— Мне очень жаль, — ответил Ривз. — Они отклонили ходатайство.

Члены комитета отказали Уиллингэму в помиловании или отсрочке единогласно. Причины такого решения Ривз не знал: все обсуждения комитета проводятся втайне и его члены не обязаны никому отчетом. Более того, члены комитета не были обязаны пересматривать дело Уиллингэма, от них не требуется даже личное присутствие на обсуждении, и зачастую они посылают свое решение факсом — «смертный приговор по факсу».

С 1976 по 2004 год, когда Уиллингэм подавал свои прошения о пересмотре дела, в штате Техас лишь один раз был помилован смертник. Один из судей апелляционного суда Техаса назвал систему апелляций и помилования «юридической фикцией».

— Члены комитета ни разу не пригласили меня на слушания, не задали мне ни единого вопроса, — возмущался Ривз.

Правозащитники из проекта «Невинность» получили на основании закона о свободном доступе к информации все имевшиеся в офисе губернатора и в распоряжении комитета записи, относящиеся к докладу Херста.

— Судя по документам, они этот доклад получили, но ни в той ни в другой конторе никто не обратил на него внимания, не оценил его значение, не предложил официальным лицам рассмотреть его, — говорит Барри Шек. — Очевидно, и губернатору, и Комитету по помилованию и досрочному освобождению было попросту наплевать на экспертизу.

Лафайет Коллинз, состоявший в то время в комитете, объяснял мне, каким образом принимается решение:

— Мы ведь не решаем, виновен-невиновен. Мы не пересматриваем судебное решение. Мы просто проверяем, все ли в порядке по процедуре и чтобы не было совсем уж вопиющих ошибок.

И хотя, по словам Лафайета Коллинза, правила предусматривали возможность дополнительных слушаний при вновь открывшихся важных обстоятельствах, при нем «дополнительные слушания не проводились ни разу».

— Неужели членам комитета не показалось, что доклад Херста вскрыл именно «вопиющие ошибки» следствия? — поинтересовался я, но и на это у Лафайета нашелся ответ:

— Каких только отчетов мы не получаем, но у нас нет своих специалистов, чтобы оценить их.

Элвин Шоу, также служивший в то время в комитете, заявил, что в этом деле «ничего не настораживало», и сердито добавил:

— И вообще тут говорить не о чем.

Херст назвал поведение членов комитета «безответственным и бессовестным».

Ривз надеялся еще выпросить тридцатидневную отсрочку у губернатора Перри, но Уиллингэм тем временем писал завещание и последние распоряжения. Стейси он написал раньше, просил у нее прощения за то, что не сумел быть ей хорошим мужем, и благодарил за все, что она дала ему в жизни, в особенности за их трех дочерей:

«Я все еще слышу голос Эмбер, как она прикольно говорила «Чувяк!», как говорила «Дай я тебя обниму», и я все еще чувствую ручки Кармон и Кэмерон, которые гладят меня по лицу». Он выразил надежду: «Однажды, не знаю как, но как-нибудь правда обнаружится и мое имя будет очищено».

Он спросил Стейси, не согласится ли она установить его могильную плиту возле могилы детей. Стейси, которая поначалу твердо верила в невиновность своего мужа, незадолго до казни впервые заглянула в материалы дела. О заключении Херста она ничего не знала, и эти материалы убедили ее в том, что Уиллингэм виновен. Поэтому она отказалась исполнить его желание, заявив репортеру: «Он отнял у меня детей!»

Элизабет Джилберт, наоборот, просила прощения у Уиллингэма — ей казалось, что она сделала для него не все возможное. Еще до того, как ему отказали в помиловании, она предупреждала, что не может дать ему ничего кроме дружбы, и Уиллингэм с радостью принял это предложение. Он писал, что ему достаточно «быть хоть малой частью твоей жизни и, уходя, знать, что я все-таки соприкоснулся с другим сердцем, что кто-то будет меня помнить, когда я уйду. Тебе не за что просить прощения», — добавил он и попросил Элизабет присутствовать при казни, чтобы помочь ему справиться.

В назначенный для казни день, 17 февраля, родители Уиллингэма и еще кое-кто из родственников собрались в приемной тюрьмы. Приговоренного по-прежнему отделяло от них стекло из плексигласа. «Как бы я хотел обнять вас обоих, — писал Уиллингэм родителям. — Маму я всегда обнимал, а вот папу — слишком редко».

Оглядывая собравшихся, Уиллингэм вновь и вновь спрашивал, где же Элизабет. Он не знал, что незадолго до этого дня Элизабет Джилберт попала в аварию: она ехала домой из магазина, и другой автомобиль, проехав на красный свет, врезался в ее машину.

Как-то раз Уиллингэм предложил своей приятельнице просидеть целый день в кухне, никуда не выходя, чтобы хотя бы отчасти почувствовать на своей шкуре положение заключенного в тюрьме, но Элизабет все время уклонялась от этого сомнительного удовольствия. Теперь она была полностью парализована.

Из реанимации Элизабет попыталась связаться с Уиллингэмом, но ей это не удалось. Позднее дочь прочла ей письмо Уиллингэма: он прощался с ней и напоследок пытался высказать, как много она значила для него. Он даже стихи написал: «Хочешь узреть красоту, какой никогда не видала? Закрой глаза, открой свой разум, и мы начнем все сначала».

Джилберт провела несколько лет в больнице, и постепенно врачам удалось восстановить подвижность в руках и в теле выше пояса. Она говорила:

— Я думала, что пытаюсь спасти Уиллингэма, но в итоге он спас меня, он дал мне силы перенести все это. Наступит время, когда я снова смогу ходить, и я знаю: это все потому, что Уиллингэм подал мне пример мужества.

Уиллингэм заказал последний обед и в четыре часа дня 17 февраля всласть поел: три свиных ребрышка-барбекю, две порции луковых колец, жареная окра, три говяжьи энчилады с сыром и два куска лимонного пирога с кремом. Ему уже сообщили, что в последней отсрочке губернатор Перри отказал. (Представитель губернатора заявил: «Губернатор принял решение, основываясь на фактической стороне дела».) Родители Уиллингэма не могли сдержать слез.

— Не грусти, мамочка, — сказал Уиллингэм. — Еще пятьдесят пять минут, и я буду свободен. Отправлюсь к моим деткам.

Прежде он признавался родителям, что в одной важной детали насчет пожара он солгал: он так и не проник в детскую. «Я не хотел, чтобы люди считали меня трусом», — пояснил он. Херст хорошо понимал его.

— Люди, не пережившие пожар, обычно не понимают, почему те, кто смог спастись сам, не помогли другим, — говорил он мне. — Эти люди просто никогда не имели дела с огнем.

Охранник сказал Уиллингэму, что время пришло. Заключенный лег: он не желал сам идти на казнь или как-то участвовать в этом процессе, так что его пришлось перенести в камеру в два с половиной метра на три. Стены камеры были окрашены в зеленый цвет, в центре, где раньше красовался электрический стул, теперь стояла накрытая простыней каталка. Охранники уложили Уиллингэма на каталку, пристегнули его кожаными ремнями, затянули пряжки на груди, руках и ногах. Каждый выполнял одну определенную функцию, чтобы ответственность за прекращение чужой жизни ложилась на всех.

Уиллингэм попросил родных уйти из коридора и не смотреть на казнь, но с каталки ему было видно, что Стейси осталась и наблюдает. Охранник нажал на пульт, и в вены приговоренного потек барбитурат-пентотал (содиум-тиопентал). Затем ввели другое лекарство, панкуроний-бромид — он парализует диафрагму и тем самым отключает дыхание. И наконец третье — хлористый калий, от которого в 6.20 вечера сердце Уиллингэма остановилось. В свидетельстве о смерти причина была названа честно: «Умерщвление».

Когда смерть была установлена, родителям Уиллингэма впервые за десять с лишним лет разрешили дотронуться до тела сына, поцеловать его. Следуя указаниям покойного, они его кремировали и втайне рассыпали часть праха над могилами его детей. Он завещал родителям: «Пожалуйста, не переставайте бороться за мое оправдание».

В декабре 2004 года посыпались вопросы по поводу обоснованности вынесенного Уиллингэму приговора. Корреспонденты чикагской «Трибюн», Морис Поссли и Стив Миллз, опубликовали серию статей об изъянах следственной экспертизы, а узнав о существовании отчета Херста, обратились к трем другим экспертам по поджогам (среди них был и Джон Лентини) с просьбой в очередной раз перепроверить результаты следствия. Все три эксперта согласились с выводами Херста.

Два года спустя проект «Невинность» поручил Лентини и еще троим признанным специалистам провести независимое расследование дела Уиллингэма. Комиссия экспертов пришла к единодушному мнению: «все улики», указывавшие на поджог, «оказались научно несостоятельными».

В 2005 году Техас создал правительственную комиссию для расследования предполагаемых ошибок и недобросовестностей судебной экспертизы. В первую очередь комиссия рассмотрела дела Уиллингэма и Уиллиса. В середине августа приглашенный этой комиссией известный специалист по поджогам Крэг Бейлер завершил расследование. Выводы были ошеломляющими: Бейлер утверждал, что следователи по делу Уиллингэма не располагали научной базой для установления факта поджога, они игнорировали все противоречившие их первоначальной версии факты, понятия не имели о явлении флэшовера и о динамике распространения огня, полагались на устаревшие рассуждения и даже не попытались проверить вероятность случайного возгорания или какие-либо другие причины. По мнению Бейлера, подход Васкеса был лишен «элементарной логики» и больше «напоминал мистику или психологические домыслы». В разговоре со мной Бейлер зашел еще дальше и сказал, что этот метод расследования нарушал «не только нынешние стандарты, но даже те, что были приняты в ту пору».

Сейчас комиссия рассматривает выводы Бейлера и собирается в следующем году опубликовать собственный отчет. Некоторые юристы уже забеспокоились, не слишком ли жестко оценивает комиссия надежность научной экспертизы, но, быть может, именно теперь Техасу представляется шанс первым из штатов признать официально, что современная юридическая система такова, что «приговорила к смертной казни юридически и фактически невиновного человека».

Перед тем как Уиллингэму сделали смертельный укол, он спросил, имеет ли он право на последнее слово, и, получив разрешение, сказал:

— Я хочу повторить лишь одно: я — невиновен. Я просидел двенадцать лет в тюрьме за преступление, которого не совершал, и теперь приговорен за него к смерти. Из праха я вышел и в прах свой обращаюсь.


Сентябрь 2009


За несколько дней до того, как государственная комиссия по судебной экспертизе собиралась заслушать доклад доктора Крэга Бейлера о его выводах в связи с делом Уиллингэма, губернатор Рик Перри отправил в отставку бессменного председателя комиссии и двух ее членов. Перри утверждал, что срок пребывания этих чиновников в должности закончился и что это была «обычная ротация состава». Но уволенный председатель, Сэм Бэссет, который незадолго до того как раз был утвержден в должности на новый срок, подтвердил свое желание остаться и заявил хьюстонской «Кроникл», что из штаб-квартиры губернатора он «получал предупреждения насчет проводимого расследования».

Хамелеон Множество жизней Фредерика Бурдена

3 мая 2005 года во Франции какой-то человек позвонил по горячей линии, служащей для сообщений о пропавших и подвергшихся насилию детях. Он — турист, сообщил этот человек, и, проезжая через Ортез поблизости от Западных Пиренеев, видел там на железнодорожной станции пятнадцатилетнего мальчика — одного и явно испуганного. Звонок с тем же сообщением поступил и по другой горячей линии, а вскоре и сам мальчик добрался до местного отделения социальной защиты детей.

Невысокий и худенький, с бледной кожей и дрожащими руками, нижняя часть лица закутана шарфом, глаз толком не разглядеть из-под козырька бейсболки. Денег и вещей у подростка при себе не было, но имелся мобильный телефон и удостоверение личности на имя Франсиско Эрнандеса Фернандеса, родившегося 13 декабря 1989 года в Качересе (Испания). Мальчик казался напуганным и поначалу отмалчивался, но постепенно из него удалось вытащить основные сведения: его родители и младший брат погибли в автокатастрофе, сам он пролежал несколько дней в коме, а когда пришел в себя, его отправили жить к дяде. Тот дурно с ним обращался, поэтому он удрал во Францию, откуда родом была его мать.

Франсиско поместили в приют Сен-Винсент-де-Поль в соседнем городе По. В этом учреждении содержалось около тридцати мальчиков и девочек, или брошенных родителями, или изъятых из неблагополучных семей. Приют представлял собой старинное обветшавшее каменное здание, на крыше которого находилось изваяние святого Винсента, держащего на руках ребенка.

Франсиско предоставили отдельную комнату. Он очень обрадовался возможности переодеться и вымыться в одиночестве, поскольку, как он пояснил, после аварии все его тело изуродовано ожогами и шрамами.

Паренька определили в коллеж Жана Моне, где училось примерно четыреста детей, по большей части из бедных районов и неблагополучных семей. У коллежа была репутация сурового заведения; впрочем, кое в чем новенькому пошли навстречу: хотя ученикам запрещалось надевать головные уборы, директриса Клэр Шадурн сделала исключение для Франсиско и разрешила ему носить его бейсболку — прикрывать шрамы на голове, чтобы его не дразнили.

Как и многие другие социальные работники и педагоги, Клэр Шадурн, за плечами у которой было более тридцати лет преподавательского стажа, чувствовала щемящую жалость к этому пареньку, казавшемуся таким несчастным, и старалась по возможности его защитить. Он выглядел как типичный глубоко травмированный подросток. Говорил тихим голосом, глядя себе под ноги, и отшатывался в испуге, если кто-то пытался дотронуться до него. Он ни за что не хотел переодеваться в присутствии кого бы то ни было, даже членов своей же спортивной команды, отказывался от медицинского осмотра.

Понемногу Франсиско привык и прижился. Он начал общаться с другими ребятами на переменах и даже отвечать на уроках. Поскольку в школу он поступил уже под конец учебного года, преподаватель по литературе поручил другому мальчику, Рафаэлю Пессоа де Альмейде, подтянуть новенького, но вскоре роли переменились и, наоборот, Франсиско начал помогал Рафаэлю. Рафаэль только удивлялся: «Надо же, какой способный, как быстро он учится».

Как-то раз после занятий Рафаэль пригласил Франсиско покататься на коньках, после чего они окончательно сдружились, играли в видеоигры и даже делились семейными секретами. Например, Рафаэль признался, что иногда раздражается на младшего брата, но Франсиско сказал ему, что и сам иногда плохо обращался со своим младшим братом и теперь, когда уже ничего не поправишь, очень об этом жалеет. «Старайся любить брата, быть с ним поближе», — посоветовал он.

Однажды Рафаэль взял попользоваться мобильник Франсиско и был очень удивлен, обнаружив, что его приятель заблокировал доступ к контактам и списку звонков. Получив от Рафаэля обратно свой телефон, Франсиско показал ему фотографию на дисплее: мальчик помоложе, точная копия Франсиско.

— Мой брат, — коротко пояснил он.

Франсиско быстро завоевал популярность среди учеников своими разнообразными способностями: к примеру, он разбирался в музыке, знал американский сленг. Кроме того, он умел как-то ловко улаживать конфликты между враждующими группировками школьников.

— Ученики его любили, — подтверждал учитель. — Я бы сказал, он обладал некой харизмой.

Учительница музыки, отбиравшая ребят для самодеятельности, предложила и Франсиско попробовать.

Парень вручил преподавателю диск с музыкой и отошел в дальний угол комнаты. Потом, дождавшись вступления, лихо сдвинул набекрень бейсболку и пустился в пляс под песню Майкла Джексона. Он в точности повторял движения поп-звезды, извиваясь всем телом в такт его песне: «Ты не поверишь, ты не поймешь, ты не поймаешь меня, я недоступен». Все так рты и поразевали.

— Он был не просто похож, — вспоминала потом учительница музыки. — Он превратился в Майкла Джексона.

А вскоре на уроке информатики Франсиско показал Рафаэлю в Интернете изображение маленькой рептилии с длинным высунутым языком.

— Кто это? — удивился Рафаэль.

— Хамелеон, — ответил Франсиско.

8 июля в кабинет директора ворвалась взволнованная завуч и объявила, что накануне вечером видела по телевизору передачу о самом известном мошеннике, обладающем даром перевоплощения, — о Фредерике Бурдене, тридцатилетием французе, который многократно выдавал себя за подростка.

— Богом клянусь, Франсиско Эрнандес Фернандес — точная копия этого Бурдена, — восклицала завуч.

Но Шадурн никак не могла поверить: неужели ее воспитаннику тридцать лет? Да некоторые учителя в школе были моложе. Она тут же задала в Интернете поиск на слова «Фредерик Бурден», и открылись сотни ссылок о «короле всех мошенников» и «мастере перевоплощений», который, словно сказочный Питер Пэн, отказывался взрослеть. На фотографии Бурден и впрямь походил на Франсиско — тот же выпирающий подбородок и такие же редкие передние зубы. Шадурн позвонила в полицию.

— Вы уверены, что это он? — спросил полицейский.

— Полной уверенности у меня нет, но все это как-то странно…

Приехали полицейские. Шадурн послала секретаря в класс за Франсиско. Едва он переступил порог директорского кабинета, как полицейские грубо схватили его. Директор запаниковала: что, если столь жестокому обращению подвергся беззащитный сирота? Но в тот момент, когда на Бурдена надевали наручники, с него слетела бейсболка: никаких шрамов на голове не было, а волосы уже редели.

— Мне нужен адвокат, — заявил арестованный; голос его сразу сделался ниже — голосом мужчины.

В полицейском участке он признался, что действительно его имя Фредерик Бурден и что за последние пятнадцать лет он перевоплощался в десятки человек более чем в пятнадцати странах, говорящих на пяти языках.

В газетах писали даже, что он изображал укротителя тигров и священника, но на самом деле Бурден почти всегда играл одну и ту же роль: брошенного или обиженного ребенка. С необычайным искусством он приноравливался к этой роли, даже менял внешность — постоянно ликвидировал отрастающие бороду и усы, худел, менял походку и даже повадки.

«Я могу стать тем, кем захочу», — утверждал он. В 2004 году, когда он в Гренобле прикидывался четырнадцатилетним мальчиком-французом, по поручению властей его обследовал врач и подтвердил, что это действительно подросток. Капитан полиции в По отмечал:

— Говоря по-испански, он превращался в испанца, переходил на французский — и становился французом.

Клэр Шадурн отзывалась о нем не без восхищения:

— Конечно, он лгал, но какой актер!

Год из года Бурден проникал в приюты, в сиротские дома, в приемные семьи, в старшие классы школ и в детские больницы. В разных обличьях он исходил Испанию, Германию, Бельгию, Англию, Ирландию, Италию, Люксембург, Швейцарию, Боснию, Португалию, Австрию, Словакию, Францию, Швецию, Данию и даже Америку. Госдепартамент США опубликовал предупреждение, назвав его «исключительно ловким человеком», выдающим себя за несчастного ребенка, чтобы «завоевать симпатию»; французский прокурор высказался о нем так: это «потрясающий фокусник, чья извращенность может сравниться лишь с его изобретательностью». Сам Бурден называл себя «манипулятором»: «Я — манипулятор… Мое призвание — манипулировать людьми».

В По начали очередное расследование, чтобы понять, с какой целью тридцатилетний мужчина выдавал себя за сироту-подростка. Не обнаружилось ничего — ни сексуальной патологии, ни финансовых мотивов.

— За двадцать два года работы мне ни разу не попадалось подобное дело, — рассказывал мне следователь Эрик Морель. — Обычно мошеннику нужны деньги, но цель этого типа заключалась лишь в моральном удовлетворении.

На правом предплечье Бурдена красовалась татуировка сатéléоп nantais — «хамелеон из Нанта».


— Мистер Гранн. — Бурден любезно протянул мне руку.

Мы встретились с ним осенним утром в центре По. На этот раз он выглядел вполне взрослым мужчиной, даже синева проступала на его небритых щеках. Одет он был несколько вызывающе: белые брюки, белая рубашка, клетчатый жилет, белые ботинки, синий шелковый галстук-бабочка и пижонская шляпа. Только щелочка между передними зубами напоминала о навеки исчезнувшем Франсиско Эрнандесе Фернандесе. После того как его разоблачили в По, Бурден перебрался в деревню в Пиренеях в сорока километрах от города.

— Хотелось удрать от всей этой шумихи, — пояснил он.

Как и в прежних случаях, суд не мог подобрать для Бурдена статью закона и соответствующее наказание. Его действия не подпадали под уголовное законодательство. Психиатры признали его здоровым. В конце концов Бурдену предъявили обвинение в использовании подложных документов и приговорили к шести месяцам условно.

Местный репортер Ксавьер Сота рассказал мне, что после этого Бурден время от времени появлялся в По каждый раз в новом обличье. То он «примерял» усы, то бородку, то коротко стриг волосы, а потом вдруг отпускал их до плеч. Иногда он одевался как рэпер, в другой раз — как бизнесмен.

— Он как будто искал для себя новую роль, — рассуждал Сота.

Мы с Бурденом присели на скамью возле железнодорожной станции. Сыпал мелкий дождь. Мимо проехала машина, чуть притормозила, и парочка, опустив окно, уставилась на нас. Я слышал, как один пассажир сказал другому:

— Хамелеон!

— Во Франции я сделался знаменит, — вздохнул Бурден. — Чересчур знаменит.

Во время разговора взгляд его больших темных глаз не отрывался от меня. Он меня как будто оценивал.

К моему изумлению, Бурден заранее выяснил, где я работаю и где работал прежде, где родился, как зовут мою жену, он знал даже, кто мои брат и сестра.

— Предпочитаю иметь представление, с кем имею дело, — скромно пояснил он.

Уж он-то хорошо знал, как легко обмануть доверчивого собеседника, и принимал меры, чтобы самому не стать жертвой обмана. «Я никому не доверяю», — твердил он.

Его считали «профессиональным лжецом», однако, решившись рассказать мне свою биографию, он не упускал ни одной детали.

— Ничего не выдумывайте, не делайте из меня другого человека, — настаивал он. — Моя история хороша и сама по себе, без прикрас.

Я знал, что Бурден вырос в окрестностях Нанта, и я спросил его насчет татуировки. С какой стати человек, стремившийся отделаться от прежней своей личности, оставил ее след на своем собственном теле? Бурден потер руку в том месте, где была надпись «хамелеон из Нанта», и пообещал:

— Я расскажу вам всю правду.


Прежде чем стать Бенджамином Кентом, Микеланджело Мартини и всеми другими, за кого он себя выдавал, прежде чем сделаться сыном английского судьи или итальянского дипломата, он был попросту Фредерик Пьер Бурден, внебрачный сын Гислен Бурден, бедной восемнадцатилетней девушки, родившей своего первенца в пригороде Парижа 13 июня 1974 года.

В официальной анкете Фредерика в графе «отец» стоит X, то есть отец неизвестен. Но Гислен, принявшая меня в своем маленьком деревенском домике на западе Франции, призналась, что этот X был двадцатипятилетний иммигрант из Алжира по имени Каси, с которым она вместе работала на фабрике по производству маргарина. Она помнила только имя, а фамилию алжирца так и не узнала. Когда она забеременела, выяснилось, что Каси уже женат, поэтому Гислен бросила работу и уехала, не признавшись ему, что ждет от него ребенка.

До двух с половиной лет мать растила Фредерика сама. «Он ничем не отличался от других детей, совершенно обычный ребенок», — вспоминала она. Затем ее родители обратились в органы опеки. Один из родственников пояснил:

— Она любила выпить и потанцевать, задерживалась допоздна. Ребенок ей был ни к чему.

Гислен пыталась отстоять свои права: мол, она уже и работу на фабрике получила, и вполне справляется с ребенком, но судья постановил передать Фредерика на воспитание дедушке с бабушкой. Спустя много лет Гислен написала Фредерику письмо с такими словами: «Ты мой сын, а они отняли тебя у меня. Они сделали все, чтобы разлучить нас, и мы стали чужими друг другу».

Фредерик говорил, что его мать отчаянно нуждалась во внимании. При их нечастых свиданиях она прикидывалась больной, умирающей. «Она пугала меня, и это доставляло ей удовольствие», — вспоминал он. От таких обвинений Гислен открещивалась, но признавалась, что однажды в присутствии сына покушалась на самоубийство и тот кинулся звать на помощь.

Когда Фредерику исполнилось пять, дед и бабушка перевезли его в Мушамп, деревушку к юго-востоку от Нанта. Сын алжирца, безотцовщина, одетый в обноски из католического благотворительного фонда, в деревне был изгоем, поэтому, когда пошел в школу, принялся сочинять и рассказывать о себе невероятные истории. Он выдумывал, будто его отец «британский тайный агент» и потому не живет с семьей. Один из учителей начальной школы, Ивон Бургейль, запомнил Бурдена как мальчика не по годам развитого и умевшего завоевывать симпатию. Он был наделен необыкновенным воображением, в особенности зрительным, рисовал потрясающие комиксы.

— У него была удивительная способность устанавливать контакт с людьми, привязывать их к себе, — рассказывал Бургейль.

Но тогда же учитель стал подмечать в нем и признаки душевного расстройства. Однажды Фредерик заявил бабушке с дедушкой, будто к нему приставал сосед, но в сплоченной деревенской общине, где все знали друг друга, никто даже и не подумал обратить внимание на подобные выдумки.

На одном из рисунков Фредерик изобразил себя тонущим в реке. Он вел себя все хуже, паясничал в классе, начал воровать у соседей. В двенадцать лет его отправили в Ле-Грезильер — частное учебное заведение в Нанте.

Там его «маленькие драмы», как назвал выдумки Бурдена один из учителей, сделались более изощренными. Он то и дело прикидывался человеком, потерявшим память, заблудившимся на улице. В 1990 году, когда Фредерику исполнилось шестнадцать, его принудительно перевели в другую школу, но вскоре он оттуда сбежал. Автостопом добрался до Парижа, и там, изголодавшийся, напуганный, впервые попытался разыграть другую личность: обратился к полицейскому и заявил, что он потерявшийся подросток родом из Англии, Джимми Сейл.

— Я мечтал, чтобы меня отправили в Англию, мне всегда казалось, что вот там жизнь так жизнь, — рассказывал он.

Но полицейские быстро убедились, что мальчишка не знает почти ни слова по-английски, его обман разоблачили и вернули парня в интернат. После этого Фредерик стал разрабатывать свою «технику» (его собственное выражение) и пустился странствовать по Европе, меняя приемные семьи и сиротские дома в поисках «идеального приюта».

В 1991 году его подобрали на вокзале в Лангре, Франция. Он притворился больным, и его поместили в детскую больницу в Сент-Дизье. В медицинской карте записано: «Неизвестно, кто он и откуда». Он отвечал на вопросы только письменно, назвался Фредериком Кассисом — обыграв имя своего отца, Каси. Лечащий врач Фредерика, Жан-Поль Миланезе, обратился к судье по социальной защите несовершеннолетних: «У нас в больнице находится убежавший из дома подросток, который отказывается рассказывать о себе и желает полностью порвать со своей прошлой жизнью». На листке бумаги Бурден написал свою единственную просьбу: «Дом и школа, больше ничего не надо».

Однако через несколько месяцев, когда врачи все-таки попытались выяснить его прошлое, Бурден сознался в обмане и выписался из больницы. «Лучше уж уйти самому, чем дожидаться, пока тебя вышвырнут», — рассуждал он.

Вообще, в своей «карьере» Бурден часто добровольно сознавался в мошенничестве: очевидно, сама игра, всеобщее внимание и изумление служили для него источником удовлетворения.

13 июня 1992 года (к тому времени он сыграл роли уже более дюжины вымышленных детей и подростков) Бурден отпраздновал восемнадцатилетие и по закону сделался совершеннолетним.

— Большую часть жизни я провел в интернатах и приемных семьях, и вдруг мне говорят: «Все, выметайся», — рассказывал он. — Как мог я вдруг стать кем-то таким, кого я представить себе не мог?

В ноябре 1993 года он решил изобразить немого подростка и улегся посреди улицы французского города Оша. Его подобрал пожарный и опять отвез в больницу. Местная газета «Депеш дю миди» опубликовала статью о найденыше, задав вопрос: «Немой подросток… Откуда он пришел?» На следующий день газета поместила продолжение под заголовком: «Немой подросток, явившийся из ниоткуда, так и не назвал себя».

Из больницы Бурден сбежал, но вскоре попался поблизости от города: он вновь попытался разыграть тот же трюк, но на этот раз был разоблачен и назвал свое подлинное имя. К тому времени Фредерик успел уже многому научиться. «Немой из Оша говорит на четырех языках!» — сообщила «Депеш дю миди».

По мере того как Бурден учился принимать все новые личины, он старался окончательно уничтожить в себе прежнего Бурдена. Однажды мэру Мушампа позвонили якобы из «немецкой полиции» с сообщением, будто тело Бурдена найдено в Мюнхене. Печальное известие сообщили матери Фредерика. «Мое сердце будто остановилось», — вспоминала она. Родственники Бурдена ждали доставки гроба, но покойник так и не прибыл.

— Фредерик устроил свой очередной жестокий розыгрыш, — сказала мать.

К середине 90-х за Бурденом тянулся уже изрядный хвост ложных показаний в полиции и перед магистратами, к его поискам подключился Интерпол. Не остались его «подвиги» не замеченными прессой и телевидением. В 1995 году продюсеры популярного французского телешоу под названием «Возможно все» пригласили Фредерика на передачу. Когда Бурден, бледный, совсем юный на вид, вышел на сцену, ведущий программы обратился к публике с провокационным вопросом: «Как зовут этого мальчика — Мишель, Юрген, Кевин или Педро? Сколько ему лет — тринадцать, четырнадцать, пятнадцать?»

На вопрос о мотивах его поведения Бурден в очередной раз повторил, что хотел лишь найти любовь и семью. Он всегда прибегал к этому оправданию и потому, в отличие от большинства мошенников, вызывал у обманутых им людей не столько гнев, сколько сочувствие. Правда, его мать трактовала поступки сына не столь снисходительно и по поводу его объяснений отзывалась так: «Он хочет лишь оправдаться».

На руководителей программы «Возможно все» история Бурдена произвела такое впечатление, что они предложили ему работу, но он вскоре ушел от них и, по выражению одного из продюсеров, занялся созданием новых «внутренних превращений».

Кое-кто находил в поступках Бурдена даже некий экзистенциальный смысл; один из его поклонников во Франции создал веб-сайт, посвященный оборотню, и прославлял его как «актера, творящего жизнь по собственному замыслу, апостола нового учения об индивидуальности и идентичности».


В одной из бесед со мной Бурден подробно описал, каким образом он превращал себя в ребенка. Подражая мошенникам из кинофильмов, например из знаменитого фильма «Поймай меня, если сможешь», он хотел довести свою способность к перевоплощениям до уровня «искусства». По словам Бурдена, он начинал с того, что представлял себе парня, которого собирался изобразить, затем тщательно выстраивал все подробности его биографии — культурную среду, семью, привычки, даже бессознательные манеры и жесты.

«Суть в том, чтобы лгать не во всем, — пояснял Бурден, — иначе сам запутаешься». Он придерживался принципов «чем проще, тем лучше» и «умелому лжецу правда только на пользу». При выборе имен он предпочитал те, которые имели бы для него некий личный смысл, пробуждали ассоциации — таким условиям отвечала фамилия «Кассис», образованная от имени отца. «Уж свое имя-то забывать никак не годится», — усмехался он.

Свою деятельность Бурден сравнивал с работой шпиона: меняется оболочка, а «суть» человека остается прежней. При таком подходе ему было гораздо проще водить за нос простодушных и даже не очень простодушных людей, а главное — он как бы сохранял «ядро» своей личности и даже какое-то самоуважение. «Жесток я бывал, но не собирался превращаться в чудовище», — подчеркивал он.

Придумав себе очередную личность, Фредерик принимался за подготовку: тщательно выщипывал брови, запасался кремом для эпиляции. В роли подростка он предпочитал носить мешковатые штаны и рубашки с длинными рукавами, в которых прятались кисти рук, — так он казался более хрупким, маленьким. Загримировавшись и нарядившись соответствующим образом, Фредерик становился перед зеркалом и спрашивал себя, увидят ли все в нем того, за кого он хочет себя выдать. «Главное — не лгать себе самому» — таков был еще один принцип этого великого мошенника.

Для того чтобы войти в роль, Фредерику требовалось отыскать некие внутренние точки соприкосновения с очередным своим персонажем — прием, хорошо известный в актерской среде.

— Все мне твердили: «Почему бы тебе не стать актером?» — похвастался передо мной Фредерик. — Я мог бы стать прекрасным актером, не хуже Арнольда Шварценеггера или Сильвестра Сталлоне, вот только я не хочу никого изображать, я хочу быть кем-то.

Еще одна хитрость: чтобы стать кем-то в реальном мире, Фредерик Бурден старался заранее убедить местные власти в подлинном существовании своего вымышленного персонажа. Он часто поступал так же, как в Ортезе: звонил «взрослым» голосом на горячую линию и сообщал о подростке, находящемся в опасности. Естественно, никто не склонен был подвергать чересчур суровому допросу ребенка, оказавшегося в тяжелом положении, а если кто-то и замечал, что Бурден выглядит чересчур взрослым для того возраста, который он указывал, «подросток» и не спорил. «Любой тинейджер мечтает выглядеть старше, — пояснял он. — Я принимал это за комплимент».

Своим хитроумием Бурден гордился, однако не заносился и признавал истину, которая известна любому мошеннику, хотя большинство из них не желает высказывать ее вслух: в сущности, обманывать людей не так уж сложно. Такие люди, как Бурден, легко подмечают слабости своего собеседника — тщеславие, алчность, одиночество — и умело пользуются этим, чтобы внушить к себе доверие. Задним числом в большинстве «идеальных афер» обнаруживаются такие логические ошибки и даже абсурд, что становится даже неловко за поддавшихся на обман людей.

Бурден по большей части старался использовать лучшие стороны человека — его готовность сочувствовать и делать добро. Он и сам это подтвердил:

— Никому и в голову не придет, чтобы несчастный, страдающий ребенок мог солгать.

Далее Бурден рассказал мне, как в октябре 1997 года он оказался в приюте для подростков в Линаресе, в Испании. Судья по делам несовершеннолетних, которая вела его дело, потребовала, чтобы он представил доказательства своей личности и возраста, в противном случае она собиралась взять у него отпечатки пальцев и передать их в Интерпол. Бурден прекрасно знал, что в полиции давно имеются его отпечатки пальцев и другие сведения о нем и что, если в нем узнают совершеннолетнего человека с криминальным прошлым, его ждет тюрьма. Из этого испанского приюта он уже однажды попытался сбежать, но был пойман, и теперь персонал не спускал с него глаз. И тогда Бурден совершил нечто выходящее за пределы нормального человеческого воображения — тут уж он, пожалуй, мог превратиться в «монстра», чего он, по его словам, ни за что не хотел. Он не стал придумывать себе очередную личину, но присвоил чужую — личность шестнадцатилетнего мальчика из Техаса, числившегося в списках пропавших детей. Бурдену тогда исполнилось уже двадцать три года, и ему предстояло убедить испанские власти в том, что он американский подросток. Более того, ему необходимо было убедить родственников пропавшего мальчика в том, что он их сын, брат и внук.


По словам Бурдена, план сам собой зародился в его мозгу во время бессонной ночи: если он проведет судью и его примут за американца, его отпустят. Утром Бурден попросил разрешения воспользоваться телефоном в офисе приюта и позвонил оттуда в Национальный центр пропавших и подвергшихся насилию детей в Александрии, штат Виргиния: он искал новую маску. Обратившись к служащей центра по-английски (он довольно основательно освоил язык за время своих путешествий), Бурден назвался Ионатаном Дюреаном, директором приюта в Линаресе, и сообщил, что в приюте появился напуганный подросток, который отказывается назвать свое имя, но говорит по-английски с американским акцентом. Он описал самого себя — невысокого роста, худой, выдающийся подбородок, темные волосы, щель между передними зубами — и поинтересовался, не числится ли похожий ребенок в списках разыскиваемых детей.

Женщина из Национального центра перебрала картотеку и ответила, что это может быть Николас Баркли, пропавший в Сан-Антонио 13 июня 1994 года в возрасте 13 лет. Согласно заявлению родственников, в последний раз Баркли был одет в «белую футболку, лиловые штаны, черные кеды и у него был с собой розовый рюкзак». Дюреан-Бурден довольно скептическим тоном сказал, что особых надежд не питает, но, возможно, центр мог бы предоставить дополнительную информацию по этому Баркли. Служащая пообещала немедленно отправить факсом основные документы по делу Баркли, а все остальное выслать по почте. Бурден продиктовал ей номер того самого факса, которым ему разрешили воспользоваться, положил трубку и стал ждать. Выглянул осторожно за дверь, проверить, не идет ли кто. В коридоре было темно и тихо; где-то вдалеке слышались шаги.

Но вот уже принтер печатает — печать бледная, большую часть текста не разобрать, но фотография вышла неплохо. Сходство с пропавшим мальчиком показалось Бурдену достаточным. «У меня получится», — решил он, перезвонил в американский Центр пропавших детей и заявил доверчивой служащей:

— У меня прекрасные новости! Николас Баркли стоит прямо тут, возле меня.

Женщина обрадовалась и попросила «директора» позвонить в полицейский участок Сан-Антонио следователю, который вел дело об исчезновении Николаса.

Бурден в очередной раз сменил маску — теперь он превратился в испанского полицейского, — позвонил американскому «коллеге» и, пользуясь только что полученной информацией, включая «розовый рюкзак», заявил, что пропавший подросток найден. Полицейский на том конце провода пообещал связаться с ФБР и посольством США в Мадриде. Пожалуй, это было уже чересчур, однако давать задний ход было поздно.

На следующий день в приюте в Линаресе Бурден ухитрился перехватить бандероль из американского Национального центра, занимающегося пропавшими и подвергшимися насилию детьми, адресованную Ионатану Дюреану. Он вскрыл конверт: внутри оказалось то же объявление об исчезновении Николаса Баркли, но уже с четко напечатанным текстом и цветной фотографией. Мальчик на фотографии был невысокого роста, светлокожий, голубоглазый, очень светлый шатен, почти русый. В объявлении перечислялись особые приметы, в том числе татуировка в виде креста между большим и указательным пальцами правой руки.

Посмотрев на фотографию, Бурден пришел в отчаяние. «Мне конец!» — решил он. И дело было не только в отсутствии татуировки: Бурден был совсем другой масти, чем тот парень, у него были темные волосы и карие глаза.

Для начала он сжег объявление, висевшее во дворе приюта, затем поспешил в ванную и достаточно ловко перекрасил волосы. Приятель согласился сделать ему временную татуировку с помощью иголки и обыкновенных чернил. Но как быть с цветом глаз? Бурден лихорадочно пытался изобрести сюжет, который объяснил бы перемены в его внешности: так, допустим, его похитила мафия, занимающаяся детской проституцией. Его переправили в Европу, там пытали, насиловали, проводили на нем жестокие эксперименты… Допустим, на это можно списать изменение цвета радужной оболочки: похитители вводили ему какое-то вещество в глаза. Техасский акцент можно было утратить за три года неволи — ему запрещали говорить по-английски…

И вот однажды, когда охранник зазевался, «Николас Баркли» ускользнул из дома, где он содержался, и тут только узнал, что находится в Испании. Все превращалось в невероятный сюжет, нарушавший основное правило Бурдена «чем проще, тем лучше», но деваться было некуда. Он вернулся в офис приюта. Вскоре там зазвонил телефон, и вновь Бурден снял трубку. Звонила сводная сестра Николаса Баркли, она была намного старше брата, ей уже исполнился тридцать один год.

— Господи, Ники, неужели это ты? — всхлипывала в трубку Кэри Гибсон.

Он растерялся, не знал, что отвечать. Откашлялся и кое-как промямлил:

— Да, это я.

Затем трубку взяла мать Николаса, Беверли. Это была простоватая женщина. Много лет она работала в ночную смену в «Данкин донат» в Сан-Антонио, семь дней в неделю без выходных. С отцом Николаса она в браке не состояла и растила мальчика с помощью своих старших детей, Кэри и Джейсона. С отцом Кэри и Джейсона она развелась, но сохранила полученную в браке фамилию Доллархайд.

Эта женщина много лет пыталась побороть героиновую зависимость, и ей это удалось, когда Николас подрастал. Однако, лишившись младшего сына, она снова подсела на наркотики и теперь перешла на метадон. Тем не менее Кэри не считала Беверли плохой матерью.

— Для наркоманки она была на редкость собранной, социально адаптированной. Мы никогда не оставались без еды, жили в приличной квартире, у нас были хорошие вещи.

Чтобы жизнь не превратилась в хаос, Беверли строго придерживалась раз навсегда установленного режима: с 10 вечера до 5 утра работала, продавая пончики, затем заходила в «Мейк Май Дей Лонж» сыграть партию на бильярде и выпить пивка, а вернувшись домой, укладывалась спать.

Выглядела она не слишком привлекательно — побитая жизнью женщина с сиплым от курения голосом. Но друзья ценили ее за доброту и щедрость. Закончив ночную смену, Беверли отвозила оставшиеся пончики в приют для бездомных.

И вот теперь она, прижав к уху трубку, слышит голос сына, который просит поскорее забрать его домой. Она мне потом рассказывала: «Я онемела, меня прямо-таки сшибло с ног».

Кэри была замужем и растила двух собственных детей, но когда у Беверли начинались проблемы с наркотиками, заботы о младших также ложились на ее плечи. Мать и Джейсон так и не оправились после исчезновения Николаса, и Кэри ни о чем так не мечтала, как о воссоединении семьи, чтобы все стало по-прежнему. Она вызвалась поехать в Испанию за братом, и компания, в которой она работала, оплатила ей дорожные расходы.

Через несколько дней Кэри появилась в приюте в сопровождении представителя американского посольства. Бурден заперся в комнате и не хотел выходить. Задним числом он готов был согласиться, что поступил не лучшим образом, но тогда моральные соображения беспокоили его меньше всего. Нацепив солнечные очки и шляпу и обмотав пол-лица шарфом, он выполз наконец на белый свет в полной уверенности, что Кэри сразу же разоблачит его. Но молодая женщина подбежала к нему и крепко обняла. Кэри была идеальной жертвой для мошенника.

— Моя дочь — добрейшее на свете существо, ею так легко манипулировать, — вздыхала Беверли.

За пределы Соединенных Штатов Беверли выезжала разве что в Тихуану, об Испании ничего не знала, в акцентах не разбиралась. После исчезновения Николаса она часто смотрела телепрограммы о похищенных детях и была готова к самому неожиданному и страшному.

На Кэри же давило бремя ответственности: мало того что компания оплатила ее поездку, семья надеялась, что она вернется домой с их ненаглядным Николасом. И вот, хотя Бурден называл ее «Кэри», а не «сестрицей», как Николас, хотя в его английской речи явственно слышался французский акцент, Кэри ни на минуту не усомнилась в том, что перед ней ее брат. Тем более все нестыковки «Николас» мог списать на годы мучений. И нос его — точная копия носа дядюшки Пэта; и татуировка с крестом на том же месте, что у Николаса, и он все-все знал про «свою» семью, о каждом из родных спросил поименно.

— Он сразу покорил мое сердце, я хотела ему верить, — вспоминала Кэри.

Она показала Бурдену семейные фотографии, и тот всех «узнал»: вот мама, вот единоутробный брат, а вот и дедушка. Ни американские власти, ни испанские не задали никаких вопросов, стоило только Кэри узнать брата. Николас пропадал три года и, ко всеобщей радости, нашелся. ФБР не привыкло относиться с подозрением к пропавшим и найденным детям.

Позднее представитель агентства говорил мне, что случая, подобного делу Бурдена, у них никогда прежде не было. Кэри присягнула перед испанскими властями в том, что этот мальчик — ее брат и гражданин США. Ему в ускоренном порядке выдали американский паспорт, и уже на следующий день он летел в Сан-Антонио.

Поначалу Бурден размяк и принялся мечтать о том, что у него теперь будет «настоящая семья». Но уже на полпути ему, по выражению Кэри, «поплохело», он дрожал и заливался потом. Она попыталась успокоить «брата», но тот знай твердил, что самолет непременно разобьется. Потом уж он признавался, что мечтал об авиакатастрофе, не видя иного выхода из созданной им же самим безнадежной ситуации.

18 октября 1997 года самолет приземлился на территории США; все родные Николаса ждали его в аэропорту. По фотографиям, которые Кэри захватила с собой в Испанию, Бурден узнал всех: Беверли, мать Николаса; Брайана Гибсона, тогдашнего мужа Кэри; Коди, четырнадцатилетнего сына Брайана и Кэри, и их десятилетнюю дочь Шантель.

На семейной встрече отсутствовал только сводный брат Николаса Джейсон — он жил в Сан-Антонио и проходил там программу излечения от наркотической зависимости. Друг семьи заснял радостное свидание: Бурден, весь закутанный, шляпа надвинута на лоб, карие глаза скрыты за солнечными очками, на руках перчатки — самодельная татуировка успела поблекнуть. Мошенник был уверен, что родственники Николаса тут же его линчуют, а они кинулись обнимать его, приговаривая, как по нему стосковались.

— Мы все прямо чуть не рехнулись от переживаний, — вспоминал потом Коди.

Только мать Николаса держалась в стороне. «Она почему-то не возбудилась», — рассказывала мне Шантель. Вела себя совсем не так, как следовало бы матери, «которая только что обрела сына».

Неужели Беверли разгадала его? Бурден занервничал, но наконец мать все-таки тоже обняла его, все уселись в «линкольн» Кэри и поехали в «Макдоналдс» за чизбургерами и картофелем фри. Встреча прошла успешно.

— Он сел между нашей мамой и моим сыном, — рассказывала Кэри, — и говорил, как соскучился по школе, про Джейсона спрашивал, когда же, мол, они увидятся с братом.

На семейном совете постановили, что жить мальчик будет не с матерью, а с Кэри и Брайаном.

— Я работала по ночам и боялась оставлять его одного, — пояснила Беверли.

Кэри и Брайан повезли «Николаса» в свой трейлер в безлюдной лесистой местности Спринг-Бранч, в шестидесяти километрах к северу от Сан-Антонио. Бурден все время глядел в окно, проезжая по грязной, избитой дороге мимо брошенных ржавых грузовиков, бетонных построек, бродячих собак, с лаем бросавшихся на проезжавшие машины.

— У нас там не было ни Интернета, ничего такого, — рассказывал Коди. — Чтобы подключиться, нужно было ехать в Сан-Антонио, не ближе.

Тесный трейлер не очень-то соответствовал американской мечте Бурдена, которой он столько раз любовался в кино. Ему пришлось жить в одной комнате с Коди, спать на полу на пенном матрасе. Работы у него было по горло: чтобы действительно «стать» Николасом и прижиться в семье, ему требовалось собрать как можно больше информации, и Бурден принялся умело выпытывать любые подробности. Он листал альбомы с фотографиями, смотрел видеозаписи семейных праздников, а порой даже тайком залезал в ящики с документами и письмами. Стоило ему заполучить какие-то полезные сведения от кого-то из членов семьи, он тут же пересказывал их другому родственнику, выдавая это за собственные воспоминания. Так, в разговоре он как-то «припомнил» случай, когда столкнул Коди с дерева и Брайан, его отец, страшно разозлился на него.

— Он знал этот случай. — Коди и поныне изумляется тому, как много Бурден успел разузнать о его семье.

Беверли подметила, что Бурден предпочитает смотреть телевизор стоя на коленках — так обычно устраивался и Николас. Члены семьи говорили мне, что порой Бурден держался более отчужденно, чем прежний Николас, иногда в его речи прорывался непривычный акцент, однако они все это списывали на три года ужасных мучений в руках похитителей.

Бурден все более вживался в роль Николаса. Настолько, что ему это даже начинало казаться какой-то мистикой. Оба они принадлежали к небогатым и неблагополучным семьям; Николас почти не общался с отцом — тот долгое время и не подозревал, что ребенок от него. Мальчик рос одиноким и вспыльчивым; ему недоставало внимания. В школе он то и дело наживал неприятности. Как-то раз Николас украл пару кедов, его уличили, и мать пригрозила поместить его в исправительное заведение.

— Я не могла справиться с ним, — твердила Беверли. — Мне не удавалось его контролировать.

С детства Николас был ярым поклонником Майкла Джексона, собирал все его записи и даже приобрел красную кожаную куртку, как у Джексона в клипе «Триллер».

Беверли замечала, как быстро «Николас» адаптируется. Он поступил в старший класс школы, ежедневно выполнял домашние задания и отчитывал Коди, если «племянник» ленился. В свободное время мальчики играли, а по вечерам вся семья усаживалась смотреть телевизор. Каждый раз, когда в гости приезжала Беверли, «Николас» горячо обнимал ее: «Привет, ма!» По воскресеньям иногда все вместе ходили в церковь.

— Он был такой милый, — вздыхает Шантель. — Всех нас любил.

Как-то раз Кэри взяла камеру, чтобы заснять «брата» с другими членами семьи, и спросила, как ему нравится запись.

— Так здорово снова быть дома, с родными! — откликнулся он.


Вскоре после того, как Бурден поселился в своем новом доме, 1 ноября того же года, частный детектив Чарли Паркер сидел в своей конторе в Сан-Антонио. Это была настоящая контора сыщика: со всех сторон Паркера окружали его любимые «игрушки» — микрокамеры, без которых он не мог обходиться в работе. Одна камера пряталась в оправе очков, другая — в авторучке, третья — в руле велосипеда. Стену украшала одна из наиболее удачных фотографий, сделанных «за работой»: замужняя женщина и ее любовник выглядывают из окна съемной квартиры. Паркер, получивший деньги от супруга изменницы, именовал эту фотографию «банковским чеком».

Зазвонил телефон. К Паркеру обратился телеведущий популярного шоу «Прямым текстом» — он прослышал о чудесном возвращении шестнадцатилетнего подростка и хотел нанять Паркера для расследования обстоятельств похищения. Детектив подумал и согласился взяться за это дело.

Паркеру в ту пору вскоре должно уже было стукнуть шестьдесят. Хриплый, с седой шевелюрой, словно прямиком явившийся из дешевых боевиков. Он купил себе ярко-красную «тойоту» и поддразнивал друзей: «Неплохо для старика, что скажете?» Он издавна мечтал сделаться частным детективом, но свое заветное желание смог осуществить лишь недавно, а до того тридцать лет торговал строительными материалами.

В 1994 году Паркер познакомился в Сан-Антонио с супружеской парой, чью тридцатилетнюю дочь изнасиловали и зарезали. Дело осталось нераскрытым, и Паркер, увлекшись, стал заниматься им по вечерам, каждый день после работы. Он выяснил, что по соседству от жертвы поселился досрочно выпущенный из тюрьмы убийца, сел подозреваемому «на хвост» и вечерами и ночами следил за его домом из своего белого фургона, нацепив инфракрасные очки ночного видения. Вскоре этот человек был арестован и уличен в преступлении.

Теперь уж Паркера ничто не могло остановить. Он организовал «клуб убийств» для расследования подобных случаев. Членами клуба состояли психолог из университета, юрист и кухарка из ресторана быстрого питания. За считаные месяцы клубу удалось собрать улики, с помощью которых был пойман и осужден летчик, задушивший четырнадцатилетнюю девочку. В 1995 году Паркер оформил лицензию частного детектива, и с жизнью торговца строительными материалами было покончено навсегда.

Поговорив с менеджером телепрограммы, Паркер отправился на встречу с Николасом Баркли и 6 ноября в сопровождении съемочной группы подкатил к трейлеру Кэри и Брайана. Семья отнюдь не пришла в восторг. Кэри отказалась от интервью.

— Я не публичный человек, — сказала она.

Однако Бурден, который к тому времени прожил в Америке около трех недель, согласился поговорить.

— В то время я больше всего жаждал привлечь к себе внимание, — пояснял он позже. — Это была непреодолимая психологическая потребность. Теперь я не стал бы этого делать.

Паркер стоял чуть в стороне, внимательно прислушиваясь к тому, как молодой человек излагает интервьюеру свою историю.

— Холодный как огурец. — Это образное техасское выражение точно передает ощущения Паркера от той сцены. — Ни глаз не потупит, ни жеста лишнего не сделает. Мимика, жесты — ноль.

Единственное, на что обратил внимание Паркер, — это необычный акцент. В доме Паркер обнаружил фотографию Николаса Баркли в более юном возрасте и все поглядывал то на нее, то на теперешнего Баркли, пытаясь сообразить, что же тут не сходится. Ему приходилось где-то читать, что форма ушной раковины у каждого человека столь же индивидуальна, как и отпечатки пальцев. Припомнив это, Паркер шепнул оператору на ухо:

— Сними его уши крупным планом. Как можно ближе.

Фотографию мальчика Паркер потихоньку сунул себе в карман и после съемок отправился в свою контору, чтобы сканировать фото в компьютер и сравнить его с кадрами видеосъемки. Он выделил на снимке и на кадрах, полученных от оператора, ушные раковины и принялся скрупулезно их изучать. «Сходство имеется, но до полного совпадения далеко», — пришел он к выводу.

После этого Паркер обзвонил нескольких окулистов и каждому задал один и тот же вопрос: можно ли с помощью инъекций изменить цвет глаз с голубого на коричневый? Врачи единодушно отвечали, что такое невозможно. Далее Паркер позвонил специалисту по диалектам из Университета Тринити (Сан-Антонио) и выяснил, что даже после трехлетнего плена по возвращении в родную среду привычный акцент быстро восстанавливается.

Тогда Паркер решил поделиться своими подозрениями с властями, но к тому времени полиция Сан-Антонио уже вынесла вердикт: «Мальчик, именующий себя Николасом Баркли, несомненно является Николасом Баркли».

Но Паркеру не давала покоя мысль, что самозванец, проникший в семью Николаса, может оказаться опасным. Он решил позвонить Беверли и сообщить ей все, что ему стало известно. Он припоминает, как повторял в трубку снова и снова:

— Мэм, это не он. Это не он.

— То есть как это не он? — спросила Беверли.

Паркер рассказал про глаза, уши и акцент, а закончив разговор, отметил в деле: «Родственники обеспокоены, однако продолжают считать его Николасом».

Через несколько дней Паркеру позвонил рассерженный Бурден. Сам Бурден позже отрицал, что звонил, но в «деле», которое завел Паркер, осталась запись разговора. Звонивший кричал в трубку: «Ты кто такой?!» Когда Паркер заявил, что считает его самозванцем, а не Николасом Баркли, его собеседник взорвался:

— Иммиграционные власти признали меня! Родные признали меня!

На этом Паркер готов был поставить точку. Он сообщил о своих подозрениях властям, а контракт с телевидением был выполнен. У него хватало и других дел. В конце концов, если уж мать признала в парне своего сына… Однако этот странный акцент, французский или даже арабско-французский… Если это и впрямь какой-то самозванец из Франции, зачем ему понадобилось внедряться в глухую техасскую провинцию, поселиться в трейлере?

— Богом клянусь, я боялся, что он террорист, — говорит Паркер.

Тем временем Беверли сняла скромную квартирку в трущобах Сан-Антонио, и сын регулярно навещал ее там. Паркер принялся следить за ним во время этих визитов.

— Я ждал, когда он выйдет, — вспоминал Паркер. — Он выходил, шел оттуда пешком на остановку, в ушах наушники, и знай себе приплясывает, как Майкл Джексон.


Играть роль Бурдену становилось все труднее. Жизнь с Кэри и Беверли вызывала у него, как он говорил, «клаустрофобию». Ему гораздо больше нравилось просто бродить в одиночестве по улицам.

— Я не привык жить в семье, — пояснял он. — Я не был готов к этому.

Однажды Кэри достала с антресолей картонный ящик и торжественно вручила его «брату». Там хранились вещи Николаса — бейсбольные карточки, которые он собирал, записи, некоторые сувениры и письма. Бурден неуверенно вынимал один предмет за другим, пока не наткнулся на письмо от одной из подружек Николаса. Он прочел его и понял: «Этот мальчик — не я. Он другой».

Через два месяца жизни в Соединенных Штатах психика Бурдена начала буквально «разваливаться». Он страдал резкими перепадами настроения, перестал общаться, «выключился», по выражению Коди; стал прогуливать занятия, особенно после того, как кто-то из ребят обратил внимание на его акцент и стал дразнить его «скандинавом»; за прогулы его временно отчислили из школы.

В декабре Бурден, взяв без разрешения автомобиль Брайана и Кэри, отправился в Оклахому, открыл все окна и запустил на полную громкость песню Майкла Джексона «Крик»: «Я устал от вранья, / отвратительна ложь… Пожалейте меня/. Я так не могу». Его остановили за превышение скорости. Беверли, Кэри и Брайан примчались в полицейский участок и забрали «Николаса» домой.

Настоящая мать Бурдена, Гислен, в эти дни удостоилась от него телефонного звонка. Несмотря на все раздоры с ней, он, по-видимому, все еще тосковал по матери. Однажды он написал ей письмо: «Я не могу тебя потерять… Исчезнешь ты, исчезну и я».

Он признался матери, что живет в Техасе с женщиной, которая принимает его за родного сына. Гислен пришла в ярость и бросила трубку.

Перед Рождеством Бурден заперся в ванной и принялся внимательно изучать свое лицо — карие глаза, отрастающие корни темных волос. Он схватил бритву и принялся уродовать себя. Его доставили в местную психиатрическую больницу. Однако через несколько дней врачи сочли его состояние стабильным, и он вернулся в трейлер к Кэри.

Но он не находил себе места: постоянно думал о том, что же стряслось с настоящим Николасом Баркли. Позднее Бурден записал в свой блокнот: «Когда борешься с чудовищами, будь осторожнее, не то сам превратишься в одно из них». Он даже стихи написал: «Дни мои — призраки, лишь тень надежды. По-настоящему я не жил, я ничего не сделал».

Та же мысль о настоящем Николасе беспокоила и Паркера. Перед тем как пропасть, Николас жил с матерью в одноэтажном домике в Сан-Антонио. Его единоутробный брат Джейсон — ему в ту пору исполнилось двадцать четыре года — недавно тоже переехал к Беверли, после того как пожил какое-то время у родственников в Юте.

Джейсон был крепкий, мускулистый парень с темными вьющимися волосами до плеч. Обычно из заднего кармана джинсов у него торчала расческа. На теле и лице Джейсона виднелись шрамы от ожогов: в тринадцать лет он имел глупость закурить в то время, как заливал бензин в газонокосилку, — и вспыхнул. Из-за этих шрамов, по свидетельству Кэри, «Джейсон боялся, что никогда не сумеет познакомиться с девушкой и на всю жизнь останется один». Парень любил поигрывать на гитаре композиции группы «Линерд Скинерд», неплохо рисовал, набрасывал портреты друзей. Хотя дальше средней школы Джейсон не пошел, он был неглуп. В то же время он был наркоман, как и его мать, периодически «подсаживался» на кокаин, случались у него и запои. Его терзали свои «демоны», как называла это Кэри.

13 июня 1994 года Беверли и Джейсон заявили в полицию, что за три дня до того Николас отправился играть в баскетбол, а после игры позвонил домой из автомата и попросил заехать за ним. Мать спала, трубку взял Джейсон и велел брату идти домой пешком. До дома Николас так и не дошел. Поскольку незадолго до того у Николаса с Беверли вышла серьезная размолвка из-за украденных кедов и мать грозила отправить его в исправительную школу, в полиции поначалу решили, что мальчик попросту сбежал. Странно было только, что он не захватил с собой ни денег, ни каких-либо вещей.

Одна подробность в полицейском отчете насторожила Паркера: после исчезновения Николаса в доме Беверли не раз вновь вспыхивали скандалы. 12 июля Беверли даже вызвала полицию, но, когда группа прибыла по вызову, женщина сказала, что уже все в порядке. Джейсон объяснил, что мать «напилась и орала на него из-за того, что младший сбежал».

Несколько недель спустя Беверли вновь обратилась с жалобой на «семейное насилие». Прибывший на место полицейский доложил, что Беверли и Джейсон просто «спорили». Тем не менее Джейсону рекомендовали на время съехать. Он послушался, но затем вернулся, а 25 сентября в полицию поступил новый вызов — теперь уже от Джейсона. Он заявил, что его младший брат вернулся и пытался взломать дверь в гараж, но убежал, когда заметил Джейсона. Дежурный полисмен отрапортовал, что «проверил местность», но Николаса «не обнаружил».

Джейсон тем временем вел себя все более странно и вызывающе. Вскоре его даже арестовали за сопротивление полицейскому, после чего Беверли выгнала старшего сына из дома. Коди рассказывал мне, что исчезновение Николаса «плохо сказалось на Джейсоне. Он снова начал употреблять наркотики и даже перешел на героин». Шантель думала, что Джейсон чувствует себя «очень виноватым», поскольку в тот день отказался заехать за братом.

В конце 1996 года Джейсон лег в реабилитационный центр и прошел курс отвыкания от наркотиков. После курса он остался работать в принадлежащем центру бюро по ландшафтному дизайну.

А вскоре неизвестно откуда вынырнул Бурден, «пропавший братец». Бурден не знал, почему Джейсон не приехал встретить его в аэропорт и почему он вообще не приехал повидаться с ним. Лишь спустя месяца полтора, по воспоминаниям самого Бурдена и родственников, Джейсон наконец явился, но, как вспоминал Коди, «держался отчужденно». На людях обнял Бурдена, однако посматривал на него, как показалось и самому Бурдену, с подозрением. Через несколько минут он поманил его за собой. Они вышли, и Джейсон протянул Бурдену цепочку с золотым крестом. Джейсон сказал, что привез ее брату.

— Выглядело так, словно он против воли вынужден ее мне отдать, — говорил потом Бурден.

Джейсон надел цепочку на шею Бурдену, распрощался и больше не приезжал.

— Мне стало ясно: Джейсон знает, что произошло с Николасом, — рассказывал потом Бурден.


История казалась все более запутанной. Власти уже начали сомневаться в правдивости Бурдена. Нэнси Фишер, немолодой агент ФБР, несколько раз допрашивала Бурдена после его приезда в Соединенные Штаты — ей требовалось проверить его показания, будто он был похищен на территории США. И почти сразу же, как говорила мне Нэнси, она «почуяла запах жареного»:

— У него были темные волосы. Он их покрасил— это было видно по уже отросшим корням.

Паркер был знаком с Фишер, и он рассказал ей о своих подозрениях. Фишер не советовала ему вмешиваться в федеральное расследование, но, поскольку они доверяли друг другу, Паркер охотно поделился с агентом той информацией, какую успел добыть. Когда Фишер попыталась выяснить, мог ли кто-нибудь похитить Николаса из «сексуальных побуждений», она наткнулась на странное сопротивление и отказ от сотрудничества со стороны Беверли.

«Что бы это значило?» — гадала Фишер. Быть может, Беверли и другие члены семьи просто решили для себя, что раз их «дорогой мальчик» вернулся к ним, больше они ничего не хотят знать?..

Но так или иначе, агенту ФБР главное было установить личность загадочного незнакомца, так ловко проникшего на территорию Соединенных Штатов.

Фишер прекрасно знала, что цвет глаз изменить невозможно. В ноябре под предлогом психиатрического обследования в связи с сексуальным насилием, которому «Николас» якобы подвергался, находясь в плену у мафии, Фишер отвезла Бурдена к судебному эксперту-психиатру в Хьюстон, и тот на основании анализа поведения и речи Бурдена пришел к заключению, что этот человек родился не в Америке, а во Франции или в Испании.

ФБР представило заключение специалиста Беверли и Кэри, но те стояли на своем: это Николас. Но Фишер подозревала Бурдена в шпионаже, а потому обратилась в ЦРУ. Она сообщила о вероятной угрозе безопасности стране и просила помочь в установлении личности «Николаса».

— ЦРУ отказалось от сотрудничества, — вспоминала она. — Они ответили мне: пока вы не докажете, что он родился в Европе, мы вам ничем не можем помочь.

Тогда Фишер предложила Беверли и Бурдену сдать кровь на анализ ДНК. Оба отказались наотрез, а Беверли еще и сказала: «Как вы смеете сомневаться в моем сыне?» Однако в середине февраля, через четыре месяца после появления Бурдена в США, Фишер получила наконец судебное предписание, обязывавшее все семейство сотрудничать с властями в расследовании.

— Я пришла к ней домой взять анализ крови, — рассказывала Фишер, — а Беверли улеглась на пол и заявила, что не сдвинется с места. «Еще как сдвинетесь», — сказала я ей.

Бурден сохранил благодарность к своей названой матери.

— Она защищала меня, — говорил он. — Она пыталась их остановить.

Помимо анализа крови на ДНК Фишер взяла у Бурдена отпечатки пальцев и послала их в Госдепартамент, чтобы их сверили с базой данных Интерпола.

Кэри, напуганная психической неуравновешенностью самозваного брата в связи с его попыткой изуродовать себе лицо, побоялась оставлять его в трейлере, и Бурден переселился к Беверли.

К этому времени он уже несколько иначе относился к этой семье: ему не давали покоя кое-какие странные детали: например, почему в аэропорту Беверли держалась в стороне и не спешила обнять вернувшегося сына? Почему Джейсон прятался от него полтора месяца и заехал всего один раз?

Бурден рассказывал, что, в отличие от Кэри и Брайана, которые искренне хотели признать его Николасом и закрывали глаза на очевидные противоречия, Беверли обращалась с ним не как с сыном, а, по его словам, скорее как с «привидением». Однажды, когда Бурден жил у «матери», Беверли напилась и стала кричать:

— Бог послал тебя мне в наказание! Кто ты такой? Я тебя не знаю! Зачем ты это делаешь?!

Беверли потом напрочь забыла этот эпизод, а когда ей его пересказали и спросили, что это могло значить, она ответила:

— Наверное, он вывел меня из себя.

Так или иначе, круг смыкался. У властей накапливалось все больше улик против самозванца. Наконец 5 марта 1998 года Беверли позвонила Паркеру и признала, что он был прав: это не ее сын.

На следующее утро Паркер повез Бурдена в кафе побеседовать. После того как они поели, Паркер спросил «Николаса», зачем он огорчает свою «мать». Бурден, который совершенно вымотался за эти пять месяцев непрерывного обмана, взорвался:

— Она мне вовсе не мать, и вам это прекрасно известно!

— Может, скажете мне, кто вы такой?

— Я Фредерик Бурден, и меня разыскивает Интерпол.

Выждав некоторое время, Паркер вышел якобы в туалет, позвонил по сотовому телефону Нэнси Фишер и передал ей эту информацию. Так совпало, что она буквально за минуту до этого получила те же сведения от Интерпола.

— Мы уже выписываем ордер, — предупредила она Паркера. — Проследи, чтобы он не сбежал.

Паркер вернулся к столику и продолжил разговор. Бурден пустился рассказывать о своей бродячей жизни, о том, как он исходил всю Европу вдоль и поперек, и в какой-то момент Паркер почувствовал даже неловкость за то, что собирается выдать этого человека властям.

Но Бурден, который относится к Паркеру (как почти ко всем людям) с презрением, передает детали этого разговора по-своему и отрицает, будто Паркер раскрыл дело, — он, мол, только прикидывается таким проницательным. Похоже, с точки зрения Бурдена, этот частный сыщик влез ему в душу и лишил его самой звездной роли.

Они беседовали около часа, после чего Паркер отвез Бурдена к дому Беверли. В тот момент, когда он высадил Бурдена и собрался отъезжать, Фишер и ее команда схватили самозванца. Он сдался без борьбы. «Наконец-то я снова стал самим собой», — подумал он.

Гораздо более бурно отреагировала Беверли. Она набросилась на Фишер с упреками:

— Что вы так долго копались?!


На допросе Бурден выдвинул предположение, показавшееся не менее фантастическим, чем его реальная история: он подозревал Беверли и Джейсона в причастности к исчезновению Николаса и был уверен, что они с самого начала распознали в нем обманщика.

— Я отличный актер, но не настолько же я хорош, — признавался мне Бурден.

Разумеется, власти не могли принять в качестве улики показания патологического лжеца.

— Он сочиняет одну убедительную ложь за другой. Может быть, один раз из ста он и скажет правду, но как это определить? — вздыхала Фишер.

Однако подозрения Бурдена совпали с мнением властей: Джек Стик, бывший в ту пору государственным обвинителем, а затем избранный в палату представителей штата Техас, вплотную занялся делом Бурдена. Ему, как и Фишер, показалось странным, отчего Беверли сначала сопротивлялась попыткам ФБР расследовать предполагаемое похищение ее сына, а затем покрывала обман Бурдена. Кроме того, они задавались вопросом, почему Беверли сразу не взяла «сына» жить к себе, если она его признала. Кэри говорила Фишер, что мать «чересчур взволнована», но звучало это нелепо.

— Казалось бы, если твой ребенок вернулся к тебе, радоваться надо? — недоумевала Фишер.

Фишер и Стик вспомнили о скандалах, которые начались в доме Беверли после исчезновения Николаса. Они подняли полицейское досье: в нем оказался рапорт, в котором сообщалось, что Беверли кричала на Джейсона и обвиняла его в исчезновении младшего брата. Была еще одна странность: сообщение Джейсона, будто он видел, как Николас пытается взломать дверь в гараж и таким образом проникнуть в дом. Это заявление ничем не подтверждалось, а сделал его Джейсон как раз тогда, когда полиция, по выражению Стика, «начала вынюхивать». Стик и Фишер пришли к выводу, что рассказ Джейсона был чистой воды враньем, имеющим цель подтвердить, будто Николас жив и просто сбежал из дома.

Таким образом, дело о пропавшем ребенке плавно переходило в дело об убийстве.

— Я хотел знать, что случилось с тем парнишкой, — рассказывал Стик.

Вместе с Фишер они собрали улики, подтверждавшие факты домашнего насилия в семье Беверли. Директор и учителя школы, где учился Николас, как выяснилось, неоднократно высказывали такого рода опасения, поскольку мальчик часто ходил весь в синяках. Соседи, в свою очередь, отмечали, что и Николас иногда поднимал руку на мать. Как раз перед его исчезновением этим делом заинтересовались органы опеки.

И вот в один прекрасный день Фишер вызвала Беверли для дачи показаний на детекторе лжи. Кэри посоветовала матери:

— Сделай все, что они хотят от тебя. Пройди тест на детекторе. Ты же не убивала Николаса.

И Беверли последовала совету дочери.

Фишер, сидя перед монитором в соседнем помещении, наблюдала за показаниями детектора. Ключевой вопрос был: знает ли Беверли, где сейчас находится ее сын? На этот вопрос она дважды ответила «нет». Оператор, работавший на детекторе, сказал Фишер, что, по его мнению, Беверли говорит правду. Когда Фишер в этом усомнилась, оператор уточнил: если эта женщина лжет, значит, она принимала наркотики, которые притупляют реакцию.

Сделали перерыв, достаточный, чтобы закончилось действие любого наркотика, в том числе метадона, и повторили тест. На это раз, стоило оператору спросить, известно ли Беверли местопребывание ее сына, аппарат, по словам Фишер, «буквально взбесился», «приборы чуть со стола не слетели». Теперь машина указывала, что Беверли говорит неправду. (Такого рода ложноположительные реакции известны в практике применения детектора лжи, и эксперты оспаривают их надежность.)

Полицейский, работавший на детекторе, сказал Беверли, что она завалила тест, и принялся еще более настойчиво допрашивать ее. Беверли заорала: «Я не обязана это терпеть!» — вскочила и бросилась к дверям.

— Я перехватила ее, — вспоминает Фишер, — и спросила: «Почему вы убегаете?» Она разъярилась и крикнула: «Это все Николас! Он снова заставил меня пройти через этот ад!»

Следующим Фишер вызвала на допрос Джейсона, однако тот не пришел. Когда же он наконец явился — почти через месяц после того, как был арестован Бурден, — «каждое слово пришлось тащить из него буквально клещами», вспоминала Фишер.

Начала она с вопроса, почему он тянул без малого два месяца, прежде чем повидался с самозваным братом. «Я его спросила: «Как же так, твоего брата похитили, он пропадал целых три года и вернулся домой, а тебе вроде как все равно, нет желания увидеться с ним?» Он ответил: «Типа того». Я задала следующий вопрос: «Как тебе показалось: он был похож на твоего брата?» Ответ: «Вроде как». И так далее.

Одним словом, Джейсон замкнулся и отказывался от сотрудничества. В результате у Фишер возникло сильное подозрение, что этот человек причастен к исчезновению своего брата.

Стик думал примерно так же: «Либо Джейсон причастен, либо он располагает информацией о том, что стряслось с мальчиком». Фишер шла еще дальше: она предполагала, что такой информацией располагает и Беверли и что она скрыла преступление, защищая своего старшего сына.

Под конец беседы Джейсон отказался вести дальнейший разговор без адвоката — или пусть его арестуют и предъявят официальное обвинение. Стику и Фишер это связывало руки, однако Паркер, как частный детектив, не обязан был столь формально соблюдать правила. Он продолжал преследовать Джейсона и однажды пошел ва-банк, прямо обвинив молодого человека в убийстве.

— Я думаю, это сделал ты, — так он ему и заявил. — Наверное, ты не собирался и не хотел такое натворить, но ты это сделал.

Джейсон вместо ответа «просто уставился на меня», рассказывал Паркер.

Через несколько недель после того, как Фишер и Стик допрашивали Джейсона, Паркер, проезжая по центру Сан-Антонио, увидел на тротуаре Беверли и предложил подвезти ее. Она села в машину и почти сразу же сказала, что Джейсон несколько дней назад умер от передозировки наркотика. Паркеру было известно, что парень уже больше года не притрагивался к наркотикам, и он спросил Беверли, не было ли это самоубийством.

— Не знаю, — ответила Беверли.

Стик, Фишер и Паркер имели все основания заподозрить, что Джейсон намеренно лишил себя жизни.

Потеряв обоих сыновей, Беверли завязала с наркотиками и переселилась в Спринг-Бранч. Теперь она живет в трейлере и помогает хозяйке этого домика нянчиться с дочерью-инвалидом. Недавно она согласилась поговорить со мной о тех событиях и о подозрениях, которые остались по этому поводу у властей. Сначала Беверли предложила мне приехать для разговора, но потом сказала, что ее хозяйка не желает видеть посторонних, а потому нам лучше поговорить по телефону. Незадолго до этого голосовые связки Беверли пострадали от местного паралича, ее и без того низкий и хриплый голос еще более осип.

На мои вопросы Беверли отвечала откровенно. Она подтвердила, что в аэропорту не спешила обнять «Николаса», потому что он «выглядел как-то не так».

— Если б я послушалась своего внутреннего голоса, я бы сразу все поняла, — сокрушалась Беверли.

Она также призналась, что в тот день, когда ей предстоял тест на детекторе лжи, она принимала наркотики — «скорее всего, героин, а может быть, также метадон».

— Когда они бросили мне в лицо обвинение, я чуть не рехнулась, — сказала она. — Всю жизнь я из кожи вон лезла, чтобы поднять детей. Как я могла сотворить такое с собственным сыном? — Беверли добавила: — И я вовсе не склонна к насилию. Они бы это узнали, если бы удосужились поговорить с моими друзьями, знакомыми… Они действовали наугад, хотели ошеломить меня — авось я в чем-нибудь и признаюсь.

А о самой себе она отзывалась так:

— Лгунья из меня никакая. Я вообще не умею врать так.

Паркер, который издавна привык болтать с Беверли по вечерам, покупая пончики, говорил мне:

— Сам не знаю почему, но эта женщина вызывала у меня невольную симпатию. Вид у нее был такой, будто жизнь отняла у нее все ее силы.

Я спросил Беверли: может быть, это Джейсон сделал что-то с Николасом? Она призадумалась, но ответила, что не верит в это. Да, под действием наркотика Джейсон иногда становился «полным психом, совсем другим человеком, и это было ужасно». Однажды в таком состоянии он даже избил своего отца. Однако, подчеркнула она, всерьез он подсел на героин как раз после исчезновения брата. Лишь в одном Беверли согласилась с данными следствия: она тоже не слишком-то поверила, будто Джейсон еще раз видел Николаса после его исчезновения.

— В это время у Джейсона уже были проблемы, — пояснила она. — Я не верю, что Николас бродил возле дома.

Несколько раз в разговоре я повторял вопрос: как она могла целых пять месяцев уверять себя, будто двадцатитрехлетний француз с крашеными волосами, темными глазами и европейским акцентом и есть ее пропавший сын?

— Мы все время придумывали себе всякие объяснения: мол, он изменился из-за страданий, через которые ему пришлось пройти, и тому подобное, — ответила Беверли.

Они с Кэри всей душой хотели, чтобы Николас вернулся. Сомнения появились у матери только после того, как «сын» переселился к ней.

— Он вел себя как-то по-другому, не как Николас, — вспоминала Беверли. — Я не чувствовала той связи, какая бывает между матерью и сыном. Не чувствовала, и все тут. Я жалела его и готова была полюбить, но не как мать, а примерно так: с этим мальчиком что-то неладно, ему плохо, он несчастен, и ему надо помочь.

Как это ни удивительно, аналогичный случай уже имел место. Этот инцидент вошел в анналы полиции под названием «самого странного дела в истории» и послужил основой для фильма Клинта Иствуда «Подмена» (2008).

Произошло следующее: 10 марта 1928 года в Лос-Анджелесе пропал девятилетний Уолтер Коллинз. Полгода спустя, когда он уже был объявлен в федеральный розыск, а все усилия властей оставались бесплодными, откуда ни возьмись, явился мальчик, назвавшийся Уолтером и уверявший, что его похитили и он бежал от похитителей. Полиция не усомнилась в том, что это и есть Уолтер, друг семьи подтвердил: «слова этого мальчика и его привычки убеждали всякого» в том, что перед ним — тот самый пропавший ребенок. Но когда за сыном приехала мать Кристина, она сразу же усомнилась, что это ее сын. И хотя власти и друзья уговорили ее забрать ребенка домой, через несколько дней она вернулась с ним в полицейский участок, настойчиво повторяя: «Это не мой сын». Позднее, давая показания, Кристина объяснила: «У моего зубы росли по-другому, был другой голос… Уши поменьше».

Полицейские сочли, что исчезновение сына нанесло женщине слишком сильную душевную травму и ее поместили в психиатрическую лечебницу. Но даже тогда она не сдавалась. Капитану полиции Кристина заявила: «Ни одна мать ни с кем не перепутает своего ребенка».

Ее отпустили через неделю, а вскоре обнаружились свидетельства того, что Уолтер погиб от рук серийного убийцы. Мальчик же, выдававший себя за пропавшего, признался, что ему на самом деле одиннадцать лет, он сбежал из своего дома в Айове и решил, как он выразился, что «будет забавно стать кем-то другим».

И в деле Бурдена Фишер осталась в убеждении: «Мать не могла перепутать. Беверли знала, что это не ее сын».

Тем не менее после нескольких месяцев расследования Стик пришел к выводу, что улик для предъявления кому-либо обвинения нет. Власти не могли даже установить факт смерти Николаса. По мнению Стика, вызванная передозировкой героина смерть Джейсона «исключила возможность» узнать, что же на самом деле произошло с Николасом.

9 сентября 1998 года Фредерик Бурден предстал перед судом города Сан-Франциско и признал себя виновным в лжесвидетельстве, а также в присвоении и использовании документов на чужое имя. На этот раз его обычная отговорка — он, мол, ищет любовь и семью — вызвала не сочувствие, а гнев. Перед вынесением приговора давала показания Кэри, которая пережила нервный срыв после ареста «брата». Молодая женщина заявила:

— Он лгал, лгал, все время лгал, и он лжет по сей день, он ни в чем не раскаялся.

Стик обозвал Бурдена «паразитом, гложущим чужую плоть», а судья сравнил то, что натворил Бурден, — дал людям надежду, что их потерянный мальчик вернется к ним, а затем уничтожил эту веру, — ни более ни менее как с убийством.

Единственным человеком, который хоть сколько-нибудь жалел Бурдена, оставалась Беверли. На суде она сказала:

— Мне его жаль. Ведь мы жили с ним, узнали его: этот парень несчастен. Он весь на нервах.

Мне Беверли сказала:

— Если вдуматься: сколько же мужества нужно, чтобы проделать то, что он сделал.

Судья приговорил Бурдена к шести годам заключения — этот срок втрое превышал максимум, который был рекомендован обвинением. В последнем слове Бурден заявил:

— Я прошу прощения у всех людей, которым я причинил боль сейчас и в прошлом. Я бы хотел, чтобы вы мне поверили, но я знаю, что это невозможно.

Встретившись с Бурденом весной 2008 года, я узнал, что в его жизни произошла серьезная перемена — быть может, самая существенная перемена в его жизни. Он женился на француженке по имени Изабель, с которой познакомился двумя годами раньше. Изабель было под тридцать, она была миловидной, изящной, с негромким ласковым голосом и училась на юриста. В детстве она пережила семейное насилие и постоянно смотрела передачи на эту тему. В одной из них она увидела Бурдена, который рассказывал о своих детских травмах. Этот рассказ так тронул Изабель, что она постаралась разыскать Фредерика. Она хотела при встрече спросить его: «Меня интересует: зачем ты это делал, чего искал?»

Сначала Бурден принял это за шутку, за розыгрыш, но все же откликнулся на приглашение Изабель приехать в Париж. Они познакомились и полюбили друг друга. Бурден впервые вступил в реальные отношения с другим человеком.

— Прежде я всегда был как стена, — говорит он. — Как равнодушная, холодная стена.

После года знакомства Фредерик и Изабель зарегистрировали брак 8 августа 2007 года в мэрии небольшой деревушки возле города По. Бурден пригласил на церемонию свою мать и деда, но родственники отказались приехать.

— Никто ему не поверил, — пояснила мать.

К моменту нашей встречи Изабель была уже на восьмом месяце беременности. Чтобы избежать публичности, они переехали в Ле-Манс, в небольшую квартирку в старом каменном здании с деревянными полами и видом на тюрьму.

— Ничего, мне полезно помнить, где я побывал, — говорил Бурден.

В еще не обставленной гостиной стояла коробка с деталями, из которых предстояло собрать детский манеж. Я отметил, что Бурден аккуратно постригся и одевается теперь просто, в джинсы и толстовку. Он нашел работу в телевизионном маркетинге — при его таланте убеждать тут он должен был преуспеть.

— Ага, у меня природный дар, — соглашается Бурден.

Родственники считают его нынешнюю жизнь очередной ролью, обманом, который принесет несчастье и жене, и ребенку.

— Нельзя же притвориться отцом, — говорит дядя Бурдена Жан-Люк Друар. — Поиграть в папочку неделю и пусть даже пол года. Это не роль, это реальность.

А дядя огорченно добавляет:

— Боюсь я за этого ребенка.

Мать Бурдена, Гислен, говорит примерно то же самое: ее сын — «лжец, он никогда не исправится».

Своей многолетней ложью Бурден вполне убедил и своих родственников, и власти в том, что истинная сущность Фредерика Пьера Бурдена — хамелеон.

Стоило ему выйти из тюрьмы (в октябре 2003 года Бурдена депортировали во Францию), он тут же вновь начал изображать пропавших детей. На этот раз он присвоил себе личность четырнадцатилетнего француза Лео Баллея, который восемью годами ранее пропал во время школьного похода. Но тут уж полиция не сплоховала и провела анализ ДНК, сразу же разоблачив самозванца.

Бурдена отправили на собеседование к психиатру, и тот пришел к выводу: «Прогноз чрезвычайно неблагоприятный… Возможность коррекции личности не внушает ни малейшего оптимизма». (Во время тюремного заключения в Америке Бурден изучал психологические тексты и записал в своем дневнике: «Когда психопата уличают в проступках, он может симулировать искреннее сожаление и возбудить в своих обвинителях доверие и надежду на его исправление, однако после неоднократных повторов он неизбежно будет разоблачен».)

Вопреки всем Изабель уверена, что Бурден может измениться.

— Мы вместе уже два года, — говорит она, — и он уже совсем не тот человек.

Пока мы разговаривали, Бурден поглаживал живот Изабель.

— Будь у моего ребенка хоть три руки и три ноги, это не имеет никакого значения, — сказал он вдруг. — Никто не требует от него совершенства. Важно только одно: чтобы этот ребенок чувствовал себя любимым.

На мнение родственников и всех прочих ему наплевать.

— Это моя семья и убежище, — говорит он о жене и будущем ребенке. — Этого у меня никто не отнимет.

Месяц спустя Бурден позвонил мне и сказал, что у них родилась девочка и они с Изабель решили назвать ее Афиной в честь греческой богини.

— Теперь я взаправду отец, — повторил Бурден.

Я спросил его, означает ли это, что он стал другим человеком. Бурден задумался на миг, а затем убежденно ответил:

— Нет, не другим. Это и есть я.


Август 2008

Настоящее преступление Убийство в духе постмодернизма

На юго-западной окраине Польши, вдали от больших городов, русло реки Одер резко поворачивает. Берега здесь поросли густой травой, над ними нависают кроны дубов и сосен. В эти места заглядывают только рыболовы: здесь хорошо ловятся окуни и щуки.

И вот однажды холодным декабрьским утром 2000 года, когда трое друзей забросили удочки и ждали поклевки, один из них вдруг увидел, что в воде недалеко от берега плавает какой-то непонятный предмет. Сначала он подумал, что это бревно, но, подобравшись ближе, понял, что это что-то другое. Он позвал одного из друзей, тот подцепил странный предмет удочкой, подтянул ближе… Это был труп.

Рыболовы позвонили в полицию, наряд прибыл на берег и вытащил из воды тело мужчины. Шея была стянута веревочной петлей, руки связаны за спиной. Конец веревки свободно болтался. Похоже, руки погибшего крепко связали с шеей, так, чтобы при малейшем его движении петля на ней затягивалась все туже. Из-за этого тело несчастного сильно прогнулось назад, но потом, по-видимому, веревку в этом месте кто-то перерезал ножом. Не было сомнений, что произошло жестокое убийство. Из одежды на жертве было только нижнее белье и толстовка, а на теле остались следы пыток.

Патологоанатом не обнаружил в желудке никаких следов пищи. Значит, перед смертью погибший несколько дней голодал. Каким образом он был убит? Сначала предположили, что его задушили и сбросили в реку уже мертвым, но наличие воды в легких указывало, что он был утоплен.

Убитый — высокий, с длинными темными волосами и голубыми глазами — соответствовал описанию тридцатипятилетнего бизнесмена Дариуша Янишевского, жившего примерно в ста километрах от места обнаружения трупа, во Вроцлаве. За три с половиной недели до страшной находки его жена заявила об исчезновении мужа. В последний раз его видели 13 ноября: он выходил из своего маленького рекламного агентства, расположенного в центре Вроцлава.

Полиция вызвала жену Янишевского на опознание, однако у той не хватило духа взглянуть на труп, и вместо нее опознавать покойного пришлось матери Янишевского. Она сразу же узнала сына по длинным волосам и родинке на груди.

Началось широкомасштабное расследование. Водолазы в поисках улик, нацепив акваланги, полезли в ледяную воду. Прочесали соседний лес, допросили десятки знакомых Янишевского, изучили деловую документацию его фирмы — нигде ничего существенного не нашли. Выяснили только, что незадолго до своей гибели Янишевский поссорился с женой, с которой прожил к тому времени около восьми лет. Впрочем, они успели помириться и даже собирались усыновить ребенка, поскольку своих детей у них не было.

Долгов у бизнесмена не обнаружилось, врагов вроде бы не имелось, не значилось за ним и никакого криминального прошлого. Знакомые считали его человеком приятным и мягким. На досуге Дариуш играл на гитаре в рок-ансамбле и сочинял музыку.

— Он никогда даже не дрался, никого не задирал, — говорила жена. — Он был совершенно безобидный человек.

Через полгода безуспешных поисков следствие было приостановлено «за невозможностью установить личность преступника или преступников», как это сформулировал в отчете дознаватель.

Родственники Янишевского повесили большой крест на дубе возле того места, где было найдено тело, и этот крест остался единственным свидетельством «идеального преступления», как полиция окрестила это дело.

Прошло без малого три года. Однажды осенью 2003 года Яцек Вроблевский, тридцативосьмилетний детектив из полицейского управления города Вроцлава, сидя в своем кабинете, открыл сейф, где хранились старые дела, и достал папку с надписью «Янишевский».

Время было позднее, сотрудники отделения уже спешили разойтись по домам. Было слышно, как в длинном коридоре одна за другой хлопают тяжелые деревянные двери. Здание было построено в начале XX века немцами — в то время эта территория еще принадлежала Германии, — и полицейское управление весьма напоминало крепость: здесь были даже подземные тоннели, соединявшие полицию со зданием суда и с тюрьмой на другой стороне улицы.

Вроблевский любил посидеть вечерами за работой. Он даже втиснул в свой кабинет крошечный холодильник и кофейную машину. Стены кабинета были украшены огромными картами Польши и календарями с полуобнаженными дамочками — эти картинки он, впрочем, убирал, если ожидалась инспекция.

Итак, перед паном детективом лежало трехлетней давности дело. Не справившись с ним, местная полиция передала дело в город, тому отделению, где служил Вроблевский. Старое нераскрытое убийство — это был практически безнадежный случай, но именно такие дела притягивали Вроблевского.

Вроблевский был высокий, сутуловатый человек с розовым, довольно полным лицом. У него уже и брюшко наметилось. Форму он не носил, ходил на работу в самых обычных джинсах и рубашке. Он не походил на полицейского, но именно это было ему на руку: люди не опасались его, как обычно опасаются представителей власти.

И он был удачлив, начальство даже шутило: мол, в руках Яцека любое дело раскрывается само собой. Кстати сказать, имени Яцек в английском соответствует Джек, а фамилия детектива происходила от названия маленькой птички — воробья. Вот коллеги и прозвали Яцека Вроблевского «Джек Воробей», насмотревшись на Джонни Деппа в «Пиратах Карибского моря». Вроблевский не обижался, но любил приговаривать: «Я вам не воробей, я — орел».

Закончив в 1984 году среднюю школу, Вроблевский начал искать, как он выражался, «свое место в жизни». Он перепробовал множество профессий: был муниципальным служащим, слесарем, авиамехаником, служил в армии и наконец стал одним из активистов профсоюзного движения «Солидарность», боровшегося с коммунистическим правительством.

В 1994 году, через пять лет после падения коммунистического режима, Яцек поступил на службу в только что реформированную полицию. Жалованье полицейского офицера в Польше было (да и осталось) ничтожным, новобранец получал всего несколько тысяч долларов в год, а Вроблевский успел к тому времени обзавестись женой и двумя детьми. Но зато он наконец-то нашел «свое место в жизни». Вроблевский, как добрый католик, имел устоявшиеся, четкие представления о добре и зле и потому считал хорошим делом ловить преступников. В немногие часы досуга Вроблевский изучал в местном университете психологию — он хотел понять склад ума преступников.

О деле Янишевского Вроблевский слышал и раньше, однако подробности ему были неизвестны. И вот теперь он уселся за стол, чтобы как следует ознакомиться с документами. Он знал, что в нераскрытых делах ключом может послужить какая-нибудь на первый взгляд незначительная улика, хранящаяся в деле, которая по-чему-либо была пропущена следствием.

Он внимательно вчитался в отчет патологоанатома, просмотрел все фотографии с места преступления. Такая жестокость, подумал Вроблевский, может означать, что преступник или преступники имели серьезные счеты с убитым. Кроме того, отсутствие одежды на изувеченном теле Янишевского указывало, что погибшего раздели, возможно, желая его унизить (следов сексуального насилия не было). Жена Янишевского подтвердила, что ее муж всегда носил при себе кредитные карточки, однако карточками преступники не завладели. Выходило, что убийство было совершено не с целью грабежа.

Затем Вроблевский перечитал показания свидетелей. Наиболее полезные сведения предоставила мать Янишевского, работавшая в фирме сына бухгалтером. Она сказала, что в тот самый день, когда ее сын пропал, примерно в 9.30 утра в контору позвонил какой-то мужчина и потребовал к телефону хозяина. У этого человека был срочный заказ на рекламные плакаты. Женщина попыталась уточнить его требования, но заказчик заявил: «С вами я это обсуждать не буду». И снова потребовал к телефону Янишевского. Мать отвечала, что сына сейчас в конторе нет, и дала номер его мобильного. На этом заказчик прервал разговор и повесил трубку, так и не представившись. Голос его мать Янишевского опознать не могла, хотя, как она выразилась, ей показалось, что он говорил, «как профессионал». Во время разговора она слышала какой-то приглушенный шум.

Когда сын появился в конторе, она спросила его, удалось ли клиенту с ним связаться, и Дариуш ответил, что они договорились встретиться днем. Консьержка здания, где находился офис, — она последней видела Янушевского живым — показала, что он вышел из здания около четырех часов дня и уехал на автомобиле, принадлежащем фирме. Это тоже было странно: обычно он ездил на встречи с клиентами на своем собственном «пежо».

Следователи изучили распечатки телефонных разговоров и установили, что звонили из автомата на той же улице, где находился офис Янишевского. Вот поэтому слышался шум проезжающих автомобилей, сообразил Вроблевский. Удалось также установить, что через минуту после окончания разговора с офисом из того же автомата звонили на мобильный телефон Янишевского. Эти звонки могли показаться подозрительными, однако никакой уверенности в том, что звонивший был убийцей, не было. Кроме того, Вроблевскому хотелось бы узнать, сколько в этом деле было участников: высокого, за метр восемьдесят, и весом свыше восьмидесяти килограммов Янишевского не так-то легко было побороть и связать; понадобились бы сообщники и для того, чтобы избавиться от тела.

Консьержка, кроме того, вспомнила, что, когда Янишевский вышел из здания, за ним по пятам вроде бы двинулись двое, однако описать этих подозрительных мужчин она не сумела.

Похищение, думал Вроблевский, было на редкость умело организовано. Тот, кто затеял все это, — а Вроблевский полагал, что это был мужчина, звонивший из автомата, — хорошо представлял себе рабочее расписание Янишевского и знал, как выманить бизнесмена из его конторы и как усадить его в нужный автомобиль.

Вроблевский просмотрел все материалы, пытаясь откопать хоть какие-то зацепки, однако через несколько часов, сдавшись, вернул папку на место в сейф. В следующие дни он доставал папку вновь и вновь, не переставая думать об этом загадочном деле. Наконец ему пришла в голову мысль: мобильный телефон Янишевского пропал. А что, если удастся его отыскать? Конечно, вероятность была невелика, Польша все еще сильно отставала от западноевропейских стран по части высоких технологий. К тому же ограниченное финансирование лишь совсем недавно позволило полиции обзавестись некоторыми средствами для отслеживания мобильных звонков и Интернета.

Тем не менее Вроблевский взялся за поиски пропавшего телефона и попросил о помощи недавно нанятого департаментом полиции специалиста по электронным коммуникациям. После исчезновения Янишевского никто больше не звонил с его номера и на его номер, но имелась другая зацепка: у каждого мобильного телефона есть свой индивидуальный серийный номер. Вроблевский обратился к жене погибшего, и та отыскала документы, где был указан этот номер. К радости Вроблевского, его коллега тут же отыскал телефон под таким номером: он был продан на Аллегро, через интернет-аукцион, спустя четыре дня после исчезновения Янишевского. Продавец зарегистрировался под ником ChrisB[7]. Полиции удалось установить его личность: им оказался тридцатилетний Кристиан Бала, гражданин Польши, писатель.

Казалось невероятным, чтобы преступник, сумевший разработать безукоризненный план убийства, прокололся на такой мелочи — продать телефон жертвы на интернет-аукционе! Вроблевский предположил, что Бала получил этот телефон другим способом — например, купил в магазине подержанных вещей или просто нашел на улице.

К этому времени Бала эмигрировал и успел выпустить книгу под названием «Амок». Вроблевский приобрел этот роман с изображением чудовищного козла на обложке — это был не просто козел, а старинный символ дьявола во плоти. Как и сочинения французского писателя Мишеля Уэльбека, эта книга была порнографической, садистской и довольно жуткой. В роли героя-рассказчика выступал скучающий польский интеллектуал, который в перерывах между философскими размышлениями напивался и занимался беспорядочным сексом.

Вроблевского, любителя исторических сочинений, эта книга шокировала: содержание ее было не только похабным и «декадентским», но еще и злобно антиклерикальным. Кроме того, внимание его привлек один поворот сюжета: главный герой безо всяких на то причин убил свою любовницу. «Что на меня нашло? Какого черта я это сделал?» — недоумевал он сам. К тому же он так хитроумно задумал и совершил преступление, что сумел избежать наказания. Но еще больше насторожил Вроблевского метод убийства. «Я затянул петлю на ее шее», — писал автор.

Было еще одно странное совпадение: героя романа звали Крис — это английское имя соответствовало польскому имени самого автора, а также совпадало с ником Кристиана Балы на интернет-аукционе. Вроблевский принялся перечитывать книгу.


Четырьмя годами ранее, весной 1999 года, Кристиана Балу можно было видеть в одном из кафе Вроцлава в деловом костюме: он снимался в документальном фильме «Молодые деньги» о новой генерации бизнесменов и стремительно складывавшейся в Польше капиталистической системе. Двадцатишестилетнего Балу пригласили участвовать в съемках, поскольку в то время он занимался бизнесом: организовал крупную химчистку, закупив для нее новейшее американское оборудование.

Даже в деловом костюме-тройке Бала с его печальными темными глазами и густой копной темных курчавых волос больше походил на поэта, чем на бизнесмена. Молодой человек был изящен, влюбчив и настолько красив, что приятели даже звали его Амурчиком. Прикуривая одну сигарету от другой, Бала философствовал (он учился на философском факультете и мечтал когда-нибудь вернуться к этому занятию).

— Я не чувствую себя бизнесменом, — признался он интервьюеру. — Я всю жизнь мечтал об академической карьере.

Отличник и медалист, он поступил в университет города Вроцлава и учился там с 1992 года по 1997-й. Он запомнился преподавателям как один из самых блестящих студентов. Накануне экзаменов, когда его товарищи корпели над учебниками, Бала отправлялся на пьянки и гулянки, а на следующий день, растрепанный, дышащий на экзаменаторов перегаром, являлся в университет и без усилий получал высшие баллы.

— Один-единственный раз я решил гульнуть вместе с ним, так на экзамене чуть не сдох, — вспоминал его бывший соученик и близкий друг Лотар Разинский, ставший впоследствии преподавателем философии в одном из высших учебных заведений Вроцлава.

Беата Серочка, бывший преподаватель Балы, подтверждает, что юноша был «ненасытен в учебе и обладал пытливым и мятежным умом».

Бала часто навещал родителей в небольшом городе Чойнове под Вроцлавом и каждый раз привозил с собой огромные стопки книг — полки тянулись вдоль стен коридоров, книгами был забит даже подвал. В ту пору польские университеты только-только избавлялись от многолетнего засилья марксизма, и Балу интересовало совсем другое: система Людвига Витгенштейна, который видел в языке некий вид социальной деятельности. Бала называл Витгенштейна своим учителем. Он также нередко повторял провокационные высказывания Фридриха Ницше: «Фактов не существует, есть только их интерпретации», «истина — это иллюзия, от которой мы забыли избавиться».

Эти мятежные высказывания казались особенно привлекательными после того, как рухнул Советский Союз и началось повальное разоблачение коммунистической идеологии и истории.

— Закат коммунизма — это гибель одного из величайших мегаповествований, — сказал мне в личной беседе Бала, перефразируя высказывание постмодерниста Жана Франсуа Лиотара.

В письме другу по электронной почте Бала призывал его: «Перечитывай Витгенштейна и Ницше — по двадцать раз каждого!»

Отец Кристиана, Станислав, всю жизнь проработавший сначала на стройке, а потом водителем такси («Я простой, необразованный человек», — говорит он о себе), гордился академическими успехами сына, но порой ему хотелось выбросить к черту его книги и заставить сына «поработать вместе с ним в саду». Станислав регулярно отправлялся на заработки во Францию, и летом Кристиан неоднократно ездил вместе с ним, чтобы заработать себе на учебу.

— Он таскал с собой полные чемоданы книг, — рассказывал Станислав. — День напролет работал, а потом всю ночь до света читал. Я уж над ним подшучивал: мол, Францию он тоже изучает по книгам, по сторонам и не смотрит.

Бала всерьез увлекся французским постмодернизмом, идеями Жака Деррида и Мишеля Фуко. В особенности его заинтересовала следующая мысль Деррида: язык слишком нестабилен и неспособен зафиксировать истину; более того — индивидуальность человека также представляет собой податливый и изменчивый продукт языка. Бала написал курсовую работу, посвященную американскому философу Ричарду Рорти, который прославился следующим парадоксом: «Истина — это способность убедить равных себе».

Бала подгонял этих мыслителей под себя, выдергивая по словечку там и тут, перевертывая, даже искажая смысл, пока ему не удавалось превратить их в предтечей своих собственных радикальных идей.

В то время Кристиан Бала забавы ради сочинял мифы о самом себе, придумывал какие-то приключения в Париже, роман с однокурсницей и убеждал друзей, что все это — чистая правда. «Чего он только о себе не рассказывал! — вспоминает Разинский. — Идея его заключалась в том, что если он расскажет свое вранье приятелю, тот — другому, а другой — третьему, то в итоге выдумка станет правдой, ибо обретет существование в языке». Разинский сказал, что Кристиан придумал даже специальный термин для этого явления: «мифокреативность».

В конце концов друзья уже не могли толком отличить истину от лжи в его рассказах, отделить вымышленную личность Кристиана от подлинной. В очередном электронном послании Бала провозгласил: «Если я задумаю писать автобиографию, она будет целиком состоять из мифов».

Такой вот enfant terrible в поисках «пограничного опыта», как называл это Фуко. Бала хотел до предела раздвинуть рамки языка и человеческого существования, вырваться из тюрьмы лицемерных и гнетущих, по его выражению, «истин» европейского общества, в том числе отменить табу, связанные с сексом и наркотиками.

Фуко экспериментировал с гомосексуальным садомазохизмом — Бала принялся поглощать сочинения Жоржа Батая, который поклялся «уничтожать все системы» и даже допускал — по крайней мере теоретически — возможность человеческих жертвоприношений. В круг чтения молодого человека вошли сочинения Уильяма Берроуза, который проповедовал использование языка таким образом, чтобы «ликвидировать слова», и маркиза де Сада, вопрошавшего: «О человек! Кто ты такой, чтобы судить, что хорошо и что дурно?» Бала похвалялся пьяными визитами в бордели и вообще своим нежеланием противиться искушениям плоти. Друзьям он заявлял, что послал к черту все «условности» и «способен на все».

— Я проживу недолго, но зато проживу ярко! — восклицал он.

Многим эти заявления казались смешными, достойными разве что подростка; других они буквально завораживали.

— Он говорил, что перед ним не устоит ни одна женщина, — вспоминал один из приятелей.

Для самых близких эта похвальба оставалась не более чем игрой. Бывшая преподавательница Кристиана Серочка утверждала, что на самом деле Бала оставался «добрым, деятельным, прилежным и принципиальным». Его друг Разинский подтверждает:

— Кристиану нравилось представлять из себя эдакого ницшеанского супермена, однако любой, кто был с ним знаком, понимал, что это просто игра, как и его затеи с языком.

Вопреки своим россказням о распутстве, Бала в 1995 году женился на Стасе, которую любил еще со школы. Стася не закончила школу, работала секретарем, и язык и философия интересовали ее крайне мало. Мать Кристиана возражала против этого брака, считая девушку неровней сыну.

— Я просила хотя бы подождать, пока он закончит учебу, — вспоминала она.

Однако Бала настоял: он, мол, должен позаботиться о Стасе, которая всегда была ему верна. В 1997 году у них родился сын Каспер. В том же году Бала с высшими оценками закончил университет и тут же поступил в аспирантуру. Он получал стипендию, но этого было недостаточно для содержания семьи, поэтому вскоре Бала ушел из аспирантуры и открыл свой бизнес — химчистку. В документальном фильме о новом поколении польских бизнесменов Бала с горечью заявил:

— Реальность дала мне под зад коленкой, — и печально продолжал: — Когда-то я мечтал рисовать граффити на стенах, теперь я их смываю.

Бизнесмена из него не вышло. Коллеги отмечали: Бала не инвестировал доходы в расширение бизнеса, а попросту тратил их. В 2000 году он объявил о банкротстве, тогда же распалась и его семья.

— Главной причиной стали женщины, — признавалась позднее его жена. — У него все время были романы.

Расставшись со Стасей, Бала махнул на все рукой и эмигрировал сначала в США, а оттуда в Азию, где подрабатывал, преподавая английский и дайвинг.

В это время он вплотную засел за книгу «Амок», которая должна была стать воплощением всех его идей.

Это была своего рода современная версия «Преступления и наказания». В романе Достоевского Раскольников убеждает себя в том, что он — высшее существо, которое вправе само устанавливать законы, в результате чего убивает жалкую старушку-процентщицу. «Тысяча добрых дел перевесит одно незначительное преступление» — примерно так рассуждает Раскольников.

Если это было чудовище эпохи модернизма, то Крис, герой «Амока», стал чудовищем постмодернизма. Он отвергает не только существование высшего существа («Бог, если б ты существовал, ты бы полюбовался, как выглядит сперма с кровью»), но также и существование истины («Истина формируется в процессе рассказа»). Один из его персонажей признается, что уже не знает, какая из сконструированных им личностей является подлинной. Крис заявляет: «Я отличный лжец, ведь я сам верю в свою ложь».

Не связанный никакими нормами — моральными, научными, историческими, биографическими, юридическими, — Крис пустился во все тяжкие. После того как жена уличила его в измене с ее же подругой и ушла от него (по крайней мере, говорил Крис, он «избавил эту женщину от иллюзий»), он беспрерывно менял партнерш и экспериментировал в сексе — от группового до садомазохизма. Отвергая всякого рода условности, Крис волочился за самыми уродливыми женщинами — «они реальнее, они более живые». Он пьет без меры, ругается и кощунствует, чтобы, как сформулировал один из его персонажей, раздробить язык в прах, «вывернуть его так, как никто никогда еще не выворачивал».

Крис высмеивает традиционную философию и поносит Католическую церковь. Однажды он напился вместе с другом и похитил из церкви статую святого Антония, отшельника, который жил в пустыне, сражаясь против искушений Сатаны. Фуко был очарован житием этого святого и представлял себе сцену, в которой Антоний, чтобы победить дьявола, хватается за Библию, но открывает ее на той странице, где древние евреи избивают своих врагов. Тем самым французский философ приходит к выводу, будто «зло воплощено не в людях, но в словах» и что «врата ада» может открыть даже Святая Книга.

И наконец Крис окончательно разделался с фундаментальным нравственным догматом: он убил свою подружку Мери. «Я удерживал ее одной рукой и затягивал петлю, — пишет он. — Свободной рукой я вонзил нож ей под левую грудь… Все было в крови». В завершение Крис мастурбирует, извергая сперму на еще не остывший труп.

В романе Достоевского Раскольников признается в своих преступлениях и добровольно принимает наказание. Любовь Сонечки вернула его к христианской вере. Но Крис не раскаивается и благополучно избегает наказания. «Убийство не оставляет клейма», — уверен он. И подруга — в романе она символически названа Соней — не вернулась к нему.

Самим своим стилем и формой «Амок» — типичный роман эпохи постмодернизма — утверждает идею иллюзорности всякой истины. Что такое, в конце концов, роман, если не мифотворчество, «мифокреация»?

В своем повествовании Бала то и дело обращается к читателю и напоминает ему, что это всего лишь вымысел и что именно вымысел так неотразимо действует на читателя, как бы засасывает его.

В книге Бала постоянно играет со словами, как бы подчеркивая тем самым их ненадежность, — слова ускользают. Название одной из глав — «Отвертка» — означает и инструмент, и алкогольный напиток, и сексуальное поведение Криса. И даже убийство женщины описано как игра. «Я вытащил из-под кровати веревку и нож, как будто готовился инсценировать детскую сказку, — начинает свой рассказ Крис. — Потом я стал разматывать эту сказку-веревку, она становилась все интереснее — я завязал узел и сделал петлю. Так прошло два миллиона лет».

Книга была написана к концу 2002 года. Бала наделил своего персонажа — Криса собственной биографией, окончательно размывая границы между автором и героем-рассказчиком. Он даже вступал в блоге в дискуссию с читателями под ником «Крис», то есть как бы от имени главного героя. После выхода книги в 2003 году один интервьюер задал вопрос:

— Некоторые авторы пишут лишь затем, чтобы выпустить на волю темную сторону своей души. Вы с этим согласны?

Бала усмехнулся:

— Ясно, к чему вы клоните. Без комментариев. Кто знает, может быть, это Крис придумал Кристиана Балу, а не наоборот.

В книжных магазинах Польши «Амок» попадался редко. Роман вызвал шок, и если книготорговцы его брали, то помещали на верхние полки, подальше от детей. На английский книга не была переведена, однако в Интернете появлялись хвалебные отзывы. «Ничего подобного в польской литературе еще не было», — писал один критик. Он охарактеризовал эту книгу как «убийственно реалистическую, абсолютно вульгарную, полную параноидальных, безумных образов». Другой назвал «Амок» «шедевром иллюзии». Но для большинства читателей эта книга, как подытожила одна крупная польская газета, была «лишена художественной ценности». Даже один из близких друзей Балы счел «Амок» ерундой. Когда эту книгу открыла Серочка, преподаватель философии, ее удивила грубость и вульгарность стиля, столь разительно отличавшиеся от интеллигентного языка, на котором Бала разговаривал, учась в университете.

— По правде говоря, читать это было трудновато, — говорила она.

Бывшая подружка Балы присоединилась к ее мнению:

— Книга меня шокировала, потому что в жизни я от него таких слов не слыхивала. Он никогда не обращался со мной грубо, непристойно. У нас была самая нормальная сексуальная жизнь.

Многие друзья Кристиана таким образом и поняли эту книгу: он решил реализовать в условности то, чего не сумел сделать в жизни: разрушить все табу.

В интервью после выхода в свет «Амока» Бала заявил:

— Я писал эту книгу, не оглядываясь на условности… Рядового читателя заинтересуют разве что сцены насилия, секса. Но тот, кто вчитается по-настоящему, убедится, что эти сцены предназначены лишь для пробуждения читателя… чтобы показать ему, насколько этот мир жалок, лицемерен. Насколько люди одурачены!

По подсчетам самого Балы, разошлось не более двух тысяч экземпляров «Амока», однако он был уверен, что его книга со временем займет свое место в большой литературе.

— Я знаю, что когда-нибудь мою книгу оценят, — утверждал он. — История свидетельствует, что многим произведениям искусства приходилось чуть ли не веками ждать признания.

По крайней мере одного Кристиан Бала добился: он создал настолько убедительный, зловещий персонаж, что все отождествляли его с его персонажем и думали, что автор книги, несомненно, страдает тяжким душевным расстройством. На сайте Балы читатели оставляли отзывы об этом сочинении, называя его «гротескным», «сексистским» и «психопатическим».

Беседуя с Балой по Интернету в июне 2003 года, одна его подружка предупредила: эта книга создает у читателей дурное впечатление о нем самом. Бала напомнил ей, что история вымышленная, однако та настаивала: мысли Криса — это «твои идеи». Бала рассердился и рявкнул: «Только последняя дура может сказать такое!»


Детектив Вроблевский вчитывался в «Амок», подчеркивая отдельные места. Некоторые подробности убийства Мери напоминали гибель Янишевского, однако многое и не совпадало: в книге жертвой оказалась женщина и давняя знакомая героя; кроме того, хотя убийца и затянул петлю у нее на шее, он еще и ударил ее японским кинжалом, а на теле Янишевского ран от ножа не было.

Но вот что было любопытно: после убийства Крис заявил: «Я продам японский кинжал на интернет-аукционе». Точно так же с аукциона был продан по Интернету мобильный телефон Янишевского. А это уж никак нельзя считать простым совпадением.

Вроблевский дошел до того места в книге, где Крис признается также в убийстве мужчины. Очередная подружка скептически отозвалась о его бесконечных «мифокреациях», на что Крис ей сказал: «В чем именно ты сомневаешься? В том, что десять лет назад я прикончил мужика, который домогался меня?» По поводу этого убийства он добавляет: «Все принимают это за вымысел. Что ж, тем лучше. Возможно, так оно и есть. Черт побери, порой я уже сам себе перестаю верить».

В литературе постмодернизма и словесных выкрутасах Вроблевский ничего не смыслил. Он верил только неопровержимым доказательствам: либо ты убил человека, либо нет. Своей задачей он считал не болтовню, а собирание улик и на их основании раскрытие истины.

Но Вроблевский тем не менее считал, что для поимки и уличения преступника не помешает разобраться и в тех социально-психологических факторах, которые его сформировали. Если Бала убил Янишевского или был как-то замешан в этом преступлении — а теперь полицейский уже полагал его главным подозреваемым, — то Вроблевский считал необходимым на время самому как бы влезть в шкуру такого постмодерниста.

Сотрудники его следственного отдела были немало озадачены, когда Вроблевский сделал с романа копии и роздал каждому по главе с приказом искать малейшие намеки, любые зашифрованные совпадения с реальностью.

Поскольку Бала жил за границей, Вроблевский попросил коллег не предпринимать никаких шагов, которые могли бы насторожить автора книги: ведь если Бала сам не приедет в Польшу повидаться с родными, у польской полиции не будет шансов поймать его.

Поэтому было решено до поры до времени не допрашивать никого из близкого окружения Балы. Вместо этого Вроблевский и его товарищи рылись в общедоступных документах и беседовали с дальними знакомыми подозреваемого, подробно изучая его биографию и психологию. Все это они затем сопоставили с его персонажем — Крисом.

Вроблевский отмечал совпадения: Бала и его альтер эго с энтузиазмом изучали философию; обоих покинули жены; оба обанкротились, занявшись бизнесом. Наконец, оба много путешествовали, а пили еще больше. Вроблевский обнаружил, что Бала был однажды задержан полицией. Он поднял отчет о задержании, и ему показалось, будто он перечитывает страницы из «Амока». Приятель Балы Павел, задержанный вместе с ним, дал в суде такие показания:

— Кристиан зашел ко мне вечером, принес бутылку. Мы начали пить. Пили до рассвета. Когда выпивка закончилась, мы пошли в магазин за новой бутылкой. На обратном пути проходили мимо церкви, тут-то и родилась эта дурацкая идея.

— Какая идея? — спросил судья.

— Мы зачем-то зашли в церковь, увидели там статую святого Антония и прихватили ее с собой.

— Зачем?

— Нам хотелось заполучить третьего для компании. Потом Кристиан сказал, что мы, должно быть, были не в себе.

В романе, когда Криса и его приятеля арестовывают прямо под статуей святого Антония, Крис говорит: «Нам грозила тюрьма. Я не чувствовал себя преступником, но стал им. А мне случалось в жизни творить дела куда хуже и без каких бы то ни было последствий».

По мнению Вроблевского, «Амок» был как бы «дорожной картой» преступления, однако начальство пока не готово было с ним согласиться.

Чтобы лучше понять Балу, привлекли психолога-криминалиста и поручили ей проанализировать характер его персонажа. В отчете она написала: «Крис — эгоцентрик с огромными интеллектуальными способностями. Он считает себя интеллектуалом, однако в его поведении обнаруживаются явственные признаки психопатии. Людей он презирает, считая всех ниже себя по умственному развитию, манипулирует ими в собственных целях и ни перед чем не отступится ради удовлетворения своих потребностей. Если бы такой человек существовал в действительности, а не был литературным персонажем, его личность определялась бы завышенным, нереалистичным представлением о собственной ценности. Возможно, эта личность сформировалась в результате психологических травм, неуверенности в себе как в мужчине… Возможно, из-за гомосексуальных наклонностей, которые при этом были для него неприемлемы». Психолог также отметила такие совпадения между персонажем и автором, как развод с женой и философские рассуждения, но предупредила: подобного рода совпадения «для писателей обычное дело. Проводить анализ личности автора, основываясь на его персонаже, было бы грубой натяжкой».

Вроблевский и сам понимал, что сюжет книги не привлечешь в качестве доказательства, понадобятся улики. Пока же у него, как и в начале расследования, имелся лишь один конкретный факт, связывавший Балу с Янишевским: тот самый сотовый телефон.

В феврале 2002 года в телепередачу «997» включили эпизод, посвященный убийству Янишевского. (В Польше передача «997» — по номеру срочного вызова полиции и «Скорой помощи» — подобно американской программе «Разыскиваются полицией» старается привлечь внимание публики к расследованию загадочных преступлений.) После передач на сайте программы появлялись очередные сведения о ходе расследования и общественность просили помочь властям.

В этот раз на сайте оставили сообщения сотни людей, некоторые из весьма отдаленных стран — из Штатов, Японии, Южной Кореи, — однако ни одной существенной зацепки полиция не получила.

Вместе с экспертами телепрограммы Вроблевский попытался установить, не продавал или не покупал ли Бала что-то на интернет-аукционе под тем же ником ChrisB[7], и тут их ждало интересное открытие: 17 октября 2000 года, за месяц до похищения Янишевского, Бала выбрал на том же аукционе полицейский учебник: «Повешение — случайность, самоубийство и убийство». В этом учебнике говорилось, в частности: «Повесить взрослого, физически здорового человека почти невозможно даже нескольким людям вместе, если этот человек находится в сознании и сопротивляется». Кроме того, там объяснялось, каким образом следует затягивать петлю.

Через аукцион Бала не смог купить учебник, и оставалось невыясненным, удалось ли ему приобрести его другим путем. Но в глазах Вроблевского сама попытка раздобыть подобную информацию была доказательством заранее обдуманного намерения. И все же, чтобы добиться судебного приговора для Балы, Вроблевскому требовалось что-то поубедительнее косвенных улик, сколько бы их ни накопилось: ему требовалось признание.

Бала все еще жил за границей, подрабатывал, публикуя заметки в журналах о путешествиях, преподавая английский и дайвинг. В январе 2005 года, во время пребывания в Меланезии, он послал другу электронное послание: «Пишу тебе из рая».

Наконец осенью стало известно, что Бала возвращается в Польшу.


«Около 2.30 дня, выйдя из аптеки на улице Легничка в Чойнове, я подвергся нападению троих мужчин, — напишет позднее Бала в своем заявлении, объясняя, что случилось с ним 5 сентября 2005 года вскоре после возвращения в родной город. — Один из них сдавил мне горло так, что я не мог вздохнуть, а другой тем временем надел наручники».

Нападавшие, по его словам, были высокими и крепкими парнями с короткой стрижкой — Бала якобы принял их за скинхедов. Не представившись, не объяснив, за что и почему они его схватили, запихали в темно-зеленый фургон и надели на голову черный пластиковый пакет. «Я ничего не видел, — продолжал Бала, — а они еще велели мне лечь лицом вниз на пол автомобиля».

Бала утверждал, что по дороге мужчины с короткой стрижкой продолжали его избивать и орали: «Дерьмо! Хрен собачий! Пся крев!» Потом он услышал, как один из них сказал в мобильник: «Да, босс, мы взяли ублюдка. Живой. Что теперь? На сборном пункте? А как насчет денег? Получим сегодня?»

По словам Балы, он решил, что эти люди принимают его за богача, поскольку он жил за границей и написал книгу, и что теперь с него потребуют выкуп. «Я пытался объяснить им, что денег у меня нет», — рассказывал Бала, но всякий раз, стоило ему открыть рот, его принимались жестоко избивать. Наконец машина остановилась, по-видимому, где-то в лесу. «Можем прямо тут выкопать могилу и зарыть придурка», — сказал кто-то из захватчиков. Бала с трудом дышал в пластиковом пакете. «Я подумал, что тут-то мне пришел конец, — рассказывал он позже, — но они вернулись в машину и поехали дальше».

Снова долгий путь, и опять машина остановилась. На этот раз пленника вытащили из автомобиля и поволокли в дом. «Я не слышал, как открылась и закрылась дверь, но понял, что мы внутри, поскольку не было ни ветра, ни солнца», — пояснил Бала. Ему вновь стали угрожать смертью, если он откажется от сотрудничества, затем привели его наверх в маленькую комнату, там раздели догола, опять избили и, не давая ни есть, ни пить, перешли к допросу.

Только тут, как утверждает Бала, он понял, что находится в полицейском участке и что допрашивает его человек по прозвищу Джек Воробей.


— Все это ложь от начала до конца, — уверял меня Вроблевский. — Мы точно следовали букве закона.

В отчете Вроблевского и его помощников та же история выглядела совсем иначе: они арестовали Балу возле аптеки без всякого насилия и без сопротивления с его стороны и отвезли его в участок во Вроцлаве.

В тесном кабинете детектива Вроблевский и Бала наконец-то оказались друг напротив друга. Над головой слабо мерцала лампочка, и при ее свете Бала мог разглядеть на стене причудливые очертания козьих рогов — какое странное напоминание о дьявольской личине, выбранной им для обложки своей книги!

Бала держался скромно — эдакий кроткий ученый, книжный человек. Но в «Амоке» — Вроблевский это прекрасно помнил — Крис говорит: «Люди скорее поверят, будто я превращаю мочу в пиво, чем в то, что человек вроде меня способен отправить в ад чью-то задницу».

Поначалу детектив зашел издалека: расспросил Балу о его бизнесе, о его знакомых, не открывая того, что полиции уже известно о преступлении — обычная тактика на допросе. Когда же Вроблевский в упор спросил Балу насчет убийства, тот прикинулся совершенно растерянным.

— Я не был знаком с Дариушем Янишевским, — ответил он, — и ничего не знаю про убийство.

— А как насчет странных совпадений в «Амоке»? — настаивал Вроблевский.

— Это было какое-то безумие, — рассказывал мне потом Бала. — Этот человек воспринимал книгу как достоверную автобиографию. Он ее, наверное, сотню раз перечитал, задолбил наизусть.

Вроблевский указал на присутствие в романе биографических «фактов», таких как похищение статуи святого Антония, и Бала с готовностью признал, что включил в текст эпизоды из собственной жизни. Мне он говорил:

— А вы знаете писателя, который не делал бы этого?

Наконец, Вроблевский выложил свой козырь: мобильный телефон. Каким образом у него оказалась вещь убитого? «А я уже и не помню, — преспокойно заявил Бала. — С тех пор пять лет прошло. Наверное, купил в магазине подержанных вещей, я часто покупал там что-нибудь по дешевке». Бала согласился пройти тест на детекторе лжи. В списке вопросов значились такие:

Было ли вам заранее известно, что Дариуша Янишевского собираются убить?

Это вы убили его?

Вам известно, кто его убил?

Вы были знакомы с Янишевским?

Вы присутствовали при захвате Янишевского?

На все эти вопросы Бала ответил отрицательно. Время от времени он начинал глубоко и размеренно дышать, и оператор заподозрил, что Бала пытается обмануть детектор. На некоторые вопросы Бала, по мнению оператора, отвечал нечестно, однако сделать окончательные выводы на основании теста не удалось.

Согласно польским законам, после сорока восьми часов предварительного заключения следователь обязан представить дело судье, чтобы тот дал санкцию на арест или же отпустил подозреваемого. Доказательств против Балы недоставало. Полиция не располагала ничем, кроме сотового телефона, который Бала, как он и утверждал, мог купить в секонд-хенде; кроме того, имелись противоречивые данные детектора лжи, но этому прибору вообще особенно доверять нельзя. Можно было доказать намерение Балы купить книгу о повешении, однако факт покупки установлен не был, а намерение не являлось даже косвенным доказательством. Признания добиться не удалось, мотив так и не выяснили.

Решили пока что предъявить Бале обвинение в продаже украденной собственности — того самого телефона, а также в даче взятки: на этот факт, не имеющий, впрочем, отношения к делу Янишевского, Вроблевский наткнулся, исследуя документы о бизнесе Балы. За такие мелочи тюремный срок не грозил, и, хотя Бале пришлось задержаться в стране и сдать паспорт, он оставался на свободе.

— Два года я по кирпичику собирал дело, а оно рассыпалось у меня на глазах, — вздыхал Вроблевский.

Он перелистал паспорт Балы, полюбовался визами — японской, американской, южнокорейской — и вдруг вспомнил, что на веб-сайт телепередачи «997», посвященной убийству Янишевского, кто-то заходил именно из этих стран. Кого же там могло заинтересовать нераскрытое убийство поляка?

Вроблевский сверил даты пребывания Балы в каждой из этих стран со временем появления анонима на сайте — все даты совпали.


Дело между тем стало публичным. Бала подал официальную жалобу, утверждая, будто его похитили и жестоко пытали. Близкому другу, Разинскому, он сказал, что подвергается преследованиям за свое искусство, но тот не придал его словам никакого значения.

— Я решил, что это очередная безумная идея, — сказал он.

Но потом Вроблевский вызвал Разинского на допрос и принялся расспрашивать о романе «Амок». Тот не на шутку удивился.

— Я ответил ему, что кое-какие подробности взяты из реальной жизни, но в целом это художественное произведение, вымысел, — вспоминал Разинский. — Безумие, да и только: как можно судить человека на основании написанной книги?

Беата Серочка, бывшая преподавательница Балы, которую тоже вызвали на допрос, говорила, что ей казалось, будто ее допрашивают «теоретики от литературы». В интеллектуальных кругах росло возмущение «преследованием художника». Одна из подружек Балы, Дениза Райнхарт, основала даже комитет его защиты.

Райнхарт, американский театральный режиссер, познакомилась с Балой в 2001 году, когда училась в Польше; они вместе ездили в Штаты и Южную Корею. Дениза собирала голоса в поддержку Балы через Интернет. Она писала: «Кристиан — автор художественно-философской книги «Амок». В этой книге крепкий сюжет и своеобразный язык, там есть образы, идущие вразрез с польскими традициями, не устраивающие Католическую церковь. Из-за этого Кристиана подвергали допросам, многократно ссылаясь на эту книгу, как будто она может служить доказательством преступления».

Комитет защиты окрестил это дело «Sprawa Absurd» — «Абсурдным делом» — и обратился в правозащитные организации и в международный ПЕН-клуб. Заступники Балы со всех концов света засыпали возмущенными письмами польское министерство юстиции.

Одно из писем гласило: «Господин Бала обладает определенными правами в соответствии со статьей 19 Декларации ООН о правах человека, а именно правом на свободу выражения… Требуем немедленно провести полномасштабное расследование похищения писателя и его незаконного ареста и подвергнуть суду всех, виновных в этом злодеянии».

На своем отнюдь не идеальном английском Бала строчил в комитет защиты одно послание за другим, а комитет публиковал эти послания в виде бюллетеней. В бюллетене от 13 сентября 2005 года Бала предупреждал, что за ним «шпионят», и заявлял: «Я хочу, чтобы вы знали: я буду бороться до конца». На следующий день он жаловался на Вроблевского и полицию в целом: «Эти люди лишили меня права на частную жизнь. Мы раз навсегда отучились говорить дома в полный голос. Мы будем оглядываться всякий раз, когда заходим в Интернет. Мы никогда больше не сможем говорить по телефону, не опасаясь прослушивания. Моя мать принимает успокоительные таблетки, чтобы не сойти с ума от этих абсурдных обвинений. Мой престарелый отец выкуривает в день полсотни сигарет, а я — три пачки. Мы спим не более 3–4 часов в сутки и боимся выходить из дому. Стоит нашей собачке гавкнуть, и мы уже не знаем, кого и чего ждать. Это террор! Тихий Террор!»

Жалобы Кристиана Балы на дурное обращение полицейских вынудили польские власти начать внутреннее расследование. В начале 2006 года, после нескольких месяцев работы, следователи пришли к выводу, что утверждения Балы не подкрепляются никакими фактами.


Вроблевский все это время упорно бился над одной загадкой в книге Кристиана. Он был уверен, что, если удастся разгадать этот намек, он получит ключ ко всему делу. Один из персонажей спрашивает Криса: «Кто такой одноглазый среди слепых?» Эта фраза перекликается со знаменитым высказыванием Эразма Роттердамского (1469–1536), голландского богослова и филолога: «В стране слепых одноглазый — король». Так кто же в «Амоке» одноглазый, ломал себе голову Вроблевский? И кто — слепцы? В заключительной строке романа Крис неожиданно заявляет, что загадка разгадана: «Это тот, кто погиб от слепой ревности». Вне контекста эта неожиданная и странная фраза оставалась непонятной.

Если из «Амока» и можно было сделать какие-то умозаключения относительно мотива убийства, то напрашивалась одна-единственная версия: Янишевский погиб, попытавшись завязать с Балой гомосексуальные отношения. В романе ближайший друг Криса признается в своей нетрадиционной ориентации, и Крис пишет: дескать, некая часть его души хотела «удушить гада веревкой», а затем «бросить в прорубь». Однако эта версия ничем не подкреплялась: сколько Вроблевский ни рылся в прошлом Балы, никаких намеков на гомосексуальность не обнаруживалось.

Напрашивалась и другая версия: убийство стало кульминацией извращенной философии Балы. Подобно двум блестящим чикагским студентам, Натану Леопольду и Ричарду Лебу, которые в 1920-х годах под влиянием идей Ницше убили четырнадцатилетнего мальчика, чтобы проверить, смогут ли они осуществить идеальное убийство и стать «сверхчеловеками», Бала, мол, на свой постмодернистский лад воплотил собственные теории.

Защитник Леопольда (оба преступника были приговорены к пожизненному заключению), легендарный адвокат Кларенс Дарроу, рассуждал на суде: «Перед нами юноша девятнадцати лет, одержимый неким учением.

Для него это не умозрительная философия, а самая суть жизни». Пытаясь спасти подсудимых от смертной казни, Дарроу спрашивал присяжных: «Допустимо ли винить человека за то, что он принял философию Ницше всерьез и в соответствии с ней построил свою жизнь?.. Будет ли справедливо повесить девятнадцатилетнего мальчишку за философию, которой его научили в университете?»

В «Амоке» Крис так же притязает на роль «сверхчеловека» и так же рассуждает о «воле к власти», отрицая «право на жизнь» за теми, кто «неспособен убивать». Но столь «возвышенными» чувствами едва ли можно извинить убийство. В романе Крис довольствуется объяснением, что этот мужчина «непотребно вел себя» по отношению к нему. О том, что именно произошло, он говорит туманно: «Быть может, ничего особенного он и не сделал, но дьявол кроется в деталях».

Если допустить, что философия Балы оправдывала в его глазах разрыв с традиционными моральными ценностями, в том числе давала «лицензию на убийство», то эти пассажи наводили на мысль, что имелся и мотив, что убийца был лично связан с жертвой. На ту же самую мысль наводила Вроблевского жестокость, с какой был убит Дариуш Янишевский.

Зная, что Бала не может выехать из Польши, Вроблевский и его команда уже не столь поспешно, а более тщательно принялись расспрашивать ближайших друзей и родственников подозреваемого. Большинство знавших Балу отзывались о нем положительно. «Яркий, интересный человек» — так охарактеризовала Кристиана одна из бывших его подружек. В характеристике, полученной Балой с последнего места работы — курсов английского языка в Польше, — работодатель называл его «умным и пытливым», утверждал, что с Балой «приятно иметь дело», и восхищался его «замечательным чувством юмора». «Я безоговорочно и от всей души рекомендую Кристиана Балу на любую преподавательскую должность, связанную с работой с детьми» — так заканчивался отзыв.

Но, как уже было сказано, «дьявол кроется в деталях»: углубляясь в прошлое Балы, коллеги Вроблевского обнаруживали не слишком приятные подробности. В 1999 и 2000 годах, в ту самую пору, когда рухнул бизнес Балы и распалась его семья, — а тогда же был убит Янишевский, — в поведении Балы обнаружились отклонения. Один из его приятелей вспомнил, что Бала «постоянно ругался и непременно хотел обнажиться на людях, выставить напоказ свое достоинство». Няня, работавшая у Балы, постоянно видела отца семейства пьяным, не контролирующим себя. Он орал на жену, обвиняя Стасю в том, что она «спит с кем попало, изменяет ему».

Несколько свидетелей сошлись на том, что даже после развода в 2000 году Бала все равно не хотел отпускать жену. Один знакомый охарактеризовал Балу так: «тип, склонный к авторитарности». И добавил: «Он постоянно контролировал Стасю, проверял ее телефон».

На новогодней вечеринке 2000 года, всего через несколько недель после гибели Янишевского, за Стасей решил приударить бармен, и, согласно показанию очевидца, Бала «чуть не рехнулся». Он вопил, что разделается с барменом, что «с одним таким уже разобрался». В тот момент Стася и ее друзья просто отмахнулись от этих криков, решив, что это пьяная похвальба. Тем не менее Бала был в такой ярости, что его должны были удерживать пять человек. Один из них сказал полиции: «Он взбесился, он был в амоке».

Пока Вроблевский с помощниками ломали головы над мотивом преступления, другие члены группы с удвоенной энергией работали над тем, чтобы отследить два подозрительных телефонных звонка в день исчезновения Янишевского — в офис погибшего и на его мобильный телефон.

Автомат, с которого были сделаны оба звонка, оплачивался картой. Каждая телефонная карта имеет серийный номер. Вскоре после того, как Вроблевский был вынужден отпустить Балу под подписку о невыезде, специалист по телекоммуникациям сумел установить номер карты, которой были оплачены звонки. Это позволило проследить и все остальные звонки, оплаченные той же картой. Всего за три месяца было сделано тридцать два звонка, в том числе родителям Балы, его подружке, его друзьям и деловому партнеру.

— Истина проступала все более явственно, — сказал Вроблевский.

Помощники Вроблевского довольно быстро установили и еще одну связь между подозреваемым и жертвой. Малгожата Дрождаль, подруга Стаси, сообщила полиции, что летом 2000 года она вместе со Стасей побывала в ночном клубе «Крейзи хоре» во Вроцлаве. Малгожата отправилась танцевать, но видела, как Стася беседует с каким-то голубоглазым и длинноволосым человеком. Она узнала его, поскольку и раньше встречалась с ним в городе: это был Дариуш Янишевский.

Следовало допросить саму Стаею, но разведенная жена Балы уклонялась от сотрудничества с властями — то ли боялась бывшего мужа, то ли на самом деле верила россказням, что полиция преследует его. А может быть, опасалась, что однажды придется признаться сыну в том, что изменяла его отцу.

Но на этот раз Вроблевский взялся за Стасю всерьез. Он предъявил ей главы из «Амока» — книга была написана после их развода, и Стася ее не читала. Согласно отчету Вроблевского, прочитав пассажи, посвященные жене Криса Соне, Стася была настолько поражена своим сходством с этой вымышленной женщиной, что согласилась дать показания.

Она подтвердила встречу с Янишевским в «Крейзи хоре». Они тогда проболтали ночь напролет, и Янишевский оставил Стасе свой телефон. Позднее у них состоялось свидание, они вместе отправились в гостиницу. Однако прежде, чем «что-то произошло», Янишевский признался, что состоит в браке, и Стася, по ее словам, тут же ушла.

— Я-то знаю, каково это, когда муж тебе изменяет, я не хотела причинять такую боль другой женщине, — пояснила она.

Янишевские вскоре помирились, и со Стасей Дариуш больше не встречался.

А через несколько недель после неудавшегося свидания, рассказывала далее Стася, Бала в пьяном виде заявился к ней домой и стал на нее орать, требуя, чтобы она созналась, что крутит любовь с Янишевским. Бывший муж сломал дверь и ударил ее. Он сказал, что нанял частного детектива и что ему «известно все».

— Он также сказал, что побывал у Дариуша в офисе, описал мне его контору, — рассказала Стася. — А потом сказал, что ему известно, в каком отеле мы зарегистрировались, даже в каком номере.

После исчезновения Янишевского Стася спрашивала Балу, не имеет ли он к этому отношения, но он это отрицал. Докапываться она не стала, поскольку ей и в голову не приходило, что Бала, пусть он пьяница и скандалист, окажется способен на убийство.

Впервые забрезжила разгадка последней строчки «Амока» — «Он погиб из-за слепой ревности». Наступило 22 февраля 2007 года, первый день суда над Балой, и зрители битком забили зал заседаний во Вроцлаве. Кого здесь только не было! Философы, рвавшиеся поспорить; молодые юристы, которых интересовали новейшие методы расследования, примененные полицией в этом деле; репортеры. «Убийством в XXI веке никого не удивишь, но убить, а затем написать об этом роман — это достойно передовицы», — откровенно писал (в передовице, разумеется) еженедельник «Ангора» со штаб-квартирой в Лодзе.

Судья Лидия Хоженская восседала в кресле под белым польским орлом. Согласно польским законам, вместо двенадцати присяжных дело разбирают двое судей и три заседателя из обычных граждан. Адвокат и прокурор сидели каждый за своим столом. Возле прокурора сидели родители Янишевского и его вдова, мать держала в руках портрет сына. Остальные места заняла публика, и где-то в последнем ряду пряталась полная немолодая женщина с коротко стриженными рыжими волосами — она волновалась так, словно речь шла о ее собственной жизни и свободе. Это была мать Кристиана, отец же вовсе не решился прийти.

Всеобщее внимание было сосредоточено на клетке посреди зала суда высотой около трех метров и длиной шесть, с толстыми металлическими прутьями. Она смахивала на вольер для хищников. Там в деловом костюме сидел Кристиан Бала и спокойно оглядывал присутствующих. Ему грозил максимальный срок заключения — двадцать пять лет.

Человеческое правосудие основано на предпосылке, что существует возможность установить истину. С другой стороны, как напоминает писатель Дженет Малькольм, суд — это состязание «двух противоборствующих рассказов», и «тот рассказ, который будет лучше согласован с уликами, возьмет верх».

В данном случае рассказ прокурора до странности напоминал сюжет «Амока»: Бала, как и его альтер эго Крис, выглядел аморальным любителем наслаждений, который, забыв о всяческих правилах человеческого общежития, в припадке неконтролируемой ревности убил человека. Обвинение предъявило файлы из компьютера Балы, который попал в руки полиции во время обыска в доме родителей подозреваемого. В одном из них, паролем к которому как раз и оказалось слово «амок», Бала скрупулезно и с самыми живописными подробностями перечислял сексуальные контакты более чем с семьюдесятью женщинами. В этом списке значилась и его жена Стася, и разведенная кузина, «немолодая и жирная», и мать приятеля — «старуха, жесткий секс», — и русская «шлюха в подержанном автомобиле». Прокурор предъявил также электронные письма, в которых Бала высказывается вполне в духе своего персонажа, так же грубо или, наоборот, высокопарно: «соки счастья», «мадам меланхолия». В злобном послании Стасе Бала писал: «Жизнь — это тебе не только трах». Крис говорил своей подруге: «Е…ля — это еще не конец света, Мери».

Психолог подтвердил: «каждый автор вкладывает в свое творение что-то от себя», и, по мнению эксперта, общими у персонажа и автора как раз и были «садистские» наклонности.

Бала выслушивал показания, сидя в своей клетке, что-то записывая и с любопытством оглядывая публику. Время от времени он подвергал сомнению ту самую посылку, что истина может быть установлена. Польский закон разрешает подсудимому напрямую обращаться к свидетелям, и Бала с энтузиазмом пользовался этим правом, умело формулируя вопросы таким образом, чтобы доказать неточность каждого показания. Когда бывшая любовница сообщила, что однажды Бала пьяный вышел на ее балкон и чуть было не совершил самоубийство, он поинтересовался, допускают ли ее слова множественное толкование.

— Можно ли свести все к семантике — к неверному употреблению слова «суицид»? — настаивал он.

Но по мере того как процесс продвигался и угрожающе накапливались свидетельства против подсудимого, философ все более превращался в практика. Теперь он пытался обнаружить бреши в самих фактах, которыми оперировало обвинение. Никто, говорил Бала, не видел его в момент похищения Янишевского, не видел, как он убивал или избавлялся от трупа. «Я не был знаком с Дариушем, и ни один свидетель не может доказать, будто мы виделись хотя бы однажды», — напомнил Бала. Обвинение, жаловался он, произвольно выдергивает какие-то эпизоды из его биографии и сплетает из них сюжет, весьма далекий от реальности. Прокурор конструирует «миф» или, как говорил мне потом защитник Балы, «сюжет романа». Адвокат же все время повторял: полиция и средства массовой информации увлеклись сюжетом и забыли об истине. Статьи о процессе выходили под заголовками «Правда причудливей вымысла» и «Он написал убийство».

Постмодернистская концепция «смерти автора» по завершении произведения всегда импонировала Бале: автор имеет не большее отношение к своему труду, чем любой из читателей. Но теперь, когда обвинение предъявило присяжным страницы «Амока», бросавшие тень на создателя этой книги, Бала возмутился: его книгу истолковали неверно! Он как бы пытался вернуть себе авторское право на собственное произведение. Мне он потом говорил:

— Я же написал эту книгу, черт побери! Мне ли не знать, что я имел в виду!

В начале сентября прения сторон завершились. Бала так и не стал давать показания, но он выступил с заявлением и сказал:

— Уверен, что суд вынесет верное решение и оправдает меня по всем пунктам.

Вроблевский, которого тем временем повысили до должности инспектора полиции, явился в суд, надеясь услышать справедливый приговор.

— Пусть даже я уверен в фактах, но никогда ведь не знаешь, как эти факты примут другие люди, — переживал он.

Судьи и трое присяжных вернулись в зал после совещания. Мать Балы еле могла дождаться решения. «Амок» (где, между прочим, Крис в своей фантазии насилует мать) она так и не прочла.

— Я взялась за эту книгу, но она оказалась чересчур жесткой для меня, — жаловалась она мне. — Может быть, я бы сумела прочесть, если бы такое написал кто-то чужой, но я же его мать!

Отец Балы впервые явился на суд. Он прочел роман и, хотя не все в нем понял, считал «Амок» значительным явлением литературы: «Можно перечитать эту книгу десять, двадцать раз, и каждый раз вы увидите в ней что-то новое». Бала надписал дарственный экземпляр обоим родителям вместе: «Спасибо, что вы прощаете мне все мои грехи».

Судья Хоженская зачитала вердикт. Бала слушал, напряженно выпрямившись. И вот наконец слово, не допускающее двоякого истолкования: «Виновен».


Серая бетонная тюрьма во Вроцлаве — реликт коммунистической эпохи. В узкую щель я сунул пропуск для посетителей, и равнодушный голос велел мне пройти к главному входу. Распахнулись высокие ворота, и, щурясь от солнечного света, вышел вооруженный охранник. Он жестом пригласил меня пройти, и ворота тут же наглухо захлопнулись у меня за спиной. Меня обыскали и провели через ряд каких-то темных помещений в маленькую комнатку для свиданий. Несколько шатких столов и стульев — вот и все.

Условия содержания в польских тюрьмах остаются еще довольно скверными. Заключенных слишком много, в одну камеру набивается до семи человек. В 2004 году заключенные вроцлавской тюрьмы провели трехдневную голодовку, протестуя против тесноты, плохого питания и отсутствия медицинского обеспечения. Еще одна проблема тюрем — это насилие. Всего за несколько дней до моего приезда, как мне сообщили, заключенный убил посетителя.

В углу приемной дожидался худощавый красивый молодой человек в очках с проволочной оправой и в голубой блузе, какие носят художники, поверх футболки с надписью «Университет Висконсина». В руках молодой человек держал книгу. Он до того походил на странствующего американского студента, что я с трудом признал в нем Кристиана Балу.

— Рад, что вы смогли заехать, — сказал он, пожимая мне руку и провожая к столику. — Это все какой-то фарс, абсурд в духе Кафки. — По-английски он говорил свободно, однако с сильным акцентом, вместо «с» выговаривал «з».

Он уселся, близко наклонился ко мне через стол, и я увидел, как ввалились его щеки, отметил темные круги под глазами. Кудрявые волосы были так растрепаны, словно он все время ерошил их.

— Меня приговорили к двадцати пяти годам тюрьмы за книгу! За книгу! — восклицал он. — Нелепость! Дерьмо собачье! Простите за грубость, но как это еще назвать? Понимаете, я написал роман, безумный, дикий роман. Вульгарный? Да, вульгарный. Непристойный? Да. Порнографический? Пусть так. Оскорбительный для кого-то? Да, да, да! К этому я и стремился. Это роман-провокация. — Кристиан приостановился, мысленно подыскивая пример, и продолжал: — Я пишу, что Христу было легче вылезти на свет из женской утробы, чем мне… — Он спохватился и быстро поправился: — Чем рассказчику трахнуть ее. Конечно, я хотел, чтобы книга вызывала возмущение, — продолжал он. — Со мной случилось то же, что с Салманом Рушди.

Книгу, которую он до сих пор сжимал в руках, Кристиан положил на стол — это был потрепанный, рассыпающийся на куски экземпляр «Амока».

От вопросов насчет улик — таких, как проданный им сотовый телефон и принадлежавшая ему телефонная карточка, — Бала уклонялся, а иной раз намекал на существование некоего заговора.

— Карточка не моя, — заявил он. — Меня подставили. Кто именно, я пока не знаю, но кто-то желает мне зла. — Он дотронулся до моей руки, взывая к сочувствию. — Видите, что они творят? Конструируют реальность и вынуждают меня жить внутри их вымысла.

Бала составил апелляцию с перечнем всех логических и фактических неувязок в деле. Например, один медицинский эксперт считал, что Янишевский утонул; другой эксперт причиной смерти называл удушение. Даже судья так и не определилась, в одиночку Бала совершил преступление или же с помощью соучастника.

Гораздо охотнее и подробнее Бала отвечал на вопросы насчет «Амока».

— Главные мысли этой книги принадлежат не мне, — заявил он. — Лично я не антифеминист. И не шовинист. Бессердечие мне вовсе не свойственно. Крис не мой герой, он скорее антигерой.

Он неоднократно указывал на мой блокнот, настаивая: «Запишите это!», «Это существенно», и следил за тем, как я записываю. В какой-то момент он почти со страхом произнес:

— Что за безумие! Вы пишете рассказ о рассказе, который я сочинил об убийстве, которого никогда не было.

Многие строки в его экземпляре «Амока» были подчеркнуты, на полях книги Бала писал примечания. Потом он показал мне другие примечания, уже на отдельном листе: Бала тщательно выстраивал, так сказать, генеалогию книг, повлиявших на его работу. Очевидно, в тюрьме «Амок» сделался его наваждением.

— Иногда я читаю его вслух сокамерникам, — признался он.

Суд так и не нашел ответа на один из ключевых вопросов: зачем человеку вздумалось после убийства написать книгу, которая способствовала его разоблачению? Раскольников у Достоевского рассуждает так: даже самый хитроумный преступник допускает ошибки, потому что в момент преступления ему отчасти изменяют воля и разум, их вытесняет какая-то детская безрассудность — в тот самый момент, когда он особенно нуждается в разуме и осторожности.

Но ведь книга Балы была создана не «в момент преступления», а три года спустя. Если он виновен в убийстве, то уж с недостатком разума и воли у него проблем не было, скорее и того и другого у него хватало в избытке.

Некоторые комментаторы предполагали, что Бала хотел быть пойманным или, по крайней мере, хотел облегчить душу признанием. Крис в «Амоке» также рассуждает насчет «сознания вины». И хотя Бала продолжал настаивать на своей невиновности, роман читался именно как исповедь.

Вроблевский и другие представители обвинения основным мотивом считали стремление Балы увековечить свое имя в литературе, и, с их точки зрения, преступление в реальности и книга о преступлении были неразделимы. Вдова Янишевского просила суд не делать из Балы «художника» — он попросту убийца.

Однако после ареста Балы «Амок» сделался в Польше литературной сенсацией, были распроданы все экземпляры до единого.

— Готовится новое издание с послесловием о суде и обо всем, что со мной произошло. — Бала не мог скрыть возбуждения. — Заинтересовались и другие страны. — Лихорадочно пролистывая страницы своего потрепанного томика, он добавил с гордостью: — Подобной книги еще не было! — Сейчас я работаю над продолжением, — продолжал Бала, и глаза его вспыхнули. — Называется «Де Лирика». — Он несколько раз повторил название и пояснил: — Каламбур. «Лирика», то есть стихи или задушевное повествование, но в то же время делириум, безумие.

К этой книге, по словам Балы, он приступил еще до ареста, но полиция конфисковала компьютер с черновым файлом. Другого экземпляра у Балы не имелось, и теперь он пытался получить свои тексты обратно. Следователь мне сказал, что в компьютере обнаружились сведения, которые Бала собирал о новом приятеле Стаси, Гарри. «Холост, лет 34, мать умерла, когда ему было 8, — записывал Бала. — Работает в железнодорожной компании, возможно машинистом, но я не уверен». Вроблевский подозревал, что Гарри намечался в качестве очередной жертвы.

Узнав, что Гарри посещает тот же чат, что и он сам, Бала оставил на сайте сообщение под вымышленным именем: «Простите за беспокойство, я разыскиваю Гарри из Чойнова. Тут кто-нибудь его знает?»

Бала собирался закончить свой второй роман после того, как апелляционный суд — в чем он был уверен — освободит его. Через несколько недель после нашего разговора апелляционный суд, почти ко всеобщему изумлению, аннулировал решение суда низшей инстанции. Хотя апелляционный комитет признал «несомненную причастность» Балы к убийству, он также видел существенные пробелы в «цепи доказательств» (в том числе смущали и противоречивые заключения медэкспертов). Эти недостатки следовало устранить, и потому апелляционный комитет не освободил Балу из тюрьмы, однако назначил на весну повторный суд.

Но и после этого Бала не сдался: как бы ни обернулось дело, он закончит «Де Лирику». Оглянувшись на охранников — не подслушали бы, — Бала подался вперед и шепнул мне: «Это будет история еще круче!»


Февраль 2008


В декабре 2008 года состоялось повторное рассмотрение дела. Бала вновь был признан виновным и приговорен к двадцати годам заключения.

Куда он бежал? Пожарный, который забыл и сентября

У пожарных, которым постоянно приходится сталкиваться с гибелью людей, выработался как бы некий свой внутренний регламент поведения, предписывающий необходимые действия, направленные на то, чтобы облегчить живым боль утраты. Вот почему, когда 11 сентября экипаж машины № 40 расчета 35 узнал, что все их товарищи, откликнувшиеся на вызов из Всемирного торгового центра, — двенадцать человек, включая капитана и лейтенанта, — погибли под рухнувшим зданием, он поспешил на пожарище, чтобы, согласно этому внутреннему кодексу, хотя бы вынести тела из огня.

Возле того места, что позднее назовут Ground Zero, пожарные увидели машину своего расчета и сопровождавший ее грузовик, сплошь покрытый сажей. Они попытались «реконструировать» действия своих товарищей: куда те должны были устремиться в первую очередь? Что именно они должны были делать непосредственно в районе катастрофы?

Рядом с грузовиком валялась запасная обувь нескольких пожарных, чья-то сброшенная второпях рубашка да солнечные очки. Прибывшие спасатели разделились на команды и принялись тщательно прочесывать руины, пытаясь обнаружить хоть какие-то следы своих товарищей. Им ничего не удалось найти. Похоже, огонь не только убил людей, но и уничтожил их останки.

К вечеру, когда число жертв исчислялось уже тысячами, спасательная команда отыскала под развалинами живого человека. Его опознали — Кевин Ши, член экипажа машины № 40, расчет № 35. Его вынесли и перевезли в больницу в Нью-Джерси. Товарищи, сменившись с дежурства, примчались в больницу, чтобы расспросить его о судьбе остальных одиннадцати человек — кто знает, быть может, они где-то лежат под обломками. «Раз удалось вытащить одного, возможно, и других вытащим», — так рассуждал Стив Келли, ветеран пожарного департамента.

Ребят пропустили в больничную палату к Кевину. Со сломанной в трех местах шеей и оторванным пальцем парень тем не менее выглядел вполне бодрым и рад был видеть друзей. Они осторожно обняли его и заторопились с вопросами:

— Ты помнишь, где находился?

— Не помню, — вздохнул Кевин.

— А где были остальные в тот момент, когда башни рухнули?

Кевин испуганно поглядел на посетителей и переспросил:

— Башни рухнули?


Эта история о человеке, который выжил в катастрофе и напрочь забыл то, что, казалось бы, забыть невозможно, воспринималась как легенда, «городской миф». Но когда через две недели после атаки террористов я навестил Кевина — его только что выписали из больницы и он вернулся в пожарный департамент на углу Амстердам-авеню и Шестьдесят шестой улицы, — он признался, что в самом деле страдает частичной амнезией.

— Мне даже работать не разрешили, — добавил он. — Хорошо, здоровье позволяет хотя бы отвечать на звонки. Все-таки тут, с ребятами, мне легче.

От предков, ирландцев и итальянцев, Ши досталась довольно привлекательная внешность, живые, внимательные карие глаза. В больнице Кевина обрили наголо, гипсовый воротник подпирал ему подбородок, и от этого черты его лица казались почему-то особенно выразительными. Когда парень склонился над телефоном, я увидел на его голом черепе длинный, еще свежий шрам.

— У меня поврежден пятый позвонок, — объяснил он.

Вопреки советам врачей, Кевин не собирался бросать свою работу.

— Сидеть, бумажки перебирать я точно не буду, — заявил он.

У дверей пожарного департамента прохожие оставляли зажженные свечи в память погибших, кое-кто заходил, чтобы поздороваться с Кевином. Маленькая девочка вошла, держа маму за руку, и протянула ему чек — пожертвование в фонд помощи спасателям.

— Спасибо за все, что вы сделали, — сказала она.

Кевин улыбнулся и здоровой рукой взял чек. Но по мере того как все больше людей приходило поговорить с ним, поблагодарить его, Кевину все больше делалось не по себе.

— У меня такое ощущение, что вы как будто не обо мне говорите, — возразил он человеку, превозносившему его мужество.

Расставшись с последним посетителем, Кевин обернулся ко мне и попросил:

— Только, пожалуйста, не делайте из меня героя.

На стене в его комнате висели фотографии пропавших товарищей. Кевин с тоской уставился на лица друзей и еле слышно пробормотал:

— А вдруг я тогда струсил?..

Он прикрыл глаза, пытаясь вспомнить хоть что-то. Его мучила не столько сама амнезия, сколько один-единственный вопрос, на который у него не было ответа: что он делал на месте катастрофы и почему он единственный уцелел?

— Я всегда был уверен, что скорее брошусь других спасать, чем убегу в страхе, — признался он. — Но теперь я ничего не могу припомнить, как ни бьюсь. Моя память как будто рухнула вместе с этой проклятой башней — и как мне теперь собрать осколки?


Какие-то отрывочные воспоминания все-таки возникали. Майк ДʼАуриа, двадцатипятилетний новобранец с татуировкой в стиле индейцев майя на ноге; капитан Фрэнк Каллаган; Майк Линч, пожарный, — этот собирался вскоре жениться. Кевин помнил, что выехали они вместе, помнил, какие инструменты были у них у руках: топоры, ломы, кувалды, гвозди, веревки, клещи, резаки. Он помнил, как проснулся утром 11 сентября, а в 9.13 в пожарном депо уже прозвучал сигнал тревоги; помнил, как они запрыгивали в машины, как мчались на место происшествия. Он еще спросил лейтенанта, не атака ли это террористов, и лейтенант сказал «да», и после этого они ехали молча.

Кевин помнил еще кое-что: свое прозвище — Рик-О-Ши, свой любимый цвет: желтый. Помнил, как познакомился со своей девушкой Стейси Хоуп Джерман. Помнил, как рос на Лонг-Айленде, как ссорились родители, а потом, когда Кевину было тринадцать, мать ушла из дома. Он много чего помнил, в том числе и такое, о чем предпочел бы забыть.

Память — это как бы код доступа во внутренний мир человека. Это не просто собрание фактов — это переживания человека, изменения его личности. После травмы жизненно важно восстановить этот код. Людям свойственно организовывать свои воспоминания в виде связного, последовательновременного повествования, что придает им видимость порядка и смысла. Но как быть, если важные факты стерлись из памяти и связь потеряна?..

В конце сентября мы с Кевином Ши приехали в Больнично-реабилитационный центр Святого Карла на Лонг-Айленде. Оставалась вероятность того, что воспоминания о дне катастрофы заблокированы в результате физической или психологической травмы или даже наложения этих двух факторов.

Нейропсихолог Марк Сандберг встретил Ши в холле и провел его в тесный кабинет. Они сели за стол друг против друга.

— Мне мало что известно о вас, — сказал Сандберг. — Что вы сами можете рассказать?

— Я могу рассказать то, что сам помню и что мне рассказывали другие, — ответил Ши. — Помню, как принял вызов. Я числился в тридцать пятом расчете, в машине оставалось свободное место, и я попросился вместе с ребятами, хотя у меня был выходной.

Доктор несколько удивился:

— Вы были не на дежурстве?

Кевин пояснил: он, как у них выражались, «напросился», то есть вызвался добровольцем.

— Я считал, что так надо, — продолжал он. — Ну, командир разрешил… Мы ехали по Вестсайдскому шоссе… видели, как горят машины, повсюду были обломки, стены домов как будто оползали. Осколки металла и стекла. Падали и бежали люди…

— Вы все это помните или кто-то вам рассказал? — прервал его врач.

Кевин прикрыл глаза, потом сказал:

— Это я помню.

Сандберг что-то пометил в своем блокноте и просил Ши продолжать.

По дороге, сказал Ши, он достал видеокамеру. Он и раньше часто снимал место действия, чтобы потом использовать это на тренировках.

— Я помню, как положил камеру в пластиковый пакет и убрал ее в карман куртки, — сказал он. — Снимал я всего несколько секунд.

Потом они прибыли на место и вошли в тот ад кромешный. После этого Кевин ничего не помнил — до того момента, пока не очнулся в больнице.

— Воспоминания возвращаются с этого момента? — уточнил врач.

— Начинают возвращаться. С перебоями. Меня кололи обезболивающим, морфином. Говорят, что я был в сознании, но этого я тоже не помню.

— Человек может находиться в сознании, однако не фиксировать свои воспоминания. Это и есть посттравматическая амнезия.

— Значит, вот что со мной?

— В этом нам и предстоит разобраться.

Кевин нервно затеребил бинты.

— Кое-кто из ребят говорит, что, может, лучше и не вспоминать, — тихо сказал он. — Я ведь не знаю, может, я пытался кого-то спасти, и эта мысль помогает мне совладать с этим постстрессом, или как его там.

Сандберг спросил, сколько человек пропало из того отряда, с которым находился Кевин. Кевин впервые оторвал взгляд от своих бинтов и посмотрел врачу и глаза.

— Все до единого, — выдохнул он. — Остался только я.


В юности Кевин не помышлял о том, чтобы стать пожарным, хотя и принадлежал к почтенной династии укротителей огня, включавшей его деда, дядю, отца и старшего брата. Кевин пошел не в них, он не был, по его собственному выражению, «мачо». Невысокого роста, с виду скорее студент, он не любил спорт и не выпивал. Поначалу Кевин выбрал для себя работу, связанную с программным обеспечением, и отлично с ней справлялся, но в 1998 году все же решил пойти по стопам родственников.

Летом 2001 года Кевина зачислили в экипаж машины № 40. В первый день службы он явился в три утра. Дежурная команда отправилась на вызов, а когда вернулась, Кевин угостил их завтраком — яичницей, тостами и клубникой в шоколаде.

— Они так и вытаращились: что, мол, за придурок? — вспоминал Ши.

— Он на многих производил странное впечатление, — рассказывал Стив Келли. — Но парень мертвой хваткой уцепился за эту работу, он явно нашел свое призвание. Было видно, что он всегда готов броситься на помощь. Он и по телефону всегда отвечал: «Пожарный спасатель Кевин Ши. Чем могу помочь?»

Полученные Кевином травмы были достаточно серьезны, чтобы подумать об отставке, но он твердо решил вернуться в строй к Рождеству и всеми силами старался поскорее вылечиться — сидел на белковой диете, делал гимнастику.

— У меня есть родные, — говорил он, — но и там тоже моя семья.

В отличие от некоторых, страдающих амнезией, Кевин помнил, что что-то забыл, и это не давало ему покоя. Достаточно было включить телевизор или повстречать кого-то из родственников погибших товарищей, и он как будто натыкался на зияющий провал в памяти.

Кто-то из сослуживцев заговорил недавно при Кевине об увиденном по телевидению кратком сюжете о пожарном: тот при виде рушащихся башен оцепенел и стоял столбом, вместо того чтобы попытаться кого-то спасти.

— Хотелось бы верить, что я не таков, — вздохнул Кевин.

Его брат Брайан говорил мне:

— Ему нужно с этим разобраться, иначе он и через тридцать лет будет злиться на весь свет и не понимать, что с ним произошло. Он как те ребята, которые вернулись из Вьетнама и так и не пришли в себя. Надо ему помочь.

Ши тоже понимал, что ему необходимо вспомнить, что с ним произошло, «что бы там ни обнаружилось», как он сам говорил.

И вот, все еще в бинтах, он взялся за собственное расследование, перебирая имевшиеся в его распоряжении факты. Отправным пунктом послужила ему запись в истории болезни: «Пациент тридцати четырех лет, белый мужчина, пожарный… Найден без сознания под обломками стены снаружи Торгового центра».

Ши без труда отыскал нейрохирурга, который осматривал его 11 сентября, и спросил, нет ли каких-нибудь подробностей. Доктор ответил: известно лишь, что Ши доставили на носилках и что, судя по травмам шеи, удар был нанесен спереди.

— Это все? — настаивал Ши. — Может быть, еще хоть что-нибудь?

Доктор призадумался.

— Вот что я помню, — сказал он наконец. — Вы говорили, что ползли метров пятьдесят на свет.

Ничего подобного сам Ши не помнил — ни того, что он полз, ни что говорил об этом.

— И как, черт побери, я мог проползти пятьдесят метров со сломанной шеей? — недоумевал он.

Он продолжил свое расследование с удвоенным рвением. Расспросил родственников и ближайших друзей, о чем он говорил в больнице: может быть, всплывут какие-то мелочи, о которых он забыл. Один из коллег сказал ему, что он, мол, упоминал про сухой огнетушитель Purple К, используемый для тушения горящих самолетов. Но это ничего ему не дало.

Все больше людей, желая помочь, подключалось к его расследованию. Кевин получал как полезные сообщения, так и не очень. Однажды при мне он включил компьютер и показал список из десятков человек, которые все рвались поделиться с ним информацией.

— Они звонят и говорят: «Я там был, и это я тебя вытащил». И поди знай, где правда.

Джой Патричелло, лейтенант, давно знавший Кевина Ши, тоже позвонил и сказал, что видел Ши за несколько мгновений до того, как рухнула первая башня.

— Мы с тобой еще обнялись в командном центре, — сказал Патричелло Кевину. — Неужели ты этого совсем не помнишь?

— А где находился командный центр?

— В южной башне.

В голове у Кевина возник образ: полная комната людей. Все собрались в вестибюле южной башни, которая тоже вот-вот рухнет.

— Я это вспомнил, — говорил мне потом Ши. — Уверен, что сам вспомнил.

Теперь он воодушевился и поверил в успех своего предприятия: что-нибудь еще обязательно всплывет.

Через некоторое время ему позвонил врач, который видел, как его подобрали спасатели. Он сообщил Кевину, что нашли его под обломками на Олбани-стрит. Закончив разговор, Кевин разложил на столе карту города и измерил расстояние от вестибюля южной башни, где его видел Патричелло, до Олбани-стрит, пытаясь сообразить, как туда попал. Записал: он виделся с Патричелло за десять минут до падения первой башни. Башня обрушилась за девять секунд. Расстояние до Олбани-стрит — один квартал.

Фрагменты забытых событий постепенно складывались в некую картину. Кевин повторял чужие рассказы, будто это были его собственные воспоминания: «Меня нашли на Олбани-стрит… Я был в зоне командного центра, встретил там лейтенанта Патричелло».

17 октября, через пять недель после террористической атаки, Ши впервые наведался в родное пожарное депо. К стене была приколота заметка из «Дейли ньюс» о нескольких пожарных, которые спасли двух раненых, оставшихся лежать на улице после падения первой башни. Один из этих двоих был ранен тяжело, все лицо у него обгорело. В заметке утверждалось, что этого раненого звали Кевин Ши.

— Я читал эту заметку, перечитывал, и вдруг до меня дошло: «Черт побери, это же я!» — вспоминал Кевин.

Он выписал из заметки имена всех действующих лиц и попросил товарищей помочь ему отыскать их.

Прошло несколько дней, и однажды, когда Кевин припарковался на Верхней Ист-Сайд и двинулся в сторону своего дома, какой-то прохожий завопил:

— Господи, это же Кевин Ши!

Кевин обернулся, посмотрел, но не узнал этого человека.

— Ты что, не помнишь? — настаивал тот.

— Не помню о чем?

— Нас же вместе везли в больницу.

В сообщении «Дейли ньюс» говорилось, что вместе с Кевином подобрали еще одного окровавленного пожарного. И тут он догадался.

— Ты тот второй парень, — сказал Кевин.

Незнакомец улыбнулся:

— Ну да, это я. Рич Боэри.

Они пожали друг другу руки — знакомство наконец-то состоялось. Затем Кевин достал бумагу и ручку — он теперь не расставался с ними — и попытался выжать из Боэри дополнительную информацию. Боэри сказал, что их доставили в больницу на полицейском катере — перевезли через Гудзон в Нью-Джерси.

— Я что-нибудь говорил про ребят из моего расчета? — спросил Ши.

Боэри покачал головой:

— Ты одно твердил: «Неужели башни рухнули?»

Эта встреча произвела сильное впечатление на Ши.

— Я шел себе по улице, и вдруг, откуда ни возьмись, — он, и рассказывает мне про то, что случилось со мной, — в изумлении говорил Ши.

События того дня как будто сами старались вернуться к нему, но и Ши не сидел сложа руки. Он позвонил одному из тех, кто, согласно газетной заметке, нашел и спас его, — капитану Хэнку Серасоли. Они договорились о встрече в столовой на Верхней Ист-Сайд. Я пошел вместе с Ши. Его подружка Стейси присоединилась к нам. Кевин был бледен и встревожен.

— Надеюсь, я с этим справлюсь, — приговаривал он.

Серасоли вместе со своей женой ждал нас за столиком. Скромный на вид человек лет пятидесяти, невысокий, лысеющий, седоусый, он и на встречу пришел в куртке пожарного. Ели омлет с тостами по-французски, и Серасоли рассказывал о том, как ему самому пришлось бороться с потерей памяти. Ему что-то упало на голову, и поначалу он не мог даже припомнить, где находится пожарное депо, в котором проработал семнадцать лет. Но постепенно память возвратилась к нему, и тогда он вспомнил, как наткнулся на Кевина Ши посреди улицы после того, как рухнула первая башня.

— Сначала я принял тебя за покойника, — признался он. — Ты не шевелился.

Кевин побелел, и Серасоли умолк, не решаясь продолжать. Кивком Ши попросил его возобновить рассказ, и Серасоли рассказал, как вместе с товарищами уложил раненого на доску и понес — ив это время за спиной послышался грохот: рушилась вторая башня.

— Мы подняли носилки повыше и понеслись галопом по переулку в гараж. Все вокруг аж почернело. — На карте Серасоли начертил примерный маршрут до гаража на углу Вест-стрит и Олбани-стрит.

— Я был в сознании? — спросил Кевин.

Серасоли задумался:

— Не знаю. Не помню. Кое-какие подробности так и не вернулись.

Кевин спросил, что было потом. По словам Серасоли, пока Керри Келли, врач пожарного департамента, занимался им, Ши все время твердил:

— «Где остальные? С ними все в порядке?» Я ответил: «Конечно, конечно, все в порядке, вон они там болтают». Я и понятия не имел, что с остальными, но хотел успокоить тебя. — Серасоли помолчал, а потом осторожно спросил: —А они в порядке — остальные?

Ши покачал головой:

— Нет. Больше никто не выбрался.

— Извини, друг, — вздохнул Серасоли. — Я не знал.

Мы доели, и жена Серасоли сфотографировала обоих пожарных вместе.

— Уж это он не забудет, — улыбнулась она.

Серасоли похлопал Кевина по плечу.

— Сам Господь спас тебя в тот день, — сказал он.


В свободное время Ши посещал заупокойные службы по спасателям. Спасателем или пожарным был каждый десятый из погибших 11 сентября. Батальон, в котором служил Ши, потерял тридцать три человека, из них одиннадцать были из отряда Ши, в том числе его капитан Фрэнк Каллаган и ветеран Брюс Гэри.

— Гэри был старше меня более чем на двадцать лет, — рассказывал мне Кевин. — Он был очень умен, опытен, и я старался побольше времени проводить рядом с ним. И вот он погиб, а я жив. А ведь он был так нужен всем ребятам. А я что?..

Ши старался посетить все торжественные церемонии в память спасателей, но этих мероприятий было столько, что ему, как и другим его коллегам, приходилось выбирать, к кому из покойных друзей пойти, а кого на этот раз пропустить.

В конце октября, когда в городе проходила очередная церемония, я съездил вместе с Кевином в пригород Нью-Йорка на заупокойную службу по его лейтенанту Джону Джинли. Поскольку Ши сам еще не мог так долго находиться за рулем, нас отвез Стив Келли. Оба они, Келли и Ши, надели парадную голубую форму с белыми перчатками. В машине они вспоминали погибших, но Ши держался как-то отстраненно, он словно не вспоминал, а по бумажке имена зачитывал. Близкие и раньше замечали, что Кевин иногда будто застывает.

— He знаю, что со мной, — сказал мне как-то Ши. — Мне кажется, я недостаточно тоскую о них.

Его товарищи проводили много времени вместе, они продолжали поиски на Ground Zero, обедали в пожарном депо, выпивали, а Кевин виделся с ними все реже.

Вот и теперь во время разговора он вдруг отвернулся к окну и принялся любоваться осенними листьями:

— Только посмотрите, какая красота: и красные, и желтые, и оранжевые.

Келли внимательно посмотрел на друга:

— Кев, ты вообще в порядке?

— На все сто.

Многие пожарные добрались до церкви раньше нас и теперь выстроились двумя шеренгами у входа. У алтаря лежал только шлем одного погибшего — тела их так и не нашли.

— Они навсегда останутся в нашей памяти, — сказал один из братьев Джинли. — Я надеюсь, что со временем боль утраты смягчится, но мы никогда не забудем их.

Все вокруг плакали. Я глянул на Кевина. Глаза его оставались сухими, но лицо побелело как бумага. Взгляд был пустой.


Заканчивался октябрь. Интерес Ши к предпринятому им расследованию пропадал.

— Что толку? — сказал он мне как-то раз. — Зачем мне это? Все равно они все мертвы.

Он знал теперь, как его спасли, но по-прежнему понятия не имел, что он делал или пытался сделать, после того как рухнули башни.

Однажды на квартиру Ши наведался фотограф из «Дейли ньюс» Тодд Майзель. Он видел Ши на месте событий, он и вызвал к нему помощь. В доказательство Майзель предъявил фотографию: он сфотографировал Кевина, распростертого на земле и окровавленного. Кевин часами рассматривал этот снимок, но так ничего и не вспомнил.

Вскоре отыскалось еще одно свидетельство: родственник погибшего спасателя подсказал Кевину, что 11 сентября в программе новостей мельком показали его товарищей, экипаж машины № 40, в тот момент, когда они входили в башню. Несмотря на то что Кевин решил отказаться от своих поисков, он все же собрался с духом и посмотрел запись. Она была не очень качественной — дым застилал картинку, — но Кевин отчетливо узнал всех своих спутников. Все они входили в башню, а его среди них не было.

— Где же, черт меня подери, я был? — восклицал он. — Я же понятия не имею об этом!

Он без конца просматривал и просматривал запись, до тех пор пока усилием воли не запретил себе это. Остаток осени он посвятил другому делу: помогал семьям погибших, выступал на благотворительных мероприятиях, участвовал в сборах пожертвований, хотя у него все еще болели контуженные рука и нога и сильно ныл пах — хирурги вырезали там много обожженных тканей. Побывав на одном таком мероприятии в Калифорнии, Кевин, не отдохнув, помчался на другое, в Буффало. Он был совершенно измотан.

— Он должен был сделать перерыв, дать ранам зажить, — жаловалась мне Стейси. — Он все время мучился от болей, но и словечком не обмолвился. Только замирал иногда и смотрел куда-то в пустоту.

На следующее утро после выступления в Буффало борт 587 разбился, не долетев до аэропорта Кеннеди. В первый момент это также приписали теракту, и журналисты обратились за комментарием к Кевину Ши. Кевин не стал с ними разговаривать, он закрылся в тренажерном зале гостиницы и как был, в гипсовом воротнике, при все еще не сросшихся шейных позвонках, принялся упорно карабкаться на тренажер, глядя при этом на полыхающий в телевизоре пожар.

— «Как вы себя чувствуете, мистер Ши?» — передразнивал он настойчивые вопросы репортеров. — «Что ощущаете?»

— У него начались кошмары, — жаловалась мне Стейси. — Он кричит и мечется во сне.

— Сны я помню. — Кевин почти хвастался.

Он слишком долго подавлял эмоции, и теперь они захлестнули его. Время от времени Кевин даже плакал. «Не понимаю, что со мной творится», — говорил он.

Он прочитал где-то статью о посттравматическом синдроме и подчеркнул в ней слова: «Боль — это нормально. С боли начинается выздоровление».

К декабрю симптомы посттравматического синдрома начали проявляться у многих его товарищей.

— Все это известные признаки, — говорил мне Кевин. — Например, супружеские ссоры случаются чаще прежнего. Не берусь судить, больше ли ребята пьют, но, во всяком случае, пьют они много.

Для товарищей Кевина знакомая обстановка пожарного депо была чем-то вроде убежища, но Ши чувствовал себя там чужаком. Появилось много новобранцев, которые заняли места погибших, все они едва знали Кевина.

Однако в начале декабря он попытался вернуться «по-настоящему». «Самое главное для меня сейчас — быть с ребятами», — говорил он.

Вместе с товарищами он отправился на Рузвельт-Айленд на курсы по борьбе с терроризмом.

— Он ужасно волновался, что ему предстояло снова надеть форму, — рассказывала Стейси.

В середине декабря гипс с шеи сняли и пообещали, что за год кость окончательно срастется и Кевин сможет вернуться к активной службе. Но ему казалось, что, когда все собирались в столовой пожарного депо перекусить и поболтать, его игнорируют; казалось, с ним и здороваться-то по-человечески перестали по утрам, а когда пытается завести разговор, никто не поддерживает.

— Ребята даже смотреть на меня не хотят, — сказал мне однажды Кевин (мы сидели в его машине). — Мне кажется, я слишком напоминаю им про тех, погибших.

Однажды один из коллег сказал ему, что в депо ходят нехорошие слухи насчет того, каким образом ему удалось остаться в живых.

— Ребята говорят, ты просто торчал снаружи и щелкал фотокамерой, — сказал ему этот пожарник.

— Неправда! — возмутился Кевин.

Однако на очередной поминальной службе он держался в стороне от всех, словно изгой.

— Иногда я думаю: легче было бы, если бы я погиб вместе со всеми, — признавался он.

— На него больно смотреть, — говорил мне Келли. — Его как подменили. Ему в первую очередь надо бы выздороветь, физически окрепнуть. Тогда он вернется к нам и снова станет настоящим пожарным — в этом смысл его жизни.

На рождественскую вечеринку, тоже посвященную памяти погибших, собрались в пожарном депо. Кевин пришел пораньше, чтобы помочь готовить ужин. Работая вместе с другими, шепнул мне:

— Ребята начинают разговаривать со мной. Надеюсь, скоро станет полегче.

На стене пожарного депо висела доска, на которой были написаны имена всех тех, кто в тот день, 11 сентября, уехал по вызову и не вернулся. Имя Кевина Ши было приписано в самом низу, как будто в последний момент. Поздно вечером он позвонил мне домой, страшно возбужденный. Говорил сбивчиво, я даже не сразу понял, что речь снова идет о Ground Zero. Один парень с его работы, сказал Кевин, подъедет завтра из Челси, чтобы встретиться с нами.

Следующий день выдался холодный. Ши был в свитере, в тяжелых альпинистских ботинках. Стейси держала его за руку. Кевин еще ни разу не возвращался на место трагедии, он старался даже не смотреть на снимки Ground Zero в газетах и в новостных программах.

Подъехал Лайм Флаэрти, член четвертой группы спасателей. В пожарной академии Флаэрти был наставником Кевина, а после 11 сентября почти не отходил от рухнувших башен, разыскивая останки своих людей, спал едва ли два-три часа в сутки. Он повез нас «в самый центр».

— В тот день ребята сделали все, что могли, — рассказывал Лайм по дороге. — Башни рушились, а они продолжали карабкаться. Никто не струсил, не убежал.

Мы проехали несколько пропускных пунктов, стараясь следовать тому маршруту, по которому в роковой день ехал Кевин Ши со своими товарищами. Ши прижался лицом к стеклу и только отирал пот со лба. Над развалинами торчали высокие башенные краны, а за ними — две огромные металлические балки, соединенные в гигантский надгробный крест.

— Смотрите! — Кевин ткнул пальцем в окно. — Вот машина номер сорок. Грузовик, на котором мы приехали.

На обочине дороги стоял большой красный грузовик с номером 40 на борту.

— Его отогнали сюда, — сказал Кевин. — Мы тогда не здесь остановились. — Он посмотрел на меня так, как будто я мог подтвердить это или опровергнуть. — Ведь так?

Мы проехали последний контрольный пункт, и Флаэрти сказал:

— Мы на месте.

— Южная башня, — указала Стейси. — Там, где кран.

— О господи! — воскликнул Кевин.

От южной башни не осталось ничего — гигантская прореха в линии небоскребов. Флаэрти припарковался, мы вышли. Он роздал нам шлемы и велел быть осторожнее: мы вплотную приблизились к руинам.

— Где командный пункт южной башни? — спросил Кевин.

— Десять этажей под землей, — ответил Флаэрти. — И все еще горит.

Кевин усиленно заморгал — воспоминания разом обрушились на него, все вдруг встало на место.

— Я схватил огнетушитель, — заговорил он, — и побежал вслед за ребятами. Вокруг падали погибшие. Я помню, как они падали, помню этот стук тел о землю. Я погасил горящий автомобиль. Потом вошел на командный пункт и увидел Патричелло. — Кевин опустил глаза и продолжал так, словно картина стояла у него перед глазами: — Я обнял его. Просил поберечь себя.

Тут Кевин умолк. Каким же образом он попал из командного пункта на Олбани-стрит? Он бы не добежал туда за считаные секунды, как бы ни торопился.

— Вероятно, тебя выбросило взрывом, — предположил Флаэрти. — Многих при падении башни подняло на воздух и выбросило.

— Если смотреть отсюда, где Олбани-стрит? — уточнил Ши.

— Там, — указал Флаэрти, и мы все припустили бегом, шлепая по грязи.

Свернули в проулок — там все еще стояли засыпанные пеплом машины, стекла в них полопались. Ши припомнил, как доктор ему с его же слов говорил, будто он прополз пятьдесят метров, двигаясь на свет. Он остановился, обернулся к нам.

— Вот здесь меня нашли, — сказал он. — Прямо тут. — Он оглянулся на башню, прикидывая расстояние. — Есть тут где-нибудь гараж?

Лайм подтвердил: гараж чуть дальше по улице. Мы снова припустили бегом, мимо сгоревшего здания, где возились люди в марлевых масках.

— Наверное, это он и есть, — указал Кевин.

Гараж был небольшой, сыроватый. Мы постояли там с минуту, вновь выбежали на улицу, свернули в один проулок, в другой и выскочили на берег Гудзона.

— Тут меня уложили на носилки, — сказал Кевин.

Мы устали и замерзли. Назад к южной башне мы вернулись уже затемно, рабочие включали прожектора. Ши прямиком направился к руинам южной башни, постоял, прислушиваясь к скрипу кранов. Я посмотрел на него и спросил:

— Ты в порядке?

— Да!

Кевин смирился с тем, что, посвятив несколько месяцев расследованию, так и не узнал всех подробностей и никогда их не узнает. Не было никакой надежды сложить в единую картину то, что произошло в тот безумный день.

— Как я устал, — вздохнул он, утирая лицо.

Я попытался утешить парня: как бы то ни было, свой долг он исполнил, надо было продолжать жить.

Ши сделал еще шаг к развалинам башни, теперь он стоял на самом краю провала.

— Как бы я хотел, — сказал он, — знать, что я хоть что-то сделал для других, не только для себя.

Загрузка...