Часто любимый — лишь стимул для проявления любви, давно копившейся в сердце любящего.
День Святого Валентина. Добрые чувства текут со всех радиостанций, любовь черпают половниками, их продажные сердца обостряют мою жажду мести. Святой покровитель влюбленных подождет до следующего раза. Рак, безработица, одиночество еще крутят карусель, и на улице Томб-Иссуар несчастье продолжается.
Д-р Жаффе требует, чтобы я выходила на воздух. Для меня же просто докостылять до лифта — это подвиг. А представить, что надо пересечь двор под насмешливым взглядом соседа, открыть ворота одной рукой (другая рука не действует) и выйти на улицу — это почти нереально. Все продавцы в районе меня знают. Они подбегают, придерживают дверь, помогают поднять сумку. С неполноценными всегда предупредительны. Мне не нужна такая привилегия. При виде меня все считают, что я несчастна. Булочник дарит мне заварное пирожное всякий раз, когда я покупаю полбатона. Этим вечером я его снова поблагодарила, но я бы все отдала, даже эту тетрадь, чтобы больше не внушать жалость.
Как-то я даже, несмотря на костыли, села в 31-й автобус и доехала до бульвара Сюше. Я походила вокруг особняка. Цитадель счастья казалась неприступной. Ты был на работе, как и все нормальные люди. Прямо посреди улицы на меня нахлынули воспоминания прошлого. Допустим, моя жизнь рядом с тобой была легкой. Я любила искусство, путешествия, пустынные пляжи и Венецию в ноябре. Наверное, счастье — это своего рода прививка.
Под стенами, отделяющими меня от сада, на который я теперь могла смотреть лишь издали, встав на цыпочки, я расплакалась. Париж мог блистать, Эйфелева башня мерцать, служащие работать, меня же навсегда выгнали из этого дома. «Почему именно меня?» — всхлипнула я и, опираясь на костыли, подняла глаза к небу. Все скорбящие вопрошают, что они сделали, чем заслужили такую судьбу.
В двух шагах от виллы моей молодости служащие выходили из кафе, поглядывая на часы. Они толкали меня безо всякого злого умысла, просто потому что не замечали, ведь с тех пор, как ты меня выгнал, Франк, я утратила плоть. В будни прохожие обычно торопятся. У них встречи, они едут на метро, ловят такси. По выходным они размеренно вышагивают под руку с подругами жизни. По будням я завидую их энергичности, а по воскресеньям с болью смотрю на их любовь. Мне приходится довольствоваться счастьем других, меня никто не ждет.
Теобальд сообщил мне, что Антуан после возвращения из Сомали будет работать судьей в Париже. Похоже, мой сын далеко пойдет.
Я возобновила сеансы мануальной терапии у Тони; Крестный уехал от меня. У них с Верой две дочери — Лиза и Лина. Лизе — двадцать, а Лине — восемнадцать. В таком возрасте деткам очень нужен отец. Когда Теобальд в очередной раз приезжает ко мне, я, чтобы продемонстрировать удовольствие от его присутствия, улыбаюсь ему широкой глупой улыбкой. С тех пор как мы установили этот график, я — образцовая подруга жизни.
Когда он приходит вечером, мы садимся за стол, и Крестный наполняет мой бокал. Мы стараемся выглядеть, как семейная пара. Это застолье — самообман, но что на свете не есть обман? Кошки нам не верят, ведь кошку нельзя обмануть.
У меня множество фотографий Крестного: на них он прижимает меня к себе на церемонии бракосочетания, состоявшейся на Багамах. Во время коктейля, организованного Франс-Иммо, судья из Нассо зарегистрировал нас. Вера поехала с нами, она стала нашим свидетелем. Мы перецеловали толпу незнакомых людей и отрезали кусок свадебного пирога, держась за руки. Потом мы отправились на Райский остров вместе с Верой и судьей, по-моему, его звали мистер Дулитл.
Ночь наступает так быстро, что день кажется ее обрамлением. Живые снуют туда-сюда в своих квартирах. У них жены, мужья, дети. Они счастливы, они любят и работают — Фрейд был бы доволен. Поднятые шторы позволяют издали наблюдать за радостью семейной жизни. Жить — значит ждать исполнения надежд и планов.
Д-р Жаффе увеличивает количество анализов крови: надо убедиться, что помимо рака у меня нет гепатита В или С и СПИДа. Чтобы спасти меня, понадобилось одиннадцать доноров. Одиннадцать человек, о которых я знаю только то, что их кровь течет в моих жилах. Будто я переспала с одиннадцатью мужчинами без презерватива. Целая команда регбистов.
На этом этапе чтения, Франк, ты, наверное, возразишь, что никому не сделал зла. Нами правили деньги — и точка. Везде царит прибыль, у моего несчастья нет отца, мой рак — сирота. Знай, Мелкий Бес: раздавив человека морально и социально, можно его убить.
Наверное, читая это, ты иногда возвращаешься назад, ты боишься пропустить фразу, изобличающую твой провал, ту самую, которую я берегу для конца.
У меблированной квартиры, которую я снимаю, на самом верхнем этаже дома есть кладовка. Я поднимаюсь и там пишу. Мне кажется, что я поступила на работу и должна ходить туда каждый день, каких бы усилий мне это ни стоило. Когда я открываю тетрадь, то меня ни для кого нет дома. И это очень кстати: все забыли обо мне.
Я перенесла сюда компьютер, который мне отдала Ольга, тетради на пружинках, чернильный прибор. Еще коробки с фотографиями, письмами и документами, которые нужны мне для аргументации. На моем чердаке есть и другое удовольствие — балкон. Возможность подышать воздухом в перерыве между двумя страницами — это уже отдых.
Кошки охраняют. Они — часовые единственной оставшейся мне радости, радости созерцать их.
Д-р Жаффе посоветовал мне вести дневник; когда я поднялась на лифте на чердак, то все еще обдумывала его предложение. Дверь подалась, я поняла, что это место для меня. Как можно было раньше пренебрегать таким сокровищем? Прокладывая дорогу среди коробок, я вышла на балкон и, ослепленная светом, закрыла глаза.
Солнце ласкало мне лицо, привыкшее к полутьме и неоновым больничным лампам. Щурясь, я прикрыла глаза рукой и посмотрела вдаль. Передо мной распростерся Париж: цинковые крыши, трубы, антенны, причудливая игра форм, кое-где островки зелени, колокольни, Эйфелева башня. По небу в безмолвном порядке величественно проплывали пенные потоки огромных снеговых облаков. А мертвые видят облака? Казалось, достаточно только встать на цыпочки, и я могла бы дотянуться до облаков. На перила балкона села голубка, стала чистить перья. Моя пустыня наполнялась нежностью. Часть внешней стены увивал плющ. Пораженная этими красками, я почувствовала, как во мне пробиваются ростки забытого чувства — умиротворения.
Крестный ни разу не был здесь. Это убежище только мое. Франк очень удивился бы, узнав, что комната для прислуги превратилась в мое королевство.
Только кошки имеют доступ в мое тайное убежище. Они ничуть не мешают мне писать, а иногда даже помогают. Стоит мне взглянуть на них, и я тут же нахожу нужное слово. Я просматриваю список генетически измененных продуктов (его вывешивает «Гринпис» на сайте Metacrawler.com) и знаю, что кошки бы меня одобрили. Их немое присутствие служит мне поддержкой. Молчание кошек — это мой женьшень.
Как и у Мод, у меня три кошки. Сиамка спит на коробке из Франс-Иммо. Лапки сложены на груди, глаза блаженно закрыты, усы обвисли: по всему ее облику видно, что она никогда не страдала. Ее ни разу не били и не обижали. От людей сиамка видела только заботу и внимание. Поэтому ее доверие безгранично. Она ничего не знает о боли, поэтому ничего не боится. Сиамка, как хорошее вино, только хорошеет с годами. Когда она спит, то от удовольствия и неги принимает самые удивительные позы. Я с наслаждением любуюсь ею и жалею, что не могу запечатлеть в мраморе или на полотне всей ее грации. Кто не видел спящей сиамской кошки, тот ничего не знает о красоте.
Больше всего в бежевой сиамке меня поражает ум. Бежевая даже во сне сохраняет мудрость старшей. Ее черты благородны. По человеческим меркам ей семьдесят лет. Наши волосы седеют, а ее шерсть темнеет. Одним словом, Бежевая — воплощение ума.
Полосатый моложе, но он мужчина в доме. Глупый и добрый, он всегда хочет ласки, и его преданность не знает границ. В Полосатом есть что-то от собаки: вся его жизнь сосредоточена на хозяине. И он рад своей зависимости. Я люблю его меньше, чем сиамку, может поэтому Полосатый боится даже собственной тени. Глядя на него, я понимаю, что чувствует тот, кого не любят.
Самая младшая кошка строптива. Ее родители обитали на песчаных равнинах Бретани, и Черная не забыла своих корней. Таким образом, в центре Парижа обитает дикая кошка. Черная или крадется, или удирает, она все время носится. И этим напоминает мне покойную Мод: она тоже дитя свободы. Младшенькая непредсказуемая и шустрая. Ее может обрадовать любой пустяк. Но это вовсе не значит, что она лишена серьезности и глубины.
Полосатый нападает на нее, когда я отворачиваюсь. Он не прощает ей того, что она самая любимая.
Черная похожа на рисунок Делакруа, на пантеру Бари. В этой малышке меня поражает хватка хищника. Глядя на нее, понимаешь, что такое дикие джунгли. Эта малышка любит риск. Она всегда готова принять брошенный вызов.
По ночам, когда я работаю, Черная гуляет по крышам. В глубине ее души осталась память об огромных пространствах Бретани. Даже когда она спит, запрокину в голову, из-под сомкнутых губ высовываются клыки. А проснувшись, этот вампир похож в профиль на плюшевую игрушку: поднятые ушки, плоская мордочка, смешно топорщатся длинные усы. Ее глаза цвета анисового ликера замирают так, будто видят галлюцинации.
Пчеле грозит опасность, и я решаю спасти ее. Черная притаилась в жимолости и меряет меня взглядом. Желтые глаза — как луч лазера. Я протягиваю руку. Мои пальцы касаются густого меха. Ласка оказывается действенной: Черная кладет мне в ладонь лапку с втянутыми копями.
Шестое воскресенье после выхода из комы. Я листаю Библию, которую ты мне подарил, Франк. Я нашла там фразу, которую дарю тебе: «Февраль. Мы оставляем смертную тень, чтобы пойти к тому кто есть Свет, рожденный из Света. После Рождества день понемногу наступает на ночь».
Я перечитываю единственное электронное письмо, которое я отослала в нефтяную компанию «Франс & Петроль Инк». «Мы — выразители гражданского возмущения. Пятьсот тысяч птиц, перепачканных мазутом, не могут взлететь. Это что, страшный сон? Над планетой бушуют ураганы. По-вашему, это просто природное явление? А загрязнение окружающей среды, вызванное стремлением к быстрой наживе? А те, кто умирает от листериоза, пали жертвой Рынка? Давайте же отдадим на бирже привилегии политкорректным обществам и объявим бойкот всем остальным. И пусть себе Зеленые пресмыкаются, мы не имеем к ним отношения. Ответственны, но невиновны? Нам не нужна Ваша милостыня, господин Петроль-Тоталь».
Изредка я выхожу. Задеваю прохожего, но он не обращает внимания. В безлюдные часы я зашла в ресторан «Купол», у меня долго не принимали заказ. Я позвала: «Официант!» — и меня наконец-то заметили. Он подскочил, провел по столу тряпкой, совсем как в американских фильмах. Я заказала свежевыжатый апельсиновый сок и яичницу-болтанку, но ни пить, ни есть не стала — почему-то расхотелось.
Семейные пары выглядят такими счастливыми. Их глаза излучают жизнь. Я им завидую. Нас разделяет стекло. Я вижу, как открываются рты, женщины беззвучно смеются, как в немом кино. Разве мои соседи знают о своей хрупкости? Разве они думают о крови и других жидких средах нашего организма? В будничной жизни мало заботятся о теле.
Модно одетая дама прикуривает сигарету, а я думаю о ее внутренностях, артериях. Ее жизнь — это сложное взаимодействие крови, мышц и внутренних органов. Достаточно одной мелочи, чтобы уничтожить механизм, который она носит под пальто от Жана-Поля Готье. Я все время думаю о смерти. Карьера, служебный рост — смешная суета, как и то, что я проделывала со своими грудями.
Люди, на которых не лежит отпечаток больничной койки, обладают яркой индивидуальностью, это подчеркивает мою полную несостоятельность. Одежда болтается на мне; я брожу в зимнем тумане. Прогулки женщины в ремиссии ведут меня на все четыре стороны: город — это мир в себе. Во время прогулки страдание стихает — это что-то новое. Безнадежность свалилась с меня в мгновенье, как слишком большое платье сваливается с женщины в примерочной магазина.
Я иду навстречу движению. Машины издают адский шум. Прохожие куда-то дружно торопятся. Некоторые лица в толпе привлекают внимание: мужчины и женщины оборачиваются. Я протягиваю руку, они меня не видят. В магазине я украла компакт-диск «Очи черные», продавщица даже не шевельнулась. Мне неприятно, я кладу диск обратно. Это чтобы защититься от несчастья, прямо на теле я ношу бирюзу.
Теперь я почти невидимка, я могла бы провести ночь в музее Пикассо или украсть свитер от Оси Ямамото в «Бон-Марше», только мне этого не хочется.
Зима. Мужчины в длинных темных пальто, сильный ветер выворачивает их зонты на перекрестках. Они бросают письма в почтовые ящики, обвитые плющом, — наверное, такой желтый и такой зеленый цвет есть только в Париже, но мне и до этого нет дела. Прохожие легкомысленно перебегают дорогу. Я не могу их укорять: они никогда не соприкасались со смертью. Я же знаю, что это такое, меня можно убить одним щелчком.
— Вы можете расплатиться? Мне надо сдать кассу, — ворчит официант.
Я чуть не расцеловала его. Количество тех, кто обращается ко мне, уменьшается, как шагреневая кожа. Остались одни врачи.
Я, наверное, очень долго просидела в «Куполе». Кладу деньги в блюдце. Официант черноволос и усат. Он отрывает чек.
Мне хочется немного развеяться, и я сажусь на 54-й автобус. Компостирую уже использованный билет, водитель ничего не замечает. Я смотрю на молодых людей. Они напоминают мне сына. Мои ровесники все выглядят одинаково и ведут себя одинаково. Брюнеты с короткими волосами, бледными лицами, темными глазами. У всех черные плащи и сумки, как будто они позируют для моментального снимка своего времени.
Антуан уже судья, мне это сообщил Теобальд. В лифте я расплакалась.
Должно быть, я зашла слишком далеко.
«Я потерял любовь», — говорил мне ты на бульваре Сюше. И продолжал: «Но Алиса вернется. Думаю, она в Калифорнии. Я связался с “СОС. Пропавшие люди”. Их представитель сказал мне, что надежда есть». Ты с особым шиком любил отсутствующих и презирал свое окружение. К примеру, твоя мать умерла в одиночестве в американской больнице.
До последних дней у твоей матери было право на орхидеи, маникюр от Герлена, но не на твои посещения. На обращения «королевы-матери» отвечали твои секретари.
После смерти супруга, Алена Мериньяка, «королева-мать» ушла от тебя и стала жить сама по себе. Под предлогом того, что она использует тебя, чтобы заполнить свое одиночество, ты сжег все мосты. Насколько мне известно, «королева-мать» и Алиса Любимая очень любили друг друга. От нее Алисе достались черные глаза.
Ты плакал, когда узнал о кончине старой женщины: ее смерть была ужасной, несмотря на морфий.
Ты попросил меня представлять тебя на похоронах, и я отправилась туда с Ольгой. Церемония проходила в американской церкви, и я с нарочито скорбным лицом принимала соболезнования.
На моей памяти ты ни разу не был на ее могиле. «Когда умираешь, то сначала становишься гнилью, а потом прахом. И зачем весь этот маскарад?» — говорил ты и отказывался приходить на похороны, независимо от степени родства с покойным. «Буду я там или нет — никто не воскреснет». Ты отправлял цветы и венки, но ничуть не переживал. Ты также избегал погребальных процессий, которые случайно попадались тебе на пути. Такие встречи происходили редко, потому что если смерть касалась тебя, то касалась всех остальных.
Церковники и служащие похоронных бюро старались сделать смерть незаметной. Смерть исчезла из городского пейзажа. Она стала невидимой, неприличной, то есть запретной, последней запретной темой. Но даже скрытая, она пугает нас все больше и больше. Мы поскорее хороним близких, друзей и коллег, потом снова погружаемся в работу и сосредоточиваемся на своем деле. Смерть теперь неназываема, о ней перестали говорить. Поэтому в порядке вещей, что людям стало казаться: смерти нет. Все это я поняла позже: в спешке ничего не замечаешь.
Вчера, выйдя из метро, я увидела церковь Шайо. Охваченная внезапным порывом, вошла туда. Я приближалась к нефу, ступая на мозаичный пол. На полу были звезды, в полумраке витал запах ладана Я и не знала, что люблю запах церквей.
Темнота не навевала печали. Это была мягкая темнота, как перьевая подушка, темнота с успокаивающим запахом. Я слышала свои шаги, видела, как пламя свечей колеблется за колонной. Церковный воск пахнет по-особому. Сквозь витраж пробивался лучик солнца. Здесь что-то было недавно, что — венчание, похороны? Алтарь был усыпан цветами. При виде креста я совершенно естественно подумала о своем: я несу его из-за тебя, Мериньяк.
Было три часа дня, в церкви никого не было. Я пошла по центральному проходу, как человек, который не боится ничего. Я подняла голову к алтарю. Из-под купола над хорами Бог смотрел мне прямо в глаза. В первый раз меня заметили, надо это отпраздновать! Это строгое красивое лицо освещало полумрак. У Бога были черные глаза. Черные, как в моей песне, черные, как сама чернота, как сказал бы Антуан. Ощутив усталость (я долго шла) и одновременно странное, навеянное полумраком умиротворение, я опустилась на скамью. Там лежал сборник песнопений. Я открыла его и смогла разобрать только название гимна — «Твое присутствие». «Какое еще присутствие?» — пробормотала я, закрывая книжку. Я позавидовала верующим. Если бы я верила, мой крест имел бы смысл: страдание как искупление и прочая ерунда.
Бог продолжал смотреть на меня. Это был огромный образ «Христа во славе». Справа я разглядела альфу, слева от него была омега. Покрытая тонкой позолотой, фигура обладала поразительным реализмом. С нимбом над головой, знаком святости, Бог восходил из бездны. Он великодушно благословлял меня правой рукой, а в левой держал Книгу Жизни. Он был таков, что если бы существовал, то его можно было бы только любить.
Бог устремлял свой взгляд на меня. Я в первый раз стала видимой и не собиралась этого упускать. Мне в затылок повеяло свежестью. Усталость исчезла. Я больше не думала ни о боли, ни о смерти. Как все нерадивые прихожане, я сидела вдалеке, около выхода. «Если что-то будет не так, я уйду отсюда», — почти весело подумала я. Бог не сводил с меня глаз. Для него я существовала, и еще как! Я могла сколько угодно отрицать его реальность — он верил в мою. Чудо искусства и иконописи, Бог выглядел как живой.
Погруженная в свои мысли, я вздрогнула. Кто-то опустил в ящик монетку. Я посмотрела налево, потом направо. Никого не было. На витраже позади меня Иисус воскрешал Лазаря. Тысячи золотых пылинок заплясали в солнечном луче перед алтарем. Пахло ладаном и сыростью. Лишайник, столетние плиты, пыльные своды, витражное стекло, шишковатый дуб — мрачный дух старины. Вдоль центрального прохода стояло семь колонн. Я сидела рядом с последней, на зеленой табличке были белые буквы: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное».
Помимо арамейского, своего родного языка и иврита, знал ли Бог французский? Он помнил о моем раке? Что он думал о Мериньяке? Он считал меня виновной?
— Франк должен умереть, — наугад сказала я.
Бог не шевельнулся. Знал ли он о детях, которые ходили к нему на мессы с передвижными капельницами? Он слышал предсмертные крики младенцев? Шоа упрекает его в чем-то? Я говорила в пустоту. Если бы Бог существовал, в Поль-Бруссе не было бы отделения педиатрии.
— Спасите меня, — очень тихо попросила я с инстинктом животного, которое защищает свою шкуру.
Я думала о смертниках Вильжюифа: этих пленников никто не освободит, эти заложники умирают, я прочла это в глазах лысой девушки перед стеклянной дверью больницы.
Темнота и тишина сгустились, я почувствовала легкое прикосновение ко лбу, дыхание у глаз. В церкви было темно: можно было спокойно поплакать. Я надела темные очки для приличия. Бог видел мою усталость. Возле центральной колонны алтарник складывал стулья. Он не заметил меня. Я вышла.
Уличные шумы вернули меня к реальности. Я щурилась от света: солнце пробилось сквозь облака. Скоро придет весна. Я пошла по улице Сурс, думая о мести — моем костре в ночи. Было холодно; казалось, день затянулся навечно. Улица Сурс была пустынна.
Тут из метро вышел мужчина в черном. Я машинально разглядывала его. Ни высокий, ни низкий, с черными волосами. На вид ему лет сорок. Он нес увесистую папку и, казалось, был чем-то озабочен. Я шла ему навстречу; в какой-то момент он поднял глаза. В отличие от остальных он увидел меня.
Ровно в шестнадцать часов мужчина в черном и я стояли друг против друга. Мы одновременно остановились по разные стороны улицы. Мужчина справа, я слева. Мне он казался знакомым. Я узнала плащ и крест с каменьями. И его бледное лицо. Из темных глаз мужчины исходили золотые лучики. Как же я забыла его? Проходящий сквозь стены! Священник для больных раком, одетый для разнообразия в штатское, он был приятелем Бога, и отсюда проистекала его уверенность и свет в глазах.
Кроме машин и автобусов, на мгновение скрывавших его от меня, нас разделяло все. Он — человек в движении, для меня время остановилось. Он был здоров, я больна раком. Он был священник, я — атеистка.
Я отвернулась. Отраженный в витрине книжного магазина капеллан не пошевелился. Он сверлил меня строгим вопрошающим взглядом человека, который хорошо вас знает. Ни один мужчина не смотрел на меня так.
У нас было нечто общее — Вильжюиф. Рак объединяет людей! Вейсс был добровольцем, я — нет. Рак протянул невидимую нить между нами. Смерть была нам знакома, она — наши будни. От ее вида под нашими глазами появлялись тени, наши лица бледнели. Добрый пастырь облегчал своим братьям переход в мир иной. Верующие или неверующие, Вейсс протягивал руку помощи всем: перед лицом смерти не до красивых поз. Профессия заставляла Вейсса переживать то, от чего я бежала.
Смерть витала между нами, медленная и величественная, как караван в пустыне. Некоторых гигантов она уже затронула, ранила, они опасно накренились. Боже, мы знали их такими сильными, непобедимыми, и вот они уже уходят, отправляются в далекое далеко и машут нам рукой. Может, завтра они будут на том берегу?
Видишь ли, ангелок, подумала я, глядя на милосердного, мы придем им на смену. Ты проводник, а мы все — путешественники в дюнах, песок поднимается вечерним ветром, и времени у нас остается все меньше.
Не сказав друг другу ни слова, не подав ни одного знака, мы разошлись. Похоже, мне бы следовало отправиться к самаритянкам. В метро, на станции «Дочери Голгофы», я вспомнила, что его зовут Люк, Люк Вейсс.
Сегодня утром я пошла завтракать, кошки поплелись за мной, и вдруг я увидела мужчину в черном. На плечах его лежал горностаевый воротник; он поставил кофейник на стол. У Антуана был ключ от квартиры. Чтобы сделать мне сюрприз, он приготовил мне завтрак и оделся в костюм судьи. Ты помнишь Антуана, Франк? В тот день, когда он закончил школу с отличием, Ольга отказалась позвать меня к телефону. «Вам перезвонят», — пообещала она выпускнику. Сын не настаивал.
— Мам, ты меня слушаешь?
Антуан сел рядом и открыл папку. Сколько ему сейчас лет? Двадцать четыре, двадцать пять? Он, конечно же, самый молодой судья во Франции. Сын переворачивал страницы в папке, рассматривал фотографии. Я увидела лицо его отца, которого бросила без какой-либо веской причины или скорее по той дурацкой причине, что больше не любила. Дальше шли бывшие любовники, Теобальд, Тристаны. Кофе в чашках остывал.
— Я зачислен в штат. Дворец Правосудия, дом 1, улица Лютеции, — серьезно сообщил мне Антуан.
— Поздравляю, — пробормотала я.
Я была горда, что этот судья — мой ребенок, хотя его вид и одежда для столь раннего часа показались мне мрачными. Мне трудно было изображать огромную радость, ведь я не так давно побывала в лапах смерти. Если Антуан хотел продемонстрировать, что стал мужчиной и имеет профессию, для которой создан, то это был триумф и провал. Я плохо соображаю по утрам.
— Я веду сложный процесс, — пробормотал херувим.
Я пишу «херувим», но в мрачном одеянии, парике и горностаевом воротнике милый ребенок почти пугал.
— Если так, то торопись, у тебя, наверное, куча дел, — сказала я, силясь улыбнуться.
Я положила руку на его ладонь, но его ладонь была холодна.
— И о чем же твой первый процесс, милый? — вкрадчиво начала я, глядя на восходящее солнце.
Ответ я знала заранее.
— О тебе, — ответил сын и тут же спохватился, — я шучу.
Но мы оба знали, что он не шутит. Он закрыл папку и медленно удалился.
— Кроме шуток, мам, ты создаешь вакуум вокруг себя, — раздавался его голос из ванной комнаты, там он переодевался.
Вышел оттуда в обычной одежде, с бледным осунувшимся лицом. На нем была черная куртка из «Патагонии» и вельветовые бежевые брюки. Кошки прыгнули на стол.
— Я знаю, что с тобой произошло. Теобальд мне все рассказал. Это ужасно.
Антуан — брюнет, ни толстый, ни тонкий, похожий на всех, кого можно встретить на улицах города. У него черные глаза. Белизна его рук кажется сияющей.
— Пойду к отцу, — сказал он.
— Позвонил бы Тристанам.
— И не подумаю.
Антуан холодно взглянул на меня. Чем я его обидела, ведь я его так люблю?
— Представь себе, после того как я заболела раком, я полюбила церкви. Там можно побыть одной, мне там хорошо.
— Что?
Я опустила взгляд и отметила, что мой сын носит «текники» Вейсса.
— Не забудьте указать день и время, — напомнила Элка.
Чтобы пациентам Поль-Брусса возмещали расходы на транспорт, надо было предоставлять счет за такси. Она захлопнула дверь машины, сунула листок в карман и вошла в здание. Больные всех возрастов и национальностей толпились с направлениями у регистратуры. Подавляя страх, они улыбались друг другу. Никто не хитрил, никто не занимал чужого места. Больные раком играют честно.
Ожидая консультации экспертов из Комитета 101 (патология молочной железы) и результатов последнего анализа крови, Элка взглянула налево. Ей хотелось увидеть Люка Вейсса.
«Чтобы вызвать представителей любых конфессий, обращайтесь к дежурной, часовня открыта круглосуточно на первом этаже (зал Провидения). Мессы проводятся каждый день (кроме вторника) в 17 часов».
Было бы интересно посмотреть на Вейсса при исполнении. Что он делал по вторникам? Обедал с другими священниками? Ходил в кино? Может, вторник был его воскресеньем? Она записала на своем направлении расписание месс. Там были цифры, понятные только белым халатам. Эти коды направляли движение по Лабиринту. Еще на направлении был номер карточки пациента. Один раз попав в Вильжюиф, остаешься там на всю жизнь.
Элка наметила свой маршрут. Она знала больницу как свои пять пальцев. Снаружи Поль-Брусс походил на ультрасовременную скотобойню. Элка знала приемную, анестезиологию, пост на первом этаже, дерматологию, отдел ядерной терапии, пульмонологию, этаж педиатрии, центр химиотерапии, рентгеновские кабинеты, реанимацию, послеоперационные, цветочный киоск в зале «Нормандия», кафетерий, кабинеты забора анализов, морг, парикмахерскую, объединение онкопсихологии, «разговорные группы», центр по борьбе с болью, большую и малую хирургию.
По этому Лабиринту она шла, как по завоеванной территории, ведомая внутренним компасом. Несмотря на Боль, под бременем которой гнутся все, Элка шла своей дорогой. У нее была врожденная наглость и свои привычки. Если мы чувствуем себя где-то как дома, мы дышим спокойнее. Как ни странно, в Вильжюифе она чувствовала себя в безопасности. Она мысленно отмечала все для своего дневника: все записанное помогало ей яснее видеть в полумраке дней. Номер Вейсса 24–32 она набирала дважды. Ей трудно было попасть пальцем на цифры.
Ответил старческий голос. Тот самый дрожащий тембр, который воплощает саму глупость и не предвещает ничего хорошего.
— Канцелярия капеллана, добрый день. Чем я могу быть полезной?
— У меня рак, я хочу поговорить с кем-нибудь. Люк Вейсс здесь?
Пауза.
— Отец Вейсс находится у постели больного, его нельзя беспокоить. Назовите ваше имя и номер истории болезни.
— Элка Тристан, Арденны. Разве у Люка Вейсса нет бипера, как у всех?
— Я же вам говорю, отца Вейсса нельзя беспокоить. Больному очень плохо.
— А я в терминальной стадии, — рявкнула Элка и повесила трубку.
«Еще одна поповская подпевала, которая по должности проповедует терпение, как другие намазывают джем на сухарики в Арденнах», — подумала Элка. Дочь Мод рассердилась.
Полный лифт больных. Пациенты входили и выходили, к ним присоединялись белые халаты, они опускали глаза перед таким количеством боли. Везде царило молчание. Боясь пропустить свой этаж, раковые больные нажимали все кнопки подряд. Элка достала свое направление. Специалисты по патологии молочной железы, должно быть заждались ее.
Я больше не хочу ваших поцелуев и карьер. Может, я и не умру от рака, но я уничтожена химически.
Я не верю в искупление через перенесенные страдания. Я больше не верю, что мы становимся сильнее от пережитого испытания, как будто оно — завуалированное благодеяние, закаляющее душу и укрепляющее дух. Я не верю ни во что, Франк, только в дневник, который ты прочтешь.
При упоминании о христианах я смеюсь. Против моего рака, смерти желания и осознания того, что у моего палача все отлично, Бог ничего не может, и тем не менее надо в него верить. Бог страдал, он тоже умер, он знает зло, зло распяло его, поэтому он свободен. Отсюда на всякое страдание есть благословенье Божье.
Люку Вейссу однажды придется объясниться со мной по этому и по многим другим вопросам.
Увидев результаты анализов крови, я, единственная в кафетерии, засмеялась от радости. Ни ВИЧ-инфекции, ни гепатита! Что же до овечьей трясучки, будет видно позже. При виде сидящего напротив худого, как скелет, больного, мне становится стыдно от своей радости. Мужчина читает «Монд». Больные Вильжюифа — напоминание о концентрационном лагере: мой сосед выглядит, как сбежавший из Бухенвальда. Мрачная внешность человека, лишенного плоти. Тележка с лекарством стоит рядом со столом, как багаж; больной будто бы находился в кафе аэропорта Орли. Счастливого пути, милый, поменьше тебе страданий, я буду все время думать о тебе.
Я читаю письмо д-ра Жаффе и глотаю слезы. «Вот результаты серологического исследования. Как я вам уже сказал по телефону, ничего опасного не обнаружено, с наилучшими пожеланиями прошу вас, Мадам, явиться… и т. д.»
«Все анализы отрицательные» — эти три слова так мелодичны! Отрицательные, как моя кровь, отрицательные, как мое бытие. Одно сплошное «нет», которое я воплощаю! Я сопротивляюсь с самого рождения, я женщина-отрицание, бунт в юбке.
Я встаю. Сегодня вечером погадаю на картах.
Я прохожу мимо магазина. Останавливаюсь перед париками, краем глаза рассматривая открытки с написанными именами и объяснением их значения. Я не нахожу своего имени: Элка — редкое имя, как и мой отрицательный резус-фактор. Покупаю «Антуана», «Теобальда» и «Бертрана».
В витрине около кассы замечаю «Люка».
Беру открытку. «Люк, мужское имя. Празднуется 18 октября. Этимология: от латинского Lux — свет. История: Святой Лука (Люк) родился в Антиохии, был языческим врачом, затем последовал за святым Павлом и около 60 года н. э. написал одно из четырех канонических Евангелий. Принял мученическую смерть. Часто изображается в виде врача, рисующего Деру Марию. Употребление: в формах Луций и Луция это имя известно еще с античности».
— Я возьму еще «Люка», — говорю я продавщице.
Эта кругленькая брюнетка занимается составлением дорогих букетов. Благодаря ей гости довольны, что в палаты больных придут не с пустыми руками.
Я направляюсь к внутреннему телефону. Снимаю трубку.
— Алло?
Узнаю его голос. Строгий и печальный, как будто мой собеседник уже о чем-то жалеет.
— Я Элка Тристан. Я звонила вам на днях, как вы предложили.
Молчание. Потом:
— Помню.
— Мне надо с кем-нибудь поговорить.
— Когда?
— Прямо сейчас.
— Это невозможно.
Он снова замолкает, наступает долгая тишина. Он не говорит о церкви Шайо, и его молчание придает больше значения нашей встрече. Я смотрю на часы. Милосердный должен меня принять, это вопрос жизни и смерти.
— Приходите послезавтра перед мессой в пять часов. Вторая дверь налево, зал Провидения.
Он кладет трубку.
Прежде чем выйти из кафетерия я возвращаю «Люка» на место. Я ничего не собираюсь дарить этому типу, я даже не знаю его. Потом я приняла решение. Охваченная внезапным вдохновением, я бросаюсь к окошечку почты. Оно очень кстати оказалось открытым. Я раскошеливаюсь на марку и в спешке приклеиваю ее вверх ногами. На открытке всего несколько слов. «С наилучшими пожеланиями от Элки Тристан, живущей в Арденнах, без Верлена».
Постскриптум: «Я атеистка, поэтому Иов, знаете ли…»
Потом весьма аккуратным почерком дописываю адрес получателя:
«Люку Вейссу,
Капеллану,
Больница Поль-Брусс
Вильжюиф, 94»
— Она дойдет до адресата завтра, — обещает служащий ПТТ.
Совершенно очевидно, что я опоздала в Вильжюиф из-за мерзкой привычки выходить тогда, когда должна быть уже на месте. Что до разговора с Люком — труба! Начиналась месса. Я так и осталась стоять в дверях. Сначала я не узнала Люка Вейсса, настолько греко-римское одеяние преображало его. Священник, исполнитель главной роли, был одет в альбу цвета слоновой кости. С одной стороны от него я увидела пожилого мужчину, тоже в сценическом костюме, с другой — мальчика из хора, прекрасного в белом стихаре прислужника при причастии.
В храме яблоку было негде упасть.
Люк был бледен при искусственном освещении. Это завораживало. Среди всей этой белизны факир бросал на собравшихся черный взгляд. Я подумала о Бодлере. Плечи служащего покрывала зеленая накидка с вышитыми спереди и сзади крестами. Вейсс двигался, накидка подчеркивала величие его облачения. Тиберий царствовал, скульптура оживала.
Справа от меня плакал негр, закрыв лицо руками. Больные благоговейно следили за мессой, как будто их спасение зависело от слов, произносимых священнослужителем. Слова, которые они произносили и пели хором, невозможно было разобрать. Мне нравились их голоса, их усердие. Я всегда была чувствительна к драматургическим эффектам, и я люблю духовную музыку. Вейсс запел. Священник взывал к Богу. Он начинал речитативом, а заканчивал фразу нараспев, как в «Шербургских зонтиках». Католическая служба походила на музыкальную драму.
Чтобы не выглядеть глупо, я делала вид, что знаю совершенно неведомое мне чинопоследование. Три ступени вели к престолу, завешанному белым, где я увидела открытую книгу, две свечи и распятие, украшенное примулами.
Пожилой мужчина и ребенок несли кадило. Мы очутились в первом веке нашей эры. Оживший мрамор! Трагические маски! Вторые роли были чудесны. По часовне распространился сильный запах, и сцена исчезла в дыму. Ребенок и старик склонились перед Вейссом, и тот, в свою очередь, склонился. Римляне обошли сцену. Они держали друг друга за рукава, покачивая кадилом. Перед крестом они одновременно склонились. Их неспешность напоминала некоторые ритуалы сумо.
Люк Вейсс приблизился к микрофону. Он провозгласил, что Любовь к ближнему — это крест, что мы несем крест любви, отдавая себя другим. Надо забыть себя.
— Главная заповедь — это ЛЮБОВЬ, — настаивал оратор.
Он произносил слово как-то по-особенному, что придавало ему что-то очень земное. Риза с широким воротником так хорошо подчеркивала сильную бледность лица, что я подумала об «Арлекине» Пикассо голубого периода. «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и все душой твоей и всем помышлением твоим, и возлюби ближнего твоего, как самого себя», — заключил священник. Интересно, а кто составляет ему проповеди?
— Восславим Господа! — провозгласил он, поднимая Библию.
— Слава Тебе, Господи, слава Тебе! — ответили присутствующие.
Здесь были самые разные раковые больные и их родственники. Вейсс снова запел, переходя все возможные границы. «Глас Бога вещает в устах пророка его», — сказано в Талмуде. Трели, каскады — солист пел чисто.
Под облачением я заметила рукав черного свитера и стальные часы. Опустила глаза. Из-под облачения были видны «текники». Проповедник был таким же человеком, как и все.
Он запел гимн, который разбил мне сердце:
«От всех врагов моих сделался я поношением, даже у соседей моих, и страшилищем для знакомых моих; видящие меня на улице бегут от меня».
Откуда он это знает? Почему он описал мою голгофу?
Из усилителя раздалась органная музыка, и я узнала кантату Баха «BWV 121», одну из моих любимых среди 198 священных кантат, пришедших к нам из Веймара. Я расплакалась. В кино то же самое: у меня текут слезы. Старик и ребенок протянули руки к алтарю, указывая на чашу. Кто-то бил себя в грудь, кто-то складывал руки на груди. Во время «Отче наш» Люк Вейсс обвел аудиторию взглядом. Уверена, он увидел меня, но не похоже, чтобы узнал. Создавалось впечатление, что во время «Отче наш» Люк Вейсс не узнал бы собственную мать.
Стихари, епитрахили и ризы сияли в свете прожектора. Когда Вейсс поднял чашу спасения, я вышла.
Рак отступает! Я посылаю подальше тех, с кем пыталась быть приветливой из страха оказаться плохой дочерью или плохой сестрой.
Мой сводный брат Шарль работает охранником в женской тюрьме в Ренне, он ни разу не позвонил мне, когда я чуть не умерла и ни разу не справился обо мне, когда я была в реанимации, а после моего выхода из комы звонил дважды. Его жена несет эту телефонную повинность. Она преподаватель сольфеджио, красивая блондинка с зелеными глазами. На автоответчике оставлено радостное послание, как будто у меня был грипп. Я решаю не продолжать.
Франк? Мне приснился странный сон. Я была в городе моего детства в «Централе» — пивнушке, о которой я тебе рассказывала. В тусклом неоновом свете я сразу увидела женщину, с которой у меня была назначена встреча, — она анестезиолог из Вильжюифа, только теперь без халата. Сидя на пурпурном диванчике в кабинке рядом с усилителем, женщина говорила с брюнетом (он сидел спиной ко мне).
Я села на диванчик рядом с этим человеком, напротив медсестры, она улыбнулась мне. Мужчина повернулся ко мне, это оказался Люк Вейсс. Он был красив, совсем бледен, на нем был все тот же сценический наряд, напоминавший костюм Арлекина у Пикассо. Мы смотрели друг на друга, как незнакомые. Люк Вейсс разговаривал с медсестрой на иностранном языке, не обращая внимания на меня. В какой-то момент Люк Вейсс положил ладонь на плечо медсестры, и она опустила голову. Он, главный актер в театральной труппе, пил каколак, шоколадный напиток 60-х. Интересно, она болтлива? Она рассказала ему, что я трусиха и что я боюсь уколов?
Люк Вейсс посмотрел на часы, старый стальной корпус «Свотч». Сегодня он играл в «Гамлете», скоро спектакль, он боялся опоздать.
— Увидимся, любовь моя, — сказал он мне, к огромному удивлению медсестры.
Я подумала, что он сам хочет остаться с ней, чтобы защитить меня от процедур. Анестезиолог открыла мою папку и слабо улыбнулась Люку Вейссу. Он всех вводит в смущение.
Я вышла на улицу, счастливая, что снова увидела капеллана. Поймала такси, случайно ехавшее по улицам моего города. Я хотела оказаться в первом ряду, когда Люк выйдет на сцену.
Получил ли Люк Вейсс мою открытку? Если да, то никогда я еще не была от него настолько близко. Была большая вероятность, что он забыл меня, если только случайно не выбросил мое письмо вместе с проспектами и прочими конвертами, заполонявшими его кабинет. Ему писали больные, не следует забывать также О благодарных родственниках и уведомлениях о кончине. Почта накапливалась кучами, хотя казалась по меньшей мере неотложной.
Интересно, священники благодарят за знаки внимания? Вейсс не выглядел безумно радостным, похоже, он был холоден, такой человек помнит о вас, только если вы стоите у последней черты.
Франк, ты смеешься, ведь так? Ты думаешь, рак и в самом деле настолько изменил меня, что я думаю о реакции какого-то священнослужителя? Я верила в ничто, и вот в мою жизнь ворвалось что-то святое.
Я справляюсь в «Большом Робере». Ecclesia по-гречески значит «призвание». Отлично подходит: врачи вызывают меня так часто, иногда чаще, иногда реже, что это меняет?
Снова зал Провидения. Пусть врачи подождут. Я постучала в комнату для католиков — никто не ответил. Я набрала номер канцелярии капеллана — никто не взял трубку. Можно было умереть, здесь всем было наплевать! Я направилась в магазин. На витрине стояла новая открытка с именем «Люк». Я купила ее. Не для того, чтобы отослать, а может, чтобы сохранить на память, или не знаю зачем.
Из банкомата в зале «Нормандия» я сняла с голубой карточки несколько пятифранковых монет и устроила себе прогулку по магазину. Я рассматривала книги. По пятницам я делала себе маленькие подарки. Все безработные знают, что надо отличать выходные от остальных дней недели. В витрине с десяток книг вызвали мой интерес. Я внимательно изучала названия, имена авторов и вдруг увидела его имя.
«Служитель всех», в издательстве «Партаж»! Это не сон: на книге было написано имя Люка Вейсса.
— Дайте мне, пожалуйста, «Служителя всех», — попросила я продавщицу.
— Ее написал капеллан из нашей больницы.
— Я знаю.
— Кажется, она хорошая, но грустная. А вы его знаете?
Продавщица прессы улыбнулась, давая мне сдачу. За те годы, которые я скиталась по коридорам Вильжюифа, она успела узнать, что мой рак живет в Арденнах.
— У вас все удачно? — спросила она.
— Отлично.
Она кивнула, прежде чем обслужить следующего покупателя — араба с капельницей. Когда он шел к выходу, нагруженный газетами, я смотрела ему вслед. Он собирался выкурить сигаретку снаружи: погода это позволяла. Я видела через стекло, как он закурил «Житан», и лицо его озарилось улыбкой. Пусть себе рак пожирает наши легкие, мы все равно покурим. Какая-то матрона толкнула локтем мужа, эти два буржуа призывали меня в свидетели. Я отвернулась. Кто мы такие, чтобы судить приговоренного за последнюю волю?
Сидя в стороне от больных и родственников, я сняла упаковку с книги. Этот священник — странный тип, загадочная личность. Его имя было набрано черным шрифтом на белом фоне. Люк Вейсс — красивое имя. Глядя на белую обложку, я испытывала чуть ли не гордость, будто автор был членом моей семьи. Я быстро прочла аннотацию. Первая глава называлась «Пережить свою смерть». Здесь были интервью с больными раком и СПИДом. Смерть всегда трагична, но можно облегчить переход, чтобы принять ее в полном сознании, выразить ее, рассказать о ней, вернуть умирающему достоинство. Ведь смерть стала запретом до такой степени, что ее даже отказывались называть. Точно так же не произносили слово «рак». Употребляли только перифразы.
Далее Вейсс давал слово отверженным — этой раковой опухоли нашего общества. Вторая часть называлась «Уважение — униженным». Оказалось, что Люк Вейсс не только клеймил всевластье денег: он входил в ассоциацию помощи клошарам, наркоманам и проституткам. На каждой странице собеседники рассказывали о клиентах, о холоде и голоде, о сексе и СПИДе, о презервативах и раке, о тюрьмах и страхе, о наркотиках.
Люк Вейсс не мелочился в выборе сюжетов.
Я закрыла книгу, мои щеки горели. Этот священник и раньше казался мне странным, но теперь чаша была переполнена! Если бы Вейсс решил доказать мне, что можно быть священником, но не быть святошей, то не смог бы сделать это лучше. Я положила «Служителя всех» в сумку и, погруженная в свои мысли, вышла.
— Эй, вы что-то забыли, — сказал мне белый халат, дернув меня за рукав.
Мой бумажник. С деньгами, медицинской картой, вызовом из больницы, номером истории болезни, голубой карточкой, фотографией Мод. Я была безработной и больной раком: надо было в самом деле быть не в себе, чтобы забыть набор для выживания.
В Арденнах д-р Жаффе принял меня сразу же, хоть я и опоздала на час.
— У меня для вас хорошая новость.
— Какая?
— Маркеры положительные.
Он ощупал пустую ямку и маленькую грудь рядом: хорошее самочувствие могло быть мнимым, а опухоль могла подрастать в другом месте. Казалось, д-р Жаффе успокоился. Его халат, как и его крепкие зубы здорового человека, сиял белизной. Интересно, его пациентки могли бы испортить ему аппетит своими опухолями и бубонами? В окне, за спиной этого ангела-хранителя, я заметила огромный подъемный кран, которого никогда раньше не видела. Котлован, казалось, был наполнен, холмы уменьшились, дорога выровнялась.
— Вы видели? — сказала я, показывая на окно.
Онколог посмотрел в сторону двойной рамы и кивнул. Ничего странного, кроме меня, он не заметил. С самого начала «мистер Вильжюиф» считал меня самой непредсказуемой пациенткой, он видел меня на берегу Стикса, когда моя кровать соседствовала с моргом.
— А вы больше не худеете.
Я перехватила взгляд, брошенный им на остальных врачей. За круглым столом его коллеги по комитету молча рассматривали нас. Эксперты улыбались так, будто я была их лучшей ученицей. Мне даже показалось, что они начнут аплодировать.
— Так и продолжайте, мадам. Выходите. Ходите. Бегайте. Встречайтесь с людьми. Жаль, что вы не пишете.
«Я живу и пишу благодаря вам», — подумала я. Онколог вынул из кармана диктофон и стал подводить итоги консультации, чтобы занести их в мою историю болезни. Временная ремиссия или полное выздоровление? Его коллеги улыбались, как ангелы. Я стояла перед ними голая по пояс, с бирюзовым кулоном на шее. Впервые мне не было ни стыдно, ни противно.
— Доктор Жаффе?
— Да.
— Вы верующий?
— Нет, а что?
Мои вещи висели на вешалке в кабинке. Свитер, вельветовые брюки. Я всегда ношу черное. Бюстгальтера нет — что он будет держать без протеза? Книга отца Вейсса выпала из моей сумки. Я положила ее на место. Она обошлась мне в восемьдесят франков — стоимость такси Вильжюиф — Париж, но «Служитель всех» — стоящее название.
Складывалось такое впечатление, будто весна заставляет улыбаться даже тех, кому недолго осталось жить. В зале Провидения Элка остановилась. Вейсс сидел в кабинете и говорил по телефону. Элка вошла. Он поднял на нее глаза, продолжая говорить. На фоне трубки его рука казалась еще белее.
— Может, мне лучше выйти?
Он продолжал разговор, не поднимая глаз. Она села на стул прямо перед ним. Люк Вейсс говорил очень мягко, но чувствовалось, что он раздражен. Он сердился из-за нее или из-за вопросов, которые ему задавали? Она воспользовалась случаем и стала разглядывать священника. Одет он был как обычно: черный свитер, стальные часы. Плащ висел позади стола. Чуть склонившись, она увидела на сиденье стула лиловую епитрахиль. Перед священником лежал белый бипер и мобильный телефон. Продолжая разговаривать, Вейсс нажимал клавиши ноутбука. Даже у святых от рака прогресс нельзя остановить.
— Мой дед был раввином, умер в Аушвице. Мою маму звали Юдифь, красивое библейское имя, она нашла приют у верующих в Орийяке. Подробности я опускаю. Много позже, после встречи с капелланом из Шапталя, я поступил в семинарию. Да, мать очень переживала из-за моего обращения, а после моего рукоположения страдала еще больше. Она была настоящая еврейская мать. Еще вопросы?
Элка покраснела. Вейсс говорил с каким-то недоброжелательным человеком. Она смотрела на лежащий на Библии бипер. Должно быть, у Вейсса день был загружен, и для рака не было специально отведенного часа. В кабинете зала Провидения голые стены. Стол завален грудами книг и бумаг. Где же та недотрога, что дежурит здесь в отсутствие милосердного? На столе Элка увидела «Воспоминания кардинала Реца» в издании «Плеяда». Она открыла их: тонкая бумага была потрепана, некоторые места подчеркнуты. Она прочла одно из них: «В тот день была представлена интермедия, и, увидев ее, вы поймете, что я не без причины предвидел сложность отведенной мне роли».
Люк Вейсс повесил трубку. Застрекотал бипер. Он схватил его и выключил ноутбук.
— Комната 540, зона Керси? Иду.
Он поднялся и бросил взгляд на гостью, как будто только заметил, что он не один.
— Вы еврей-католик?
— Да.
— С кем вы разговаривали?
— Один больной мучается вопросами по поводу моего имени. Я привык. Немцы говорили: «Деньги не пахнут, зато пахнет еврей».
— Вы получили мою открытку?
— Да, — ответил он, потянувшись за плащом.
Когда он повернулся, крест блестел в полумраке как знак, что Элку не воспринимают всерьез. Он открыл ящик и убрал компьютер.
— «Мак» или «Пи Си»?
— «Пи Си». Извините, я должен…
— Я пришла спросить вас…
— Меня ждут.
— У меня тоже рак, — проворчала она.
Его доброе сердце в сочетании с грубостью начинали выводить Элку из себя.
— Слава Богу, вы же ходячая.
— А вас интересуют только умирающие?
Наступила тишина. Он опустился на стул, и усталость проступила во всех его чертах, превратив в старика.
— Я прочла вашу книгу. И хотела бы узнать, помогает ли вера, когда умираешь.
Он посмотрел на нее пронзительным взглядом. Его глаза были большие, как часы на Французской академии; она никогда не видела таких. Она подумала о взгляде Черной — настоящем лазерном луче. Зрачки брюнета тоже замерли. Вейсс был человек-кот.
Он положил бипер в левый карман, мобильный телефон в правый. На нем были черные вельветовые брюки и огромные «текники».
Он встал и снова помолодел.
— Вера — это милость. И знаете, иногда легкая смерть и является милостью.
Раздался новый звонок. Люк Вейсс закрыл глаза, как будто задернув занавески на окнах. Она увидела его мертвенно-бледные веки с бахромой из черных ресниц. Элка подняла взгляд. У него были короткие волосы и косматые брови. Она вспомнила «Цветы зла»: «Твои глаза черны, но сердцу моему отраду обещает взгляд их»[12]. Белолицый открыл глаза.
«Рейн-Дунай, палата 203? Он хочет исповедаться? Иду». Вейсс повесил трубку Он повернулся и взял лиловую епитрахиль, с таким благоговением погладив ее, что Элка подалась назад.
«Больные рассказывают ему все», — в смущении подумала она. У Вейсса не было никаких иллюзий насчет людей. Ему говорили о лжи, о подлых мыслях, о семейных тайнах, о злодействах, об адюльтерах, о шантажах, о хранении краденого, о ревности, о драках, о пороках, о воровстве, об изнасилованиях и всевозможных преступлениях! В тайне исповеди он должен был всего наслушаться, этот капеллан. Как проходила исповедь? В какой момент и по какому принципу Вейсс давал отпущение? Какая власть позволила ему подняться над другими и слушать их тайны?
— До свидания, мадам.
Он надел епитрахиль на шею.
— Зовите меня Элка.
Она пошла к двери. Он за ней. В зале Нормандия около приемной сидел старик с чемоданом на коленях. Секретарша заполняла матрикулу, медицинскую карту, записывала телефоны людей, которых надо оповестить в случае несчастья. Больной раком так посмотрел на Элку, что она задрожала. Легкое, печень, почки, лейкемия, простата? Вновь прибывший был новичком. Он входил в Лабиринт, не зная о ловушках и тупиках, которые ему предстоит преодолеть, надеясь только на удачу.
Вейсс закрыл дверь кабинета католиков.
— Вы — человек крайностей, — пробормотала Элка.
— И это нелегко, — очень тихо ответил он.
Капеллан шел не оборачиваясь, широкими шагами приближаясь к лифтам.
«Зачем надевать плащ, чтобы подняться в Рейн-Дунай? Кондиционеры поддерживают постоянную температуру», — удивилась Элка.
Вчера я вернулась в церковь, чтобы составить более определенное мнение о Вейссе. Отец действительно праведник или двуличный человек? Он служит мессу для раковых больных каждый день, кроме вторника. Чем он занимается во вторник мне неизвестно, но я выясню — ты меня знаешь. Странно было входить в Лабиринт в воскресенье, воскресенья здесь убийственны, меня не вызывали, у меня не была назначена встреча с доктором Жаффе, не нужно было делать анализ крови или эхографию, ничего подобного.
Представь себе мое облегчение, если благодаря «Служителю всех» я бы узнала, что твой замок стоит на песке. Что твой бетон — прах. Что твои вклады, твое финансирование, твои налоговые преимущества, твои квадратные метры, твой второй рынок, вся твоя куча недвижимости — все это лишь мираж и слепота. Если бы такая гипотеза подтвердилась, то это позволило бы мне считать свой крах удачей. В школе нас никто не учит проигрывать. Поражение — это позорная, чуть ли не смертельная, болезнь для всех, кроме Вейсса, которого человек интересует больше занимаемой им должности.
Если бы Люк Вейсс привел мне доводы в пользу неудачников, то я, вместо того чтобы ненавидеть себя за свой провал, смогла бы полюбить себя. А любовь, которую ты испытываешь к себе, растворяет рак, говорит доктор Жаффе. Вейсс — это первый справедливый человек из тех, кого я знаю, его анкету ты не смог бы отбросить, заявив, что он дурак. Его «призывы» могли бы заглушить мою ностальгию по недвижимости.
Когда больные проходят перед алтарем и Вейсс раздает просфору, я сижу в своем уголке. Я наклоняюсь, чтобы он мог увидеть мои глаза. Благодаря тебе я знаю их власть. Вейсс или вообще не смотрит на меня, или бросает грустный взгляд. Вчера я вспомнила Шайо. «Очи Черные» — я окрестила Бога названием моей песни, — проведут ли они меня по Лабиринту или я затеряюсь в нем, после того как мне была оказана милость свыше? В конце концов Бог может быть доволен, какими бы ни были на то причины, я провожу у него все больше и больше времени. В церкви все удивляет меня. Месса — это спектакль, во время которого душа обнимает тело. Присутствуют и смерть, и судьба, попахивает Шекспиром.
«Самое важное, — говорил Камю, цитируя Ницше, — “это не вечная жизнь, а вечная жизненность”». Вейсс — метафора жизненности. Его жесты выдают извилистый ход мысли. Музыка, живопись и декламация погружают меня в какое-то иное состояние, остальное довершает запах ладана. Вот что значит школа церковного красноречия! Рот у Вейсса пухлый, нос прямой. Бледная кожа придает особый блеск всему, что есть на лице темного — волосам, ресницам, глазам.
Каждый раз, когда он крестится, глядя на меня, мне кажется, что я чувствую себя лучше. Видит ли он меня? Абсолютно не уверена. Что видит этот пронзительный взгляд? Это тайна!
Окропление, благословение, возношение даров, освящение, помазание, церковное шествие, евхаристия, причастие: месса — это трагедия, это «Гамлет» и весь человеческий удел, выраженный в литургии. Все виды искусств способствуют врачеванию наших ран. Все искусство драматургии концентрируется в момент богослужения, этой божественной комедии.
Раньше актеров отлучали от церкви. Церковь видела в актере своего злейшего врага. Больницам было наплевать на благотворительность, так как Церковь — это moderato cantabile[13], драматургия абсолюта, оратория судьбы. Разум не может достичь невидимого, но священники проходят в Зазеркалье. Вейсс — артист, а месса — это бесплатное, но небезобидное искусство. Мы подыгрываем, мы становимся благодарной публикой, и, когда привыкаем, это становится ритуалом. Есть сцена, есть кулисы, кресла и музыка, особенно музыка. Бах, Моцарт, Вивальди. Насколько я знаю, это единственный музыкальный театр, где можно плакать, вставать или садиться, петь или молчать без того, чтобы это удивляло кого-то или кому-то мешало.
Литургия — это искусство, прославляющее все прочие искусства, и искусство тоже прославляет ее. Месса — интерактивный спектакль, к которому больной может пристраститься. Его боль успокаивается, он входит в нее, она поглощает его, он становится собственным божеством. Вот что я хотела бы сказать Вейссу.
Тебе по-прежнему не хватает Алисы, Франк? Эти игры с добрым боженькой тебя смешат, ведь так? Или разве что они возвращают тебя к всеобщей судьбе, к смерти, к старухе Курносой, с которой так хорошо примиряют духовные горести. Я чувствую, что мой рак оставляет тебя безучастным, ты думаешь о своей дочери.
А Франсуаза, твоя третья жена, та, что живет в Швейцарии, она тоже надеется снова увидеть Алису? Ты мне сказал, что Франсуаза больше не вышла замуж, что она живет на деньги, которые ты ей выделяешь, ты мне сказал, что тот, кто пожил с тобой, уже не может утешиться. Я смогла.
Но хватит лирики. У Вейсса столько же силы, сколько у тебя, но другой, священной силы, я надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю. Тексты, которые он произносит, мы читали с тобой на бульваре Сюше. В скромной церкви Вильжюифа, рядом с больными, слушающими молча, эти тексты отсылают меня к имманентным силам, в которые Вейсс, кажется, верует беспрекословно. Его воодушевление передается.
Я запрещаю тебе смеяться. Ты не уважаешь ничего, особенно пресную сентиментальность, но кто говорит о сентиментальности? Ты отрицал религию, заблуждение, порожденное нашими страданиями, ты говорил, что она умерла, а она воскресает. Ты выгнал святое через дверь, а оно возвращается через окно.
Все раковые больные — не ангелы. Некоторые даже работали на разных предприятиях по реконструкции, среди нас есть бывшие спекулянты. Однако на пороге смерти мы побратались, как будто есть еще что-то в Вильжюифе, кроме Вейсса. Кто скажет нам, что это «нечто», что есть кроме Вейсса в церкви для раковых больных во время мессы и в больничной палате и чем это «нечто» является для нас троих? Конечно, не Вейсс, он пристрастен, и ты тоже. В поисках ответа, я думаю о тебе, я думаю о нем и советую тебе, когда ты будешь наливать себе двенадцатый кампари, подумать об этом тоже.
Достаточно звука голоса, чтобы расколоть жизнь на две части. Голос Вейсса раздавался в церкви: Элка остановилась. Голос был низким и теплым, таким знакомым, что можно было спутать его с голосом любви, о которой он так прекрасно говорил. Вейсс начал петь. Птица высших песен поднималась к высоким нотам, чудесно опускалась. Радость солиста напоминала радость городского соловья, заливающегося на балконе в отсутствие кошек. С каждой трелью воробушек вырастал. Горлышко раздувалось, тела разбухало, чтобы усилить мелодию, как будто плоть становилась его инструментом.
Актер совершал богослужение один. Белизну стихаря оттеняла лиловая риза. Он был красив, обворожителен, приблизиться к нему — значило выйти в открытое море. Зрители наэлектризованы. Тонкое понимание текста, тесситура, Пикассо. В абсурдности данной ситуации был корнелевский трагизм, который, быть может, исчезнет в день, когда человечество победит рак, но пока это время не наступило, Вейсс нес свой крест, как человек переходного периода. На алтаре она разглядела чашу, дискос, сосуд для святой воды, кропило. Вейсс переворачивал страницы книги.
Читая «Отче Наш», он поднимал руки к небу Ласкали ли эти руки женщину в другой жизни?
Больные заходили, выходили, толкая перед собой передвижные капельницы. Среди раковых больных были молодые, старые, черные, белые, мужчины, женщины, богатые, бедные. Одни были обречены, другие выкарабкаются. Кто занимался этим жутким отбором? Молились на немецком, на португальском, на английском, на французском, люди, по мере сил, претерпевали свои судьбы, Люк Вейсс был с ними.
Она впитывала его слова во время проповеди. Он произносил одни и те же слова со странной убежденностью. «Любите Господа превыше всего и любите друг друга — это заповедь заповедей», — говорил он. Тембр, темп речи, интонация, тесситура: голос Люка Вейсса был тем голосом, который Элка всегда хотела услышать. Ей даже показалось, что она уже слышала его в прошлой жизни. Когда она слушала Вейсса, пустота заполнялась, и ожидание вознаграждалось. Остальное делали черные глаза. Он закончил, глядя на нее. Незнакомая нежность охватила ее, нежность, пришедшая с другой планеты, нежность, о которой, быть может, она мечтала. Она упала на колени. Ладан, полумрак, пение успокаивали излечимых и неизлечимых. Искусство театра вело Элку от откровения к откровению.
Она поднялась и следила глазами за вереницей причастников, не осмеливаясь принять участие в том, что Вейсс называл «трапезой Господней». Приблизиться к человеку, приводившему ее в смятение, было слишком рискованно. Она могла споткнуться в проходе.
Уходя из церкви, она, подражая остальным, пожала ему руку и покраснела. Кожа их рук была родственной, он должен был это почувствовать. Но по нему было невозможно что-нибудь заметить. Он холодно ей кивнул, как бы не выделяя ее среди остальных. Однако, когда она обернулась перед дверью больницы, она заметила его настойчивый взгляд, направленный на нее. Эту настойчивость она объяснила тем, что он спрашивал себя, что она делает тут в воскресенье.
На улице Томб-Иссуар Элка посмотрелась в зеркало. Лицо ее было гладким, полным, тени исчезли, она казалась помолодевшей. Она стала что-то напевать, засунула свой протез в черный лифчик. Причесалась, кивнула Теобальду, который временно находился у нее и составлял защитительную речь.
Потом, в своей голубятне, где три кошки растянулись на словарях, она открыла свою писанину. Парижу было холодно, Париж продрог, она — нет.
«Это все моя невезучесть, — подумала Элка, — во Франции тридцать шесть миллионов мужчин, а мне нравится священник». Можно ли стать подружкой священника? Она решила поговорить со «Служителем всех». О смерти вообще и, в частности, о своей, которой она чудом избежала. Она чувствовала себя лучше. Это чудо не могло не заинтересовать священника. Если бы Вейсс не был кюре в Поль-Бруссе, она пригласила бы его поболтать в кафетерий. А священники после работы имеют право выпить кофе с женщиной?
«В Саду Ангел катил камень, Одетые в белое, мы вкушаем от древа жизни». Элка закрыла Книгу и задумалась. Потом она вымыла волосы под душем. Они отрастали, были шелковистыми. Это были волосы женщины, они блестели. В конце струя холодной воды окатила ее тело. Она посмотрела на дыру справа от сердца и почему-то поняла, что победит рак. Борьба еще, конечно, продолжалась, но Элка брала верх. Метастазы были убиты в зародыше.
Вирусом, вектором, нападавшим на больные клетки и излечивавшим их на расстоянии, был Люк Вейсс.
Она поднялась в свою голубятню, открыла тетрадь. На заре три голубя и ласточка зашныряли между крышами. «Ты видишь, Франк, я не забываю тебя», — написала она, глядя на розовеющее небо. Черная, Сиамка и Полосатый спали на коробках из Франс-Иммо. Она вспомнила о пунктирной линии вокруг своей груди, о последнем часе маленькой осужденной. Открыла «Силу колдовства» и улыбнулась, прочитав рецепт, который бы оценила Мод. Взять святой воды, в которой вымочили самшит на Пасху, и травы, собранные в Иванов день.
Она потянулась. Она проработала всю ночь. Надо бы прислушаться к доктору Жаффе, но как можно выходить и «общаться с людьми», когда дело с «Князем Мира» усложняется. Она пересчитала страницы, рукопись становилась все толще. Она перечла фразы Вейсса. «Нет абсолютно хороших людей, в каждом есть частица дьявола, нет абсолютно плохих людей, каждый, уверовавший в Любовь, может стать спасителем».
Спаситель, какое красивое слово, сказала она себе. У Вейсса были широкие плечи. Руки казались мощными. Ей нравилась его мужская грудь, она представляла ее сильной и с бледной кожей. У Вейсса было тело, обладавшее абсолютно всем тем, чего так не хватало ее собственному. Он был сильным, он будет нежным. Его мужественность бросалась в глаза, несмотря на ризу, епитрахиль и остальные пестрые тряпки. Она представляла его голым, под душем. Ее взгляд остановился на талии, опустился ниже. Отъезд камеры назад, потом наезд. Стоп-кадр. План зафиксирован. Не спеша поднимаемся снова к грудной клетке. У Вейсса все и везде было на месте. Желал ли он ее? Если да, то делал ли он то, чем она занималась без зазрения совести?
Луна светила так ярко, что Элка видела все неровности ее поверхности. Она почувствовала свою сопричастность к ее округлости. Все вдруг стало получаться у колдуньи.
Она прошла в комнату, кошки следовали за ней по пятам. Шорох падения Черной с кресла нарушил тишину. Этот шорох наполнял ее приятным чувством, ей очень не хватало бы этого уютного звука, не будь кошек. Все складывалось удачно, кошки были с ней. Элка аккуратно перешагнула через Сиамку и Полосатого, чтобы пройти в ванную. Она встала перед зеркалом и отбросила полотенце, глядя прямо в лицо своему раку. Грудь оставалась все такой же безобразной, но эта заря казалась настоящим утром, из тех, что бывали до безработицы и несчастий. «Ад отступает, ад далеко», — подумала Элка.
Да, у нее была только одна грудь, ну и что? Вейсс знал. Насчет всего, что касалось рака, отсечений, бубонов, Служитель всех был в первых рядах. Сколько отпеваний он служил в неделю, ангелочек? С раковыми больными и больными СПИДом священник жил в атмосфере абсурда, быстротечности, произвола. Совершенно точно он предчувствовал конец. Он знал боль наизусть. Он знал, что такое метастазы, труп, ампутация. Груди в его глазах не имели той ценности, какую они имеют в глазах большинства людей. Конечно, он был не против красивой груди, но больше, чем выживание грудей, его интересовало выживание души. Кровь, слезы, крики, страх: священник знал все признаки несчастья. Для него не надо было рисовать схему. «Смерть, где твоя победа?» — говорил он себе каждое утро.
Элка поняла, что ее так интересует в этом мрачном человеке. Они оба занимались одним и тем же каботажным плаванием по Стиксу. Цель их пути — побежденная Смерть.
Перед тем как уйти с улицы Томб-Иссуар, она взяла свой талисман: детскую фотографию Мод, наклеенную на открытку «Люк». Позже, по дороге в Вильжюиф, Элка посмотрела на свое отражение в витрине. Идти на мессу, как на любовное свидание, — это могло бы показаться кощунством, но не в том случае, когда ты «привидение».
Кресло, стиснутые кулаки, жгут, игла, ищущая вену и нашедшая ее. Покалывание, сердцебиение, кровь наполняет шприц. Медсестра протирает ранку, накладывает повязку. Я встаю, голова идет кругом. После анализа крови я звоню Люку Вейссу. На телефонном диске Поль-Брусса моя рука, все такая же опухшая и посиневшая. «Церковь, я слушаю», — блеет кто-то. Я узнаю дежурную служащую. Разочарованная, я предчувствую худшее.
— Отец Вейсс уехал на десять дней.
— А куда?
Женщина-доброволец молчит в ответ, словно я сказала непристойность. Ее зовут Розетт Лабер. Вот это супер, как сказал бы Антуан.
— А кто служит мессу?
— Отец Жанти из Анри-Мондор. По остальным вопросам обращайтесь ко мне.
— У меня рак, и я хотела бы духовной помощи. Можете вы исповедать меня и соборовать?
— Только священнослужитель может совершить обряд примирения. Кстати, теперь уже не говорят соборование, говорят освящение больного.
— Извините, ошиблась.
— Вы больная из Арденн?
— Да.
— Я узнаю ваш голос.
Прежде всего она узнает мою наглость. Розетт умолкает. Я чувствую, что она боится переговоров с колдуньями. Интересно, она там крестится, чтобы избежать сглаза? Может быть, окропляется святой водой, чтобы отогнать моих злых духов? Если бы у меня не было рака, сестра Лабер сказала бы мне все, что она обо мне думает.
— Вы Элка Тристан?
— Да.
— Приходите завтра в одиннадцать часов, посмотрим, что можно сделать.
Почему бы и нет, в конце концов? Я сумею заставить ее говорить.
— Не забудьте вашу медицинскую карточку и номер истории болезни.
Я кладу трубку. Что может быть хуже добродетельной дамы? У нас с Вейссом разные друзья, наши миры полярны. Разве я пойду в кино с Розетт Лабер? Нет. Разве мне захочется пригласить ее в кафетерий? Ни за что. Однако она работает с Вейссом. Подобное сближает.
Меня этот тип с его ханжами и сердцем в ладони в конце концов утомляет. Где он? Есть же у него и мобильный телефон, и пейджер, и компьютер, с ним же можно как-то связаться! Но нет. Подыхайте спокойно в своем углу, в глазах Вейсса вы — всего лишь больной скот, безымянные овцы, в общем, ничто.
Строгий шиньон, губы, втянутые внутрь мертворожденными желаниями, очки в розовой оправе, злые глаза, Розетт Лабер была похожа на свой голос. Святоша, которой не хватало Домье. Католичка, которая сделает из вас протестанта. Это Розетт держала Элку вдали от церкви, Розетт и ее добродетельные лиги. Розетт с ее спокойной совестью, с ее проблемами Севера и Юга, с ее изгоями и голодающими. Клика святош и ханжей. Круг правил.
В своей далекой башне Папа Римский мог рассчитывать на сестру Лабер: она соблюдала обряды, следовала догмам. Розетт из Святой Курии не вступала в противоречие ни с одним законом, ее судьба доброй христианки открывала перед ней горизонты. Для нее и зараза самая лучшая. Остальным — кара за грехи. Сестра Лабер была примерной и благонамеренной прихожанкой. Она верила в рай, который себе зарабатывала, накапливая свои добродетели.
«Странно видеть эту женщину в кресле Вейсса», — подумала Элка. По сравнению с ней Вейсс казался кюре, лишенным сана, прогрессивным католиком, если только Элке это не привиделось. Она почувствовала себя усталой. Какого черта ей понадобилось в церкви? Если Царство Небесное выглядит так, то из него надо бежать. Что угодно, включая господство Мелкого Беса, но только не добродетель сестры Лабер.
Элка села и решила предоставить Вейссу последний шанс. Отложной закругленный воротничок, жемчуг и темно-синий кардиган оттеняли арсенал дамы. «Носит, наверное, туфли на низком каблуке и плиссированную юбку», — обескуражено подумала Элка. На столе не было ничего, даже Библии. Розетт достала из ящика тетрадь на пружинке и начала записывать.
— Номер истории болезни, дата рождения, дата поступления?
— Я потеряла мою медицинскую карточку.
— Храни вас Господь. Господь сотворил чудеса для нас, восславим Господа. Но ваше имя, данное при крещении, вы все-таки помните?
— Тристан. Сорок лет, Арденны так же, как и Рембо, установленный рак.
Розетт принялась выкладывать все, что пришло ей в голову. Общие места и причитания перемежали ее речь «о долгом и мучительном испытании болезнью», о жизни «в любви к Господу». Речь была закончена перечнем услуг, предоставляемых католической церковью. Благочестивая женщина предложила Элке номера телефонов «SOS РАК», «Жить, как и раньше», «Алло, рак, я слушаю» и наконец умолкла.
— Я хотела бы стать добровольцем и помогать страждущим.
«Знаете, когда у вас рак, трудно думать, что кому-то еще тяжелее», — говорили изумленные глаза дежурной. Она пошевелила языком во рту и спросила.
— Какая ассоциация? «Католическая помощь»? «Отряды Святого Винцента»? «Свободу пленникам»? «Светлая Обитель»? «Хлебный мякиш»? «Взаимопомощь Коро»? Отец Вейсс выбрал «Смиренных» и «Христиан и СПИД». Во вторник, в свой свободный день, он объезжает весь Париж и встречается с отверженными. Он — доверенное лицо бродяг, он даже организует им похороны. Это, конечно, не отдых, но он привык Розетт Лабер ответила на телефонный звонок Она дала кому-то расписание месс, потом положила трубку.
— Какой день у вас свободный?
— Вторник.
— Как у отца Вейсса! Он отправляет богослужение во многих местах, он мог бы вам посоветовать.
— Что это значит — «отправляет»?
— Вы новообращенная или возвращаетесь в лоно Церкви?
— Ни то, ни другое. А где отец Вейсс?
Розетт колебалась. У Элки Тристан были довольно странные манеры, но речь шла о жертве рака. Пациентка Поль-Брусса в ремиссии, Божье дитя в смертельной опасности.
— Он замещает викария в Сен-Пьер-дю-Гро-Кайю. Он необычный пастырь. Больные обожают его. Вы знаете, что каждый сантим гонорара за его книгу идет на исследования рака и СПИДа?
Каждый вторник священник выходил на улицы, его участие возвращало отверженным чувство собственного достоинства. В церкви на бульваре Бонн-Нувелль он принимал бродяг, токсикоманов и проституток. Все его знали, все его ценили. Он оказывал всем помощь и давал капельку надежды.
— Боже, дай нам силы выжить на улице! — пробормотала Розетт, крестясь.
— Одним доставляет удовольствие делать зло, другие находят радость в благотворительности.
— Деятельность отца выше социальных обязательств. В нем есть что-то святое.
— Не будем ничего преувеличивать.
Телефон зазвонил. Розетт Лабер подняла трубку.
— Нет, отца Вейсса нет. Да, наш доброволец из «Жить, как и раньше» немного опоздает, успокойте пациентку.
Розетт положила трубку.
— Это была мадам Сюржер, старшая палатная сестра из Арденн. Знаете ее?
— Да.
— У вас отняли правую грудь или левую?
— Обе.
Элка улыбалась.
— Я буду за вас молиться, — сказала дежурная, побагровев.
Она открыла свой журнал. Она использовала ту же тетрадь на пружинке, приберегая компьютер для поисков в Интернете. У сестры Лабер был почерк прилежной ученицы. А у Вейсса, наверное, тонкий, нервный, черный, практически неразборчивый.
— Что вы записываете?
— Мы все должны записывать, чтобы и священнослужители, и мирские знали о любом происшествии.
На пороге Элка обернулась.
— А вас пригласил сюда Люк Вейсс?
— Я здесь была до него, а что?
— Ничего, — сказала Элка, закрывая дверь.
Этой ночью Элке приснилось, что она, работая добровольцем по вторникам, очутилась в национальном Театре Шайо, она не осмелилась спросить главного администратора, что репетировали по вторникам. И кто. Обязанности у нее были скромные, если вдуматься, просто ничтожные, но Театр есть Театр. Просто вторничная костюмерша надеялась, что ее незаметный труд, исполняемый во имя любви к Театру, и — главная причина или второстепенная? — возможность стать ближе к Вейссу позволят ей встретить актера за кулисами.
Как же она удивилась, узнав, что вторник — как раз день «Гамлета». Значит, Вейсс и она каждый вторник будут встречаться в абсолютном единстве пространства и времени, знаменитом единстве Театра, в страшном неистовстве этих заранее распределенных ролей, которые мы оставляем за собой и в жизни.
Их позы были блистательны, как у танцовщиков танго, которых иногда рисуют на афишах в Буэнос-Айресе. Встреча, похожая на столкновение в пустоте залов, где было предусмотрено все, кроме любви, конечно.
Вейсс появился первый раз в этот вторник, когда часы пробили три, на нем был его костюм «а-ля Пикассо», красный с преобладающим черным. Была зима. Он был бледен, но Вейсс ведь всегда мертвенно бледен. Его зрачки описаны Шарлем Бодлером: «Взгляд казался глубоким и острым, как дротик». Она подняла глаза на приближающегося к ней человека. Опустила их, когда он посмотрел в ее глаза. Обмен взглядами длился четверть секунды, но их любовь выскочила из табакерки. Ее уже невозможно ни загнать обратно, ни снова закрыть крышку.
Вейсс, казалось, не удивился ее присутствию, не выказал волнения.
В любом случае Шекспир ждал.
Только что, возвращаясь из «Чемпиона», я встретила одного менеджера. Пьер Батон сделал вид, что не замечает меня. Он, чей кабинет находился рядом с моим! Он, который приглашал меня в «Регату» раз в неделю! Еще вчера это маленькое убийство уничтожило бы меня. Сегодня я ликую, думая о своем отваре.
Действительно, шутки ради, я поставила настаиваться семь стебельков дягиля, три побега жасмина, перышко скворца, порошок мандрагоры, купленные на площади Аббатис. Передо мной на столе лежит «Сила колдовства», я перемешиваю похлебку, напевая церковный гимн, который выучила за то время, что хожу в церковь. «Благословен Грядущий во имя Господне»[14], — говорю я и пробую зелье.
Я клянусь, что приворожу Вейсса. Если бы Розетт узнала о моих намерениях, она бы вызвала кого-то, кто умеет снимать злые чары. «Колдунья с завлекательными глазами», я буду подбирать наряды, я буду душиться, краситься. Я умею делать это все, я женщина. Я буду смотреть на священника, не моргая, я укутаю свой голос бархатом, буду делать продуманные жесты, у меня будут длинные черные ресницы. Священник будет захвачен, да что я говорю, просто сметен. Ангелочек обдает меня холодом, исчезает, не оставив адреса, обращается со мной, как с любым из своих раковых больных, но это все в последний раз. Я подберу три достаточно смертельных взгляда, две новые прически, украшение, полное смысла. Я буду обольстительницей, искусительницей, началом мира, короче, всем.
Стоя перед зеркалом, я клянусь достичь своей цели. Чего хочет женщина, то священно. Чего хочет женщина, того хочет Бог. Ну, а я вот хочу Вейсса. Я хочу, чтобы он стал нежным, застенчивым, внимательным, а он меня избегает, хуже того: убегает от меня. Я буду его сестрой, его братом, анархией, я буду тем, что он потерял, приняв сан. Я буду читать ему прозу, стихи, автор «Преддверия рая» станет моим сообщником, я помолодею, он пропал.
После стольких лет, посвященных Антуану и Франс-Иммо, я уже и забыла, что значит быть женщиной.
На балконе я узнаю сову с колокольни, которая около полуночи иногда залетает в наш квартал. «Таинственная подруга, глупость приковала тебя к дверям сараев так же, как рак заковал меня в цепи», — пишу я ночной птице в своей тетради.
Ты тут, Франк? Недвижимость свирепствует и на телевидении. Вчера вечером ведущим был один из наших бывших стажеров, Ги Бонами, помнишь его? Тебе нравился его бойкий язык, ты предсказывал ему большое будущее. Его успех в СМИ подтверждает твой нюх. Я смотрела на Ги Бонами глазами Вейсса.
Передача была о старых певцах, чей час славы миновал. Каждая слеза has been[15] увеличивала аудиторию любимой программы. Глупость определяла неудачника. Такова была философия программы. Мистер Бонами смеялся и был уверен в себе. Однако чувствовалось, что когда-нибудь ведущий, так же как и его гости, может кануть в реку забвения.
Как Ги Бонами, я долго была уверена в своем превосходстве. «Благодаря тебе, я знаю, что почем», — сказала я тебе однажды в воскресенье на бульваре Сюше.
— Если бы ты знала, чего стоила Алиса.
Впервые ты говорил о Любимой, употребляя глагол в прошедшем времени. Ты был искренен в своей боли. Я протянула руку, но ты вышел из комнаты. Как-то на обратном пути из Люберона твой шофер подвозил меня на твоем «мерседесе».
— Если бы у него были доказательства смерти Алисы, я бы дорого за него не дал, — сказал мне Луиджи.
— У вас такой вид, словно вы много знаете.
— Как-нибудь надо будет поговорить…
Завтра четверг, четверг — хороший день для покаяния. Я позвонила в Сен-Пьер-дю-Гро-Кайю, седьмой округ. «Два священника — кюре и отец Вейсс — совершали сегодня обряд отпущения грехов», — уточнила женщина-доброволец, дежурная в приходе.
Я застану Вейсса врасплох, если только Розетт не донесла. Я готовлю два основных таинственных действа: Папессу и Колесо удачи, звонит телефон. Это мой ангел-хранитель, доктор Жаффе.
— Вы знаете новость?
— Какую?
— Состояние вашего здоровья улучшается.
— Показатели, кровь, эхо или рентген?
— Все.
У «мистера Вильжиюфа» странный, оглоушенный тон, как будто мое новое состояние его удивляет. Я кладу трубку и плачу. Кошки прыгают по столу, лезвия падают, слезы тоже. Мне надо обязательно поговорить с Вейссом.
Элка много читала, она изучала Талмуд, Библию, Коран, заходила на чаты в Интернет, ходила на коллоквиумы в еврейскую Школу, в Большую парижскую мечеть, она вникала в вопрос. Она посещала лекции в кафедральной Школе и католическом Институте, подписалась на журналы «Дух», «Жизнь» и «Паперть». Она бывала в теологических кафе. Читала Клоделя и Бернаноса, просматривала все религиозные сайты планеты. Она участвовала в сорбоннском коллоквиуме под названием «Возвращение верующего». Она позвонила в ассоциацию «Полдень». Узнала, что такое «лист полномочий» епископа. Такие писатели, как Ив Конгар и Сюлливан, укрепили ее во мнении: был Бог и были догмы. Первое казалось вечным, второе нуждалось в подтверждении.
Она выходила из метро, заходила в церкви, словно для того, чтобы проникнуть в тайну.
Перечитывая биографию Мериньяка глазами Вейсса, она поняла, что никогда не опубликует текст. Настолько ли интересна история Мелкого Беса, чтобы посвятить ему эссе? Всем, кроме его коллег, наплевать на порывы души гиганта недвижимости, а поскольку последние уже и так достаточно хорошо знают Мериньяка, им такая публикация не сообщит ничего нового. Авторизованная или нет, биография — сомнительный проект, ложная «хорошая идея».
Что касается ее сломанной карьеры, теперь она смотрела на нее с нежностью, как смотришь, став взрослой женщиной, на куклу, найденную на чердаке. Благодаря «Служителю всех», «Князь Мира» был отодвинут на второй план.
Элка читала, писала и все больше отстранялась от своей печали и от Тристанов.
А Бодлера крестили в Сен-Сюльписе!
Она выключила компьютер, потом вернулась в свою квартиру. Она ходила почти как прежде. Сиамка подкатилась к ее ногам, перевернулась на спину, гипнотическим взглядом она требовала ласки и поцелуев. Элка наклонилась и подчинилась. Первый раз в жизни она нашла себя красивой, посмотрев в зеркало. Порошок мандрагоры, стебельки дягиля и травы святого Ивана, без сомнения, оказали эффект психологического внушения, но вера опережает искусство медицины, решила она в ванной. Крест на грудной клетке больше ее не смущал. Она думала о золотом лице в Шайо.
«Значит, ты существуешь?» — спрашивала она. Она просунула протез в лифчик на корсете. Она побаловала себя новой силиконовой грудью, старая пропала, пока она была в коме. Новый придаток так хорошо имитировал плоть, что она иногда колола его иголкой, чтобы проверить, не настоящий ли он. «Такой нежный и мягкий, точно по форме моей груди, поживем — увидим», — говорила она себе.
Кошки прыгнули на кровать. Полосатый фыркнул, Черная убежала. Элка открыла шкаф и тщательно отобрала одежду. Черная юбка и черный кардиган, красный муслиновый шарф. Она прочла Сиамке церковное песнопение Вейсса. «И узрит всякая плоть спасение Божье»[16],— заключила она, но Сиамка сторожила сумерки.
Кошки нежны, безумны и полуночны, поэтому одним они нравятся, другим — нет. Ночью они скачут и мурлычут, демонстрируя очевидное довольство.
Не удовлетворившись охотой за ведьмами, Церковь в Средние века предприняла крестовый поход против кошек, сжигая их на площадях.
Есть ли у кошек душа? Вейсс должен знать, это человек, который знает, что почем.
Плакат в метро напротив меня напоминает о моем статусе калеки, о том, что Вейсс старается помочь мне забыть. Грудь выставляет себя напоказ, половые органы женщины не видны, но как видна грудь, я об этом кое-что знаю, у меня-то она всего одна. Шаровидная плоть с безграничной властью, грудь, сексуальная или кормящая, возбуждающий сосок, грудь нравится члену, грудь — это жизнь. Грудь размером 85 В весит в состоянии покоя четыреста граммов, при занятиях спортом вес увеличивается. Благодаря осязаемой, измеряемой и исполненной всеми символами груди блаженствуют и дитя, и мужчина. Танцовщицы с обнаженным бюстом, кормящие матери, грудь плоская, как доска, и роскошная грудь в бюстгальтере с чашечками — в ней скрывается ключ от тайны человечества. Острая, обвислая или во всем блеске, живая женская грудь пробуждает желание молодых людей и будит в стариках воспоминания. Грудь заставляет размышлять, грудь возбуждает. Красотка на плакате в метро напоминает мне, что я одинокая женщина, потерявшая свою пару. Когда-то на моем балконе был народ, теперь — пустыня.
Церкви не хватало обаяния. Элка тем не менее поняла успокаивающую силу мест отправления религиозного культа. «Я, наверное, мистик, сама того не зная», — думала она, вдыхая запах ладана. Она наслаждалась полумраком и тишиной, которые за двустворчатыми большими дверями сводили на нет грохот города.
На доске объявлений она нашла список священников прихода. Там фигурировал Вейсс и его фотография, похоже, недавно поставленная. Он был красив настолько, что его ум мог показаться второстепенным. Да и как знать наверняка? Этот ум мог оказаться иллюзией, впечатлением. Этот ум, так заинтересовавший Элку, разжигавший ее любопытство, еще требовал доказательств. Красота же Вейсса, наоборот, не вызывала никаких сомнений. Другие священнослужители с невозмутимыми лицами не вызывали никаких вопросов. Только Вейсс хранил свою тайну.
Занавеси были задернуты за кающимися, исповедальни казались полными, двое ждали очереди. Она просмотрела прессу прихода и взяла проспект под названием «Месса».
«Иисус отдал жизнь, чтобы спасти нас от зла и смерти», — прочла она при свете свечи.
Ее жажда понимания напоминала интерес туриста, который, открыв для себя далекую страну, хочет узнать ее нравы и обычаи. Ее любопытство равнялось ее невежеству. Она положила листок в сумку и повернулась к распятию.
— Господи, ты видишь все своим истерзанным сердцем, — услышала она свой шепот. — Вот теперь, безо всякой причины или по множеству причин, известных тебе, рак отступает. Согласись, это здорово, Господи. Мой онколог охренел, извини за выражение. Я совсем уже не понимаю твоей доброты, после того как живые прочли мне смертный приговор. Значит, ты услышал меня в Шайо?
Если ты существуешь, ты меня спас, а если ты меня спас, ты знаешь мое отношение к Вейссу. Ты не противишься этой любви, скандальной для людей Церкви и Папы Римского, у тебя широкие взгляды, Господи, любовь — это твое профессиональное имя. «Как только появляется любовь, появляется Бог», — говорится в твоих песнопениях. Как делал Паскаль, я держу пари за твое существование, оно объясняет мое выздоровление. Твой посланник играет важную роль в этом искуплении. Видишь ли, Господи, Вейсс — это моя Беатриче, благодаря ему я покидаю ад, и, прислонившись к фризам чистилища, вижу звезды. Люк бросил веревку в мою подземную тюрьму, я ухватилась, я поднимаюсь, я возвращаюсь! Издалека, признаюсь, но я возвращаюсь. Благодаря перевозчику Стикса мое сердце бьется, кровь бежит по жилам, щеки розовеют, я хочу есть.
Любовь сметает все, Господи, ты, в твоем положении, хорошо это знаешь, ты из-за этого принял смерть. Если бы я существовала для твоего пастыря не как одна среди многих раковых больных, а как женщина, особенная женщина, я бы сказала, единственная в своем роде, незаменимая до такой степени, что священник из Вильжюифа захотел бы постоянно быть со мной, а мое отсутствие терзало бы его, вот тогда я забыла бы о мести.
Я оставляю тебе Мелкого Беса. Отдай мне Люка Вейсса, я умоляю тебя.
— Потише, пожалуйста, — возмутилась женщина, молившаяся позади Элки.
— Извините, пожалуйста.
«У меня бред», — констатировала Элка. Но когда ты болен раком и врачи сообщают тебе хорошую новость, ты можешь немного спятить: от радости делаешь все, что угодно, например, будучи агностиком и даже атеистом, разговариваешь с Богом.
Она уселась на скамью, позади колонны. Их было семь с каждой стороны прохода, ведущего к алтарю. Она насчитала шесть исповедален с той и с другой стороны поперечного нефа, две из них были открыты для посещений. В первой кабинке можно было заметить женские ноги в светлых чулках, в туфлях на каблуках, во второй — мужские мокасины и серые брюки. Как можно открыть все первому встречному, спрашивала себя Элка, разглядывая человека, ожидавшего своей очереди. В качестве священника у Вейсса была выигрышная роль: он судил неудачников жизни, у него была привилегия отделять зерно от плевел, направлять судьбу каждого, освещая для человеческого существа путь к Божественному прощению. А кто исполнял для Вейсса обряд тайного примирения? Священники — не святые.
Она поднялась и подошла к первой исповедальне, напоминающей дубовый шкаф с решетчатой дверцей. На коленях за занавесью кающаяся в светлых чулках излагала, очевидно, запутанную ситуацию, она там приросла. Устаревший, чтобы не сказать ретро, внешний вид сооружения был в чем-то трогателен. В двух шагах, за дверью церкви, царили Интернет, мобильные телефоны, космическая станция «Мир» и показатель биржевой активности, а исповедник и кающийся не изменили положения со Средних веков. Делая вид, что читает извещение о мессе, Элка приложила ухо к перегородке. Это был не Вейсс, он исповедовал в другом месте. Она подошла ко второй кабинке. Кающийся в серых брюках отодвинул занавеску и вышел с ошеломленным видом.
Она глубоко вздохнула и заняла его место. Она вплавь добралась до пустынного острова, собрав много важной информации. Окошечко открылось; она вздрогнула. Затаив дыхание, она ждала.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Признаемся, что мы грешники.
Изменник! Этот голос, который она не слышала так давно, потряс ее. Голос Вейсса будил в ней здоровые клетки, которые воспроизводились с каждой новой гласной. Согласные Вейсса имели то же терапевтическое свойство. Каждое слово, которое он произносил, было для нее эликсиром. Странно, но когда он молчал, она тоже выздоравливала. Она чувствовала себя ребенком, который всю ночь прождав мать, слышит ее шаги в прихожей. «Все хорошо, мой дорогой?» — спрашивает беспечная с порога. И в темноте комнаты ребенок, не отрывая глаз, вглядывается в свое невозможное счастье.
Она опустилась на колени, в них впилось изъеденное дерево.
— Почему вы покинули меня?
Сквозь решетку она заметила его подбородок, бледную щеку и руку, подпирающую подбородок. Она видела затылок Вейсса, короткие волоски в углублении затылка. Никогда еще они не были так близко друг об друга. Ей захотелось просунуть пальцы в окошечко. Кожа Вейсса напоминала в меру теплый шелк. Элка оценивала ее структуру, как знаток, каждый раз, когда здоровалась с ним в больнице. Зрачки, голос, кожа: у Вейсса было все, что так ценится женщинами. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить такие сокровища дикой природе.
Она пожирала ризу взглядом. Из-под рукава было видно руку, поддерживающую подбородок, черный свитер и часы «Свотч». «Однажды он наденет мои часы», — подумала она.
Вейсс молчал, потрясенный двойным ударом — ее присутствием и вопросом. Он переменил позу, отодвинувшись по своей скамье вглубь исповедальни, словно он испугался, как бы Элка не достала пистолет.
Священники боялись женщин, но Люку было нечего бояться: она будет его благой вестью перед Богом. Она выпрямилась на изъеденном дереве, прижала рот к решетке и попыталась увидеть его целиком. Видно было только частицы Вейсса, кусочки мозаики, составлявшие этого человека. Отодвинувшись на сиденье, Вейсс еще больше измельчил себя, он превратился в маленькие белые квадратики, подрубленные лиловыми ромбами. Даже в этом ограниченном пространстве он ускользал от нее. Ситуация казалась ей странной. Полумрак, она на коленях, он сидит совсем рядом, надолго ли еще их разделяют тишина, исполненная смысла, и дуб ушедшей эпохи?
— Добро пожаловать в обитель Господа. Необязательно вам было ехать так далеко, чтобы увидеть священника.
Тон был ироническим, шутливым, почти веселым, и она увидела себя со стороны, пустившуюся за ним в погоню по лабиринтам Вильжюифа и приходам Парижа.
— Я вам задала вопрос.
Ей было интересно, он сейчас в своих ботинках «текника»? Черный плащ, наверное, висит на вешалке в ризнице. На метро он ездит или на машине? Если у него есть машина, она, должно быть, маленькая и черная, набитая книгами и газетами.
— Братская любовь ведет меня по разным дорогам, мадам.
— Когда вы думаете обо мне, вы называете меня мадам?
— Я не уверен, что вы хотите задать именно этот вопрос.
Желать или не желать, желать, чтобы жить, вот какой был вопрос, единственный, имевший значение. Элка дрожала в полумраке. Он склонился к ней по другую сторону перегородки. Под белой ризой и лиловой епитрахилью было тело мужчины. Хотел ли Вейсс ее слабости в эту минуту? Она подумала о картине Линднера: пара спиной к спине, заложники невозможного диалога. Одеревеневший язык и зловещие позы. Как признаться ему в этой страшной зависимости, в этой младенческой беззащитности?
— Я слушаю вас, мадам.
Она решила броситься очертя голову: предусмотренное ею меню включало закуски с лимоном, а затем ливанский мед.
— Я хочу сказать вам что-то чрезвычайно важное.
— Не бойтесь, Бог любит вас.
— Вы повторяетесь. Да и что вы знаете о любви, месье?
— Вы можете не называть меня «отец», действительно, это совсем необязательно.
Она пожалела, что у нее нет в сумке магнитофона, потому что голос Вейсса был настоящей провокацией, приглашением к греху, искушением; его голос был кисло-сладким леденцом, который он все время сосал во рту, голос, который обещал то, о чем он никогда не сказал бы вслух.
— Ответьте, пожалуйста.
— Любить — наше общее призвание, мое — посвятить свою жизнь Богу.
Она кусала локти. Надо было сломать перегородку, быть женщиной, а значит, немного пророком. Она дотронулась до сердца Мод и бросилась в ледяную воду.
— Я хотела бы посвятить свою жизнь любви.
— Браво. Мужчины и женщины бьются, чтобы хоть немного восстановить социальную справедливость. Эта любовь сильнее зла.
— Не надо ля-ля. Я говорю не об этой любви.
Пауза.
— Любовь Господа появляется, когда мы ищем ее, и зовется благодатью, — невозмутимо продолжал Вейсс. — Каждый человек ищет Господа, однако…
Элка брызнула на свои запястья облачко духов.
— Однако? — повторила она.
— Дети умирают, миллионы людей погибают от голода, идут войны, происходят катастрофы, вандализм, зло приводит нас в отчаяние, но…
Под влиянием неожиданного вдохновения Элка брызнула духами на стены исповедальни. Жасмин, корица, дягиль, в духах «Балтазар» было что-то от «Рив Гош», что-то вечное и провоцирующее. Эти женские духи внесли облако серы в сердце таинства.
Вейсс опять запнулся, вдыхая клубы «Балтазара», чей терпкий запах наполнил исповедальню. Побежденный, проповедник умолк.
— Но Иисус отдал жизнь, чтобы спасти нас от зла и смерти, так ведь?
— Вы быстро учитесь.
Его голос опять стал грустным. «Я переборщила с духами», — подумала она. Вейсс был из тех, кто может простить все, кроме безвкусицы. Она достала из сумки листок бумаги и прокашлялась…
— Читая «Март» Фрица Цорна, я думала о вас. Слушайте: «Так же, как нельзя отделить тело от души, как одно дополняет и определяет другое, и как оба составляют целое… так же нельзя допустить отличие любви от сексуальности. Тот, кому слово «любовь» не подходит, может сказать «сексуальность», а тот, кто возражает против слова «сексуальность», пусть скажет «любовь», если ему так нравится». Здорово, правда?
— Мне кажется, автор умер от рака?
— Он умер оттого, что был нелюбим. Я хотела бы поговорить об этой любви.
— Любовь никогда не может быть преступна, — пробормотал Вейсс.
«Есть!» — подумала она.
Тишина воцарилась в кабинке. Кающаяся дала ей установиться, заполнить каждый сантиметр исповедальни, как это сделали ее духи.
— Видите ли, проблема в том, что такая любовь — благодать. Увы, некоторые отвергают эту благодать, тогда как любовь, о которой я говорю, — дар небес.
— Бог — источник всякой любви, мадам.
У него была такая манера произносить слово «любовь», какой не было ни у кого до него. Вейсс бросал «лю», как обещание, открывающее широкие перспективы, «бо» скользило, как по бархату, и задерживало «вь» так, что слово становилось бесстыдным.
Он приближался! Прижав ухо к дереву, она услышала шелест ризы по скамье. Сколько сантиметров разделяли их теперь? Два? Три? Прижав руку к сердцу, широко открыв глаза, задыхаясь, она погладила перегородку. Вейсс отступил.
— Оставьте ваши церемонии, я прошу.
— Вы, кажется, в хорошем настроении?
— Я выздоравливаю, месье.
«Выздоравливаю», — проговорила она, как потерпевший кораблекрушение повторяет на своем острове за тысячи километров от обитаемой земли название, которое он видит на носу корабля, плывущего спасти его. Под грузом волнения она замолчала. Приподнявшись, насколько могла, она увидела небывалую сцену: исповедник прятал лицо в ладонях. Он снова поднял голову. Втайне, в потемках Вейсс плакал: черная река разлилась.
— Если бы вы знали, Элка, как я счастлив, — пробормотал Люк Вейсс голосом без всяких прикрас, голосом, который решился показаться неприкрытым.
Она закрыла глаза. Миленький отец согласился наконец назвать ее по имени! Ее имя на губах священника определяло ее всю, до последней запятой, подводя итог ее скитанию в лесу без него. Она качнулась к своему наперснику, видя только что-то лиловое.
— Докажите.
— Пощадите меня, Элка.
С обеих сторон перегородки установилось бесконечное молчание.
— Почему не претворить любовь в жизнь, вместо того чтобы говорить о ней?
— Тише, тише, — умоляюще сказал он.
Снова молчание. «Вперед», — подумала она, брешь была пробита, перегородка дала трещину, любовь покидала тюрьму, чтобы хлынуть в освободившееся пространство. Теперь уже ничего не будет, как раньше.
— Отец, я — будущее. Священники будут любить женщин. Женщины станут священниками. Иначе ваша Церковь не выживет.
— Вы, кажется, хорошо осведомлены, — сказал он весело.
От землетрясения у нее отнялись руки и ноги. Сила, которая толкала ее к этому человеку, одновременно приковывала ее к месту. «Я поцелую поцелуи твоих губ», — прошептала Элка, почтив цитатой из «Песни песней».
— Ничто не может произойти без женщины, — снова начала она.
— Надо сделать возможным необходимое, — признал Вейсс.
«Ты сам не знаешь, как хорошо ты сказал, миленький отец», — подумала Элка, которая стала отныне его братом и его дочерью. Это произошло из-за его голоса, который проникал ей прямо в сердце, да и в другие области, такие же священные, хотя и пользующиеся меньшим доверием со стороны Церкви. Этот голос приводил в движение все, даже подсознание.
Наверное, говорить о любви было для Вейсса испытанием, делал ли он это до пострига?
— Я не приду во второй раз, Люк, Элка только одна.
— Когда вас будет двое или трое, собравшихся во имя меня, я буду среди вас.
— Что это означает?
— Вы знаете.
Он дышал и холодом и жаром, он переходил от теологических уроков к признаниям. Было два Вейсса. Добрый пастырь и человек из плоти, дорогой ей человек. Все смешалось.
«Боже? Я продвигаюсь», — пробормотала она, прижимаясь горящим лбом к столетнему дубу.
— Я буду молчать, все останется между нами, у вас не будет никаких неприятностей, вы сможете продолжать быть священником, это будет наша тайна.
— Бог знает любую тайну.
«И даже лучше, чем ты думаешь», — она улыбнулась в тени. Она решила привести последний довод, так сильно прижавшись к решетке, что на щеке остались следы.
— Я вам принесла подарок.
Она достала из сумки «Очи черные», компакт-диск, купленный для него в магазине «Фнак» на Монпарнасе. Она показала обложку диска сквозь решетку, потом подумала, куда его можно спрятать.
— Люк? Вы найдете мой подарок под исповедальней.
— Ваши духи мне тоже нравятся.
— Что вы сказали?
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, ваши грехи вам прощаются.
— Я надеюсь. Грешник тот, кто бежит от своей любви.
Она услышала шорох материи. Он опять приближался. «Это Лиловое и Черное», — подумала она почти весело. В любовной борьбе у нее было преимущество: ее приворотное зелье, «Очи черные». Мелодия была чудесная. Услышишь один раз и хочется слушать все время.
Запах дерева в ее ноздрях мешался с запахом воска, потревоженным стойким запахом «Балтазара». Она подумала о том, как Вейсс занимался бы с ней любовью, и вспыхнула. Сквозь решетку она снова увидела его лицо. На этот раз челюсти были стиснуты. Она отодвинулась, чтобы насладиться издалека.
Вблизи Вейсс был так же хорош.
— Не забудьте «Очи черные», — посоветовала она, крестясь.
С сухим треском окошечко закрылось.
Она вышла из исповедальни, пошатываясь.
— Такой суровый? — спросил ее следующий с беспокойством.
— Наоборот, этот отец — сама любовь.
— Ну и в чем же дело?
— Да в том-то и дело, — сказала Элка и зарыдала.
Я складываю почту из Поль-Брусса: там данные о моей серологии и гормональном балансе. Вчера эти цифры, в которых я ничего не понимаю, меня бы всполошили. Сегодня я знаю — у меня хорошие результаты. Я бы даже сказала — отличные. В моей крови происходит революция.
Я жду у телефона комментариев доктора Жаффе. Он звонит по вечерам. Кошки спят в ногах возле кресла, доставленного из «ИКЕА». Если Вейсс зайдет на улицу Томб-Иссуар, ему всегда будет куда сесть.
Восемь сорок пять, я включаю телевизор. На первом канале человек душит ребенка. Крупным планом голосовая щель умирающего. По второму — американский сериал, кто-то, икая, умирает, волны гемоглобина захлестывают маленький экран. Насилие, убийство: картинка смакуется. Обезумевшая от страха девушка, цепляющаяся за портьеру, ее убийца, готовящий нож или камень, взгляд девушки, знающей, что она сейчас умрет, брызги мозга, кровь текущая из ушей, изо рта. Публика наверху блаженства при виде задниц или крови? А мы, идиоты, которые платят, мы хотим больше смерти или больше секса? Успех канала находится на конце дула пистолета или на конце члена? На канале «Искусство» насилуют женщину, затем душат подушкой. Немецкий фильм.
Звонит телефон.
— Мадам Тристан? Все лучше и лучше! Я покажу ваше дело коллегам из Кюри.
Рельсы направляют состав на небо, а не на бойню: все так удачно складывается, потому что я влюблена.
— Это все благодаря вашему лечению, дорогой месье.
Если только это не любовный протокол. Каждый раз, когда я закрываю глаза, моя сетчатка воспроизводит изображение Вейсса. Выздороветь или не выздороветь — вот в чем вопрос. «Руки вверх, серафим, — снова говорю я, — берегись, я опасна, даже фатальна, но я буду самой нежностью, твоей иерусалимской сестрой, если ты не сбежишь от любви».
«Будем надеяться, у Вейсса широкие взгляды», — говорила себе Элка, листая «Князя Мира». Вейсс-пуританин был бы катастрофой, потому что плоть вовсе не грустна у того, кто покинул края теней. И сексуальность, которой лишил ее рак, теперь казалась ей из области священного. Если не замешаны деньги, если люди взрослые и никто никого не принуждает, в чем проблема? В гробу любовью уже не занимаются. С химиотерапией любовью не занимаются. Облысевшие из Вильжюифа никогда не занимаются любовью.
А в Освенциме занимались любовью?
«Мое желание гораздо более разборчивое, чем я сама, — записала Элка, — чтобы я кого-то захотела, нужно одновременно выполнить множество условий. И если не угадать выигрышный номер моего большого интимного казино, я любовью заниматься не буду».
«Другие, наоборот, ненасытны. Это как в ресторане: одни поклевывают, другие обжираются, ну и что? Сотрудница бюро Франс-Иммо в Лондоне сказала мне по секрету, что она хочет всегда».
So what?[17]
Когда умрут те, кто много занимался любовью, и те, кто меньше ею занимался, те, кто занимался любовью с одними, те, кто предпочитал других, какое это все будет иметь значение? Смерть одна имеет значение.
Франк? С недавнего времени мир восхищает меня, меня умиляют почки на деревьях. В сквере ликует дерево. Ветерок шевелит его ветки, тяжелые от розовых кистей; когда я прохожу мимо, лепестки дождем падают мне на щеку. Цветок задевает меня, его запах туберозы открывает мне новую дверь. Эта сила жизни требует, чтобы я поставила крест на печали. Мое прошлое загажено, моя веселость — мертворожденное дитя. Детство овоща, проклятое семя!
Я звоню Северину и Иветте, чтобы проверить мой уровень сопротивляемости, и напарываюсь на Мамочку периода мстительной вредности.
— Как дела?
— Мои результаты улучшаются чудесным образом.
— Ты могла бы позвонить нам пораньше.
Чем больше я выигрываю, тем больше я их теряю. Чем больше я проигрываю, тем больше я их завоевываю. Семейная война. Пляска смерти. Зло наступает, сказал бы Вейсс, но добро разоблачает его.
— А Шарль и Лилли? Ты никогда не спрашиваешь, как они живут, — продолжает Мамочка.
Поскольку мне лучше, она дает волю своему озлобленному сердцу.
Вчера удар достиг бы цели, сейчас мне наплевать.
— Да нет, я никогда не спрашиваю, как они живут, потому что они мне никогда не звонят, а у меня рак.
Ой-ой-ой, сказала я себе, глядя на свою правую руку. Она худеет на глазах. Я кладу трубку.
С Шарлем и Лилли, с соседями, с друзьями Тристаны способны проявлять альтруизм и доброту. Только вот с дочкой Мод они ведут себя с детства так, как чайник водит машину. Уничтожающий принцип руководит обменом наших реплик, раку нравится эта схема родственных отношений, взаимное неприятие, обоюдная аллергия. Я хорошо знаю их невроз. Нежность, ласковые записки, а потом уксус и жабы.
«Это потому, что мы тебя любим», — говорят они, нанося удар.
Покончено с мечтами о примирении с Элкой Тристан в роли блудной дочери. Истина освещает все эти измышления боковым светом, как гигантский прожектор, она не щадит никакую семью, никаких Тристанов. Сведен к нулю великий враждебный принцип, разлагающий наше общение. Яд не проникнет больше в мои вены, я вырываю капельницу.
Звонит телефон. «Это Азар», — говорит Бертран. Единственный друг, который у меня остался, социально мертв. Поэтому мы понимаем друг друга с полуслова, и это сокращает наши телефонные счета. Я ему сообщаю, что «мистер Вильжюиф» при мне записал на диктофон: «У мадам Тристан все признаки выздоровления».
Бертран поздравляет меня, задает тысячу вопросов. Он хотел бы, чтобы я рассказала ему все в подробностях, но у меня много работы. Чтобы закамуфлировать мое религиозное невежество, я заказала много трудов отца Экара на Amazon.com. Я изучаю также «Герменевтический поворот в теологии», лекцию Клода Жеффре в Католическом институте. Нет никакой возможности поговорить, подурачиться, сходить куда-нибудь. Бертран жалуется на боль в ноге. Он боится, что это флебит. «Позови врача, Бертран, не шути с этим», — говорю я и обещаю скоро позвонить. Мой друг понимает, что я спасена, и рад этому.
Она купила себе мобильный. Имея в виду Люка Вейсса, она вырезала из «Фютюрибль» фразу Бурдье против глобализации. Прямо на странице она нацарапала: «Царит товар, вы правы; я была им, меня выкинули.
P. S.: Мне нужно поговорить со священником. Я вам не все сказала. Мы могли бы вместе выпить кофе в Вильжюифе? Могла бы я получить номер вашего мобильного?»
Она написала ему номер своего, прибавила электронный адрес — Maud@Magic.com — и бросилась бежать, чтобы успеть до последней выемки почты.
На заре кошки занимались делами. Сиамка сбрасывала книги, лежавшие кучей в изголовье. Полосатый закусывал проводом. Черная грызла кресло из «ИКЕА». Элка наугад открыла книгу:
«За тридцать лет число епархиальных священников уменьшилось на 40 %. В 1900 году Франция насчитывала одного священника на 700 жителей, в 1990 году — одного священника на 2200 человек. “Самый бедный урожай” был в 1995 году, всего 96 рукоположений во Франции…» Неужели Церковь стала ее злейшим врагом? Принимаются меры по защите бенгальского тигра, но никто не интересуется священником, как вымирающим видом.
— Любовь и жизнь запрещены, — проворчала Элка Полосатому, — не только в день, когда ты, будучи еще маленьким сопляком, даешь обет, не зная о жизни ничего, но запрещены любовь и жизнь и тогда, когда ты созрел, понял, постарел, повстречал мужчин, женщин, почитал, поразмышлял, попутешествовал, испытал чувства, прожил сложные ситуации, словом, вырос!
Запрещены любовь и жизнь, когда тебе тридцать, сорок, пятьдесят, шестьдесят лет, запрещены любовь и жизнь до последующей смерти. Целомудренный! Законсервированный! Засохший: тело, отданное в жертву, стерилизованное сердце, отвергнутая плоть, ты родишь в болезни сам от себя, клянясь, хотя и несколько поздно, что больше тебя не проведут.
Ты будешь жить в запрете меняться, в то время как жизнь — начало метаморфоз. Никогда поцелуя на твоих губах, никогда чарующего удовольствия, никогда плоти от твоей плоти, ни за какие деньги, только право молчать перед диктатом твоей иерархии. Ты станешь не тем, кто ты есть на самом деле: алкоголиком, топящим в бутылке свое одиночество, как многие стареющие священники.
В полдень я посмотрела на свои золотые часы — последний след Мериньяка. У меня была причина позвонить по 24–32: Люк Вейсс не звонил. Я хотела послать ему посылку, но получал ли он свою почту?
Люк Вейсс был мечтателем. Чувствовалось, глядя на него, что он интересовался женщинами, искусством и кошками, причем необязательно в этой последовательности. Значит, я пошлю ему свой экземпляр «Цветов зла», «Кошек» Дориса Лессинга, альбом Леонор Фини под названием «Кошки в мастерской» и «Со стороны девочек», классику феминистской литературы.
Священник и я, мы взаимно обогатим друг друга; наши миры, до этого абсолютно разделенные, соединятся в высших интересах наших обеих воображаемых вселенных. Вейсс будет моим провожатым в лесу священного, а я отдам ему несколько ключей от мирского. Он расшифрует основные мифы Библии и Торы, я обучу его нескольким приемам магии.
Я сокращу ему то время, которое мы теряем, пока друг или случай не откроют нам книгу, картину, мелодию, изменяющие судьбу.
Люк не завтракал, он довольствовался бутербродом в кафетерии между двумя посещениями больных. Я запаслась мужеством и набрала номер церкви. Три звонка, потом его голос. Дождь розовых лепестков! Ливанский мед! Шестьдесят секунд счастья! «Здравствуйте, это церковь при больнице Поль-Брусс. Оставьте мне ваш номер телефона. Если это срочно, позвоните мне 06 60 14 08 02». Слава Богу, Вейсс не усложнял. Уважение к собеседнику, быстрота, эффективность. Миленький отец держал темп.
Почему он давал номер своего мобильного, раньше он этого не делал. Что об этом говорила Розетт? Было ясно, что это нововведение имело мало чего общего с путями информации, зато было полностью связано со взаимностью чувств. Даже если Вейсс хотел упростить положение раковых больных вообще, может быть, он хотел прийти на помощь, в частности, ко мне? Милый ангел, подумала я, открывая записную книжку.
Если он такой, каким я его себе воображаю, Сокровище никогда не отрывает глаз от своего мобильного, проверяет его день и ночь, в силу того факта, что несчастье круглосуточно. Во вторник в Назарете, остальное время в Вильжюифе, Вейсс всегда был в распоряжении горя. Я могла позвонить ему когда захочу. Моя свобода соответственно возрастала. Благодаря своему мобильному Вейсс входил в мою жизнь, а его имя — в мою записную книжку. Мы сближались со скоростью звука, мы становились друзьями.
Во сне Элка увидела церковь, окруженную кустами розовых гортензий. Она стояла на дюне, в пятистах метрах от моря. Это была часовня шестнадцатого века, хотя на фронтоне можно было прочесть «1320». Серый шпиль колокольни царил над заливом Ту-Ремед. Небо было чистого голубого цвета, как над церковью Святого Кадо. Люк и Элка совершали паломничество недалеко от Геноле, в землях Мод. На ней было ее золотое сердце, на нем — новые часы, стальные «Этерна». Элка посещала «мистера Вильжюифа» раз в год, а то и реже. Это была простая формальность.
Дорога, огибавшая дюну, была такая узкая, что казалось рискованным идти по ней вдвоем. Элке и Люку это удавалось: после испытаний в Лабиринте все было возможно. Достаточно было идти осторожно, это позволяло вглядываться в горизонт. Скала была такой высокой, что у Элки кружилась голова. Маргаритки, лютики и незабудки напоминали о гостиничных букетах. Чайки ныряли в воздухе между скалами. Их жалобы переполняли Элку, как будто в этом крике томились картины начала всех начал. Вода была зеленой, пена падала к их ногам. Это был самый красивый пляж из всех, которые она когда-либо видела. Солнце стояло высоко в небе, было семнадцать часов, вторник.
Вейсс вышел из церкви в своей обычной одежде, плащ, джинсы, ботинки «текника». Он открыл дверцу черного «Клио» и сел за руль. С его груди исчез крест. Она не решилась задать вопрос. Он нажал клавишу, она узнала «Очи черные». Он тронулся с места и обернулся, чтобы сманеврировать. Это движение и поза, которой оно требовало, имели особенность возбуждать Элку. У Вейсса был рот, который ни от каких поцелуев не терял очертаний.
Он вел машину, не догадываясь о ее волнении, если только он о нем не знал, и она смотрела на его бледные руки на руле и запястья. Элке, долго прожившей в одиночестве, было странно сидеть рядом с мужчиной, который руководил всем. Что может быть более интимно, чем автомобиль мужчины, замкнутое пространство? Весь мир Вейсса собран здесь. Книги, газеты, бумаги, пыль, его смешные чудачества и причуды. Она заметила пачку «Мальборо», Вейсс курил после еды.
Она положила ногу на ногу, но не стала класть руку на бедро водителя. Обернулась и узнала своего старика Бодлера среди книжек, наваленных на заднем сиденье. Вейсс читал отрывок из него каждый вечер, прежде чем погасить свет, это был его наркотик, его транквилизатор, его возбуждающее. Вейсс уже знал «Цветы зла» и «Парижский сплин» наизусть, он бормотал, чтобы помочь ей заснуть, она плакала, слыша его голос, произносящий знакомые слова.
Что касается любви, тут не было ни расписаний, ни законов. У Вейсса, с его широкими взглядами и силой, было время, чтобы заполнить какие-то пробелы. И их желания исполнялись с некоторой даже смелостью. Он долго был целомудренным, но знал все о наслаждениях, а если чего-то не знал он, то знала она. Он не был ни пуританином, ни чрезмерно стыдливым. Вейсс бросил взгляд в зеркало заднего вида, на миг опустил веки с отсутствующим видом, она воспользовалась этим, чтобы полюбоваться его ресницами, черные кисточки были густыми, как изгородь искусственных препятствий. Ее взгляд по-хозяйски продолжил инвентаризацию. Прямой нос, полные губы, подбородок: Люк Вейсс казался двойником изображения Купидона на портике Тиберия, в Афродизиасе. Та же мраморная бледность и загадочная улыбка, от которой она никогда не устанет, — это она, устававшая столько раз.
Он был воплощением ее желаний.
Машина медленно поднималась по дюне, Элке захотелось, чтобы он остановился. Она этого не сказала, чтобы не нарушить очарования. Он повернул налево и спустился по длинной дороге. Она узнала крики стрижей. Белка прыгнула в придорожную канаву. Она опустила стекло и положила локоть на дверцу. Запах моря заполнил ее легкие, ветер ласкал лоб. Теперь единственный рак, который был ей знаком, имел вкусное розовое мясо, они лакомились им вечером в гостинице. Он наполнял ей бокал и подносил огонь к ее сигарете, она уже и отвыкла от этих знаков внимания.
Люк неожиданно повернул голову, глаза их встретились, это разожгло ее желание, потому что он смотрел на нее так, как смотрят занимающиеся любовью. Уступы вдруг опустились, плотина рухнула.
Чем ближе к Вейссу находишься, тем он красивее. Зрачки расширились, стали черными звездами, в них появились блеск рубина и какие-то птицы. Она желала его теперь откровенно, со сдержанным неистовством. Машина остановилась у источника. Широкий луг был усеян лютиками. Голубка приводила в порядок перышки, сидя на низкой стене. Тишина была такой чистой, что становилась хрустальной. О такой тишине мечтаешь в метро зимними вечерами. Элка забыла про луг и про источник, над которым возвышался узнанный ею гранитный крест. Сколько веков растет здесь этот тис? Источник питал никогда не иссякающей водой три водоема.
Шутя, они обрызгали друг друга. Если сесть на бортик, то видно очертание колокольни вертикально над колодцем.
Раньше Элка искала в этих местах Мод, и, не найдя ее, гуляла здесь со своей печалью. Это были бесконечные луга, источник с дороги не был виден. Вода его была целебной.
Как Вейсс нашел источник? Луга хранили свои тайны: надо было знать дорогу.
— Ты идешь?
Вейсс вышел из машины. Волосы его были такого же цвета, как свитер, глаза чернее волос. Элка подчинилась и поняла, что она его жена. Действительно, закрывая дверцу машины, она увидела, что ее левая и правая руки снова стали похожими, одинаково тонкими, только на левой блестело обручальное кольцо. У Вейсса, она это заметила в машине, было такое же кольцо, из розоватого золота. Это золото очень ценилось когда-то, а теперь вышло из моды.
Значит, она вышла за него замуж? Разве это возможно?
Теобальд и Антуан показались из-за кустов. Они хорошо выглядели, в городских костюмах, с кожаными портфелями, у них было деловое свидание. Антуан был красив, черноглаз. Теобальд не старел: его доброта позволяла ему оставаться молодым.
— Твоя мать помолодела на десять лет, — прошептал он.
Его лицо переменилось. Опустив голову, он добавил:
— Я не знал…
— А это кто? — перебил его Антуан. — По какому праву?
Она протянула руку к своему сыну, но он сидел в вагоне узкоколейки, рядом с Теобальдом, лицом против движения поезда. Они одновременно улыбнулись, потом исчезли.
— Теобальд добрый, — сказала она.
— Он останется твоим крестным.
— А мой сын?
— Я слышу, как он возвращается.
Больше не было никого, кроме них. Люк Вейсс растянулся под дубом, она последовала его примеру. Трава пахла скошенным сеном. Вдруг стало жарко, как в разгаре лета. Она лежала обнаженная перед ним, у нее были довольно красивые груди, маленькие, в форме яблока. Как? У нее снова выросла грудь? Люк Вейсс, казалось, этому не удивлялся. Он целовал ее груди, ласкал их, она таяла, вновь становясь женщиной.
Они познали друг друга, слившись в одно единое сладострастие. Каждый раз удивление сопровождало удовольствие, возраставшее от воспоминаний о пережитых страданиях. Он застонал, она погладила его лоб. Он был ее сыном, отцом или матерью, в зависимости от ее позы. Сейчас он был отцом.
Она любила чувствовать его тяжесть на себе. Она любила запах его волос, он терся своей щекой о ее щеку, его кожа всегда кололась, брился он или нет. Она заглатывала все: рот, губы, язык, подбородок, шею, адамово яблоко, грудь, мягкое, потом твердое, он опирался на локти, его черные ресницы касались ее щеки. Она ускользнула в папоротник, и несколько мгновений их тела страдали от разлуки. Она успокоила эту боль, навалившись на него, как тюлень на скалу. Он хотел, чтобы она делала, как ей хочется. Так она и поступила.
Вейсс держал ее в руках. Талия, бедра, грудь, таз: он торопил ее отдаться, она охотно уступила. Что говорить, заниматься сексом с Возлюбленным, если он еще и умеет это делать, божественно! Они совокуплялись, как боги. Вейсс стал сыном. Недостойная мать осталась с открытыми глазами, несмотря на солнце. Она видела его плечи, его руки, его белый торс. Когда она наклонилась, чтобы обмануть его нетерпение — она сдерживала свое желание, — она увидела его пупок. Остальное, подчиненное его наслаждению, скрывалось от глаз. Чтобы увидеть все, включая его член, она лишила себя ощущений, повисла в пустоте. Он закричал от голода, как котенок, оторванный от материнского соска. Она уступила, благоговейно прильнув к нему.
Ускорила темп, потом замедлила, как раз вовремя.
Склонилась и зарылась головой в его шее. Он сжал руки на ее бедрах, и лицо его стало лицом статуи страдания. Она поняла, что он сейчас кончит. Она поцеловала его веки, черные кисточки, снова поцеловала губы, потом сползла с него.
Он запустил руку в ее волосы.
Она услышала шум прибоя, затем удовольствие накрыло землю.
Потом они оделись. Наступил вечер, летний вечер, подобный зрелому плоду. Они ополоснули лица в источнике и вернулись в машину.
И в невинности и в разгуле, они были вдвоем.
Я позвонила Люку Вейссу на мобильный. Я подготовилась. Рука дрожала, сердце тоже. Два звонка. Автоответчик. «Это Люк Вейсс, я не могу вам ответить. Оставьте ваш номер, спасибо».
— Сообщение для отца Вейсса от Элки Тристан, бывшей пациентки из Арденн, — сказала я сухим тоном, словно кардинал Люстигер, Папа и вся Римская курия слушали меня, собираясь лишить Вейсса сана. — Извините меня, отец, дело срочное. Вы получили мое письмо? Могу ли я называть вас по имени? Это красивое имя, и оно вам очень подходит.
Я понимала, какой опасности я подвергаю Вейсса, но я была влюбленной женщиной.
Мой голос зазвучал так, как будто я говорила из Орли, Руасси или Кеннеди. Мечтательный голос пассажирок перед долгой разлукой. Я поражу Вейсса в самое сердце. Я представляла его стоящим в зале Провидений или выходящим из палаты в Керси. Он не слушает автоответчик в больнице, соблюдая инструкции. Мой голос остановит его на парковке Лабиринта. «Это она», — подумает он, замирая, а рядом будет пролетать стайка медсестер. Они помашут рукой священнику, которого все ценят. Вейсс не пошевелится. Неподвижный, он будет сидеть лицом к закату, с телефонной трубкой у щеки. И он услышит нелепое биенье своего сердца.
Страстная Пятница, сообщает календарь Мусорщиков. В моих снах Вейсс возлюбленный из «Песни песней», и мы познаем друг друга, как в Библии. В жизни Люк прикидывается мертвецом. Я должна поехать в Вильжюиф сделать анализ. Сиамка, стоя сзади, причесывает мне волосы. Она запускает когти в завивку. Я наклоняю голову, чтобы облегчить ей задачу. Через десять минут, уже удовлетворенная моей прической, она ложится мне на колени. Взлохмаченный вид подчеркивает черноту моих глаз. Я закрываю тетрадь и ухожу из голубятни.
Послезавтра Пасха, Воскресение из воскресений! Выходит, Люку так же наплевать на мое воскресение, как на свою старую ризу? В этот день траура он, житель приграничной зоны, зажигает свечу в комнате больного, которому не посчастливилось встретить его раньше? Молится с семьей? Крестное знамение, участие, я представляю его в комнате умершего, это надежный, деликатный, бесценный человек. Его присутствие согревает сердца близких, и они приближаются к нему. «Я был голоден, и ты дал мне поесть, я жаждал, и ты дал мне напиться, я был чужеземцем, и ты принял меня, я был в тюрьме, и ты пришел ко мне», — говорит Люк, молитвенно сложив руки. Я знаю слова Матфея, которые он нашел для прощальной церемонии. Семья собирается. После «Отче Наш» Люк кропит тело святой водой, он верит в воскресение.
Жест окропления, мы все делали его когда-то, в церкви, на кладбище. Кто сделает его для нас? — спрашиваю я себя, сидя в такси, увозящем меня в Вильжюиф. Бертран упрекнет меня за мрачное настроение, «это не по сезону», — добавит он, и тут будет неправ. Знаешь ли ты Евангелие от Луки, Бертран? Надо задать ему этот вопрос.
Машина едет медленно из-за пробок, это дорого обойдется, я бы сказала, безумно дорого, но такси — это моя роскошь. Я люблю ездить по поверхности. Когда ты уже немного пожил, то улицы, кварталы, дома, кафе возникают перед тобой, как оазисы. Обрывки юности, полосы жизни, быстрые воспоминания: в автобусе или в такси передо мной проходит Париж и моя жизнь. В «Балзаре» я обедала с Пьером, «У Леона» я бросила Поля. В «Зеплере» я целовалась с Жаком. В «Монтрее» я отпраздновала договор о продаже. На улице Севр я делала аборт. В «Музыкальном кафе» Франк ждал меня июньским вечером. В «Бодлоке» родился Антуан, в «Бюветт дю Пале» Этьен обнял меня. Мы ужинали с Теобальдом «У Франсиса».
«Регата» иногда проступает из тумана, и в витрине я вижу сломанную куклу.
Осторожно! На счетчике сто франков. Я плачу и выхожу из машины. Когда я замечаю станцию «Пор-Руаяль», впервые в моей жизни звонит мой мобильный.
— Это Розетт Лабер, — говорит тягучий голос.
У меня подкашиваются ноги, я останавливаюсь. Люк отвечает мне через посредника. Боль, которую я испытываю, кажется знакомой, я делаю усилие, чтобы вспомнить, что это за боль, и таким образом ослабляю ее. Я вспомнила! Это смятение души, эту острую печаль я испытывала девчонкой, когда Иветта подглядывала за Шарлем и Лилли.
— Отец Вейсс просит вас извинить его, сейчас Страстная неделя. Он поручил мне передать вам телефон отца Жанти, поскольку вы хотите видеть священника.
Помертвев, я что-то мямлю. Розетт диктует мне телефон отца Жанти, я делаю вид, что записываю его.
— По поводу вашего вступления в «Смиренные» отец Вейсс поговорит с вами после Пасхи.
«После Пасхи или после Троицы», — думаю я уязвленно. Мысль ясна: отцу Вейссу не нравится моя настойчивость. Добровольная служащая желает мне доброго святого праздника Пасхи. Она не подозревает, насколько она права. Мой рак и мои семь лет заключения так ограничили мое существование, что в отсутствие работы, друзей, сексуальной жизни и желаний я стала святой, сама не зная об этом.
Люк — мой единственный порок, но он играет в игру «абонент недоступен».
Не умея пользоваться мобильным, я трачу кучу времени, чтобы разъединиться. Значит, Люк никогда мне не позвонит? В Пор-Руаяле я сажусь на ступеньки, прохожие задевают меня, какой-то человек спрашивает, не нужна ли мне помощь. Я, наверное, сильно побледнела.
— Все пройдет, — отвечаю я.
Брюнет помогает мне подняться. Он ни молодой, ни старый, ни толстый, ни худой, ни высокий, ни маленький. Он похож на всех мужчин, которых сейчас встречают все женщины в Париже, во Франции. Его банальность современна, эти бледные лица производит эпоха, как и эти коротко подстриженные волосы, эту безличную одежду, этот мрачный вид. Прохожий мог бы быть Вейссом, только это не он. Я убираю свой мобильный и бросаюсь вперед очертя голову.
— Извините, пожалуйста, а сколько бы вы мне дали лет?
Человек ошеломленно смотрит на меня. Он торопится, его портфель полон документов, у него срочные встречи, его ждет женщина, он думает, что я ненормальная, но я такая худая и черная, что он не уходит.
— Только не врите, прошу вас.
— Лет сорок, — улыбаясь, уступает он.
— Я страшная?
— Совсем нет.
В качестве постскриптума он добавляет, что ценит мое доверие. С тех пор как у меня рак, я заметила, что 99 % людей очень рады помочь. Готовы доказать свою человечность. Франк ошибался, когда говорил, что все корыстны.
Человек уходит, не оборачиваясь. Женщины, обеспокоенные своим возрастом, не умирают скоропостижно.
«Христос своей смертью попрал нашу смерть», — утверждает Люк, когда я вхожу в церковь. Я во всем хочу убедиться. Страстная Пятница, пятница без? Христос никому не запрещает быть вежливым. Люку наплевать на каждую свою овцу в отдельности, для него важно спасти стадо. Если во Франции, стране куртуазных романов, литературных салонов и бесед, священник и больная раком выпьют вместе стаканчик, это все-таки не преступление?
Я сажусь. Взгляд Вейсса останавливается на мне, перед тем как улететь, словно ночная бабочка. Интересно, нравятся ли ему мои накрашенные губы, кудлатые волосы? Вейсс такой странный тип, что ему могла бы понравиться Мод. Мои сегодняшние духи называются «Особенные»: жасмин, мускус и садовые розы. Тут и святой может впасть в искушение! Я бросила на Вейсса убийственный взгляд, он не дрогнул. На Люке белая риза, его черные «текники», рядом стоят два священника, вдвое старше его. Отправляющие богослужение становятся на колени перед крестом, Смерть сгибает наши спины, Христос и раковые больные стоят лицом к лицу. Последний акт, рукопашная с небытием. Сатана смеется. Земля разверзается, и плоть падает в пропасть. Занавес! В Вильжюифе у верующих есть время подумать.
«Надо ли было Христу пройти через все это, чтобы достигнуть славы своей?» — спрашивает Люк, взгляд его черен.
Никакого света на сцене, полотно закрывает алтарь, ни цветов, ни венков. Отправляющие службу углубились в себя. Очищение, полумрак. Причастия нет, Смерть царит, но триумф ее кажущийся, иллюзорный, Люк знает песнь. Кающиеся молчат. Передо мной ребенок с бритым черепом, как у заключенного. Его мать сдерживает рыдание. Смерть бродит в нашем лагере.
«И к разбойникам причтен», — говорит Люк Вейсс, склонившись над Евангелием. Потом продолжает: «Они распяли его и разбойников, одного по правую, а другого по левую сторону».
Тернии, уксус, крик, раны, кровь, мухи. Страдания Христа, по Люку, — это самый раковый рак, долгая смерть, самая жестокая из агоний, но она отличается тем, что заканчивается так: «Отче! В руки твои предаю дух мой!» Люк напоминает, что «прощение посреди этой смерти подобно источнику жизни».
Я поднимаю голову, мой взгляд превращается в огнемет, Вейсс защищается, как может. Я мечу молнии на сцену. Все трещит, я трепещу.
— Если Ты Сын Божий, сойди с креста и спаси себя самого, — восклицает старец в сутане.
Вейсс резко оборачивается и смотрит на меня так, чтобы я все поняла, раз и навсегда. «И он испустил дух», — вздыхает он, закрывая Книгу в мертвой тишине. Больные падают ниц. Антракта нет, напряжение зрителей на пределе. Затем звучит музыка Баха. Не Джон Элиот Гардинер, а Бах все переворачивает во мне. В кармане я нащупываю украшение, которое понесу на свой вступительный урок. Его мне оставила Мод, убогое сердечко, сердце одинокого привидения.
Люк садится у алтаря. Я прячусь за кем-то, его взгляд опять перекрещивается с моим, я дрожу. Люк кажется подавленным. Я оставляю мое сердце в раздевалке и ухожу из церкви. Не из-за того же, что Христос умер, у ангелочка такой похоронный вид. Он игнорирует меня, словно я не дарила ему «Очи черные». Прочел ли он статью Бурдье? Почему он не звонит? Религия, что ли, ему запрещает?
Толпа расходилась в тишине. В зале Провидения я оборачиваюсь. Христос умер, а мне бы хотелось капельку жизни. Люк пожимает руку женщине. Вместо того чтобы уйти, я стою. Вейсс наклоняется к ребенку. Мое любопытство ненасытно. Я пожираю нежность его взгляда, я фанатка солиста.
Люк Вейсс поднимает голову. Он думал, что я ушла. Треть секунды я видела удивление в его глазах. Потом бурный водопад, берущий начало в его зрачках, полился золотистым потоком. Черная река разлилась, вышла из берегов, пролилась дождем.
Пасхальное Воскресенье. Солнце светило в окно. Она подумала о глазах священника. Полосатый положил лапу на ее щеку, Черная свернулась вокруг ее головы, Сиамка выпрыгнула из постели. У Парижа был принаряженный вид. В зеркале Элка узнала свое прежнее лицо. Она казалась помолодевшей, несмотря на Лабиринт.
Она вымыла волосы и посмотрела на расщелину, которая была у нее вместо груди. И снова ей показалось, что она выздоровела. Абсолютная уверенность, что-то непонятное, тайное предчувствие. Если небо ей поможет, она поможет себе сама. Она будет питаться, ходить, бегать, как здоровая женщина. Вдали звонили колокола. Их перезвон кристаллизировал хрустальное наслаждение. Элка жила, радуясь, что снова оживает.
Потом она бегала в сквере на улице Томб-Иссуар, бегала, как будто при мысли о Вейссе у нее не отнимались руки и ноги, а дыхание не перехватывало. Волнение захлестывало ее. Лицо Люка будет преследовать ее всю жизнь. Тайна лиц! Каждое из них, кажется, обладает ключом для одного-единственного замка. «Сомневайся в движении солнца, сомневайся в самой истине, не сомневайся в моей любви», — пробормотала она. Она повторила фразу Шекспира, чтобы он ее услышал. Каждое облако, каждая ветка воплощали счастье жить вдали от дракона, которого убил Вейсс. «Он положит руки на мои груди», — сказала себе она, забыв, что у нее всего одна. Ее желание рождало обольстительное тело.
Засвистел дрозд. В ней тоже была весна. Бегунье казалось, что она окружена благотворными волнами, и в счастье Элка была чрезвычайно чувствительна. «Очи Черные, будь ты благословен за пение птиц, за свежесть воды, будь ты благословен за дождь и за ветер, за вечер, который спускается», — услышала она свое бормотание. Она бежала быстро. Она бежала молясь или молилась на бегу, кто знает?
Вернувшись домой, она поднялась в комнату для прислуги и открыла тетрадь. Мериньяк будет жить. Она возвратит ему его дурацкий пакт. Он не прочтет «Князя Мира» и никогда не узнает правды о своей дочери. Она оставляла ему в подарок надежду, благодаря которой он оставался в живых, безумную надежду найти Алису.
Элка для всех находила оправдания и причины… Князь Мира был не Мериньяк, она могла это засвидетельствовать. Менеджер был просто символом эпохи, симптомом «века, перешедшего все грани». Менеджеры составляли круг ада, она бежала, чтобы ускользнуть и от них тоже.
Потом она надела новое платье, надушилась духами «Балтазар», вставила в петличку золотое украшение Мод. Протез уже становился таким же аксессуаром, как и все остальное, она вставила его в лифчик, не думая о нем.
Вторая половина дня прошла в ожидании Таинства Пасхи. «Связь между действием и таинством призывает нас к некоему открытию», — повторял Вейсс. Это был призыв к ее свободе. Она была призвана в это определенное место на земле, туда, куда она хотела прийти.
«Бог? Есть ли более прекрасный путь к тебе, чем любовь к твоему пастырю?» — напевала она, удивляясь себе. Ее гимн был не совсем церковным, но обладал тем достоинством, что брал небо в свидетели. Воскресший увидит ее воссоединение со «Служителем всех». Ей трудно было их разделить. Она не испытывала никакого чувства вины, хотя верующие осудили бы ее. Ее защищал рак. С тех пор как смерть отступила, никакая кара ее не страшила.
В пять часов она приготовилась к празднику. Прошедшие воскресенья были отменены. Свидания на бульваре Сюше тоже. «Франк, давай встретимся. Луиджи отвезет нас в бар на улице Сент-Анн. Я расскажу тебе, как я тебя любила, и я верну тебе наш договор», — подумала Элка в метро, направляясь в Вильжюиф.
У больницы Элка снова увидела пациентов, их передвижные капельницы, детей, солнце. В этот день Пасхи рак казался неуместным. Она сняла шарф, всмотрелась в произведение Сиамки. Вид у Элки был богемный, странноватый, она снова становилась тем, чем была. Она — дочь Мод навсегда. Костюмы, хлопоты, жеманство — это для Соланж Шеврие, Ольги и мадам Жанвье. Для спасенной — «волшебные облака». В зале Провидения было полно народу. На Пасху все больные всегда немного веруют. Орган звучал в коридорах. Она протолкнулась в церковь. Вдалеке, на сцене, украшенной и покрытой цветами, незнакомец размахивал кадилом. Дублер Вейсса был лысый и в очках. Элка склонилась, сраженная.
«Завтра поднимется новая заря», — пел человек за пюпитром.
Звучал орган. Поверх черного платья верная прихожанка надела красный пиджак. Она чувствовала, что у Вейсса есть слабость к ее волосам, она думала о нем, когда поправляла их руками. Это была одна из ее фантазий.
Вокруг были люди, но время было не для частных показов, напрасно «Балтазар» распространял свой аромат. Она двинулась к алтарю, вооруженная сердцем Мод.
Вдруг появился Вейсс в свете прожектора. Он что, испугать ее хотел, что ли? Элка почувствовала радость, о существовании которой давно забыла. Когда у тебя рак, ты не произносишь слова радость, а когда его не произносишь, о нем и не думаешь.
Сокровище был весь в белом, в ризе, расшитой серебром. Как только увидишь его, чувствуешь реальность потустороннего. Вейсс казался трансцендентальностью, принявшей облик человека, он выражал ее каждой порой своей кожи. В нем было нечто божественное, и она желала его также и потому, что он отталкивал небытие. Элке удалось протиснуться в первые ряды.
Она в крайнем смущении смотрела на его адамово яблоко. Какая у него была кожа? Она раздела его взглядом, обнажила торс, плечи. Ей захотелось узнать, что скрывается под его ризой. А его руки? Какие у него были руки? Она попыталась забыть о теле Вейсса, но это ей не удалось, вместо этого возникло желание. Мисс Либидо, заснувшая принцесса, явилась вновь. Яростное желание было подобно надежде Верлена, птицам, звездам, ручью, черному бриллианту, рубиновой пыли. Ее кончина, стало быть, не состоялась? Внешность обманчива. Источник жизни! Элка переживала свое Возрождение. Ее желание росло, свободное и прекрасное, оно летело под ее кожей, покалывая такие нежные дорогие участки, как грудь, бедра, половые органы, — божественное ощущение! Тело Элки призывало к себе другое тело. Ее душили пустоты, требовавшие заполнения: ее впадины ждали выпуклостей, причем срочно.
Ее жажда Вейсса ставила ей точные анатомические вопросы. Орошая каждую клетку, река текла так бурно, что оставила ее на скамье обессиленной. Всюду, где скальпель и химия исковеркали ее тело, желание обновляло ее плоть и разогревало кровь.
Когда Вейсс узнал ее, глаза его так почернели, что она застыла. Он ждал ее: взгляд ясно об этом говорил.
Святой и безбожница оказались лицом к лицу. Ошеломленные, смотрели они друг на друга без улыбки. Шок от встречи был так силен, что ей стало трудно дышать. Она подумала о Клоделе. «Наши души сплавляются без сварки, о, странный мой близнец».
Несмотря на расстояние между алтарем и верующими, священник и стерилизованная женщина казались зачарованными. Их глаза говорили друг другу чрезвычайно важные вещи. Орган звучал в такт. Это была секунда огромного напряжения, из тех, что бывают раз в жизни. Бог смотрел на них. Они продолжали пожирать друг друга глазами.
«Живи», — приказывал взгляд Вейсса, буравя ее глаза. Их лица сияли в отражении витражей. Это был самый прекрасный момент в жизни каждого из них.
Какая-то женщина обернулась, чтобы увидеть, на кого так смотрит священник.
Влюбленная женщина быстро растворилась в толпе.