Часов в одиннадцать дня на палубе пароходика, следовавшего из Кадыкея к Галатскому мосту, вели беседу два молодых человека. Тот, что сидел ближе к борту, - белолицый, несколько обрюзгший, в массивных роговых очках, - близоруко щурил карие глаза, с ленцой поглядывая то на собеседника, то на привольно раскинувшиеся под солнцем воды Босфора. Пряди прямых светло-каштановых волос выбились из-под сдвинутой на затылок шляпы и, падая на лоб, закрывали одно из стекол очков. Говорил он очень быстро и при этом, явно красуясь, слегка выпячивал губы.
Его приятель, тщедушный, с нервными руками и блеклым лицом, то и дело бросал по сторонам желчные взгляды. Оба выглядели не старше двадцати пяти.
- Так вот, начал историк ее спрашивать, а я от смеха удержаться не могу, - рассказывал первый, устремив взгляд на море. - Совсем, бедняжка, растерялась, глазки бегают по сторонам, о помощи просят. Я-то знал, что она в конспекты и не заглядывала. Ну, думаю, провалилась, как пить дать. Тут, вижу, Умит за ее спиной делает знаки профессору. И что же? Как Умит хотелось, так оно и вышло. Историк задал несколько пустяковых вопросов, сам же на них и ответил и отпустил ее.
- Неужто профессор втюрился в нашу Умит?
- Ему лишь бы молоденькая да смазливая была… Эх, до чего же мне вся эта жизнь надоела! - вдруг воскликнул он и хлопнул приятеля по колену. Потом добавил с таким видом, словно это относилось к только что рассказанной истории: - Все опостылело: университет, лекции, профессора, товарищи… Но особенно - Девушки. Все надоели. До тошноты.
Он помолчал, снял очки, повертел их в руках, затем продолжил:
- Ничего-то мне не хочется, ничто больше не привлекает. Чувствую, что с каждым днем опускаюсь все больше, и, представь, даже доволен этим. Надеюсь, вскоре моя апатия станет столь совершенной, что даже скукой^ перестану томиться. Думаешь, не понимаю: каждый должен заниматься каким-нибудь делом. Только, по-моему, дело должно иметь смысл. В противном случае лучше ничего не делать. Вот я размышляю: что мы можем? Что в нашей власти? Ничто! Наш мир существует уже миллионы лет, а самым древним творениям людей не более двадцати веков. Да и эта цифра преувеличена. Третьего дня я разговорился с нашим преподавателем по философии. Начал серьезно - о «смысле бытия». Однако и он не смог мне ответить, во имя чего мы являемся в этот мир. Стал распространяться о радости творчества, о том, что жизнь сама по себе имеет смысл. А-а, пустой звук! Что творить? По-моему, творчество - это создание нечто из ничего. Но даже у самого умного из нас голова не более чем амбар для знаний и опыта, добытых теми, кто жил до нас. Давно известным вещам придают чуть новую форму и выбрасывают на рынок. И это называется творчеством?! Ума не приложу, как может кого-то удовлетворять подобное смехотворное времяпрепровождение. Мечтать о вечности и в то же время создавать произведение, которое, в лучшем случае, лет через пятьдесят истлеет где-нибудь на библиотечной полке, а через пятьсот лет от него даже названия не останется. Или же весь свой век копошиться в глине, а то долбить резцом мраморную глыбищу, чтобы через пятьсот лет твою скульптуру, без рук, без ног, выставили в каком-нибудь музее… Ей-богу, мне кажется, во всем этом и грана смысла нет, особенно как вспомню, что от некоторых звезд свет идет до нас пять тысячелетий. Убежден, единственное, что по-настоящему в нашей власти, - это свести счеты с жизнью, - проговорил он многозначительно. - Да, только так мы можем проявить свою волю к действию. Спросишь, почему же я не делаю этого? Но я ведь уже говорил: лень мешает. Мною владеет страшнейшая апатия. Живу по инерции. Эх, да что там!
Он зевнул во весь рот, вытянул ноги. Сидевший напротив них пожилой мужчина с армянской газетой в руках съежился и бросил на него косой взгляд. Второй молодой человек рассеянно посматривал по сторонам, будто слышал все это сотни раз. Очевидно, его беспокоила какая-то мысль: насупившись, он беззвучно шевелил губами. Когда же наконец его товарищ кончил свои разглагольствования, он спросил с легкой усмешкой:
- Послушай, Омер, а деньги у тебя есть? А то пропустили б по рюмочке вечерком, а?
- Денег нет, но не волнуйся, - стрельнем у кого-нибудь, - ответил Омер с видом бывалого человека, что вовсе не вязалось с только что прозвучавшими заумными «теориями». - Если бы я заглянул в конторы, то не было бы проблемы, но до чего же неохота идти туда!
Приятель неодобрительно покачал головой.
- Разве можно так бездельничать? Того и гляди, тебя выгонят со службы. Если чиновник учится в университете, то самого ничтожного повода достаточно для увольнения. А в почтовом ведомстве тем более. Там время особенно дорого. По крайней мере, должно быть дорого… - Он рассмеялся. - Теперь понятно, почему письма из Беязида в Эминеню идут по двое суток (Беязид и Эминеню - районы Стамбула). Благодаря усердию клерков вроде тебя!
- К письмам я не имею никакого отношения, - возразил Омер. - Мое дело - бухгалтерия. С утра до вечера корплю над сводками, а по вечерам, случается, помогаю кассиру. Эх, дорогой мой Нихад, до чего ж это приятное занятие - считать деньги!
- Деньги - вообще занятная штука, - внезапно оживился Нихад. - Я часто достаю из кармана лиру, кладу перед собой и д-о-олго разглядываю. С виду - ничего особенного. Несколько ловко переплетенных линий; мы еще выводили похожие на уроках рисования в школе. Потом рисунок, две коротких строчки и две-три подписи. Нагнешься поближе - в нос ударит запах жира и грязи. Но подумать только, друг мой, какая силища в этой засаленной бумажке! Предположим, одолела тебя тоска смертная. Жизнь представляется мрачной и безысходной. Начинаешь нести глубокомысленный вздор наподобие твоей «философии». Потом и это приедается и пропадает даже желание шевелить мозгами. И думаешь: никто и ничто не в состоянии задеть тебя за живое. Раздражает своей глупой непоследовательностью даже погода. То слишком жарко, то чересчур холодно, то сыро. Прохожие таращатся на тебя, как полные идиоты, или, как бараны за пучком соломы, несутся по своим делам. Пытаешься разобраться в причинах своего мерзкого душевного состояния и теряешься перед лицом неразрешимых загадок человеческого духа. Тогда хватаешься за вычитанное в книгах словцо «депрессия», потому что все мы обязательно хотим дать название каждому своему недугу, физическому или душевному, и не находим себе места, пока не удастся этого сделать. Не будь у людей потребности давать всему названия, врачи умерли бы с голоду. И вот, когда ты, вцепившись в слово «депрессия», как в спасательный круг, носишься по воле волн в бескрайнем море своей тоски, неожиданно встречаешь старого приятеля, с которым давно не виделся. И тут же замечаешь, что он прилично одет, значит, водятся денежки, а у тебя самого в кармане - ни куруша, и тогда, если повезет, займешь у застигнутого врасплох дружка две-три лиры. Вот тут-то и начинаются чудеса! Моментально приходит облегчение, в душе воцаряется благодать, словно внезапный порыв ветра развеял туманную муть. Глядь, от тоски уже и следа нет. Ты взираешь на все довольными глазами и ищешь, с кем бы поболтать о том о сем. Так, дорогой, с помощью двух замусоленных бумажек ты достигаешь того, чего не мог добиться с помощью груды книг и длительных размышлений. Правда, чувство собственного достоинства не позволяет сознаться в том. что твой дух выкидывает свои головокружительные курбеты за столь дешевую плату. Ты пытаешься приписать перемену в настроении более возвышенным материям: облачность, допустим, поднялась на три сантиметра, и прохладный ветерок овеял твой затылок, или тому, что в этот миг тебя осенила удачная мысль. А между нами говоря, все как раз наоборот… Именно этим двум-трем лирам, которые вдруг завелись у тебя в кармане, ты обязан тем, что замечаешь прохладу ветра и даже можешь разумно мыслить… Вставай, дружок, мы уже у пристани. Вот увидишь: рано или поздно мы с тобой либо свихнемся, либо станем властителями мира. А пока попробуем раздобыть немного денег и выпить за наше блестящее будущее.