При всей своей близости к доктрине „Заратустры”, учение Штирнера все же существенно от нее отличается. Ницше не может быть причислен к анархистам. Признавая, подобию Штирнеру, главенство „самобытной” личности, Ницше, однако, делает оговорку, что этот принцип применим только к сильным, аристократическим натурам, что его учение предназначено не для всех. Только сильные, избранные натуры могут руководиться идеалом самобытной личности, знающей лишь свою волю и не подчиняющейся никакому закону. Уделом слабых остается подчинение; сильные могут диктовать им свою волю. Ницше, таким образом, не оставляет мысли об аристократии сильных и „имморализм” не проведен у него до последних консеквенций. Признается принципиальное различие между слабыми и сильными и законность господства последних над первыми. Правда, Ницше не указывает того критерия, которым бы разграничивались высшие избранные натуры от низших, да и не может его указать: в мире, где постоянно происходит „возврат всех вещей”, который оказывается лишенным всякого положительного смысла, где нет ни верха, ни низа, невозможно в сущности проводить разграничения, основанные на сравнительной оценке достоинств. Но Ницше, тем не менее, стоит за эти разграничения.
Штирнер является более последовательным в своих построениях, чем Ницше. Он не признает ни для кого иного положения, кроме руководства в своих поступках произволом, и отвергает всякие объективные нормы поведения. Проповедуя „войну всех против всех”. он выступает защитником полнейшего и радикальнейшего имморализма. Каждый человек является Единственным, обладателем мира, как предмета своей эгоистической эксплуатации, как своей собственности. Штирнер отрицает всякий внешний авторитет, всякую власть, исходящую извне; границами права каждого являются пределы его собственной силы. Право существует, пока продолжается эта сила. Таким образом, индивидуализм доведен до последних пределов; отрицается всякий моральный или юридический авторитет. Трудно понять, почему Штирнер, который не признает даже связующей силы даваемых нами друг другу обещаний и считает в войне всех против всех допустимым предательство, измену и ренегатство, находит возможным иногда упоминать о праве на доверие, которое мы можем предоставлять один другому; строго говоря, подобные упоминания (стр. 202, 204) являются непоследовательностью в его учении. Хотя он заявляет, что человек не должен становиться рабом „необузданной чувственности“, но должен удовлетворять ей „по своему произволу“ (стр. 227), но совершенно ясно, что никаких директив для этого произвола не существует, и я не вижу, в сущности, никакой разницы между рабом своей чувственности и человеком, руководящимся только своим произволом.
Оценивая это учение, я должен сказать, что оно представляется еще менее применимым на практике и еще более бессодержательным в смысле идеала человеческого поведения, чем учение Ницше. Штирнер отправляется от столь же односторонних и неверных предпосылок, как и Ницше, но будучи гораздо прямолинейнее, чем Ницше, в своих построениях, получает и выводы, еще менее приложимые к жизни4.
Едва ли можно подвергать учение Штирнера строго философской оценке и обсуждению. С этой точки зрения оно сразу вызывает массу недоумений. Штирнер не дает нам вполне определенной гносеологии. Между тем, если провести в этой области с полной последовательностью основные предпосылки Штирнера, то, мне кажется, мы совершенно неизбежно придем к полнейшему солипсизму. Если я — Единственный, то, следовательно, весь окружающий мир есть не более, как фантасмагория, создание моего воображения. Тогда привидениями окажутся не только государство, общество, право, нравственность, дух, но и другие люди; я не в праве буду видеть в них таких же мыслящих и чувствующих существ, как я, потому что тогда трудно будет говорить обо мне, как о Единственном, как о творце мира. Штирнер не делает, однако, всех этих выводов. Он постоянно говорит о других людях, о моем к ним отношении; даже о государстве и обществе, которые объявлены привидениями, он много раз говорит, как о реальных силах: с ними нужно бороться, они могут на меня воздействовать и т. п. Едва ли такие выражения можно употреблять о „привидениях“, лишенных реальности, И едва ли Штирнер остается вполне последовательным, постоянно к ним прибегая в своей книге (стр. 78 сл. 132, 149, 160, 167, 192 и т. д.).
Оставим все эти возражения. Примем систему Штирнера, как он сам, ее нам излагает, и посмотрим, что могло бы из нее выйти при практической реализации его предположений. Нетрудно убедиться, что учение Штирнера само себя уничтожило бы при первом соприкосновении с действительностью.
В противоположность к анархистам-коммунистам, в роде Кропоткина, которые настолько убеждены в предустановленной гармонии между людьми5 и в их прирожденной социальности, что не сомневаются в установлении полного мира и порядка в человеческих обществах по устранении социального гнета и принуждения, Штирнер вовсе не столь оптимистичен в отношении к людям. Напротив, он признает людей далеко не равными по своим способностям и в общем ставит их не высоко. Оп прямо говорит: „пожалуй, можно даже утверждать, что природные тупицы составляют, бесспорно, наиболее многочисленный разряд людей“ (стр. 218). Каким образом писатель, отрицающий значение истины и враждебно относящийся к предписаниям разума, может произвести сравнительную оценку людей по их умственным дарованиям, это остается для нас загадкой. Но, как бы то ни было, ясно, что Штирнер не считает людей равными по их силам и не ставит их особенно высоко. Спрашивается, что же станется при этих условиях с человеческими отношениями, если осуществится проповедуемое Штирнером восстание против государства и самобытная личность получит полный простор? Нам кажется, результаты предсказать нетрудно.
Штирнер проповедует „войну всех против всех“ и в этой войне считает допустимыми всякие средства, начиная от грубого насилия и кончая обманом, предательством, ренегатством. При наличности разницы в силах и свойствах между отдельными людьми, на которой настаивает, как мы убедились, сам же Штирнер, подобное положение приведет, конечно, к тому, что в этой борьбе победят те, которые окажутся сильнее. Наиболее сильные физически, наиболее умные и ловкие окажутся господами положения. Слабейшие подпадут под их владычество и вынуждены будут повиноваться их указаниям. Неминуемо перед нами становится столь ненавистный Штирнеру призрак принуждения, господства сильных над слабым. Но этого мало. Рассуждая последовательно, мы доберемся до права и до самого государства.
Штирнер, как мы видели, не вполне отрицает общественность: и для „самобытных“ личностей он допускает „союзы эгоистов“ Правда, он утверждает, что эти союзы не стеснят личной свободы, ибо каждый, кто недоволен своим союзом или считает пребывание в нем для себя невыгодным, всегда может выйти из союза. Но при этом он упускает из вида, что и за союзом остается возможность извергнуть из своей среды того, против которого восстанет большинство его членов. Таким образом, каждый союз может оставить несогласную с мнением большинства личность в изолированном состоянии и тогда, когда сама личность вовсе этого не желает. Сам Штирнер в одном месте своей книги проговаривается по этому поводу. „Каждое сообщество, основательно замечает он на стр. 206, в меру своей власти проявляет в большей или меньшей степени тенденцию стать авторитетным для своих членов и ограничить их; оно требует и должно требовать, чтобы его члены обладали „ограниченным рассудком подданных“, чтобы они были ему подчинены, были его „подданными“, ибо оно и существует, только благодаря их подданству“. — Ясно, что союз, если он достаточно сплочен в большинстве своих членов, всегда окажется сильнее нуждающегося в нем меньшинства. Поэтому, если союзу будет угодно, он установит и обязательные для своих членов правила поведения, которые санкционирует угрозой исключения из союза неповинующихся элементов. Так мы пришли, если еще не к государству и праву, то во всяком случае к таким социальным нормам, которые напоминают по характеру своей принудительности современные нравы и приличия. Но мы дойдем и до настоящего государственного и юридического принуждения.
Отдельные союзы эгоистов, конечно, в „войне всех против всех“ не будут мирно уживаться и между собою. Они, несомненно, придут во взаимные столкновения. В этих столкновениях неминуемо одолевать будут те союзы, которые окажутся более сильными; а так как здесь сила в значительной степени зависеть будет от внутренней сплоченности союза, то весьма возможно, что и в самой борьбе окажутся победителями именно те союзы, организация которых будет более подходить к принудительному, военному типу общества. Во всяком же случае принуждение будет неизбежным результатом исхода борьбы: тот союз эгоистов, который одержал победу над другим, конечно, начнет эксплуатировать результаты своей победы; он заставит побежденных работать на себя и, чтобы держать их в повиновении, введет принудительный порядок взаимных отношений. Появится союз с классом господствующей аристократии победителей и бесправным классом побежденных; отношения внутри этого союза будут регулироваться чисто принудительными нормами, и мы получим государство и право во всей чистоте этих понятий.
Таким образом осуществление схемы Штирнера на практике неизбежно приведет нас именно к тому, от чего Штирнер нас хочет избавить: к государственному порядку, основанному на юридическом принуждении. Напрасно Штирнер думает, что и во внутреннем мире каждой личности его идеалы обеспечивают душевную свободу. Штирнер отвергает какие бы то ни было директивы в поведении самобытной личности. Он не признает владычества разума, ибо „разум есть свод законов, изданных в противовес эгоизму“ (стр. 232); он хочет быть свободным от мысли и „отстаивает безмыслие вместо свободы мысли“ (стр. 231). Но в таком случае человек становится в полнейшую зависимость от своих моментальных влечений и побуждении; он не знает сегодня, чего он будет хотеть завтра. Хотя Штирнер и думает, что, поручив человека его произволу, он тем самым поставил его „выше чувственного и выше истинного“ (стр. 232), но я не вижу никакой разницы между человеком, руководящимся своим произволом, и тем, которого мы с полным основанием называем рабом своих страстей и своей чувственной природы. „Для меня все равно, говорит Штирнер, кто победит, бог ли, или истина: прежде всего и паче всего победить желаю я“ (стр. 230) Но, спрашиваем мы, что соблазнительного представляет такое существование, когда у человека нет решительно никаких руководящих принципов, никаких идеалов, и когда он сегодня сжигает то, чему поклонялся вчера, с тем, чтобы завтра приняться за ту же работу без всякого плана и без всякой определенной цели в будущем? Неужели это и есть та внутренняя свобода, которая соответствует разумной и деятельной, творческой природе человека?
Любопытно отношение Штирнера к истине. С одной стороны, он совершенно категорически заявляет, что истина, как нечто связующее, для него не существует, она только стеснила бы его самобытность. „Для меня не существует истины, заявляет он, ибо я выше всего ценю себя“ (стр. 237). С другой стороны, однако, он не менее решительно объявляет, что эгоист не отказывается от пользования наукой и знанием, если они увеличивают его мощь (стр. 223). Но, спрашивается, как возможна наука и каким путем будет она увеличивать нашу мощь, если не существует никакой объективно связующей истины?
Нам кажется, излаженного вполне достаточно, чтобы показать, насколько мало учение Штирнера соответствует действительности. Штирнер исходил из таких односторонних и неверных представлений о мире, что не мог построить учения сколько-нибудь содержательного и осуществимого. Нельзя рассуждать о поведении людей, исходя из представления об изолированной человеческой личности, отвергая реальность общества и не признавая никакой истины и добра.