…Сказки прежних детских лет,
Звуки милых песнопений…
Летний день начался празднично. Небо над головой было ослепительно блестящим — до белизны. Но дальше оно становилось все более голубым, а у самого фиорда даже синим. Впрочем, это неверно: то был не голубой и не синий цвет, а особенный, сияющий цвет — небесный.
Вереск на поляне уже густо разросся. Пастух уселся в тени большого дерева и, казалось, задремал, опустив голову на грудь. Стадо паслось, напоминая о себе мелодичным позвякиванием бубенчиков. Уснул ли пастух? Или просто задумался? Он был уже старик. Интересно, что снится старикам? И помнят ли они свои сны?
Есть такая легенда: к концу долгой и славной жизни викинг Гаральд, могучий великан, превратился в дерево. Это происходило медленно и постепенно. Но вот мы видим: его руки — как сплетенные стволы, борода и длинные волосы — как густая листва. Он спит. Его ноги омывает быстрый ручеек, над головой поют птицы. Когда внезапно поднимается ветер, Гаральд открывает глаза и порывается встать. Но его ноги уже вросли в землю. И он вновь погружается в дремоту. Ненадолго тяжкий вздох великана заставляет трепетать листья. Или это дыхание ветра коснулось их? Потом все успокаивается, и ручей по-прежнему бежит вдаль.
Что, если пастух вот так превратится в дерево? Что будет тогда со стадом? Не растолкать ли спящего? Но нельзя останавливаться, некогда! Вместе со старшим братом Джоном Эдвард Григ бежит к фиорду, который удивительно красив и спокоен в этот час. Все вокруг притихло, будто в церкви. Рыбаки не перекликаются на берегу, и даже чайки не кричат. Но это безмолвие по-своему поет, надо только вслушаться. Что-то звенит в воздухе, как натянутая струна. Это не нарушает тишины, это сама тишина, ее песня.
Но вот к берегу подплывают лодки. Их ровно семь. Эдвард пересчитал их и знает наверное, что лодок семь, ни больше, ни меньше. Странно! Именно сегодня! Нет, неспроста так пышно разросся вереск, и солнце ярко светит, и такая праздничная тишина стоит кругом!
— Хорошая погода! — говорит он брату. — Просто удивительная!
— И вчера была такая же и позавчера, — равнодушно отвечает Джон. — Ведь теперь лето!
— Да, но фиорд совсем синий. И на небе ни облачка! — Подождав немного, Эдвард добавляет: — Посмотри-ка: семь лодок! Вот они, причалили к берегу!
Но Джон сомневается, правильно ли сосчитал Эдвард. Прищурившись, он начинает считать сам. Да, ничего не поделаешь: семь лодок. Но это случайное совпадение!
Эдвард не спорит. Посмотрев на него искоса, Джон иронически замечает:
— По-видимому, кто-то думает, что все это в честь большого праздника, не так ли? Кому-то сегодня исполнилось семь лет!
— Я тебе ничего не говорил, — обиженно отзывается Эдвард.
— Как будто я не вижу! Но подумай сам: с какой стати все должны праздновать день твоего рождения? Скажите пожалуйста: семь лет! Мне уже одиннадцатый пошел (Джон ни за что не скажет: десять), и ничего особенного не случилось. Только пришли гости и принесли подарки. Так будет и у тебя. Но чтобы и фиорд в этом участвовал, и небо по такому случаю освободилось от туч, — это, знаешь ли, слишком! И — нехорошо! Забыл ты, что ли, как мама бывает недовольна, если кто-нибудь из нас зазнаётся?
— Я не зазнаюсь, — печально отвечает Эдвард.
— И потом, ведь каждый день кто-нибудь непременно рождается. Так что же: по-твоему, природа всякий раз справляет праздник? А как же осень и дождливые дни?
Эдвард молчит, подавленный. Но день так хорош, что он не верит брату. Нет, как хотите, а вчера так не было! И почему это, скажите на милость, крылья мельницы, которые вчера беспрерывно вертелись, сегодня уже с утра неподвижны? Могут сказать, что вчера был сильный ветер. Но тогда почему именно сегодня он утих? И почему рыбак Иенсен закинул в воду совершенно новенькие сети? А бычок Ганны Гуум? Она уже оплакивала этого бычка, которого никто не мог вылечить, а сегодня утром он встал и начал прыгать и скакать, как бывало. Что-то слишком много случаев для одного дня! А семь лодок? И почему все время что-то звенит и звенит в воздухе, как будто между небом и землей натянуты струны невидимой арфы и они чудесно перекликаются от малейшего ветерка!
— Это тебе чудится, — говорит Джон, — ты фантазер и все видишь по-своему.
Эдвард признает, что это отчасти правда. Когда ему этой весной сказали, что вода в фиорде никогда не замерзает благодаря теплому течению Гольфстрим, он представил себе неугасимый подводный костер, который согревает воду. Но отчего теплеет сам воздух? И Эдвард решил, что Гольфстрим — это лучезарный хвост солнца, оставляющий невидимые искры в воздухе и в воде.
— Ты фантазер, — повторяет Джон, — а жизнь — это не сказка, а… жизнь!
Это Джон не сам придумал. Это говорил учитель в школе: должно быть, он позабыл, что в младшем классе сам рассказывал своим ученикам всевозможные сказки и легенды! Но Джон был уже в том нелегком возрасте, когда сказки покидают человека, а жизнь еще не открывается ему; когда забываешь тобой же изобретенные причудливые, меткие слова и охотно повторяешь чужие. А Эдвард еще дружил со сказкой, и порой ему становилось скучно с братом.
Между тем погода начала портиться. Солнце скрылось за черную тучу, и сильно подул ветер. Пожалуй, и крылья ветряной мельницы сейчас начнут вертеться! Так и есть! На фиорде появилась заметная зыбь. И звуки невидимой арфы ослабели.
Поскольку настроение было омрачено, Эдварду захотелось остаться одному. Но где там! Мать велела сыновьям держаться вместе. Они возвращались молча. Бычок крестьянки Ганны Гуум — они как раз проходили мимо ее хижины — выбежал навстречу мальчикам. Резвясь, он слегка боднул Эдварда, как бы говоря: «Видишь? Поздравляю!» Это подбодрило Эдварда, и он чуть было не сказал бычку «спасибо».
— А почему он тебя не боднул? — спросил он, с торжеством взглянув на брата.
— Вот еще! — ответил Джон. — Большое для меня счастье, если меня боднет бык!
Ну ладно. Недалеко от дома Эдвард остановился и сказал, что погуляет немного у Скалы тролля. Это безопасно, через полчаса можно будет прийти за ним. Впрочем, он и сам знает дорогу. Джон кивнул и пошел к дому, а Эдвард побежал дальше.
Скала тролля — это большой уступ, который образовался из-за оползней. Он висит над черным обрывом, доступа к нему нет. Вот почему Джон с легкой совестью отпустил туда брата. Можно смотреть на скалу издали. Она черна, ее причудливые очертания, выделяясь на небе, напоминают торс и голову согнувшегося чудовища. Оттого ее и прозвали «Скала тролля».
Трудно определить, сколько голов у тролля. Должно быть, одна, но огромная, почти по ширине плеч. Правда, плечи у него не очень широкие. Он сидит, склонившись над пропастью и охватив колени руками, а другие уступы загромождают дорогу — это слуги тролля, охраняющие его покой. Сколько раз Эдвард пробовал заговорить с ними, чтобы хоть немного узнать о жизни и привычках их властителя! Но они, как и подобает преданным слугам, молчали, хотя эхо, и довольно сильное, подхватывало слова Эдварда и дважды повторяло их.
Вот она, Скала тролля, — черная на сияющем небе! Но что это? Уступов, окружающих скалу, верных слуг тролля, больше нет! Они лежат разбитые у его ног, они превратились в обыкновенные камни; и, что удивительнее всего, они разлетелись в разные стороны, и между ними образовалась дорожка, ведущая прямо к скале. Ясно, что тролль, сильно затосковав в своем уединении, решил отделаться от сторожей, которые разъединили его со всем миром, и расколотил их ночью своей палицей! И заметьте: он сделал это именно вчера ночью, то есть накануне сегодняшнего дня. Интересно, что скажет Джон? Вот он сейчас придет и все увидит.
Тучи сгущаются, и солнце показывается все реже. Но Эдвард почти вплотную подходит к скале и заговаривает с угрюмым духом:
— Простите, великий тролль, что я нарушаю ваше уединение. Но чудо, которому я свидетель, и то, что оно произошло в день моего рождения, придает мне некоторую смелость!
Так говорят взрослые. И это получается неплохо. Эдвард подозревает, что дух томится в одиночестве. Не хочет ли он поделиться с кем-нибудь думами, которые его посещают?
— …Или, может быть, сказками, которые вам известны?
Это говорится вкрадчиво, с надеждой. Но дух молчит.
— …Иначе зачем же вам понадобилось разогнать своих слуг? Ведь все имеет свою цель!
Это слова пастора: все в природе имеет свою благую цель.
Но тролль по-прежнему молчит. Он как будто заметнее склонился над обрывом. Может быть, уснул, утомленный ночными событиями? Или у него язык окостенел, от долгого молчания?
— Говорите, великий тролль! — продолжает Эдвард, возвысив голос. — Попробуйте! Когда мне случается подвернуть ногу, моя мать советует мне ступать на нее как можно тверже. Так и вам следует поступить: заговорите, а там уж слова пойдут легче!
Молчание. Крупные редкие капли дождя упали на лоб Эдварда.
И он уже соображает: не стоит ли самому сочинить ответ духа? Ибо то, чего нет, можно, в конце концов, придумать! Но тут его осеняет простая, очень здравая мысль.
Ведь тролли — это не люди, с ними нельзя обращаться, как с людьми. У них все наоборот. Как он мог забыть об этом? Он по глупости вообразил, что тролль — это все равно что учитель, который готовит его в школу! Во-первых, к троллям не следует обращаться на «вы». Их это сердит. Во-вторых, надо действовать «наоборот». Если все люди должны быть вежливы, то у духов принято грубить друг другу, и им приятно, если на них кричат.
Но Эдвард не решается кричать на тролля. Он говорит так тихо, что даже неизвестно, произносит ли он вслух дерзкие слова или шепчет их про себя.
— Эй, ты! Как поживаешь? Нет больше твоих слуг? Очень жаль! Теперь ты начнешь рассказывать разные сказки? А я этого как раз и не хочу! Молчи, молчи, гадкий тролль!
Под конец его голос звучит громко.
И тут раздается шум: слышны раскаты грома. Должно быть, дух очнулся: заклинание подействовало. И как скоро! Но со стороны дома к скале быстро приближаются люди. Это еще что такое? Отчего они так бегут? Их четверо: старшая сестра Марен, садовник, служанка Лилла, а впереди всех — мать. Она держит в руках плащ, одна светлая коса выбилась у нее из прически и падает на плечо.
— Ты с ума сошел! — кричит она, задыхаясь и укутывая Эдварда плащом. — Ведь ночью здесь был обвал! И ты идешь сюда, и Джон пускает тебя одного! Он будет наказан за это, гадкий мальчишка!
— Подумать только! Душа замирает! — говорит служанка.
Мать несет Эдварда на руках к дому, а за ней идет вся процессия.
— Боже мой! — повторяет мать. — Скала вот-вот упадет в воду, а почва — ведь она вся в трещинах! Какой ужас!
Сестрица Марен не испытывает ничего, кроме любопытства. Она очень довольна происшествием, Эдвард это видит. Но так как она во всем подражает матери, то восклицает, всплеснув руками:
— Какой ужас! И до сих пор не поставлена ограда!
— Радоваться надо, что он жив! — прибавляет садовник.
Вслед раздаются раскаты. Какая жалость! Ясно, что именно теперь дух разговорился! Вот он отвечает Эдварду на все его вопросы. Все время гремит гром. Может быть, тролль начал свою интересную сказку?
Но поздно!
В довершение всего полил сильнейший дождь. Это наслал разгневанный тролль — он не прощает невнимания. Фиорд сделался далеким, туманным. И уже ни о какой невидимой арфе не может быть и речи. Гром заглушает все.
Поставив Эдварда на пороге большой комнаты, мать снимает с него плащ и слегка подталкивает вперед.
Она бледна, у нее дрожат руки.
Неудачно все получилось! Но на окнах новые вышитые гардины, стол празднично убран, в цветах. А посередине стола — пирог с семью свечами. Возле пирога — прислоненная к бутылке вина дощечка, на которой красными красивыми буквами выведено: «15 июня 1850 года».
И потом, ведь день-то еще не кончился. Мало ли что может произойти!
…То, что в суете сует
Было предано забвенью…
После обеда солнце вновь выглянуло, и все стало как прежде. Но нет, не совсем. В воздухе холодок; ветер то и дело набегает волнами, фиорд покрыт густой рябью, а на небе тоже неспокойно: еще не разошлись тучи. Они уже ничего плохого не предвещают, но все-таки по временам затмевают солнце. А главное, они все время меняют свою форму. Это бывает и при хорошей погоде, но сейчас перемены совершаются быстрее. Облако, которое только что было круглым, пышным и как будто улыбалось в солнечном ободке, вытянулось, потемнело и стало узким и острым. К нему стремится другое, и вот они сливаются. И смотришь — уже высится над головой огнедышащая гора. Она пламенеет, к ней отовсюду плывут тучки, чтобы присоединиться к ней и увеличить ее могущество. Пламенеющая гора растет. Но через минуту она прямо на глазах оседает, и рыхлеет (ведь это не гора, а облако!), и расплывается в бесформенную массу. Она еще огромна и даже красива, но по всему видно, что ей приходит конец.
Эдвард прищуривает глаза. Он уже утомлен немного. Мокрая трава блестит на солнце. У подножия дерева — темно-зеленый мох. Семейство грибов вышло на прогулку, и капельки росы блестят на их шляпках.
…Когда Эдвард снова поднимает глаза к небу, он видит там большую перемену. Небо совершенно чистое. Все тучи, и большие и маленькие, отошли к горизонту, и теперь они напоминают снеговую горную цепь. Там, на краю неба, они выглядят гораздо устойчивее. Удивительно, как тучи похожи на скалы! А все же чувствуется, что они легкие…
В шесть часов приходят гости. При гостях неприлично обнаруживать любопытство и ощупывать свертки, которые они принесли. Поэтому, взяв в руки подарок, Эдвард поворачивает голову далеко вбок и становится похожим на египетского человечка, нарисованного в книжке у Джона: туловище стоит прямо, а голова повернута в профиль. Всем своим видом Эдвард показывает, что подарок его в данную минуту не интересует. Он говорит «спасибо», потому что так принято. Но пальцы невольно нащупывают в большом свертке нечто схожее с парусом корабля. И Эдвард застывает в позе древнего египтянина.
Время идет. Джон, отбывший домашнее наказание (он был заперт в детской), теперь сидит среди гостей и играет на виолончели, а мать аккомпанирует ему. Потом один из гостей спрашивает:
— А как же младший? У него, кажется, тоже есть музыкальные способности?
Эдвард прислушивается к разговору.
— Да, — отвечает мать, — его уже начали учить музыке, но еще ничего определенного нельзя сказать. Слух и память у него отличные, но ведь это бывает у многих детей, а с годами притупляется.
Говорит ли она так для Эдварда или действительно так думает, неизвестно.
Но вот она сама садится играть. В своем белом платье, с золотистыми косами, обвитыми вокруг головы, она прекрасна, как Вигдис, героиня старинной саги. Дом Вигдис был подожжен врагами, людьми чуждого племени, и она спасалась от погони. Ночью, в бурю она мчалась на лыжах среди снегов, а за ее спиной плакал крепко привязанный ребенок. Высоки были сугробы, снег слепил глаза, но она знала каждую тропинку в родном краю, и враги не могли догнать ее.
…Ветер свистит в ушах, завывает буря. То, что играет мать, похоже на ветер, погоню и тревогу. И Эдвард представляет себе, что женщина на лыжах — его мать, Гезина, а ребенок за спиной — он сам. Только он не плачет, нет! Он затаил дыхание, чтобы ни одним звуком не выдать себя и мать. Вот они добегают до какого-то большого дома. Мать громко стучит несколько раз. Дверь отворяется. Это — безопасное убежище. И здесь — окончание музыки…
После чая взрослые разбредаются — кто в кабинет хозяина, кто в бильярдную, кто на берег фиорда погулять, а дети остаются в саду. Самые маленькие, вроде сестренки Эльзи и двоюродной сестры Нины — им по пять лет, — разумеется, только смотрят, как играют старшие дети. Играют в рыбный промысел: закидывают сети и ждут. Вся штука в том, что сети невозможно вытащить — они полны рыбы. Но к берегу приплывает корабль с парусом. Это тот самый корабль, который получен сегодня в подарок. Джон Григ — капитан корабля, а Эдвард — его помощник. Они сзывают своих матросов, и сети вытащены. Рыбаки говорят: «Примите от нас вознаграждение: мы поделимся с вами лучшей, отборнейшей рыбой!» Но капитан Джон и его брат отвечают: «О-ге! Нам не надо рыбы: мы богаты! Но у вас есть сокровище, которое дороже всех рыб на свете: это красавица Гильда. Капитан давно ищет себе жену, а лучшей ему не найти!»
Рыбаки долго совещаются, потом начинают уговаривать красавицу Гильду. Капитан богат, а она? Что ждет ее здесь, в рыбачьем поселке? Что она будет делать всю жизнь? Чинить сети да ждать отца с уловом? А потом — мужа, какого-нибудь бедного рыбака? Да и вернутся ли они? Ведь их провожаешь все равно что на войну!
Гильда согласна. Она садится у кормы, а капитан дает знак к отплытию и достает свою длинную трубку, чтобы закурить на радостях.
… Но пусть он не думает, что красавица Гильда покинула свой родной поселок из-за него! Ничего подобного: она оставила все ради помощника капитана, ради Эдварда! Да, капитан Григ, хоть вы и старше и гораздо богаче брата, а он только в услужении у вас, но зато он храбрее вас, добрее, умеет заклинать троллей и знает много сказок. И, кроме того, сегодня день его рождения! Поэтому красавица Гильда выберет не вас, а его! Сейчас она смело заявит вам об этом, и вам останется только покориться. Мы с ней высадимся на ближайшем острове, а вы останетесь один с вашим богатством. Вот сейчас она скажет вам все!
Но тут происходит заминка. Гильда Сорен, дочь бергенского судьи, нарушает игру и подводит Эдварда самым бессовестным образом. Она не обращает никакого внимания на его знаки. Уже два подходящих острова попались на их пути, а она и не думает высаживаться. И у капитана подозрительно спокойный вид.
Дело в том, что Гильда Сорен уже ходит в школу. Ей минуло восемь лет. А Эдвард пойдет в школу только в будущем году. Кого же она должна предпочесть: малолетнего Эдварда, еще не имеющего собственных учебников, или Джона, который на целых три года старше? Не говоря уж о том, что Джон красив, играет на виолончели и к тому же он капитан! Гильда знает, кого выбрать! А если все остальные сговорились непременно следовать правилам игры, то она не обязана этому подчиняться. Ей хочется играть иначе.
— Но как тебе не стыдно! — говорит ей Иоганнес Дейер. — Ведь сегодня день его рождения!
Это серьезный аргумент. Гильда задумывается. Но хитрый капитан находит великолепные доводы, разбивающие Эдварда в пух и прах. Он вынимает изо рта трубку и, поглаживая бакенбарды, заявляет:
— Ха! День рождения! Ну и хватит с него! Вы только посмотрите: все его поздравляют, дарят ему подарки, и мало этого: мельница ради этого дня дала себе отдых, и болевший бычок выздоровел!
Ах, Джон, какой же ты предатель! Прямо уму непостижимо!
— Но и этого мало! — продолжает Джон. — Даже тролль, который сидел на скале… знаете его?..
— Знаем! Знаем!
— …и тот разогнал своих слуг, чтобы поговорить без помехи с этим счастливчиком Эдвардом. А я, которому так не повезло — ведь мне сегодня вместо солнечной погоды достался дождь и гроза, — я, которого к тому же хотели несправедливо наказать…
— Не хотели, а действительно наказали! Поставили в угол! — крикнул Эдвард.
— …я должен ко всему прочему лишиться моей дорогой невесты! А ведь мой день рождения будет только через одиннадцать месяцев!
— Неправда! — опять крикнул Эдвард. — Он был всего месяц тому назад!
— Ну что ж! Прощай, Гильда! — говорит Джон.
Но Гильда уцепилась за его рукав и повторяет сквозь слезы:
— Нет, нет!
А рыбаки и даже друг Эдварда, Иоганнес Дейер, качают головами и говорят:
— Да, капитан прав! Нельзя допустить, чтоб одному досталось все, а другому ничего! Надо покориться, Эдвард, дружище, ничего не поделаешь. Выходи-ка лучше на берег и оставайся с нами!
Корабль медленно уплывает, капитан и Гильда удаляются на нем, а Эдвард остается на берегу. Вот как иногда бывает: игра не удается! Задумал одно, а получилось другое! Ему обидно, коварство Джона возмущает его, но он думает: «В конце концов, не слишком ли много я получил сегодня? Может быть, Джон отчасти прав? Конечно, его день рождения был недавно. Но ведь, насколько мне помнится, в тот майский день погода была неважная. И никаких чудес не происходило. Да и что поделаешь, если она так решила? Есть поговорка: „Насильно мил не будешь“».
Когда гости прощаются, Гильда протягивает ему руку и говорит:
— Ты не сердишься, Эдвард? Было очень, очень весело!
Оказывается, и ему было весело, несмотря на обиду. Он провожает гостей и говорит:
— Приходите завтра!
— А разве завтра тоже день рождения? — ехидно спрашивает притворщик Джон.
Он не допускает, чтобы радостные события случались ежедневно.
У отца еще остаются знакомые; они играют в шахматы. Дощечку с надписью «15 июня 1850 года» уносит служанка Лилла вместе с остатками пирога.
Мать с двумя подругами сидит у другого стола и тихо разговаривает с ними. Младших детей скоро ушлют спать, и в предчувствии этого сестренка Эльзи уже начинает капризничать. Эдвард просит позволения посидеть у открытого фортепиано и поиграть немного.
— Только совсем тихо, — говорит Гезина.
Едва касаясь руками клавиш, он начинает брать аккорды. Гармонию он усвоил раньше, чем мелодию, и в его аккордах есть связь. Он вспоминает сегодняшнее небо и превращения облаков. Как странно и неожиданно они меняли свою форму! Круглое, славное облачко вытянулось, потемнело… Надо взять еще два звука на черных клавишах, и аккорд станет острым, недобрым… Навстречу ползет тучка — ближе, ближе. Теперь аккорд берется шестью пальцами обеих рук. А нельзя ли присоединить и седьмой, чтобы облако еще разрослось? Трудно, но можно. Только надо громче! Вот теперь образовалась большая гора. Но ведь она была пронизана пламенем! Сейчас… Продолжительная трель наверху… Вот и все: блестит, если не горит! Трель придает блеск всему созвучию. Но пальцам очень неудобно, и потому Эдвард спешит развалить гору. Ведь и на небе она недолго держалась! Он отпускает клавиши — одну за другой, гора тает, слабеет, и от нее остается чуть видное облачко, один слабый звук…
Гезина прислушивается. Ее гостьи также.
…Теперь — безоблачное небо. Это в середине. А по бокам и вокруг — горизонт весь в облаках. Сплошная цепь облачных гор, цепь нагромождений. Это все аккорды. А чистое небо — это мелодия. Звуки ясны, тихи. Наступила благоприятная погода. И семь лодок, что прибыли сегодня утром, могут спокойно вернуться в свою гавань.
Гезина подходит к сыну.
— Скажи, пожалуйста, что ты сейчас играл? — спрашивает она.
Он поднимает на нее голубые удивленные глаза и молчит. Не потому, что не может назвать свою импровизацию, а потому, что мать строга. Ей может не понравиться его музыка. Но что делать, если он чувствовал именно так?
— Это облака, — говорит он запинаясь, — и они все время меняются…
Что же еще можно сказать?
Мать прижимает к себе его белокурую голову, целует и говорит:
— Я так и думала… И поздравляю тебя, Эдвард! То, что ты сыграл сегодня, в день твоего рождения, — это очень хороший подарок для тебя. И для меня также.
Жена британского консула в Бергене фру Гезина Григ считалась лучшей пианисткой в городе и время от времени давала концерты с благотворительной целью. Эти концерты были событием для бергенцев, тем более что все знали фру Гезину и восхищались ею: она не только отлично играла на фортепиано, но и пела, и писала стихи, и была умна и изящна.
Когда ей предстояло выступление в концерте, жизнь в доме менялась уже за несколько дней до того. А в день концерта само время останавливалось. Гезина не делала никаких распоряжений по хозяйству. Дети не видели ее до самого вечера. Потом она появлялась, прекрасная и неузнаваемая, в блестящем шелковом платье, с золотой цепочкой и золотым медальоном на груди. От нее пахло чудесными духами, ее глаза блестели. Она смотрела куда-то вдаль, на ее лице блуждала рассеянная улыбка, и когда ее муж заходил в детскую, элегантный, во фраке, — он всегда провожал Гезину, — она поднимала на него глаза с таким выражением, точно не могла вспомнить, кто этот человек и зачем он рядом с ней. И таким же взглядом она смотрела на детей. Казалось, она недоумевала, как она попала сюда, в эту квартиру, и почему здесь пятеро детей: два мальчика и три девочки? Перед самым уходом она осторожно целовала их, едва прикасаясь к ним губами, чтобы не измять платье и прическу, и уезжала с отцом в экипаже. Эдвард и сам боялся испортить ее прекрасный наряд и так же осторожно подставлял щеку для поцелуя.
До прихода матери дети не засыпали, кроме младшей сестрички, Эльзи. Вернувшись с концерта, Гезина сначала снимала свое нарядное платье и вынимала из волос шпильки, а потом уж, со спущенными косами, в домашнем капоте, появлялась в детской. И казалось, что вместе с концертным нарядом она освободилась от чар. Она ласкала детей, бранила их за то, что они не спали, и отдыхала, отдыхала… Маленькая Эльзи к этому времени просыпалась и начинала плакать. Гезина брала ее на руки и успокаивала. Отец также заходил в детскую и сердился, что никто не спит. Но он все-таки был доволен. «Слава богу, — говорил он, — все кончилось! Но, если бы вы слышали, дети, как играла ваша мама! И как ее принимали!»
Если бы Эдварда спросили, когда мать ему больше нравится: до концерта или после него, в обычном своем состоянии или в волшебном, — он не смог бы ответить. Конечно, очень приятно и естественно сознавать, что мать близка своим детям, но в то же время он чувствовал, что самой Гезине, пожалуй, более свойственно быть волшебницей, артисткой. Когда человек в какие-то минуты становится красивым и озаренным, значит — это счастливые минуты. Девочки капризничали в те дни, когда Гезина готовилась к концерту, а Джон откровенно ворчал, но Эдвард ходил на цыпочках, оберегая ее покой. Да! Он особенно любил ее в те минуты, когда видел опьяненной успехом, принадлежащей какому-то другому, прекрасному миру. И так странно было на другой день слышать, как она говорила служанке обычным, домашним голосом:
— Нет, Лилла, это мясо не годится, надо купить свежее!
В доме много играли и говорили о музыке. И у Эдварда уже были любимые композиторы. Прежде всего — Моцарт, щедрый и всеобъемлющий, как солнце! Может быть, Моцарт и есть тот самый Гольфстрим, который дарует тепло северным странам? Но были и такие композиторы, которые подавляли Эдварда своим величием. Так, например, он боялся Бетховена. Это был бог, всепобеждающий, несокрушимый! Он ничего не прощал и так много требовал от бедных, несовершенных людей, что они могли только просить его, чтобы он не испытывал их так строго! В душе он, вероятно, был добрый: он даже утешал иногда — там, где у него появлялись медленные, напевные мелодии. Но, должно быть, он утешал лишь тех, у кого сильное горе. Кто знает, через какие страдания надо было пройти, чтобы получить утешение Бетховена!
Гезина часто играла и фуги Баха. Это был также суровый музыкант, вроде Бетховена. Одержимый одной какой-нибудь мыслью, он постоянно к ней возвращался. Эдвард любил эти повторения баховских тем и ждал их, а когда тема появлялась перед самым концом фуги, тяжелая и сильно замедленная, невольно вспоминались шаги Командора.
Об этом он узнал от матери. Она рассказывала:
— На кладбище стояла громадная статуя — гораздо выше человеческого роста. Это был памятник Командору, убитому на поединке. Видишь ли, поединок был не совсем честный: противник Командора еще раньше провинился перед ним. Но он был так уверен в безнаказанности, что даже пригласил статую убитого к себе на ужин! Может быть, он чуть-чуть боялся: он был что-то слишком весел! И представляешь себе, Эдвард, ровно в полночь, как раз во время ужина, за дверью раздаются звонкие, тяжелые шаги. Так не мог ступать человек. Это была статуя Командора! Она сказала: «Ты звал меня? Я здесь!» Это значит, что каждого преступника непременно настигает кара. Понимаешь?
Но если не все было понятно в этом рассказе, то многое открывалось в самой музыке. И, когда Гезина играла увертюру из «Дон-Жуана», Эдвард понимал, что дело не в статуе Командора, а в том, что зло никогда не остается безнаказанным.
Об этом рассказывал Моцарт в «Дон-Жуане», но Эдвард догадывался, что и Баха посещали подобные мысли.
Прошло четыре года, и фру Гезина убедилась в композиторском даровании сына. С тех пор как она записала его первое сочинение под названием «Облака», ей довелось услышать немало импровизаций Эдварда, и это были уже не только аккорды.
Норвежские напевы — как природа Норвегии. Они светлы, на них отблеск полярного сияния. Они не печальны, скорее задумчивы, сосредоточенны, как скалы, как деревья, погруженные в свою тайную думу.
В Норвегии часты туманы. И напевы порой как бы заволакиваются дымкой. Потом светлеют.
Напевы — как горный воздух. Долго не прерывается дыхание, даже если играть голосом, как пастух, зовущий свое стадо. «О-ле, мой козленок! Куллок! Где же ты? Уж не попал ли в лапы волку?» — «О-ге!» — отзывается другой пастух, и его клич звенит, как призыв жаворонка. А третий отвечает: «О-го! Ой-йо! Вот он, твой козленок! Я вижу его на тропинке: он учится танцевать халлинг! О-ле!» И эта перекличка долго не замирает в воздухе и будит горное эхо.
Напевы — как море: они зовут вдаль.
Предки Эдварда по отцу были шотландцами, но мать — чистокровная норвежка. Она с детства привыкла к народным песням, и ее радует любовь Эдварда к ним.
Вот уже четвертый год, как она обучает его фортепианной игре. Первые шаги, самые трудные, он проделал почти незаметно. И теперь он играет свободно, умеет оттенить фразу, умеет дышать. И у него уже вырабатывается полный, красивый звук — предмет особенных забот его матери, по мнению которой певучесть — важнейшее достоинство музыканта.
Никто не помышляет о будущей славе: мать не любит вундеркиндов и прилагает все усилия, чтобы дети не походили на них. Даже гости, бывающие в доме, знают, что детей здесь надо хвалить умеренно.
Честолюбивый Джон подчиняется этому, но думает про себя: «Погодите, дайте мне вырасти!» В нем все артистично: и рост, и красивые волосы, и то, как он держит свой смычок, и задумчивое, вдохновенное лицо. Гости думают: «Конечно, старшему будет легче: он родился артистом, это сразу чувствуется!»
Эдвард не честолюбив, но любознателен. Когда его хвалят, ему приятно. Когда мать говорит: «Это еще плохо», ему любопытно — значит, если еще потрудиться, можно узнать кое-что новое!
Играя, он никогда не думает о том, какое он производит впечатление, но Гезина уже позаботилась, чтобы он сидел прямо и свободно, не раскачиваясь и не делая лишних движений.
У него есть упорство — это нравится матери. Но и мечтательность долго не покидает его: он по-прежнему пленен сказками и видит необычное в самом обыкновенном.
Так что уж говорить о музыке? Здесь все — предлог для догадок, самых фантастических. Мать не мешает ему во время импровизаций мечтать вслух. Она и сама принимает участие в его домыслах.
— Знаешь что? — говорит он однажды. — Я, кажется, написал вариации.
— Ну, написать-то ты, положим, не написал. Как известно, твою музыку записываю я. А ты, по-видимому, сочинил вариации. Надо выражаться точно.
Эдвард играет тему.
— Нравится тебе? Это марш.
— Слышу. Но отчего он такой медленный?
— Это мать многих детей. Понимаешь?
— Теперь поняла.
— А вот ее дети!
В первой вариации сходство с темой несомненно. Но музыка становится более отрывистой. Раньше это был марш со счетом на четыре, теперь появилось нечто вроде польки на две четверти.
— Похоже? — спрашивает Эдвард. — Это старшая дочь. Немного неуклюжая, но так должно быть. А вот другая, младшая.
Теперь вместо польки мы слышим вальс. А вальс всегда красив, бог знает отчего! Очень мало на свете некрасивых вальсов! Какой, однако, легкой и грациозной стала первоначальная мелодия! И как уместна заключительная трель!
— Но это совсем недурно, Эдвард! Повтори-ка!
Он снова играет вальс, а Гезина записывает.
Эдвард задумывается. Мать спрашивает:
— Это все?
Он качает головой:
— Скажи, это обязательно, чтобы все вариации были похожи?
— Конечно. Как члены одной семьи. Ты же сам их так назвал!
— А если вырастает урод?
— Какой урод?
— Часто говорят: «В семье не без урода». И даже мать говорит: «Посмотрите на моего младшего сынишку, Карса. Он не похож ни на кого из нас. Все мы толстые, а он тощий, все мы спокойные, а он непоседа!»
— Все-таки, Эдвард, хоть какое-нибудь сходство остается. Хоть самое маленькое. Уверяю тебя!
И вот появляется новое лицо: неугомонный Карс. Он исключительно самобытный, оригинальный и совсем не урод. На мать он не похож. Но с младшей сестрой — вальсом у него есть сходство: та же тональность, та же долгая трель. Однако если в вальсе эта трель заключительная, то в вариации Карса она почти не прерывается, на ней все построено. Слышится как бы жужжание запущенного волчка. Счет — на шесть восьмых: быстрая тарантелла или жига…
— Знаешь что, Эдвард? — говорит мать. — Пора уже тебе самому записывать свои сочинения. Ведь ты умеешь писать ноты. Вот тебе мелодия Карса и всех его родственников, а гармонию потрудись прибавить сам. И, пожалуйста, не потеряй этот листок!
После урока, когда Эдвард уходит в сад, Гезина еще сидит некоторое время у фортепиано. Она видит, как от спинки большого кресла, стоящего у стены, отделяется человеческая фигура. Это дедушка Эдварда, в честь которого он получил свое имя. Пока длился урок, старый Эдвард Хагеруп сидел неподвижно в кресле и читал своего любимого писателя Вольтера. Теперь кресло ожило, и дедушка заговорил:
— И это урок музыки? В первый раз вижу такой урок музыки! Ведь твоя обязанность — выучить ребенка играть на фортепиано! А ты сидишь и выслушиваешь разный поэтический вздор!
— Раз поэтический — значит, не вздор! — отвечает Гезина.
— Но всему свое время! На досуге можете развлекаться. Но у тебя урок! Значит, надо провести его разумно!
— Урок прошел с пользой: Эдвард усвоил его.
— Вздор! Опять вздор! Музыка — искусство точное. Как математика.
— Все искусства точные.
— Да. Но музыка наиболее организованное из всех искусств. Ты хорошо делаешь, что заставляешь его записывать ноты, это ему пригодится. Но импровизации и в особенности эти ваши бредни о братьях, сестрах и так далее — все это совершенно лишнее!
— Ноты — это только обозначения звуков, — возражает Гезина, — а звуки диктуются чувством и воображением.
— Не мое дело, я не вмешиваюсь… Все это шотландские предки! Мечтатели!
— Норвежцы также умеют мечтать, папа!
Сухонький дед в своем коричневом сюртуке замолкает и опять становится невидимым в темном кресле. Но через несколько минут оттуда раздается возглас:
— Ты, значит, думаешь, что он будет композитором?
— О, я уверена в этом!
— Но не материнское ли это самообольщение?
— Я ведь не только мать, но и музыкант немного!
— Гм! Эта история с Карсом и его семейкой — знаешь, она довольно занятна!
Снова наступает молчание. Вдруг дед отделяется от кресла и выпаливает:
— Так это же превосходно! Надо помочь мальчику, чтобы это не заглохло!
Гезина спокойно отвечает:
— Вот я и помогаю насколько могу!
…По утрам Эдварда будит жалобный стон гаги, морской птицы, розовой, с черными крыльями. Она сидит на кровати у него в ногах и выщипывает из своей белой груди пух, чтобы свить тут же гнездо. Вот глупая! Грудка у нее вся в крови, оттого она и стонет.
Гага — это первая причина, из-за которой опаздываешь к завтраку.
…По дороге в школу, особенно осенью и весной, когда лыжи оставлены дома, успеваешь многое обдумать. Дорога длинна. Семья круглый год живет за городом, в дачной местности, а школа — в Бергене. Но, к сожалению, самая длинная дорога приходит к концу. Школа — это неизбежность.
Раньше, когда в школе учились старшие дети, все происходило иначе. Школы, собственно говоря, не было. Просто по понедельникам и четвергам к девяти часам утра в дом консула Грига приходил учитель и с ним ватага учеников. Они усаживались в гостиной, которая заменяла классную комнату. В перерывах между уроками ученики выбегали в сад, и маленький Эдвард бегал и играл вместе с ними.
В остальные дни недели «школа» приходила к соседям, и Эдвард увязывался за братом, хотя сам еще не учился. И в четыре года он уже умел читать.
Подумать только — ходил в школу добровольно, раньше времени! И с каким удовольствием! Но в том году, когда ему исполнилось восемь лет, открылась большая школа в Бергене. Там был зал для игр, просторные классы и много учителей. И сразу стало хуже.
Зимой вставали при свечах. За завтраком хотелось спать, а Джон, одетый, с лыжами в руках, стоял над головой и пугал: «Опоздаем — увидишь, что будет!»
…Люди на лыжах похожи на больших птиц. И ты сам чувствуешь себя птицей, когда взлетаешь над сугробом или узким ущельем, а пушистые ели, удивляясь тебе, роняют на твое плечо комья снега в знак внимания. Удивляться, может быть, и нечему: норвежцы с трех лет приучаются к лыжам, а все-таки человек, почти реющий в воздухе, — это красиво! И ели одобрительно качают головами. Особенно нравится им стройный, ловкий Джон, который легко бросает свое тело вверх и вниз, — загляденье!
Лыжи их выручали. Но весной невозможно было прийти в школу вовремя! Дорога до Бергена была так живописна! И птицы пели. Час ходьбы растягивался до полутора. Джон ускорял шаг и оставлял Эдварда. Но и он не всегда поспевал к началу. Зато Эдвард опаздывал систематически; он невольно пытался отдалить ту минуту, когда его поглотит бледно-лиловое здание. Иногда его спасала хитрость: проходя мимо дождевых башен Бергена, он останавливался и ждал. Там всегда хранилась дождевая вода, и женщины приходили туда со своими ведрами. Они крутили тяжелую ручку; Эдвард незаметно становился рядом с какой-нибудь из них, и, когда сильно бьющая струя окатывала его с головы до ног, он срывался с места и бежал в школу. «Извините, я так промок!» — говорил он учителю, и его не трогали. Но он слишком часто прибегал к этому средству. И однажды, когда он, мокрый, примчался в школу в начале второго урока и пробормотал свое извинение, учитель схватил его за руку, потащил к окну и крикнул: «А! Так ты промок! Ну-ка, взгляни на небо, лгун!» И Эдвард понял свою ошибку.
Три года назад Джон окончил школу — восемь классов. В этом году — очередь Эдварда. Но еще целый месяц будут тянуться уроки и повторяться эта спешка по утрам.
…Да, надо поторопиться, времени уже много. Вот идут ученики и ученицы целыми группами. Чем ближе к городу, тем их становится больше. Мимо проехала коляска, запряженная гнедой лошадью, — это прибывает в школу Кнуд Ларсен. У его отца пивоваренный завод и несколько домов. Кнуд вынимает свои часы — он это часто делает, чтобы все видели, что они золотые.
…Ах, как скучно в школе! Отчего это? Географ должно быть, не любит географии, иначе он рассказывал бы о разных странах и описывал бы их поэтически, с увлечением. Но он заставляет зубрить цифры: в Швейцарии столько-то отелей, Силезия на такой-то широте.
Учитель неравнодушен только к карте и уж тут требует абсолютной точности: если забредешь хоть чуточку вправо или влево, он вырывает указку из рук. А иногда и замахивается ею.
Очертания на карте хорошо знакомы. Скандинавия напоминает собаку, а Италия — башмак с высоким каблуком. Но разве в контурах дело? В Венеции много лагун, там вода, говорит учитель. Что же такое лагуна — итальянский фиорд? А пиния — итальянская ель? Но учитель сердится, если задаешь ему подобные вопросы. Сердиться они все умеют!
А историк? Боже мой, какую пропасть королей он называет и как трудно понять их поступки! И неудивительно: все значительные события происходят из-за случайности. То полководец накануне решительного сражения заболел насморком, то король увидал вещий сон, разбивающий все его планы.
А самое главное для бергенского историка — это имена королей. Можно и не знать их деяний в подробностях, но необходимо знать, как их всех зовут. Все они утомительно похожи друг на друга: воюют, принимают послов и зависят от случая… И учитель кричит на Эдварда: «Эй ты, забыватель имен!»
Но самые скучные — это уроки литературы. Дома не верят, чтоб это могло быть. Но и Джон помнит, что учитель литературы ни разу за все годы не прочитал вслух ни одного даже самого короткого стихотворения. И, когда ученики просят его об этом, он бранится: «Ах, лентяи! Пройдохи! Вы хотите потратить урок на пустяки, чтобы увильнуть от ответов по грамматике? Но это вам не удастся!»
И только на уроках математики интересно. Да еще в школьном хоре…
Странно, что при этом он неплохо учится. Но и не особенно хорошо. Пришлось ему познакомиться и с линейкой — из-за рассеянности на молитве. Дед-вольтерианец часто говорил, что бог есть создание человека. И как раз на молитве Эдварду вспомнились эти слова, и он стал вдумываться в их значение.
…Две девочки идут впереди. Одна из них дочь судьи, пятнадцатилетняя Гильда Сорен. Семь лет назад, когда Эдвард собирался увезти ее на игрушечном корабле, она была похожа на ангелочка. Потом они редко встречались, но он заметил, что она сильно подурнела. Это было действие злых чар, которые природа иногда насылает на девочек-подростков. Но идут годы, и чары спадают. И прямо на глазах происходит второе превращение Гильды. Однажды утром она появляется в школе в сиянии новой красоты. Это произошло совсем недавно.
…Чудесная, желанная весна наступила в природе.
Вот и Берген, вот и дождевые башни. Теперь уже не окатишься водой! Но какие-то малыши восьми — девяти лет уже забрались под насос и ждут. Эй вы, бедняги! Посмотрите на небо!
…Да, так он вспомнил о школьном хоре…
Учитель пения всегда выделял Эдварда и говорил: «Ну и слух у этого мальчугана! Феноменальный!» В прошлом году учитель пробовал разучить в классе «Лакримозу» из «Реквиема». Мальчикам понравилась музыка Моцарта, только названия были непонятны. Эдвард объяснил им, что «Реквием» — это заупокойное моление, а «Лакримоза» — жалоба, в которой слышатся слезы. Учитель был очень доволен и даже поцеловал Эдварда, а мальчики с тех пор пели «Лакримозу» так серьезно и осмысленно, что учитель всякий раз прикладывал платок к глазам и говорил: «В каждом человеке, ей-богу, живет музыкант!» Но учитель пения так мало значил в школе…
…Гильда с подругой остались позади, Эдвард не пошел с ними. Что говорить, его сердце не совсем спокойно — таково действие красоты. Он не может не покраснеть, увидев Гильду или даже услыхав ее имя, — несчастная способность заливаться румянцем при любом сильном впечатлении! Но Гильда умела и разочаровывать его. Недавно он провел очень неприятный вечер у нее на именинах. Из школьных товарищей он застал только Кнуда Ларсена, сына заводчика; остальные были такие же спесивые юнцы, как Ларсен, и разряженные девицы им под стать.
Отец рассказывал Эдварду и в школе историк говорил о том, что в Норвегии и Швеции был общий король и Швеция (король, собственно, был шведский) навязывала Норвегии свои порядки. Но в Норвегии давно уже шла борьба за независимость, и эта борьба не прекращалась. В Швеции главную роль играли дворяне: знатное происхождение, громкий титул и близость ко двору — вот чем определялась цена человека. Шведские дворяне лишили своих крестьян земли и свободы, норвежским это не удалось, и народ Норвегии, гордый тем, что не допустил у себя в стране крепостного права, восстал против шведского вмешательства. Аристократическая спесь не прививалась в Норвегии. Если в доме у шведа на видном месте висело изображение генеалогического дерева, пусть самого чахлого, с двумя — тремя веточками, то норвежец, даже самый образованный и пользующийся почетом, вешал на стену большой портрет своего прадеда — скорняка или хлебопашца. Эдвард сам видел, с каким достоинством держали себя крестьяне: попробовал бы кто-нибудь, обращаясь к ним, возвысить голос или сказать грубое слово! Его немедленно выталкивали за дверь!
И эта борьба, это отстаивание своих прав, привела к большой победе: еще задолго до рождения Эдварда, в 1822 году, постановлением норвежского стортинга[1]были уничтожены все дворянские льготы и титулы, и класс дворян в Норвегии перестал существовать. Правда, до поры до времени там еще держалась власть шведского короля, но она «держалась на ниточке», как любили говорить норвежцы, и все дела стортинг решал по-своему.
Но если преклонение перед дворянством было чуждо норвежскому народу, то у многих, особенно у городских, жителей существовал другой, ими созданный бог, и, чем меньше был город, тем полновластней царил этот напыщенный бог, чье имя — Богатство, Деньги, Имущество. Здесь существовали свои ранги, своя общественная лестница, и различия между людьми, установленные во имя бога собственности, соблюдались строго. Эдвард мог убедиться в этом, бывая у Гильды Сорен, дочери городского судьи. Фабриканта и директора банка принимали здесь с почетом, владелец магазина или небольшого дома удостаивался меньшего внимания, учителям просто говорили: «Здравствуйте! Как поживаете?» — и тут же отворачивались от них ради хозяина типографии, в руках у которого было также издательское дело. На именинах Гильды все это было очень заметно. Сына заводчика Кнуда Ларсена не знали куда посадить и все время осведомлялись о здоровье его многоуважаемых родителей. Жены богатых горожан вплывали в гостиную величавые и снисходительные, и мать Гильды, да и она сама склонялись перед ними в многократных реверансах и приветствовали их с такими церемониями, как будто именинницей была не Гильда Сорен, а все эти дамы, благосклонно выбравшие дом судьи, чтобы отметить свой праздник.
Обосновавшись у круглого стола, почетные гостьи, как по команде, вынули из своих ридикюлей спицы и мотки разноцветного гаруса. Они, как всегда, вязали шарфы для своих родственников. Любимое занятие развязало языки фру, и они принялись сплетничать. Перемыв косточки всех знакомых, причем Эдварда поразила их осведомленность о мельчайших подробностях чужой жизни, они заговорили о высоких материях, о поэзии. Жена директора банка высказала мысль, что у каждой общественной группы есть своя литература. Сказки, например, — это чтение для бедняков. Ведь им приходится жить одним воображением! И сочиняют сказки тоже бедняки!
— Вы знаете, милочка, — обратилась одна из дам к хозяйке, — говорят, этот Андерсен одно время ходил без башмаков! Вот вам и объяснение избранного им жанра!
Раздался одобрительный смех, и даже учительница литературы, преподающая в младших классах школы, не вмешалась и снесла глумление над великим сказочником. Эту девушку, жившую на краю Бергена вместе со слепой матерью, опрометчиво пригласила Гильда.
Эдварду стало скучно, и он собрался уйти. Но Гильда удержала его под тем предлогом, что «еще предстоит музыка».
— Это как раз для тебя! — сказала она.
Готовился сюрприз. Пока дамы вязали, переведя разговор с поэзии на невыносимые нравы женской прислуги, и припоминали ужасные случаи, виновницей которых оказывалась горничная или кухарка, мать Гильды зажгла свечи у фортепиано, а затем робко попросила уважаемых дам, чтобы они спели что-нибудь хором. Гости присоединились к этой просьбе; всем известно, что «уважаемые» собираются в благотворительном обществе и поют песни религиозного содержания.
— Иногда и просто лирические! — сказала жена домовладельца. — Просим, просим!
Она отложила свое вязанье и уселась за фортепиано — аккомпанировать, а остальные, по-прежнему сверкая спицами, запели протяжно и невпопад:
Ах, что ты бродишь возле речки,
Пастушка бедная моя?
С тобою нет твоей овечки:
Ее унес поток ручья!
Поток ручья!
Эдвард удивленно посмотрел на Гильду. Та сделала строгие глаза. А дамы продолжали:
Утешься, милая пастушка!
Надейся: небо — твой оплот!
Ручей расступится послушно
И жертву сам тебе вернет!
Тебе вернет!
Насчет этого последнего припева у дам не было единодушного мнения: одни считали, что его надо произнести робко, с надеждой, уповая на бога, другие же настаивали на громком, ликующем возгласе, так как не могло быть сомнений в милосердии всевышнего и в воскрешении овечки. Каждая группа утверждала, что ее толкование благочестивее. И так как раскол существовал давно и исполнительницы не смогли договориться; то одна половина хора пропела заключительные слова медленно и тихо, другая же — громко и весьма решительно. Разноголосица, которая получилась при этом, не смутила певиц: они не отступили от принципа!
Все это было достойным завершением именинного вечера… Поскольку все внимание было обращено на дамский хор, Эдварду удалось незаметно выскользнуть из гостиной. Но до него донеслись слова хозяйки:
— Ах, какая красота! И возвышенно и поучительно! Нельзя ли повторить, чтоб и моя дочь запомнила?
— Пожалуйста! — попросила и Гильда.
…Первый урок в школе — немецкий. Но Эдвард занят своим делом: загородившись большим атласом, он проверяет, нет ли ошибок в его «Вариациях на немецкую тему», которую он принес, чтобы показать своему приятелю, Иоганнесу Дейеру. Однако Дейер, еще не зная, для кого предназначены ноты, проникается нехорошим чувством — завистью. Он не может примириться с мыслью, что кто-то из учеников нашел средство от гнетущей скуки, в то время как он должен таращить глаза на учителя и изнывать. Он встает и громогласно заявляет:
— Григ что-то принес!
Это верный предлог для того, чтобы вскочить с места, пройтись на руках и вовлечь товарищей во всеобщую суматоху, которая вносит разнообразие в их жизнь. Учитель приходит в ярость и, узнав в чем дело, обрушивается на Эдварда и на его сочинение. Его нисколько не радует и не умиляет, что у ученика обнаружился композиторский дар; он хватает нотный листок, мнет его, швыряет на пол:
— В следующий раз оставь эту дрянь дома! Мошенник!
В классе пока продолжается возня и веселье, и только один дежурный зорко следит, когда учитель оставит Эдварда в покое и пожелает заняться остальными. Наконец дежурный кричит: «Куллок!» — это входит классный наставник. Наступает тишина. Немец указывает на скомканный и брошенный им листок, потом на Эдварда:
— Подумайте только: он сочиняет музыку!
— Это ужасно! — восклицает наставник. — Но я надеюсь, этого больше не будет!
(Впоследствии, когда Грига спросили его будущие биографы, что он мог бы назвать своим первым композиторским успехом, он долго раздумывал, прежде чем ответить. И, наконец, с присущим ему юмором добродушно описал этот случай в классе.)
…В тот день произошло еще одно, с виду незначительное происшествие: возвращаясь домой, Эдвард опять встретил Гильду. Она шла об руку с дочерью фабриканта, которую Эдвард видел на именинах, и обе пели с чувством:
С тобою нет твоей овечки:
Ее унес поток ручья!
Значит, ей действительно понравилась эта слащавая песенка, которую пел хор крокодилов! И голос у нее звучал фальшиво…
По этой ли причине или оттого, что освещение было неудачно, но Эдвард стал свидетелем третьего превращения Гильды. Впервые он заметил, что она совсем не так хороша, как ему казалось: что-то хищное проступало в ее лице. Он не подозревал, что это впечатление означало перемену в нем самом, что он сделал еще один шаг от детства к юности, от догадок — к прозрению.
Родина! Твой звучный глас
В нас не смолкнет до могилы!
Сад поэзии для нас
Ты как солнцем озарила!
Летний день.
На даче, в саду, Эдвард читает сагу о Фритиофе.
Какие подвиги, что за сила! Как великолепны были викинги!.. За оградой слышится нетерпеливый бег коня…
Да, Фритиоф мчится на своем коне. Он задевает тучи, и горы, кивая вершинами, говорят друг другу: «Он мчится на своем коне, как буря!»
Но иногда он спускается и к людям. Вот слышится топот его коня. Фритиоф видит калитку незнакомого дома и соскакивает на землю. Он входит в сад. Держа под уздцы своего черного скакуна, он манит к себе Эдварда. Странно! Он уже не так молод, как можно было ожидать. Далеко не молод. Но его лицо прекрасно. Черты, словно высеченные из мрамора, благородны, тонки. Некогда светлые, а теперь уже седые волосы все еще густы и красиво падают на плечи. Он не кажется рассерженным, напротив: он кивает головой и спрашивает у ошеломленного Эдварда:
— Не здесь ли живет консул Григ? Я его старинный приятель!
И так как Эдвард молчит, не спуская глаз с гостя, Фритиоф улыбается и говорит:
— Тебя зовут Эдвард, не правда ли? Ведь я не ошибся?
Оказывается, это знаменитый полулегендарный Оле Булль, основатель первого в Норвегии национального театра. Но его главная профессия — музыка. Он скрипач, и в Европе есть люди — и много людей! — которые в свое время говорили: «Еще неизвестно, кто больше трогает сердце: Паганини или Оле Булль!»
Вот он сидит у стола и рассказывает свои приключения. Десять лет его не было на родине, и все десять лет он мечтал вернуться домой, как птица в свое покинутое гнездо.
В молодости он некоторое время учился у самого Паганини. Он был тогда беден, одинок, на чужбине, ему не везло. Его считали бродячим музыкантом, каких немало в Париже: они ходят по дворам со скрипкой, а вечерами играют в кабачках.
В довершение всего, у него украли скрипку, единственное, что у него оставалось, и он в отчаянии бросился в Сену. Его вытащили и спасли. Он сидел в холодной каморке и проклинал своих спасителей, потому что не решился бы снова посягнуть на свою жизнь. Вдруг к нему постучались какие-то незнакомые люди, вошли и спросили, согласен ли он на один вечер заменить заболевшего скрипача, парижскую знаменитость. Остальное происходило как во сне. Его привели в театр, дали ему в руки превосходную скрипку, и он вышел на сцену. Яркий свет ударил ему в глаза. Он почувствовал силу в руках и отвагу в душе.
…Оле Булль играл свою собственную фантазию на норвежские темы.
Он рассказывал о Норвегии и о самом себе. И тогда произошло невероятное. Как только он кончил играть, к нему бросились на сцену, его стали обнимать, поздравлять и даже проводили в его каморку. И с того дня изменилась вся его жизнь.
А затем вокруг имени Оле Булля начинают расти легенды. Вот одна из них. В Японии Оле Булль будто бы отказался играть перед микадо, ибо тот подписал смертный приговор вожаку народного восстания. Микадо позвал к себе Оле Булля и сказал: «Если ты сыграешь для меня, я нагружу один из моих кораблей сокровищами, отправлю их в Норвегию, и они будут твоими!» Но Оле Булль отверг сокровища. По одной версии тем дело и кончилось, а по другой — Оле Булль все-таки играл перед правителем Японии, и, когда кончил играть, микадо будто бы встал с места и сказал: «Ты убедил меня, великий скрипач!» — и велел освободить восставшего.
А вот другая легенда. Оле Булль едет в Америку (он действительно туда ездил). По дороге пароход столкнулся с китобойным судном и стал тонуть (так оно и было). Но вот Оле Булль бросился прямо в воду со скрипкой в одной руке и со смычком в другой. Только неизвестно, какая это была скрипка: Страдивариуса или норвежская восьмиструнная. Оле Булля прибило к полудикому острову; туземцы сначала хотели его убить, но он укротил их музыкой: он сыграл им двадцать четвертый каприс Паганини.
А может быть, и не двадцать четвертый. И — не Паганини. Испанцы были уверены, что Оле Булль выбрал для этого ответственного выступления хоту или фанданго; по итальянской версии, это была тарантелла. Земляки Оле Булля утверждали, что он сыграл ту самую норвежскую фантазию, которая создала ему успех в Париже. А один музыкальный критик, который не верил во взаимное понимание народов, высказал предположение, что Оле Булль ничего законченного не играл на том острове, а просто брал дикие, душераздирающие аккорды, соответствующие вкусам и психологии его слушателей. Но не все ли равно? Туземцы остались довольны.
Желтая лихорадка трепала Оле Булля, парохода долго не было, и ему ничего не оставалось, как изучать некоторое время быт своих новых знакомых и услаждать их слух. После Парижа это была очень требовательная аудитория. К сожалению, он вполне угодил ей: туземцы так полюбили своего пленника, что стали привязывать его на ночь к стволу большого дерева, чтобы он не убежал.
До Америки все же удалось добраться: не то Оле Булль дал клятву, что вернется, не то убежал днем, когда его не привязывали. Концерты в Америке принесли ему громкую славу. Все восхищались игрой Оле Булля, его виртуозностью. Знаменитые скрипачи спрашивали, где он приобрел такую удивительную технику: «Должно быть, у Паганини?» — «О нет! — отвечал Оле Булль. — Я многим обязан Паганини, но всем этим штукам я выучился у наших народных музыкантов!» — «Скажите! — недоумевали знаменитые скрипачи. — А мы думали, что народные музыканты только мелодисты! Но где же они выучились так играть?» — «Если верить преданиям, — серьезно отвечал Оле Булль, — так у самого черта!»
Вернувшись на родину, он прежде всего стал хлопотать об открытии народного театра. Время было такое, что эта давнишняя мечта норвежцев могла осуществиться. «Пора нам иметь свою культуру, — писал Оле Булль членам стортинга. — Норвегия и Швеция напоминают двух коней, впряженных в одну упряжку (то есть имеют одного короля — шведского), но не следует забывать, что наш гордый конь к упряжке не привык и ненавидит ее. Кто сумел покорить природу, тот имеет право сам решать свою судьбу. И, пока наш народ борется за это, мы будем создавать наше норвежское искусство!»
Уже появился социалист Тране — первый, кто объединил рабочих, батраков и ремесленников в единый союз. В стортинге требовали ограничить власть короля. Всюду слышались речи о свободе; женщины украшали свои шляпки разноцветными лентами, напоминающими национальный флаг; весь норвежский народ думал и чувствовал в ту пору так же, как и Оле Булль: писатели собирали сказки и легенды, с любовью описывали крестьянскую жизнь и доказывали, что она гораздо мудрее, нравственнее разлагающей жизни города.
Разрешение от стортинга было получено, и Оле Булль привел в театр своих новых актеров, людей из народа. Вчерашние рыбаки, пастухи и подмастерья стали членами труппы. Профессиональные актеры встретили их сперва холодно. Они тоже хотели сближения с народом… но не слишком ли скоро это произошло? Особенно недовольны были женщины. Фрекен Альвина Альбёрг сказала, что при всем ее патриотизме она не может играть на сцене вместе с девушкой, от которой все время пахнет рыбой. Никакие духи́ не могли уничтожить этот резкий, поистине неистребимый запах. И, только когда стало известно, что писатель Бьёрнстьерне Бьёрнсон собирается написать в честь рыбачки большой роман, рыбный запах стал как будто менее ощутим, во всяком случае, не так бросался в нос товарищам по сцене. У девушки оказался талант; она, как и другие новички, отобранные Оле Буллем, хорошо знала жизнь… Фрекен согласилась играть с рыбачкой, немного «пообтесав» ее, и дала ей несколько уроков сценического мастерства.
Таков был почин Оле Булля.
И вот этот человек, энтузиаст, патриот, артист, столько видавший в жизни, сидит у родителей Эдварда, пьет с ними чай, рассказывает о своей жизни, а затем внимательно слушает игру Эдварда и его сочинения. Потом с сияющим лицом говорит родителям:
— Ну, друзья мои, будущее вашего сына мне совершенно ясно: он должен стать национальным композитором, подобно Веберу и Шопену. Неужели вам это не приходило в голову?
— Никогда! — говорит отец Эдварда.
Фру Гезина молчит.
— Но это же бесспорно! — повторяет Оле Булль. — Остается одно — учиться. Что вы скажете, например, о Лейпцигской консерватории?
— Так далеко? — спрашивает мать. — Ведь я не смогу с ним поехать!
— Ничего, он крепкий парень, — говорит Оле Булль, — и разумный. Ему шестнадцатый год — это уже не детство. Мы устроим его у хороших людей. А Лейпциг для музыканта — лучший город! Там жил Бах…
— …сто лет назад, — вставляет отец.
— Ничего не значит! И совсем недавно там преподавал Шуман. Не может быть, чтоб это не оставило никаких следов! Нет, надо, надо ехать. Там он приобретет технику и опыт. Только поверьте в него, как я верю!
И решение принимается. Эдвард покинет Норвегию и уедет в Лейпциг. С Джоном родители уже расстались: он учится в Копенгагене. И старшие дочери скоро покинут гнездо.
— Ничего! — говорит Оле Булль. — Главное — верьте! Норвежский театр у нас уже есть, литература — ею можно гордиться! И музыка есть… А главное — она будет!
И он широким жестом указал на смущенного подростка.
Оле Булль и Эдвард бродят по Норвегии…
— Лучше всего пешком, со всеми неудобствами и даже лишениями! — говорит Оле Булль. — Только так можно узнать свою страну. Перед тем как покинуть ее, мой мальчик, надышись этим воздухом, наслушайся песен, сказок, наберись впечатлений, чтобы вспоминать на чужбине. Все это пригодится тебе!
Погода изменчива. В течение дня несколько раз идет дождь и выглядывает солнце. Они появляются и вместе: дождь пополам с солнцем. Туман навис над пропастью, и не знаешь, что там, за туманом. Но, рассеявшись, он открывает мирную, солнечную долину. На вершинах гор — зима, внизу — теплое лето. И как много зависит от освещения! Вот опять надвинулась тень, вздувается море, ветер качает деревья, и трава, волнуясь, словно убегает куда-то. Темно, черно. Скоро опять будет дождь, и, кажется, сильный.
Близость дождя предвещает низкая, черная туча. Она кричит: это полчище морских птиц, заслоняющих крыльями свет солнца.
Путники останавливаются в горной хижине на ночлег. Оле Булль зажигает свечу, ставит ее на маленький деревянный столик, потом вешает на гвоздь мокрые куртки, свою и Эдварда. Им не удалось вовремя спрятаться от дождя.
— Это правда, что вы попали на остров к дикарям? — спрашивает Эдвард, усаживаясь на низкий табурет и обхватив руками колени.
— Не совсем так, как рассказывают, — отвечает Оле Булль. — Я добрался до острова не вплавь, а на обыкновенной шлюпке. Скрипку я не погружал в воду, смычок также — они были в футляре, иначе, сам понимаешь, какой был бы у них вид! Да и звук, главное — звук! Ну, а затем все было приблизительно так, как рассказывают. Туземцы и все прочее…
— Как! Они хотели вас съесть?
— Гм!.. Видишь ли, дитя, они имели серьезные основания сердиться на некоторых белых, так называемых «цивилизованных» людей. Те причинили им много зла: и угнетали и обманывали всячески, научили их пить вино и играть в карты. Увидев меня, жители этого острова, естественно, приняли меня за одного из тех мошенников, которые предлагали им всякую дрянь, например карманное зеркальце, в обмен на слоновую кость или драгоценные камни. Они уже успели разочароваться в европейских амулетах. Поэтому можно понять их раздражение и даже ярость. Но вид скрипки в моих руках заинтересовал их. Особенно когда я взял первый звук. Они сами необыкновенно музыкальны. Ты послушал бы, какие у них ритмы! Я их усвоил с трудом. Одним словом, эти милые люди не только не съели меня, но даже предложили мне самому поесть, за что я был им очень благодарен. Правда, кушанья у них мало пригодны для наших желудков, но я был голоден. А что касается самих хозяев, то они с удовольствием слушали мою игру…
— А что им нравилось? — спросил Эдвард.
— Многое, очень многое… Цис-мольный вальс Шопена, например, был им очень по душе…
— Неужели?
— Представь себе! Я много раз его повторял. А как они сами плясали и пели! Жаль, что у меня нет с собой скрипки: я показал бы тебе несколько мелодий этого племени… Но ничего, придем в какое-нибудь село, я попрошу у скрипача скрипку и сыграю тебе.
— А если там не будет скрипача?
— Будет! Не в одном месте, так в другом. Конечно, теперь уже нет таких виртуозов, как Аугозен…
— Он жил в Париже?
Оле Булль рассмеялся:
— Аугозен? Он ни разу не бывал в городе до тех пор, как я взял его с собой в Кристианию. Он был подручным у мельника в Лофтхузе. Я повез его в столицу, предварительно взяв с него слово исполнить мою первую просьбу за то, что я ему играл. Он в своем простодушии думал, что я играю лучше его! Когда меня вызывали после концерта, я вышел, раскланялся и сказал: «Здесь есть человек, которому я обязан своей выучкой, — это мой учитель!» И я вытащил моего Аугозена на сцену и попросил его сыграть что-нибудь на восьмиструнной скрипке. Он не мог отказаться, потому что обещал мне. И, нисколько не ломаясь, взял мою скрипку и стал играть. Вот что значит артист!
— И как он играл?
— Бесподобно! Хотя ревматизм уже немного скрючил его пальцы. Я только жалел, что в зале не было Паганини.
Дождь за стенами хижины как будто утих. Оле Булль налил в кружку пенистое пиво.
— Ешь, дружок мой! — сказал он. — Ветчина вкусная! И — пей. Ты храбрый малый — во время грозы ты очень хорошо держался. Но здоровье у тебя некрепкое. Зато сильный дух. А ты думаешь, для музыканта это не важно?.. Но что это? Погляди в окошко!
Гроза прошла. Прямо перед путешественниками расстилался свод неба, как будто нарочно для них фантастически освещенный. Словно распахнулся гигантский занавес, и среди темного, облачного пространства открылся изумрудно-лиловый, пронизанный золотыми нитями просвет. Все это висело над пропастью. Оле Булль стоял, опираясь на плечо Эдварда.
— Слышишь, какой шум вдалеке? Это гудит обвал. Там, в Рондах, гроза еще не кончилась… Запомни эти звуки! А какой запах! Чувствуешь крепительную бодрость? Ах, Эдвард, вот это жизнь! Ты по молодости лет еще не сознаешь этого… Но ничего. Дыши! Дыши всей грудью!
А на другой день — какая перемена! Все кругом мирно, зелено, омыто свежестью. Солнце греет ласково, но не сильно.
— Прекрасный день! — говорит Оле Булль. — Трудно даже представить себе такое место, как Финмарк, где зима — а стало быть, и ночь — длится более полугода. Я бывал там и видел все это…
И он рассказывает о Финмарке, где скалы висят, как ледяные громады; когда шумит буря и все вокруг кажется подвижным из-за ветра и пурги, настороженному воображению чудится, что в вышине, дрожа от холода и переступая изрезанными о лед босыми ногами, в мучительном хороводе кружатся грешники.
— Вот почему жители Финмарка представляют себе ад довольно своеобразно. Это не имеет ничего общего с огнем и жаром. Жар — это скорее блаженство. Вечный холод и вьюга — вот что страшнее всего!.. А внизу воют волки, и часто, выйдя из хижины, видишь, как блестят невдалеке их страшные глаза. Мужчины там все охотники, это уж понятно…
— Я отправился бы туда!.. — говорит Эдвард. — Мы путешествовали с отцом, но на севере я еще не был.
— О, те места надо видеть весной! Тогда только поймешь, что значит для северянина это время года! Я чувствую весну, когда всюду еще темно, но клянусь, среди снега, в дыхании мороза я чувствую ее!.. «Хульдры скорбные напевы»… Это осенняя песня Финмарка. Там верят, что Хульдра, вещая дева осени, предсказывает мрачное будущее. Но сам народ поет песни надежды.
…Все утро они идут по солнечной долине и вдруг видят фиорд, узкий, как коридор. Три большие темные скалы окружают его.
— А! — восклицает Оле Булль. — Узнаю трех дев из Кивельталя! Привет вам, звонкоголосые! Давно не видал вас! Ну-ка, Эдвард, кого они тебе напоминают?
Скалы похожи на женские фигуры.
— А руки? Видишь, они словно держат рожки у губ?
— Да, я вижу!
— Я был ребенком, когда узнал о них впервые. Вот в чем дело. Когда язычеству пришел конец, но люди еще помнили богов и нимф, сюда вон с того уступа сбежали вниз три девы и стали играть на своих лурах — рожках. Это были не простые девы, потому что все пастухи покинули свои стада, чтобы послушать их игру. Тут, конечно, явился пастор. Увидев, что происходит, и убедившись, что все пленились языческими напевами — ведь колдуньи-то пели не псалмы и не хоралы, — пастор подошел к трем девам и громовым голосом проклял их.
— Как?
— Он крикнул: «Превратитесь в камни, нечестивые колдуньи, и стойте так до судного дня!» Ну, что-нибудь в этом роде! И с тех пор стоят эти три скалы, похожие на пастушек, сзывающих стадо.
Оле Булль отступил на несколько шагов и крикнул:
— О-ге! Великий Тор вернулся на землю!
Великий Тор — это все равно что Пан, бог природы.
Но девы безмолвствовали.
— Они теперь не верят подобным призывам, — сказал Оле Булль, — окаменели с годами! А бывало, крикнешь имя Тора — сейчас же пустятся в пляс. Вот каково предание!
Было уже четыре часа пополудни, когда Оле Булль и Эдвард пришли в большую деревню, расположенную на берегу фиорда. Это была знаменитая Долина халлинга, место, где, по преданию, родился танец халлинг.
Оле Булль сразу заметил, что здесь какой-то праздник: просторный двор, обнесенный забором, уставлен накрытыми столами, дорожки выметены; окна белой хижины обвиты травой и полевыми цветами. Между деревьями висят еще не зажженные фонарики. Вечером их зажгут, и будет настоящая иллюминация. Пахнет свежим сеном, хвоей и можжевельником.
Двери хижины гостеприимно открыты; можно войти и увидеть, что все убрано по-праздничному. На стенах висят пучки березовых веток, пол усыпан пахучими травами. И всевозможные красивые и добротные изделия — деревянные и костяные — украшают комнаты: оленьи рога, высокие кубки, стулья с резными спинками и широкие, загнутые по бокам полки, ларчики и ларцы с покатыми и плоскими крышками и маленькие, причудливо выточенные безделушки, не говоря уж о вышивках и тканях ручной работы, изготовленных изобретательной хозяйкой в долгие зимние вечера. Здесь можно убедиться, что Норвегия — страна ремесел.
Гости одеты нарядно. Все краски ярки. Женщины — в голубых и малиновых безрукавках, застегнутых у самого горла. Рукава рубашек сияют белизной. У девочек-подростков волосы распущены, а у девушек постарше косы уложены вокруг головы и украшены разноцветными лентами. И все шепчутся с испуганно-торжественным выражением на лицах.
Кто же станет сомневаться, что здесь свадебный пир? Вот и лошади, взмыленные, стоят у калитки: только что они привезли новобрачных из церкви. А свадебный пирог занимает один из столов от края до края.
Хозяин выходит и зовет:
— За стол! За стол!
Кто же это выдает замуж дочь или женит сына? Лесоруб Аксель Гальдбрунн. Его старшая дочь Ауста — новобрачная. Вот она, окруженная подружками: в красном платье, в нагруднике, расшитом серебром. Должно быть, Гальдбрунн не простой лесоруб, а весьма зажиточный хозяин: для дочки он ничего не пожалел. Да и невеста — мастерица. Ее мать говорит, что дочка сама приготовила себе приданое. Ткани, кружева, полотенца, занавеси — все сделано ее руками.
Подружки шепчутся с новобрачной. Они находят, что она недостаточно грустна в день своей свадьбы и что ей следовало хотя бы из приличия немного поплакать.
— Милая! — говорит одна из подруг. — У тебя слишком блестят глаза! Могут подумать, что это от радости. Нехорошо!
— А я знаю, отчего у нее блестят глаза, — говорит другая подружка третьей: — это от невыплаканных слез! Она старается быть веселой, а ей совсем не весело! Разве ты не замечаешь, на кого она глядит украдкой? Мне все известно!
— Но ведь и ее жених неплох, — замечает первая. — Он тоже молод и к тому же наследник богатой фермы.
— В том-то и дело! — говорит вторая.
Все это доносится до тонкого слуха Эдварда.
— За стол! За стол!
Эдварда и Оле Булля также приглашают. Оле Булль — воплощенная сердечность и простота. Он знает толк в винах и отдает дань всем кушаньям. У гостей при взгляде на него усиливается аппетит, и без того завидный.
На свадьбе, конечно, не обходится без рассказчика. Все расступаются перед длинным Иенсом из соседнего села. У него и лицо такое, что он должен знать множество историй. Но он заставляет себя долго просить, а когда сдается на просьбы, то не сразу приступает к рассказу, а ссылается на прадеда, который, в свою очередь, слыхал всю историю от своего дедушки. Ну, а тот уж сам был свидетелем необыкновенных событий.
Таким образом, Иенс снимает с себя ответственность за те чудеса, о которых повествует. Это он делает не без задней мысли: чем меньше ответственность, тем причудливее, неправдоподобнее, а стало быть, и интереснее может быть рассказ.
Но дедушка прадедушки сам видел, как в глубине озера мельница молола соль: вода так и крутилась в одном месте, так и завивалась воронкой, а потом на дне нашли залежи белой и чистой соли. Прапрадедушка видел собственными глазами, как старый и немощный на вид волшебник обмотал концом своей длинной бороды могучий ствол дерева, обошел вокруг него три раза, прошептал что-то, и дерево было вырвано с корнем. Конечно, поверить трудно, но этот прапрадедушка встретил зимой в лесу огромного шестиголового тролля.
— Этого не может быть, — говорят Иенсу его слушатели. — Трехголовый — это еще куда ни шло, у многих найдется такой дед и даже тетка, которым встретился трехголовый тролль. Но шесть голов — это слишком!
Длинный Иенс хладнокровно закуривает трубку.
— Как вам угодно, — говорит он, блеснув глазами, — но в наших местах лет сто назад был один, правда единственный, случай, когда к жителям повадился тролль о двенадцати головах.
— Но зачем ему столько голов?
— Как — зачем? Это ведь разница — съесть одного человека или разом сожрать целых двенадцать. Он там за одну зиму всю деревню опустошил!
— Но это уж слишком страшно, пусть лучше Иенс расскажет другую сказку! — Это говорят девушки. — Но все же… страшную! — просят они.
— Хорошо! Если вы не верите дедушке моего прадедушки, то могу рассказать про человека, которого вы все знаете, — про Эйнара-кузнеца.
— Эйнара кривошеего?
— Да, у которого голова повернута вбок. Знахарь еще ее выправил, а раньше лицо у него было там же, где и спина. А знаете ли вы, отчего он такой?
— Говорят, он упал?
— Ничего подобного! Дело было вот как. Теперь ему уж лет девяносто, а когда он был мальчишкой, как вот этот, — и Иенс неожиданно указал на Эдварда Грига, который испуганно отодвинулся, — Эйнар заблудился однажды в лесу. Куда идти? Вдруг из-за дерева выходит человек, весь в зеленом. «Что, парнишка, — спрашивает он, — потерял дорогу? Где живешь?» — «В Долине халлинга». — «Ну, раз так, садись ко мне на спину и закрой глаза: я перенесу тебя». Он хватает Эйнара, держит его минуту в воздухе и опять опускает на землю. Эйнар видит — он у себя в деревне. Пройти немного вправо — и стоит его дом. «Только берегись, не оглядывайся назад», — говорит тот парень и скрывается. И зачем только он это сказал? Эйнару в голову не пришло бы оглянуться, но теперь ему так захотелось этого, что он не выдержал и повернул голову…
— Что же он увидел? — напряженно спросил кто-то.
— Ровнехонько ничего, — сказал Иенс с видимым удовольствием, — но мальчишку словно ветерком подняло вверх, и он опять очутился в лесу, но уже гораздо дальше от дома, чем в прошлый раз.
— Ах! — вскрикнули девушки.
— Долго не стану вас мучить, — продолжал Иенс, — только скажу, что Зеленый снова принес Эйнара домой, опять запретил оглядываться и опять парень не выдержал: оглянулся! Но уж теперь закинуло его в такое место, из которого нельзя выбраться. Болото, шипы, деревья свалены и сплелись корнями. Плохо пришлось Эйнару. «Уж теперь, — думает он, — пусть мне голову свернет, если я оглянусь! Да что! Теперь уж поздно, пропал я!» Вдруг слышит он голос: «Давай руку!» И тут же Зеленый подхватил Эйнара и ставит его на землю. Стоит Эйнар у порога своей хижины. Уже заносит ногу на ступеньку и слышит голос: «Ну, если теперь оглянешься!..» Ах, проклятый колдун, зачем он это сказал! Эйнару так захотелось оглянуться, как никогда в жизни. Забыл он свою клятву, забыл все на свете! Голова сама так и поворачивается назад, и от усилий держать ее прямо, не глядеть трещит вся шея. Когда мы собираемся сделать что-нибудь недозволенное, на помощь нам приходит наш собственный рассудок и начинает все оправдывать. Эйнар и подумал: «Все надо попробовать до трех раз. Два раза оглянулся и ничего не увидал, а в третий…»
Оглянулся и видит: шагах в тридцати от него — большой, красивый дворец, а над входом золотыми буквами написано: «Владения короля Эйнара». Он всем туловищем повернулся туда, а дворец между тем начал бледнеть и таять, как на небе облака. Что ж делать? Вот уж и нет дворца. Надо возвращаться домой. Сделал он шаг к своей хижине, а голову повернуть не может. Так и осталась она у него повернутой назад.
Все это производит сильное впечатление, слышатся короткие высказывания о легкомыслии человеческом. Рассказчика угощают кружкой пива. Но девушки требуют еще какой-нибудь сказки и сжимают друг дружке руки в нетерпении…
Длинный Иенс отпивает из своей кружки, вытирает рыжие усы и начинает:
— Где живет пастор, там всегда поблизости черт…
Громкий хохот прерывает его речь, но многие шикают и боязливо оглядываются. Однако Иенс невозмутим. Он продолжает:
— Так вот, у одного пастора объявилась Черная книга. Такую книгу не годится трогать. Но девушка, живущая у пастора в услужении, нашла эту книгу и открыла ее как раз там, где говорится, как надо вызывать черта. Что бы вы сделали, красотки, если бы вам попалась такая книга и как раз в таком месте?
Девушки замялись.
— Закрыла бы и убежала куда-нибудь подальше! — говорит одна.
— Ну, уж нет! — заявляет другая. — Я уж не упустила бы такой случай! Подумать только!
— Ну вот, Маргит, ты и права! Та девушка была не из трусливых и прочла заклинание. Черт — тут как тут!
Мастер своего дела, Иенс сделал паузу и только тогда приступил к дальнейшему повествованию, когда любопытство его слушателей достигло высшей точки.
— Черт спрашивает девушку, что́ она прикажет ему делать. Так уж всегда ведется, что, когда его вызовут, он требует себе работу. Девушка была умная. Вот она и думает: «Что бы потребовать такого?»
— Богатства! — подсказывает одна из слушательниц.
— Жениха! — перебивает другая.
— Мало ли чего! — загадочно протянула Маргит.
— Гм! Нет, девушка велела черту пойти и вычерпать весь пролив Стрёммера.
— Для чего? — разочарованно спросили девушки.
— Слушаешь сказку — не задавай вопросов! — раздался мужской голос. — Значит, этот пролив мешал!
— Черт пошел, — продолжал Иенс, — и давай вычерпывать воду. Тут только обнаружилось, какой он сильный: когда он хорошенько разошелся, волны стали хлестать вровень со скалами. В это время гребцы подъехали в лодках и видят: вода в проливе бурлит, как в водопаде. Они и смекнули, в чем дело… Вот один из них…
Конца Эдвард не дослушал: он плохо спал предыдущей ночью, и его клонило ко сну. Он задремал, положив голову на стол. Потом он крепко уснул, хотя от неудобного положения ныла шея. Ему снилось, что, подобно мальчику Эйнару, он взглянул куда-то назад, на запрещенное зрелище, и никак не может повернуть голову.
Разве скромный наш народ
В высях скал, в тени долины
Живописцу не дает
Дивных красок для картины?
Эдварда разбудила музыка. Старый скрипач играл, молодежь танцевала. Столы были убраны. Тот стол, за которым заснул Эдвард, тоже собирались отодвинуть. Две девушки в накрахмаленных чепцах, улыбаясь, осторожно тащили к себе скатерть. Эдвард встал и подошел к скрипачу Торольфу, который играл спрингданс — танец прыжков.
Скрипка Торольфа — харингфель — была довольно больших размеров, больше, чем те скрипки, к которым привык Эдвард. У тех были четыре струны, у этой восемь: четыре игровые — на грифе, остальные — под грифом, на верхней деке. Смычок не касался этих струн, но они дрожали и повторяли звук, точно эхо. Вот отчего слышалось какое-то гудение, точно большой шмель застрял между струнами. Танцоры шли впереди, припадая на одну ногу, потому что в мелодии спрингданса один звук был длинный, другой — короткий; девушки шли сзади с опущенными глазами, мелко семеня.
Но пусть вас не обманывает застенчивый вид девушки, которая семенит сзади, держась за пояс своего дружка, и не поднимает глаз! Это лишь вначале она так робка. Потом, когда она выходит на середину круга и ей дается возможность хоть ненадолго покрасоваться одной в сольном танце, видно, что женственность не мешает силе ее духа. Да и физически она далеко не слаба: ведь и ей приходится побеждать суровую природу!
За дальним столом, поближе к хижине, сидели пожилые женщины со своими прялками. Прялки монотонно жужжали, и это приятно сливалось с музыкой, с гудением скрипичных струн, которых не касался смычок; казалось, эти спрятанные струны отвечают и самой мелодии скрипки, и убаюкивающему звучанию прялки, и разговорам гостей, сидящих за столом и разгуливающих по двору.
В тени березы стояла парочка, на которую Эдвард не мог не обратить внимания. Девушку он узнал: это была та самая, которая позавидовала служанке пастора, вызвавшей черта. Не особенно красивая, но живая, бойкая, должно быть умная, с острым, вызывающим личиком. Видно было, что она своего не упустит и если черт спросит ее, что ему делать, то она не пошлет его вычерпывать какой-то пролив, а использует для собственной выгоды. Ее парень был куда красивее. Бедно одетый, он не имел униженного вида, напротив: он выделялся среди всей молодежи на пиру осанкой, ростом, открытым, смелым лицом. Девушки, танцуя, оглядывались на него.
— Ну полно, Маргит, — говорил он, взяв за руку свою спутницу, — полно тебе прятаться от меня! Пойдем скорее плясать!
— Нет! — сказала Маргит, вырывая руку.
— Глупая! Чего же ты боишься?
— Да говорят, ты колдун! Сначала легонько поведешь по кругу, а там подхватишь, закружишь и уже не остановишься!
— Тем лучше! Пляска должна горячить кровь, кружить голову. Ведь мы не старики, Маргит! Когда же еще я смогу обнять тебя и сказать все, что хочу? И когда ты выслушаешь меня и ответишь? Ведь сама музыка подсказывает любовные слова! Слышишь, как играет Торольф?
— Слышу…
Парень тянет подружку за собой, но Маргит колеблется. Теперь уже не только Эдвард, но и Оле Булль замечает парочку. И, с интересом наблюдая за обоими, он читает мысли Маргит. Он знает эту породу девушек, умных, хитрых, не особенно красивых, но выматывающих душу! О таких спрашивают: «Что он в ней нашел?» А она крепко держит в плену. Двадцать пять лет назад он встретил точно такую и помнит ее до сих пор, хоть и недобрая это память! Да, Маргит не прочь вызвать черта, но на выгодных для нее условиях. Есть девушки, которые рискуют, но Маргит не из таких: она любит делать все наверняка. Парень ей нравится, но… К тому же Ауста Гальдбрунн, новобрачная, не спускает с нее глаз. Она танцует со своим избранником и с другими, но все время глядит на Маргит и ее спутника. Надо сознаться: Ауста красива. Говорят, у него было что-то с Аустой в прошлом году, но ее отец не пожелал иметь своим зятем бедняка, пустого малого, который только и знает, что рассказывает разные небылицы и сбивает с толку молодежь, вместо того чтобы работать, как другие. Он, правда, не увиливает от работы, но так ничего и не нажил, кроме поношенной куртки и потертых штанов.
…Да, Ауста глядит на обоих так, как будто хочет напиться их крови. Маргит отстраняется и говорит:
— А отчего ты не снял свою куртку? Неужели и в праздник тебе нечего надеть?
— Эта куртка — мой талисман, — отвечает парень. — Пока она на мне, я и умен и зорок, а как только надену что-нибудь побогаче, так сразу и потеряю свой дар. И, чем богаче одежда, тем тупее я становлюсь! Я уже пробовал!
— Ну, это враки!
— Клянусь святым Олафом! Шведский граф однажды в шутку предложил мне обменяться с ним одеждой. Меняться я не стал, но примерил его блестящий, расшитый золотом камзол. И в голове моей стало так пусто, не приведи господи! Только маленький, самый маленький остаточек разума помог мне снять камзол и вернуть с поклоном его светлости.
Он смеется, обнимает девушку и говорит:
— Слышишь, как прекрасна музыка?
Да, музыка прекрасна. Но и в ней есть что-то колдовское, опасное. Маргит решительно заявляет:
— Нет, я не буду с тобой танцевать!
И исчезает в толпе, упустив единственную возможность приручить черта.
— А ну вас, всех девчонок! — восклицает парень в поношенной куртке и подходит к большому столу, где сидит компания молодых людей, отдыхающих после танца. — Хотите, расскажу вам историю? — спрашивает он.
Ему не отвечают. Дело в том, что этот гость тоже рассказчик, вроде длинного Иенса. Его насмешливо прозвали «Наследник добрых троллей», оттого что он однажды похвастался, будто тролли, обитающие в Лофтхусе, оставили ему свои богатства — всевозможные выдумки и сказки, — а потом скрылись. Это было в тот день, когда он родился. «Что ему даровать, — спросил король троллей, — богатство, славу?» — «Пусть владеет даром воображения, — ответил главный советник короля, — и тогда он всегда будет славен и богат!» Не забудьте, что это все были добрые тролли, — злые никогда ничего не дарят, а только отнимают, — но им пришлось на время скрыться в расщелинах гор.
Действительно, этот странный гость знает множество историй, куда больше, чем Иенс. Но, в противоположность Иенсу, он никогда не ссылается на предков и вообще на третьих лиц. По его словам, все, что он рассказывает, случилось с ним самим: он был не только свидетелем, но и соучастником самых необыкновенных происшествий.
И, пока он все это рассказывает, ему верят. Даже если кто-нибудь задаст ему каверзный вопрос, то всегда получит ответ; его рассказы при всей их фантастичности не оторваны от земли и очень разумны. Но его чары действуют лишь до тех пор, пока его слушают. Как только кончился рассказ, становится ясно, что то была выдумка. Если бы все, о чем он говорит, происходило при его прапрадедушке — другое дело! Мало ли что бывало в старину! Но в наше время!.. В который раз они попадаются на эту удочку! Но хватит!
Все это Эдвард узнаёт от гостей, и ему очень хочется послушать хоть одну историю.
— Расскажите, пожалуйста! — просит он.
Гости не прогоняют колдуна и сами не уходят. Один из них, уже поддавшись чарам, угрюмо бормочет:
— Только не врать, слышишь? — и грозит кулаком.
— Зачем мне врать? — усмехается Наследник добрых троллей. — Если б я от другого слыхал, можно не верить. Но я сам сватался к принцессе!
— Ты? Ха-ха! Хо-хо!
— А что? Ведь сватовство-то было необычное! Король искал зятя, гораздого на выдумки. «Не нужно мне ни богатства, ни знатности, — говорил он: — будь парень хоть нищий, да только умей перещеголять мою дочку в искусстве выдумывать небылицы».
Новобрачная перестала танцевать. Она остановилась и слушает.
— Да, — продолжает рассказчик, смело встретив взгляд красавицы, — я и согласился.
— Не мудрено! — восклицает кто-то. — Искусством вранья ты славишься!
Раздается смех, но рассказ продолжается.
— Ну так вот: зашел я во дворец и увидал принцессу.
— Хороша небось?
— Хороша. Она подозвала меня и спросила: «Это ты сватаешься за меня?» — «Я». — «Вряд ли ты мне ровня, — говорит она. — Ко мне сватался сам принц Куркуранский!» — «Сама принцесса Бульбульминская делала мне глазки!» — отвечаю я.
Стало быть, первое испытание прошло неплохо.
Послышался смех.
«Но ты не знаешь, как мой отец богат! — чванилась принцесса. — Я уж не говорю о дворце, но в одном из сел у него есть такое большое стойло, что, войдя в дверь, пастух не видит коровы, стоящей у противоположной стены». — «Подумаешь, какое диво! — отвечаю я. — У моего отца есть такой громадный бык, что если бы к одному рогу этого быка привязать меня, а к другому тебя, то, аукаясь изо всех сил, мы не услыхали бы друг друга!»
— Вот так вранье! — раздается восторженное восклицание. — Значит, ты заполучил невесту?
— Нет, я не выдержал третьего испытания.
Ауста хочет уйти, но остается.
— Так что ж она такое выдумала, что даже тебя превзошла во вранье?
Рассказчик опустил голову.
— Она сказала, что любит меня и обещала стать моей женой! Я и поверил.
— Какова модуляция? — шепнул Оле Булль Эдварду.
Наступает довольно долгое молчание. Но Ауста Гальдбрунн — правда, теперь уже не Гальдбрунн, а Стённерсен — выступает вперед и говорит с раздражением:
— Как бы то ни было, она правильно поступила: уж лучше быть обманщицей, чем дурой. А кто верит обманщику, тот дурак!
В толпе заволновались:
— В самом деле! Опять он поддел нас! Опять мы попали впросак! Ах, проклятый! Давайте выгоним его отсюда!
И парни засучивают рукава.
— Меня выгнать? — усмехается рассказчик и усаживается на скамью. — Значит, вы так и не узнаете, как Оле-пастух разогнал полчище троллей.
— Это всё басни! Ступай отсюда!
— Но ведь вы же знаете песенку:
Приложив к губам рожок,
Вышел Оле-пастушок
На опушку…
— Знаем. И что же?
— Так вот, он и разогнал злых троллей…
— Враки!
— Но я это видел сам! Собственными глазами!
— Ты?
— Конечно! Иначе не стал бы рассказывать! Я не Иенс! Сам за себя отвечаю!
— Ну, в последний раз еще можно выслушать твои бредни! Но берегись, если опять…
Все окружили рассказчика, и он начал подробно описывать, как Оле-пастушок вышел ранним утром на опушку со стадом и начал играть на своем рожке. Только раздались первые звуки рожка, краешек зари выглянул из-за фиорда, а там и яркое солнце хлынуло в долину…
Наследник добрых троллей вскочил на скамью и пропел:
Эй, Торольф! Сюда! Ко мне!
Ты мне нужен! Звуки скрипки
Запоют пастушью песню
И поддержат мой рассказ.
Торольф подошел со своей скрипкой и начал наигрывать задумчивую мелодию; с каждой минутой она звучала все громче… И выходило так, что именно песня пастушка вызвала солнце. Увидев это, Оле сел на траву и отложил рожок.
— А тролли? — нетерпеливо спросил кто-то.
Скрипач взглянул на рассказчика, взял несколько резких аккордов, и шмель в глубине скрипки загудел явственнее.
— Только бы этот пастух не уснул! — послышалось восклицание.
Рассказчик кивнул. Да, на горизонте притаились недобрые тучи, а в полдень они заволокли все небо…
Торольф сделал паузу и рванул струны.
— Крепкий сон сморил бедного Оле. Ведь вызвать солнце — это нелегкая работа! А злые тролли обступили его, свистели и шипели, визжали и бесновались, хлопали крыльями и больно били по лицу. Овцы жались к своему пастуху и жалобно блеяли…
Все это изображал и Торольф.
…со стороны
Всем казалось — это ливень
Хлещет, это гром гремит!
Но пастух как раз проснулся…
— Неужели он не смекнул, что происходит?
— Смекнул. Он достал свой рожок и приложил его к губам. Сначала его и слышно не было, а потом…
И пока скрипач, сменив причудливый эпизод на спокойную, чистую мелодию, играл, подражая напеву рожка, и в самом повествовании появилась первоначальная медлительность. И все узнали, как постепенно бесхитростная пастушья песня смутила злых троллей и они исчезли. А Оле продолжал играть, пока не скрылась последняя тучка…
Отыгрыш скрипки завершил рассказ.
— Да неужто ты сам это видел? — прозвучал голос сбоку.
— А как же? Я не только видел их сам: я промок весь до нитки! Я гнал эту нечисть до самых Рондских гор!
Он выпрямился во весь рост и продолжал, возвысив голос:
Потому что это был
Я! И солнце на мой зов
Появилось… А теперь
Кружку пива мне и халлинг!
За такую песню, право,
Я недорого прошу!
И, спрыгнув на землю, он взял со стола кружку и выпил ее всю.
— Молодец! — сказал Оле Булль.
— Халлинг! Халлинг! — раздались крики. — Только не тот, что в прошлый раз! Другой!
Это не потому, что прежний халлинг нехорош. Но их очень много, и они чрезвычайно разнообразны. Каждая мелодия повторяется не более раза или двух в году… И то слишком часто.
Халлинг — мужской танец, его танцуют без пары. Молодой танцор выступает вперед как бы нехотя. Он только раскачивается, пробует силы. Чувствуется, что сильный человек, хорошо поработавший и умеющий хорошо отдохнуть, показывает себя, свой характер, но не сразу. Он идет медленно, с развальцей. И скрипач играет медленно и как-то лениво. Но вот кончается вступление и собирание сил — и откуда что берется! Зрители только ахают, дивясь выдумкам танцора: то он вертится волчком, то ложится на землю, то переворачивается в воздухе и взлетает высоко вверх. Скрипач не отстает от него в затейливых фигурах и сложных ритмах. Трудно сказать, кто кого ведет и кто за кем следует: танцор ли за скрипачом или скрипач за танцором! Оба соревнуются изо всех сил, у обоих по лицу градом течет пот… Вдруг танцор резко останавливается… Пауза и в музыке. Все ждут, какую еще штуку выкинет затейник-плясун и что еще придумает музыкант. И они не обманывают ожидания: танцор вновь изумляет всех небывалым коленцем, скрипач — неожиданным скачком мелодии или резкой трелью. Но движения танцора и музыка идеально совпадают, как будто они репетировали прежде вдвоем. А этого не было: просто халлинг есть халлинг!
— Ты посмотри, сколько в них удальства! — говорит Эдварду Оле Булль. — Ах, друг мой, никто не чувствует себя таким сильным, как человек, покоривший неподатливую природу! А норвежскому крестьянину это удалось! Он победил мглу, развеял туманы, вспахал эту неплодородную почву, подчинил себе леса и болота — и не стал ничьим рабом! Как же ему не гордиться собой! А этот парень, который только что говорил нам про троллей, — знаешь, кого он мне напоминает? Пера Гюнта!
— Кого?
— Разве ты не знаешь сказку о молодом охотнике, который воевал с троллями?
— Припоминаю. Кто-то невидимый не пускал его в дом и все кричал: «Обойди сторонкой!»
— Вот-вот! А он шел прямо… Но ты обрати внимание на мелодию халлинга: она построена на старинных ладах и полна такой свежести, что, право, нет надобности в глотке холодной воды, если у тебя жажда! Слышишь?
И Оле Булль напевает мелодию халлинга и даже пританцовывает немного.
Но тут, в самый разгар веселья, из стойла выбегают козы с козлятами, которых Рагна, сестра новобрачной, в праздничной суматохе забыла запереть, и начинается забавное зрелище. Животные словно обезумели: глядя на танцующих, утаптывающих землю людей, козы сами начинают топтаться на месте, мотая головами и оглашая воздух странными звуками, похожими на призывные клики. Они топчутся неуклюже, но есть какая-то связь между этим фантастическим танцем и музыкой. А козлята, опьяненные видом людской пляски и радостным чувством жизни, бьющей ключом во всех молодых существах, подпрыгивают высоко и упруго, с необычайной грацией. Это уже не только движения бессознательной резвости, это настоящая козья пляска, прыжковый танец, козий спрингданс, хотя если внимательно последить за козлятами, как это делает Эдвард, то можно убедиться, что они умеют приноровиться и к халлингу. Жители деревушки, как истые норвежцы, одобряют козью пляску. Они не раз наблюдали это участие животных в человеческом веселье. Случалось, что и телки начинали приплясывать, если уж их очень задевало за живое. На свадебном пиру становится еще веселее, гости со смехом окружают коз, подбадривают их выкриками, ритмично хлопают в ладоши, отчего козлята приходят в исступление и уже не только скачут, но и начинают изо всех сил бодаться.
Но, заметив, что люди перестали танцевать, и козы постепенно прекращают свою пляску, и козлята — также. Потоптавшись еще немного, они идут на зов Рагны и направляются в стойло, опустив головы, словно устыдившись… А гости уже снова обступили длинного Иенса.
Дело в том, что дедушка его прадедушки знал скрипача, который украл у черта халлинг, и всем хочется узнать, что из этого вышло. Недаром они живут в Долине халлинга, и все, что касается этого танца, их живо интересует. Что же сделал черт? Он, разумеется, рассердился и пожелал вернуть себе украденный халлинг. Но в руках человека чертов халлинг стал человеческим. И когда черт услыхал его, то убежал отсюда за сто миль. А раньше грозил музыканту, что оборвет все струны на его скрипке!
— А ведь недаром халлинг танцуют одни мужчины! — хвастливо замечает Пауль Стённерсен, новобрачный. — Тут и смекалка, и воля, и выдержка! Женщине до этого не дотянуться!
Одобрительные возгласы мужской молодежи и ропот девушек сливаются в один нестройный хор.
Но тут прялки прерывают жужжание, и старая крестьянка с обветренным лицом поднимается с места.
— Однако не зазнавайтесь, хвастуны! — говорит она. — Был случай — и все его знают, — когда халлинг танцевала женщина.
— Да, был такой случай. — Это подтверждает и Иенс.
Его предок знал эту девушку. Она была немая. А злодеи-родственники убили ее брата, забрали себе все наследство да еще донесли судьям, что убила она. Убийцы думали, что немая не сможет оправдать себя. Но правда сильна! Известно — чего нельзя сказать, то можно спеть. А чего и спеть нельзя, то можно выразить пляской. Девушка привела на суд скрипача — того самого, что украл у черта халлинг. Скрипач ударил по струнам, и она стала танцевать. Только в халлинге можно было выразить всю душу! И, когда судьи посмотрели, как танцует девушка, их сердца дрогнули, и они поняли, что она невиновна…
Да, много сказок родилось здесь, в Долине халлинга, — и смешных и грустных…
— Но если уж говорить о Чертовом Скрипаче, то вы должны знать и историю свадебного марша, который он сочинил.
Это говорит Наследник добрых троллей.
— А, ты еще здесь? — удивляются гости.
— Почему бы мне и не быть здесь? Я еще не рассказал вам мою самую любимую сказку…
— И ты был ее главным участником, не так ли?
— Если не был, так, может быть, буду, кто знает!
— Убирайся вон со своими россказнями!
Но все знают, что, так или иначе, история будет рассказана.
— Ах, этот свадебный марш! Как он был прекрасен! Новобрачные мечтали именно его услышать на своей свадьбе. Они заранее приходили к скрипачу и приглашали его на свадьбу. Он всматривался в парочку и спрашивал: «Оба ли вы просите меня об этом или только один из вас?» — «Оба, оба!» — отвечали жених и невеста. Ведь не все знали, что этот свадебный марш особенный, иначе они были бы поосторожнее…
Стало очень тихо.
— Да! Этот свадебный марш звучал великолепно, если новобрачные любили друг друга. Но, если не было любви или даже один из новобрачных дал слово, не спросив согласия сердца, свадебный марш начинал мстить. Скрипка ходуном ходила в руках скрипача, смычок как бешеный скакал по струнам, едва задевая их, а если задевал как следует, то слышались резкие, странные звуки, которые пугали гостей. И даже свечи гасли, и все гости до единого покидали пиршество…
— Да, — подтвердил Торольф, — я знал этот марш.
— И мне он знаком, — сказал Иенс, поглаживая усы. — А что, Торольф, сыграй его, если помнишь! Там есть одно очень красивое место! Я полагаю, мы можем начать этот марш без тревоги: всем известно, что наши новобрачные любят друг друга и не знают обмана!
Гости единодушно поддерживают Иенса, а старый Торольф берет скрипку. Он уже порядочно устал, но начальные звуки марша звучат у него громко и четко. Мелодия красива, певуча, кое-кто из гостей уже подхватывает ее.
На дворе совсем стемнело. Хозяин и его жена сами зажигают фонарики, которые висят между ветвями деревьев. Все вокруг приобретает несколько фантастический вид.
Эдвард оглядывается; он уже глубоко взволнован всем услышанным, и ему кажется — что-то еще должно произойти.
Новобрачную нельзя видеть: она окружена подружками. Обычай таков, что девушки должны ее прятать, а замужние — требовать к себе. Новобрачный подвергается той же церемонии: холостые приятели заслоняют его от женатых, а те со смехом стараются перетянуть его на свою сторону. Наконец смущенную пару соединяют и выдвигают вперед: она должна возглавлять шествие.
Начинается как раз то красивое место марша, о котором упомянул Иенс. Тут скрипач нередко «путал» своих танцоров, испытывал их: ударения слышались не там, где ожидало ухо, а внезапно, на слабой части такта, да еще эти ударения менялись местами, так что нельзя было разобрать, где счет на два, а где на три; но все вместе производило впечатление удали и отваги.
Но никто не поддавался на хитрости скрипача: пожалуй, и ему еще приходилось следить за некоторыми плясунами-затейниками и подгонять музыку под их движения. Но чаще всего во время свадебного марша, события столь важного и торжественного, между танцорами и скрипачом устанавливалось полное согласие.
Но Эдвард слышит: что-то неладное происходит в музыке: в ней появились резкие, фальшивые звуки. Прекрасная мелодия искажена. Лицо скрипача бледно, напряжено, на переносице углубились морщины, губы сжаты. Он уже не думает о том, чтобы усложнить мелодию, — он изо всех сил старается не фальшивить, но это ему не удается. Эдвард вопросительно глядит на Оле Булля и по его ответному взгляду убеждается, что его подозрения справедливы: музыка ужасна, играть дальше невозможно. На лбу у скрипача выступил пот.
И огонь в фонариках начинает мигать… Правда, поднялся небольшой ветер. Пламя колеблется, две свечи уже потухли. Что же это будет?
А гости еще спокойны и идут ровным шагом. Однако не все. Те, кто поближе к первой паре, начинают спотыкаться. Вот сейчас они остановятся, а за ними и другие! Эдвард боится взглянуть на новобрачных.
Тогда встает с места Оле Булль. Он допивает свою кружку, ставит ее на стол и громко говорит:
— Право же, это преступно заставлять пожилого человека играть весь вечер! Смотрите, он едва держится на ногах! Вы думаете, если он лучший скрипач во всей местности, так и можно мучить его до самого утра? Дай-ка мне скрипку, Торольф, я заменю тебя!
И он подходит к Торольфу, который беспрепятственно отдает ему свою скрипку. Оле Булль встряхивает длинными волосами и ударяет смычком по струнам. Сначала он играет продолжение свадебного марша, но очень скоро — из желания ли разнообразить музыку или по другой причине — переходит на вальс. Это здесь довольно редкий танец, но трехдольный размер хорошо знаком норвежцам и всем нравится.
И разве непременно надо петь и танцевать одно и то же? Быстро сменяются мелодии: то они печальны, как песня ве́щей Хульдры, то веселые, подстрекающие к шуткам…
Песня девушки легка,
Хульдра скорбная томится.
Так веселье и тоска
Лишь в народе могут слиться!
И молодежь с удовольствием танцует вальс. Ветер утих, свет фонариков горит ровно, наваждение проходит. Может быть, все предыдущее только померещилось Эдварду? Старый скрипач отдыхает у стола, отодвинутого к самой хижине. Он с жадностью пьет пиво. Эдвард ищет глазами Наследника добрых троллей, виновника недавних происшествий.
Но его и след простыл.
— Вот мы и побывали с тобой в мире сказки! — сказал Оле Булль, когда они покинули свадебный пир и направились дальше. — Но это жизнь! Запомни все и забирай с собой в дорогу!