– Научи меня гладить, Систа, – прошептала я.
Она резко подняла на меня глаза – испуганно, будто я раскрыла ее преступление. Она долго изучала меня, и ее неподвижные глаза заполнили все ее худое лицо. Наверное, она хотела сказать «нет». Но вместо этого снова провела черным острым утюгом по хрупкой белизне воротника.
– Да, – тихо ответила она. – Это то, что должна уметь каждая женщина.
Так мы дожили до двенадцатого июля – восемнадцатой годовщины смерти моего брата. Уже много лет в этот день мы с матерью вдвоем отправлялись к реке. Отец устал от этой церемонии, которая теперь, когда первая острая боль утихла, должно быть, казалась ему бессмысленной и даже нелепой. «Сегодня не могу, – сказал он в первый раз, когда мы, одетые в черное, собирались выйти. – У меня важное дело». Он будто неуклюже оправдывался за дурной поступок; мы прекрасно знали, что у него никогда не было никаких важных дел. На следующий год он снова нашел предлог, а потом перестал объясняться.
Утром двенадцатого июля моя мать позвала Оттавию очень рано. Теперь она приходила к нам довольно часто, но отец ее никогда не видел. Когда Оттавия входила своей хромающей, решительной походкой, весь дом сразу оказывался в ее власти.
В эти дни даже Энея выгоняли из гостиной – он сидел на кухне с Систой, дожидаясь конца сверхъестественной беседы. Я представляла, что все его дни проходят так: он переходит с одной кухни на другую, сохраняя наиграно серьезный и понимающий вид. Если сеанс затягивался, Систа предлагала ему хлеб с сыром. Перекусывал он с мрачным выражением лица, будто даже еда не могла его порадовать, быстро проглатывал кусок за куском, молча жевал, зажав коленями потрепанную сумку с травами и амулетами.
В такие моменты он даже не смел осматривать меня тем своим частым скользким взглядом. Он весь сосредотачивался на жадном поглощении пищи, его скрытая животная сущность проявлялась в том, как он кусал, жевал, глотал. Его голод и бродячая, унизительная жизнь в конце концов вызвали во мне что-то вроде жалости. Время почти не меняло его: тело осталось коренастым, голова – большой, а лукавое выражение лица ожесточилось под влиянием уже взрослого опыта. Он всегда носил черное.
– У меня было знамение, – сказал он двенадцатого июля. – Я увидел лицо на стене, а потом ночью явственно услышал голос: «Пиши».
– Значит, – спросила я, – ты тоже выбрал эту профессию?
– Это не профессия, – поправил он. – Это миссия.
Систа пошла подслушивать у двери гостиной, и он воспользовался этим, чтобы взять мою руку. Прикосновение его кожи глубоко взволновало меня, и я злилась, что именно такой мужчина, как он, вызывает во мне это непреодолимое смятение. В сумку, где он хранил травы и амулеты, клиенты могли положить несколько лир, яйцо, кусок хлеба. Но его не унижало это нищенское положение; напротив, он хотел всю жизнь принимать эту милостыню, хотя был здоров и силен и мог бы легко найти работу.
– Оставь меня, – резко сказала я, отдергивая руку. – Я скоро уеду, знаешь? Мы уезжаем. Ты и твоя тетя больше никогда не придете в этот дом. Возможно, – добавила я с оттенком злобы, – мы видимся в последний раз.
Эней отвратительно улыбнулся:
– Не думай об этом. Думай сейчас обо мне, – и попытался просунуть ладонь в вырез моей блузки.
Я резко оттолкнула его. И в этот момент услышала, как мама, словно спеша мне на помощь, выходит из гостиной под арпеджио металлических колечек, на которых висели портьеры.
Мы обнялись в полутемном коридоре; ее взгляд был возбужденным, почти безумным.
– Он тоже придет на встречу сегодня, – сказала она.