Часть IV Карающий меч Сталина

Глава 17 В коридорах Лубянки

Несколько дней спустя после назначения Ежова наркомом внутренних дел Л. М. Каганович в письме к отдыхающему в Кисловодске другому члену Политбюро, Г. К. Орджоникидзе, так охарактеризовал это событие:

«Главная наша последняя новость — это назначение Ежова. Это замечательное, мудрое решение нашего родителя назрело и встретило прекрасное отношение в партии и стране. Ягода безусловно оказался слабым для такой роли: быть организатором строительства[49] — это одно, а быть политически зрелым и вскрывать своевременно врагов — это другое… У Ежова, наверняка, дела пойдут хорошо. По моим сведениям, и в среде чекистов, за небольшим исключением, встретили смену руководства хорошо» {204}.

Небольшое исключение, о котором упоминает Каганович, составляли, по-видимому, наиболее приближенные к Ягоде руководители управлений и отделов НКВД, понимавшие, что с приходом Ежова их положение становится весьма и весьма шатким. Ведь для всех советских учреждений практика кадровых перестановок после назначения нового начальника была обычным явлением, в данном же случае ситуация усугублялась тем, что Ягода был смещен как не справившийся с работой, и его подчиненные должны были в той или иной степени разделить ответственность за допущенные им ошибки.

Но, как правильно написал Каганович, были среди чекистов и те, кто приветствовал назначение Ежова. За то время, что Ягода возглавлял НКВД, а до этого являлся, в связи с болезнью В. Р. Менжинского, фактическим руководителем ОГПУ, у чекистов накопилось к нему немало претензий. Прекрасный организатор и хороший хозяйственник, Ягода в обращении с подчиненными отличался грубым нравом, терпеть не мог возражений, часто бывал несправедлив и скор на расправу с неугодными ему лицами, которых он «ссылал» в какие-нибудь отдаленные регионы страны, а то и вовсе увольнял из органов. В то же время подхалимы и любимчики могли рассчитывать на его протекцию и помощь в продвижении по службе, даже если их профессиональные качества не вполне соответствовали занимаемой должности. Поэтому теперь, когда Ягоду убрали, многие чекисты, особенно среднего и низшего звена, встретили это известие с воодушевлением, тем более что неизбежная в такой ситуации перетряска кадров открывала неплохие перспективы для служебного роста.

Доставшееся Ежову хозяйство было весьма громоздким и трудно управляемым. Основу наркомата составляли семь мало чем связанных между собой главных управлений:

— государственной безопасности;

— пограничной и внутренней охраны;

— рабоче-крестьянской милиции;

— лагерей, трудовых поселений и мест заключения;

— пожарной охраны;

— шоссейных дорог;

— государственной съемки и картографии.

Кроме этого, в состав НКВД входило еще несколько самостоятельных управлений (коменданта Московского Кремля, административно-хозяйственное, особого строительства, мер и весов) и отделов (актов гражданского состояния, финансовый, инженерно-строительный, переселенческий, центральная картотека по учету агентуры).

Филиалами НКВД СССР в регионах являлись наркоматы внутренних дел союзных республик (НКВД Украины, Белоруссии и т. д.), а в Российской Федерации — управления НКВД областей, краев и автономных республик (УНКВД), Все они имели практически такую же структуру, как и головной наркомат, подчинялись ему в оперативном отношении, но в каких-то вопросах должны были согласовывать свою деятельность и с местными партийными органами.

Важнейшим подразделением общесоюзного Наркомата внутренних дел являлось, конечно, Главное управление государственной безопасности, сокращенно — ГУГБ НКВД СССР (бывшее ОГПУ). На момент описываемых событий в его состав входило восемь отделов, каждый из которых выполнял свою конкретную задачу в деле зашиты режима от внутренних и внешних врагов.

Секретно-политический отдел специализировался на борьбе с так называемыми антисоветскими политическими партиями (точнее с их бывшими членами, поскольку самих партий к этому времени давно уже не существовало), с оппозиционными группировками внутри ВКП(6), следил за творческой интеллигенцией, духовенством и так называемыми «бывшими людьми», осуществлял контроль за политической благонадежностью городского и сельского населения.

Особый отдел отслеживал антисоветские проявления в вооруженных силах, пограничных и внутренних войсках, а также выполнял контрразведывательные функции — вел борьбу с деятельностью иностранных разведок на территории страны.

В задачу Оперативного отдела входила охрана важнейших объектов, а также руководящих работников партийного и государственного аппарата, а кроме того — организация наружного наблюдения, проведение обысков, арестов, перлюстрация почты и т. д.

Экономический отдел должен был противодействовать попыткам классовых врагов с помощью вредительства нанести ущерб различным отраслям социалистической экономики, за исключением транспорта, ситуацию в котором контролировал специальный Транспортный отдел.

Иностранный отдел, как и следует из его названия, осуществлял свою деятельность за пределами СССР, добывая представляющую интерес для руководства страны политическую, экономическую, а если удавалось, и военную информацию (на чисто военной разведке специализировалось Разведывательное управление Генерального штаба Красной Армии). Кроме того, в задачу Иностранного отдела входила борьба с действующими за границей партиями и организациями, враждебно настроенными по отношению к советскому режиму (белогвардейскими, троцкистскими и др.).

Специальный отдел отвечал за охрану государственных тайн, осуществлял контроль за хранением секретных документов в государственных учреждениях и партийных организациях, но главным его назначением было шифрование, дешифрирование и все, что с этим связано.

Ну и наконец, Учетно-архивный отдел занимался учетом лиц, попавших в поле зрения органов госбезопасности, а также статистикой, обработкой и хранением законченных следственных дел и других архивных материалов.

Отделы Главного управления государственной безопасности должны были опекать наиболее важные предприятия, учреждения, 4 учебные заведения, а также вести следствие по наиболее значимым делам, тогда как всеми остальными объектами и подследственными должны были заниматься аналогичные отделы региональных управлений госбезопасности, входящие в состав местных управлений или наркоматов внутренних дел.

Разноплановое и масштабное хозяйство НКВД нелегко было освоить любому новичку, в данном же случае дело осложнялось тем, что до прихода сюда Ежов никогда не руководил такими огромными коллективами, и теперь, кроме как на свои организаторские способности, рассчитывать ему было не на что.

Первым делом Ежов позаботился о том, чтобы избавить себя от необходимости заниматься разного рода частными, второстепенными проблемами, переложив их на плечи своих заместителей. Как уже говорилось ранее, в наследство от Ягоды Ежову достался в качестве первого заместителя Я. С. Агранов, в дополнение к нему Ежов в первые же недели пребывания в НКВД выхлопотал себе у Сталина еще трех заместителей, каковыми были назначены начальники Главного управления лагерей М. Д. Берман, Главного управления пограничной и внутренней охраны М. П. Фриновский и Главного управления рабоче-крестьянской милиции Л. Н. Бельский.

Кроме заместителей, являющихся его официальными помощниками, Ежову крайне необходим был и помощник неофициальный, который помогал бы ему знакомиться с «кухней» чекистской работы, рассказывал о людях, их взаимоотношениях, сильных и слабых сторонах, а кроме того, оказывал помощь в решении практических вопросов, пока он будет вживаться в новую для себя роль. Таким помощником стал для Ежова оперативный секретарь наркома внутренних дел Я. А. Дейч.

В органах госбезопасности Дейч работал с 1920 г. и первые одиннадцать лет прослужил на Северном Кавказе, пройдя путь от рядового следователя Особого отдела ВЧК Кавказского фронта до начальника Секретно-оперативного управления и заместителя полномочного представителя ОГПУ по Северо-Кавказскому краю. Затем в должности заместителя полномочного представителя ОГПУ работал в Московской области, а в 1935 году был назначен начальником калининского областного УНКВД. Однако на этом посту он пробыл недолго и в марте 1936 года после длительной болезни был направлен в распоряжение НКВД СССР, где назначен на специально для него созданную должность оперативного секретаря наркома внутренних дел. В этом качестве он и встретил приход в НКВД Ежова.

В течение короткого времени Дейч становится правой рукой Ежова[50], и без предварительного обсуждения и совета с ним Ежов никаких принципиальных решений, в том числе и кадровых, старался не принимать. Дейч присутствовал при докладах начальников отделов ГУГБ, при приемах и докладах начальников региональных управлений НКВД, так что руководители многих подразделений, прежде чем идти на прием к Ежову, старались зайти сначала к Дейчу и обсудить свои вопросы с ним.

Кроме большого опыта чекистской работы и знания всех «семейных» тайн НКВД, Дейч обладал также весьма ценным умением составлять гладкие отчеты наверх, и это качество также способствовало его превращению в незаменимого помощника.

Дейч часто бывал у Ежова на квартире, уезжал с ним с работы, и эта его особая роль при Ежове бросалась в глаза всем, кто работал в то время в НКВД. В чекистских кругах, где, кстати, многие были недовольны столь бурным возвышением Дейча (помимо того, что он считался ставленником Ягоды, многим были не по душе и чисто человеческие качества ежовского фаворита), его стали называть «генеральным советником наркома» и «некоронованным заместителем».

Кроме Дейча, Ежов на первых порах мог опереться в своей работе еще на трех человек, приведенных им с собой и пользовавшихся его полным доверием, — С. Б. Жуковского, работавшего под его началом в Комиссии партийного контроля, В. Е. Цесарского, занимавшегося в секретариате ЦК вопросами Оргбюро и подбором кадров, и, наконец, бывшего своего заместителя по Распределительному отделу ЦК М. И. Литвина, курировавшего в Распредотделе, помимо прочего, также и кадры ОГПУ. К моменту прихода Ежова в НКВД Литвин работал вторым секретарем Харьковского обкома партии. Ежов убедил Сталина назначить его начальником отдела кадров НКВД, и 14 октября 1936 года данное назначение было утверждено решением Политбюро.

Что касается С. Б. Жуковского и В. Е. Цесарского, то первого Ежов поставил во главе Административно-хозяйственного управления, а второй был назначен на специально для него созданную должность особоуполномоченного при наркоме внутренних дел.

Одним из важных организационных мероприятий, которые Ежов осуществил, придя в НКВД, стала перестройка структуры Главного управления госбезопасности, санкционированная решением Политбюро от 27 ноября 1936 г. В соответствии с предложениями Ежова для лучшей защиты руководящих партийных и государственных работников, которые, как «выяснилось» в ходе следствия по делу «троцкистско-зиновьевского блока», едва не стали объектами покушений со стороны заговорщиков, решено было из охранных подразделений Оперативного отдела создать самостоятельный Отдел охраны.

Другой новый отдел создавался для активизации борьбы с иностранными разведками, которые, как следовало из многочисленных показаний, добытых чекистами в последнее время, свои основные усилия сосредоточили (в сотрудничестве с внутренней контрреволюцией) на подрыве экономического и оборонного потенциала страны. Противодействие проискам вражеской агентуры силами двух отделов, Экономического и Особого, провоцировало ненужную конкуренцию, распыляло силы и приводило к дублированию функций. Поэтому на базе Экономического отдела и тех подразделений Особого отдела, которые специализировались на борьбе с иностранными разведками, решено было организовать самостоятельный Контрразведывательный отдел.

И наконец, «для создания режима, обеспечивающего должную изоляцию особо опасных лиц» из числа подследственных и осужденных за так называемые контрреволюционные преступления, в составе Главного управления государственной безопасности создавался свой собственный Тюремный отдел с подчинением ему тюрем особого назначения (так называемых политизоляторов), числящихся до этого за Административно-хозяйственным управлением, а также некоторых тюрем, входящих в систему ГУЛАГа.

Таким образом, в результате ежовских нововведений общее число отделов ГУГБ НКВД возросло с восьми до десяти, еще два отдела (водного транспорта, шоссейных дорог и связи и оперативной техники) добавились весной и летом 1937 г., и в таком виде данная структура просуществовала до середины 1938 года.

Начальником Главного управления государственной безопасности был наконец официально утвержден первый заместитель Ежова Я. С. Агранов, который еще с конца 1935 года, в соответствии с устным поручением Сталина, формально считался ответственным за работу данного управления. Но официально в этой должности он тогда утвержден не был, и фактически, пока наркомом был Ягода, он же и руководил ГУГБ. Теперь, когда власть в НКВД сменилась, Агранов был, конечно, наиболее подходящим кандидатом на этот ответственный пост. Однако у Сталина начали уже, видимо, появляться какие-то сомнения относительно его способности бороться с врагами режима по-настоящему, и Ежову пришлось затратить определенные усилия, чтобы переубедить вождя.

Как раз в это время В. Е. Цесарский, который, став особоуполномоченным при наркоме, продолжал некоторое время выполнять и функции референта Ежова в аппарате ЦК, проводил партийное расследование по делу агента Л. Б. Зафрана (о нем шла речь в предыдущей главе) и разбирался с заместителем начальника Управления НКВД по Московской области А. П. Радзивиловским, выясняя его роль во всей этой истории. Во время одной из бесед Цесарский предложил Радзивиловскому написать на имя Ежова заявление, в котором, с одной стороны, обвинить Г. Г. Ягоду и начальника Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД Г. А. Молчанова в торможении ряда дел по троцкистам, а с другой — напротив, всячески выпятить роль Агранова[51]. Возможно, речь должна была идти об участии последнего в расследовании троцкистско-зиновьевского «заговора», когда, благодаря Агранову и, кстати, помогавшему ему в тот момент Радзивиловскому, удалось добиться важных признательных показаний от Е. А. Дрейцера, во многом определивших успех всего процесса.

С поставленной задачей Радзивиловский справился. Его заявление Ежов показал затем Сталину, и Агранова удалось отстоять, хотя, как потом оказалось, ненадолго.

* * *

Придя в НКВД, Ежов сразу же объявил своим новым подчиненным о намерении покончить со сложившимися при Ягоде традициями замкнутости и кастовости. Выступая на одном из первых совещаний руководящего состава наркомата, он обратился к присутствующим с таким примерно заявлением:

«Если я в своей работе допущу что-нибудь неправильное, то вы, чекисты, вы, члены партии, можете пойти в ЦК, можете пойти в Политбюро. Нет у нас ничего другого, кроме нашей партии, и кто пойдет к нашей партии, честь тому и хвала»{205}.

Проверять искренность этих слов никто, естественно, не стал, да и смысла в этом не было, поскольку Ежов постоянно утверждал, что именно волю ЦК, а точнее — самого Сталина, он как раз и выражает, что, кстати, полностью соответствовало действительности.

Если декларировавшиеся Ежовым идеи усиления партийности никакого практического влияния на деятельность чекистов не оказали, то начавшееся с его приходом поощрение так называемых активных методов допроса произвело настоящий переворот в работе органов НКВД. До Ежова следователи в основном использовали такие сравнительно мягкие методы воздействия на арестованных, как уговоры, угрозы, в том числе и в отношении родственников, ухудшение условий содержания, частичное ограничение сна и т. д. Такая тактика оправдывала себя, когда арестованных было относительно мало, и многих из них путем кропотливой индивидуальной работы удавалось довести до нужного состояния. Однако с приходом Ежова «врагов народа» становилось все больше, нагрузка на следователей росла, и в этих условиях многие из них, стремясь выполнить поставленные начальством задачи, начинают периодически прибегать к методам физического воздействия на арестованных. Это не только ускоряло процесс следствия, но и давало результаты, на которые в ином случае трудно было рассчитывать. В ходе допросов «с пристрастием» подследственные не только признавались в самых немыслимых преступлениях, но и называли большое количество «сообщников», среди которых встречались весьма известные люди.

Такие результаты получали высокую оценку руководства, добившиеся их сотрудники ставились в пример другим, и постепенно новые методы работы получали все более широкое распространение. Правда, поначалу их применяли осторожно, с оглядкой, и как только по кабинетам, где проводился допрос, проходил слух о приезде в следственную тюрьму Ежова, подвергшихся избиению арестантов быстро сдавали дежурному для возвращения обратно в камеру. Постепенно, однако, стало ясно, что никаких проблем приезды Ежова не создают и что на заявления арестованных о применении к ним незаконных методов воздействия он не только не реагирует, но, напротив, даже поощряет подобные способы получения признательных показаний.

Помощник начальника ивановского областного управления НКВД М. П. Шрейдер, оказавшийся в конце 1936 года по делам службы в Москве, вспоминал впоследствии о своем разговоре с бывшим сослуживцем В. Н. Ильиным, работавшим тогда в Секретно-политическом отделе ГУГБ НКВД:

«На мой вопрос, что из себя представляет новый нарком, Виктор начал расхваливать его демократичность и простоту, рассказывая, что он ходит по кабинетам всех следователей, лично знакомясь с тем, как идет работа.

— И у тебя был? — спросил я.

— Конечно, был. Зашел, а у меня сидит подследственный. Спросил, признается ли, а когда я сказал, что нет, Николай Иванович как развернется и бац его по физиономии… И разъяснил: «Вот как их надо допрашивать!» — последние слова он произнес с восторженным энтузиазмом» {206}.

«Обескураженный, с тяжелым чувством расстался я с ним, — пишет М. П. Шрейдер. — Ведь в течение стольких лет при Феликсе Эдмундовиче [Дзержинском] от всех чекистов строго требовали даже голоса на арестованного не повышать, не то чтобы ударить, а теперь «сталинский нарком» сам учит, как бить арестованных. Помимо того, что это в принципе аморально, я не мог не протестовать мысленно и по чисто профессиональным причинам. Ведь если сведения «выбиты», как узнать, не самооговор ли это? Как узнать главное: враг перед тобой или ослабевший от побоев и издевательств невинный человек?»{207}

Конечно, времена Ф. Э. Дзержинского остались далеко позади, но даже и сравнительно недавно, в 1931 г., в своем известном письме «Ко всем чекистам» тогдашний зампред ОГПУ, а фактически (в связи с болезнью В. Р. Менжинского) его руководитель Ягода, обращаясь к коллегам, заявлял, ссылаясь на жалобы подследственных:

«Партия и рабочий класс никогда нам не простят, если мы хоть в малейшей мере станем прибегать к приемам наших врагов. Издевательства над заключенными, избиения и применение других физических способов воздействия являются неотъемлемыми атрибутами всей белогвардейщины. ОГПУ всегда с омерзением отбрасывало эти приемы, как органически чуждые органам пролетарской власти. Чекист, допустивший хотя бы малейшее издевательство над арестованным, допустивший даже намек на вымогательство показаний, — это не чекист, а враг нашего дела»{208}.

В конце 1936 года подобная щепетильность воспринималась уже как явный анахронизм, но все же открытое поощрение методов физического воздействия, тем более со стороны высшего руководства, выглядело весьма необычно.

Впоследствии чекисты начали получать от нового наркома уже и конкретные указания, предписывающие подвергнуть допросу «с пристрастием» того или иного подследственного. Центральному аппарату была выделена для этих целей Лефортовская тюрьма, а московскому управлению — Бутырская. Оказавшимся там заключенным соответствующая процедура как бы уже гарантировалась, и иногда следователю достаточно было просто пригрозить переводом в одну из этих тюрем, чтобы добиться необходимых показаний.

И все же в первые полгода пребывания Ежова в должности наркома внутренних дел методы физического воздействия применялись не так уж часто, в основном, когда требовалось получить быстрый результат и выход на важные для следствия фигуры. В центральном аппарате НКВД «активные методы» начали широко использоваться, судя по всему, с апреля 1937 года на основе устного распоряжения Ежова. Впоследствии избиения арестованных были узаконены и распространились повсеместно, причем и сам Ежов нередко прибегал к ним в ходе допросов, проводившихся с его участием.

Один из таких допросов — очную ставку между бывшими секретарями Куйбышевского и Воронежского обкомов партии А. А. Левиным и М. Е. Михайловым, которую Ежов и его заместитель Фриновский проводили в присутствии почти десятка руководящих работников НКВД, описал впоследствии Б. В. Родос:

«Обстановка проведения очной ставки была такова: за столом сидел Фриновский. У стола друг против друга в глубоких мягких креслах были усажены арестованные Левин и Михайлов. Ежов лежал на боку на диване, что меня тогда удивило. Остальные работники НКВД стояли, а возможно, что и сидели на стульях. Сам я стоял у входной двери.

Вопросы арестованным задавали Ежов и Фриновский. В ходе очной ставки Ежов встал с дивана, подошел быстро к Михайлову и несколько раз ударил его ладонью по лицу. Вслед за этим к Михайлову подскочил Фриновский и еще кто-то из присутствующих руководящих работников НКВД и стали избивать Михайлова руками. В кабинете началась сутолока, Михайлова, который встал с кресла, толкали из стороны в сторону, и в это время, опасаясь, чтобы меня самого в сутолоке не задели, я вышел в коридор»{209}.

А вот свидетельство М. П. Фриновского о допросе Ежовым своего бывшего приятеля Л. Е. Марьясина, вместе с которым они в 1927–1928 гг. работали в Орграспредотделе ЦК:

«К следствию по его делу Ежов проявлял исключительный интерес. Руководил следствием по делу лично сам, неоднократно бывал на его допросах. Марьясин содержался все время в Лефортовской тюрьме. Избивался он зверски и постоянно. Если других арестованных избивали только до момента их признания, то Марьясина избивали даже после того как кончилось следствие, и никаких показаний у него не брали. Однажды, обходя кабинеты допросов вместе с Ежовым (причем Ежов был выпивши), мы зашли на допрос Марьясина, и Ежов долго говорил Марьясину, что тот еще не все сказал и, в частности, сделал Марьясину намек на террор вообще и теракт против него, Ежова, и тут же заявил, что «будем бить, бить и бить»{210}.

Конечно, такое поведение Ежова могло быть обусловлено обстоятельствами, о которых Фриновский не знал, но, несомненно, определенные садистские наклонности Ежову были присущи, ведь он мог при желании перепоручить «грязную работу» кому-то другому, и то, что он не гнушался выполнять ее собственноручно, говорит само за себя.

Глава 18 Атака с ходу

После опубликования 10 сентября 1936 года постановления Прокуратуры СССР о прекращении следствия в отношении Бухарина и Рыкова нападки на правых в печати прекратились, и могло сложиться впечатление, что их решили оставить в покое. Первым сигналом, свидетельствующим о том, что не все так благополучно, как кажется, и что в недрах государственной машины идет скрытая от посторонних глаз напряженная подготовка к очередной атаке на врагов режима, стало высказывание ближайшего соратника Сталина председателя Совнаркома СССР В. М. Молотова на Чрезвычайном 8-м съезде Советов 29 ноября 1936 г. В своем выступлении, посвященном проекту новой Конституции, Молотов, упомянув о врагах партии и народа — троцкистах, неожиданно заявил: «Известно, что у них есть подпевалы и пособники также из правых отщепенцев. Что же, мы знаем, как поступать с отбросами революции»{211}.

И действительно, несмотря на принятое Прокуратурой СССР постановление, реабилитирующее Бухарина и Рыкова, поиск компромата на них не прекращался ни на один день.

Именно этим (не забывая, конечно, о других своих подопечных — троцкистах) Ежов и занимался всю осень 1936 года, сначала только по партийной линии, а затем и как нарком внутренних дел. Разбросанных по тюрьмам и ссылкам, куда они попали в 1932–1933 гг. по сфабрикованным обвинениям, бывших участников правой оппозиции свозят в Москву и здесь начинают выбивать из них показания об участии в контрреволюционной деятельности. Слово «выбивать» в данном случае использовано скорее в переносном смысле, поскольку методы следствия образца 1937 г. в этот период применялись лишь в виде исключения. Изо дня в день и из ночи в ночь от подследственных требовали сведений о контрреволюционной, и в первую очередь террористической, деятельности правых, не принимая во внимание никаких возражений. Такие показания, убеждали их, необходимы для того, чтобы способствовать окончательному разгрому правой оппозиции, поскольку, как показал процесс троцкистско-зиновьевского центра, любые оппозиционные группы рано или поздно скатываются к терроризму. Если вы продолжаете считать себя коммунистами, говорили арестованным, ваш долг — помочь ликвидировать остатки оппозиционных групп и тем самым обезопасить руководителей партии от возможных покушений на их жизнь, даже если для этого придется в интересах дела признаться в преступлениях, которых не было. Так как в действительности вы этих преступлений не совершали, заявляли следователи, то опасаться вам нечего — партия и пролетарский суд карают только настоящих врагов, вроде тех, что проходили недавно по процессу троцкистско-зиновьевского центра. Если же заключенный, чьи показания были важны для следствия, сомневался в том, что самооговор и оговоры других соответствуют интересам партии, Ежову как секретарю ЦК и председателю Комиссии партийного контроля приходилось делать необходимые заверения.

Конечно, таким способом можно было убедить далеко не всех. Но все и не нужны были. Из большого числа арестованных всегда можно было отобрать десяток-другой тех, чье сопротивление ломалось уже на данном этапе. И это были лучшие свидетели. Им труднее было потом отказаться от своих слов под предлогом, что их заставили дать ложные показания. А признаться, что его убедили солгать, не всякий мог. К тому же со временем человек в этой ситуации сам начинал искать оправдания своей лжи и уже не помышлял об отказе от нее.

Ну а к упорствующим можно было в случае необходимости применить и иные методы воздействия. Некоторые из них описывает в своем письме Сталину в конце октября 1936 г. Л. А. Шацкин, участник разгромленного в 1930 году так называемого «лево-правого блока»:

«Главный мой следователь Гендин, — пишет Шацкин, — составил текст моего признания в терроре на четырех страницах. В случае отказа подписать это признание мне угрожали: расстрелом без суда или после пятнадцатиминутной формальной процедуры заседания Военной коллегии в кабинете следователя, во время которой я должен буду ограничиваться только односложными ответами «да» и «нет», организованным избиением в уголовной камере Бутырской тюрьмы, применением пыток, ссылкой матери и сестры в Колымский край. Два раза мне не давали спать по ночам: «пока не подпишешь». Причем во время одного сплошного двенадцатичасового допроса ночью следователь командовал: «Встать, очки снять!» и, размахивая кулаками перед моим лицом: «Встать! Ручку взять! Подписать!» и т. д.»{212}

«Мы вас заставим признаться в терроре, — говорили Шацкину, — а опровергать будете на том свете»{213}.

В результате применения различных методов воздействия, к началу декабря 1936 года Ежову удалось получить показания, достаточные, с точки зрения Сталина, для того чтобы выносить вопрос о правых и их лидерах на суд товарищей по партии — пленум ЦК.

Пленум открылся 4 декабря 1936 года. Первым пунктом повестки дня значился вопрос: «Рассмотрение окончательного текста Конституции СССР». Быстро управившись с ним, участники совещания в тот же день перешли ко второму вопросу, ради которого пленум в основном и созывался. С докладом «Об антисоветских троцкистских и правых организациях» выступил Ежов. Он сообщил, что за время, прошедшее после процесса «объединенного троцкистско-зиновьевского центра», подтвердились приведенные на нем сведения о существовании запасного центра троцкистско-зиновьевской организации, в который входили от троцкистов Ю. Л. Пятаков, К. Б. Радек и Л. П. Серебряков, а от зиновьевцев — Г. Я. Сокольников. Рассказав об основных направлениях их подрывной работы (об этом пойдет речь в следующей главе), Ежов во второй части своего доклада сообщил членам ЦК об антисоветской деятельности бывших правых оппозиционеров. Оказалось, что у них имелся свой собственный контрреволюционный центр во главе с Бухариным, Рыковым и Томским, которые не только знали о террористических приготовлениях троцкистско-зиновьевского блока, но и сами считали возможным использовать в борьбе с руководством партии методы индивидуального террора.

В подтверждение своих слов Ежов сослался, в частности, на показания Л. С. Сосновского — бывшего участника троцкистской оппозиции, работавшего в последнее время под началом Бухарина в газете «Известия» и уволенного оттуда после процесса «троцкистско-зиновьевского центра». «Кстати сказать, — заметил Ежов, — этой сволочи в «Известиях» было более чем достаточно, и даже при всем моем миролюбии я, кажется, человек десять их арестовал»{214}.

Из дальнейших пояснений Ежова стало ясно, что бывшие лидеры правой оппозиции, не ограничиваясь чисто теоретическими симпатиями к террору, как к способу борьбы за власть, поощряли создание среди своих единомышленников боевых групп, занятых подготовкой покушений на жизнь руководителей партии.

Слушая Ежова, Бухарин, наверное, не раз поражался тому, насколько ошибочными были его представления об этом человеке. В прежние времена их отношения были вполне дружескими. Бухарин, вспоминала впоследствии его жена А. М. Ларина, считал, что, хотя Ежов, конечно, человек малоинтеллигентный и, как всякий аппаратчик, заискивает перед Сталиным, но сам по себе — человек честный, искренне преданный партии, с доброй душой и чистой совестью{215}.

Пару раз Ларина была свидетелем личной встречи Бухарина и Ежова. «Оба раза, — пишет она, — я шла вместе с Бухариным по Кремлю. Заметив Бухарина еще издали, Ежов быстрыми шагами направлялся навстречу. Его серо-голубые глаза казались действительно добрыми, лицо расплывалось в широкой улыбке, обнажавшей ряд гниловатых зубов:

«Здорово, тезка, как живешь?» — приветствовал он Бухарина, крепко пожимая его руку. Затем, перекинувшись несколькими фразами, мне не запомнившимися, оба Николая Ивановича… расходились в разные стороны»{216}.

В феврале 1936 года Сталин направил Бухарина за границу для покупки архива Маркса и Энгельса. В начале апреля, соскучившись по жене, находившейся в это время на последнем месяце беременности, Бухарин позвонил из Парижа в Москву Ежову и попросил посодействовать ее приезду к нему. Ежов, являвшийся, помимо прочего, еще и председателем комиссии по заграничным командировкам, обещал это устроить. Вскоре он позвонил Лариной. «Пойди в Наркоминдел, — сказал он, — оформи визу для поездки в Париж, твой влюбленный муж соскучился, он жить без молодой жены не может»{217}.

Вульгарность тона, вспоминает Ларина, неприятно удивила ее, он не вязался с теми отношениями, которые существовали между ними, однако в целом, как ей показалось, Ежов сообщил о разрешении ехать в Париж вполне доброжелательно.

Когда в конце сентября 1936 г. Ежова назначили наркомом внутренних дел вместо Ягоды, Бухарин встретил это известие с удовлетворением, сказав жене, что, по его мнению, Ежов не способен на фальсификацию.

Теперь перед Бухариным предстал Ежов, которого он еще не знал. Сообщаемые им сведения настолько потрясли Бухарина, что в один из моментов он, если верить Лариной, не выдержал и закричал: «Молчать!»{218}

Но остановить Ежова это, конечно, не могло.

После доклада Ежова в прениях выступили Л. М. Каганович и В. М. Молотов, которые развили обвинения Ежова, снабдив их дополнительными подробностями и собственными комментариями. Дали слово и Бухарину с Рыковым. Ошеломленные обрушившейся на них лавиной измышлений, не имея на руках никаких документов с показаниями в их адрес, они попытались на запомнившихся примерах опровергнуть некоторые из предъявленных обвинений. Бухарин поклялся «последним вздохом Владимира Ильича», что во всем рассказанном Ежовым нет ни слова правды, и потребовал проведения очной ставки с оклеветавшими его лицами.

Дело происходило в пятницу, следующее заседание пленума было намечено на понедельник, 7 декабря, и всю субботу и воскресенье. Ежов занимался подготовкой подследственных к очной ставке. Хотя Сталин и сказал — в одной из реплик на выступление Бухарина, что против того имеется тысяча показаний, но в действительности конкретных обвинений было не так уж много, да и те в оставшееся время надо было как следует подработать. В конечном итоге решено было выставить против Бухарина трех обвинителей: Е. Ф. Куликова — бывшего участника правой оппозиции, порвавшего связи с Бухариным в 1929 г. и только раз после этого, в 1931 г., видевшегося с ним во время случайной встречи на улице; Л. С. Сосновского, о котором уже говорилось выше, и, наконец, Ю. Л. Пятакова — главное действующее лицо так называемого «запасного (параллельного) троцкистского центра». Наиболее важным из этих — трех свидетелей был Куликов, от которого в самый последний день — 6 декабря удалось добиться «признания» в том, что при встрече в 1931 году Бухарин дал ему поручение убить Сталина.

Готовился к следующему заседанию пленума и Бухарин. Обобщив по памяти выдвинутые против него обвинения, он написал аргументированное опровержение, которое попросил раздать всем членам и кандидатам в члены ЦК и приобщить к стенограмме пленума.

Днем 7 декабря в присутствии членов Политбюро состоялась очная ставка Бухарина и Рыкова с Куликовым, Сосновским и Пятаковым. Первым пригласили Куликова. Он сообщил, что во время их встречи весной 1931 г. Бухарин будто бы заявил ему: «…Сталин сам не уйдет, его надо убрать»{219}. Однако в последующие годы они не встречались, и данная информация выглядела несколько устаревшей.

Второй свидетель, Л. С. СосновскиЙ, рассказал, что знает, со слов К. Б. Радека, об участии Бухарина в деятельности контрреволюционной организации, что самого его после возвращения в 1934 г. из ссылки Бухарин устроил на работу в редакцию «Известий», всячески поддерживал, направлял и, в частности, рекомендовал, по возможности, вставлять в публикуемые им статьи имя Сталина. «Всеми этими искусственными способами, — заявил Сосновский, — он хотел, чтобы я добился уважения и меня сочли за иного человека. Что это означает, как не фальшивую, искусственную дипломатию, умение влезать в доверие к партии, а за спиной делать другое?»{220}

Допрошенный последним Ю. Л. Пятаков показал, что говорил с Бухариным о якобы полученных в 1932 году в Берлине директивах Троцкого, касающихся необходимости перехода к тактике террора против руководства партии, и что Бухарин не выразил никакого особенного удивления, из чего Пятаков будто бы сделал тогда вывод, что ему это уже известно из других источников. Однако, по словам Пятакова, никаких организационных вопросов контрреволюционного характера он с Бухариным никогда не обсуждал.

Это был если не провал, то что-то близкое к нему, и Сталину, докладывавшему вечером того же дня на пленуме о проведенной очной ставке, пришлось признать, что высказанные на ней обвинения нуждаются в дополнительной проверке и что ни в одном из заявлений подследственных не было указаний на связь Бухарина и Рыкова с какой-либо террористической группой. Чтобы как-то сгладить конфуз, Сталин заявил, что необходимо устроить очную ставку еще с пятью-шестью арестованными, также давшими показания на Бухарина. «Эти трое меньше оговаривали, с которыми мы сегодня разговаривали»{221}, — сказал он, оставив присутствующих в недоумении, зачем было устраивать очную ставку с теми, кто «меньше оговаривал», если есть более серьезные свидетели. В заключение Сталин сказал:

«У нас складывалось такое мнение, что, не доверяя Бухарину и Рыкову в связи с тем, что стряслось в последнее время, может быть, их следовало бы вывести из состава ЦК. Возможно, эта мера окажется недостаточной, возможно и то, что эта мера окажется слишком строгой. Поэтому мнение членов Политбюро сводится к следующему — считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и очную ставку, и отложить дело решением до следующего пленума ЦК»{222}.

Декабрьский пленум показал, что с ходу, наскоком, решить проблему Бухарина и Рыкова не удастся. И в этом не было вины Ежова, он делал что мог. Но нужна была более длительная и кропотливая работа с подследственными, которые пока еще не в полной мере осознали неизбежность своего участия в предложенной им процедуре и, кроме того, не очень еще хорошо освоили свои роли. На все это требовалось время, ну а пока нужно было продолжать заниматься подготовкой процесса запасного, или, как его еще называли, параллельного троцкистского центра.

Глава 19 Дело «параллельного антисоветского троцкистского центра»

Как уже говорилось ранее, в своем письме к Сталину от 6 сентября 1936 г. Ежов, рассуждая о судьбе К. Б. Радека и Ю. Л. Пятакова, высказал мнение о нецелесообразности проведения нового публичного процесса, предложив решить вопрос с ними в режиме упрощенного (закрытого) судопроизводства.

Однако у Сталина имелось другое мнение на этот счет. Необходимо было как-то исправить ошибку, допущенную в ходе суда над Каменевым и Зиновьевым. Слишком поздно Сталин осознал, что рассказанная публике история о попытках бывших оппозиционеров захватить власть, не брезгуя при этом даже политическими убийствами, может восприниматься значительной частью населения если и не сочувственно, то, по крайней мере, как нечто, не имеющее прямого отношения к их реальным жизненным проблемам, и, следовательно, внутри страны пропагандистский эффект от только что проведенного процесса мог быть гораздо меньше ожидаемого.

6 сентября 1936 г., то есть через две недели после завершения суда, отдыхающий в Сочи Сталин пишет в Москву Молотову и Кагановичу:

«Правда» в своих статьях о процессе зиновьевцев и троцкистов провалилась с треском. Ни одной статьи, марксистски объясняющей процесс падения этих мерзавцев, их социально-политическое лицо, их подлинную платформу — не дала «Правда». Она все свела к личному моменту, к тому, что есть люди злые, желающие захватить власть, и люди добрые, стоящие у власти, и этой мелкотравчатой мешаниной кормила публику.

Надо было сказать в статьях, что борьба против Сталина, Ворошилова, Молотова, Жданова, Косиора и других есть борьба против Советов, борьба против коллективизации, против индустриализации, борьба, стало быть, за восстановление капитализма в городах и деревнях СССР. Ибо Сталин и другие руководители не есть изолированные лица, — а олицетворение всех побед социализма в СССР, олицетворение коллективизации, индустриализации, подъема культуры в СССР, стало быть, олицетворение усилий рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции за разгром капитализма и торжество социализма…»{223}

Новый процесс позволил бы исправить допущенную ошибку, тем более что его основной темой, учитывая работу Пятакова и Сокольникова в хозяйственных наркоматах, могло стать так называемое вредительство. Страна должна была понять, что противники Сталина, не ограничиваясь попытками убить его самого и его ближайших соратников, готовы, совершая акты вредительства на промышленных объектах, пожертвовать для достижения своих целей также и жизнями ни в чем не повинных простых людей.

Каждый советский человек должен был осознать, что враги режима — это и его враги, а заодно уяснить, что присущие форсированной индустриализации многочисленные аварии и катастрофы в действительности есть не что иное, как результат подрывной деятельности противников существующей власти.

Одна из таких аварий произошла 23 сентября 1936 г. в Кузбассе на шахте «Центральная», где в результате взрыва метана погибли десять рабочих и еще четырнадцать человек получили тяжелые ранения. Поскольку за состояние угледобывающей отрасли отвечал в качестве первого заместителя наркома тяжелой промышленности Ю. Л. Пятаков, решено было предать это событие огласке, представив его как пример подрывной работы троцкистов.

Решение начать подготовку к новому публичному процессу было принято Сталиным, по-видимому, в начале октября 1936 г., и свидетельством этого может служить появление в «Правде» 8 октября 1936 г. передовой статьи под заголовком «Докатились». В ней, в частности, говорилось:

«Раньше буржуазии нужно было создавать свои шайки для вредительства в нашей промышленности и в сельском хозяйстве для подрыва социалистического хозяйства и благосостояния трудящихся[52]. Можно ли было думать, что и для этого подлого дела найдутся выродки, вчера еще считавшие себя коммунистами?.. Если недавно, на процессе троцкистско-зиновьевской банды, Зиновьев и Каменев с наглым спокойствием подтверждали, что именно они организовали и торопили с осуществлением убийства Кирова, то теперь, припертые фактами, троцкисты сбрасывают с себя маски, под которыми они вели свою вредительскую работу в советской промышленности, на транспорте и в колхозном строительстве с целью подрыва доверия к нашей партии и к советской власти… Контрреволюционное вредительство троцкистов в нашей промышленности, на заводах и шахтах, на железных дорогах, на стройках и в сельском хозяйстве теперь доказано и уже признано целым рядом виднейших троцкистов».

Далее в статье, со ссылкой на этих неназванных «виднейших троцкистов», утверждалось также, что «эти мерзавцы не только за страх, но и за совесть выполняли службу шпионов и диверсантов в Советском Союзе во славу своих империалистических и фашистских хозяев. Став на позицию пораженцев в отношении Советского Союза, троцкистская агентура по шпионажу и диверсиям уже заранее рыла яму для трудящихся СССР, стремясь облегчить победу империалистических и фашистских войск в грядущей войне против нашей страны».

«Может ли ждать пощады от пролетарской диктатуры банда троцкистских мерзавцев, — спрашивал в заключение анонимный автор передовицы. И отвечал: «У трудящихся нашей страны и у друзей СССР во всем мире на это может быть только один ответ — революционная расправа».

Под «виднейшими троцкистами», на показания которых ссылалась «Правда», подразумевались, в первую очередь, бывшие участники троцкистской оппозиции — управляющий Салаирским цинковым рудником в Кемеровской области А. А. Шестов и заместитель начальника кемеровского «Химкомбинатстроя» Я. Н. Дробнис, арестованные Управлением НКВД по Западно-Сибирскому краю соответственно в конце июля и начале августа 1936 года. Полученные от них к концу сентября признательные показания давали прямой выход на уже арестованного к этому времени Ю. Л. Пятакова, и соединение этих показаний с реальным фактом — взрывом на шахте «Центральная», создавало необходимые предпосылки для проведения открытого суда над троцкистами-вредителями.

Как «выяснило» следствие, наряду с подготовкой террористических актов против вождей партии, другой, не менее важной своей задачей контрреволюционная организация троцкистов считала проведение вредительских акций на промышленных предприятиях страны с целью дискредитировать проводимую сталинским руководством политику социалистической индустриализации. В соответствии с указаниями, полученными от Пятакова и согласованными им с Троцким, были будто бы разработаны конкретные планы дезорганизации производства на предприятиях тяжелой промышленности Кузнецкого бассейна. Предусматривалось, в частности, осуществление диверсии на электростанции в г. Кемерово, что должно было привести к затоплению ряда угольных шахт; создание препятствий в работе кемеровского коксохимического завода с целью поставить под удар металлургическую промышленность Урала; затягивание вступления в строй новейших предприятий специальной химии и т. д. «Когда мы придем к власти, — якобы говорил Пятаков своим сообщникам, — мы дела в промышленности поправим, и поправим быстро, а сейчас, в борьбе, все средства хороши»{224}.

К числу таких «хороших» средств, выявленных следствием, относилось и сотрудничество с агентами немецкой разведки, действовавшими будто бы на предприятиях Кузбасса под видом представителей иностранных фирм и занимавшимися шпионажем и вредительством. Выполняя указания, полученные от проживавшего в Германии сына Троцкого Льва Седова, троцкисты якобы не только передавали немецким агентам сведения о состоянии и планах развития промышленности Кузбасса, но и намечали совместно с ними объекты для проведения диверсий. В показаниях, полученных до 23 сентября 1936 г., шахта «Центральная» среди этих объектов, естественно, не фигурировала, но в дальнейшем это упущение было исправлено, и «оказалось», что успешная диверсия на шахте была обусловлена тем, что именно здесь, согласно показаниям А. А. Шестова, сложилось «наиболее крепкое ядро участников троцкистской организации».

Дело о взрыве на шахте «Центральная», которым занималось Управление НКВД по Западно-Сибирскому краю, решено было сохранить в качестве самостоятельного направления и провести по нему после окончания следствия отдельный процесс в рамках подготовки к большому процессу в Москве. Это давало возможность глубоко и всесторонне рассмотреть механизм «вредительской деятельности» троцкистов на примере конкретного предприятия, не загромождая в то же время будущий московский процесс различными мелкими деталями технического характера.

Открытый суд над участниками «Контрреволюционной троцкистской вредительской группы на Кемеровском руднике» проходил в Новосибирске с 19 по 22 ноября 1936 г. В своих выступлениях на процессе А. А. Шестов и Я. Н. Дробнис подтвердили данные ими на предварительном следствии показания о руководящей роли Ю. Л. Пятакова в организации диверсионной работы в Кузбассе. Фрагменты стенограммы судебных слушаний публиковались в «Правде», и таким образом население страны и мировая общественность были теперь подготовлены к тому, чтобы увидеть этого известного в прошлом оппозиционера на скамье подсудимых. По итогам процесса шесть человек были приговорены к расстрелу, еще трое — к десяти годам тюремного заключения. Шестов и Дробнис, следствие по делу которых было выделено в отдельное производство, на процессе выступали лишь в качестве свидетелей. После окончания суда их вместе с еще несколькими арестованными западносибирскими троцкистами перевезли в столицу, где они поступили в распоряжение следователей из центрального аппарата НКВД, занятых подготовкой нового московского процесса.

На тот момент, т. е. на конец ноября 1936 г., признательные показания были получены, помимо Г. Я. Сокольникова и западносибирских троцкистов, также от Ю. Л. Пятакова (вступившего на путь сотрудничества со следствием в середине октября 1936 г.), от некоторых его подчиненных из центрального аппарата Наркомтяжпрома, а также от руководителей ряда предприятий, входящих в систему наркомата. Общая схема обвинений в их адрес была прорисована уже в конце ноября 1936 г. в ходе новосибирского процесса, кроме того, как уже упоминалось в предыдущей главе, в начале декабря на пленуме ЦК Ежов также затронул эту тему и познакомил участников собрания с новыми «фактами», добытыми его ведомством.

Рассказывая о подрывной работе «заговорщиков» в оборонной и химической промышленности, Ежов остановился на показаниях начальника кемеровского «Химкомбинатстроя» Б. О. Норкина, который на одном из допросов сообщил об инструкциях по вредительству, полученных им от Пятакова, и, в частности, о требовании последнего не жалеть при этом рабочих, поскольку они, как якобы выразился Пятаков, просто «стадо баранов»[53].

Решив, видимо, что бесстрастный тон изложения в данном случае не вполне уместен, Ежов не стал сдерживать нахлынувшие на него эмоции. «Вот, — воскликнул он, — до чего доходит озлобление этого фашистского агента, этого выродка из коммунистов, черт его знает! Душить бы сволочей. Так спокойно нельзя смотреть на них»{225}.

Чтобы у слушателей не оставалось никаких сомнений относительно морального облика человека, когда-то в подпитии коловшего его булавкой, Ежов привел разговор, который будто бы состоялся между ним и Пятаковым по поводу этих показаний Норкина.

«Я спросил его — неужели такое отношение у него было к рабочим? — Смеется. — «Да, очевидно, что-нибудь в этом роде говорил, для того чтобы подбодрить, а может быть, и не говорил, может быть, неточно передали» {226}.

Зал, как и предполагалось, взорвался криками возмущения.

В ходе следственных мероприятий преступные планы, якобы существовавшие у обвиняемых, постепенно обрастали дополнительными подробностями, однако они в основном уточняли уже известные «факты», и в отсутствие новых ярких показаний следствие со временем стало топтаться на месте. Нужен был прорыв за пределы замкнутого круга одних и тех же свидетельств, и 4 декабря 1936 г. это наконец произошло.

В тот день заговорил К. Б. Радек. Больше двух с половиной месяцев подручные Ежова убеждали арестованного в сентябре 1936 года Радека подтвердить полученные от Сокольникова, а затем от Пятакова (а еще раньше — от Каменева) сведения о его участии в деятельности запасного центра контрреволюционной организации бывших оппозиционеров, и наконец их терпение было вознаграждено. Получив, по-видимому, от Ежова какие-то гарантии в отношении своей дальнейшей судьбы, Радек прервал затянувшееся молчание, и показания, полученные от него 4 декабря и в последующие дни, сразу же позволили следствию выйти на качественно новый уровень. Дело в том, что, наряду с признаниями в террористических замыслах троцкистов (что было уже не ново), Радек уделил много места внешнеполитическим аспектам деятельности «заговорщиков», и эта часть его показаний оказалась наиболее ценной.

Справедливости ради следует сказать, что Радек не был первооткрывателем данной темы, поскольку еще раньше международной проблематики касался в своих показаниях и Сокольников. Так, в ходе допроса, состоявшегося 20 октября 1936 г., он заявил, что при разговорах в 1934 г. с английским журналистом С. Тальботом сообщил последнему о намерениях оппозиции, придя к власти, предоставить английской промышленности большие заказы, английским концессиям — широкие возможности для работы в СССР, а также о согласии признать дореволюционные долги России и полностью отказаться от помощи Коминтерну{227}. Однако внешнеполитические сюжеты Радека были гораздо более выигрышными; поскольку, во-первых, касались контактов не с почтенной, хотя и враждебно настроенной по отношению к СССР, Великобританией, а с фашистской Германией и, во-вторых, выставляли в неприглядном свете главного врага Сталина — Троцкого.

Радек сообщил, что Троцкий, установивший якобы прочные контакты с германскими властями, поставил их в известность о том, что после прихода к власти троцкистско-зиновьевский блок готов пойти на значительные уступки по отношению к Германии. Это выражалось бы в льготных условиях для экспорта немецких товаров в СССР, в снижении цен на советские товары, экспортируемые в Германию, в допущении немецкого капитала к эксплуатации природных богатств страны, а также в некоторых территориальных уступках{228}.

В случае войны между Германией и Советским Союзом, на что, по словам Радека, Троцкий возлагал большие надежды, «троцкисты-командиры могли бы даже отдельные проигранные бои использовать как доказательство якобы неправильной политики ЦК ВКП(б), вообще бессмысленности и губительности данной войны. Они, — продолжал фантазировать Радек, — также могли бы, пользуясь такими неудачами и усталостью красноармейцев, призвать их бросить фронт и обратить оружие против правительства. Это дало бы возможность немецкой армии без боев занять оголенные участки и создать реальную угрозу разгрома всего фронта»{229}. В этих условиях заговорщики, опираясь на части, возглавляемые троцкистами-командирами, получили бы реальный шанс осуществить захват власти в стране.

«Признания» Радека стали тем недостающим звеном, из-за отсутствия которого предстоящий суд мог превратиться в простое продолжение новосибирского процесса. Теперь же появилась возможность придать готовящемуся действу необходимые масштабность и остроту. Судя по тому, какое развитие внешнеполитическая тематика получила в последующих показаниях Сокольникова, Пятакова, да и самого Радека, Сталин сразу же оценил перспективность данного направления и поручил Ежову обратить на него особое внимание.

Ежов постарался, и не прошло и трех недель, как в его распоряжении оказался внушительный набор преступных изменнических планов, которые лидеры несуществующей контрреволюционной организации, уступая давлению следователей, приписали и себе, и, особенно, конечно же, Троцкому.

Так, Сокольников в своих показаниях от 12 декабря 1936 года поведал о том, что Троцкий, установив в 1933 году контакт с японскими правительственными кругами, всячески подталкивал их к войне с Советским Союзом, рассчитывая прийти к власти в результате военного поражения СССР. В частности, он будто бы рекомендовал японцам сорвать переговоры с советскими властями по вопросу о КВЖД[54] и захватить железную дорогу силой, поставив кремлевских вождей перед свершившимся фактом. Не имея возможности воспрепятствовать такому развитию событий, советское руководство вынуждено было бы смириться с этим, что подорвало бы его авторитет и внутри страны, и за рубежом. Попытка же силового ответа на японскую акцию привела бы, ввиду неподготовленности Советского Союза к войне, к его неизбежному поражению, что также пошло бы оппозиции на пользу.

В 1935 г., сообщал далее Сокольников, Троцкий проинформировал лидеров троцкистско-зиновьевского блока о том, что, поскольку Германия, учитывая перспективы роста ее военного потенциала, могла бы стать в скором времени инициатором нападения на Советский Союз, он счел необходимым установить тесный контакт и с ее руководством. В случае войны с СССР, Троцкий будто бы обещал немцам (как до этого и японцам) оказать содействие всеми имеющимися в распоряжении блока средствами — вредительством в промышленности и прямой изменой командиров-троцкистов на фронте. Чтобы еще больше привлечь обе державы на свою сторону, Троцкий якобы соглашался пойти и на определенные территориальные уступки: Японии — на Дальнем Востоке, Германии — на Украине{230}.

Тему сотрудничества Троцкого с германскими властями затронул в своих показаниях от 19–20 декабря 1936 г. и Пятаков, сообщивший, что в декабре 1935 г. во время пребывания в служебной командировке в Берлине он летал в Норвегию на свидание с проживавшим там Троцким, и тот в ходе их беседы будто бы рассказал о своей встрече с заместителем Гитлера по нацистской партии Р. Гессом и о достигнутой договоренности относительно поддержки немцами троцкистско-зиновьевского блока в его борьбе за власть. Взамен Троцкий гарантировал общее благоприятное отношение нового руководства к германскому правительству и сотрудничество с ним в важнейших вопросах международной политики. Кроме того, он якобы согласился на ряд территориальных уступок (в частности, не возражал против отделения Украины от СССР, если тамошние националисты будут на этом настаивать) и пообещал допустить немецкий капитал в форме концессий или в каком-либо другом виде к эксплуатации ресурсов страны, имеющих большое значение для германской экономики (железная руда, марганец, нефть, золото, лес и т. д.){231}.

Окончательное завершение история с распродажей Троцким его бывшей родины обрела в показаниях Радека от 22 декабря 1936 года. «Оказалось», что якобы состоявшаяся встреча Пятакова с Троцким в Норвегии была вызвана необходимостью обсудить полученное накануне от Троцкого письмо, в котором тот излагал свои новые установки по вопросам внешнеполитической деятельности троцкистско-зиновьевского блока.

В этом письме, по словам Радека, указывалось на желательность захвата власти еще до начала надвигающейся войны, а для этого необходимо было активизировать террористическую деятельность против руководителей советского правительства. Для нормализации отношений с Германией признавалось целесообразным согласиться допустить ее к участию в эксплуатации месторождений полезных ископаемых на территории СССР и гарантировать поставки продовольствия и жиров по ценам ниже мировых. Что касается Японии, то ей, говорилось якобы в письме, необходимо будет уступить сахалинскую нефть, обеспечить дополнительные поставки нефти в случае войны с Америкой, а также допустить к эксплуатации советских золоторудных месторождений. Кроме того, следовало не препятствовать захвату Германией придунайских и балканских стран и не мешать захвату Японией Китая.

Если же до войны к власти прийти не удастся, этой цели можно было бы добиться, по мнению Троцкого (в изложении Радека), в результате военного поражения СССР, к чему необходимо энергично готовиться. Активная вредительская деятельность до и во время войны, помимо ослабления оборонного потенциала Советского Союза, должна показать реальную силу троцкистско-зиновьевского блока и облегчить послевоенные переговоры с Германией, что немаловажно, т. к., в случае прихода заговорщиков к власти в результате разгрома СССР, уступками мирного времени обойтись уже не удастся. В этом случае пришлось бы уступить немцам интересующие их промышленные предприятия, принять на длительный срок обязательства по покупке германских товаров, пойти на дополнительные территориальные уступки и т. д.

Для того, чтобы схема, приписываемая профессиональному революционеру Троцкому, не выглядела совсем уж нелепо, Радек снабдил ее аргументами, которыми Троцкий якобы руководствовался, разрабатывая все эти пораженческие планы: После того, как, в результате усиления Германии и Японии (хотя бы и за счет СССР), начнется неминуемая война между империалистическими державами, указывалось будто бы в письме Троцкого, можно будет снова перейти в контрнаступление, так как последствия этой войны будут способствовать возникновению в мире новой революционной ситуации.

Вот такое послание, якобы полученное Радеком в конце 1935 г., и побудило Пятакова отправиться при первой же возможности на встречу с Троцким для консультаций. Подтвердив показания Пятакова об этой встрече, Радек дополнил их новыми деталями, которыми Пятаков будто бы поделился с ним после своего возвращения в Москву. Троцкий, оказывается, пообещал немцам, что во время войны между Германией и СССР находящиеся на фронте троцкисты-командиры будут действовать по непосредственным указаниям германского генерального штаба, а после войны новое правительство компенсирует Германии часть ее военных расходов, расплатившись товарами и передачей в собственность необходимых ей промышленных предприятий.

В то же время, стремясь избежать чрезмерной зависимости от Германии и Японии, Троцкий якобы вел одновременно переговоры также с англичанами и французами. В результате состоявшейся встречи с представителями Германии, Англии и Франции был выработан проект соглашения, предусматривающего, что и Англия с Францией, в случае прихода троцкистов к власти, тоже внакладе не останутся, с чем Германия милостиво согласилась. Французам было обещано благосклонное отношение к их стремлению добиться возвращения дореволюционных долгов России и притязаниям на металлургическую промышленность Донбасса, а англичанам — учет их интересов на Кавказе.

После войны, в соответствии с приписываемыми Троцкому замыслами, в Советском Союзе должен был быть установлен такой же социально-экономический строй, как и в других странах Европы, и, конечно же, распущен Коминтерн{232}.

Выставив Троцкого в самом неприглядном свете и удовлетворив тем самым пожелания вождя, Радек поспешил дистанцироваться от преступных замыслов своего бывшего идейного наставника, а заодно и прикрыть товарищей по несчастью Сокольникова и Пятакова, заявив, что, ознакомившись с этими установками Троцкого, они не сочли возможным просто взять их на вооружение, а решили посоветоваться с единомышленниками на местах. «Ибо создалось положение, за которое мы ответственности нести не можем, оставляя в полной темноте людей, которые за эту политику будут отвечать головой. Совещание мы решили созвать в конце февраля [1936 г.]. Это нам из-за технических трудностей не удалось. В марте начались аресты и провалы, и это решило исход дела. Совещание так и не было созвано» {233}.

Конечно, эта уловка Радека несколько обеляла главных фигурантов предстоящего процесса, но, с другой стороны, делала их показания более правдоподобными, а главное — дополнительно подчеркивала всю глубину падения Троцкого, от намерений которого стало не по себе даже таким отъявленным контрреволюционерам, какими следствие собиралось выставить Радека и его подельников. Поэтому Сталин не стал возражать против того, чтобы данный сюжет вошел в окончательный сценарий.

После обстоятельных и аргументированных показаний Радека, Сокольникова и Пятакова картина «преступной деятельности» запасного троцкистского центра приобрела необходимую логическую стройность, оставалось лишь нанести несколько последних мазков, и готовое полотно можно было передавать заказчику.

Поскольку главным действующим лицом будущего процесса должен был стать Пятаков, то и показания о вредительстве, которые подручные Ежова стремились получить от подследственных, касались главным образом предприятий, входящих в систему Наркомата тяжелой промышленности. Однако враги Сталина не могли действовать только в одной, хотя и очень важной отрасли народного хозяйства, и, когда этот перекос стал очевиден и сферу вредительской деятельности приспешников Троцкого решено было расширить, выбор, вполне естественно, пал на железнодорожный транспорт.

По своему стратегическому значению эта отрасль ничуть не уступала Наркомтяжпрому, а разного рода аварии случались там ежедневно, и при желании любую из них можно было изобразить как умышленную.

В середине ноября 1936-го были арестованы несколько железнодорожников во главе с заместителем наркома путей сообщения Я. А. Лившицем (бывшим троцкистом). Месяц спустя один из арестованных — заместитель начальника Центрального управления движения НКПС И. А. Князев, дал развернутые показания о диверсиях на железной дороге, которые он организовывал по поручению Лившица, и о заданиях, полученных им от некоего агента японской разведки и касающихся применения во время войны бактериологических средств для заражения воинских эшелонов, а также пунктов питания и санобработки войск.

В начале января 1937-го заговорил и сам Лившиц, а несколько дней спустя — еще один арестованный, заместитель начальника Свердловской железной дороги И. Д. Турок.

Необходимые условия для успешного проведения нового открытого политического процесса были созданы, пора было начинать.

Суд открылся 23 января 1937 г., и первые два дня казалось, что все идет как задумано. В своем выступлении на вечернем заседании 23 января Пятаков рассказал, как во время служебной командировки в Берлин в декабре 1935 г. доверенный представитель Троцкого, находившийся в тесном контакте с немецкими властями, организовал его перелет в Осло для встречи с Троцким. В ходе состоявшейся двухчасовой беседы Троцкий будто бы рассказывал о своих тесных контактах с нацистами и о тех услугах, которые он собирался им оказать в виде благодарности за поддержку и помощь с их стороны.

Карл Радек в своем выступлении в суде 24 января дополнил сообщение Пятакова рассказом о том, как эта встреча замышлялась, и привел некоторые подробности состоявшегося разговора. На следующее утро факт полета Пятакова в Норвегию подтвердил и допрошенный в качестве свидетеля бывший корреспондент газеты «Известия» в Германии Д. П. Бухарцев, якобы принимавший участие в организации данной встречи.

Однако в то самое время, когда Бухарцев давал свои показания, вокруг всей этой истории разразился скандал, поставивший организаторов процесса в весьма затруднительное положение. В тот день в норвежской печати было опубликовано заявление директора аэропорта Хеллер в Осло Гулликсена, который сообщил, что в декабре 1935 года на аэродроме не совершал посадки ни один иностранный самолет, а единственный приземлившийся норвежский самолет пассажиров на борту не имел.

Это был прокол похуже эпизода с гостиницей «Бристоль» на предыдущем процессе. Там хотя бы все произошло уже после завершения суда, а здесь в самый его разгар. Кроме того, ошибку одного человека (С. Э. Гольцмана) еще можно было как-то объяснить, но сейчас уже трое подсудимых упомянули о событии, которое, как теперь оказалось, просто не могло иметь места.

О разоблачениях норвежской печати сообщили все основные иностранные средства массовой информации, и совсем никак на это не отреагировать было невозможно. 27 января после окончания допроса подсудимых и свидетелей Вышинский сообщил, что у него есть дополнительные вопросы к Пятакову. Заявив, что хочет проверить достоверность показаний Пятакова о встрече с Троцким, Вышинский попросил его подтвердить свой перелет в Норвегию и факт посадки на аэродроме в Осло.

Пятаков подтвердил, после чего Вышинский попросил суд приобщить к делу справку, полученную от консульского отдела Наркомата иностранных дел, в которой говорилось, что согласно справке, представленной Полномочным представительством СССР в Норвегии, «аэродром в Хеллере, около Осло, принимает круглый год, согласно международных правил, аэропланы других стран» и что «прилет и отлет аэропланов возможен и в зимние месяцы» {234}.

Конечно, этот аргумент выглядел довольно жалко, тем более, что 29 января 1937 года все тот же Гулликсен в интервью правительственной газете «Арбейдсрбладет» уточнил, что ни один иностранный самолет не приземлялся в аэропорту Хеллер не только в декабре 1935 г., но и вообще в период с 19 сентября 1935 года по 1 мая 1936-го.

«Кажинный раз на евтом самом месте!» — так язвительно прокомментировал историю с мнимым перелетом Пятакова главный враг Сталина Троцкий.

«Каждый раз, — продолжал он, — когда сталинская юстиция упоминает «факты», относящиеся к загранице, которые поэтому могут быть проверены — дело для нее кончается безнадежным фиаско»{235}.

Какова же мера ответственности Ежова за случившийся провал, поставивший под сомнение не только обвинения в адрес Троцкого (которым Сталин придавал очень большое значение), но и процесс в целом. В своей вышедшей в начале 50-х гг. на Западе книге «Тайная история сталинских преступлений» бывший резидент НКВД в Испании А. М. Орлов, ссылаясь на начальника Иностранного отдела ГУГБ НКВД А. А. Слуцкого, будто бы сообщившего ему подробности этой истории, утверждал, что идею встречи Пятакова с Троцким в Норвегии навязал чекистам сам Сталин. И он же, после того как выяснилось, что длительное (не менее двух суток, исходя из расписания поездов) отсутствие Пятакова в Берлине легко может быть немцами опровергнуто, предложил использовать в качестве транспортного средства самолет, что давало возможность Пятакову обернуться за одну ночь{236}.

Однако версия Орлова вызывает серьезные сомнения. Во-первых, опровержение Германии, если бы таковое последовало, легко было проигнорировать, поскольку на процессе ее собирались изобразить заинтересованной стороной. Но самое главное — невозможно представить, чтобы вождь стал так раскрываться перед подчиненными, побуждая их к прямой фальсификации следствия — это было совершенно не в его стиле.

Остается констатировать, что имеющиеся в распоряжении материалы не дают ответа на вопрос, как это могло случиться. Можно лишь предположить, что произошло какое-то рассогласование в работе Секретно-политического отдела, руководившего следствием, и Иностранного, призванного обеспечивать своих коллег необходимой информацией по зарубежным эпизодам.

Пытаясь реабилитировать себя в глазах вождя, Ежов несколько раз направлял ему подборки материалов заграничной печати, в которых обсуждалась возможность реальной встречи Пятакова и Троцкого в Норвегии, и, судя по дальнейшему развитию их отношений, Сталин в конце концов простил своему верному соратнику допущенную оплошность.

Глава 20 Февральско-мартовский пленум

После завершения процесса «параллельного троцкистского центра» пришло время вернуться к вопросу о бывших лидерах «правой оппозиции» — Бухарине и Рыкове. По распоряжению Сталина всем членам и кандидатам в члены ЦК ВКП(б), в том числе и Бухарину, начали присылать в качестве материалов к будущему пленуму протоколы допросов находящихся под арестом бывших троцкистов и правых оппозиционеров. Они признавались в разных контрреволюционных замыслах и преступлениях, а заодно сообщали, что вся эта деятельность осуществлялась либо по прямым указаниям Бухарина, Рыкова и покойного Томского (правые), либо в тесном контакте с ними (троцкисты).

Показания, вспоминала впоследствии жена Бухарина, были хорошо срежиссированы, не противоречили одно другому. «Здорово состряпано! — сказал Бухарин, ознакомившись с первыми из них, — если бы был не я, а человек незнакомый, я бы всему поверил»{237}. На это и был расчет. В оставшееся до очередного пленума время члены ЦК должны были окончательно убедиться в справедливости выдвинутых против Бухарина и Рыкова обвинений и без колебаний принять все необходимые решения.

В начале января 1937 года членам ЦК были разосланы показания К. Б. Радека, обвинившего Бухарина, Рыкова и Томского в причастности к убийству Кирова. Ознакомившись с ними, Бухарин 12 января направил в адрес ЦК ВКП(б) заявление, в котором решительно опроверг их как вымысел и клевету. На следующий день, по поручению Сталина, Ежов организовал Бухарину очную ставку с Радеком и В. Н. Астровым, бывшим учеником Бухарина в Институте красной профессуры, осужденным в 1933 г. по делу так называемой «антипартийной группы правых («бухаринская школа»)» и с того же времени являвшегося секретным сотрудником НКВД. Астров был особенно активен, он не только повинился в различных контрреволюционных преступлениях, но и сообщил, что зимой 1930/31 г., выступая на одном из совещаний своих единомышленников, Бухарин в связи с ожидаемыми (из-за коллективизации) восстаниями в деревне, к которым должно присоединиться и городское население, призывал своих соратников сплотить ряды и стать во главе этих восстаний.

В ноябре 1932 года при встрече с ним, Астровым, Бухарин будто бы попросил его как можно тщательнее законспирироваться и заняться подготовкой убийства Сталина{238}. («Разоблачения» Астрова произвели на Сталина, присутствовавшего вместе с другими членами Политбюро на очной ставке, настолько благоприятное впечатление, что вскоре тот был освобожден, получил в Москве квартиру и работу и, дожив до преклонного возраста, смог поделиться в прессе воспоминаниями о событиях тех лет{239}).

Подтвердил свои показания и Радек, заявивший, что в первые дни после убийства Кирова Бухарин, видя, что всех, причастных к данному преступлению, арестовали, сомневался, стоит ли делать ставку на террор, но, посовещавшись со своими единомышленниками, будто бы заявил, что нельзя отступать перед первой неудачей и что надо от партизанщины переходить к серьезной продуманной борьбе{240}.

А тем временем Бухарину продолжали доставлять на дом (на работу в редакцию «Известий» он ходить перестал) очередные протоколы допросов, в которых прежние и новые подследственные обвиняли его во всех возможных грехах. Начитавшись этих обвинений, он однажды чуть было не решился на самоубийство. А. М. Ларина вспоминала, как в один из дней, зайдя в комнату мужа, увидела его сидящим за столом с револьвером в руке. Но Бухарин сказал ей, что не смог застрелиться, представив, как она увидит его, бездыханного, с кровью на виске. «Пусть уж лучше это произойдет не на твоих глазах», — добавил он.

Но если самоубийство отпадает, тогда нужно защищаться, тем более что в своем стремлении убедить членов ЦК в виновности Бухарина и Рыкова Сталин довольно опрометчиво приоткрыл «кухню» следственной работы. Хотя, как пишет А. М. Ларина, показания и были хорошо срежиссированы, но уже присланные протоколы допросов изменить было невозможно, по мере же развития следственного процесса общая концепция обвинения неизбежно претерпевала какие-то изменения, и не все из ранее полученных и уже разосланных членам ЦК показаний укладывались в эту измененную концепцию. Кроме того, и среди арестованных, дававших под воздействием подручных Ежова те или иные показания, не все одинаково заботились о достоверности и логичности собственных «признаний», им эта роль была навязана, и они отрабатывали ее настолько формально, насколько это было возможно. Следователи, конечно, старались, чтобы добываемые ими сведения выглядели достоверно, однако полностью учесть все возможные подводные камни, особенно при описании событий пяти-семилетней давности, было очень сложно. Ну а руководителям следственного аппарата и самому Ежову, получающим ежедневно множество протоколов от разных следователей и вынужденных сводить их воедино, при заданном темпе работы и вовсе было невозможно делать это совсем без огрехов.

На прошедших судебных процессах такой проблемы не возникало, поскольку оглашались лишь те сведения, которые не противоречили окончательной схеме, все остальное оставалось в тени. Теперь же, в связи со сталинским распоряжением о рассылке членам ЦК промежуточных протоколов допросов, руководимый Ежовым аппарат оказался в положении, в какое чекисты никогда до того не попадали (и больше уже не попадут). Впервые на публику выносился не беловик, а черновик следствия, причем опровергать его имел возможность не зависимый от следствия арестант, а находящийся на свободе член ЦК, обладающий к тому же необходимыми аналитическими способностями и достаточным временем для подготовки.

Конечно, в рассылку шли не все показания, а только кажущиеся наиболее убедительными, но и там заинтересованный читатель (а Бухарин был именно таким) мог, если покопаться, найти массу погрешностей, незаметных постороннему глазу. Кроме того, стремясь к большей достоверности, следствие старалось, по возможности, отталкиваться от реально происходивших встреч и бесед, наполняя их другим содержанием, но, поскольку в предшествующие годы лидеры правых со своими бывшими единомышленниками практически не встречались (не в последнюю очередь из-за того, что те скитались в это время по лагерям и ссылкам), большинство собираемых «фактов» относилось к периоду до 1932 г., что, конечно, значительно обесценивало выдвинутые обвинения, а иногда делало их просто абсурдными.

После тщательного изучения и сличения присланных ему протоколов допросов Бухарину удалось выявить множество логических противоречий, несовпадений во времени, ошибок и просто элементарных подтасовок, которые он зафиксировал в почти стостраничном письме, направленном 20 февраля 1937 г. в Политбюро ЦК ВКП(б) с просьбой размножить и раздать участникам открывающегося через три дня пленума ЦК. Среди отмеченных Бухариным «проколов» следствия было десятка полтора таких, которые ставили под сомнение всю проделанную Ежовым и его помощниками работу, так как свидетельствовали об откровенной фальсификации.

Но Бухарин не только продемонстрировал очевидную сфабрикованность предъявленных ему обвинений и не только показал на конкретных примерах из присланных ему протоколов, как следователи своими вопросами наталкивали арестованных на дачу «нужных» показаний. Он пошел дальше. Хотя и в осторожной, но достаточно прозрачной форме, он дал понять будущим читателям своего письма, кто, по его мнению, является инициатором и дирижером следственного спектакля.

Дело принимало незапланированный оборот. Проигнорировать письмо Бухарина, которое, в соответствии со сложившейся практикой, пришлось раздать участникам пленума, было невозможно. И теперь, прежде чем нанести по Бухарину и Рыкову окончательный удар, необходимо было выиграть оборонительное сражение, в ходе которого предстояло, во-первых, реабилитировать органы НКВД и самого Ежова, чья репутация оказалась изрядно подмоченной, а во-вторых — нейтрализовать намеки Бухарина на какую-то заинтересованность партийного руководства, и в первую очередь Сталина, в определенном, заранее известном исходе следствия.

После недолгих раздумий была избрана простая, но эффективная линия поведения: при обсуждении вопроса «Дело тт. Бухарина и Рыкова» (он шел первым в повестке дня) Ежов и содокладчик от партии, член Политбюро ЦК ВКП(б) А. И. Микоян, разоблачая «преступную деятельность» бывших лидеров правой оппозиции и «измышления», содержащиеся в письме Бухарина, в то же время демонстрируют максимальное миролюбие в определении возможных мер наказания. Основной же удар наносится участниками пленума, выступающими в прениях, и как бы под воздействием этих выступлений принимается то решение, которое и было намечено.

Как задумали, так и сделали. На открывшемся 23 феврали 1937 года пленуме ЦК первому слово было предоставлено Ежову, Напомнив собравшимся о тех обвинениях, которые он выдвинул в адрес Бухарина и Рыкова на предыдущем, декабрьском, пленуме, Ежов заявил, что за прошедший период эти обвинения полностью подтвердились, и, кроме того, к ним добавились еще и новые. Затем в довольно вялом и бесцветном («спокойном и сдержанном», по словам одного из присутствующих) выступлении, из которого пришлось убрать практически все скомпрометированные Бухариным факты и сюжеты, он высказал ряд обвинений в адрес бывших лидеров правой оппозиции, суть которых сводилась к тому, что центр правых, в лице Бухарина, Рыкова и застрелившегося Томского, в целях реставрации в СССР капиталистического строя встал на путь организации террора в отношении руководителей партии и правительства, на путь вредительства, организации кулацких восстаний в деревне и забастовок на предприятиях. Несмотря на этот тянущий на высшую меру наказания букет преступлений, Ежов тем не менее ограничился лишь предложением исключить Бухарина и Рыкова из членов ЦК и из партии («Этого мало», — возмутился кто-то из присутствующих, не разобравшийся в хитросплетениях сценария и удивленный столь странным великодушием).

Впрямую защищаться от нападок Бухарина Ежов, каклицо заинтересованное, не стал, уступив это право члену Политбюро ЦК ВКП(б) А. И. Микояну, на содоклад которого и ложилась основная смысловая нагрузка первой части задуманного действа.

Свое выступление Микоян начал с дифирамбов в адрес обновленного (под руководством Ежова) НКВД.

«Бухарин, — заявил Микоян, — взял манеру опорочивать все документы и факты. Он в своих документах делает выпады по адресу аппарата Наркомвнудела… всяческими намеками, прямыми выпадами, гнусными, наглыми хочет опорочить весь аппарат, и в особенности обновленный аппарат. Товарищ Ежов по-большевистски всю душу вложил в улучшение работы аппарата. Я должен прямо признать, что ошибки в аппарате были, но сейчас я был поражен точностью между показаниями письменными и теми показаниями, которые давались на очной ставке, во время которой я был. Я потом товарищу Ежову сказал, что я должен признаться, что аппарат, который вел это следствие, выдержал большевистский экзамен правдивости и точности.

И вот Бухарин, — продолжал Микоян, — делает выпад против этого аппарата: «Ах, сами следователи дают показания»… словом, вроде того, что это сочинено против него. Только враждебный человек может относиться так к нашему органу НКВД, который старается, всемерно и успешно старается быть орудием партии, быть орудием защиты нашего советского государства.

Он не щадит при этом и нашу партию, — возмущался Микоян. — Он говорит о политической установке современности, намекает, что следователи наталкивают своими особыми допросами людей, что есть какая-то политическая установка, и получается вроде того, что ЦК организует специально против него обвинение, что ЦК не хочет по-настоящему разобраться во всех материалах, что у него нет желания спасти человека, если есть хоть малейшая возможность его спасти, а наоборот, ЦК собирает против него материал. Это гнуснейший выпад против нашего Центрального комитета. И это говорится после того, как Центральный комитет нянчится с этими людьми черт знает сколько времени. Члены партии начинают заявлять, что нельзя столько времени нянчиться. (Общий шум, возгласы: «Правильно! Довольно нянчиться!»)

Он к этому прибегает, — предположил Микоян, — потому что бессилен опровергнуть факты и документы… Он хочет доказать, что врут, сочиняют и прочее. Он хочет сказать, что нельзя верить показаниям… Конечно, товарищи врагу нельзя полностью верить… но доказано, что подавляющее большинство сообщенных фактов и фамилий — это правда»{241}.

Высказав все это, Микоян во второй части своего выступления вдруг заявил:

«…отдельные сомнения, может быть, остаются насчет организации террора, насчет вредительства, может быть, не все доказано…..»{242} и уж совсем неожиданно продолжил:

«…что Бухарин подготовлял террористические антисоветские группы, их воспитывал, это тоже доказано, но можно это не предъявлять»{243}. («Как не предъявлять?» — растерянно спросил кто-то из зала).

Закончил свое выступление Микоян, как и Ежов, предложением исключить Бухарина и Рыкова из ЦК и из партии. «Какие же это кандидаты в члены ЦК? — риторически воскликнул он. — Какие же они коммунисты?»{244}

Затем слово было предоставлено Бухарину, который, постоянно сбиваемый репликами и комментариями с мест, повторил основные аргументы своего письма. На этом первый день работы пленума завершился.

На следующем заседании слово было предоставлено Рыкову, который, избегая упреков в адрес следствия, высказал предположение, что арестованные в своих показаниях на него не лгут, а просто за давностью лет допускают вполне естественные ошибки, в то время как следственный аппарат «стремится, конечно, всеми средствами к тому, чтобы сказать Центральному комитету только то, что они по совести нашли»{245}.

На этом разминка закончилась, началось основное действие, и первый же выступающий, а им оказался М. Ф. Шкирятов, заместитель Ежова по Комиссии партийного контроля, расставил все по своим местам. В резкой форме Шкирятов высмеял утверждения Бухарина и Рыкова, что они ничего не знали о контрреволюционных настроениях своих бывших сторонников и не участвовали в их террористических приготовлениях.

«Этим людям, — сказал он в заключение, — не только не место в ЦК и в партии, их место перед судом, им, государственным преступникам, место только на скамье подсудимых»{246}.

В том же духе, кто мягче, кто жестче, высказывались и другие отобранные для участия в прениях выступающие, и почти все, разоблачив и заклеймив, в заключение требовали ни в коем случае не ограничиваться мерами партийного воздействия, а направлять дело в следственные органы или в суд. Лейтмотивом всех выступлений была мысль, что поскольку подследственным нет никакого резона навешивать на себя (а заодно и на Бухарина с Рыковым) расстрельные статьи Уголовного кодекса — значит, они говорят правду.

Наступило 26 февраля — последний день обсуждения данного вопроса. Бухарину и Рыкову была предоставлена возможность выступить с «последним словом». Постоянно перебиваемый выкриками из зала, Бухарин в течение полутора часов защищался от выдвинутых против него обвинений, но в конце не выдержал и, судя по стенограмме, заплакал. «В тюрьму пора», — послышалось из зала.

Выступление Рыкова было более коротким. Выдвинутых против него обвинений было меньше и, соответственно, разного рода накладок в показаниях тоже меньше. Поэтому основной упор Рыков сделал на то, что практически все обвинения в его адрес почему-то заканчиваются 1934 годом, а по последующему периоду, когда, казалось бы, и должна была развернуться основная работа «контрреволюционного центра правых» никаких показаний нет.

После логичных и искренних выступлений Бухарина и Рыкова у части присутствующих могли сохраниться или возникнуть вновь сомнения в достоверности выдвинутых против них обвинений. Теперь многое зависело от Ежова, которому предстояло выступить с заключительным словом. Нельзя было позволить оппонентам опорочить результаты проделанной под его руководством работы и бросить тень на стоящего (как все понимали) за его спиной Сталина. Надо было отыскать, наконец, ответ на вопрос, что же означают все эти противоречия в показаниях, которые выявил Бухарин в своем письме и он же с Рыковым в своих выступлениях на пленуме.

И Ежову удалось найти необходимое объяснение, позволяющее пробить брешь в системе защиты, выстроенной Бухариным.

«Бухарин, — заявил Ежов, — выискивает отдельные противоречия в показаниях того или другого арестованного и делает отсюда вывод: вот, видите ли, следствие так ведется, что людям подсказывают и подсказывают невпопад. Если [бы] мы хотели подстроить Бухарину все эти показания, — продолжал он, — все это было бы причесано, все это было бы приглажено… противоречия устранены. Каждый говорил [бы] как нужно. Это и говорит за правильное ведение следствия: в разных местах десятки арестованных опрашиваются, не говорится о том, какие имеются на него показания, и эти арестованные дают, каждый по-своему, тот факт, который есть… Я думаю, что если бы все совпадало, то Бухарин кричал бы на весь мир о том, что это подстроено»{247}.

Эта спасительная формула была изобретена еще в 1928 году во время Шахтинского процесса. Выступавший тогда в качестве государственного обвинителя Н. В. Крыленко, упомянув о встречающихся нестыковках в показаниях подсудимых, заявил, что, если бы все совпадало на сто процентов, можно было бы предположить наличие предварительной согласованности и что, если расхождения имеются лишь в деталях, это никак не свидетельствует о недостоверности сообщаемых сведений.

Теперь и Ежову, вслед за Крыленко, удалось не только объяснить все противоречия в показаниях арестованных, но и обосновать неизбежность этих противоречий при честном и беспристрастном ведении следствия. Конечно, кому-то могла прийти в голову мысль, что несогласованность показаний свидетельствует лишь об отсутствии предварительного сценария, а вовсе не о подлинности сообщаемых сведений. Но много ли было желающих размышлять на эту тему среди участников данного собрания?

Основной аргумент Рыкова (что все показания против него заканчиваются 1934 годом) Ежов парировал следующим образом: «Я не думаю, что мы до всего докопались. Доберемся и до 1936, и до 1937 года»{248}.

Но Ежов сумел не только нейтрализовать попытки Бухарина и Рыкова поставить под сомнение результаты работы следствия, но и использовал эти попытки для нового обвинения в адрес бывших лидеров правой оппозиции.

«Если они заняли такую линию, — заявил он, — то я думаю, что мы можем с полным правом предъявить им в результате обсуждения еще одно политическое обвинение в том, что они остались не разоружившимися врагами, которые дают сигнал всем враждебным силам, как у нас в СССР, так и за границей. (Голоса с мест: «Правильно!») Они своим единомышленникам дают сигнал: продолжайте работать, конспирируясь больше; попадешь — не сознавайся»{249}.

После этого Ежов повторил основные обвинения в адрес Бухарина и Рыкова и закончил свое выступление эффектной концовкой:

«Политического ответа они не дали, ну а ссылались на противоречия следствия. Я думаю, что пленум предоставит возможность Бухарину и Рыкову на деле убедиться в объективности следствия и посмотреть, как следствие ведется». (Голоса с мест: «Правильно!»){250}

Для решения судьбы своих бывших товарищей пленум образовал комиссию из двадцати человек, в которую вошел и Ежов. Обсудив разные предложения, в числе которых были предание суду военного трибунала с применением высшей меры наказания — расстрела (предложение Ежова), предание суду и заключение в тюрьму на 10 лет, предание суду без предрешения его приговора, комиссия в конце концов остановилась на следующем варианте: исключить Бухарина и Рыкова из состава кандидатов в члены ЦК ВКП(б) и из партии, суду не предавать, а направить дело в НКВД.

27 февраля это предложение было пленумом одобрено. В принятой резолюции утверждалось, что на основе следственных материалов, очных ставок и прошедшего на пленуме всестороннего обсуждения установлено, что Бухарин и Рыков, как минимум, знали о преступной, террористической шпионской и диверсионно-вредительской деятельности троцкистского центра и о террористических группах, созданных их учениками и единомышленниками, и не только не препятствовали этой деятельности, но и поощряли ее.

«Пленум устанавливает, — говорилось далее в резолюции, — что записка т. Бухарина в ЦК, где он пытается опровергнуть показания… троцкистов и правых террористов, является по своему содержанию клеветническим документом, который не только обнаруживает полное бессилие опровергнуть показания троцкистов и правых террористов, но под видом адвокатского оспаривания этих показаний делает клеветнические выпалы против НКВД и допускает недостойные коммуниста нападки на партию и ее ЦК, ввиду чего записку т. Бухарина нельзя рассматривать иначе, как совершенно несостоятельный и не заслуживающий какого-либо доверия документ»{251}.

В тот же день Бухарин и Рыков были арестованы. Ну а пленум перешел к очередным пунктам повестки дня, важнейшим среди которых был вопрос «Уроки вредительства, диверсии и шпионажа японско-немецко-троцкистских агентов по народным комиссариатам тяжелой промышленности и путей сообщения» (докладчики, соответственно, В. М. Молотов и Л. М. Каганович) и то же самое по Наркомату внутренних дел (докладчик Ежов).

И доклады, и выступления в прениях должны были продемонстрировать, как глубоко проникли упомянутые выше враги народа во все сферы жизни общества и какой урон они нанесли и продолжают наносить народному хозяйству страны. Все крупные аварии на заводах и шахтах, крушения на железных дорогах, пожары, эпидемии и т. д. на самом деле оказались результатом деятельности иностранных разведок и вредителей из числа троцкистов и правых. Приводя примеры их подрывной работы, вскрытой органами НКВД в различных отраслях экономики, участники пленума призывали друг друга повысить бдительность, преодолеть беспечность и политическую близорукость, избавиться от обывательского ротозейства, но никто толком не объяснял, что же конкретно следует делать. Выступая в прениях, Ежов специально остановился на этом вопросе.

«Получается довольно странное положение, — сказал он. — Я не знаю ни одного факта — я уже четыре с половиной месяца работаю в Наркомвнуделе — я еще не знаю ни одного факта, когда бы по своей инициативе позвонили и сказали: «Тов. Ежов, что-то подозрителен этот человек, что-то неблагополучно в нем, займитесь этим человеком»{252}.

Напомнив собравшимся об этом эффективном способе разоблачения замаскировавшихся шпионов и диверсантов, Ежов в своем докладе о положении в НКВД рассказал о том, что делается для искоренения врагов народа в его собственном ведомстве. Оказалось, что из работавших в НКВД к началу ноября 1936 года 699 бывших членов зиновьевской, троцкистской и прочей оппозиции арестовано уже 138 человек.

«Чтобы вас эта цифра не пугала, — пояснил Ежов, — я должен здесь сказать, что мы подходили к бывшим оппозиционерам, работавшим у нас, с особой, гораздо более строгой меркой. Одного факта было достаточно того, что он скрыл от партии и от органов НКВД свою бывшую принадлежность к троцкистам, чтобы его арестовали. Мы рассматривали это как предательство, потому что внутренний закон наш требует под страхом уголовной ответственности заполнять все документы правдиво, не утаивая ничего. Поэтому мы на основании наших внутренних законов таких людей арестовывали»{253}.

По-видимому, всю эту историю с обманом партии Ежов придумал тут же, поняв по реакции зала, как поразила всех приведенная им цифра. В действительности, как видно из его же выступления на совещании руководящего состава НКВД 19 марта 1937 г., где также упоминались эти подробности, речь шла об аресте чекистов, которые ничего не скрывали, а вполне официально проходили по учетным данным НКВД как бывшие оппозиционеры.

Не успели, однако, слушатели переварить первую порцию откровений Ежова, как последовала вторая. Оказалось, что в недра чекистского аппарата удалось проникнуть даже агентам иностранных разведок. Особенно неблагополучная ситуация, заявил Ежов, сложилась в польском секторе Иностранного отдела, где якобы «в подавляющем большинстве работали поляки, которые были связаны со вторым отделением польского генерального штаба и являлись офицерами этого отделения». Сначала их будто бы направляли в польскую компартию, а уже через нее они проникали в аппарат НКВД.

Но, конечно, самый большой урон органам госбезопасности был нанесен, по мнению Ежова, «предательской» деятельностью бывшего начальника Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД Г. А. Молчанова, который не давал возможности по-настоящему разворачивать работу против троцкистов, зиновьевцев и правых, а когда такая работа по инициативе отдельных чекистов все-таки начиналась, всячески старался свернуть ее, называя предоставляемые ему материалы чепухой, ерундой и т. д.

«Является ли Молчанов одиночкой-предателем? — задал вопрос Ежов и сам же ответил: — Я должен сказать, что мы имеем довольно тревожные факты из этой области, которые объясняются… совершенно не большевистским подходом о спасении чести своего мундира, своего ведомства. Можно ли было раньше вскрыть предателей внутри нашего аппарата? — продолжал он. — Безусловно можно было, если бы мы внимательно относились к людям, к их поведению, к тому, как они ведут дела, их проверяли бы, мы могли бы вскрыть»{254}.

Обозначив таким образом важнейшее направление своей будущей деятельности, Ежов закончил выступление выражением уверенности, что при помощи ЦК партии и товарища Сталина, «который изо дня в день руководит нами», удастся поставить советские органы госбезопасности на должную высоту и сделать их лучшими в мире.

По докладу Ежова пленум принял специальную резолюцию, в которой, в частности, говорилось:

«1. Одобрить мероприятия ЦК ВКП(б) по разгрому антисоветской диверсионно-вредительской, шпионской и террористической банды троцкистов и иных двурушников. Обязать Наркомвнудел СССР довести дело разоблачения и разгрома троцкистских и иных агентов фашизма до конца, с тем чтобы подавить малейшие проявления их антисоветской деятельности…

…3. Одобрить мероприятия ЦК ВКП(б), направленные к оздоровлению органов государственной безопасности за счет выдвижения на руководящую работу новых, большевистски проверенных чекистов и удаления из аппарата разложившихся бюрократов, потерявших всякую большевистскую остроту и бдительность в борьбе с классовым врагом и позорящих славное имя чекистов»{255}.

Последним пунктом повестки дня пленума был вопрос «О политическом воспитании партийных кадров и мерах борьбы с троцкистскими и другими двурушниками в парторганизациях». С докладом на эту тему выступил Сталин.

«Необходимо, — заявил он, — разбить и отбросить прочь гнилую теорию о том, что с каждым нашим продвижением вперед классовая борьба у нас должна будто бы все более и более затухать, что по мере наших успехов классовый враг становится будто бы все более и более ручным… Наоборот, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее будут они идти на более острые формы борьбы, тем больше они будут пакостить советскому государству, тем больше они будут хвататься за самые отчаянные средства борьбы как последние средства обреченных»{256}.

Указав, что буржуазные государства «кишат шпионами и диверсантами», которых эти государства засылают друг другу, Сталин высказал убеждение, что «в тылы Советского Союза буржуазные государства должны засылать вдвое и втрое больше вредителей, шпионов, диверсантов и убийц, чем в тылы любого буржуазного государства». А в роли этих вредителей, шпионов и т. д. выступают в настоящее время главные враги партии и народа — троцкисты, которые «давно уже превратились в разбойников с большой дороги, способных на любую гадость, способных на все мерзкое вплоть до шпионажа и прямой измены своей родине, лишь бы напакостить советскому государству и советской власти»{257}.

«В чем же, — вопрошал Сталин, — состоит сила современных вредителей, троцкистов? Их сила, — пояснял он, — состоит в партийном билете, в обладании партийным билетом. Их сила состоит в том, что партийный билет дает им политическое доверие и открывает им доступ во все наши учреждения и организации»{258}.

Какой вывод следовал из всего вышесказанного, слушателям предстояло узнать в самое ближайшее время, и не столько от Сталина, сколько от Ежова, так как именно ему отводилась главная роль в тех событиях, которые неотвратимо надвигались на страну.


С того времени, когда в декабре 1934 года началось ужесточение внутриполитического режима, обстановка в мире существенно изменилась. Время большой войны стремительно приближалось, и в этих условиях Сталин, вероятно, пришел к выводу, что активное наращивание усилий в военной области пора уже подкрепить не менее решительными действиями по нейтрализации возможной угрозы изнутри.

А в том, что такая угроза существует, сомневаться не приходилось. В 1917 г., когда большевики только еще захватывали власть, их готовы были поддержать, судя по выборам в Учредительное собрание, лишь 25 % населения. Последовавшие затем Гражданская война, коллективизация и голод 1932–1933 гг. популярности новому режиму добавить не могли, и, хотя за прошедшие двадцать лет выросло целое поколение людей, воспитанных на коммунистических лозунгах, было очевидно, что значительная часть населения относится к существующим в стране порядкам без каких-либо симпатий.

Подтверждением этому служили и получаемые Сталиным донесения НКВД о выявленных контрреволюционных организациях, тем более что с приходом Ежова направляемая в адрес вождя информация утратила последние остатки объективности. Если Ягода, будучи профессионалом, хорошо понимавшим кухню следственной работы, еще мог иногда накладывать на присылаемые ему сообщения такие резолюции, как «Чепуха», «Не может быть» и т. д., то для Ежова понятия «не может быть», похоже, просто не существовало. Стремясь продемонстрировать возросшую активность чекистского ведомства, он всячески поощрял служебное рвение своих подчиненных, те, за неимением других способов оправдать ожидания начальства, изобретали все новые и новые «антисоветские» группы и организации, и вся эта внешне правдоподобная дезинформация изо дня в день ложилась на стол вождя. Будучи, как и большинство диктаторов, человеком весьма подозрительным (можно даже сказать, болезненно подозрительным), Сталин не имел оснований не доверять присылаемым ему донесениям, тем более что проверить их достоверность он все равно был не в состоянии.

В конце концов постоянное чтение так называемых спецсообщений НКВД и протоколов допросов арестованных сформировало у вождя совершенно гипертрофированное представление о масштабах угрозы, якобы исходящей от тысяч и тысяч активных противников режима, готовых при первой же возможности встать на путь шпионажа, вредительства, террора, организации восстаний и т. д. И если в мирное время ситуацию еще удавалось держать под контролем, то в случае войны, когда все ресурсы государства были бы брошены на борьбу с внешним врагом, сил для борьбы с врагом внутренним могло уже и не остаться, как это и произошло с царской Россией в 1917 г. Необходимо было нанести упреждающий удар по потенциальной «пятой колонне», застраховав существующий в стране режим от возможных потрясений в военное время.

Мнение вождя разделяли и его ближайшие соратники. Некоторые из них сумели впоследствии обнародовать свой взгляд на события тех лет, причем В. М. Молотов и Л. М. Каганович даже попытались теоретически обосновать все происходившее. Лучше всего это получилось у Молотова, второго после Сталина человека в тогдашнем партийном руководстве, благополучно дожившего до 1986 г. и успевшего перед смертью поделиться своими воспоминаниями с писателем Ф. И. Чуевым, который издал затем книгу под названием «Сто сорок бесед с Молотовым».

Приведем некоторые из высказываний Молотова, имея в виду, что подобных взглядов вполне мог придерживаться и Ежов. Итак, слово Молотову:

«Я считаю, что мы поступили правильно, пойдя на некоторые неизбежные, хотя и серьезные излишества в репрессиях, но у нас другого выхода в тот период не было… тогда бы у нас во время войны была бы внутренняя такая драка, которая бы отразилась на всей работе, на самом существовании Советской власти»{259}.

«…тот террор, который был проведен в конце 30-х годов, он был необходим. Конечно, было бы, может, меньше жертв, если бы действовать более осторожно, но Сталин перестраховал дело — не жалеть никого, но обеспечить надежное положение во время войны и после войны…»{260}.

«Сталин, по-моему, вел очень правильную линию: пускай лишняя голова слетит, но не будет колебаний во время войны и после войны»{261}.

«1937 год был необходим, если учесть, что мы после революции рубили направо-налево, одержали победу, но остатки врагов разных направлений существовали, и перед лицом грядущей опасности фашистской агрессии они могли объединиться. Мы обязаны 1937 году тем, что у нас во время войны не было «пятой колонны». Ведь даже среди большевиков были и есть такие, которые хороши и преданны, когда все хорошо, когда стране и партии не грозит опасность. Но если начнется что-нибудь, они дрогнут, переметнутся»{262}.

«…пострадали не только ярые какие-то правые или, не говоря уже, троцкисты, но пострадали и многие колебавшиеся, которые нетвердо вели линию и в которых не было уверенности, что в трудную минуту они не выдадут, не пойдут, так сказать, на попятную»{263}.

«…конечно, переборщили, но я считаю, что все это допустимо ради основного: только бы удержать власть»{264}.

Можно, конечно, предположить, что Молотов, внесший посильную лепту в развязанный в стране террор, ссылками на предвоенную обстановку просто пытается найти хоть какое-нибудь оправдание своим действиям. Но вот мнение человека, которого невозможно заподозрить в стремлении обелить себя. Из тюремной камеры письмо Сталину пишет Н. И. Бухарин, обдумывающий случившееся с ним и пытающийся найти всему происходящему какое-то рациональное объяснение.

«Есть, — пишет Бухарин, — какая-то большая и смелая политическая идея генеральной чистки а) в связи с предвоенным временем, в) в связи с переходом к демократии. Эта чистка захватывает а) виновных, в) подозрительных и с) потенциально-подозрительных. Одних обезвреживают так-то, других — по-другому, третьих — по третьему. Я, — отмечает далее Бухарин, — настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все»{265}.

Высказывания таких разных людей, как Молотов и Бухарин, об оправданности террора в связи с предвоенной обстановкой свидетельствуют о том, что эти представления действительно были распространены среди тогдашней партийной верхушки и не зависели от собственной причастности или непричастности к репрессиям.

Однако о каком переходе к демократии упоминает Бухарин как о еще одном событии, оправдывающем идею «генеральной чистки»?

Дело в том, что в соответствии с новой Конституцией, принятой в декабре 1936 года, в стране предстояло провести выборы в новый высший орган власти — Верховный Совет СССР. Прежде выборы в Советы всех уровней были многостепенными, а само голосование — открытым, по спискам, с разными нормами представительства для городского и сельского населения. Кроме того, избирательных прав были лишены 11 категорий граждан: бывшие кулаки, торговцы, офицеры, чиновники, сотрудники полиции, бывшие и нынешние служители религиозных культов и т. д. и т. п.

Новая Конституция, призванная, по замыслу ее создателей, убедить и собственный народ, и мировую общественность в том, что в Советском Союзе построен социализм, не могла, конечно, оставить в неприкосновенности старую избирательную систему. Поэтому выборы в СССР становились теперь прямыми и равными, голосование тайным и не по спискам, а по отдельным кандидатурам, а лишенные избирательных прав (так называемые «лишенцы») превращались в политически полноценных граждан.

Подключение к избирательному процессу такой большой группы бывших «классовых врагов» (при том, что и среди остального населения не на всех можно было положиться, особенно в условиях тайного голосования) представляло для власти определенную опасность. Новых избирателей, да и вообще недовольных режимом, необходимо было нейтрализовать, и по возможности надолго, если не навсегда, чтобы не сталкиваться с этой проблемой каждые четыре года. Конечно, результаты выборов зависели не столько от того, кто и как проголосует, сколько от того, кто будет потом подсчитывать эти голоса, а здесь никаких проблем вроде бы не возникало, но все равно подстраховаться не мешало.

Одним словом, и по внешним и по внутренним причинам пора было заняться радикальной чисткой советского общества от неблагонадежных элементов, и приступать к ней следовало не откладывая.

Судя по всему, к этому времени, т. е. к весне 1937 года, Сталин уже не только принял соответствующие решения, но и продумал основные этапы их реализации. Какими-то наметками своих планов, по мере того как они вызревали, Сталин, вероятно, делился и с ближайшими помощниками, в частности с Ежовым. Как вспоминал позже один из приятелей Ежова, С. С. Шварц, в конце 1935 г., во время одной из вечеринок в компании сослуживцев по аппарату ЦК, Ежов в разговоре упомянул о предстоящем «историческом перераспределении кадров». Когда несколько дней спустя Шварц поинтересовался, что означают эти слова, Ежов ответил, что «все старые кадры пойдут побоку, пройдет один или два тура смены всех людей, чтобы от старых кадров совершенно освободиться»{266}.

Однако, когда к началу 1937 года сталинский план приобрел уже законченный вид, вождь, судя по всему, не стал посвящать в свои намерения даже ближайших соратников. Им предстояло знакомиться с его замыслом постепенно, по мере того, как будет возникать потребность в коллективном одобрении тех или иных решений, обеспечивающих достижение намеченной цели. Слишком уж радикальной была идея, чтобы можно было поделиться ею с кем бы то ни было. Ведь речь шла не просто об изоляции реальных или потенциальных противников режима, как это не раз делалось в предыдущие годы, а о физическом уничтожении сотен тысяч людей, причем не только беспартийных, но и членов партии.

Чистка, проведенная в 1935 году под видом проверки партийных документов, позволила освободить партию от явных врагов (выходцев из чуждой социальной среды, бывших оппозиционеров, подозрительных иностранцев и т. д.). Теперь же предстояло избавиться от врагов скрытых, к которым с формальной точки зрения придраться было невозможно. При этом, в отличие от 1935 года, когда внешняя обстановка была более спокойной, сейчас уже одним исключением из партии было уже не обойтись, ведь в случае войны вся эта масса обиженных бывших коммунистов могла стать питательной средой для любых сил, стремящихся подорвать режим изнутри. Нужны были радикальные меры, и чем радикальнее, тем лучше.

Опыт массового репрессирования в мирное время политически неблагонадежного населения в стране уже был и относился он к периоду коллективизации. Теперь нечто еще более радикальное предстояло совершить в условиях действия только что принятой новой Конституции, гарантирующей, пусть и декларативно, определенный набор гражданских прав и свобод. Что касается партии, то ей через такое «чистилище» предстояло пройти впервые, и эта часть задачи была, конечно, наиболее трудной.

Уверенности в том, что все пройдет гладко и без помех, у Сталина не было. Поэтому необходимо было выстроить линию своего поведения таким образом, чтобы его направляющая роль не так сильно бросалась в глаза, чтобы принимаемые им решения выглядели, по возможности, как ответ на чью-либо инициативу, чтобы решения эти имели вид коллегиальных и чтобы, в случае возникновения каких-то осложнений, их можно было объяснить издержками исполнения.

Работа предстояла большая, и начинать ее надо было с тех, чьими руками она должна была быть выполнена — с чекистов.

Глава 21 Смена караула

Существует, ставшая уже общепринятой, версия о том, как начиналась чистка старой чекистской гвардии. Ее автором является бывший резидент НКВД в Голландии Вальтер Кривицкий, ставший невозвращенцем в 1937 году. Отсчет событиям, приведшим к разгрому прежнего НКВД, он ведет с выступления Ежова 18 марта 1937 года на совещании, обсуждавшем задачи, стоящие перед Главным управлением госбезопасности в свете решений февральско-мартовского пленума ЦК. В статье, опубликованной в 1938 году в эмигрантском журнале «Социалистический вестник» и в книге «На сталинской секретной службе», выпущенной в Лондоне год спустя, Кривицкий описал, с какой яростью Ежов в своей речи обрушился на Ягоду и его ближних соратников в центральном аппарате НКВД, обвинив их в шпионаже в пользу Германии, в растрате государственных денег, а Ягоду еще и в сотрудничестве с царской охранкой в дореволюционный период. Руководящие кадры НКВД, заявил будто бы Ежов, потеряли доверие Сталина. На их место придут проверенные преданные люди из Секретариата и Оргбюро ЦК ВКП(б), которые железной метлой выметут презренных ставленников Ягоды{267}.

Эту историю, со ссылкой и без ссылки на Кривицкого, часто пересказывают в публикациях, посвященных репрессиям 30-х гг., не подозревая, что практически ничего общего с действительностью она не имеет. На самом же деле в своем вполне безобидном выступлении на данном совещании, проходившем, кстати, не 18-го, а 19–21 марта 1937 г., Ежов просто пересказал, почти дословно, свой двухнедельной давности доклад на пленуме ЦК: так же, как и в тот раз, посетовал на неумение чекистов противостоять новым изощренным методам борьбы, которые якобы взял на вооружение классовый враг, отметил недостатки в работе с агентурой, указал на неправильную кадровую политику.

«Людей, — заявил Ежов, — подбирали как хотите, но политических мотивов не было, и ими не руководствовались, а руководствовались при подборе людей другими соображениями, такого порядка, например, сумеет ли вовремя угодить начальству, сумеет ли вовремя крикнуть «ура» и так далее…»{268}

Никого из окружения Ягоды, так же как и его самого, Ежов в шпионаже не обвинял, да и не мог обвинять, поскольку большинство из них, в том числе и Ягода, в это время еще оставались на свободе. Соответственно ничего не говорилось и о связях Ягоды с царской охранкой.

«Нас называют вооруженным мечом революции, — заявил Ежов в заключение. — Из тех фактов, о которых я говорил, [видно, что] меч маленечко, чуть-чуть притупился. Надо его заострить, наточить этот меч. И я думаю, что… Центральному комитету партии, товарищу Сталину мы можем сказать, что этот меч будет отточен!»{269}

Этими словами намеки Ежова на предстоящие преобразования и ограничились, никакие проверенные люди из Секретариата и Оргбюро ЦК даже не упоминались.

Для чего нужна была чистка главного охранного ведомства страны? По мнению еще одного невозвращенца, бывшего резидента НКВД в Испании А. М. Орлова, избавляясь от чекистов старой формации, Сталин и Ежов заметали следы совершенных ими преступлений, убирая людей, слишком много знавших о том, как были организованы показательные московские процессы{270}.

Представляется, однако, что это слишком простое объяснение. Какой смысл менять уже проверенных в работе фальсификаторов, если предстояли новые крупные дела и полученные при подготовке московских процессов навыки и технологии могли понадобиться еще не раз и не два.

Чекистов старой школы следовало заменить не потому, что они слишком много знали (пришедшие им на смену знали уже через месяц ничуть не меньше), а потому, что для тех задач, которые стояли теперь перед НКВД, многие из них были совершенно непригодны. Пока надо было организовывать процессы над «буржуазными» специалистами, подвергать репрессиям кулаков и священнослужителей, преследовать бывших оппозиционеров и т. д., они еще были на своем месте. Но надвигающаяся кардинальная чистка ставила в повестку дня новые задачи, и теперь, не ослабляя борьбы с прежним противником, следовало не меньшие усилия сосредоточить на выявлении врагов в партийном и государственном аппарате. Однако воспитанные совсем в других традициях многие чекисты-ветераны с явным неодобрением относились к попыткам Сталина втянуть их в борьбу с товарищами по партии. Кроме того, наблюдая Сталина и других руководящих работников с близкого расстояния, значительная часть из них давно уже утратила веру в непогрешимость «вождей», и были все основания сомневаться в их готовности беспрекословно выполнять любые идущие сверху указания.

Старую чекистскую гвардию пора было убирать со сцены, и первой крупной жертвой внутренней чистки становится заместитель начальника саратовского краевого управления НКВД, комиссар государственной безопасности 3-го ранга И. И. Сосновский. В прошлом — резидент польской разведки в России, Сосновский был арестован в 1920 г. и тогда же перевербован, согласившись на сотрудничество при условии возвращения на родину после окончания следствия всех названных им агентов-поляков, что и было сделано. В дальнейшем Сосновский работал в подразделениях Особого и Контрразведывательного отделов ВЧК-ОГПУ в центре и на местах и к 1934 г. дорос уже до уровня заместителя начальника Особого отдела ГУГБ НКВД. В декабре 1934 года в составе бригады московских чекистов он выезжал в Ленинград, где принимал участие в расследовании обстоятельств убийства С. М. Кирова. Вероятно, именно в те дни Сосновский в очередной раз попался на глаза находившемуся там же Сталину, который выразил недовольство тем, что на такой ответственной работе находится бывший польский разведчик. После этого Сосновский в начале января 1935 года был переведен в Саратовский край на должность заместителя начальника местного УНКВД, где с тех пор и находился.

В 1936 году некоторые из проживающих в Москве польских коммунистов, обеспокоенные арестами в их среде, обратились в НКВД с заявлением, в котором высказали предположение, что именно Сосновский направляет органы госбезопасности по ложному следу{271}. Кроме того, в ходе допросов арестованных поляков были получены «сведения» о шпионской работе Сосновского, так что в ноябре 1936-го он был арестован. Тогда же за решеткой оказались и многие другие чекисты польского происхождения — внутри НКВД вовсю шла охота на мифических польских агентов.

Следующим представителем чекистской элиты, разделившим судьбу Сосновского, стал бывший начальник Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД, комиссар государственной безопасности 2-го ранга Г. А. Молчанов. Назначенный в конце ноября 1936 г. наркомом внутренних дел Белоруссии, Молчанов пробыл в Минске недолго, затем был отозван в Москву и в начале февраля 1937 г. арестован. Формальным поводом для ареста стало его «неправильное поведение» в истории с агентом Л. Б. Зафраном, о чем уже рассказывалось ранее.

Однако основная чистка началась в НКВД в конце марта 1937 года после ареста бывшего наркома внутренних дел СССР Г. Г. Ягоды и продолжалась в наиболее интенсивной своей фазе примерно до конца октября того же года. За этот период были арестованы шесть из восьми начальников отделов Главного управления госбезопасности и треть руководителей основных региональных подразделений НКВД, занимавших эти должности на момент прихода Ежова.

К концу апреля 1937 года от Ягоды и арестованных к тому времени его бывших подчиненных удалось с помощью уговоров и избиений получить показания о якобы действующей в НКВД заговорщицкой организации, ставящей целью свержение существующего руководства и захват власти в стране.

С этого времени следствие ведется в режиме особой секретности, чтобы упоминаемые в показаниях имена «заговорщиков» не стали широко известны до того, как руководство НКВД определит, какие из них названы «правильно», а какие нет.

Заявления арестованных записывались сначала начерно, потом их корректировал начальник того отдела ГУГБ, который контролировал данное следствие, вслед за этим очень часто к делу подключался начальник Секретариата НКВД Я. А. Дейч, после чего отредактированный текст поступал на согласование к Фриновскому или Ежову, и уже с учетом их замечаний оформлялся окончательный вариант протокола допроса.

Если же показания, обличающие «заговорщиков», поступали из региональных управлений и исправить их было уже невозможно, приходилось вызывать арестованных в Москву и путем передопросов вынуждать их отказываться от обвинений в адрес тех чекистов, которым Ежов доверял и с которыми собирался работать и дальше.

Новая команда, сменившая ставленников Ягоды, формировалась из разных источников, важнейшим из которых стало Управление НКВД по Северо-Кавказскому краю, на протяжении многих лет возглавлявшееся одним из наиболее авторитетных чекистов старой формации Е. Г. Евдокимовым.

Единственный из чекистов, награжденный четырьмя орденами Красного Знамени, Евдокимов в конце Гражданской войны работал заместителем начальника Особого отдела Юго-Западного фронта. Сталин в этот период был членом Реввоенсовета того же фронта, и результатом этого знакомства стали достаточно доверительные отношения, сложившиеся у Евдокимова с вождем.

В 1923 году Евдокимов возглавил Полномочное представительство ОГПУ по Северо-Кавказскому краю, и именно он в 1927 году из ряда аварий на угледобывающих предприятиях края создал в соответствии с поручением Сталина так называемое «Шахтинское дело», закончившееся первым в стране фальсифицированным процессом над врагами народа — вредителями. (Четвертый орден Красного Знамени был получен как раз за это.)

В период работы в Особом отделе Юго-Западного фронта, затем во Всеукраинской чрезвычайной комиссии и, наконец, в Северо-Кавказском крае Евдокимов подобрал и сплотил вокруг себя большую команду преданных ему чекистов, которых он продвигал по служебной лестнице, представлял к награждениям, брал, в случае необходимости, под защиту и т. д. Хотя некоторым и не нравилось его нежелание считаться с чьим-либо мнением, кроме своего, но во внеслужебной обстановке он держался подчеркнуто демократично, и это создавало ему дополнительный авторитет.

Сплачивало евдокимовцев не только общее дело, но и поощряемые шефом коллективные формы досуга. Один из северокавказцев, И. Я. Ильин, вспоминал позднее:

«Как правило, ни одно оперативное совещание, созываемое в Ростове довольно часто, не проходило без того, чтобы в конце совещания, а зачастую и во время его, не устраивалась грандиозная пьянка с полным разгулом, длившаяся иногда сутки и более. Были случаи, когда отдельных работников разыскивали только на третий или четвертый день где-нибудь в кабаках или у проститутки»{272}.

В конце 1929 г. Евдокимов был переведен в Москву и назначен начальником Секретно-оперативного управления ОГПУ. На этом посту он пробыл полтора года до того момента, пока летом 1931 г. вместе с несколькими своими единомышленниками не предпринял попытку избавиться от тогдашнего первого заместителя председателя ОГПУ Г. Г. Ягоды, являвшегося, в связи с болезнью В. Р. Менжинского, фактическим руководителем чекистского ведомства. Поводом для атаки на Ягоду послужила проводившаяся в то время в рамках так называемого дела «Весна» массовая чистка военного ведомства. В ходе ее было арестовано большое число бывших царских офицеров и генералов, служивших в Красной Армии со времен Гражданской войны и якобы являвшихся членами подпольных контрреволюционных организаций.

Заявляя о фальсифицированности дела «Весна» (что соответствовало действительности), Евдокимов и четверо других высокопоставленных работников ОГПУ рассчитывали, опираясь на поддержку некоторых членов Политбюро, убедить в своей правоте также и Сталина. Однако сделать этого не удалось. На заседании Политбюро, рассматривавшем возникший конфликт, Сталин оппозиционеров не поддержал, а лично Евдокимова упрекнул в том, что тот оказался в компании склочников.

Все пятеро были освобождены от занимаемых должностей, трое из них навсегда покинули ОГПУ, а Евдокимов, пострадавший меньше других, был переведен на вполне престижный пост полномочного представителя ОГПУ по Ленинградской области. Однако уже через две недели стараниями Ягоды он был освобожден и от этой должности и направлен руководить полномочным представительством ОГПУ по Средней Азии. Для здоровья Евдокимова тамошний климат был просто губительным, и с того времени его неприязненное отношение к Ягоде сменилось уже ничем не прикрытой враждой.

В конце 1932 года Евдокимов был возвращен на Северный Кавказ, где, в связи с проводившейся в тот период коллективизацией, сложилась очень непростая обстановка. Действуя решительно и жестко, Евдокимов сумел переломить ситуацию, и к весне 1933 г. с крестьянскими волнениями в крае было покончено.

В январе 1934-го Сталин перебрасывает его на партийную работу и делает первым секретарем Северо-Кавказского крайкома партии. С этого момента начинают складываться отношения Евдокимова и Ежова, которые становятся особенно тесными после того, как в начале 1935 года Ежова назначают заведующим Отделом руководящих партийных органов. В этом качестве он помогает «молодому» партработнику Евдокимову подбирать кадры для партийного и советского аппарата, дает ценные советы в отношении проводившихся в тот период проверки, а затем и обмена партийных документов.

Как секретарь ЦК, курирующий органы госбезопасности, Ежов в беседах с Евдокимовым неоднократно затрагивал вопросы, касающиеся НКВД, всячески поощряя при этом критические замечания Евдокимова в адрес Ягоды. Во время одной из таких бесед, незадолго до назначения Ежова наркомом внутренних дел, когда вероятность такого назначения стала уже вполне очевидной, Евдокимов обратился к нему с таким предложением: «Бери, Николай Иванович, в НКВД и меня. На пару рванем так, что чертям станет тошно»{273}. Ежов промолчал, но по выражению его лица Евдокимов понял, что идея руководить НКВД с кем-то на пару не показалась ему особенно привлекательной.

В дальнейшем, став наркомом и столкнувшись со сложностью управления громоздкой машиной НКВД, Ежов готов уже был взять Евдокимова себе в помощники, однако на этот раз против оказался Сталин.

На протяжении 1936 года в северокавказской парторганизации, как и во множестве других, были выявлены всевозможные «антипартийные элементы». Обнаружились они и в окружении Евдокимова, и на февральско-мартовском пленуме ЦК ему пришлось каяться в том, что он, «прожженный чекист», не сумел вовремя распознать врага.

Человека с притупившейся политической бдительностью нельзя было ставить на НКВД, поэтому на просьбы Ежова назначить Евдокимова его первым заместителем вождь ответил отказом. А между тем вопрос о первом заместителе стал для Ежова в начале 1937 года весьма актуальным. Выполнявший эти обязанности Я. С. Агранов на том же февральско-мартовском пленуме ЦК подвергся резкой критике за недостаточную решительность в борьбе с врагами народа — троцкистами и зиновьевцами. Это был верный признак того, что его карьера подходит к своему завершению. Для самого Агранова такой поворот, возможно, стал неожиданностью, но Ежов о претензиях Сталина к его первому заместителю знал, естественно, еще до пленума, и, поскольку кандидатура Евдокимова тоже не проходила, нужно было подыскивать какой-то другой вариант.

После непродолжительных раздумий Ежов сделал выбор в пользу М. П. Фриновского. Свою деятельность в органах госбезопасности Фриновский начинал под руководством Евдокимова в Особом отделе Московской ЧК. Когда в конце 1919 г. Евдокимов был переведен на Украину, он вызвал Фриновского к себе, и на протяжении последующих семи лет они работали вместе. В 1926 году Фриновский, тогда первый заместитель полномочного представителя ОГПУ по Северо-Кавказскому краю, был командирован на курсы усовершенствования высшего начсостава при Военной академии РККА им. Фрунзе. После окончания учебы был оставлен в Москве и назначен сначала помощником начальника Особого отдела ОГПУ Московского военного округа, а затем командиром-комиссаром дивизии особого назначения им. Дзержинского при коллегии ОГПУ. В 1930 году во главе войскового отряда был направлен в Дагестан, а затем в Азербайджан, где участвовал в подавлении крестьянских восстаний, происходивших там в период коллективизации. С сентября 1930 г. по апрель 1933 г. выполнял обязанности председателя ГПУ Азербайджана, затем был возвращен в Москву и назначен начальником Главного управления пограничной охраны и войск ОГПУ, переименованного в 1934 г. в Главное управление пограничной и внутренней охраны НКВД.

Несмотря на то, что его бывший патрон Евдокимов имел очень плохие отношения с Ягодой, сам Фриновский числился среди фаворитов наркома. Пользовался он доверием и Сталина, с которым, так же как Евдокимов, был, вероятно, знаком со времени работы в 1920 г. в Особом отделе Юго-Западного фронта.

Ежов познакомился с Фриновским еще до своего назначения в НКВД. Будучи секретарем ЦК, контролирующим органы государственной безопасности, он имел среди руководящих работников наркомата нескольких информаторов, докладывавших ему о ситуации в чекистском ведомстве, о вопросах, обсуждаемых на совещаниях, проводимых Ягодой, и т. д. Одним из таких информаторов был Фриновский.

Летом 1936 г. находившийся в Москве Евдокимов пригласил Ежова и Фриновского к себе в гости. Зашел разговор о чекистских проблемах, и Ежов, рассказав о каких-то делах, высказался в том духе, что если бы он работал в НКВД, то взял бы себе в заместители Фриновского (при этом он дружески похлопал его по плечу), а в аппарат набрал бы людей из северо-кавказского управления{274}.

Став наркомом, Ежов обещание назначить Фриновского своим заместителем выполнил, а теперь уже готов был сделать его и первым замом. Он стал приглашать Фриновского на обед к себе на квартиру, советоваться с ним по делам НКВД, приглашал на совещания по оперативным вопросам, тогда как другие заместители на эти совещания приглашались не всегда.

В одной из бесед, состоявшейся в начале 1937 г., Ежов дал понять Фриновскому, что рассматривает его как наиболее подходящую кандидатуру на должность своего первого заместителя и собирается обратиться с соответствующим ходатайством к вождю. Однако Фриновский не только не обрадовался предстоящему служебному росту, но, напротив, стал всячески отказываться от сделанного ему предложения, объясняя, что почти весь период своей службы в органах госбезопасности провел на командно-строевых должностях в войсках и с оперативно-чекистской работой знаком плохо.

Ежов все это выслушал, но от своего намерения отказываться не стал, и при очередной их беседе, происходившей уже после февральско-мартовского пленума, сообщил Фриновскому о своем окончательном решении выдвинуть его кандидатуру на пост первого заместителя.

В середине апреля 1937 г., вызвав Фриновского к себе на квартиру, Ежов завел с ним разговор о предстоящих кадровых перестановках в НКВД. Затем на беседу были приглашены начальник Секретариата НКВД Я. А. Дейч, начальник Секретно-политического отдела В. М. Курский, заместители Ежова М. Д. Берман и Л. Н. Вельский. Ежов объявил собравшимся о своем решении назначить Фриновского первым заместителем. Тот, по обыкновению, стал отнекиваться, предлагал вместо себя Л. Н. Вельского, однако последний сразу же отказался, после чего все присутствовавшие принялись убеждать Фриновского согласиться занять предложенную ему должность.

Общими усилиями Фриновского удалось уговорить, но тут возникла новая заминка. Начальником Отдела охраны вместо К. В. Паукера, арест которого был предрешен, Ежов предложил присутствующего на встрече В. М. Курского, с одновременным назначением его еще одним своим заместителем. Курский, по примеру Фриновского, стал отказываться, предлагая вместо себя начальника северо-кавказского УНКВД И. Я. Дагина.

Идею назначения Дагина начальником Отдела охраны выдвинул в свое время Евдокимов, поддерживал ее и Фриновский, но Ежов считал, что Дагина в Политбюро еще не знают, а Курский, хорошо зарекомендовавший себя в бытность начальником УНКВД Западно-Сибирского края, партийному руководству известен и, вследствие этого, является более подходящей кандидатурой.

После того, как вопрос о Курском был решен, все остальные кадровые изменения были согласованы достаточно быстро и вступили в силу после их утверждения на ближайшем заседании Политбюро.

Возвышение Фриновского и Курского было всего лишь одним из проявлений начавшейся весной 1937 г. экспансии северокавказского клана чекистов. Сделав ставку на питомцев «гнезда Евдокимова», Ежов стал активно заменять ими прежние ягодинские кадры, в первую очередь на территориальном уровне. Бывший начальник управления НКВД по Северо-Кавказскому краю И. Я. Дагин впоследствии вспоминал:

«После февральско-мартовского пленума ЦК в 1937 г. я, находясь в приемной, ожидал вызова к Ежову. В это время из кабинета вышел Ежов, а с ним Миронов, Дейч, Курский [все бывшие северокавказцы] и другие. Ежов, поздоровавшись со мной, указал на меня и сказал: «Вот кто не выполняет указания вождя, вот где, как говорят они (Ежов показал рукой на Дейча, Курского и Миронова), застоялись кадры. Сколько можно взять у вас ответственных работников в центральный аппарат и на периферию?»

Все в один голос ему ответили: «Много, много, Николай Иванович!»

Я стал просить Ежова не ослаблять аппарат Северо-Кавказского края, указав цифру — сколько чекистов взято за последнее время в другие края и в центральный аппарат НКВД.

«Нужны люди, а у вас их много», — заявил мне на это Ежов. Дейч и Курский поддержали Ежова, сказав, что человек двадцать северокавказцев можно смело выдвинуть на работу начальниками УНКВД или их заместителями» {275}.

Примерно так и получилось. К концу 1937 г. выходцы из северо-кавказского управления оказались во главе 14 краевых, областных и автономно-республиканских управлений и наркоматов внутренних дел Российской Федерации. Три отдела ГУГБ тоже возглавлялись к этому времени северо-кавказцами.

Помимо северо-кавказского управления, важную роль в обновлении руководящего состава играли московское УНКВД, возглавляемое свояком Сталина С. Ф. Реденсом, ленинградское управление, руководимое близким к Ежову Л. М. Заковским, а также возглавлявшееся до апреля 1937 г. Фриновским Главное управление пограничной и внутренней охраны.

Ряд ответственных постов в Главном управлении госбезопасности Ежов доверил своим бывшим соратникам по партийному аппарату, перешедшим вслед за ним на работу в НКВД. Поначалу они использовались на различных вспомогательных участках: Административно-хозяйственном управлении, Секретариате, Отделе кадров, Учетно-регистрационном отделе, но с весны 1937 г. начинается их приобщение и к собственно чекистской работе. В мае М. И. Литвин становится начальником Секретно-политического отдела, в июле И. И. Шапиро и С. Б. Жуковский возглавили, соответственно, Специальный отдел и Отдел оперативной техники. Таким образом, с учетом того, что В. Е. Цесарский продолжал руководить Учетно-регистрационным отделом, под началом партийных сослуживцев Ежова оказались к концу июля 1937 г. четыре из двенадцати отделов Главного управления госбезопасности.

Было бы неправильно, как это иногда делается, рассматривать партийных выдвиженцев Ежова как какую-то особую группу, через которую он проводил свою линию или осуществлял влияние на остальных чекистов. Ежов даже и чисто внешне стремился продемонстрировать, что для него все равны, что он не отдает никакого предпочтения «своим» людям, и в этом стремлении заходил иногда далеко за пределы того, что считается допустимым, с точки зрения служебной этики.

Вспоминает бывший сотрудник НКВД Е. В. Бурынин:

«Однажды я проходил по коридору Ежова… и был очевидцем, когда Ежов, стоя в коридоре, ругал за что-то Шапиро в резкой форме, не обращая внимания на присутствующих лиц»{276}.

А вот свидетельство другого чекиста, Г. Н. Лулова:

«Как-то в кабинете Ежова находились Коган, я — Лулов, Глебов и еще человек пять. Вошел Цесарский, что-то доложил Ежову и сразу же ушел. Как только Цесарский удалился, Ежов ни с того ни с сего стал всячески его поносить, так что у присутствующих создалось впечатление, что Цесарский конченный человек. А между тем Цесарский после этого получил второй орден, был назначен начальником Секретно-политического отдела, потом начальником УНКВД Московской области, избран депутатом Верховного Совета РСФСР»{277}.

Поскольку многие подразделения НКВД оказались, по мнению Сталина и Ежова, засорены врагами народа, пробравшимися туда в период руководства Ягоды, решено было, наряду с чисткой наркомата, обновить его методом вливания свежей крови. Уже в декабре 1936 г. в распоряжение Ежова начинают прибывать первые группы партработников, направленных в НКВД для усиления там «партийного влияния». Новички стажировались в различных отделах ГУГБ, в основном в Контрразведывательном, Секретно-политическом, Особом и Транспортном, после чего становились уже полноправными чекистами. Так поменяли профессию второй секретарь Воронежского горкома партии А. М. Алемасов, секретарь парткома Сталиногорского химического комбината А. Ф. Боечин и многие другие партийные функционеры среднего звена.

17 апреля 1937 года Политбюро приняло решение дополнительно направить на стажировку в НКВД пятьдесят слушателей высшей школы партийных организаторов при ЦК ВКП(б), с тем чтобы после овладения необходимыми знаниями и навыками они были использованы на оперативной работе в системе Главного управления государственной безопасности.

Весь 1937 год ГУГБ и управления госбезопасности на местах пополнялись посланцами партии и комсомола, многие из которых были в дальнейшем назначены на руководящие посты в центральном аппарате и региональных подразделениях НКВД. Например, уже упоминавшиеся А. М. Алемасов и А. Ф. Боечин стали, соответственно, наркомом внутренних дел Татарской АССР (июль 1937 г.) и начальником Управления НКВД по Курской области (ноябрь 1937 г.), а пришедший одновременно с ними руководитель политотдела одного их свеклосовхозов в Куйбышевской области А. Д. Баламутов возглавил в 1938 г. Секретно-шифровальный отдел.

Формирование новой команды продолжалось в течение всего 1937 года, однако уже к концу лета в распоряжении Ежова находился вполне боеспособный коллектив единомышленников, готовых выполнять любые его указания и не брезгующих никакими средствами для достижения поставленной цели.

Глава 22 Огонь по штабам

Дождавшись, когда маховик чистки в НКВД раскрутится на полные обороты, и убедившись, что все проходит без» каких-либо эксцессов, Сталин в конце апреля 1937 г. приступил к укреплению второй главной опоры режима — Рабоче-Крестьянской Красной Армии (РККА).

Как отмечалось в предыдущей главе, в 1930–1931 гг. армию уже перетряхивали, изгоняя из нее бывших царских офицеров и генералов, перешедших после революции на сторону большевиков. Несколько тысяч их было тогда арестовано и многие расстреляны по обвинению в принадлежности к «контрреволюционным офицерским организациям».

С середины 1936 г., в связи с проведением процесса «объединенного троцкистско-зиновьевского террористического центра», поиски замаскировавшихся врагов в армейской среде заметно активизировались, но теперь главным объектом преследований стали военнослужащие, примыкавшие в прошлом к тем или иным внутрипартийным оппозиционным группировкам или симпатизировавшие им.

В ходе очередного этапа чистки, начавшегося весной 1937 г., предстояло избавиться и от тех, кто сумел пересидеть предыдущие волны репрессий, и от тех, чье социальное или политическое прошлое ничем запятнано не было, но чья лояльность, тем не менее, вызывала у Сталина определенные сомнения.

Он знал или, по крайней мере, подозревал, что не пользуется авторитетом у многих крупных и не очень крупных военачальников. В еще большей степени это относилось к его старому боевому другу, наркому обороны К. Е. Ворошилову, по отношению к которому сложилась даже вполне оформленная оппозиция во главе с первым заместителем наркома обороны маршалом М. Н. Тухачевским. Ее представители считали Ворошилова человеком недалеким, не способным к восприятию новых идей, тормозящим переход армии на современные рельсы и обрекающим ее на отставание от армий потенциального противника.

Конечно, Ворошилов звезд с неба не хватал, но у него было качество, которое вождь ценил в подчиненных больше всего, — преданность, и это одно перевешивало его вполне очевидные недостатки, о которых Сталину было хорошо известно.

Впрочем, профессиональные способности оппонентов Ворошилова, того же Тухачевского, Сталин, возможно, оценивал не намного выше, и для этого у него имелись определенные основания. Тухачевский, который сам себя считал выдающимся стратегом, в реальной Гражданской войне не всегда проявлял качества, присущие настоящему полководцу. Наиболее известный случай — катастрофа, постигшая возглавляемый им Западный фронт во время войны с Польшей в 1920 г., когда переоценка собственных сил и недооценка противника, пренебрежение данными разведки, недостатки в управлении войсками и т. д. привели к тому, что оторвавшаяся от тылов, ослабленная непрерывными боями группировка советских войск потерпела сокрушительное поражение на подступах к Варшаве.

Некоторый авантюризм, свойственный Тухачевскому в молодости, проявлялся у него и в более поздние годы. В январе 1930 г., будучи командующим войсками Ленинградского военного округа, он подготовил и направил Ворошилову свои соображения по реорганизации вооруженных сил. Красная Армия виделась ему состоящей из 260 стрелковых и кавалерийских дивизий и имеющей на вооружении 50 тысяч танков и 40 тысяч самолетов (для сравнения: в соответствии с утвержденным за полгода до этого пятилетним планом военного строительства к концу 1933 г. предполагалось иметь около 5000 танков и 3500 самолетов).

Предложенный Тухачевским грандиозный план, полностью игнорирующий экономические возможности страны, выглядел довольно нелепо, и у ознакомившегося с ним Сталина ничего, кроме досады, не вызвал. В письме Ворошилову Сталин писал:

«…Я думаю, что «план» т. Тухачевского является результатом модного увлечения «левой» фразой, результатом увлечения бумажным, канцелярским максимализмом. Поэтому-то анализ заменен в нем «игрой в цифири», а марксистская перспектива роста Красной Армии — фантастикой. Осуществить такой «план» — значит наверняка загубить и хозяйство страны, и армию. Это было бы хуже всякой контрреволюции»{278}.

В политическом отношении с Тухачевским тоже было не все благополучно. В 1930 году арестованные преподаватели Военной академии им. Фрунзе Н. Е. Какурин и И. А. Троицкий, близкие к Тухачевскому, в своих показаниях охарактеризовали его как человека, группирующего вокруг себя преданные ему кадры и готового в интересах правой оппозиции осуществить захват власти и установление в стране военной диктатуры.

Сталин, похоже, отнесся к этим показаниям с полным доверием. В своем письме к Г. К. Орджоникидзе он так прокомментировал добытые чекистами сведения:

«Стало быть, Тух[ачев]ский оказался в плену у антисоветских элементов и был сугубо обработан также антисоветскими элементами из рядов правых. Так выходит по материалам. Возможно ли это? Конечно, возможно, раз оно не исключено. Видимо, правые готовы идти даже на военную диктатуру, лишь бы избавиться от ЦК, от колхозов и совхозов, от большевистских темпов развития индустрии»{279}.

В тот раз Сталина сумели убедить, что показания Какурина и Троицкого являются вымыслом (как оно и было на самом деле), однако вряд ли болезненно подозрительный вождь сумел полностью избавиться от недоверия к Тухачевскому. В свете всего сказанного, нет ничего удивительного в том, что свою кампанию радикальной чистки Красной Армии Сталин решил начать именно с Тухачевского и его окружения.

Все началось 21 апреля 1937 года. В тот день Ежов по согласованию со Сталиным направил на его имя так называемое спецсообщение, в котором говорилось:

«Нами сегодня получены данные от зарубежного источника, заслуживающего полного доверия, о том, что во время поездки тов. Тухачевского на коронационные торжества в Лондон[55] над ним по заданию германских разведывательных органов предполагается совершить террористический акт. Для подготовки террористического акта создана группа из четырех человек (трех немцев и одного поляка). Источник не исключает, что террористический акт готовится с намерением вызвать международное осложнение. Ввиду того, что мы лишены возможности обеспечить в пути следования и в Лондоне охрану тов. Тухачевского, гарантирующую полную его безопасность, считаю целесообразным поездку тов. Тухачевского в Лондон отменить. Прошу обсудить{280}.

Эту придуманную Ежовым историю Сталин направил для ознакомления другим членам Политбюро, снабдив ее такой припиской: «Как ни печально, приходится согласиться с предложением т. Ежова. Нужно предложить т. Ворошилову представить другую кандидатуру» {281}.

В Лондон, в итоге, поехал заместитель наркома обороны, начальник Морских Сил РККА В. М. Орлов, а вокруг Тухачевского сразу же развернулась активная следственная работа. В течение 22–25 апреля недавно арестованные бывший начальник Особого отдела ГУГБ НКВД М. И. Гай и бывший заместитель наркома внутренних дел СССР Г. Е. Прокофьев были допрошены об известных им «фактах» контрреволюционной деятельности высшего армейского руководства. Возможно, предполагалось, что в связи с давней взаимной неприязнью чекистов и военных получить такие сведения будет сравнительно нетрудно.

Отчасти этот расчет оправдался. Хотя и не очень конкретные, но все же вполне определенные показания, компрометирующие Тухачевского и некоторых из его приближенных, получить удалось. Так, в ходе допроса 25 апреля Прокофьев сообщил, что бывший нарком внутренних дел Г. Г. Ягода, якобы подготавливавший государственный переворот, рассчитывал привлечь на свою сторону Тухачевского и использовать его как руководителя военных сил заговорщиков. В связи с этим он, в частности, скрыл от руководства партии полученные в 1933 г. из источников в немецкой разведке сведения о каком-то высокопоставленном военном с фамилией, начинающейся на букву «Т», который установил связь с германским военным командованием. Ягода будто бы сразу догадался, что речь идет о Тухачевском, забрал все материалы по этому делу к себе и никакого хода им не дал. Кроме того, Ягода якобы собирал сведения о лицах из окружения Тухачевского, враждебно настроенных по отношению к маршалу обороны Ворошилову. К ним, в частности, относились командующий войсками Белорусского военного округа И. П. Уборевич, недовольный тем, что при аттестации ему было присвоено звание командарма 1-го ранга, а не маршала; начальник Военной академии им. Фрунзе А. И. Корк, обиженный своим снятием в 1935 г. с поста командующего войсками Московского военного округа, и некоторые другие военачальники, на которых Ягода намеревался опереться при захвате власти в стране.

Кроме названных лиц, в сложившуюся вокруг Тухачевского группировку военных в свое время входили, по словам Прокофьева, также бывший военный атташе СССР в Великобритании В. К. Путна и бывший заместитель командующего войсками Ленинградского военного округа В. М. Примаков. (В ходе следствия по делу «объединенного троцкистско-зиновьевского террористического центра» на Путну и Примакова были получены показания как на участников военно-троцкистской организации в армии, в связи с чем в августе 1936 г. они оба были арестованы и находились с тех пор в тюрьме, где их время от времени допрашивали о прошлых троцкистских связях.)

26 апреля вынужден был вступить на путь сотрудничества со следствием и Ягода. Допрошенный Ежовым, он сообщил некоторые подробности своей «преступной деятельности», однако попытки склонить его к показаниям о «военном заговоре» успехом не увенчались. Максимум, чего от него удалось добиться в тот раз, это «признания» в том, что он поручил начальнику Особого отдела ГУГБ НКВД М. И. Гаю связаться с военными и подобрать из их состава людей, которых можно было бы использовать в заговорщицких целях.

Вечером 26 апреля Ежов доложил Сталину о результатах проделанной за последние дни работы и получил дальнейшие инструкции. Возможно, именно тогда в его записной книжке, куда он заносил указания вождя, появляется запись: «Воловича особ[о] допрос[ить]»{282}.

Бывший заместитель начальника Оперативного отдела ГУГБ НКВД З. И. Волович упоминался в показаниях Г. Е. Прокофьева как человек, через которого Ягода устанавливал связь с военными заговорщиками Примаковым, Путной и другими. 27 апреля он был «особо допрошен» и дал развернутые показания на Тухачевского как на участника заговора (совместного чекистско-армейского), обеспечивающего поддержку этого заговора войсковыми частями.

Показания арестованных чекистов сыграли, по-видимому, роль своеобразной ракеты, с помощью которой дело «военного заговора» было выведено на политическую орбиту. Ознакомив ближайших соратников с добытыми «сведениями», Сталин убедил их в серьезности ситуации и заручился необходимой поддержкой.

Теперь пора было подключать к делу самих военных, поскольку, по понятным причинам, показания бывших работников НКВД носили достаточно общий характер. Чтобы все выглядело достоверно, нужны были конкретные «факты» преступной деятельности военных заговорщиков, даты, имена «сообщников» и тому подобные сведения, получить которые от арестованных чекистов было, конечно, затруднительно. Кроме того, сама концепция «заговора» нуждалась в корректировке, т. к. Тухачевский был фигурой не того масштаба, чтобы всерьез изображать его лишь как помощника Ягоды по военным вопросам.

Судя по всему, новые инструкции Ежов получил от Сталина в ходе их очередной встречи, состоявшейся 5 мая 1937 г. Именно тогда вождь, по-видимому, порекомендовал ему сосредоточить внимание на получении материалов, компрометирующих Тухачевского и его группу, от арестованных к этому времени военных, и в первую очередь, от Примакова и Путны как людей, входивших в ближайшее окружение маршала.

На тот момент в руках НКВД находилось уже около двадцати военнослужащих высокого ранга: комкоров, комдивов, комбригов. Арестованы они были за самые разные «преступления»: участие в прошлом в деятельности оппозиции, связь с «врагами народа», принадлежность к «законспирированным антисоветским троцкистским группам» и т. д. Одни из них признали себя виновными, другие — нет, но все это уже не имело значения, поскольку признаваться им предстояло теперь в гораздо более серьезных вещах — заговоре с целью захвата власти, шпионаже и других тяжких государственных преступлениях.

Предстоящее «расследование» относилось к компетенции Особого отдела ГУГБ НКВД. Сомнений в том, что его работники сумеют добыть все необходимые признания, у Ежова не было, однако принуждать их к прямой фальсификации он, по-видимому, не хотел. Стремясь выглядеть в глазах подчиненных честным и бескомпромиссным борцом с контрреволюцией, он предпочитал (по крайней мере в то время), чтобы его поручения воспринимались как настоящая, серьезная и ответственная работа. От этого, кстати, в какой-то степени зависели и «качество», и быстрота следствия, то есть то, что, как понимал Ежов, будут сейчас с него спрашивать в первую очередь.

Поэтому на ранней стадии расследования, в период первоначального накопления показаний, Ежов решил подключить к делу еще и Управление НКВД по Московской области. Правда, московским чекистам были подведомственны только военнослужащие Московского военного округа, да и то не самого высокого ранга, но зато здесь у Ежова имелся человек, с которым он мог позволить себе играть в открытую. Это был заместитель начальника столичного управления НКВД А. П. Радзивиловский. Допустивший грубую политическую ошибку в деле с агентом Л. Б. Зафраном[56], он, благодаря покровительству Ежова, сумел избежать ответственности, и Ежов понимал, что Радзивиловский выполнит теперь любое его указание, каким бы сомнительным оно ни было.

Два года спустя Радзивиловский вспоминал:

«В мае 1937 г. … в один из выходных дней[57] я был вызван в кабинет к Ежову, где был Фриновский. Фриновский, обратившись ко мне, заявил, что сейчас я получу личное поручение Ежова и должен его быстро и решительно исполнить… Фриновский поинтересовался, проходят ли у меня по материалам (в Управлении НКВД Московской области) какие-нибудь крупные военные работники. Когда я сообщил Фриновскому о ряде военных из Московского военного округа, содержащихся под стражей в УНКВД [помимо военнослужащих московскими чекистами как раз накануне, 5 мая 1937 г., был арестован начальник строительства одной из железнодорожных больниц комбриг запаса М. Е. Медведев, в прошлом — начальник Управления ПВО Красной Армии, освобожденный в 1934 г. от занимаемой должности и исключенный тогда же из партии за разбазаривание государственных средств, он мне сказал, что первоочередной задачей, в которой, видимо, и мне придется принять участие — это развернуть картину о большом и глубоком заговоре в Красной Армии. Из того, что мне тогда говорил Фриновский, я ясно понял, что речь идет о подготовке большого раздутого военного заговора в стране, раскрытием которого была бы ясна огромная роль и заслуга Ежова и Фриновского перед лицом ЦК…

Вскоре вошел в кабинет Ежов. Обратившись ко мне, Ежов спросил, объяснил ли мне Фриновский причину вызова, и когда последний ответил отрицательно, то Ежов заявил, что… намерен дать мне лично одно важное поручение…

Поручение, данное мне Ежовым, сводилось к тому, чтобы немедля приступить к допросу арестованного Медведева — бывшего начальника ПВО РККА и добиться от него показаний с самым широким кругом участников о существовании военного заговора в РККА. При этом Ежов дал мне прямое указание применить к Медведеву методы физического воздействия, не стесняясь в их выборе. Ежов подчеркнул особо, что в процессе допроса Медведева я должен добиться, чтобы он назвал возможно большее количество руководящих военных работников, а чем их удастся больше записать, тем ближе будет к осуществлению та задача, о которой со мной уже ранее говорил Фриновский.

Приступив к допросу Медведева, я из его показаний установил, что он свыше трех-четырех лет до ареста как уволен из РККА и являлся перед арестом заместителем начальника строительства какой-то больницы. Медведев отрицал какую бы то ни было антисоветскую работу и вообще связи с военными кругами РККА, ссылаясь на то, что после демобилизации он этих связей не поддерживал. Когда я доложил о показаниях Медведева Ежову и Фриновскому, они предложили «выжать» от него его заговорщицкие связи и снова повторили, чтобы с ним не стесняться.

Для меня было очевидно, что Медведев — человек, давно оторванный от военной среды, и правдивость его заявлений не вызывает сомнений. Однако, выполняя указания Ежова и Фриновского, я добился от него показаний о существовании военного заговора, о его активном участии в нем, и в ходе последующих допросов, в особенности после избиения его Фриновским в присутствии Ежова, Медведев назвал значительное количество крупных руководящих военных работников.

По ходу дела я видел и знал, что связи, которые называл Медведев, были им вымышлены, и он все время заявлял мне, а затем Ежову и Фриновскому, о том, что его показания ложны и не соответствуют действительности. Однако, несмотря на это, Ежов этот протокол [допроса] доложил в ЦК»{283}.

Хронологически, выбитые из Медведева показания выглядели так:

6 мая — показания на некоторых работников Управления ПВО РККА, чья преданность советской власти вызывала, по словам Медведева, у него сомнение;

8 мая — показания о своем участии в троцкистской военной организации, возглавляемой заместителем командующего войсками Московского военного округа Б. М. Фельдманом;

10 мая — показания (со ссылкой на заместителя командующего войсками Уральского военного округа М. И. Василенко и начальника Военно-инженерной академии РККА И. И. Смолина) о существовании в РККА «военной контрреволюционной организации», ставящей целью «свержение советской власти, установление военной диктатуры с реставрацией капитализма, чему должна предшествовать вооруженная помощь интервентов». Возглавляют организацию М. Н. Тухачевский (возможный кандидат в диктаторы), командующий войсками Киевского военного округа И. Э. Якир и начальник Военной академии им. Фрунзе А. И. Корк. В руководящую группу заговорщиков входили, по словам Медведева, также В. М. Примаков и В. К. Путна до их ареста в августе 1936 года.

Теперь пора было подключать к расследованию Особый отдел ГУГБ НКВД, и 14 мая его работники приступили к «активному» допросу упомянутых в показаниях Медведева В. М. Примакова и В. К. Путны (последнего взяли прямо с больничной койки Бутырской тюремной больницы и доставили в Лефортовскую тюрьму, где допрашивали в течение всей ночи). В результате сведения о заговоре «подтвердились» и пополнились множеством новых подробностей. В частности, от Примакова удалось получить показания о том, что троцкистская организация, стоящая во главе заговора, считала наиболее подходящей кандидатурой на пост наркома обороны вместо Ворошилова И. Э. Якира, который являлся строго законспирированным агентом Троцкого, выполнявшим наиболее секретные его поручения. Одновременно Примаков назвал 18 других участников заговорщицкой организации из числа представителей высшего и старшего комсостава.

В. К. Путна в свою очередь «признался» в том, что в 1935 году лично передавал Тухачевскому письмо от Троцкого с прямым предложением принять участие в заговоре, прочитав которое, Тухачевский ответил немедленным согласием. Кроме того, Путна сообщил имена еще девятерых «заговорщиков».

О том, как были получены эти показания, начальник 2-го отделения Особого отдела ГУГБ НКВД А. А. Авсеевич рассказал в 1962 году.

«На допросе вопросы и ответы формулировал Леплевский [начальник Особого отдела ГУГБ НКВД], причем фамилии в протокол заносились те, что называл Примаков, но значение разговоров и встреч, о которых говорил Примаков, в формулировках усиливалось и возводилось в степень заговорщицкой деятельности. Таким образом были сфабрикованы показания Примакова на очень большую группу крупных военных работников»{284}.

«Арестованные Примаков и Путна, — продолжал Авсеевич, — морально были сломлены… длительным содержанием в одиночных камерах, скудное тюремное питание… вместо своей одежды они были одеты в поношенное хлопчатобумажное красноармейское обмундирование, вместо сапог обуты были в лапти, длительное время их не стригли и не брили, перевод… в Лефортовскую тюрьму и, наконец, вызовы к Ежову их сломили, и они начали давать показания»{285}.

На самом деле сломили Примакова и Путну, конечно, не лапти на ногах и не вызовы к Ежову, а методы допросов, примененные к ним А. А. Авсеевичем и его подчиненными, работа которых в те майские дни получила высокую оценку руководства и ставилась в пример другим следователям.

Направив показания Путны и Примакова Сталину, Молотову, Ворошилову и Кагановичу, Ежов получил санкцию на арест всех упоминаемых в них лиц, и с этого момента начинается то, ради чего все и затевалось — большая чистка Красной Армии.

Из новых арестованных энергично выбиваются имена очередных «сообщников», и круг «заговорщиков» быстро расширяется. 22 мая был арестован М. Н. Тухачевский, неделю спустя две другие ключевые фигуры «заговора» — И. Э. Якир и И. П. Уборевич. 5 июня, когда под арестом находилось уже свыше ста представителей высшего начсостава, восемь из них во главе с Тухачевским были выделены для участия в псевдосудебной процедуре, и их индивидуальные дела объединили в одно групповое дело.

11 июня 1937 года Специальное судебное присутствие Верховного Суда СССР, образованное из широко известных в стране военачальников, отобранных лично Сталиным, рассмотрело дело о «военном заговоре» и приговорило всех восьмерых обвиняемых к расстрелу.

* * *

Начавшаяся в мае 1937 года армейская чистка продолжалась еще около полутора лет, и за это время военная верхушка страны была почти полностью истреблена. Так, из 81 члена Военного совета при наркоме обороны, входивших в его состав к маю 1937 года, на свободе к концу 1938 года осталось лишь 10 человек. Двое членов Военного совета в преддверии ареста покончили жизнь самоубийством, а остальные 69 были арестованы. Из них 64 человека были в дальнейшем расстреляны, двое погибли в ходе следствия, еще двоих приговорили к длительным срокам заключения, и только один, уже в 1939 году, был оправдан по суду.

Помимо высшего, большие потери понес также старший начсостав, хотя здесь процент репрессированных был уже заметно ниже. К примеру, из более чем 1700 военнослужащих, имевших к 1937 г. воинское звание полковник, арестовано было около 300 человек, т. е. примерно каждый шестой{286}.

Занявшие освободившиеся посты военачальники, прошедшие чистилище «большого террора» и чуть ли не под лупой изученные за эти годы особыми отделами всех уровней, вызывали у Сталина гораздо большее доверие, чем их предшественники. Но даже и в их преданности он не был уверен на сто процентов, что и подтвердилось в 1941 году, когда буквально накануне войны армию накрыла еще одна, хотя и не такая сокрушительная, как в 1937–1938 годах, волна репрессий.

Глава 23 Искусство выживания

В середине мая 1937 года очередным объектом затеянной Сталиным чистки становится Центральный комитет партии. Указание заняться активной разработкой партийных организаций подчиненные Ежова получили от него еще осенью 1936 г. Обосновывалось это необходимостью ликвидировать якобы имеющиеся в партии контрреволюционные группы. А поскольку отыскать такие группы, вследствие их отсутствия, было делом непростым, Ежов рекомендовал «не стесняться, действовать смелее», не обращая внимания на то, что пострадать могут и невиновные, т. к., при столь масштабном развороте работы и слабости агентурной базы, избежать этого все равно невозможно.

На местах отношение к такого рода инструкциям было неоднозначным. Подтверждением этого может служить, например, ситуация в западно-сибирском краевом управлении НКВД, где как раз в это время произошла смена руководства. Когда новый начальник управления С. Н. Миронов прибыл в начале декабря 1936 г. в Новосибирск и увидел, как его предшественник В. М. Курский вместе со своим заместителем А. И. Успенским претворяли в жизнь новейшие установки Ежова, то, вместо того, чтобы проявлять рекомендованную наркомом «смелость», Миронов, наоборот, стал, говоря словами Ежова, «стесняться». Написав Ежову письмо с рассказом о злоупотреблениях западносибирских чекистов, он попросил отозвать из края доставшегося ему в заместители А. И. Успенского, а когда из этого ничего не вышло, поднял данный вопрос при личной встрече. Два года спустя Миронов вспоминал:

«Приехав в конце февраля [1937 г.] на февральско-мартовский пленум ЦК и будучи не то в конце февраля, не то в начале марта на докладе у Ежова, я ему дословно… заявил следующее: «Я не оспариваю больших заслуг Курского и Успенского во вскрытии «Кемеровского дела»[58], но я вместе с тем считаю совершенно невозможным скрыть перед вами действительное положение аппарата и состояние следственных дел». Я ему заявил, что, по-моему, Курский и, особенно, Успенский втянули почти весь оперативный аппарат в фабрикацию фиктивных протоколов и создали такое положение, когда действительные дела по серьезной контрреволюции невозможно расширять, т. к. неизвестно, по кому будешь бить, ибо с ними переплетены «липовые» дела на совершенно невинных людей.

Ежов мне на это ответил: «У вас слабые нервы, надо иметь нервы покрепче. Успенский и Курский достаточно себя зарекомендовали, и западносибирский аппарат — самый здоровый. Наоборот, мы у вас заберем много людей, переросших уже рамки начальников отделов, и возьмем их на выдвижение… Если вы с Успенским не можете работать, я его заберу, и соответствующее место мы ему подберем…» Он не скрывал своего недовольства.

Должен сказать, что, еще до приезда в конце февраля в Москву, в течение двух месяцев, которые я пробыл в Западной Сибири, мне ежедневно, начиная с пятого или шестого дня после моего приезда в Западную Сибирь, звонил Дейч [начальник секретариата НКВД СССР] по поручению Ежова с заявлением о том, что все края и области развертывают дела, а Западная Сибирь после отъезда Курского «спит», что Николай Иванович недоволен этим.

На мое заявление, что я всего пять или шесть дней в Западной Сибири, не успел достаточно ознакомиться с делами и что положение здесь не так блестяще, как рисовал Курский, Дейч неизменно отвечал: «Я тебе заявляю о том, что Николай Иванович недоволен, а ты можешь делать себе какие хочешь выводы, передаю тебе это с ведома Николая Ивановича».

К тому же, — продолжает свой рассказ Миронов, — из НКВД ежедневно поступали несколько стоп протоколов допросов, всевозможных показаний, особенно по Ленинграду — Заковского, Северному Кавказу — Люшкова, Уралу — Дмитриева[59] и из центрального аппарата, о всевозможных вскрытых антисоветских организациях. Преимущественно показания рассылались те, по которым якобы вскрывались антисоветские группировки и организации внутри парторганизаций. Я, сколько ни стремлюсь, не могу вспомнить ни одного разосланного [в то время] протокола по каким-либо белогвардейским или немецким, польским и тому подобным шпионским организациям.

Обычно Дейч в своих звонках по телефону ссылался, что, мол, у Заковского, Люшкова, Дмитриева, однажды он, я помню, заявил, что и у Дагина[60] — блестящие дела, развертывают они дела вовсю, и ими Николай Иванович очень доволен, т. е. проводилась как бы своеобразная психологическая диверсия, нацеливавшая все органы НКВД изо дня в день в одном направлении.

Во время моего доклада Фриновскому[61] я ему так же откровенно рассказал о положении дел в Западной Сибири. Он меня выслушал и заявил: «Что ты занимаешься философией и ревизией дел — это не в почете, и Николай Иванович справедливо недоволен. Ты уже не новый начальник в Западной Сибири, и пора уже показывать товар лицом. Сейчас темпы такие, когда надо показывать результаты работы не через месяцы или годы, а через дни». Он спросил меня, понимаю ли я, что теперь нужно. Я ответил, что понимаю»{287}.

Поняли это и другие начальники территориальных подразделений НКВД (а кто не понял — недолго оставался в своем кресле), и скоро практически во всех регионах страны развернулась настоящая охота на руководителей и членов партийных комитетов всех уровней. Первый удар был нанесен в конце 1936 года по Азово-Черноморской краевой партийной организации, за ней последовали другие. «Показания», полученные от арестованных партработников, выводили чекистов на все более высокие ступени номенклатурной лестницы, и к маю 1937 г. были созданы все предпосылки для атаки на главный штаб партии — ее Центральный комитет.

К этому времени он уже лишился нескольких своих членов. Умерли И. П. Товстуха и А. М. Штейнгарт, был убит С. М. Киров, покончили жизнь самоубийством Г. К. Орджоникидзе и М. П. Томский. Кроме того, в период до февральско-мартовского (1937 г.) пленума из состава ЦК были исключены, а затем и арестованы А. С. Енукидзе, Г. Я. Сокольников и Ю. Л. Пятаков, на самом пленуме — Н. И. Бухарин и А. И. Рыков, и, наконец, 28 марта 1937 года оказался за решеткой бывший нарком внутренних дел Г. Г. Ягода, ставший первым членом ЦК, репрессированным после февральско-мартовского пленума.

Через три дня после его ареста Политбюро обратилось к членам ЦК с просьбой подтвердить правильность этой меры.

«Ввиду обнаруженных антигосударственных и уголовных преступлений наркома связи Ягоды, совершенных в бытность его наркомом внутренних дел, а также после его перехода в Наркомат связи, — говорилось в обращении, подписанном Сталиным, — Политбюро ЦК ВКП(б) считает необходимым исключение его из партии и немедленный его арест[62]. Политбюро ЦК ВКП(б) доводит до сведения членов ЦК ВКП, что, ввиду опасности оставления Ягоды на воле хотя бы на один день, оно оказалось вынуждено дать распоряжение о немедленном аресте Ягоды. Политбюро ЦК ВКП просит членов ЦК ВКП санкционировать исключение Ягоды из партии и ЦК и его арест»{288}.

Согласие членов ЦК было получено, после чего в течение полутора месяцев их подобными просьбами больше не беспокоили. Но это было обманчивое затишье, и с середины мая 1937 года репрессирование партийной верхушки было поставлено на поток. За две недели, с 17 по 30 мая, членам ЦК было предложено дать согласие на арест шести своих коллег, в том числе проходивших по делу о «военном заговоре» М. Н. Тухачевского, И. Э. Якира и И. П. Уборевича, а также заместителя председателя Совнаркома СССР, кандидата в члены Политбюро ЦК ВКП(б) Я. Э. Рудзутака, первого секретаря Свердловского обкома партии И. Д. Кабакова и наркома легкой промышленности РСФСР К. В. Уханова. Все они обвинялись в принадлежности к контрреволюционной заговорщицкой организации, а Рудзутак, Тухачевский, Якир и Уборевич еще и в шпионаже. Кроме того, в этот же период члены ЦК санкционировали исключение из партии и высылку из Москвы кандидата в члены ЦК Ш. З. Элиавы и члена Центральной ревизионной комиссии М. Д. Орахелашвили, якобы знавших о работе «грузинского троцкистского центра и скрывших это от руководства партии.

Некоторые члены ЦК, не ограничиваясь простым согласием с предлагаемыми в отношении их коллег мерами, считали нужным выразить свою позицию более эмоциональным способом. Например, нарком местной промышленности РСФСР И. П. Жуков на присланном ему бланке запроса по поводу Г. Г. Ягоды сделал такую приписку: «За!!! И особо приветствую, что мерзавца разоблачили»{289}. Инспектор кавалерии РККА С. М. Буденный на запросе по Я. Э. Рудзутаку и М. Н. Тухачевскому надписал: «Безусловно — за. Нужно этих мерзавцев казнить»{290}. А секретарю ВЦСПС Г. Д. Вейнбергу, допустившему досадную оплошность при оформлении своего согласия на репрессирование бывших товарищей по партии, пришлось сочинять даже целое послание с обоснованием своего мнения. В заявлении в адрес ЦК ВКП(б) от 26 мая 1937 года он писал:

«Сегодня, когда я проголосовал за исключение из партии Рудзутака и Тухачевского, мне вспомнилось, что, голосуя за исключение из ЦК и из партии Кабакова, Уханова. Элиавы и Орахелашвили, я случайно упустил приписать слова «и передачу их дел в НКВД»[63]. Сообщаю, что я голосую не только за исключение из партии всех этих контрреволюционных предателей и изменников партии, соввласти и Родины, но и за передачу их дел в НКВД, за расправу с этими злейшими врагами народа по всей строгости законов СССР»{291}.

Последний раз санкция на арест членов ЦК была запрошена 30 мая, после чего Сталин изменил свою тактику. Слишком многих предстояло арестовать в предстоящие дни и недели, и ограничиваться в каждом таком случае коротенькой справкой о предъявленных обвинениях становилось уже невозможно. Необходимо было дать развернутое, аргументированное объяснение происходящему в верхних эшелонах партии, и сделать это можно было только на очередном пленуме ЦК. Его намечено было созвать 20 июня 1937 г., и, наряду с разными второстепенными вопросами (об улучшении семян зерновых культур, о введении правильных севооборотов, о мерах по улучшению работы машинно-тракторных станций, о подготовке к выборам в Советы по новому избирательному закону), в повестку дня был включен неприметный с виду пункт «Текущие дела». Вероятно, именно здесь Сталин планировал сообщить членам ЦК о том, в каких невиданных количествах враги народа проникли в их ряды, и получить согласие на принятие мер, адекватных сложившейся обстановке. В дальнейшем этот последний пункт повестки дня переместился на первое место, и, когда 19 июня был утвержден окончательный порядок работы пленума (открытие которого было перенесено на 23 июня), никаких расплывчатых «текущих дел» в расписании уже не значилось, а список предложенных к обсуждению вопросов открывало «Сообщение т. Ежова».

Вечером 23 июня пленум начал свою работу, и из семи отведенных на него дней четыре были посвящены обсуждению первого пункта повестки дня. Ни доклад Ежова, ни последовавшие затем прения не стенографировались, так что о характере состоявшихся дебатов можно судить лишь по принятым в те дни постановлениям пленума.

Первым из них, датированным 25 июня, семь человек были исключены из состава членов и кандидатов в члены ЦК как утратившие политическое доверие. В последующие дни все они были арестованы.

Еще в одном постановлении, принятом в тот же день, «за измену партии и Родине и активную контрреволюционную деятельность» из партии были исключены 19 членов и кандидатов в члены ЦК, дела которых было предписано передать в НКВД. Правда, это указание лишь закрепляло свершившийся факт, поскольку практически все перечисленные в постановлении лица были к этому времени уже арестованы.

26 июня принимается отдельное постановление, касающееся кандидата в члены ЦК Г. Н. Каминского, который, как не заслуживающий доверия, исключается из партии (и в тот же день арестовывается)[64].

Исходя из этих результатов и учитывая ход обсуждения на предыдущем пленуме дела Бухарина и Рыкова, можно предположить, что доклад Ежова представлял собой собрание примеров «преступной деятельности» отдельных членов ЦК, а выступавшие в прениях, солидаризируясь с обвинениями в адрес своих бывших соратников, дополняли сообщенные Ежовым «сведения» новыми фактами и именами.

Есть, правда, и другая точка зрения. Согласно ей, на июньском пленуме ЦК «старая партийная гвардия» предприняла попытку остановить запущенный Сталиным и Ежовым маховик террора, однако потерпела поражение. Вот как описывалось это событие в одной из первых публикаций на данную тему — в вышедшей в 1980 г. в Нью-Йорке книге А. В. Антонова-Овсеенко «Портрет тирана»:

«В июне 1937 г. перед очередным пленумом ЦК на квартире… собрались за вечерним чаем несколько старых коммунистов — Пятницкий, Каминский… и Филатов. Разговор шел о Сталине, его методах руководства, нетерпимой обстановке в партии… Сошлись на мнении: Сталина от руководства надо отстранить. На пленуме ЦК добиться осуждения политики террора и замены Сталина на посту генсека.

Об этом совещании, получившем название «Чашка чая», стало известно Хозяину. Донес на товарищей Филатов. Сталин потом уничтожил всех, вместе с доносчиком»{292}.

В конце 80-х гг., в период горбачевской перестройки, соответствующие материалы появились и в советской прессе, причем речь уже шла не об одном лишь намерении ветеранов партии противодействовать сталинскому курсу, а о вполне реальных шагах в этом направлении. Вот, например, воспоминания главного врача центральной лечебной комиссии при ЦК компартии Украины И. И. Муковоза, опубликованные в 1991 году в сборнике «Они не молчали».

Приехав в июне 1937 года в Москву для встречи с наркомом здравоохранения СССР Г. Н. Каминским и узнав, что тот находится на пленуме ЦК, Муковоз, по его словам, отправился туда же.

«Я подумал, — писал он, — что могу воспользоваться своим пропуском для прохода в высшие учреждения, и, действительно, мне выдали разовый гостевой билет. Я прошел в боковую ложу, где уже сидели несколько человек.

Председательствовал на заседании Сталин. За трибуной стоял нарком внутренних дел Ежов. Он сообщал, сколько партийцев за последнее время выявлено в качестве врагов народа и арестовано, называл фамилии и должности осужденных органами НКВД. После его выступления все участники пленума подавлено молчали.

— Кто хочет сказать, спросить? — обратился председательствующий к залу.

В ответ — гробовая тишина.

— Может быть, кто-то хочет высказаться? — вторично предложил Сталин.

И опять мертвая тишина.

Вдруг со своего места во втором или третьем ряду поднялся Каминский.

— Разрешите?.. Я хочу сказать, что мне непонятно, почему членов ЦК, членов правительства сотрудники НКВД арестовывают в нарушение Устава партии. Кроме того, я хочу заявить, что многих из перечисленных здесь «врагов народа» я знаю как честных коммунистов, преданных делу социализма.

Сталин гневно перебил:

— А вы, случайно, не друзья с этими врагами?

— Они мне вовсе не друзья.

— Ну тогда, значит, и вы одного с ними поля ягода!

После еще нескольких реплик Сталин, взвинченный до предела, объявил перерыв.

Не заходя в наркомат, я бросился на вокзал и к вечеру уехал домой. А на следующий день за мной пришли…»{293}

Наверное, можно было бы поверить в этот рассказ, если не знать, что представляло собой выступление Н. Г. Каминского на предыдущем, февральско-мартовском пленуме ЦК. Тогда он клеймил позором благодушие и беспечность партийных работников, чекистов и их бывшего руководителя Г. Г. Ягоду, проглядевших деятельность врагов народа, прославлял Сталина и Ежова, поставивших дело борьбы с врагами на должный уровень, рассказывал о своем участии в разоблачении в 1933 г. замаскировавшихся троцкистов, якобы замышлявших убийство Сталина, переживал, что работники Наркомата здравоохранения еще не научились собственными силами выявлять вредителей и диверсантов, которых, наверняка, немало среди медицинских работников и т. д.{294}

Кроме того, вся история о том, как случайный человек по гостевому билету попал на закрытое заседание пленума ЦК, выглядит совершенно нелепо. Списки присутствовавших на заседании при обсуждении первого пункта повестки дня в архиве сохранились, и излишне говорить, что фамилия И. И. Муковоза в них отсутствует.

И все же Каминский на пленуме выступал, причем сразу же после этого специальным постановлением пленума он был исключен, как не заслуживающий доверия, из партии и в тот же день арестован. Но дело было совсем в другом.

Вспоминает Н. С. Хрущев:

«Он [Каминский] сказал: «Тут все, выступая, говорят обо всем, что они знают о других. Я тоже хотел бы сказать, чтобы партии это было известно. Когда в 1920 г. я был направлен в Баку и работал там секретарем ЦК компартии Азербайджана и председателем Бакинского Совета, ходили упорные слухи, что присутствующий тут товарищ Берия[65] во время оккупации Баку[66] сотрудничал с органами контрразведки мусаватистов[67] не то, несколько ранее, английской разведки».

«Никто, — пишет Хрущев, — не выступил с опровержением. Даже Берия не выступил ни с какой справкой по этому поводу. Молчание, и все тут»{295}.

Как можно видеть, Хрущев очень неплохо запомнил выступление Каминского, но о критике им сталинского курса, то есть о том, что должно было произвести на него наибольшее впечатление, ни словом не упоминает.

Информация о работе Л. П. Берии в 1919–1920 гг. в контрразведке азербайджанского буржуазного правительства не являлась каким-то уж очень большим секретом. Сам Берия всегда утверждал, что был направлен туда по заданию местной социал-демократической партии «Гуммет» для работы в ее интересах. В 1920 г. этот вопрос рассматривался на заседании бюро ЦК компартии Азербайджана (Каминский на нем, кстати, тоже присутствовал), и слова Берии были подтверждены несколькими свидетелями. Тем не менее слухи о «темном прошлом» Берии периодически распространялись его недругами, которых во все времена было более чем достаточно.

И вот теперь Каминский, отношения которого с Берией не сложились еще в начале 20-х гг., когда первый был секретарем ЦК азербайджанской компартии, а второй — заместителем председателя местной ЧК, решил использовать трибуну июньского пленума для компрометации бывшего недруга.

Но это была его большая ошибка. Право решать, кого из членов ЦК следует причислять к «врагам народа», а кого — нет, принадлежало только одному человеку в стране, а он никаких указаний по поводу Берии никому не давал. Да и сам компромат, помимо того, что был не первой свежести, выглядел как простое сведение счетов — ведь все знали, какие отношения были у Каминского с Берией. Неудивительно поэтому, что выступление Каминского было расценено как провокационное, и в тот же день его судьба была решена. Однако к протесту против сталинской политики это не имело никакого отношения.

Одно из главных свидетельств о бунте старой партийной гвардии на июньском пленуме принадлежит бывшему работнику Коминтерна А. Г. Крылову. В своих воспоминаниях он, в частности, писал:

«В тюрьмах и лагерях мне приходилось встречаться с немногими еще остававшимися в живых участниками июньского пленума ЦК. Бывший сотрудник НКВД Тумбала, сам уже подследственный, рассказывая о выступлении Каминского, называл его не иначе как «провокационным». В одной камере со мной были секретарь Воронежского обкома партии и один из помощников Постышева[68]. Они говорили, что, кроме Каминского, выступили против сталинской репрессивной политики члены ЦК Пятницкий, Хатаевич, Чудов, Любченко, Шеболдаев, всего человек 12–15.

В перерыве между заседаниями заместитель наркома внутренних дел Фриновский ходил по коридору, курил и папироской указывал: этого взять, вот этого…

На следующий день, — продолжает свой рассказ Крылов, — Ежов доложил, что все выступавшие накануне являются членами разоблаченной контрреволюционной организации. А Сталин добавил, что лично он склонен кое в чем сомневаться, но жизнь сейчас такова, что открываются самые неожиданные и невероятные вещи. И поэтому НКВД поручено в этом деле тщательно разобраться.

Потом всех арестованных, конечно, расстреляли. Шеболдаев будет убит без приговора. А сын Любченко, с которым я был в Норильском лагере, рассказал, что его отец, вернувшись домой, в тот же день застрелил жену и себя.

Своим выступлением эти люди, не будучи поддержанными, подписали себе смертный приговор»{296}.

В этом свидетельстве что ни фраза — то объект для опровержений. Из шести «бунтовщиков», фамилии которых указаны, двое вообще не присутствовали на пленуме: М. С. Чудов не был приглашен, вероятно, по причине предстоящего ареста, а Б. П. Шеболдаев был арестован еще за две недели до пленума. М. М. Хатаевич и П. П. Любченко, якобы протестовавшие против сталинской политики, уже после того, как обсуждение первого вопроса завершилось, выступали в прениях по другим пунктам повестки дня: Любченко — по поводу выборов в Верховный Совет СССР (27 июня), Хатаевич — по вопросу об улучшении семян зерновых культур (28 июня). Уже одно это показывает, что ничего лишнего они себе при обсуждении первого вопроса не позволили, иначе их сразу же вычеркнули бы из всех списков на выступление. И если «протестантов» объявили на второй день «членами разоблаченной контрреволюционной организации», то каким же образом Любченко и Хатаевичу удалось избежать этой участи? Кстати, и застрелился Любченко не по возвращении домой после июньского пленума, а два месяца спустя и совсем по другому поводу.

Ну а пассаж насчет Фриновского, разгуливающего по коридору в перерывах между заседаниями пленума и папироской указывающего, кого следует арестовать, можно было бы и не комментировать: так членов ЦК никогда не арестовывали — ни в те времена, ни в какие другие.

Таким образом; из перечисленных А. Г. Крыловым борцов со сталинским политическим курсом, двое (Чудов и Шеболдаев) не могли быть таковыми чисто физически, двое (Хатаевич и Любченко), судя по их участию в обсуждении остальных пунктов повестки дня, ни в чем предосудительном, с точки зрения вождя, замешаны не были, о том, что собой представляло выступление Каминского, уже говорилось выше, остается И. А. Пятницкий.

Основным источником информации о его поведении на июньском пленуме является изложение беседы Л. М. Кагановича с сыном своего бывшего секретаря В. С. Губерманом. Об этой беседе Губерман рассказал сыну Пятницкого. В 1988 г. этот рассказ был опубликован в газете «Московские новости», затем в ряде других изданий и, наконец, в книге В. И. Пятницкого (сына И. А. Пятницкого) «Заговор против Сталина», изданной в 1998 г.[69]

Согласно данному источнику, на пленуме по предложению Сталина рассматривался вопрос о дальнейшей судьбе лидеров так называемой «правой оппозиции», в частности Н. И. Бухарина. Сталин якобы настаивал на физическом уничтожении всех представителей «правой оппозиции» и на предоставлении Ежову чрезвычайных полномочий для борьбы с «врагами народа».

С неожиданными возражениями выступил И. А. Пятницкий. Он высказался против физического уничтожения Бухарина и его соратников, заявив, что. за фракционную деятельность достаточно исключить их из партии, отстранив тем самым от политической деятельности, но в дальнейшем следует использовать их опыти знания в народном хозяйстве. Пятницкий выступал против предоставления Ежову чрезвычайных полномочий.

При этом он будто бы сослался на то, что по долгу службы, являясь заведующим Политико-административным отделом ЦК ВКП(б) и курируя в числе прочих вопросов выполнение партийных директив в органах госбезопасности, он сталкивался с методами допросов, культивируемыми Ежовым в своем наркомате, и поэтому против предоставления ему такой полноты власти. Пятницкий предложил, наоборот, усилить контроль за деятельностью НКВД и лично Ежова.

Согласно этой версии, на следующий день заседание пленума началось с выступления Ежова. Он заявил, что НКВД располагает неопровержимыми данными о том, что Пятницкий до революции был осведомителем царской охранки, и на основании этого предложил выразить ему политическое недоверие. Большинством голосов пленум поддержал предложение Ежова. Против голосовали трое — Воропаев, Каминский и Крупская, воздержался один — Стасова. Пленум предоставил Пятницкому двухнедельный срок для возможности защиты и опровержения выдвинутых против него обвинений.

Не ставя под сомнение сам факт беседы Л. М. Кагановича с В. С. Губерманом об июньском пленуме ЦК и выступлении на нем Пятницкого, отметим все же некоторые странности приведенного выше рассказа. Во-первых, якобы прозвучавшее из уст Пятницкого предложение ограничиться исключением Бухарина из партии и в дальнейшем использовать его опыт и знания в народном хозяйстве выглядит по меньшей мере запоздалым. Бухарина уже исключили из партии и арестовали, и такая инициатива была равносильна предложению освободить его из-под стражи. Кстати, исключили и арестовали его отнюдь не за фракционную деятельность, а по обвинению в государственных преступлениях. За прошедшие четыре месяца подручные Ежова добыли много новых «доказательств» контрреволюционной деятельности лидеров пресловутой «правой оппозиции», да и сам Бухарин после трехмесячного молчания начал уже давать признательные показания, о чем Ежов не мог не упомянуть в своем докладе на пленуме. Так что ни о каком использовании в народном хозяйстве не могло быть и речи.

Кроме того, сам вопрос о «физическом уничтожений Бухарина» перед пленумом ставить было незачем. Этот вопрос решался на предыдущем февральско-мартовском пленуме, и из нескольких предложенных мер пресечения, включавших также применение расстрела, был выбран по предложению Сталина вроде бы более гуманный вариант: передача дел Бухарина и Рыкова в НКВД, где оба они c тех пор и находились. Возвращаться снова к этому вопросу не было никакой необходимости. Бухарин и Рыков уже не являлись членами ЦК, и их судьбу должен был решать теперь не ЦК, а суд, который и состоялся восемь месяцев спустя.

Во-вторых, вызывает большие сомнения осведомленность Пятницкого о методах допросов, применяемых в НКВД. Ведь возглавляемый им Политико-административный отдел ЦК проверял, как в правоохранительных органах претворяются в жизнь решения партийных инстанций, контролировал кадровую политику и т. д., а вовсе не методы профессиональной деятельности, которые очень тщательно скрывались от посторонних глаз.

В-третьих, обвинение в работе на царскую охранку, которое Ежов якобы предъявил Пятницкому, никакого отражения в заведенном на него уголовном деле почему-то не нашло. Там фигурируют совершенно другие обвинения, да и в дневнике жены Пятницкого черным по белому написано, что обвинен он был в причастности к троцкизму{297}. В те времена это могло означать все что угодно, но только не сотрудничество с царской полицией.

В-четвертых, из трех человек, якобы голосовавших, по словам Кагановича, против выражения Пятницкому политического недоверия (Воропаев, Каминский и Крупская), только Крупская могла это сделать, так как Воропаев не был членом ЦК и участником данного пленума, а Каминский был накануне арестован. Характерно, что в книге «Заговор против Сталина», вышедшей в 1998 г., то есть десять лет спустя после того как в газете «Московские новости» впервые появилась данная версия и через семь лет после смерти Кагановича, его воспоминания были подредактированы и выглядели теперь так: «Против голосовали только трое, в том числе Крупская и Литвинов, воздержался один, кто именно, Каганович не помнил, но предположительно назвал Стасову»{298}. (Впрочем, Стасова тоже не была участницей данного пленума).

Прошло еще шесть лет, и давно уже ушедший от нас Каганович, видимо, вспомнил того третьего, кто голосовал «против», а вспомнив, сумел каким-то образом сообщить об этом заинтересованным лицам. Во всяком случае, в вышедшей в 2004 году книге «Осип Пятницкий и Коминтерн на весах истории» В. И. Пятницкий дает новую, уже третью по счету редакцию злополучной фразы: «С категорическим нет выступили только трое — Н. К. Крупская, М. М. Литвинов и М. Ф. Владимирский»{299}. Конечно, М. Ф. Владимирский как председатель Центральной ревизионной комиссии на пленуме присутствовал, но только голосовать ни «за», ни «против» все равно не мог, так как не являлся ни членом, ни кандидатом в члены ЦК.

Подобные вольности в обращении с историческим свидетельством, а также некоторые сомнительные моменты самого рассказа о выступлении Пятницкого на июньском пленуме (о которых шла речь выше) не позволяют считать данную версию заслуживающей доверия. Можно лишь предположить, что выступление Пятницкого, если оно вообще имело место, вызвало неодобрение Сталина и послужило причиной последующих событий (7 июля 1937 г. Пятницкий был арестован и год спустя расстрелян). Однако что именно могло вызвать недовольство вождя, остается неясным.

Легенда о «последнем бое» старой партийной гвардии имеет и один довольно экзотический вариант, о котором необходимо упомянуть хотя бы вкратце. В книге В. И. Пятницкого «Заговор против Сталина», со ссылкой на разведывательные сводки «белоэмигрантской разведывательной организации «Крестьянская Россия», приводится сообщение о том, что на состоявшемся в Москве 23–29 июня 1937 г. пленуме ЦК ВКП(б) после доклада Ежова, предложившего предоставить органам госбезопасности чрезвычайные полномочия для того, чтобы они могли «выкорчевать до конца гнездо правотроцкистской оппозиции из партийного и советского аппарата», с резкими возражениями выступили Каминский и Пятницкий. Первый якобы назвал предложение Ежова безумием, а второй потребовал создания специальной комиссии по проверке и ограничению деятельности НКВД.

В книге приведены и ссылки на архивный источник, откуда была позаимствована эта информация — фонд А. А. Аргунова в Государственном архиве Российской Федерации, дела №№ 17 и 18.

А. А. Аргунов был одним из основателей созданной в Чехословакии организации русских эмигрантов «Крестьянская Россия» (в 1927 г. преобразована в «Трудовую крестьянскую партию»), ставившей своей задачей создание в России буржуазно-демократической республики. В делах №№ 17 и 18 собраны ходившие тогда за границей всевозможные слухи и сплетни о положении в Советском Союзе, не имеющие практически ничего общего с действительностью. Однако сообщений об июньском пленуме среди них не оказалось. В ответ на соответствующий запрос В. И. Пятницкий сообщил, что обнародованные им сведения получены (и опубликованы без проверки) от одного ленинградского историка. Это проясняло ситуацию, поскольку в работах данного историка такие «неточности» встречались довольно часто и стали как бы его своеобразной визитной карточкой.

На самом же деле, сведения о главном вопросе, обсуждавшемся на июньском пленуме, за границу не просочились. Все прежние каналы связи были к этому времени уже перекрыты, так что даже в таких обычно хорошо информированных эмигрантских изданиях, как «Бюллетень оппозиции» и «Социалистический вестник», не появилось на эту тему ни строчки.

Подводя итог, можно сделать вывод, что версия о «заговоре против Сталина» на июньском пленуме является, похоже, такой же мистификацией, как и история с «подтасовкой результатов голосования на XVII съезде партии». Не случайно, что ни в закрытом докладе Н. С. Хрущева на XX съезде партии (1956 г.), ни при обсуждении преступлений времен «культа личности» на XXII съезде (1961 г.), ни в советской историографии времен хрущевской «оттепели» и горбачевской перестройки, ни в рассекреченных архивных документах, опубликованных после распада СССР, ни в мемуарах Хрущева, Микояна, Кагановича и других деятелей той эпохи — нигде не упоминается о таком важном, казалось бы, событии, как открытое выступление группы членов Центрального комитета партии против репрессивной сталинской политики. А ведь если бы такой факт имел место, это был бы единственный случай за период 1927–1953 гг., и в силу своей уникальности он не мог бы остаться незамеченным.

Однако факта такого, судя по всему, просто не было. Члены ЦК, не согласные с политикой Сталина, прекрасно понимали, что реальной возможности остановить его у них нет, и единственное, что остается в этих условиях, это попытаться спастись самим: включиться в предложенную вождем игру во «врагов народа», став ее активными участниками, или же затаиться в надежде, что все как-нибудь образуется, и беда, приключившаяся с другими, их самих обойдет стороной.

Глава 24 Приказ № 00447

Успешное начало чистки в верхних эшелонах власти позволило Сталину без промедления приступить к реализации самой масштабной части его плана — к чистке страны в целом.

28 июня 1937 года с подачи Сталина Политбюро, опираясь на сфабрикованные западно-сибирским краевым управлением НКВД данные о существовании среди высланных в край кулаков подпольной контрреволюционной организации, принимает следующее решение:

«1. Считать необходимым в отношении всех активистов повстанческой организации среди высланных кулаков применить высшую меру наказания.

2. Для ускоренного рассмотрения дел создать тройку в составе нач. НКВД по Зап. Сибири т. Миронова (председатель), прокурора по Западной Сибири т. Баркова и секретаря Запсибкрайкома т. Эйхэ»{300}.

Четыре дня спустя Сталин проводит через Политбюро решение, распространяющее соответствующую технологию теперь уже на всю страну. По его инициативе и за его подписью в адрес руководителей краевых, областных и республиканских партийных организаций отправляется телеграмма, в которой говорится:

«Замечено, что большая часть бывших кулаков и уголовников, высланных одно время из разных областей в северные и сибирские районы, а потом по истечении срока высылки вернувшихся в свои области, являются главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных преступлений как в совхозах и колхозах, так и на транспорте и в некоторых областях промышленности.

ЦК ВКП(б) предлагает всем секретарям областных и краевых организаций и всем областным, краевым и республиканским представителям НКВД взять на учет всех возвратившихся на родину кулаков и уголовников, с тем чтобы наиболее враждебные из них были немедленно арестованы и были расстреляны в порядке административного проведения их дел через тройки, а остальные, менее активные, но все же враждебные элементы были бы переписаны и высланы в районы по указанию НКВД.

ЦК ВКП(б) предлагает в пятидневный срок представить в ЦК состав троек, а также количество подлежащих расстрелу, равно как и количество подлежащих высылке»{301}.

Методы планирования политического террора и установление контрольных цифр на репрессирование впервые были апробированы в период коллективизации. В соответствии с постановлением Политбюро от 30 января 1930 г. «О мерах по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации» зажиточные крестьяне (кулаки) были разделены на три категории. Первую из них, «контрреволюционный кулацкий актив», было предписано в количестве 60 тысяч человек отправить в концентрационные лагеря, за исключением тех, кого будет признано необходимым расстрелять. Менее зажиточных крестьян, отнесенных ко второй и третьей категории (примерно 150 тысяч семейств), намечено было выслать, главным образом в Сибирь и северные районы страны, конфисковав их имущество и оставив лишь минимальное количество орудий труда, необходимых на новом месте.

Для внесудебного рассмотрения дел в отношении «контрреволюционного кулацкого актива» на местах были тогда созданы так называемые «тройки», включавшие представителей от ОПГУ, регионального партийного комитета и прокуратуры и обладавшие правом вынесения приговоров, в том числе и к высшей мере наказания.

Первоначальные указания по репрессированию кулаков впоследствии, по ходатайству местных властей, несколько раз пересматривались в сторону увеличения, в результате чего за период 1930–1933 гг. общее количество высланных крестьянских семейств составило не 150 тысяч, а около полумиллиона, многократно были перекрыты и планы по арестам кулаков, несколько тысяч из которых были тогда расстреляны по приговорам троек.

Никаких контрольных цифр, определявших число людей, подлежащих расстрелу, в тот период не устанавливалось (только количество направляемых в лагеря и в ссылку), но на новом витке репрессий, когда граждан предстояло уничтожать десятками и сотнями тысяч, необходимо было внести элементы планирования также и в этот процесс.

Получив подписанную вождем телеграмму, региональные власти принялись спешно составлять списки кандидатов на выселение и ликвидацию. 9 июля 1937 г. Политбюро ЦК ВКП (б) приступило к рассмотрению присылаемых заявок, и уже с самого начала состав репрессируемого населения стал расширяться за счет дополнительных категорий «врагов народа». В частности, Азербайджану была предоставлена возможность рассмотреть на судебной тройке дела мифической «контрреволюционной повстанческой организации», 500 членов которой разрешено было расстрелять, а еще 750 — выслать. Руководство Северо-Казахстанской области получило право провести через тройку дела переселенцев с западных границ СССР[70], при этом кого из них следует расстрелять, а кого — выслать, поручено было определить областному управлению НКВД. Была удовлетворена просьба ЦК компартии Туркмении о распространении упрошенной судебной процедуры на отбывших тюремное заключение членов «националистической контрреволюционной организации «Туркмен-Азатлыги» («Свободная Туркмения»), на мусульманское духовенство и т. д. Установление пропорций между расстреливаемыми и высылаемыми было, как и в предыдущем случае, возложено на местных чекистов.

16—17 июля 1937 года Ежов провел совещание руководящего состава НКВД, на котором были обсуждены задачи, стоящие перед органами внутренних дел в свете запланированной «массовой операции». Документы совещания до сих пор не рассекречены, поэтому представление о том, как оно проходило, можно получить лишь по отдельным сохранившимся воспоминаниям. Вот, например, как описывает это событие бывший начальник западно-сибирского управления НКВД С. Н. Миронов:

«Совещание проводили Ежов и Фриновский. Ежов дал общую оперативно-политическую директиву, а Фриновский уже в развитие ее прорабатывал с каждым начальником управления «оперативный лимит»[71].

Излагаю по смыслу, а не текстуально оперативно-политические указания Ежова, — продолжает Миронов. — Начал он с угроз по адресу некоторых начальников областных управлений, которые до сих пор проявляют оперативную инертность, у которых нет никакого разворота дел, несмотря на то, что многие областные и краевые управления уже взяли полный разбег по вскрытию контрреволюционных формирований внутри партии и вне ее.

Он почти прямо заявил, что эти начальники управлений не только не годятся — их придется снять, но им придется и ответ держать. Фамилий я не помню, но помню, что речь шла о начальниках омского, кажется, средне-волжского, красноярского и других управлений НКВД.

Здесь же Ежов заявил о том, что все должны подготовиться к массовым арестам по Харбинцам[72], полякам, немцам, кулацко-белогвардейским группировкам и антисоветским группировкам внутри партии и в советском аппарате.

Через несколько дней, еще тогда, когда все начальники УНКВД находились в Москве, упоминавшиеся в докладе Ежова четыре или шесть начальников УНКВД были арестованы. Это явилось достаточно эффективной формой воздействия на всех присутствующих начальников УНКВД. Я помню, что разошлись мы с этого совещания в очень пониженном настроении…»{302}

Во время совещания, уже после общего заседания, Ежов встретился с некоторыми руководителями региональных управлений НКВД и заслушал их отчеты. Как вспоминает С. Н. Миронов, в ответ на его сомнения относительно правдивости показаний, полученных от некоторых арестованных коммунистов, содержащих обвинения в адрес партийных и советских работников районного и городского звена, Ежов заявил: «А почему вы не арестовываете их? Мы за вас работать не будем, посадите их, а потом разбирайтесь…» При этом, — пишет Миронов, — он мне заявил: «В отдельных случаях, если нужно, то с вашего разрешения начальники отделов могут применять и физические методы воздействия»{303}. А вот как запомнилось совещание другому его участнику — начальнику курского областного управления НКВД П. Ш. Симановскому:

«Ежов давал такие установки, что достаточно иметь учетные материалы, из которых была бы видна кулацкая или другая социально-чуждая принадлежность, и этого достаточно, чтобы человека арестовать, а если он еще ведет какую-либо антисоветскую работу, этого достаточно, чтобы применить к нему высшую меру наказания. В отношении нацменов Ежов давал прямые установки, что достаточно формальных признаков (перебежчик[73], связь с заграницей, консульством и т. д.), чтобы человека арестовать, а при наличии подозрительных связей — можно применять высшую меру наказания»{304}.

Еще одно упоминание об июльском совещании содержится в мемуарах бывшего сотрудника ивановского управления НКВД М. П. Шрейдера, изданных в 1995 году. Со ссылкой на своего начальника В. А. Стырне, который по возвращении из Москвы поделился впечатлениями об увиденном и услышанном, Шрейдер приводит такие подробности выступления Ежова:

«Свою речь на совещании он начал примерно следующими словами:

— Вы не смотрите, что я маленького роста. Руки у меня крепкие — сталинские. — При этом он протянул обе руки, как бы демонстрируя их сидящим. — У меня хватит сил и энергии, чтобы покончить со всеми троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами и прочими террористами, — угрожающе сжал он кулаки. Затем, подозрительно вглядываясь в лица присутствующих, продолжал: — И в первую очередь мы должны очистить наши органы от вражеских элементов, которые, по имеющимся у меня сведениям, смазывают борьбу с врагами народа на местах.

Сделав выразительную паузу, он с угрозой закончил:

— Предупреждаю, что буду сажать и расстреливать всех, невзирая на чины и ранги, кто посмеет тормозить дело борьбы с врагами народа.

После этого Ежов стал называть приблизительные цифры предполагаемого наличия «врагов народа» по краям и областям, которые подлежат аресту и уничтожению…

Услышав эти цифры, — пишет далее М. П. Шрейдер, — присутствующие так и обмерли. На совещании присутствовали в большинстве старые опытные чекисты, располагавшие прекрасной агентурой и отлично знавшие действительное положение вещей. Они не могли верить в реальность и какую-либо обоснованность названных цифр.

— Вы никогда не должны забывать, — напомнил в конце своего выступления Ежов, — что я не только наркомвнудел, но и секретарь ЦК. Товарищ Сталин оказал мне доверие и предоставил все необходимые полномочия. Так что отсюда и сделайте для себя соответствующие выводы.

Когда Ежов закончил свое выступление, — продолжает Шрейдер, — в зале воцарилась мертвая тишина. Все застыли на своих местах, не зная, как реагировать на подобные предложения и угрозы Ежова.

Вдруг со своего места встал полномочный представитель УНКВД Омской области, старейший контрразведчик, ученик Дзержинского и мужественный большевик Салынь.

— Заявляю со всей ответственностью, — спокойно и решительно сказал Салынь, — что в Омской области не имеется подобного количества врагов народа и троцкистов. И вообще, считаю совершенно недопустимым заранее намечать количество людей, подлежащих аресту и расстрелу.

— Вот первый враг, который сам себя выявил! — резко оборвав Салыня, крикнул Ежов. И тут же вызвал коменданта, приказав арестовать Салыня.

Остальные участники совещания были совершенно подавлены всем произошедшим, и более никто не посмел возразить Ежову»{305}.

Трудно сказать, насколько можно доверять этому рассказу. Во всяком случае, «обмирать», услышав названные Ежовым предварительные лимиты на репрессирование, присутствовавшим на совещании начальникам региональных управлений НКВД было вроде бы не с чего: все они перед приездом в Москву участвовали в составлении соответствующих списков — какие же у них могли быть основания «не верить в реальность и какую-либо обоснованность названных цифр».

Точно такой же лимит по Омской области подготовил и Э. П. Салынь, о котором шла речь выше. 479 человек предложено было расстрелять, 1959 — выслать, так что якобы произнесенные им слова о недопустимости «заранее намечать количество людей, подлежащих аресту и расстрелу» Салынь с полным обоснованием мог адресовать самому себе. Кроме того, арестован он был не в день совещания, а лишь 10 августа 1937 года, то есть почти через месяц, что также не позволяет относиться к рассказанной истории с излишним доверием.

Свои угрозы в адрес нерадивых чекистов Ежов сдержал. Июль и август 1937 г. стали рекордными по числу арестованных руководителей региональных подразделений НКВД. Но кроме «кнута» в арсенале Ежова имелись еще и «пряники». Для того, чтобы укрепить моральный дух своих подчиненных накануне предстоящей тяжелой работы, Ежов ходатайствовал перед Сталиным о награждении большой группы работников НКВД орденами СССР. Официально награждение производилось за «образцовое выполнение важнейших правительственных заданий», но фактически это был аванс на будущее.

С 25 июня по 22 июля 1937 года было издано 10 постановлений ЦИК СССР, в соответствии с которыми 179 чекистов стали, как тогда говорили, орденоносцами, в том числе 46 человек были удостоены высшей награды страны — ордена Ленина. Свой орден Ленина «за выдающиеся успехи в деле руководства органами НКВД по выполнению правительственных заданий» получил 17 июля 1937 г. и Ежов.

В передовице «Правды», посвященной этому событию, говорилось:

«Величайшая революционная бдительность и железная воля, острый большевистский глаз и организаторский талант, недюжинный ум и тончайшее пролетарское чутье — эти качества выказал товарищ Ежов… Массы трудящихся знают, что наркомвнудел, возглавляемый тов. Ежовым, — это неустанный страж революции, обнаженный меч рабочего класса. Весь народ держит в своих руках этот меч. Поэтому у НКВД уже есть и будет еще больше миллионов глаз, миллионов ушей, миллионов рук трудящихся… Такая сила непобедима»{306}.

Поскольку очищать страну от «врагов народа» чекистам предстояло в тесном взаимодействии с представителями других карательных ведомств, в тот же период высоких наград родины были также удостоены десять прокуроров во главе с А. Я. Вышинским и десять работников Военной коллегии Верховного Суда СССР вместе с ее председателем В. В. Ульрихом.

После совещания 16–17 июля 1937 года и состоявшихся в ходе него встреч Ежова с руководителями региональных подразделений НКВД подготовка к «массовой операции» вступила в завершающую стадию. Присланные с мест и уже утвержденные Политбюро заявки подверглись в ряде случаев существенной корректировке, кроме того, были уточнены категории репрессируемых и применяемые к ним меры воздействия. 30 июля проект соответствующего приказа по НКВД был направлен Ежовым Сталину и на следующий день утвержден решением Политбюро.

В преамбуле этого знаменитого приказа под номером 00447, положившего начало «большому террору», необходимость намеченных предприятий обосновывалась так:

«Материалами следствия по делам антисоветских формирований устанавливается, что в деревне осело значительное количество бывших кулаков, ранее репрессированных, скрывшихся от репрессий, бежавших из лагерей, ссылки и трудпоселков. Осело много в прошлом репрессированных церковников и сектантов, бывших активных участников антисоветских вооруженных выступлений. Остались почти нетронутыми в деревне значительные кадры антисоветских политических партий (эсеров, грузмеков, дашнаков, муссаватистов, иттихадистов и др.), а также кадры бывших активных участников бандитских восстаний, белых, карателей, репатриантов и т. п.

Часть перечисленных выше элементов, уйдя из деревни в города, проникла на предприятия промышленности, транспорт и на строительства.

Кроме того, в деревне и городе до сих пор еще гнездятся значительные кадры уголовных преступников — ското-конокрадов, воров-рецидивистов, грабителей и др. отбывавших наказание, бежавших из мест заключения и скрывающихся от репрессий. Недостаточность борьбы с этими уголовными контингентами создала для них условия безнаказанности, способствующие их преступной деятельности.

Как установлено, все эти антисоветские элементы являются главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных преступлений, как в колхозах и совхозах, так и на транспорте и в некоторых областях промышленности.

Перед органами государственной безопасности стоит задача — самым беспощадным образом разгромить всю эту банду антисоветских элементов, защитить трудящийся советский народ от их контрреволюционных происков и, наконец, раз и навсегда покончить с их подлой подрывной работой против основ советского государства»{307}.

В соответствии с этим предписывалось 5 августа 1937 года (в республиках Средней Азии — 10 августа, в Дальневосточном, Красноярском краях и Восточно-Сибирской области — 25 августа) начать операцию по репрессированию бывших кулаков, уголовников и активных антисоветских элементов.

Далее в приказе перечислялись категории населения, на которые распространялось его действие, и, как можно было видеть уже из преамбулы приказа, за месяц, прошедший после обращения Политбюро к региональным парторганизациям с предложением определить количество расстреливаемых и высылаемых бывших кулаков и уголовников, состав подлежащих репрессированию «врагов народа» значительно расширился.

Изменились и предполагаемые меры пресечения. Первая категория, куда следовало зачислять наиболее опасных, с точки зрения местных властей, противников режима, осталась, как и была, расстрельной, а вот вторая вместо высылки стала теперь обозначать 8—10 лет тюремного заключения или принудительных работ в лагерях НКВД.

Утвержденные в начале июля решениями Политбюро первоначальные квоты на репрессирование по каждому отдельному региону были в приказе № 00447 также откорректированы, и порой весьма основательно, а кроме того, для облегчения учета, округлены. Если, скажем, по Куйбышевской области сначала был санкционирован расстрел 1881 человека, то в приказе Ежова их значилось уже только 1000, а, к примеру, в Чувашии количество «врагов народа», намеченных к расстрелу, напротив, возросло со 140 до 300 чел. и т. д.

В соответствии с приказом № 00447 на всю операцию отводилось четыре месяца, то есть закончиться она должна была в первой половине декабря 1937 г., как раз к моменту выборов в новый орган власти — Верховный Совет СССР. Всего предполагалось репрессировать 268950 человек, из которых 75 950 планировалось расстрелять, а 193 000 — отправить в лагеря. Сначала аресту подлежали те, кто был зачислен в первую категорию (расстрел), затем, по получении специального. разрешения, можно было приступать к репрессированию и по второй категории.

Следствие предлагалось проводить «ускоренно и в упрощенном порядке». После его завершения добытые на каждого арестованного сведения и краткое обвинительное заключение должны были передаваться на рассмотрение сформированных в каждом регионе в соответствии с указаниями Сталина судебных троек (начальник управления НКВД, секретарь региональной парторганизации, прокурор). Приговор к расстрелу предписывалось тут же приводить в исполнение, а в Москву, в Учетно-регистрационный отдел ГУГБ НКВД, отсылать соответствующий протокол и следственное дело казненного. Что же касается осужденных по II категории, то их следовало направлять в места лишения свободы в соответствии с разнарядками, поступающими из Главного управления лагерей.

Возросшая репрессивная активность государства требовала какого-то официального обоснования, и за два дня до начала операции Сталин отправляет в адрес секретарей обкомов, крайкомов и ЦК нацкомпартий шифротелеграмму с требованием организовать публичные процессы над врагами народа, действующими в сельском хозяйстве (две трети населения страны проживало тогда в сельской местности).

«ЦК, — писал Сталин, — считает существенным недостатком… тот факт, что ликвидация вредителей проводится лишь закрытым порядком по линии органов НКВД, а колхозники не мобилизуются на борьбу с вредительством и его носителями.

Считая совершенно необходимым политическую мобилизацию вокруг работы, проводящейся по разгрому врагов народа в сельском хозяйстве, ЦК обязывает обкомы, крайкомы и ЦК нацкомпартий организовать в каждой области по районам 2–3 открытых политических процесса над врагами народа — вредителями сельского хозяйства, пробравшимися в районные партийные, советские и земельные органы… широко осветив ход судебных процессов в местной печати»{308}.

Требовать проведения показательных процессов над городскими «вредителями» вождь не стал, однако горожанам, читающим в августе-сентябре 1937 года в районных, областных и краевых газетах о судах над сельскими вредителями, было, конечно, ясно, что враги народа не ограничивают свою деятельность одним лишь сельским хозяйством и что в городах с ними приходится бороться ничуть не менее решительно.

Как и планировалось, 5 августа 1937 года по всей стране начались аресты людей, намеченных к ликвидации. Чтобы соблюсти все формальности, каждому из них нужно было придумать какую-нибудь легенду, оправдывающую расстрельный приговор. Чаще всего, выспросив у арестованного об известных ему происшествиях по месту работы: авариях, пожарах и т. д., — следователь затем все эти события ему же и приписывал, представляя их как диверсионные акты. Когда подследственный отказывался подписывать протокол с такими «своими» показаниями, ему объясняли, что все это необходимо для разоблачения капиталистических государств и их подрывной деятельности в СССР и что никаких последствий для подписавшего это иметь не будет. В том же направлении работала и внутрикамерная агентура, убеждавшая оказавшихся за решеткой людей, что все они арестованы временно и скоро будут освобождены, что этого требует международная обстановка и т. д.

Кого-то удавалось убедить, кого-то нет, однако массового желания признаваться в антигосударственных преступлениях арестованные не изъявляли, и с первых же дней следствие стало пробуксовывать. Темпы «расследования» совершенно не соответствовали масштабам проводимых мероприятий, и стало ясно, что без кардинального изменения методов работы органы НКВД на местах с поставленными задачами справиться не смогут.

На одном из заседаний Политбюро, состоявшемся, судя по некоторым косвенным признакам, в середине августа 1937 г., Сталин предложил своим соратникам принять решение, разрешающее применять методы физического воздействия в отношении врагов народа, не желающих становиться на путь сотрудничества со следствием[74]. Члены Политбюро с предложением вождя согласились, и на места была направлена соответствующая телеграмма, текст которой до сих пор не обнародован, но основное содержание известно. В частности, речь шла, о том, что «физическое воздействие допускается как исключение, и притом в отношении лишь таких явных врагов народа, которые, используя гуманный метод допроса, нагло отказываются выдать заговорщиков, месяцами не дают показаний, стараются затормозить разоблачение оставшихся на воле заговорщиков, следовательно, продолжают борьбу с советской властью также и в тюрьме»{309}.

Полученным правом чекисты на местах первое время особенно не злоупотребляли.

«Активные методы» допроса считались секретными, санкцию на их применение требовалось получать у начальника соответствующего управления, и использовать их дозволялось лишь в вечерние и ночные часы, когда технический персонал уходил домой и не мог слышать криков истязуемых. Однако в дальнейшем процедура была упрощена, тем более что руководство НКВД открыто поощряло новые формы работы, а приезжающие в регионы эмиссары центра всячески популяризировали и методы физического воздействия, и другие новейшие приемы следственной практики.

Один из таких эмиссаров, заместитель Ежова Л. Н. Вельский, осенью 1937 г. побывал с инспекцией на Украине, в Сибири и среднеазиатских республиках. На расширенном оперативном совещании в НКВД Туркмении, подтвердив правомочность избиения упорствующих арестантов, он объяснил местным чекистам, как теперь следует оформлять протоколы допросов. Взяв несколько протоколов, Вельский так их «откорректировал», что содержащиеся в них показания приобрели совершенно иной смысл{310}.

Конечно, фабрикацией следственных материалов чекисты занимались и раньше, но делалось это с известной осторожностью, и предпочтение отдавалось тому, чтобы каким-то образом уговорить самого арестованного признаться в якобы совершенных им преступлениях. Теперь же из инструкций Вельского и других представителей центра стало ясно, что можно сочинять «показания» фактически без участия подследственного, а его подпись под протоколом обеспечивать мерами физического воздействия. И поскольку одними только старыми методами добиться выполнения поставленных масштабных задач было невозможно, новые технологии быстро завоевали широкую популярность и были взяты на вооружение во всех оперативных подразделениях НКВД, задействованных по линии «массовой операции».

Помимо избиений, необходимые признания добывались и другими способами. Арестованным не давали садиться и спать до тех пор, пока они не расскажут о совершенных ими «преступлениях»; в тюремные камеры, рассчитанные на несколько человек, набивали по 50–60 заключенных, а для создания еще более тяжелых условий существования начинали нещадно топить печи, наглухо закрывая при этом окна; по указанию работников НКВД старосты камер из уголовников избивали наиболее строптивых подследственных и т. д.

Не всеми в НКВД новые методы чекистской работы были восприняты как должное. Некоторые из приближенных Ежова пытались раскрыть ему глаза на масштабы творящихся беззаконий, однако ни к каким результатам это не приводило. И. И. Шапиро, назначенный в августе 1937 года новым начальником Секретариата НКВД (вместо Я. А. Дейча) и впервые столкнувшийся со столь явными и массовыми нарушениями «социалистической законности» — сфабрикованными делами, необоснованными арестами и т. д., — вспоминал позднее о своих попытках довести до сведения Ежова ставшие ему известными факты:

«Полагая, что все это является следствием неправильной работы в отделах и что нарком об этом не знает, я при своих служебных докладах Ежову ставил его в известность и обращал его внимание на те или иные вопиющие упущения в работе. В частности» я обращал его внимание на ряд протоколов допросов арестованных, вызывающих большие сомнения в своей правдивости, обращал внимание на справки на арест, представлявшиеся Ежову на санкцию — на их необоснованность, требующую проверки и уточнения, указывал на вопиющие безобразия (преступления), допускаемые при проведении массовых дел.

Однако, к моему удивлению, Ежов никак не реагировал на мои серьезнейшие сигналы, а, по своему обыкновению, отмалчивался, ничего не говоря. Ряд заявлений и документов, которые я ему докладывал как подтверждение и иллюстрацию моих сигналов, Ежов даже не читал, возвращая их мне.

Как-то при очередном докладе, когда я докладывал о творящихся безобразиях в оперативной работе… Ежов вдруг вскочил взбудораженный и обратился ко мне с гневом: «Я считал вас более разумным, чем вы оказались, далеко вам до Дейча, ни черта вы не понимаете, без году неделя чекист, а лезет со своими разоблачениями. Я лучше вас знаю, что делается в наркомате. Никаких преступлений в НКВД нет, все, что проводится, проводится с моего ведома, по моим директивам, точно по моим указаниям. Или, может быть, вы и меня считаете преступником?»{311}

Прошло лишь три недели после начала «массовой операции», а из регионов уже стали поступать просьбы о выделении дополнительных лимитов на репрессирование, и постепенно процедура получения очередных лимитов начала приобретать черты социалистического соревнования, хорошо знакомого рабочим и служащим, занятым в отраслях народного хозяйства. Местные чекисты, стремясь засвидетельствовать перед центром свою решимость в деле окончательного искоренения «врагов народа» и боясь показаться в этом вопросе менее энергичными, чем их коллеги, старались как можно быстрее реализовать установленные им квоты на репрессирование и получить новые задания. Руководство в Москве всячески поощряло такую активность своих подчиненных. Свидетельствует бывший сотрудник Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД Г. Н. Лулов:

«Вокруг этих лимитов была в наркомате создана такая атмосфера: тот из начальников НКВД, кто скорее, реализовав данный ему лимит в столько-то тысяч человек, получит новый, дополнительный лимит, тот рассматривался как лучший работник, лучше и быстрее других выполняющий и перевыполняющий директивы Н. И. Ежова по разгрому контрреволюции. Я очень хорошо помню, как такие начальники УНКВД, как Радзивиловский (Иваново) и Симановский (Орел), заходя ко мне после того, как их принимал Н. И. Ежов, с гордостью рассказывали, что Николай Иванович похвалил их работу и дал новый, дополнительный лимит»{312}.

Начавшаяся 5 августа «массовая операция», вопреки опасениям руководства НКВД, была воспринята обществом довольно спокойно. Ее первые результаты, отмечал впоследствии — Ежов, «не только не создали недовольства карательной политикой советской власти среди населения, а, наоборот, вызвали большой политический подъем, в особенности в деревне. Наблюдались массовые случаи, когда сами колхозники приходили в областные управления и райотделы НКВД с требованием ареста того или иного кулака, [бывшего] белогвардейца, торговца и проч. В городах резко сократилось воровство, поножовщина и хулиганство, от которых особенно страдали рабочие районы»{313}.

Поэтому, когда в конце 1937 года в повестку дня встал вопрос о том, что делать дальше, благожелательное отношение населения явилось одним из тех аргументов, с помощью которых Ежов обосновывал возможность и целесообразность продления «массовой операции» за пределы первоначально установленного срока. Особенно долго Сталина убеждать было не нужно, и решением Политбюро от 31 января 1938 года завершение чистки было перенесено на март 1938-го.

Глава 25 Судьба «национальных контингентов»

Одной из важнейших составляющих «массовой операции» стали проводившиеся тогда же репрессии в отношении так называемых «национальных контингентов», то есть лиц, контрреволюционная сущность которых определялась не социальным происхождением или прошлой деятельностью, а национальной принадлежностью. По мнению Сталина, проживающие в СССР немцы, поляки, как и представители многих других диаспор, являлись потенциальными шпионами соответствующих государств, а в военный период могли к тому же быть использованы и для подрывной работы в тылу. В условиях приближающейся войны Сталин посчитал такое положение опасным, и поэтому, когда летом 1937 года дубина «большого террора» обрушилась на страну, один из самых сильных ударов был нанесен именно по представителям некоренных национальностей. С них, собственно говоря, все и началось. Еще 20 июля 1937 г., за полторы недели до издания приказа № 00447, положившего начало массовым репрессиям, Политбюро ЦК ВКП(б) приняло по инициативе Сталина следующее решение:

«Предложить т. Ежову дать немедленно приказ по органам НКВД об аресте всех немцев, работающих на оборонных заводах (артиллерийские, снарядные, винтовочно-пулеметные, патронные, пороховые и т. п.), и высылке части арестованных за границу… О ходе арестов и количестве арестуемых сообщать сводки (ежедневные) в ЦК»{314}.

В изданном Ежовым в развитие этого решения приказе по НКВД № 00439 от 25 июля 1937 г. утверждалось со ссылкой на агентурные и следственные материалы, что германский генеральный штаб и гестапо в широких масштабах проводят на важнейших предприятиях промышленности, в первую очередь оборонных, шпионскую и диверсионную работу, используя для этих целей проживающих в СССР германских подданных. Под последними подразумевались живущие в Советском Союзе по контракту немецкие инженеры и техники, а также все другие проживающие в стране немцы (в том числе и политэмигранты), которые, не желая окончательно порывать связь с родиной, сохранили германское гражданство.

Агентура из числа германских подданных, говорилось в приказе, занимаясь уже и сейчас вредительством, главное внимание уделяет организации подрывной работы в период войны, подготавливая на этот случай кадры обученных диверсантов.

Для пресечения коварных замыслов немецкого генштаба и, почему-то, гестапо, никогда ничем подобным не занимавшегося, Ежов распорядился в трехдневный срок представить ему списки всех германских подданных, работающих или работавших в прошлом на военных заводах, предприятиях, имеющих военные цеха, а также на железнодорожном транспорте и, начиная с 29 июля, приступить к их аресту, завершив данную операцию в трехдневный срок.

Следствие по делам арестованных германских граждан приказано было вести особо тщательно, добиваясь выявления всех остающихся еще на свободе агентов немецкой разведки, коих следовало тут же арестовывать. По окончании следствия дела арестованных предписывалось направлять в НКВД СССР для последующего рассмотрения их Военной коллегией Верховного Суда или Особым совещанием при наркоме внутренних дел.

Не были забыты в приказе и другие категории немецких граждан, а именно: работники предприятий и организаций невоенного профиля; принявшие советское гражданство бывшие германские подданные, работавшие в прошлом на оборонных предприятиях, а также принявшие советское гражданство политэмигранты. На каждого из них предложено было представить подробный меморандум с изложением компрометирующих обстоятельств, дающих основание для принятия решения об аресте.

В начале августа 1937 года германское посольство в Москве, обеспокоенное репрессиями в отношении немецких граждан (которых до этого тоже время от времени арестовывали, но не в таких масштабах), обратилось за разъяснениями в Наркомат иностранных дел. Его руководитель М. М. Литвинов заявил, что поручит разобраться в ситуации своему заместителю В. П. Потемкину, тот пообещал немедленно связаться с Ежовым, однако на этом все и закончилось. К середине августа немецким властям стало ясно, что положение становится критическим, и 16 августа МИД Германии телеграфировал посольству в Москве, что в сложившейся обстановке следует настоятельно рекомендовать всем обратившимся в посольство политически благонадежным немецким гражданам как можно быстрее покинуть территорию СССР{315}.

Поскольку подданных Германии в стране проживало не так уж много, а германской агентуры, в соответствии с теориями Сталина, напротив, должно было быть более чем достаточно, по мере развертывания операции вслед за немецкими гражданами в ход пошли и граждане СССР немецкой национальности, среди которых также было немало подозрительных личностей. Одни являлись активистами эмигрантского движения конца 20-х годов, другие получали в свое время материальную помощь из Германии, третьи посещали немецкое консульство или вели переписку с ним и т. д.

После того как и они были арестованы, дошла очередь до всех прочих немцев, никогда раньше не состоявших на учете в НКВД. В результате, например, в немецких колониях Западно-Сибирского края в 1937–1938 гг. было арестовано большинство взрослых мужчин, обвиненных в принадлежности к фашистским штурмовым отрядам и повстанческим звеньям, созданным по заданию германского консула в Новосибирске для вооруженной борьбы с советской властью и подготовки в случае войны диверсионных актов в тылу. Некоторые немецкие поселки вообще перестали существовать после того, как оставшиеся без кормильцев жены и матери арестованных уехали в другие районы страны.

Следующей жертвой карательной политики Сталина оказались поляки, ведь именно Польша, как предполагалось, должна была стать главным союзником Германии в предстоящей войне. Все началось 9 августа 1937 г., когда решением Политбюро был утвержден проект приказа наркома внутренних дел СССР «О ликвидации польских диверсионно-шпионских групп и организаций ПОВ». «Польска организацья войскова» (ПОВ), о которой шла речь в приказе, появилась в начале Первой мировой войны на входящих в состав Российской империи польских землях как подпольная военизированная организация, объединяющая сторонников восстановления самостоятельного польского государства. После провозглашения в 1918 г. независимости Польши организация не распалась, а повела борьбу теперь уже за возвращение принадлежавших ранее Польше территорий Украины и Белоруссии. В период советско-польской войны (1920 г.) ПОВ занималась активной диверсионно-подрывной работой в тылу Красной Армии и шпионажем в интересах польской разведки, с которой была тесно связана.

К моменту описываемых событий деятельность ПОВ давно уже прекратилась, однако чекисты продолжали то здесь, то там «обнаруживать» ее подпольные группы и успешно их ликвидировать. Тем не менее в своем приказе № 00485, изданном 11 августа 1937 г., Ежов дал крайне низкую оценку работе своих подчиненных по пресечению деятельности польской агентуры.

«Рассылаемое вместе с настоящим приказом закрытое письмо о фашистско-повстанческой, шпионской, диверсионной, пораженческой… — и террористической деятельности польской разведки в СССР, — указывал Ежов, — а также материалы следствия по делу «ПОВ» вскрывают картину долголетней и относительно безнаказанной диверсионно-шпионской работы польской разведки на территории Союза. Из этих материалов видно, что подрывная деятельность польской разведки проводилась и продолжает проводиться настолько открыто, что безнаказанность этой деятельности можно объяснить только плохой работой органов ГУГБ и беспечностью чекистов.

Даже сейчас, — продолжал Ежов, — работа по ликвидации на местах польских диверсионно-шпионских групп и организаций «ПОВ» полностью не развернута. Темпы и масштабы следствия крайне низкие. Основные контингенты польской разведки ускользнули даже от оперативного учета (из общей массы перебежчиков из Польши, насчитывающей примерно 15000 чел., учтено по Союзу только 9000 чел.). В Западной Сибири из находящихся на территории около 5000 перебежчиков учтено не более 1000 чел. Такое же положение с учетом политэмигрантов из Польши»{316}.

Теперь пришло время исправлять допущенные ошибки. С 20 августа 1937 г. предписано было начать, а три месяца спустя — завершить широкую операцию по ликвидации региональных подразделений «ПОВ», и в первую очередь ее диверсионно-шпионских и повстанческих кадров в промышленности, на транспорте, в колхозах и совхозах. На тот случай, если органы НКВД на местах никакими сведениями о подпольных польских организациях не располагали, Ежов в своем приказе дал перечень лиц, подлежащих аресту. Он включал оставшихся в СССР со времен советско-польской войны 1920 года бывших военнопленных польской армии, перебежчиков из Польши, независимо от времени их перехода в СССР, польских политэмигрантов, бывших членов «Польской партии социалистов», а также антисоветски и националистически настроенных граждан в районах компактного проживания польского населения.

Из перечисленных категорий в первую очередь предлагалось арестовать тех, кто работает в органах НКВД, в Красной Армии, на военном производстве, транспорте, нефте-газоперерабатывающих предприятиях, в энергетике, а кроме того, всех шпионов, вредителей и диверсантов, о которых станет известно в ходе следствия.

В отличие от приказа по немцам, приказ по полякам, как и последовавшие вслед за ним аналогичные решения по некоторым другим национальным группам, касался уже исключительно советских граждан (советских немцев тоже, кстати, репрессировали именно по данной схеме). Многое объединяло его с приказом № 00447, в соответствии с которым 5 августа 1937 г. в стране началась массовая операция по очистке советского общества от неблагонадежных, с точки зрения Сталина, элементов, но имелись и существенные отличия.

Если судьбу граждан с неблагополучным социальным или уголовным прошлым решали на местах три человека (начальник управления НКВД, прокурор и партийный секретарь), то для репрессирования лиц с «плохой» национальностью хватало, по мнению Сталина, и первых двух. Так в дополнение к пресловутым «тройкам» появились и гораздо менее известные «двойки». Это была вполне уместная предосторожность — при том размахе беззакония, который можно было ожидать от операций по национальным линиям, лишние участники и свидетели были совершенно ни к чему.

Из-за столь узкого состава «двойки», в отличие от «троек», не имели судебных функций и могли лишь рекомендовать ту или иную меру пресечения, а окончательное решение должно было приниматься в Москве Комиссией наркома внутренних дел и Прокурора СССР, а проще говоря, Ежовым и Вышинским. Сами они, конечно, не имели возможности разбираться с присылаемыми из регионов материалами. Этим занимались работники центрального аппарата НКВД, а Ежов с Вышинским или их заместители лишь подписывали итоговые протоколы.

Еще одно отличие от операции в рамках приказа № 00447 заключалось в отсутствии определенных квот на репрессирование. Право решать, сколько людей следует расстрелять, а сколько отправить в лагеря и тюрьмы, было в этом случае предоставлено чекистам на местах, которые, понимая, чего от них хотят, и стремясь оправдать ожидания руководства, стали, естественно, действовать по принципу «чем больше, тем лучше». Это касалось как общей численности репрессируемых, так и доли осужденных по первой категории. (Если на «тройках», рассматривавших дела арестованных по приказу № 00447, к расстрелу было приговорено 49,3 % всех подследственных, то на «двойках» этот показатель был доведен уже до 73,7 %{317}).

Разобравшись с немецкими и польскими шпионами, Сталин обратил свой взор на Дальний Восток, где тоже было не все благополучно. В связи с начавшейся в июле 1937 года японской интервенцией в Китае, военно-политическая обстановка в регионе становилась все более напряженной, и пора было принимать меры, гарантирующие режим от разного рода неожиданностей. Наряду с укреплением советских позиций в Монголии (о чем пойдет речь в одной из следующих глав), Сталин решил нанести удар по потенциальной японской агентуре в СССР, к которой, по его мнению, относились проживающие на Дальнем Востоке корейцы и так называемые «харбинцы», то есть бывшие служащие принадлежавшей Советскому Союзу Китайско-Восточной железной дороги, которые после ее продажи в 1935 г. Японии переехали в СССР[75].

Что касается корейцев, то в стране их насчитывалось около двухсот тысяч человек, и проживали они в основном на территории Дальневосточного края (ДВК), граничащего с находящимися под японской оккупацией Кореей и Маньчжурией. Компактное их размещение в районе потенциального военного конфликта и навело, вероятно, на мысль использовать в данном случае такую своеобразную форму репрессий, как массовое выселение по национальному признаку.

21 августа 1937 г. ЦК ВКП(б) и Совнарком СССР принимают совместное постановление «О корейцах», в котором «в целях пресечения проникновения японского шпионажа в Дальневосточный край» региональному управлению НКВД предписывалось немедленно приступить к выселению из пограничных районов корейского населения, которое предлагалось перевезти в малонаселенные районы Казахстана и Узбекистана. Операцию приказано было начать немедленно и завершить не позднее 1 января следующего года.

Понимая, что разместить на новом месте такое огромное количество людей будет нелегко, Сталин дал указание не чинить препятствий тем корейцам, которые, не желая переезжать, захотят перейти границу и попасть в Корею или Маньчжурию. Управлению НКВД по ДВК было предложено допустить упрощенный переход границы соответствующими лицами, правда, на местах такие намерения зачастую рассматривались как враждебные, и для многих корейцев их попытка покинуть СССР закончилась ГУЛАГом.

Немедленное начало эвакуации, о котором шла речь в постановлении ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР, местным властям удалось немного оттянуть, иначе погиб бы весь урожай риса на обширных плантациях, так что первые эшелоны с корейцами отправились в путь лишь 9 сентября, когда основная часть урожая была уже собрана и сдана на заготовительные пункты.

23 сентября 1937 г. Политбюро ЦК ВКП(б) принимает еще одно решение, теперь уже о поголовном выселении корейцев со всех без исключения территорий Дальневосточного края, включая и глубинные, не пограничные районы.

Спустя несколько дней Ежов направил начальнику Управления НКВД по ДВК Г. С. Люшкову телеграмму, в которой указал, что по оперативным соображениям выселение корейцев желательно завершить не к концу октября, как это предписывалось последним решением Политбюро, а к середине месяца. Люшков обещал управиться, и, хотя сделать это к середине октября не удалось, к концу месяца работа была завершена. 29 октября Ежов доложил Сталину и Молотову, что ответственное правительственное задание выполнено и что к 25 октября выселение корейцев практически завершено: 36 442 семьи, или 171 781 человек, уже вывезены, и до 1 ноября к новому месту жительства будут отправлены последние 700 человек{318}.

Одновременно с решением корейского вопроса решалась и судьба «харбинцев». Большинство переехавших в СССР бывших служащих Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД) жили в Маньчжурии еще с дореволюционных времен или вообще родились там. Работая на принадлежавшей сначала России, а затем СССР дороге, они получили советское гражданство, их дети учились в советских школах, созданных при КВЖД, и, когда в 1935 году дорога была продана японцам, решение переехать в СССР было для них вполне естественным.

Хотя «харбинцы» принадлежали к коренной нации, они долго жили за границей, к тому же на территории, находящейся в последние годы под японским контролем, поэтому решено было применить к ним ту же упрощенную процедуру репрессирования, которая была разработана для «национальных контингентов». В своем приказе по НКВД № 00593, изданном 20 сентября 1937 г., Ежов утверждал, что среди приехавших в СССР «харбинцев» подавляющее большинство составляют бывшие белые офицеры, бывшие царские полицейские и жандармы, участники различных эмигрантских шпионско-фашистских организаций и т. д., направленные в Советский Союз японской разведкой для террористической, диверсионной и разведывательной деятельности. 1 октября приказано было начать широкую операцию по обезвреживанию всех этих японских агентов, завершив ее не позднее 25 декабря 1937 года.

Аресту подлежали «харбинцы», изобличенные или подозреваемые в терроризме, шпионаже и вредительстве, а также еще двенадцать категорий, пока еще не изобличенных и даже не подозреваемых, но все равно явных врагов советской власти. Сюда относились, в частности, те, кто имел в прошлом китайское гражданство, служил в иностранных кампаниях, владельцы или совладельцы каких-либо предприятий (ресторанов, гаражей и т. п.), участники «контрреволюционных сектантских группировок», а кроме того, члены эмигрантских фашистских организаций, бывшие служащие китайской полиции и армии, контрабандисты, торговцы опиумом и др.

Поскольку фашистам, торговцам опиумом и им подобным гражданам не было никакого резона переезжать на жительство в СССР, данный перечень можно рассматривать скорее как указание следственным органам, какие обвинения целесообразно использовать при работе с этой категорией «врагов народа». Ну а во всем остальном приказ по «харбинцам» ничем не отличался от аналогичного приказа по полякам, о котором уже шла речь выше.

Готовясь к войне, Сталин не мог, конечно, обойти вниманием таких представителей потенциальной «пятой колонны», как перебежчики. Многие граждане сопредельных стран, наслушавшись историй о первом в мире государстве рабочих и крестьян, стремились попасть в это царство социальной справедливости, ища спасения от разных бед, подстерегавших их у себя на родине. Перейдя государственную границу, они обращались к советским властям с просьбой предоставить им убежище по политическим или экономическим мотивам. Пришельцев более или менее радушно встречали, и, если по линии чекистского ведомства никаких претензий к ним не возникало, беглецы могли рассчитывать на условия существования по крайней мере не худшие, чем те, которые были у граждан СССР.

В прежние годы сталинская пропаганда активно использовала ситуацию с перебежчиками как доказательство преимуществ советского общественного строя и показатель доверия к СССР со стороны трудящихся всего мира. Однако времена изменились. В условиях предвоенной обстановки проникающие в страну в больших количествах перебежчики-иностранцы стали представлять, по мнению Сталина, серьезную опасность для режима, и эту порочную практику следовало пресечь самым решительным образом.

Заслон перебежчикам был поставлен 23 октября 1937 года. В изданном в тот день приказе по НКВД № 00643 Ежов, ссылаясь на результаты проведенных операций по полякам, немцам, корейцам и харбинцам, заявил, что перебежчики широко используются иностранными разведками для создания на территории СССР шпионско-диверсионной сети и организации повстанческих ячеек. Для исправления создавшегося положения органам НКВД на местах было предложено:

1. Всех перебежчиков, независимо от мотивов и обстоятельств перехода границы, немедленно арестовывать и подвергать самой тщательной и всесторонней проработке.

2. Перебежчиков, разоблаченных как агентов иностранных разведок, предавать суду Военной коллегии или военных трибуналов.

3. Всех остальных перебежчиков, подозреваемых в шпионаже, даже если разоблачить их и не удалось, через Особое совещание при НКВД отправлять в тюрьмы Главного управления государственной безопасности или в лагеря и в период нахождения в заключении подвергать самой тщательной агентурной разработке с целью выявления их принадлежности к иностранным разведкам.

Три месяца спустя решением Политбюро от 31 января 1938 г. мера наказания перебежчикам была уточнена. Проникших на территорию СССР со шпионскими, диверсионными или иными антисоветскими целями, даже если это будет определено лишь по косвенным признакам, предписывалось предавать суду военных трибуналов с обязательным применением расстрела. Более мягкое наказание — 10 лет тюремного заключения было предусмотрено для тех, кто перейдет границу «не злонамеренно»{319}.

Вопрос о перебежчиках обсуждался в числе других на совещании руководящего состава НКВД 24 января 1938 года. В частности, своими предложениями о том, как улучшить работу по этой линии, поделился с присутствующими нарком внутренних дел Белоруссии Б. Д. Берман, после чего между ним и Ежовым состоялся такой диалог (цитируется по стенограмме совещания):

«Вопрос тов. Ежова. Перебежчик перешел нашу границу — что вы с ним делаете?

Ответ тов. Бермана. Если мы его ловим — мы его сажаем. Наиболее серьезных агентов мы берем к себе в контрразведывательный отдел в Минск.

Вопрос тов. Ежова. А вот маленький шпик перешел границу — что вы с ним делаете дальше?

Ответ тов. Бермана. Проводим следствие, посылаем [в Москву] справку по его делу и ждем ваше решение тут же расстреливать.

Ответ тов. Бермана. Нет, Николай Иванович, это будет неправильно, этого нельзя делать, этим на границе мы приучим бойцов, что они начнут бить направо и налево…

Вопрос тов. Ежова. А на той территории он [т. е. пограничник] не может бить?

Ответ тов. Бермана. С вашего разрешения может.

Вопрос тов. Ежова. Боя винтовки хватит?

Ответ тов. Бермана. Боя винтовки хватит, но возникает конфликт — убит на чужой территории»{320}.

На этом данное обсуждение закончилось, и вопрос о том, когда лучше убивать перебежчиков — до или после пересечения ими государственной границы СССР, так и остался нерешенным. Проблема перебежчиков продолжала Ежова беспокоить, и в своем заключительном слове на совещании он вновь обратился к этой теме. Сославшись на приведенные в выступлении Б. Д. Бермана сведения о том, что за период с 1921-го по 1936 год из Польши в СССР перешли, по данным пограничной охраны, 58 тысяч человек, Ежов заявил:

«Разительный пример — 58 тысяч перебросили через белорусскую границу — это то, что учтено, но я думаю, что тысяч полтораста перебежчиков есть неучтенных, да еще нам политэмиграция подкидывала и иные буржуазные деятели левого толка, которые сюда приезжали. Засорили нас… поляки, насадили свою сеть, не сделаешь хода никуда. А как мы к этому отнеслись? Мы отнеслись к этому так же, как простой обыватель. Вот такой факт — перебежчик на границе, его поймали: «Ты чего?» — «Не могу, — говорит, — бегу от гнета польских дворян или панов». «А, — ну ладно, ежели так — валяй, езжай». На работу его устроят как-нибудь, он приезжает на работу на завод, там его встречают, через некоторое время он на митинге выступит с речью, будут… говорить, что революционер приехал, вырвавшись из-под гнета панской Польши и т. д. Понятно это чувство интернациональной солидарности, интернациональной связи простому рядовому рабочему, колхознику, партийному работнику, но чекисту, который знает, что такое маскировка, — ему-то как это простить? Как можно было, чтобы 58 тысяч через белорусскую границу прошли и чтобы они расселились на Урале — в Свердловской области, в Казахстане, в Западной Сибири — где только их нет! — ведь пачками сейчас берем. И как мы вот десятки лет жили и не додумались до элементарной вещи, что это представляет собой шпионскую базу польской разведки…

Границы у нас нет, какая к черту граница, если 58 тысяч за короткий отрезок времени прошли. Это не граница, а решето. А ну, попробуйте в эту самую, извините за выражение, засранную Польшу, которая гроша не стоит, губернии нашей не стоит, ну-ка попробуйте перебросить 58 тысяч — она вам покажет кузькину мать, она вам из 58 тысяч никого не пустит, всех перестреляет…

Этот урок мы должны учесть в нашей работе и запереть свою границу, а если уж кто перешел эту границу, то пусть он живым никак не останется… если пришел сюда в качестве разведчика… Надо создать такое настроение у всех этих польских панов, латышских баронов и румынских сволочей, чтобы они боялись нос ткнуть на нашу сторону»{321}.

После того, как Политбюро послушно проштамповало сталинские указания о репрессировании национальных контингентов, представляющих опасность в случае военного столкновения с Германией, Польшей или Японией, можно было браться и за все прочие диаспоры, контрреволюционная сущность которых также не вызывала у вождя никаких сомнений. Но здесь уже требовался какой-то, хотя бы формальный, повод, иначе обосновать необходимость продолжения чисток по национальному признаку было бы затруднительно даже для Сталина.

Помог случай. В октябре 1937 года новым руководителем смоленского областного УНКВД был назначен А. А. Наседкин, возглавлявший до этого контрразведывательный отдел московского управления НКВД. Не сработавшись со своим начальником С. Ф. Реденсом, который не поощрял его чрезмерную активность и выражал сомнения в достоверности показаний, добываемых его подчиненными, Наседкин давно уже добивался перевода в другое управление. И вот, наконец, его желание исполнилось и даже перевыполнилось, поскольку к перемене места работы добавилось еще и повышение в должности. Накануне нового назначения Наседкин был принят Ежовым и получил от него ряд руководящих указаний.

«Ежов, — вспоминал Наседкин, — объявил мне о моем назначении в Смоленск и сказал: «Действуйте в арестах смелее, ошибетесь — поправим, тяжело будет — поможем». Предложил шире развернуть операцию по кулакам, полякам, немцам и др. линиям. После этих указаний Ежов, обращаясь к Фриновскому, спросил его: «Я думаю, что он справится с возложенными на него задачами?» Фриновский ответил положительно, и на этом прием у Ежова закончился»{322}.

Окрыленный новым назначением, Наседкин поехал в Смоленск с твердым намерением оправдать оказанное ему доверие. По приезде, разбираясь с делами, которое вело местное управление НКВД, он натолкнулся на имеющиеся в контрразведывательном отделе показания нескольких арестованных латышей о якобы существующем в Москве контрреволюционном националистическом центре, действующем под прикрытием латышского культурно-просветительного общества «Прометей» и латышской секции Коминтерна.

Обнаруженные сведения показались Наседкину весьма интересными и перспективными, и, захватив с собой соответствующие документы, он отправился в Москву к Ежову.

«Ознакомившись с материалами, — рассказывал потом Наседкин, — Ежов оживился… и сразу же спросил меня, много ли в Смоленской области латышей и сколько я могу арестовать. Я ему ответил, что всего по учету значится около 5000 человек, из них примерно 50 % взрослые, из которых можно арестовать как националистически настроенных 450–500 человек. На это мне Ежов заявил: «Чепуха, я согласую с ЦК ВКП (б), и надо будет пустить кровь латышам — арестуйте не менее 1500–2000 человек, они все националисты»{323}.

23 ноября 1937 г. Наседкин был приглашен на совещание в Кремле, где доложил Сталину и другим членам Политбюро о вскрытой им контрреволюционной латышской организации. По итогам состоявшегося обсуждения было принято решение об аресте ряда лиц, упомянутых в привезенных Наседкиным показаниях. В течение последующих нескольких дней были взяты под стражу такие видные латыши, как заместитель наркома обороны СССР, начальник Военно-воздушных сил РККА Я. И. Алкснис, начальник Разведуправления РККА Я. К. Берзин, известные в прошлом чекисты Я. X. Петерс и М. Я. Лацис, бывший главнокомандующий вооруженными силами РСФСР в годы Гражданской войны И. И. Вацетис и др.

Спустя несколько дней после совещания в Кремле Ежов сообщил Наседкину, что операция по латышам согласована со Сталиным, что готовится соответствующий приказ по НКВД, но дожидаться этого не нужно, а по возвращении в Смоленск следует сразу же приступить к арестам руководителей латышских сельсоветов и колхозов, членов местных отделений общества «Прометей» и общества латышских стрелков, политэмигрантов из Латвии и т. д. На вопрос Наседкина, можно ли арестовывать при отсутствии компрометирующих материалов, Ежов ответил: «Материал добудете в ходе следствия»{324}.

30 ноября 1937 года, после издания соответствующего приказа по НКВД, латышская операция началась уже по всей стране. Поскольку отличиться на этом поприще хотелось многим, повсеместно стали «раскрываться» общесоюзные латышские заговорщицкие центры, каждый с разным составом участников, но с одной и той же руководящей верхушкой в лице Я. И. Алксниса и бывшего заместителя Председателя Совнаркома СССР Я. Э. Рудзутака, арестованного еще в мае 1937 г. В конце концов это обилие «всесоюзных латышских центров» стало выглядеть просто нелепо, и чекисты на местах получили от своих руководителей указание записывать в протоколах допросов более или менее стабильный состав контрреволюционной латышской организации, ориентируясь при этом на тот список фамилий, которого придерживались в центральном аппарате НКВД, — Я. Э. Рудзутак, Я. И. Алкснис, Я. Х. Петерс, М. Я. Лацис, К. Х. Данишевский и некоторые другие.

После того, как был решен вопрос с латышами, «выяснилось», что и остальные диаспоры ничуть не лучше и что среди них органы НКВД тоже сумели отыскать множество контрреволюционных заговорщицких организаций. Так что вслед за латышами в работу были взяты греки, румыны, финны, эстонцы, иранцы и китайцы.

Проводимые в СССР массовые репрессии по национальному признаку не остались незамеченными за границей. С осуждением подобных действий выступили власти Германии, Польши, Финляндии, Греции и Ирана. Особенно непримиримую позицию заняли иранцы. Они даже предлагали другим государствам выступить с коллективным протестом против творящихся в Советском Союзе беззаконий. В Иране было создано специальное общество, собиравшее деньги в пользу репрессированных соотечественников. Кроме того, Иран предпринял ряд ответных действий против граждан СССР, проживающих на его территории.

Когда в европейской печати появились статьи, рассказывающие о проводимых в Советском Союзе национальных чистках, некоторые видные общественные деятели Запада, считающие себя друзьями СССР, обратились к советскому руководству с просьбой разъяснить создавшуюся ситуацию. В частности, такой запрос направил в Москву известный французский писатель Ромен Роллан, просивший сообщить, действительно ли в СССР подвергаются преследованиям люди, вся вина которых заключается в том, что они являются иностранцами или гражданами некоренных национальностей. Как к другу Советского Союза, писал Ромен Роллан, к нему по этому вопросу обращаются многие общественные деятели Европы, а он не знает, что им отвечать.

Однако смягчить позицию Сталина никому не удалось. Операция по национальным контингентам продолжалась столько времени, сколько, по его мнению, было необходимо, и закончилась лишь тогда, когда все поставленные перед ней задачи были выполнены.

Глава 26 Кандидат в члены Политбюро

В неопубликованном очерке «Николай Иванович Ежов — сын нужды и борьбы», о котором уже не раз упоминалось ранее, А. А. Фадеев со свойственной настоящему писателю проницательностью сумел очень точно охарактеризовать суть взаимоотношений Сталина и Ежова:

«Существует фотография: Сталин, чуть склонив голову, улыбаясь, и Ежов, с выражением лица по-детски серьезным и доверчивым, разговаривают о чем-то, должно быть, очень хорошем. В фигурах обоих, столь различных, и в разных выражениях лиц есть общее: необыкновенная естественность, спокойная и мужественная простота.

Это полный взаимного доверия разговор старшего товарища с младшим, учителя с учеником, орла с орленком.

Не кто иной, как Сталин, со своим острым глазом сумел разглядеть в этом предельно скромном человеке, ненавидящем фразу и никогда не выпячивающем своей личности, выдающегося пламенного революционера… до последней капли крови преданного партии и народу и беспощадного к врагам народа.

И Сталин выращивал его любовно, как садовник выращивает облюбованное им дерево»{325}.

К осени 1937 года процесс «выращивания» достиг той стадии, когда возникла необходимость узаконить отличие Ежова от рядовых членов ЦК, путем присвоения ему очередного партийного звания — кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б). Сделано это было на пленуме ЦК, состоявшемся 11–12 октября 1937 г.

На второй день работы пленума перед собравшимися выступил Сталин, сообщивший об очередных успехах в борьбе с врагами народа, проникшими в главный штаб партии — ее Центральный комитет.

«Сталин. За период после июньского пленума у нас выбыло и арестовано несколько членов ЦК: Зеленский оказался царским охранником, Лебедь, Носов, Пятницкий; Хатаевич, Икрамов, Криницкий, Варейкис — 8 человек. По рассмотрении всех материалов, по проверке материалов, оказалось, что эти люди, они — враги народа. Если вопросов нет, я бы предложил принять это сообщение к сведению.

Голоса. Правильно. Принять к сведению.

Сталин. Из кандидатов в члены ЦК за этот же период выбыло, арестовано — 16 человек: Гринько, Любченко — застрелился, Еремин, Дерибас — японским шпионом оказался, Демченко, Калыгина, Семенов, Серебровский — шпионом оказался, Шубриков, Грядинский, Саркисов, Быкин, Розенгольц — немецким, английским и японским шпионом оказался…

Голоса. Ого!

Сталин. … Лепа, Гикало и Птуха — 16 человек. Тоже после разбора всех материалов и проверки оказалось, что эти люди являются врагами народа. Если нет вопросов или возражений, я бы просил и этот вопрос принять к сведению.

Голоса. Одобрить»{326}.

После того как остающиеся на свободе члены ЦК узнали, какая большая работа была проделана Ежовым в промежутке между двумя пленумами, ни у кого уже не поднялась рука проголосовать против его избрания кандидатом в члены Политбюро.

Теперь лишь одна ступенька отделяла Ежова от высшего номенклатурного звания — член Политбюро ЦК ВКП(б). Но это, если оценивать ситуацию с формальных позиций. Фактически же к моменту описываемых событий Ежов занимал такое место во властной иерархии, на которое могли претендовать лишь самые приближенные к Сталину члены правящей верхушки.

Первым свидетельством этого стало принятое полгода назад (14 апреля 1937 г.) решение Политбюро «О подготовке вопросов для Политбюро ЦК ВКП(б)», в котором, в частности, говорилось:

«1. В целях подготовки для Политбюро, а в случаях особой срочности — и для разрешения вопросов секретного характера, в т. ч. и вопросов внешней политики, создать при Политбюро ЦК ВКП(б) постоянную комиссию в составе тт. Сталина, Молотова, Ворошилова, Кагановича и Ежова»{327}.

Таким образом, Ежов, не будучи даже кандидатом в члены Политбюро, вошел на равных с наиболее влиятельными фигурами из сталинского окружения в узкую группу лиц, уполномоченных готовить и принимать решения по наиболее конфиденциальным вопросам.

Но тогда об этом постановлении Политбюро мало кто узнал, а кроме того, могло создаться впечатление, что речь идет об участии в решении вопросов сравнительно узкой проблематики, тем более что, например, в образованном две недели спустя Комитете обороны СССР Ежову досталось лишь скромное четвертое, т. е. последнее, место в списке даже не членов, а кандидатов в члены этого весьма важного органа.

Однако прошло несколько месяцев, и стало ясно, что появление Ежова в одной компании с тремя самыми близкими сталинскими соратниками было неслучайными. 29 октября 1937 г. в «Правде» стали публиковаться сводки постановлений общих собраний трудовых коллективов, выдвинувших руководителей партии и правительства кандидатами в депутаты Верховного Совета СССР, в связи с намеченными на декабрь 1937 года выборами в этот новый орган власти. Сначала печатались сводки только по Сталину, а со 2 ноября к нему присоединились четверо его ближайших соратников. Вслед за Сталиным публиковалась сводка по Молотову, затем шли Ворошилов, Каганович и, наконец, Ежов. Очередность фамилий не зависела от числа трудовых коллективов, выдвинувших того или иного кандидата, а отражала фактическую расстановку сил на кремлевской сцене и степень близости к вождю.

С 4 ноября 1937 года стали публиковаться сводки еще по четырем членам Политбюро — Калинину (формальному главе государства), Андрееву, Микояну и Чубарю, при этом их фамилии всегда шли после Ежова.

Чем же руководствовался Сталин, пойдя на столь явное нарушение партийного этикета и фактически объявив на всю страну о принадлежности Ежова к руководящей группе в Политбюро, на что тот по формальным признакам никак не мог претендовать? По-видимому, необходимость обозначить реальное место Ежова во. властной структуре была обусловлена стремлением создать ему такие условия работы, при которых любые его указания и распоряжения воспринимались бы как идущие с самого верха и, следовательно, подлежащие исполнению без каких-либо согласований с кем бы то ни было.

Другим свидетельством возросшего влияния Ежова в это время может служить частота, с какой его приглашают на заседания, проходящие в рабочем кабинете Сталина в Кремле. Если в первые полгода своей деятельности в должности наркома внутренних дел (то есть с октября 1936 года по март 1937-го) Ежов посетил лишь 33 заседания из 80, то с апреля 1937 года его присутствие при обсуждении самых разных вопросов партийной и государственной жизни становится почти обязательным. В апреле-октябре 1937 года Ежов принимает участие уже в 129 заседаниях из 152, уступив по этому показателю лишь Молотову (присутствовавшему на 140 заседаниях), но зато намного опередив Ворошилова (83) и Кагановича (75), не говоря уже о других членах Политбюро.

Периодически отвлекаясь на разного рода совещания и заседания, Ежов не забывал, однако, и об основных своих обязанностях. Всего полмесяца прошло с момента избрания его кандидатом в члены Политбюро, а он уже сумел оправдать оказанное ему доверие. В конце октября 1937 года после завершения необходимых следственных мероприятий Ежов представил на утверждение «инстанции» (как тогда говорили, имея в виду Сталина) очередные списки лиц, подлежащих суду Военной коллегии по первой категории. Главной особенностью этих списков стало наличие в них большой группы бывших членов и кандидатов в члены ЦК.

К этому времени из 139 человек, избранных на XVII съезде в состав Центрального комитета ВКП(б), больше половины было арестовано, и семь человек уже расстреляны. Теперь же в представленных Ежовым списках на ликвидацию значились фамилии сразу 23 его бывших коллег. Пятерых решено было расстрелять попозже, а остальных Военная коллегия быстро провела через несложную процедуру своего «суда», после чего все они были казнены.

Прошел месяц, и в конце ноября 1937 года Ежов направил на утверждение вождя новый, еще более внушительный список подлежащих расстрелу бывших партийных и государственных деятелей, включавший на этот раз почти всех находящихся к этому времени под арестом членов и кандидатов в члены ЦК — 45 человек. Однако Сталин не дал согласия на уничтожение такого большого количества вчерашних соратников. Возможно, он считал, что некоторые из них, особенно из числа арестованных сравнительно недавно, еще не все рассказали о своих «преступлениях» и «сообщниках», другие могли понадобиться в качестве фигурантов или свидетелей на предстоящем процессе над Бухариным и Рыковым. Так или иначе из 45 членов и кандидатов в члены ЦК, включенных Ежовым в список, Сталин половину вычеркнул, но и среди оставшихся большинство по неясным пока причинам были расстреляны с большой задержкой: пять человек — спустя два с половиной месяца, трое — через пять месяцев, четверо — через восемь и один — через девять месяцев.

Но девятерых членов и кандидатов в члены ЦК расстреляют почти сразу, причем в этот раз Ежов выступил не только в роли организатора, но и непосредственного исполнителя приговора, собственноручно застрелив единственную женщину среди подвергшихся репрессиям членов ЦК, бывшего секретаря Калининского обкома партии А. С. Калыгину.

Вообще, в разговоре с подчиненными Ежов, особенно подвыпив, любил рассказывать о том, как присутствовал при расстрелах тех или иных осужденных и даже сам принимал в этом участие. Насколько эти разговоры соответствовали действительности, неизвестно, однако можно предположить, что вряд ли в качестве своей первой жертвы Ежов решился бы выбрать женщину, вероятно, к этому времени кое-какой опыт участия в подобного рода процедурах у него и в самом деле имелся.

Среди других работников партийного и государственного аппарата, расстрелянных в те же ноябрьские дни 1937 года, был и бывший начальник Ежова по Организационно-распределительному отделу ЦК ВКП(б) И. М. Москвин, обвиненный в принадлежности к подпольной масонской организации «Единое трудовое братство»[76].

На протяжении всей осени 1937 года Ежов, не покладая рук, борется с врагами Сталина в партии и стране, и такая активность несомненно заслуживала очередного поощрения. 3 декабря в «Правде» появилось большое стихотворение казахского поэта Джамбула Джабаева «Нарком Ежов» (отрывки из которого использовались в качестве эпиграфа к некоторым главам данной книги).

Девяностодвухлетний неграмотный поэт прославился до революции у себя на родине как автор множества лирических, бытовых, социальных и сатирических песен, поэм и сказок, которые он, как и другие акыны (т. е. поэты-импровизаторы), сочинял под аккомпанемент домбры.

В советский период о нем почти ничего не было слышно до тех лор, пока вместе с участниками первой декады литературы и искусства Казахстана он не побывал в мае 1936 года в Москве, где его наградили орденом Трудового Красного Знамени. С этого времени Джамбула точно подменили, и на читателя обрушилась лавина его (точнее якобы его) поэм и стихов, прославляющих счастливую жизнь советской страны, ее вождя Сталина и его верных соратников. Одно из таких стихотворений (в переводе на русский) и было опубликовано в «Правде».

Пересказав в яркой и образной форме основные этапы биографии Ежова, автор в заключительных строках стихотворения остановился на его многотрудной деятельности в должности наркома внутренних дел СССР. Вот как он это себе представлял:

«Враги нашей жизни, враги миллионов, —

Ползли к нам троцкистские банды шпионов,

Бухаринцы, хитрые змеи болот,

Националистов озлобленный сброд.

Они ликовали, неся нам оковы,

Но звери попались в капканы Ежова.

Великого Сталина преданный друг,

Ежов разорвал их предательский круг.

Раскрыта змеиная вражья порода

Глазами Ежова — глазами народа.

Всех змей ядовитых Ежов подстерег

И выкурил гадов из нор и берлог.

Разгромлена вся скорпионья порода

Руками Ежова — руками народа.

И Ленина орден, горящий огнем,

Был дан тебе, сталинский верный нарком.

Ты — меч, обнаженный спокойно и грозно,

Огонь, опаливший змеиные гнезда,

Ты пуля для всех скорпионов и змей,

Ты — око страны, что алмаза ясней.

Миллионноголосое звонкое слово

Летит от народов к батыру[77] Ежову:

— Спасибо, Ежов, что, тревогу будя,

Стоишь ты на страже страны и вождя!»

Ежов, конечно, понимал, что появление в главной газете страны персонально ему посвященного стихотворения, и не в юбилей, а в обычный день, свидетельствовало о том, что Хозяин им доволен и полностью ему доверяет. При таком отношении со стороны Сталина любая работа, даже такая, какой приходилось заниматься в НКВД, уже не казалась тяжелой и обременительной. Выступая 9 декабря 1937 года на предвыборном собрании в Горьком, Ежов так прямо и заявил:

«Я пытаюсь честно и по-большевистски выполнять те задачи, которые на меня возложила партия и наше советское правительство. А наша партия отражает интересы всего советского общества. Стало быть, выполнять эти задачи для большевика легко, почетно и приятно»{328}.

Однако почетные и приятные моменты соседствовали в этой работе с не совсем приятными, а иногда и вовсе неприятными. После того как 27 ноября 1937 года Ежов собственноручно привел в исполнение приговор по А. С. Калыгиной, ее образ, жаловался он начальнику своей охраны, везде и всюду его преследует, и она ему все время мерещится{329}.

Не принимать близко к сердцу эти и им подобные «издержки производства» можно было лишь при уверенности, что дело, которым приходится заниматься, действительно необходимо партии и государству. На основании всего того, что известно, можно предположить, что Ежов и в самом деле верил в существование многочисленных врагов народа, стремящихся любой ценой навредить «первому в мире государству рабочих и крестьян». Думать иначе — значило бы подвергнуть сомнению сталинские теории об обострении классовой борьбы по мере строительства социализма и о полчищах шпионов, вредителей и диверсантов, наводнивших страну, то есть усомниться во всех тех идеях, которые вождь уже несколько лет настойчиво внедрял в сознание своих подручных и которые в наиболее законченном виде были представлены в его выступлении в начале года на февральско-мартовском пленуме ЦК.

При том безграничном доверии, какое Ежов испытывал к Сталину, сомнений относительно мудрости и непогрешимости вождя возникнуть у него не могло. Поэтому, когда то одни, то другие арестованные признавались на допросах в заговоре с целью свержения существующего в стране строя, во вредительстве/терроризме, связях с иностранными разведками, это служило для него лишним подтверждением верности сталинского предвидения, независимо от того, какими методами были получены такого рода признания.

В конце концов, даже среди следователей, собственноручно выбивавших из арестованных эти и им подобные показания, многие, если не большинство, были убеждены в том, что добытые таким путем сведения являются вполне достоверными. И только если они сами волею обстоятельств оказывались в положении своих жертв, наступало прозрение, да и то не полное. Характерно в этом смысле заявление одного из самых свирепых ежовских следователей, З. М. Ушакова, арестованного в сентябре 1938 года по обвинению в принадлежности к контрреволюционной сионистской организации. В своей жалобе на применяемые к нему методы воздействия Ушаков, в частности, писал:

«Невозможно передать, что со мной в то время происходило. Я был скорее похож на затравленное животное, чем на замученного человека. Мне самому приходилось в Лефортовской (и не только там) бить врагов партии и советской власти, но у меня никогда не было представления об испытываемых избиваемым муках и чувствах. Правда, мы били не так зверски, к тому же допрашивали и били во необходимости, и то — действительных врагов (не считая нескольких отдельных случаев, когда мы арестовывали ошибочно, но быстро, благодаря Николаю Ивановичу, исправляли ошибки)… Можно смело сказать, что при таких избиениях волевые качества человека, как бы они ни были велики, не могут служить иммунитетом от физического бессилия, за исключением, может быть, отдельных редких экземпляров людей… Мне казалось ранее, что ни при каких обстоятельствах я бы не дал ложных показаний, а вот вынудили меня…»{330}

Конечно, Ежов понимал, что многие заключенные, от которых следователи и сами, и по его указаниям добивались признаний в шпионаже, вредительстве, терроризме и т. д., на самом деле не имеют к этим преступлениям никакого отношения, и что единственная их вина заключается в недостаточной лояльности по отношению к вождю. Но Сталин лучше знал, что делать, и если он решил, что в условиях надвигающейся войны эти люди или даже целые категории населения представляют опасность для страны, значит, так оно и есть, и его, Ежова, задача заключается лишь в том, чтобы быстро и четко выполнить все формальные процедуры, предшествующие их ликвидации.

Естественно, при такой масштабной работе под удар часто попадали люди, не виновные вообще ни в чем. Кого-то из них приходилось освобождать, но заниматься разбором всех жалоб, которыми были завалены НКВД, советские и партийные органы, Ежов был не в состоянии, да особенно и не стремился, понимая, что без издержек выполнить поставленную перед ним задачу все равно невозможно.

Глава 27 Не останавливаясь на достигнутом

К концу 1937 года стало ясно, что начавшаяся в августе «массовая операция» продлится дольше, чем предполагалось вначале. Откликаясь на постоянно раздающиеся сверху призывы усилить борьбу с врагами народа, местные партийные комитеты и управления НКВД бомбардировали центр все новыми и новыми заявками на репрессирование, которые после их утверждения решениями Политбюро возвращались назад в виде дополнительных «лимитов». В то же время продление операции за пределы первоначально установленного срока ставило в повестку дня вопрос о какой-то реакции властей на происходящее, поскольку слишком долго делать вид, что ничего особенного не происходит, становилось все труднее.

28 декабря официальный глава государства, председатель ЦИК СССР М. И. Калинин, направил Ежову подборку поступивших в адрес ЦИК жалоб на произвол территориальных органов госбезопасности. В сопроводительной записке он писал:

«Посылаю Вам жалобы на следственные органы Наркомвнудела. Число их растет. Характерно, что совершенно нет ни жалоб с подписями, ни анонимок из центральных мест, с Украины. Много с восточных областей, Белоруссии, но тоже главным образом из районов. Хорошо, если бы Вы взяли два места [то есть два адреса] и послали своего доверительного человека, минуя ведомственные инстанции. Нельзя поручиться, что в таких местах не орудуют враги. Конечно, с целью дискредитации [органов НКВД] враги могут писать и такие письма. Во всяком случае их нельзя оставлять без внимания. С ком. приветом М. Калинин»{331}.

Трудно, конечно, поверить, что из центральных районов России и с Украины, где творилось то же, что и везде, жалобы совсем не поступали. Но если предположить, что так и было, то скорее всего поставленные под жесткий чекистский контроль почтовые службы в этих регионах просто не отправляли в Москву без перлюстрации письма, адресованные в высокие партийно-правительственные инстанции, и, если в них обнаруживалась критика органов госбезопасности, передавали их в НКВД.

Записка Калинина является свидетельством того беспокойства, которое верховная власть начала испытывать в связи с лавиной жалоб, заявлений и просьб о помощи, которые обрушились на нее в последние месяцы 1937 года. Конечно, открытых форм протеста никто не опасался, однако затянувшееся молчание могло быть воспринято как свидетельство причастности кремлевского руководства к творящимся в стране беззакониям. Пока же, судя по письмам, значительная часть населения возлагала вину за происходящее на местные органы власти, которые, в своем стремлении отличиться на поприще борьбы с врагами народа, стали уже бросать за решетку и ни в чем не повинных людей.

Такого рода представления необходимо было всячески поддерживать и укреплять, но делать это следовало крайне осторожно. Сталин помнил, к чему привела его статья в «Правде» от 2 марта 1930 г., объяснявшая массовые злоупотребления в период сплошной коллективизации «головокружением от успехов» местных руководителей: наспех сколоченные колхозы большей частью развалились, работники, проводившие коллективизацию, были дезориентированы, и потребовалось немало времени, чтобы восстановить утраченные позиции.

Сейчас все нужно было сделать гораздо тоньше. 19 января 1938 года в «Правде» появилось сообщение о состоявшемся накануне очередном пленуме ЦК ВКП(б), рассмотревшем вопрос «Об ошибках парторганизаций при исключении из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из партии и о мерах по устранению этих недостатков». В опубликованном в газете постановлении пленума, в частности, говорилось:

«Пленум считает необходимым обратить внимание партийных организаций и их руководителей на то, что они, проводя большую работу по очищению своих рядов от троцкистско-правых агентов фашизма, допускают в процессе этой работы серьезные ошибки и извращения, мешающие делу очищения партии от двурушников, шпионов, вредителей. Вопреки неоднократным указаниям и предупреждениям ЦК ВКП(б), партийные организации во многих случаях подходят совершенно неправильно и преступно-легкомысленно к исключению коммунистов из партии».

Вина за эти нарушения была возложена на коммунистов-карьеристов, старающихся отличиться и выдвинуться на исключениях из партии или стремящихся застраховать себя от возможных обвинений в недостаточной бдительности. Еще одним виновником были названы замаскировавшиеся враги, заинтересованные в том, чтобы перебить подлинно большевистские кадры, посеять неуверенность и излишнюю подозрительность в партийных рядах, и пытающиеся за криками о бдительности скрыть свою враждебную работу.

Местным организациям предписано было покончить с практикой массового огульного исключения из партии и указано на необходимость разоблачения коммунистов-карьеристов и замаскировавшихся врагов.

О массовых арестах не было сказано ни слова, что властями на местах было воспринято как указание на неизменность проводимого курса и отсутствие каких-либо претензий к ним в этом вопросе. Население же, замордованное непрестанными призывами к бдительности и беспощадности и вдруг впервые за последние годы услышавшее нечто прямо противоположное (пусть даже речь шла только о внутрипартийных делах), имело все основания сделать вывод об озабоченности вождя самоуправством местных чиновников и, следовательно, о его непричастности как к гонениям на коммунистов, так, вероятно, и к репрессиям в отношении всех остальных граждан. Каждый услышал то, что ему предназначалось, и теперь, когда все разъяснения были даны, Сталин мог спокойно завершать начатое дело, не опасаясь за свою репутацию мудрого и справедливого отца народов.

31 января 1938 г. Политбюро утвердило дополнительное количество подлежащих репрессированию «бывших кулаков, уголовников и активного антисоветского элемента». В двадцати двух регионах страны было разрешено расстрелять еще в общей сложности 48 тысяч человек, кроме того, 9200 человек, в соответствии с присвоенной им II категорией, подлежали отправке в лагеря.

Вся эта работа должна была быть завершена к 15 марта, а по Дальневосточному краю — к 1 апреля 1938 г. Во всех остальных регионах страны операцию в рамках приказа № 00447 предписывалось завершить не позднее 15 февраля.

Что касается операции по национальным линиям, то ее разрешено было продлить до 15 апреля 1938 г., причем к этому времени НКВД предложено было разобраться и с проживающими в стране болгарами и македонцами, на которых проводившиеся репрессии пока не распространялись.

Примерно в те же сроки «в целях усиления охраны государственной границы СССР с Японией, Кореей, Маньчжурией и Монгольской народной республикой, а также установления строгого режима на территории СССР, прилегающей к указанной границе» намечено было окончательно очистить дальневосточные лагеря от лиц, осужденных по «тяжелым» статьям — за шпионаж, терроризм, диверсию, измену Родине, повстанчество, а также бандитизм и другую профессиональную уголовную деятельность. Оставлять такую горючую смесь в зоне потенциального театра военных действий было небезопасно, и НКВД было поручено в срок до 1 апреля 1938 года пропустить через «тройки» и расстрелять 12 тысяч заключенных, осужденных по соответствующим статьям, а впредь данный контингент, а также осужденных по национальным линиям в дальневосточные лагеря не направлять{332}.

Таким образом, в соответствии с принятыми решениями 1 апреля 1938 года предстояло закончить операцию по кулакам, уголовникам и другим так называемым антисоветским элементам, а 15 апреля, с завершением национальных операций, должны были прекратиться и массовые репрессии в целом. Однако планы эти так и остались на бумаге. По отдельным регионам новые лимиты на репрессирование выделялись и после 1 апреля, не так просто оказалось завершить операцию по национальным контингентам (там плюс ко всему имелись и чисто технические сложности, о чем пойдет речь в одной из следующих глав), так что окончательно маховик «большого террора» остановился лишь в конце 1938 года.

* * *

24 января 1938 года в Москве состоялось совещание руководящего состава НКВД СССР, на котором были подведены первые итоги длящейся уже почти полгода «массовой операции». После вступительных слов Ежова и Фриновского слово было предоставлено руководителям региональных наркоматов и управлений НКВД, рассказавшим, как проходит операция в их республиках, краях и областях.

Начальник Управления НКВД по Оренбургской области А. И. Успенский поведал о раскрытой его подчиненными контрреволюционной организации, якобы планировавшей нападение на размещенные в области части Красной Армии с целью захвата принадлежащего им оружия.

Руководитель новосибирских чекистов Г. Ф. Горбач сообщил, что арестовано уже около 20 тысяч участников белогвардейско-монархической организации, связанной с японской разведкой и эмигрантскими кругами в Харбине и готовившей вооруженное восстание в Сибири, приуроченное к моменту нападения Японии на СССР.

Бывший начальник ленинградского управления НКВД Л. М. Заковский (накануне он был переведен в Москву и назначен заместителем Ежова, а также начальником московского упрвления НВД) оеился с присутствующими технологией, которую руководимые им чекисты использовали для достижения высоких показателей в работе: после окончания следствия по делу какой-нибудь контрреволюционной организации некоторых из ее участников «оставляли в живых, чтобы они могли изобличить новых арестантов. «Отсюда, — заявил Заковский, — быстрый ход следствия и быстрый разгром организаций. Поэтому у нас был большой процент сознавшихся»{333}.

Отметив, что общее число расстрелянных по Ленинградской области достигло 25 тысяч человек, Заковский сообщил, что в Ленинграде не осталось ни одного крупного завода, где бы не были выявлены немецкие, польские и латвийские диверсионные или шпионские группы, как работающие, так и законсервированные на случай войны, причем руководителями этих групп очень часто оказывались директора соответствующих предприятий.

Прозвучали на совещании и голоса, несколько выбивающиеся из общей тональности. Так, предшественник Ваковского С. Ф. Реденс, освобожденный за несколько дней до совещания от обязанностей начальника московского управления НКВД и назначенный наркомом внутренних дел Казахстана, в завуалированной форме и старательно избегая конкретики, посетовал на чрезмерную ретивость некоторых своих подчиненных:

«Я должен сказать… что я иногда многого недосматриваю. Почему? Получилось так, что люди в следствии делали то, что не надо, искривляли нашу советскую линию и, главное, — это не вызывалось никакими оперативными нуждами. Есть случаи, когда люди записывают то, что не надо, и приходится поправлять и т. д. и т. п.»{334}.

Другой выступающий, нарком внутренних дел Белоруссии Б. Д. Берман, призвал коллег не слишком уповать на те методы работы, которые были приняты на вооружение НКВД с начала «массовой операции»:

«Я бы считал, что если и сохранять тройки, то на очень непродолжительный период времени, максимум на месяц… Во-первых, сам по себе фронт операций стал значительно уже, чем был в самый разгар операции в 1937 году. Во-вторых, надо большую часть нашего аппарата немедля переключить на агентурную работу. Работа с тройками — легкая, несложная работа, она приучает людей быстро и решительно расправляться с врагами, но жить долго с тройками — опасно. Почему? Потому, что в этих условиях… люди рассчитывают на минимальные улики и отвлекаются от основного — от агентурной работы»{335}.

Однако такие высказывания были все же редкостью, и общий настрой, как уже говорилось, был иным.

С особым интересом ожидали участники совещания выступления начальника Управления НКВД по Орджоникидзевскому краю П. Ф. Булаха. К этому времени слухи о творящихся в орджоникидзевском управлении беззакониях, выделяющихся даже на общем, далеко не безгрешном фоне, широко распространились по наркомату, и было интересно послушать, как оценит свою работу сам Булах и как отреагирует на это начальство.

Когда Булах, рассказывая о проделанной в крае работе по обезвреживанию контрреволюционного подполья, упомянул в довольно мягкой форме о допущенных при этом «ошибках», Ежов, как вспоминал позднее один из участников совещания, громко бросил ему реплику ободряющего характера, из чего присутствующим стало ясно, что методы Булаха достойны скорее подражания, нежели осуждения.

В конце совещания с заключительной речью выступил Ежов, который сначала остановился на некоторых вопросах, затронутых предыдущими ораторами. Отвечая на прозвучавшие предложения сохранить практику упрощенного судопроизводства и продлить сроки работы судебных» троек, Ежов заявил:

«Создание троек — это мера чрезвычайная, и узаконивать тройки… как постоянную форму нашей чекистской репрессивной деятельности вряд ли можно будет… Эта мера крайне облегчает нашу работу по репрессиям, но она имеет свой ряд отрицательных сторон… Я считаю, что нужно подойти дифференцированно к каждому краю, республике, области в отдельности. И если товарищи сумеют доказать, что вот нам нужно столько-то еще очистить и на такой срок сохранить тройки, чтобы это количество людей подчистить, я думаю, что мы войдем в Центральный комитет нашей партии, скажем: вот нам на такое-то количество времени тройки нужны. Нам Центральный комитет скажет: по такой-то области — такой лимит, на столько-то сохранить тройки. Что касается моего мнения, то, видимо, нам не обойтись без того, чтобы кое-где сохранить (тройки) и дать возможность почистить»{336}.

В основной части своего доклада Ежов прежде всего счел необходимым просветить присутствующих относительно причин появления в партии такого количества врагов народа. Этот вопрос до сих пор беспокоил многих чекистов, мешая им добросовестно выполнять возложенные на них обязанности. Оказалось, что все очень просто. Поскольку коммунистическая партия, представляющая интересы рабочего класса, является в стране единственной, в ней неизбежно проявляется то же расслоение, которое есть в рабочем классе, где мелкобуржуазные слои, представленные недавними выходцами из деревни, противостоят кадровым рабочим, отражающим коренные интересы рабочего класса. Все это приводит к появлению внутри партии тех или иных политических течений, антипартийных по своей сути, с которыми необходимо вести решительную борьбу, в том числе и по линии НКВД.

Затем Ежов остановился на недостатках в работе чекистов, главным из которых было отсутствие стратегии борьбы с врагами народа. Такое внимание к данному вопросу было неслучайным: на первых порах, делая скидку на неопытность Ежова, Сталин еще готов был мириться с указанным недостатком, но сейчас, когда прошло уже много времени, пора было начинать работать по всем правилам чекистской науки, то есть глубоко и всесторонне анализировать получаемые от арестантов сведения, складывать из разрозненных, казалось бы, фактов целостную картину преступной антигосударственной деятельности противников режима, искать и находить их слабые места и наносить по ним сокрушительные удары. Иначе, несмотря на проводимую «массовую операцию», какая-то часть потенциальной «пятой колонны» все равно имела шансы уцелеть. Пока еще оставалось время, необходимо было срочно выправлять положение, и Ежов получил, по-видимому, совершенно недвусмысленные указания на этот счет. Во всяком случае, в его словах, обращенных к подчиненным, сквозила явная обеспокоенность создавшейся ситуацией:

«Если бы мы были настоящими большевиками, [мы] проанализировали бы каждый факт, мы бы поняли и формы и методы контрреволюции, проследили бы все каналы… Мы проглядели самые элементарные вещи для чекистского аппарата, которые простительны, может быть, для аппаратчиков партийных, советских, хозяйственных и других, но чекистскому аппарату, который призван быть органом бдительности в стране, для этого специально и организован, вот этому органу — непростительно.

Сейчас есть масса показаний, протоколов [допросов] всех этих шпионов, которых мы разоблачили, но разве кто-нибудь из нас обобщает эти дела, каналы, пути проникновения, чтобы знать все это, обдумать и нацелить новый удар. Никто над этим не думает из нас, в том числе и я.

Вот вам такой факт. Мы в этом году, в 1937 году, взяли примерно 21 тысячу эсеров. Мы вскрыли в подавляющем большинстве краев и областей центры эсеров, мы вскрыли центральный комитет левых и правых эсеров. Проведя следствие, мы вышли на бывших эсеров, которые пришли в партию, но выводов из этого никаких не сделали… Мы считали, что вот троцкисты, правые, зиновьевцы — это сволочь, а эсеры — это же не оппозиция. А на деле, товарищи, сейчас вскрывается, после того как нас в этом деле ткнул носом товарищ Сталин, что еще в 1918 г…. основные массы эсеров по поручению [своего] ЦК вошли в состав коммунистической партии для подрывной работы изнутри.

Я думаю, что если мы хотим быть настоящими чекистами и большевиками, мы должны зарубить себе на носу, что мы не чиновники, которые вот взяли протокол, записали, и все… Мы должны взять протокол, как следует его продумать, изучить человека — что он представляет, откуда идут корни. А у нас получается так, что арестованный — это просто статистическая единица. Арестовали, прикрепили к следователю, у которого имеется 40–50 человек арестованных, и следователь начинает его колоть. Перед ним сидит арестованный, какой-то сотый человек, он по головам их считает, всех их надо расколоть — и вся задача, а как расколоть, в каком направлении снять показания — он не знает…

Вот Белов[78]. Мы его арестовали как правого, как одного из руководителей центра правых в армии, и за жабры его брали как правого. Он немного поартачился, а потом давай нам сыпать, что он был руководителем центра правых и т. д…. Товарищ Сталин меня вызвал и говорит: «Ты допроси его по линии эсеров, это старый эсер, у него есть грязные делишки по Средней Азии». И когда мы начали по этой линии нажимать, он жался, жался, а потом начал давать — оказалось, что он является руководителем настоящей эсеровской организации в армии. А все следствие было направлено к его правым связям. По правым он рассказал кое-что, все-таки для него это легче, а когда мы его зацепили по линии эсеров, то оказалось, что еще в 1918 году он с англичанами договор заключил, и все эти восстания [в Туркестане в 1918 г.] были организованы по поручению англичан и ЦК левых эсеров. А если бы шли [только] по линии правых, мы бы ничего не знали, и он скрывал бы дальше эсеровские связи, которые остались бы в армии и продолжали существовать.

Так что частенько у нас арестованный — это статистическая единица, и к нему индивидуально не подходят, не изучают, кто он, что он в прошлом, берут его и колют. Я уже не говорю о тех курьезах, свидетелем которых был я сам. Я все-таки хожу по следователям, в тюрьме бываю, зайдешь, спросишь: «Ну, что у вас?» — «Колю», — говорит. — «А что у вас?» — «Да не знаю, на что выйдет». (В этом месте присутствующие дружно рассмеялись: такие недостатки они знали и за собой.)

Затронув также некоторые другие темы, Ежов в заключительной части своего выступления коснулся еще одного весьма важного вопроса. С конца 1936 года любые происшествия в народном хозяйстве (аварии, пожары, падеж скота и т. д.) чекисты старались, по возможности, представлять как контрреволюционные акции. В том же духе трактовались покушения на убийство и сами убийства, если их жертвами становились члены партийных комитетов, депутаты Советов любого уровня, ударники социалистического соревнования и т. д. За каждым из таких событий очень скоро обнаруживался конкретный враг народа — и чаще всего не один, а целая организация. Происшествий в стране случалось множество, преступлений тоже хватало, так что на стол высшего партийного руководства ежедневно ложились донесения, напоминающие сводки с театра военных действий. Когда Сталин намечал свою грандиозную чистку, это было ему на руку, так как давало дополнительные аргументы, с помощью которых можно было убеждать соратников по партии в необходимости предпринимать решительные действия против озверевшего классового врага. Однако шло время, «массовая операция» разворачивалась в ширь и в глубь, сотни тысяч реальных и потенциальных противников режима были уже ликвидированы или надежно изолированы, а количество политических преступлений нисколько не уменьшалось. В результате, борьба с «врагами народа» начинала походить на битву с драконом, у которого вместо одной отрубленной головы вырастало две новых. Конца этому не было видно, но и до бесконечности растягивать такое чрезвычайное мероприятие, как «массовая операция», было невозможно. Со временем эта нелепая ситуация начала Сталина, по-видимому, раздражать, и Ежов почувствовал, что пора менять правила игры.

В своем выступлении на совещании он ясно дал понять подчиненным, что старые подходы себя исчерпали и что результаты их работы будут оцениваться теперь совсем по другим критериям:

«То, что у нас было вредительство… это совершенно бесспорный факт… [но незачем] изо дня в день кричать о вредительстве, которое уже разгромлено нами, а нам пора поставить крест на вредительстве и сказать, что же положительного мы сделали…

Нам много прощалось недостатков, но сейчас… когда требования к нам растут изо дня в день, нам нужно действовать… Нам нужно в относительно короткий срок наверстать все упущенное, и нам уже многое не будут прощать. Я вам прямо говорю — и меня в ЦК будут тянуть, и я вас, в свою очередь, буду тянуть, меня будут крыть и предупреждать, и я не буду сидеть паинькой — буду спрашивать с людей. Если мы, действительно, хотим стать и, действительно, являемся органом, бдительности, значит, мы должны не фиксировать то, что случилось, а предупреждать — в этом наше назначение. Если мы не будем с этим справляться, то грош нам цена.

Не останавливаясь на достигнутому нас поставлено дело так в аппарате: когда что-нибудь произойдет, то приходят и начинают констатировать факт — кто убил, каким оружием, спереди или сзади; или, например, произойдет взрыв на заводе или крушение какое-нибудь — приходит работник и заявляет: мы раскрыли такую-то организацию, которая совершила диверсию.

А где вы были до этого времени, что вы раньше не раскрыли?.. Вот, например, в Саратове был взрыв на рынке, убило 44 человека, двести с лишним ранено — диверсионный акт… Взрыв произведен как раз 12 января [1938 г.], к моменту открытия сессии Верховного Совета, а товарищи с радостью сообщают из Саратова, что взрыв на рынке, видимо, произошел в результате диверсии. На другой день сообщают, что взрыв, действительно, является актом диверсии такой-то группы, вскрыли то-то и то-то. А по существу, за такие вещи, по совести сказать, случись такая штука, предположим, в любой капиталистической стране, начальника полиции сейчас же сместили бы, то есть он сам бы подал в отставку, так как это было бы минусом в его послужном списке. А у нас товарищи думают, что если совершилась диверсия и я ее вскрыл, то за это дело меня похвалят».

Можно не сомневаться, что высказанные Ежовым замечания поубавили у чекистов желание за каждой аварией видеть акт вредительства. Однако главный вывод, который они сделали из состоявшегося обсуждения, заключался в другом: никаких претензий в связи с массовой фабрикацией следственных дел никто им предъявлять не намерен, наоборот, гораздо больше в этом случае шансов получить от начальства одобрение и поддержку. О том же говорило и отсутствие сколько-нибудь значимых упоминаний о прошедшем накануне пленуме ЦК, на котором прозвучала, хотя и формальная, критика в адрес руководителей, стремящихся отличиться и выдвинуться на репрессиях против членов партии. Как отмечал позднее один из участников совещания, присутствующие поняли это так, что «у партии свои дела, а НКВД — это особая статья, для которой указания ЦК ВКП (б) вовсе не обязательны» {337}.

* * *

Поскольку производство «врагов народа» было поставлено на плановые рельсы, одним из важнейших показателей эффективности работы чекистов становится количество признательных показаний.

19 марта 1938 года заместитель начальника Московского управления НКВД Г. М. Якубович пишет записку своему подчиненному — начальнику 3-го (контрразведывательного) отдела И. Г. Сорокину:

«Тов. Сорокин. Количество признаний у вас сильно снизилось: за 16-е марта было 34, за 17-е марта — 33. В пятом же отделе за 17-е было 51 признание. Прошу нажать»{338}.

Такого рода соревнования между различными оперативными подразделениями НКВД были не редкостью. На заводах состязались в выпуске станков и машин, в НКВД — в поиске и уничтожении врагов народа. Каждый помогал стране чем мог.

Из приказа наркома внутренних дел Киргизской ССР «О результатах социалистического соревнования третьего и четвертого отделов УГБ НКВД КирССР за февраль месяц 1938 года»:

«Четвертый отдел в полтора раза превысил по сравнению с 3-м отделом число арестов за месяц и разоблачил шпионов, участников к.-р. [контрреволюционных] организаций на 13 человек больше, чем 3-й отдел… Однако 3-й отдел передал 20 дел на Военколлегию и 11 дел на Спецколлегию, чего не имеет 4-й отдел. Зато 4-й отдел превысил число законченных его аппаратом дел (не считая периферии), рассмотренных тройкой, почти на 100 человек… По результатам работы за февраль месяц впереди идет 4-й отдел»{339}.

Способы достижения всех этих результатов были довольно разнообразными, но если в самом начале «массовой операции» основным был все-таки метод индивидуальной работы с каждым подследственным, то в дальнейшем чекисты начинают уже осваивать гораздо более эффективные технологии.

Например, в Белозерском райотделе НКВД (Вологодская область) подписи под «признательными показаниями» получали следующим образом. Несколько работников НКВД изображали комиссию, отбирающую заключенных для перевода в другие тюрьмы. Вызвав подследственного из камеры якобы на медосмотр и производя над ним некие псевдомедицинcкие манипуляции, один из чекистов кричал «Годен!», подводил заключенного к столу и, не читая ему лежащую перед ним бумагу, говорил: «Подписывай акт медицинского осмотра». Таким образом за несколько дней удалось получить подписи от двухсот человек{340}.

В НКВД Белорусской ССР арестованных затягивали в смирительные рубашки, обливали водой и выставляли на мороз, вливали в нос нашатырный спирт («капли искренности») и т. д.

В Туркмении во время облав на городских рынках или просто на улице арестовывали прохожих, внешность которых казалась подозрительной (документы при этом не проверялись), приводили в заранее подготовленное помещение и ставили несколько десятков человек лицом к стене. Специальный дежурный не давал арестованным спать и ложиться до тех пор, пока они не соглашались давать показания, устраивающие следователей. Срок пребывания у стены доходил до 30, 40 и даже 45 суток, при этом арестованные периодически подвергались избиению пьяными сотрудниками НКВД. Последние также требовали, чтобы арестованные сами избивали друг друга, а чтобы заглушить крики истязуемых, громко пели хоровые песни. Людей заставляли танцевать, а тех, кто плохо это делал, подбадривали уколами раскаленного шила.

Снисхождения не было ни к кому. На «конвейере» в контрразведывательном отделе туркменского НКВД стояли и женщины с грудными детьми, и даже арестованные без санкции Москвы официальные представители иранского и афганского консульств.

Если же арестованный, несмотря на все применяемые к нему меры воздействия, не соглашался признаться в несуществующих преступлениях, его вывозили в группе приговоренных к расстрелу на место приведения приговора в исполнение и там, расстреливая в его присутствии осужденных и угрожая ему тем же (так называемый «допрос на яме»), почти всегда получали нужный результат{341}.

Описанные выше методы не являлись универсальными, технология получения признательных показаний была везде своя. Общей была лишь тенденция. После январского совещания, продемонстрировавшего отсутствие у руководства НКВД намерения хоть как-то ограничивать практику массовой фальсификации следственных дел, предоставленные сами себе чекисты побили даже те рекорды беззакония, которые были установлены ими в предшествующий период.

* * *

12 февраля 1938 года Ежов отправился в служебную командировку на Украину. В это время был подготовлен новый «лимит» по Украине на 30 тысяч человек (17 февраля он был утвержден решением Политбюро) — самый крупный из всех, когда-либо выделявшихся отдельному региону, и надо было мобилизовать местных работников на успешное выполнение поставленной задачи.

По случаю приезда Ежова, в Киеве было организовано собрание руководящего состава НКВД Украины. Четверть века спустя один из участников этой встречи, начальник Особого отдела НКВД Молдавской АССР[79] М. Ф. Жабокрицкий, так описал ее в своих мемуарах:

«На столь ответственном совещании и в такой обстановке я был впервые и, естественно, всему изумлялся. Но больше всего меня поразил сам Ежов — невысокого, даже карликового роста, худенький, щуплый. Когда он присел в кресле, то из-за стола еле была видна только его голова. Черты лица мелкие, лба почти не видно, глаза невыразительные. Вдоль правой щеки и поперек шеи — глубокие, сросшиеся узлами шрамы. На нем были хромовые сапоги, брюки галифе темно-синего цвета, защитная гимнастерка под поясом без наплечного ремня, ворот которой был расстегнут. Петлицы на гимнастерке были чистые: знаками различия генерального комиссара государственной безопасности он, видимо, пренебрегал. Во рту мял зажженную папиросу даже во время речи[80]. Самоуверенная поза, независимый тон речи не гармонировали с его внешностью, и выглядело это смешновато» {342}.

В своем выступлении Ежов подверг критике ошибки, допущенные украинскими чекистами в ходе так называемых «массовых операций».

«Хотя общий размах оперативного удара, судя по количеству репрессированных, был весьма значительным, — заявил он, — однако конечный политический эффект операцией достигнут не был вследствие того, что вся работа по массовым операциям проводилась на низком оперативно-политическом уровне…

Отсутствовала целеустремленность чекистских действий, не было нацеленного удара по наиболее опасным руководящим, организаторским, активно действующим кулацко-националистическим, белогвардейским и шпионским кадрам. Отсюда неизбежно рождалась и процветала вредная погоня за голыми количественными показателями выполнения и перевыполнения «лимитов», арестовывали распыленную антисоветскую низовку, а руководящие вражеские кадры и возглавляемые ими антисоветские организации из-под удара выходили…

Другим важным недостатком работы по массовым операциям на Украине, — продолжал Ежов, — было проведение их в некотором отрыве от местных условий, без достаточного учета специфики тех или иных областей, особенностей периода Гражданской войны и последующих лет классовой борьбы, вне конкретной связи с политическим и хозяйственным значением данного района.

В результате этого осталась не разгромленной и не полностью ликвидированной значительная антисоветская и шпионская база в пограничных районах, особенно в Каменец-Подольской области, где оперативный удар был совершенно недостаточным; очень слабо очищены областные центры и города, промышленность и транспорт.

В деревнях же, где удар был более основательным, он пришелся, прежде всего, по районам, находящимся в непосредственной близости к пунктам оперативных групп; в более удаленных от опергрупп районах выявление антисоветских элементов было крайне слабым и репрессирование их явно недостаточным…

Наконец, третьим крупнейшим недочетом работы по массовым операциям на Украине было совершенно недостаточное развертывание следственной проработки арестованных контингентов, низкий уровень следствия даже в том объеме, в каком оно велось в одних местах, и почти полное его отсутствие во многих случаях — в других.

В итоге, репрессированные кулаки, националисты, шпионы либо осуждались несознавшимися (по отдельным областям количество сознавшихся едва достигает 20-30-40 %), либо, в лучшем случае, показывали только о своей личной подрывной деятельности, утаивая свои организационные связи и руководителей антисоветской работы»{343}.

Указав на эти и другие имеющиеся недостатки, Ежов потребовал от местных чекистов повысить эффективность проводимых операций и добиться полного искоренения антисоветско-шпионских сил на Украине.

Не все из участников совещания восприняли указания Ежова как руководство к действию. Были и такие, кто отнесся к его призывам весьма скептически. Вот, например, как описывает выступление наркома и реакцию на него присутствующих М. Ф. Жабокрицкий, отрывок из воспоминаний которого уже приводился выше:

«Ежов… говорил в духе известного чекистам приказа по НКВД за его подписью, положившего начало массовым репрессиям, приказа, которым вводились тройки и арестованные сортировались по категориям… Требуя еще больше усилить борьбу с врагами народа, Ежов сказал: «Мне известно, что работников, показывающих образцы в борьбе с врагами народа, некоторые называют фармазонами, марафетчиками и тому подобными словами из одесского жаргона (обозначающими разного рода махинаторов. — A.П.). Так имейте же в виду, что мы до этих «некоторых» доберемся и свернем им голову…»

Не обойдя своим вниманием и колхозное село, — продолжает М. Ф. Жабокрицкий, — Ежов договорился до того, что рассматривал наличие враждебных сил чуть ли не в каждом колхозе и утверждал, что по конскому поголовью следует определять количество всадников, могущих во главе с председателем колхоза проявить себя в антисоветских целях…

Совещание закончилось. Его по сути не было, а было собрание, чтобы выслушать назидательную накачку Ежова. Стали расходиться. Я присматривался к тем, кто принадлежал к старой плеяде чекистов, прославивших ЧК своим верным служением народу и великими делами на пользу революции, и которых сейчас тужился совратить этот урод. Их опечаленные лица выражали гнетущий осадок, оставшийся от этого совещания, такой же, какой испытывал я сам. По их лицам было видно, что курс на «ежовые рукавицы» они не одобряли…

Выйдя из зала заседаний, я столкнулся в дверях со своим бывшим корпусным начальником и кратковременным наркомвнуделом Молдавии Сапиром[81]. Он обычно был скуп на слова и не расположен к откровениям, тем не менее у него вырвалось: «Вы когда-нибудь слышали бред сивой кобылы? Так вот…» Он с горечью произнес эти слова и не докончил фразы»{344}.

Однако людей с подобными взглядами оставалось в НКВД все меньше. Кстати, и сам автор воспоминаний, и его собеседник были арестованы считанные дни спустя после описанной встречи.

Свое пребывание на Украине Ежов использовал не только для того, чтобы разъяснить тамошним чекистам, как следует бороться с врагами народа, но и чтобы помочь им в этом деле чисто конкретно. Приехавшие вместе с ним сотрудники центрального аппарата НКВД получили задание подобрать материалы для ареста местных руководящих работников. По мере того, как эти материалы собирались, их тут же фальсифицировали и давали на подпись Ежову, который в полупьяном состоянии (а трезвым в период пребывания на Украине он почти не бывал), практически не читая представляемые ему краткие справки, давал санкцию на аресты. Особенно бурную деятельность развил М. А. Листенгурт, назначенный новым начальником Особого отдела НКВД Украины. Он приносил Ежову огромные списки командиров и политработников Киевского и Харьковского военных округов, и тот подписывал их, иногда даже не отдавая себе отчета, на сколько человек выдает санкцию (по некоторым данным, за время пребывания Ежова в Киеве им был санкционирован арест почти 500 человек начальствующего состава обоих округов){345}.

Вырвавшись из-под надзора Хозяина, Ежов позволил себе хорошенько расслабиться в компании украинских чекистов. На прощальном банкете, организованном накануне его отъезда, он напился до такого состояния, что охранникам пришлось при всех выводить его из зала под руки. Так что в Москву Ежов вернулся совершенно разбитым. Ну а пока он отсутствовал, здесь произошло событие, которое сразу же привлекло внимание чекистской общественности, вызвав к жизни разного рода слухи и кривотолки.

Глава 28 Смерть Слуцкого

17 февраля 1938 года на своем, как тогда говорили, боевом посту в здании Наркомата внутренних дел на площади Дзержинского скончался начальник Иностранного отдела ГУГБ НКВД, комиссар государственной безопасности 2-го ранга А. А. Слуцкий. Согласно официальной версии, вызванный для доклада к первому заместителю Ежова М. П. Фриновскому, он внезапно почувствовал себя плохо, потерял сознание, и прибывший вскоре врач вынужден был констатировать смерть.

В Иностранном отделе (или, сокращенно, ИНО) Слуцкий работал с 1930 года сначала помощником, затем заместителем начальника отдела, а после того, как в 1935 г. его предшественника А. Х. Артузова перевели в военную разведку, он был назначен на освободившуюся должность.

К лету 1937 года Слуцкий остался единственным начальником отдела Главного управления государственной безопасности, которому удалось сохранить свой пост после смещения Ягоды и прихода в НКВД Ежова. Сам Ежов в делах внешней разведки разбирался не очень хорошо, и, конечно, наличие под рукой такого опытного работника, как Слуцкий, существенно облегчало ему жизнь.

С политической и с профессиональной точки зрения Слуцкий Ежова, судя по всему, вполне устраивал, не имел к нему претензий и Сталин, поэтому, когда в показаниях арестованных чекистов фамилия Слуцкого как участника «заговора Ягоды» время от времени всплывала, Ежов приказывал такие показания не документировать.

Внешне, по своему поведению на собраниях и других официальных мероприятиях, Слуцкий мало чем отличался от остальных соратников Ежова. Так же, как и другие, призывал он коллег отдать все силы борьбе с врагами народа, заверял Сталина и Ежова в своей безграничной преданности, занимался, когда было нужно, самокритикой и т. д. Вот, например, фрагмент его выступления на совещании руководящего состава НКВД 19 марта 1937 г.:

«Ошибки у Иностранного отдела имеются, их много, надо о них сказать, как бы больно нам об этом говорить ни было, ибо это делается не в целях самобичевания, не для того, чтобы лишний раз растеребить раны, а это делается для того, чтобы эти ошибки не повторялись.

Иностранный отдел, как и другие отделы, на протяжении многих лет, главным образом последних лет, допускал ту же самую ошибку, грубую политическую, партийную ошибку, которая была допущена другими отделами, которые были призваны бороться с врагами партии. Мы на протяжении многих лет дезориентировали нашу периферию [т. е. зарубежные резидентуры], мы в борьбе с врагом проявили в достаточной степени политическую близорукость, которая… выразилась в том, что мы ориентировали наш удар не по основному врагу.

Я считаю, что упреки всех товарищей, главным образом Николая Ивановича, по нашему адресу, что у нас на протяжении последних лет за кордоном совершенно не было агентуры, которая могла бы вскрывать нам деятельность главных врагов нашей партии — троцкистов, эти упреки нужно целиком принять на себя. Слабые попытки, которые мы делали в этом направлении, не могут быть оправданием, потому что делалось это не в силу того, что этот враг на протяжении этих лет признавался основным, а это делалось самотеком, потому что троцкисты являлись одним из объектов закордонной эмиграции, и ими как таким объектом самотеком занимались. Серьезной агентурной работы в стане злейших наших врагов на протяжении многих лет в результате нашей политической слепоты, в результате того, что мы наш боевой аппарат на периферии политически дезориентировали, — такой серьезной агентурной работы в этом стане наших врагов мы не имели» {346}.

В заключение своего выступления на совещании Слуцкий заявил:

«Наш чекистский партийный организм в массе здоровый. Мы, чекисты, готовы и способны драться с врагом до последней капли крови. Не может быть, чтобы наша чекистская организация стоящую перед ней задачу борьбы с врагами партии не выполнила с честью. Мы должны заявить Николаю Ивановичу, что вексель, который он выдал ЦК от нашего имени, мы в ближайшее время, сомкнувшись в ряды, выполним с честью»{347}.

Однако если в устах кого-то другого эти слова могли быть вполне искренними, то для Слуцкого, судя по тому, что о нем известно, они являлись скорее ширмой, призванной скрыть его подлинные взгляды, далеко не всегда и во всем совпадающие с официальными. Конечно, скрывать свое отношение к окружающей действительности приходилось в то время многим, однако мало кому удавалось делать это с таким мастерством, как Слуцкому. Вот что писал об этой его особенности бывший резидент НКВД в Испании А. М. Орлов:

«По своей природе мягкий и трусоватый, Слуцкий был в то же время неплохим психологом, умел ладить с людьми. Наделенный богатым воображением, он был талантливым притворщиком и, как хороший артист, мог сыграть любую роль. Его глаза, излучающие тепло и дружелюбие, создавали ощущение такой неподдельной искренности и чистосердечности, что даже те, кто хорошо знали Слуцкого, нередко попадались на эту удочку»{348}.

18 февраля 1938 года в «Правде» за подписью «Товарищи по работе» был опубликован некролог Слуцкого.

«Его имя, — говорилось в некрологе, — знают чекисты во всех концах нашей необъятной родины. Враги боялись этого имени… До последней минуты он беспощадно боролся со злейшими врагами нашей родины. Образ Абрама Слуцкого, верного сталинца, навсегда останется в памяти товарищей, знавших его. Прощай, верный друг и товарищ! Дело, которому ты отдал всю свою жизнь, находится в верных руках».

Вечером 18 февраля в Центральном клубе НКВД прошла церемония прощания. Затем гроб с телом Слуцкого был перевезен в крематорий, где состоялся траурный митинг, на котором с прочувственной речью выступил М. П. Фриновский.

На первый взгляд, внезапная смерть Слуцкого выглядела вполне правдоподобно. Он долго и тяжело болел, и было известно, что сердечные приступы случались у него и раньше. Однако в Москве 1937–1938 годов скоропостижная смерть партийного или государственного чиновника такого ранга всегда вызывала определенные подозрения, и поэтому на церемонии прощания многие коллеги Слуцкого пристально вглядывались в лицо своего умершего товарища, пытаясь отыскать в нем ответ на мучавший их вопрос: что же все-таки случилось на самом деле? И, как утверждал позднее А. М. Орлов, чекисты, знакомые с основами судебной медицины, якобы сумели разглядеть на лице Слуцкого пятна, характерные для отравления синильной кислотой{349}.

Что в действительности могли увидеть чекисты, непонятно — внешние признаки отравления синильной кислотой или другими цианистыми соединениями те же, что и при любой смерти от удушья. Однако сама по себе догадка насчет насильственной смерти оказалась верной.

Первым звеном в цепи событий, приведших в конечном итоге к смерти Слуцкого, стало появление в Иностранном отделе некоего А. И. Баранова — одного из тех посланцев партии, которые в течение всего 1937 года в соответствии с решением ЦК ВКП(б) направлялись в НКВД для усиления там партийного влияния и восполнения убыли в личном составе. В начале февраля 1937 г. Баранов был зачислен в штаты Главного управления государственной безопасности и прикомандирован к Контрразведывательному отделу. Позднее он был переведен в Иностранный отдел, где и остался после окончания стажировки. В марте 1937 года его избрали заместителем секретаря партийной организации отдела, а в конце апреля, получив звание старшего лейтенанта госбезопасности, он был назначен помощником начальника одного из отделений.

То, что приход в отдел Баранова не сулит им ничего хорошего, работники ИНО поняли довольно скоро. Пообвыкнув и осмотревшись, Баранов зорким глазом новичка подметил много разного рода упущений и недостатков, главным образом политического свойства, и как принципиальный коммунист не стал о своих открытиях молчать, а, дождавшись очередного партийного собрания, заявил о них во всеуслышание. В отделе, сообщил он своим коллегам, отсутствует критика, процветает семейственность, все разговоры о бдительности так разговорами и заканчиваются, нет той большевистской принципиальности, которая сейчас необходима, и т. д.

Прошло еще немного времени, и на заседании партийного комитета отдела Баранов заявил, что, по его мнению, в ИНО скопилось слишком много сомнительных в политическом отношении людей, от которых необходимо как можно скорее избавиться. К их числу он отнес начальников отделений Ф. А. Гурского, С. А. Саулова, Б. И. Куренкова, помощника начальника отдела К. И. Сили и некоторых других чекистов. Слуцкий и секретарь парткома отдела Н. Е. Долматов постарались поставить новичка на место. «Побольше бы таких Гурских, Сауловых и Сили в отделе, — заявил Слуцкий. — Вы еще профан в нашей работе»{350}. Долматов в свою очередь предложил привлечь Баранова к партийной ответственности за клевету. После столкновения на парткоме Слуцкий провел с Барановым «воспитательную беседу» и предупредил, что если тот будет продолжать вести себя подобным образом, то будет уволен из отдела.

Обо всей этой истории Слуцкий, по-видимому, рассказал заместителю начальника Секретариата НКВД (и по совместительству секретарю парткома Главного управления госбезопасности) И. И. Шапиро, который, вызвав Баранова к себе, также предостерег его от продолжения избранной им линии поведения. После этого Баранов на время изменил тактику и, не устраивая публичных скандалов, стал писать в Контрразведывательный отдел и на имя Ежова заявления, в которых рассказывал о «безобразиях», творящихся в Иностранном отделе, и о его засоренности политически неблагонадежными элементами.

Однако эти усилия никакого результата не принесли, и Баранов вернулся на прежний путь. На очередном заседании парткома отдела он заявил, что его новый начальник Ш. М. Партин (после предыдущего скандала Баранов был переведен в другое отделение) — скрытый троцкист, и потребовал его исключения из партии и увольнения из органов.

На этот раз сдержать натиск Баранова уже не удалось. Хотя, благодаря заступничеству Слуцкого, доказывавшего, что Партин — отличный работник, ему был объявлен лишь выговор, это была уже явная сдача позиций. А на состоявшемся после заседания парткома общем партийном собрании отдела Баранову удалось развить свой успех и добиться, пусть и незначительным перевесом голосов, чтобы Партин был исключен из партии и снят с работы.

На заседании парткома, так же как и на общем собрании, Баранов, не ограничиваясь обвинениями в адрес Партина, подверг резкой критике и самого Слуцкого, а также секретаря парторганизации Долматова, которые, по его словам, вместо того, чтобы возглавить борьбу с врагами народа в собственных рядах, всячески препятствуют очищению отдела от разного рода «политической сволочи».

А тем временем во всех остальных структурных подразделениях ГУГБ НКВД чистка, к которой призывал своих коллег Баранов, шла полным ходом. 20 июля 1937 года был арестован Я. С. Агранов — самая крупная после Ягоды фигура в доежовском НКВД. В апреле 1937 года он был по распоряжению Сталина отстранен от обязанностей начальника Главного управления госбезопасности и возглавил Секретно-политический отдел. Однако, пробыв здесь всего лишь месяц, был отправлен в Саратов руководить местным УНКВД, и вот теперь закономерным результатом этого скольжения вниз стал его арест.

Ежов, находившийся с Аграновым в дружеских отношениях, похоже, не собирался заниматься им всерьез. Об этом свидетельствует хотя бы то, что следствие по его делу он поручил вести начальнику Тюремного отдела ГУГБ НКВД Я. М. Вейнштоку. Последний уже с середины двадцатых годов не работал на оперативных должностях, и выставить его против такого «зубра», как Агранов, значило заранее согласиться с весьма скромными результатами расследования.

Но тут к Ежову с неожиданной просьбой обратился Слуцкий, попросивший передать следствие по делу Агранова в его руки. Свою просьбу он мотивировал тем, что все остальные отделы ГУГБ уже вовлечены в работу по разоблачению заговорщиков внутри НКВД и только Иностранный отдел остается в стороне, что может быть воспринято как выражение недоверия к нему, Слуцкому, и его людям. (Агранов был давним приятелем Слуцкого, и можно предположить, что последний, настаивая на своем участии в следствии, возможно, стремился предотвратить разглашение какой-то нежелательной для себя информации.)

Немного поколебавшись, Ежов согласился. Начав работать с Аграновым, Слуцкий подключил к следствию также и Баранова, рассчитывая, видимо, отвлечь его этим посторонним занятием от внутриотдельских интриг. Первое время Баранову поручили допрашивать жену Агранова, затем он был привлечен к допросам самого Агранова. И вот однажды, когда Баранов оказался с Аграновым наедине, тот вдруг «активизировался», то есть выразил желание дать показания по собственной инициативе. К этому времени Агранов, обозленный, видимо, тем, что под него «копает» старый товарищ, ждал, вероятно, лишь случая, чтобы поквитаться с ним. Выразившись в том духе, что прежде, когда его допрашивала «разная сволочь, которой еще очень много в отделе Слуцкого», он не был готов к излишней откровенности, Агранов заявил, что Баранову он доверяет и хочет сообщить все, что знает о враждебной деятельности самого Слуцкого в органах НКВД.

Выслушав Агранова и взяв у него письменное обязательство дать на следующий день развернутые показания по этому вопросу, Баранов отправил его обратно в камеру, а сам поспешил к Ежову. Придя в секретариат, он заявил И. И. Шапиро, что имеет сообщение особой важности для наркома и просит, чтобы Ежов срочно его принял. Узнав, о чем идет речь, Шапиро доложил Ежову, но тот уклонился от встречи с Барановым, сославшись на необходимость ехать по делам в ЦК; под каким-то предлогом отказался с ним встретиться и присутствовавший при разговоре М. П. Фриновский. Однако уже на следующий день они вызвали Агранова к себе и допросили его. Затем Фриновский встретился с Барановым и выслушал его рассказ. Результатом этих разбирательств стало отстранение Баранова от следствия под предлогом необходимости готовиться к командировке за границу (куда он так и не поехал). Вместо него в следственную группу по указанию Ежова был включен другой посланец партии — бывший сотрудник аппарата ЦК ВКП(б) И. В. Курмашев, пришедший на работу в Иностранный отдел в мае 1937 года.

Однако Курмашев, с которым Баранов поделился всем, что успел узнать от Агранова, оказался ничуть не лучше своего предшественника. После нескольких проведенных им допросов Агранов снова начал давать показания на своего бывшего товарища, после чего Баранов с Курмашевым отправились к Фриновскому с предложением арестовать, наконец, Слуцкого и «расколоть» его.

Фриновский с этой идеей не согласился, не нашла она поддержки и у Ежова. Следствие по делу Агранова он распорядился из Иностранного отдела забрать и передать в Секретно-политический, обосновав это необходимостью сосредоточить все дела о чекистах — врагах народа в одном месте. Такое решение в какой-то мере снижало остроту возникшей проблемы, однако Ежов не мог не отдавать себе отчета в том, что ситуация фактически вышла из-под контроля. Не в меру активные Баранов и Курмашев, не успевшие за сравнительно короткий период своей работы в органах усвоить чекистские корпоративные традиции, могли решиться «вынести сор из избы» (слухи о показаниях Агранова начали уже расползаться по НКВД), и тогда было бы очень трудно объяснить Хозяину, по какой причине от него в течение долгого времени скрывались материалы, изобличающие руководителя одного из важнейших чекистских подразделений.

Размышляя над создавшейся ситуацией, Ежов в конце концов пришел к выводу, что Слуцкого придется «сдать», и, утвердившись в неизбежности этого шага, отправился на доклад к Сталину. Ознакомив вождя с обвинениями в адрес Слуцкого, Ежов в то же время высказал мнение о нецелесообразности его ареста, поскольку сотрудники зарубежных резидентур, в большинстве своем подобранные лично Слуцким, восприняли бы это как сигнал опасности, что, в свою очередь, могло спровоцировать массовый отказ от возвращения на родину. В последнее время резиденты и без того крайне неохотно приезжали в охваченную чисткой страну, под разными предлогами уклоняясь от встречи с начальством.

В результате обсуждения решено было избавиться от Слуцкого более аккуратным способом, страхующим от проявления нелояльности со стороны работающих за границей чекистов. Технические детали предстоящего спецмероприятия Сталин оставил на усмотрение Ежова.

Чтобы избежать возможных подозрений в причастности к смерти Слуцкого, Ежов решил приурочить его ликвидацию к моменту своего отсутствия в Москве, благо как раз вскоре нужно было совершить инспекционную поездку на Украину. Разбираться со Слуцким он поручил Фриновскому, разрешив при необходимости привлекать к участию в данной акции любых помощников, разъяснив им предварительно причины, побуждающие устранять Слуцкого таким необычным способом.

17 февраля 1938 года, спустя несколько дней после отъезда Ежова на Украину, Фриновский вызвал Слуцкого к себе в кабинет для доклада о текущей работе отдела. Кроме Фриновского в кабинете находился также бывший начальник ленинградского управления НКВД Л. М. Заковский, незадолго до этого переведенный из Ленинграда в Москву и назначенный еще одним заместителем Ежова. Во время доклада Слуцкого Заковский, как было заранее условлено, подошел к нему сзади и накинул на голову затяжную маску, пропитанную быстродействующим снотворным веществом{351}. Уснувшего Слуцкого перенесли на диван в смежную комнату, и к делу подключился еще один участник — бывший подчиненный Заковского, а ныне исполняющий обязанности начальника Отдела оперативной техники ГУГБ НКВД М. С. Алехин.

Для того чтобы участие Алехина в этом мероприятии стало более понятным, необходимо сделать некоторое отступление. В составе Отдела оперативной техники имелась небольшая химическая лаборатория, в задачу которой входила разработка методов тайнописи, новых технических средств диверсионной борьбы, а также снотворных и ядов.

В частности, изучалась возможность создания ядов моментального и замедленного действия, не имеющих вкуса и запаха и не оставляющих в организме человека следов их применения. Действие ядов проверяли сначала на животных, а затем, с разрешения Ежова, их стали испытывать на приговоренных к расстрелу заключенных. Яды в разной дозировке давались им в виде лекарства или подмешивались в пишу, и прикрепленный к лаборатории врач тщательно фиксировал полученные результаты. Под видом врача к принявшим яд заключенным регулярно наведывался и сам Алехин, лично убеждаясь в эффективности используемых препаратов.

Неудивительно поэтому, что именно ему, как специалисту, и было доверено сделать инъекцию яда спящему Слуцкому.

После того, как все было кончено, вызвали лечащего врача Слуцкого, который зафиксировал факт смерти и заявил, что, учитывая состояние здоровья его пациента, такого исхода можно было ожидать в любую минуту. Затем Фриновский позвонил в Киев Ежову и сообщил ему официальную версию случившегося. В момент звонка Ежов находился в кабинете наркома внутренних дел Украины А. И. Успенского, который стал свидетелем состоявшейся беседы. Полтора года спустя Успенский вспоминал:

«Из их разговора я понял, а затем это мне рассказал и Ежов, что Слуцкий неудачно сделал какую-то работу за кордоном, имел по этому поводу крупный разговор с Фриновским и неприятность для себя, что он затянулся папиросой и умер якобы от разрыва сердца. Я еще тогда сказал Ежову, что я сомневаюсь, что Слуцкий помер естественной смертью, и думаю, что папироса у него была не простая, а с какой-либо начинкой… Ежов замялся и ответил: «Все возможно»{352}.


После смерти Слуцкого временно исполнять обязанности начальника отдела стал его заместитель С. М. Шпигельглаз. Это создавало видимость преемственности в руководстве отдела и усыпляло бдительность зарубежных резидентур. Однако делать Шпигельглаза полноценным начальником ИНО никто не собирался. Настороженное отношение к нему сформировалось у Ежова вскоре после прихода в НКВД. Тогда в конце 1936 года Шпигельглаз руководил закупкой за границей оружия для республиканской Испании, и в связи с этой операцией к нему имелись серьезные претензии. Вопрос стоял даже об аресте, и лишь заступничество Слуцкого, доказывавшего, что его заместитель не так уж и виноват и что пресловутое вредительство сознательно раздувается конкурентами из военной разведки, позволило Шпигельглазу остаться на плаву. Однако прежнего доверия он уже не внушал, и по согласованию со Сталиным Ежов решил использовать его только в так называемых активных мероприятиях, таких, как убийство ставшего невозвращенцем резидента НКВД во Франции И. С. Рейсса, похищение председателя эмигрантского «Русского общевоинского союза» Е. К. Миллера и тому подобных операциях, а за это время присмотреться к нему повнимательней. С поставленными перед ним задачами Шпигельглаз справлялся более или менее успешно, однако полностью реабилитировать себя ему все же не удалось, так что в преемники Слуцкому нужно было подыскивать кого-то другого.

Еще накануне убийства Слуцкого, когда оно было уже предрешено, при обсуждении кандидатуры будущего руководителя ИНО Фриновский предложил Ежову обратить внимание на заместителя начальника Контрразведывательного отдела (КРО) З. И. Пассова. До осени 1937 г. Пассов работал начальником польского отделения КРО, хорошо, с точки зрения Ежова, в этом качестве себя проявил и в сентябре 1937 года был повышен до заместителя начальника отдела. Поскольку в Иностранном отделе предстояло провести тщательную проверку личного состава (при Слуцком Ежов этого делать не хотел, не желая обострять отношения), профессиональный контрразведчик был бы здесь не лишним, и, возможно, такими соображениями Ежов отчасти и руководствовался, когда, переговорив несколько раз с Пассовым, остановил на нем свой окончательный выбор.

В середине апреля 1938 года, пригласив Пассова в свой кабинет, Ежов поинтересовался, как он смотрит на то, чтобы, в связи с предстоящей реорганизацией центрального аппарата, возглавить один из отделов ГУГБ. Поблагодарив за оказанное доверие, Пассов заявил, что вряд ли сможет соответствовать новой должности, так как даже обязанности заместителя начальника Контрразведывательного отдела не успел еще толком освоить, поскольку практически все служебное время приходится посвящать следственной работе.

Такое неверие в собственные силы Ежова, однако, не смутило, и несколько дней спустя он сообщил Пассову, что в самое ближайшее время тот будет назначен начальником Иностранного отдела и что, не дожидаясь этого, следует уже сейчас приступить к работе и начать знакомиться с местной спецификой.

Придя в отдел, Пассов первым делом стал разбираться с кадровым составом ИНО и был немало удивлен «ужасающей засоренности отдела вражескими элементами». Вот с чем, по его словам, ему пришлось тогда столкнуться:

«Базаров — бывший белый офицер, служил начальником штаба полка в деникинской и врангелевской армиях, из Крыма эвакуировался после разгрома белых и был в эмиграции, в частности в Константинополе, где, как известно, английская и французская разведки прибрали тогда к рукам большинство белого офицерства. Там же, в эмиграции, проник в закордонный аппарат ИНО [т. е. предложил свои услуги чекистам], все следующие годы провел почти целиком за границей, вернулся в Союз только в 1937 года и уселся начальником отделения.

Рейф — выходец из Польши, в годы Гражданской войны, перейдя границу, очутился на советской территории, служил в Красной Армии, затем опять вернулся в Польшу, потом очутился в Германии, пробрался там на работу в торгпредство, связался через какого-то шпика с аппаратом ИНО, стал «кадровым» работником ИНО и к моменту моего прихода уже был начальником отделения.

Должности помощника начальника отделения занимали такие, как Мнацаканов, проникший на работу в ИНО за границей — явный, по ряду признаков, шпион, имевший за границей одного брата — шпиона, троцкиста, бежавшего из СССР, и протащивший другого своего брата, тоже явного шпиона, на закордонную работу.

На разных оперативных должностях работали такие, как Шанина — бывшая жена ягодинского заговорщика Шанина; Мациевский — поляк, не умевший даже разговаривать по-русски; Лебединский — явный латышский националист, имевший связи со многими арестованными крупными латышами; Козловский — харбинец, связанный со своими родственниками-эмигрантами в Харбине; Фортунатов — сын расстрелянного шпиона; Графпен, имевший троцкистские связи и кучу родственников за границей; Приходько, путавшийся с эсерами и служивший в колчаковской армии; Соболь, муж которой разрабатывался и был арестован как шпион; Белкин — выходец из мелкобуржуазной партии, долго живший в разных заграничных странах и еще в 1926–1928 годах разрабатывавшийся по подозрению в шпионаже; Марков — явный итальянский шпион; Аксельрод — выходец из антисоветской партии, связывавшийся со своими родственниками за границей, и целый ряд других не менее подозрительных типов»{353}.

Разобравшись с доставшимся ему наследством, Пассов проинформировал о своих открытиях Ежова и получил от него задание подвергнуть Иностранный отдел основательной чистке. Применительно к работе центрального аппарата, следовало прежде всего добиться, чтобы по крайней мере должности начальников отделений занимали люди, ничем себя не скомпрометировавшие. В отношении зарубежной сети указания Ежова сводились к тому, чтобы резидентуры, деятельность которых хорошо известна Сталину, по мере возможности сохранить, а работу остальных постепенно свернуть, поскольку большая часть их сотрудников наверняка уже перевербована местными спецслужбами.

Начинался новый этап в жизни Иностранного отдела, и теперь его старожилы имели все основания принять на свой счет слова, сказанные Ежовым на совещании руководящего состава НКВД 24 января 1938 года. Ежов тогда заявил:

«Кое-где очистились, поарестовали и успокоились: решили, что у нас теперь все чисто-гладко, все хорошо… что уже наш аппарат стал подлинно большевистским аппаратом… Нет, товарищи, нам далеко до того, чтобы стать партийным аппаратом, и нам надо почистить свои ряды, не успокаиваясь на достигнутом.

Почему нам надо почистить свои ряды? Товарищи, забываем об элементарном правиле разведки: …для того, чтобы знать замыслы другой разведки, самое лучшее — влезть к ней в печенки, и мы ставим перед собой задачу, чтобы влезть в печенки польской, германской, японской разведкам. Но, товарищи, поймите, разве при том режиме, при тех отношениях, которые существовали у нас раньше, трудно было иностранной разведке впереться к нам? Конечно, легче всего. Что же иностранная разведка такая святоша, что к нам не будет внедряться? Безусловно, будет, и в этом смысле нам надо за своим аппаратом смотреть больше, чем за чьим-либо другим…

Возьмите даже такой простой пример — историю формирования нашего аппарата. Наряду с основным костяком чекистов из рабочих и крестьян, кое-кто к нашему аппарату совершенно сознательно был привлечен из чуждых людей — из бывших офицеров, в общем, из всяких бывших людей, которые заработали себе вхождение в наш аппарат тем, что они по-честному в те времена перешли на нашу сторону. Но… прошло 15–20 лет. Что с этими людьми стало, какие они, нужны ли они нам или нет? Надо приглядеться к каждому конкретно»{354}.

«К каждому конкретно» в остальных подразделениях Главного управления государственной безопасности уже пригляделись и продолжали приглядываться, и лишь Иностранный отдел оставался островком относительной стабильности в окружающем его беспокойном море. Слуцкий как мог оберегал своих людей и «сдавал» их только в случае крайней необходимости, когда этого уже нельзя было избежать. Теперь работникам ИНО предстояло испить ту же чашу, что и их коллегам из других отделов. Основное отличие заключалось в том, что чистку в ИНО, учитывая специфику его работы, нужно было проводить намного деликатней, чтобы потенциальные жертвы из числа сотрудников зарубежных резидентур не смогли раньше времени догадаться о том, что их ожидает. Поэтому Пассову пришлось изрядно потрудиться, изобретая разнообразные и внешне достоверные причины отзыва работающих за границей чекистов. Так, сотрудники парижской резидентуры «Демиль» и «Длинный» получили приглашение приехать в Москву под предлогом предоставления им отпуска; резидентам в Бухаресте и Варшаве «Яну» и «Эрику» было указано, что они уже слишком долго работают за границей; представителей венской резидентуры отозвали со ссылкой на необходимость сокращения персонала советских учреждений в Австрии и т. д.

Поскольку вернувшиеся работники никем, как правило, не заменялись и никакие задания по новым вербовкам резидентуры не получали, работа заграничных разведывательных центров начала угасать. К концу лета 1938 года была фактически брошена на произвол судьбы или законсервирована агентура Иностранного отдела в Германии, Италии, Польше, Прибалтике и Скандинавии, в значительной степени свернута деятельность во Франции, Англии, США, Иране, Турции и ряде других стран{355}. Прямым следствием такого положения стало, например, то, что в момент острейшего кризиса, связанного с подготовкой захвата немцами Чехословакии, Иностранный отдел не получил из Германии ни одного донесения, и сам, в свою очередь, на протяжении четырех месяцев не направлял руководству страны никаких информационных материалов{356}. И хотя в дальнейшем отдел оправился от удара, нанесенного в 1938 г., последствия этого события сказались самым непосредственным образом на эффективности работы советской разведки накануне Великой Отечественной войны, до которой оставалось всего три года.

Глава 29 Террор на экспорт

Волна репрессий, захлестнувшая страну в 1937 году, не остановилась у границ СССР. Враги имелись у Сталина не только внутри Советского Союза, но и за его пределами, хотя нейтрализовать их там было, конечно, труднее. К тому же на международной арене советское руководство старательно демонстрировало цивилизованный облик своего режима, поэтому круг намеченных к ликвидации политических противников приходилось здесь жестко ограничивать. Но все равно шумных скандалов избежать не удалось. Наиболее известные из них были связаны с похищением и убийством лидера испанской Рабочей партии марксистского единства А. Нина (июнь 1937 г.) и похищением в сентябре 1937 года в Париже председателя эмигрантского Русского общевоинского союза Е. К. Миллера.

Однако существовала страна, правда не в Европе, а в Азии, где сталинский режим мог, не оглядываясь на общественное мнение, чувствовать себя почти так же уверенно, как дома. Это была граничащая с СССР Монголия. Входившее до 1912 года в состав Китая, а затем объявившее, опираясь на поддержку России, о своей независимости, это не признанное никем в мире государство после окончания Гражданской войны в России оказалось в полной зависимости от ее новых правителей.

В июле 1921 года советские войска вошли на территорию Монголии и помогли местным прокоммунистически настроенным революционерам изгнать из страны отряды белогвардейского генерала барона Унгерна. Было сформировано Народное правительство, к которому перешла фактическая власть в стране, хотя формально Монголия оставалась конституционной монархией, возглавляемой верховным иерархом местной ламаистской церкви Богдо-ханом. После смерти последнего в 1924 года бразды правления теперь уже и де-юре перешли в руки новых властей, которые провозгласили Монголию республикой.

Можно, конечно, было по примеру Советского Союза сразу же приступить к строительству социализма, однако при отсутствии в стране пролетариата это выглядело бы как явное неуважение к марксистской теории. Поэтому правящая Монгольская народно-революционная партия (МНРП) объявила о своем намерении вести страну не по социалистическому, а по некапиталистическому пути развития.

Монголия была необычной страной: из примерно 750 тысяч ее жителей свыше 90 тысяч, то есть треть взрослого мужского населения, являлись ламами (монахами). В республике насчитывалось почти 800 монастырей, являвшихся, с одной стороны, очагами и хранителями монгольской культуры, а с другой — важным элементом хозяйственного уклада страны[82].

Поначалу кремлевские власти, под бдительным контролем которых Монгольская народная республика (МНР) находилась с первых дней своего существования, смотрели на ситуацию с ламством сквозь пальцы. Однако с начала 30-х гг., когда, после захвата японцами Маньчжурии, значение Монголии как военно-политического союзника резко возросло, Сталин начинает все активнее подталкивать местных руководителей на путь борьбы с «реакционным духовенством». При ежегодных встречах с премьер-министром Монголии П. Гендуном Сталин убеждал его, что ламство представляет собой главную опасность для страны, настаивал на увеличении налогообложения монастырей, поощрении выхода из них и т. п.

Но тогдашние монгольские власти были настроены не столь решительно. Еще свежи были воспоминания о предпринятой в 1929–1932 гг. попытке ускоренного продвижения к социализму, закончившейся крестьянским восстанием, после которого пришлось распускать принудительно созданные коллективные хозяйства, восстанавливать частную торговлю и кустарные промыслы, ослаблять налогообложение индивидуальных хозяйств и т. д. Монгольская народно-революционная партия вынуждена была заявить тогда об отказе от руководства государственной властью, после чего партия сократилась в течение последующих двух лет в пять раз.

В этих условиях обострять обстановку в стране новым руководителям Монголии, пришедшим к власти в 1932 г., явно не хотелось, и хотя уклониться от выполнения полученных в Москве распоряжений было невозможно, но и чрезмерного рвения никто проявлять не спешил. Это вызывало растущее недовольство в Кремле, и когда в декабре 1935 года в Москву в очередной раз прибыла правительственная делегация МНР, ей была устроена здесь форменная выволочка.

Для начала Сталин выразил недовольство тем, что Монголия тратит на военные нужды не 50–60 % бюджета, как следовало бы, а только 25. Затем к разговору подключился присутствовавший на встрече В. М. Молотов. «Вы, Гендун, — заявил он премьер-министру Монголии, — в пьяном виде все время говорили антисоветскую провокацию. Мы знаем, что вы перед отъездом сюда говорили, что «наверное, мне через Кремлевскую больницу предложат долгосрочный отпуск и отдых в Крыму «по состоянию здоровья». Мы не собираемся делать такую махинацию и заниматься такой игрушкой»{357}.

После того, как монгольским товарищам дали понять, что церемониться с ними никто не собирается, Сталин перешел к главному вопросу:

«В отношении лам вы ничего не делаете. Ламы вас жрут, они растут и укрепляются. Если вы создадите крепкую армию и не ликвидируете лам, то это… плохо, потому что ламы могут разложить хорошую армию и ее тыл… Вы в отношении борьбы с ламством делаете правый загиб. Раньше у вас был левый загиб. Левый загиб плох, но сейчас теперешний правый загиб еще хуже левого загиба…

Вы, Гендун, хотите, не обижая ламства, защищать национальную независимость. Они несовместимы. Нельзя, не нарушая интересов ламства, защищать национальные интересы. Надо стоять на одной позиции, а не на двух позициях: или за ламство, или за национальные интересы… У вас нет аппетита борьбы с ламством. Когда кушаешь, надо кушать с аппетитом. Необходимо проводить жесткую борьбу с ламством путем увеличения разного налогового обложения и другими методами. Если вы не будете проводить борьбу и не будете трогать ламство, то они скоро вас сожрут совсем»{358}.

В ходе заключительной встречи, состоявшейся неделю спустя, П. Гендун вынужден был признать свои ошибки и заявить:

«В отношении ламства я постараюсь усилить борьбу. Постараюсь сделать так, чтобы при следующей встрече с Вами Вы были бы довольны моей работой»{359}.

Но было уже поздно. Вскоре после возвращения делегации из Москвы на очередном пленуме ЦК Монгольской народно-революционной партии Гендун был выведен из состава ЦК и снят с должности премьер-министра. Тогда же Государственная внутренняя охрана, выполнявшая функции политической полиции, была в соответствии с указаниями из Москвы преобразована в полноценное Министерство внутренних дел, которое возглавил протеже Сталина Х. Чойбалсан.

С этого времени работа по обезвреживанию «контрреволюционных элементов» пошла гораздо успешнее. В апреле 1936 года в Улан-Баторе состоялся открытый судебный процесс над Чжамьянтиб-ламой — настоятелем одного из крупных монастырей в Восточной Монголии. Он обвинялся в том, что в 1932 года установил связь с монгольскими эмигрантами, якобы сотрудничавшими с японской разведкой, и по их поручению занимался контрреволюционной и шпионской деятельностью. Первая заключалась в том, что в целях поднятия авторитета религии он периодически устраивал молебны, на которые собиралось значительное количество верующих, а шпионаж заключался в посылке Чжамьянтиб-ламой писем своим знакомым за пределами страны, в которых приводились различные сведения о положении на востоке МНР. Кроме того, в этих письмах настоятель монастыря якобы обещал японцам, что, в случае ввода их войск на территорию Восточной Монголии, местные контрреволюционеры окажут им всяческую помощь.

По приговору Верховного суда МНР Чжамьянтиб-лама и несколько его «сообщников» были расстреляны.

Следующим был процесс в октябре 1936 года над высшими ламами из монастыря Улэгэй-Хид, обвиненными в том, что, будучи недовольны политикой партии и правительства по ограничению их прав, они собирались «с помощью одной империалистической державы» свергнуть существующий в МНР строй и восстановить власть феодалов. С этой целью ими будто бы была создана контрреволюционная организация, охватившая своим влиянием ряд монастырей, расположенных вдоль южной и восточной границ Монголии, установлены связи с эмиграцией, собирались деньги для закупки оружия и т. д. Из более чем ста арестованных лам для открытого судебного процесса были отобраны 17 человек, Шесть из которых были приговорены к расстрелу, а остальные — к различным срокам лишения свободы.

После этого прошло еще несколько аналогичных процессов, имевших целью продемонстрировать монгольскому народу, как низко пали его духовные наставники. В мае 1937 года министр внутренних дел МНР Х. Чойбалсан доложил Ежову о результатах проделанной работы:

«Мы провели пять крупных судебных процессов, связанных с изменой Родине, ведением разведки и подготовкой к вооруженному восстанию со стороны высших лам и тем самым выполнили советы товарища Сталина»{360}.

Однако это было только начало работы. Теперь, когда духовенство было скомпрометировано и деморализовано, пора было приступать к окончательному решению дамского вопроса, тем более что обстановка на Дальнем Востоке летом 1937 года серьезно осложнилась и принятых мер было явно недостаточно.

В ночь с 7 на 8 июля в районе моста Лугоуцяо неподалеку от Пекина во время учений одного из подразделений японской армии[83] произошла перестрелка между японскими и китайскими солдатами, переросшая в затяжной бой. По прошествии нескольких дней после этого столкновения, в Москве (и не только там) стало ясно, что Япония решила использовать данный инцидент как предлог для широкомасштабной военной интервенции.

Это существенно меняло стратегическую ситуацию в регионе. Разгромив китайскую армию (а такую вероятность нельзя было исключать), японские войска получили бы удобный плацдарм, позволяющий в случае войны с СССР выйти через территорию Монголии в Забайкалье и, перерезав в районе Улан-Удэ транссибирскую магистраль, отсечь дальневосточную группировку советских войск от остальной части страны. Рассчитывать на то, что небольшая по численности монгольская армия могла бы воспрепятствовать осуществлению этих планов, не приходилось, и поэтому следовало, не откладывая, заняться превращением Монголии в неприступный бастион, что, наряду с мерами военного характера, предполагало также и ликвидацию здесь потенциальной «пятой колонны», точно так же, как это делалось в СССР.

Оставалось лишь найти предлог, позволяющий выполнить эти задачи в стране, которая, хотя и находилась в зависимости от СССР, являлась все же самостоятельным государством.

5 августа 1937 года был арестован полномочный представитель (посол) СССР в Монголии В. Х. Таиров. В Монголию он попал с поста начальника Политуправления Особой Краснознаменной Дальневосточной армии, и на него имелись показания как на участника военного заговора в РККА. Опытным следователям удалось в кратчайший срок выбить из него показания о связях с японской разведкой, о помощи японцам в якобы намеченном захвате Монголии и последующем нападении на СССР, о созданной им разветвленной заговорщицкой организации, которая включала высокопоставленных сотрудников партийно-правительственного аппарата Монголии и руководящих армейских работников, действующих по плану и в интересах японского военного командования. В числе заговорщиков Таиров назвал бывшего премьер-министра Монголии П. Гендуна (руководителя организации) и многих других видных представителей монгольской правящей верхушки.

Бывший премьер-министр Гендун после своей отставки в марте 1936 г. получил приглашение приехать в СССР и проживал с семьей в доме отдыха «Форос» в Крыму под бдительным наблюдением НКВД. А в Монголии в отношении него, по-видимому, накапливался какой-то компрометирующий материал, во всяком случае известно о его письме к Сталину, написанному как раз в это время, в котором он отстаивает свою невиновность и утверждает, что не совершал никаких преступлений. Однако это ему не помогло. Чтобы не привлекать излишнего внимания, Гендуна под благовидным предлогом перевезли из Крыма в Сочи, и здесь в июле 1937 г. он был арестован.

Первое время им занимались, по-видимому, не очень активно, но после того, как были получены «признательные показания» Таирова, за него взялись всерьез, и в конце концов Гендуну пришлось подтвердить факт своего участия в деятельности монгольской заговорщицкой организации и назвать имена «сообщников».

13 и 14 августа 1937 года ситуация на Дальнем Востоке была рассмотрена на совещаниях у Сталина, проходивших с участием Молотова, Ворошилова, Ежова и других заинтересованных лиц. К этому времени война между Японией и Китаем шла уже полным ходом. Захватив Бэйпин, Тяньцзинь и ряд других крупных городов, японские войска продвигались к Калгану — важному стратегическому пункту, откуда открывался кратчайший путь в глубь монгольской территории и далее в советское Забайкалье.

Заслушав сообщение Ежова о якобы готовящемся в МНР государственном перевороте, участники совещания пришли к выводу о необходимости принять срочные меры, обеспечивающие защиту интересов СССР в этом регионе. Для разъяснения советской позиции и наблюдения за ходом выполнения намеченных мероприятий в Монголию решено было направить правительственную делегацию во глве с первым змсттеем Ежва М. П. Фриновским и начальником Политуправления Красной Армии П. А. Смирновым. Помогать в решении возникающих вопросов должна была специальная группа чекистов во главе с начальником западно-сибирского краевого управления НКВД С. Н. Мироновым, который был назначен новым полномочным представителем СССР в Монголии взамен арестованного В. Х. Таирова.

Однако, прежде чем встречаться с монгольскими товарищами, нужно было решить одну проблему, и проблема эта называлась маршал Демид. Военный министр Монголии и главком Монгольской народно-революционной армии рассматривался Москвой как человек вполне лояльный. Хотя некоторая его независимость и раздражала порой советских военных советников, но все это было в допустимых пределах, и никакой озабоченности в Кремле, по-видимому, не вызывало. Однако теперь, когда Монголию в целом и ее вооруженные силы в частности предстояло подвергнуть основательной чистке, проблема маршала Демида выходила на первый план. Нетрудно было представить, как он, человек вспыльчивый и решительный, стал бы реагировать на предложение советских друзей раскрыть какой-нибудь «японско-фашистский заговор» во вверенной ему армии и арестовать его ближайших соратников, которые им же и были в свое время расставлены на ключевых постах. Да и сам он в сложившейся ситуации уже не мог рассматриваться как человек, на которого стоило делать ставку. То, что вполне устраивало в мирное время, не подходило для предвоенной обстановки. В новых условиях на посту главкома монгольской армии гораздо лучше смотрелся бы другой маршал, в свое время (в 1924–1928 гг.) уже занимавший этот пост, — нынешний министр внутренних дел Х. Чойбалсан.

Оставалось только найти политически корректный способ решения данной проблемы. Нейтрализовать Демида в Монголии было технически сложно, но в этом и не было необходимости, благо как раз в конце августа маршал по приглашению наркома обороны СССР К. Е. Ворошилова должен был приехать в Советский Союз, чтобы присутствовать в качестве наблюдателя на военных учениях. Было ли данное приглашение заранее подстроенной ловушкой (отправлено оно было еще в июле) или так все совпало, но в любом случае это был реальный шанс, и им следовало воспользоваться.

Решить вопрос с Демидом поручено было М. П. Фриновскому, направлявшемуся в Монголию во главе советской делегации. По пути в Улан-Батор Фриновский сделал остановку в Иркутске, где нужно было разобраться с жалобами на местных чекистов, а кроме того, как он впоследствии вскользь упоминал, «выполнить отдельные правительственные задания в связи с предполагавшимся приездом в СССР военного министра Монголии»{361}.

Вечером 20 августа 1937 года поезд, на котором Г. Демид ехал в Москву, прибыл в Иркутск и после получасовой стоянки отправился дальше. Жить маршалу осталось меньше двух суток. 22 августа в районе станции Тайга (не доезжая Новосибирска) он скончался, как было потом объявлено, отравившись консервами. Для большей достоверности пришлось отравить и нескольких сопровождавших его монголов, находившихся в том же вагоне. Один из них умер, троих врачам удалось спасти.

Вместо того чтобы вернуть труп Демида на родину, его повезли через полстраны в Москву. На Казанском вокзале столицы, увешанном советскими и монгольскими траурными флагами, гроб с телом маршала, встреченный почетным караулом, был установлен на артиллерийском лафете, и в сопровождении кавалерийского и артиллерийского эскорта похоронная процессия отправилась к крематорию, где состоялся траурный митинг с участием заместителя наркома обороны СССР маршала А. И. Егорова, заместителя наркома иностранных дел Б. В. Стомонякова и других советских официальных лиц.

А тем временем делегация во главе с М. П. Фриновским и П. А. Смирновым, прибывшая 24 августа в монгольскую столицу, приступила к работе. Местным руководителям было сообшено, что над их страной нависла смертельная опасность, о чем правительству СССР стало известно благодаря бдительности советских чекистов. Оказывается, враги Монголии (внешние и внутренние) разработали коварный план ее порабощения, который собираются претворить в жизнь не позднее сентября 1937 года. Суть плана заключалась якобы в следующем. После того, как отступающие китайские части в поисках убежища перейдут границу Монголии, вслед за ними на территорию Монголии вступят и преследующие их японские войска. В этот момент заговорщики из организации, возглавляемой до недавнего времени бывшим премьер-министром МНР П. Гендуном, совместно с ламскими контрреволюционными организациями поднимают антиправительственный мятеж. Руководимые командирами-изменниками части захватывают Улан-Батор, свергают существующую власть, после чего бразды правления передаются японцам, и Монголия превращается в плацдарм для нанесения ударов в спину китайскому народу и для нападения на СССР.

В этих условиях, объяснил Фриновский монгольским товарищам, необходимо как можно скорее обратиться к советскому руководству с просьбой направить в Монголию части Красной Армии.

27 августа В. М. Молотов и К. Е. Ворошилов телеграфировали в Улан-Батор, что правительство СССР «решило удовлетворить просьбу правительства МНР и распорядилось о немедленном вводе войск на территорию Монгольской народной республики для охраны границ МНР»{362}. Началась переброска в страну частей и подразделений Забайкальского военного округа, сведенных на месте в 57-й особый корпус.

Теперь можно было приступать к решению второй не менее важной задачи. 30 августа Фриновский передал Х. Чойбалсану копию показаний П. Гендуна, а также список на 115 человек, подозреваемых в заговорщицкой деятельности и шпионаже в пользу японцев (об аресте В. Х. Таирова и о том, что в основе концепции заговора лежат именно его «признания», монголам решено было не сообщать). 2 сентября по рекомендации советских гостей Чойбалсан, сохраняя должность министра внутренних дел, был по совместительству назначен также военным министром и главнокомандующим монгольской армией.

Премьер-министр Монголии А. Амор полностью доверился посланцам Сталина, и под руководством М. П. Фриновского, а также выполнявшего все его указания Х. Чойбалсана 10 сентября 1937 г. в стране началась масштабная политическая чистка, затронувшая все слои монгольского общества. Накануне Чойбалсан на встрече с сотрудниками министерства внутренних дел и военного министерства сообщил, что, согласно имеющимся данным, скончавшийся недавно маршал Демид являлся японским агентом, вместе с бывшим премьер-министром П. Гендуном, готовившим захват власти в стране. Так что теперь, наряду с другими контрреволюционерами, нужно будет арестовать также и всех его сообщников, занимающих ведущие посты в руководстве вооруженных сил.

О ходе операции по обезвреживанию монгольской «пятой колонны» Фриновский регулярно докладывал руководству в Москве. Вот, например, что он сообщал Ежову в послании, датированном 13 сентября 1937 г.:

«7 сентября с.г. Чойбалсаном был согласован с Амором вопрос об аресте Энзона и Дамдина[84]. Амор согласие дал быстро, даже по телефону.

После ареста в тот же день оба были допрошены и сознались. Энзон показал, что, будучи в Тибете[85] в 1923 г., был завербован там английским резидентом… и послан в Монголию для шпионской, диверсионной и антиправительственной деятельности, которой и занимался до дня ареста. Назвал 26 человек, привлеченных им на эту работу — преимущественно влиятельные ламы, из них 14 тибетцев. Он же показал, что по заданию из Тибета являлся организатором и руководителем вооруженного восстания в Монголии в 1932 году. Также подтвердил ранее имевшиеся в МВД данные о существовании в МНР всемонгольской контрреволюционной ламской организации, руководителем которой является лично он. Помимо этого, сознался в том, что был перевербован японцами и работал в их пользу…

Дамдин сознался, что являлся помощником Энзона во всей его контрреволюционной, шпионской работе.

Распоряжение об аресте 26 указанных Энзоном и Дамдином лам сделано.

Даю указания:

1) В процессе следствия выяснить связь ламской контрреволюционной организации Энзона и Дамдина с организацией Гендуна и других.

2) Выяснить все связи и членов организации по Бурят-Монголии[86], а также по бурятским и монгольским колониям в разных местах Союза.

3) Наиболее полно выявить участников ламской организации на территории МНР.

4) Выявить практическую линию связи с Тибетом, англичанами и японцами…

По делу Энзона и Дамдина следствие закончим в 10 дней и за это время подготовим все политически и общественно для проведения показательного процесса. Всех дополнительно выявляемых будем арестовывать и судить, не связывая с этим делом…»{363}

Процесс, о котором упоминает Фриновский, состоялся 4–7 октября 1937 года. 23 отобранных представителя высшего духовенства были обвинены в подготовке по заданию японцев вооруженного восстания, вредительстве, шпионаже, а также в связях с другой контрреволюционной организацией, которую возглавляли бывший премьер-министр П. Гендун и маршал Г. Демид. По приговору суда 19 из 23 обвиняемых были приговорены к расстрелу.

Вслед за этим, полторы недели спустя, начался еще один процесс, на этот раз над представителями «организации Гендуна — Демида». Сам Гендун оставался в Москве (его без всякой огласки расстреляют по приговору Военной коллегии Верховного Суда СССР в конце ноября 1937 г.), Г. Демид, как уже говорилось, скончался за два месяца до этого по дороге в Москву, так что на скамье подсудимых оказались только их «сообщники»: заместитель премьер-министра, заместитель главкома Монгольской народно-революционной армии, начальник Генерального штаба, прокурор республики, министр просвещения и другие уважаемые в прошлом люди. Наряду со ставшими уже стандартными обвинениями в подготовке вооруженного восстания, шпионаже и вредительстве, подсудимым было предъявлено также обвинение в подготовке убийства руководителей партии и правительства. Из 14 человек, представших перед судом, один был приговорен к десяти годам заключения, а остальные расстреляны.

Нельзя сказать, что премьер-министр Монголии А. Амор не понимал, что происходит в его стране на самом деле. Однако никаких реальных возможностей помешать воцарившемуся произволу у него не было. Вот характерная ситуация того времени, описанная в телеграмме, которую полномочный представитель СССР в Монголии С. Н. Миронов направил 18 октября 1937 г. возвратившемуся в Москву М. П. Фриновскому:

«9 октября Борху[87] пошел к Амору и заявил, что МВД арестовало много невинных людей, что там применяют насильственные методы при допросах и что он сам боится ареста. Амор испугался этого заявления и сказал Борху, чтобы он никому об этом больше не говорил, т. к. русские его посадят и расстреляют. Борху после Амора пошел к Лупсан-Шарапу[88] и сказал ему то же самое. После ухода Борху к Лупсан-Шарапу пришел Амор и спросил его, был ли у него Борху. После подтверждения Амор просил Лупсан-Шарапа не говорить об этом Чойбалсану и «на востоке» (т. е. в советском полпредстве. — А.П.), так как погибнет человек «с чистой монгольской душой».

Лупсан-Шарап пришел ко мне и передал весь разговор Борху и Амора. Я предложил ему ориентировать Чойбалсана, но не принимать никаких мер без моего ведома.

Вечером ко мне заехали Чойбалсан и Лупсан-Шарап. Я объяснил, что это обычное явление: видимо, Борху является членом какой-то организации, связанной с делом заговора, и боится разоблачения. Предложил немедленно передопросить группу арестованных, с которой он работал.

На следующий день, 10 октября, Чойбалсан пришел и сообщил мне о косвенных показаниях [на Борху] Намсарая[89], а 14 октября дал развернутые показания Аюши[90]. Я предложил Чойбалсану пока воздержаться от ареста Борху и не показывать вида Амору о том, что ему (т. е. Чойбалсану. — А.П.) известно о заявлении Борху. Когда будут записаны показания на Борху, послать их Амору для ознакомления и поставить вопрос о его аресте. Он согласится»{364}.

В конце октября 1937 года состоялся III пленум ЦК Монгольской народно-революционной партии (аналог февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б)), который подвел теоретическую базу под начавшиеся в стране репрессии, после чего маховик террора заработал на полные обороты. В апреле 1938 г. первые итоги продолжающейся уже полгода чистки подвел в своем очередном послании в Москву полпред СССР в Монголии С. Н. Миронов. Он сообщил, что по состоянию на 30 марта арестовано 10 728 человек, в том числе 7814 лам, 322 бывших феодала, 300 ответственных чиновников различных министерств, 180 человек высшего и старшего начсостава монгольской армии, а также 1555 бурят и 408 китайцев[91]. Дела на 7171 человека были к этому времени уже рассмотрены, и по результатам этого рассмотрения 6311 человек приговорены к расстрелу. Кроме того, сообщил далее Миронов, в соответствии с агентурными и следственными материалами аресту подлежат еще около шести тысяч лам, 86 чиновников, а также примерно 900 бурят и 200 китайцев{365}.

«Большой террор» по-монгольски продолжался до апреля 1939 года. За это время Чрезвычайная комиссия («специальная тройка») во главе с Чойбалсаном, созданная 20 октября 1937 года в соответствии с указаниями из Москвы, согласно официальным данным, осудила по обвинению в измене Родине и контрреволюционной деятельности 25 588 человек, из которых 20 099 человек были приговорены к расстрелу{366}. Репрессиям в тот же период подверглись две трети членов ЦК и 8 из 10 членов Президиума ЦК Монгольской народно-революционной партии. После смещения в марте 1939 года премьер-министра А. Амора новым руководителем страны стал Х. Чойбалсан, остававшийся на этом посту вплоть до своей смерти в 1952 году. Что касается ламского вопроса, то за 1937–1939 годы он, как и предполагалось, был решен окончательно. Оставшиеся в живых ламы были разогнаны, монастыри закрыты, а их имущество и богатства перешли в собственность государства.

Глава 30 Процесс «Антисоветского правотроцкистского блока»

Начало 1938 года ознаменовалось важным событием в жизни страны — 2 марта в Октябрьском зале Дома Союзов начался судебный процесс по делу так называемого «Антисоветского правотроцкистского блока». Это был последний в серии из трех открытых политических процессов, проведенных в Москве в 1936–1938 годах и призванных наглядно подтвердить факт существования в стране многочисленных «врагов народа», в борьбе с которыми допустимы и оправданы любые средства.

Из 21 обвиняемого 9 являлись членами и кандидатами в члены ЦК ВКП(б). Наиболее видными деятелями среди них были Н. И. Бухарин, А. И. Рыков и Г. Г. Ягода. На другом полюсе находились гораздо менее известные широкой публике лица — лечившие кремлевскую верхушку врачи Д. Д. Плетнев, А. Г. Левин и И. Н. Казаков, бывший секретарь умершего в 1935 г. члена Политбюро ЦК ВКП(б) Куйбышева В. А. Максимов-Диковский, бывший секретарь Горького П. П. Крючков и бывший секретарь НКВД П. П. Буланов.

Все эти стоящие на разных ступенях иерархической лестницы люди, многие из которых не были даже знакомы, оказались по воле Ежова и Сталина объединены теперь в одну заговорщицкую организацию, в активе которой, по версии следствия, имелись такие серьезные преступления, как соучастие в убийстве Кирова, умерщвление скончавшихся в 1934–1936 годах Менжинского, Куйбышева, Горького и его сына Максима Пешкова, покушение на жизнь Ежова, шпионаж в пользу Германии, Японии, Польши и Англии, саботаж и вредительство в народном хозяйстве, организация кулацких восстаний, подготовка вооруженного выступления в тылу Красной Армии в случае войны и т. д.

Хотя блок и именовался правотроцкистским, однако среди представших перед судом видных партийных и государственных деятелей многие ни к троцкистской, ни к правой оппозиции никогда не примыкали. Поэтому некоторых из них следствию пришлось изобразить как участников законспирированной организации правых, других — как членов «буржуазно-националистических» и «национал-фашистских» организаций Украины, Белоруссии и Узбекистана, действовавших по указке Бухарина и Рыкова.

Сами Бухарин и Рыков к этому времени уже год как находились в заключении. Первые три месяца после ареста они еще пытались противодействовать попыткам приписать им участие в контрреволюционной деятельности, и тогда к ним были применены так называемые активные методы допроса. В записной книжке Ежова, куда он заносил получаемые от Сталина указания, можно встретить такую, например, запись, относящуюся, судя по контексту, к концу июля 1937 г.:

«Рыкова [допросить] о людях. Кто где расставлен в областях. Как использовал Желтова[92] и по Белоруссии. Рыкова бить»{367}.

Месяц или два спустя в блокноте появляется такая запись:

«Допросить с пристрастием о членах антисоветской организации правых и троцкистов из Узбекистана и Таджикистана арестованных а) Рудзутака, б) К… (неразборчиво. — A.П.), в) Сулимова, г) Уханова, д) Антипова, е) Полонского, ж) Зеленского, з) Бухарина»{368}.

В конце концов допросы «с пристрастием» сломили и Рыкова, и Бухарина, однако методы физического воздействия применялись к ним, вероятно, все же реже, чем к остальным подследственным, во всяком случае полностью парализовать волю Бухарина к сопротивлению не удалось, и это сказалось потом в суде.

По одной из предварительных наметок Сталина и Ежова подсудимых на процессе должно было быть 24 человека. Помимо тех, кто вошел в окончательный список, предать суду предполагалось еще пятерых бывших функционеров: председателя Комиссии советского контроля Н. К. Антипова, заведующего Сельскохозяйственным отделом ЦК ВКП (б) Я. А. Яковлева, первого секретаря Дальневосточного крайкома партии И. М. Варейкиса, первого секретаря Воронежского обкома М. Е. Михайлова и наркома внутренней торговли СССР И. Я. Вейцера. Несколько позже рассматривалась также кандидатура бывшего первого секретаря Крымского обкома партии Л. И. Лаврентьева. Однако, судя по тому, что приговор им был вынесен лишь несколько месяцев спустя, к моменту принятия окончательного решения о составе участников процесса их готовность сотрудничать со следствием вызывала определенные сомнения. Вместо них в список фигурантов будущего процесса включили бывшего советника полпредства СССР в Германии С. А. Бессонова, который должен был играть роль связника Троцкого, и доктора И. Н. Казакова, якобы умертвившего своего пациента — председателя ОГПУ В. Р. Менжинского.

Из отобранных для суда партийных и государственных деятелей, шестеро, по версии следствия, являлись шпионами иностранных разведок, а еще трое — бывшими агентами царской охранки (или, как их еще называли, провокаторами). Однако каким же образом на самые верхние этажи государственной власти удалось проникнуть такому количеству шпионов и провокаторов? Этот закономерный вопрос мог возникнуть не только у рядовых граждан, но и у многих чекистов, поэтому в преддверии процесса Ежов посчитал необходимым помочь товарищам по работе разобраться в сущности данного явления. Выступая 24 января 1938 года на совещании руководящего состава НКВД, он специально остановился на этом вопросе и дал такие разъяснения:

«Царская охранка, как известно… помимо открытой борьбы с революционным движением, занималась и внутренним освещением этого движения и насаждала свою агентуру среди всех оппозиционных партий тогдашнего времени, то есть и среди меньшевиков, и среди эсеров, и среди большевиков… И вот случилась революция… Кое-кого, знаете, в 1917 году из провокаторов разоблачили, которых нашли в списках, а потом все это дело заглохло, замолкло, и мы совершенно в стороне оставили всю эту работу, считая ее мелочной работой. Подумаешь, какой класс чекистской работы — выявить двух-трех провокаторов. Больше того, когда я пытался найти хотя бы списки провокаторов, никто толком не мог мне сказать — есть ли у нас эти списки, сохранились ли они в архиве или нет, и где. Никто не знал.

А на деле, что получилось? Получилось на деле то, что на прошлом пленуме ЦК (не на последнем, а на предыдущем)[93] товарищ Сталин говорил, что из членов ЦК мы имеем 13 разоблаченных провокаторов. Скоро будет процесс. Перед вами пройдет такой матерый провокатор, как Антипов, который оказался старым царским провокатором»; такой провокатор, как Яковлев; такой провокатор, как Лаврентьев[94].

Фриновский: Как Ягода!

Ежов: Да, такой провокатор, как Ягода. И там еще многие есть.

Голоса: Иванов, Зеленский[95].

Ежов: Да, и все это бывшие члены ЦК. Как видите; это оппозиция из провокаторов. Как она должна была относиться к нашему строю, сочувственно или нет? Естественно, для того, чтобы легализовать свое положение в нашей стране (а над ними все-таки висел дамоклов меч, в любую минуту их могли разоблачить — и все это над ними тяготело), они должны были мечтать о свержении существующего строя, то есть строя диктатуры пролетариата, и замене его другим строем — капиталистическим. Тогда они, конечно, могли бы кричать: «Позвольте, я имею 25 лет стажа провокаторской работы, я на вас работал 25 лет». Да, они были бы, конечно, самыми почетными людьми.

Все эти Зеленские, Яковлевы, Варейкисы, Антиповы и многие, многие другие, они, конечно, должны были добиваться легализации своей преступной деятельности, а ее можно было добиться только при условии замены существующего строя капиталистическим строем. Они думали: «Ежели буржуазия учтет мои бывшие заслуги, может быть, она мне лакомый кусочек какой-нибудь отрежет от управления государством».

Разобравшись с провокаторами, Ежов перешел к вопросу о шпионах:

«Мне часто толковал в частных беседах товарищ Сталин — просвещал мозги. Существовало много политических партий при царизме: меньшевики, эсеры, сионисты… часть их ушла в эмиграцию. Ну а все государства, товарищи, нет такого капиталистического государства вообще, которое, имея какие-то свои расчеты во взаимоотношениях с той или другой страной, чтобы оно не пыталось вербовать когда-нибудь свою агентуру. И самой благоприятной средой… для вербовки агентуры является среда эмиграции…

Начиналось с очень простого: вы, дескать, боретесь против царизма — мы тоже против царизма. Какой вы хотите строй — демократический? — У нас тоже демократический.

Часто там люди и жили бедновато, надо было подкармливаться. Подкармливали их, а потом просили: вы нам освещайте, что там у вас в стране. Сначала всегда так подходят — с маленького. И никто не считал зазорным освещать кое-что о стране, имея в виду, что он работает против царизма…

Кого-то втягивали в эти дела, [и], допустим, через определенный период времени, через десяток-полтора лет, эта партия пришла к власти, и там имеется один из таких осведомителей, который это освещал, то, как вы думаете, что они — оставят его в покое? Ни за что, товарищи, не оставят в покое, а будут, конечно, теребить из него сведения. Тем более в такой обстановке обостренных отношений… вроде тех, которые существуют между странами капитализма, которые нас окружают, и нашей советской страной.

Разве могла английская буржуазия оставить в покое Раковского[96], который являлся агентом Англии чуть ли не с 1907-го или 1911 года? Вот эта самая его оппозиционность теперь во многих отношениях объясняется. Раньше думали — откуда такие заскоки: то тут он неправильно говорит, то тут неправильно, а что «неправильно», когда его подчас поджигает английская разведка и говорит: ты тут так поверни, тут так»{369}.

После всех этих разъяснений чекисты, работающие со «старыми большевиками», могли больше не терзаться сомнениями. Любого попавшего в их руки партийца с дореволюционным стажем следовало рассматривать как хорошо замаскированного врага, и задача заключалась лишь в том, чтобы как можно быстрее вывести его на чистую воду.

* * *

Процесс «Антисоветского правотроцкистского блока», с точки зрения его подготовки и проведения, следует признать как наименее удавшийся. Уже в первый день работы суда один из обвиняемых, бывший первый заместитель наркома иностранных дел СССР Н. Н. Крестинский, отказался от показаний, данных им на предварительном следствии. Заявив, что никогда не был участником «правотроцкистского блока», не знал о его существовании и не совершал ни одного из тех преступлений, которые ему инкриминируются, Крестинский упорно стоял на своем, отбивая все попытки Вышинского доказать обратное. Только на следующий день, после ночи, проведенной наедине со следователями, Крестинский согласился признать себя виновным по всем пунктам, объяснив свое поведение накануне «минутным острым чувством ложного стыда, вызванного обстановкой скамьи подсудимых и тяжелым впечатлением от оглашения обвинительного акта».

Не лучше Крестинского, с точки зрения организаторов процесса, вел себя и Г. Г. Ягода. Периодически подтверждая свое участие в деятельности «правотроцкистского блока», он время от времени вдруг начинал отказываться от своих «признаний», сделанных на предварительном следствии, и мало того — обвинял в лжесвидетельстве других подсудимых. Когда же его спрашивали, почему он раньше давал неверные показания, отделывался стандартной фразой: «Разрешите на этот вопрос не отвечать».

Вот, для иллюстрации, фрагмент его диалога с Вышинским, посвященный участию в деятельности «заговорщицкой организации» секретаря Горького П. П. Крючкова и обстоятельствам смерти сына Горького Максима Пешкова. Последнего по указанию Ягоды сначала будто бы простудили, а затем залечили до смерти.

«Вышинский: Обвиняемый Ягода, вы говорили с Крючковым о заговоре?

Ягода: Нет. С Крючковым о заговоре я никогда не говорил.

Вышинский: На политические темы говорили с ним?

Ягода: Нет, я ему никогда не доверял.

Вышинский: Так что все, что говорит Крючков…

Ягода: Все ложь.

Вышинский: Вы ему такого поручения о Максиме Пешкове не давали?

Ягода: Я заявляю, гражданин прокурор, что в отношении Максима Пешкова никаких поручений не давал, никакого смысла в его убийстве не вижу.

Вышинский: Так что, Левин врет?

Ягода: Врет.

Вышинский: Казаков говорит ложь?

Ягода: Ложь.

Вышинский: Крючков?

Ягода: Ложь.

Вышинский: Крючкову по поводу смерти Максима Пешкова поручений не давали? Вы на предварительном следствии…

Ягода: Лгал.

Вышинский: А сейчас?

Ягода: Говорю правду.

Вышинский: Почему вы врали на предварительном следствии?

Ягода: Я вам сказал. Разрешите на этот вопрос вам не отвечать»{370}.

Но, конечно, главной проблемой стал для Вышинского Н. И. Бухарин. Соглашаясь в принципе со своей ответственностью за деятельность организации «заговорщиков», Бухарин при попытках получить от него показания, подтверждающие его конкретную контрреволюционную работу, не проявлял никакого желания идти навстречу государственному обвинителю, не соглашался с его выводами, оспаривал обвинения в свой адрес со стороны других подсудимых и т. д. Верность избранной тактике Бухарин сохранил до конца процесса и в своем последнем слове не только отверг приписываемые ему преступления, но поставил под сомнение сам факт существования «правотроцкистского блока», одним из руководителей которого он якобы являлся.

При подготовке к изданию в том же 1938 году стенографического отчета о процессе последнее слово Бухарина подверглось существенной правке, сократившись в результате более чем на четверть, однако и то, что осталось, не могло скрыть явную сфабрикованность обвинений, предъявленных на суде Бухарину и его «сообщникам». Несмотря на это, Военная коллегия Верховного Суда под председательством В. В. Ульриха признала эти обвинения вполне доказанными и в соответствии с полученными инструкциями приговорила всех подсудимых к высшей мере наказания — расстрелу.

* * *

Как уже упоминалось, одним из преступлений, приписываемых «правотроцкистскому блоку», была организация покушения на жизнь Ежова. По версии следствия, которую озвучил один из обвиняемых, бывший секретарь НКВД П. П. Буланов, после назначения Ежова наркомом внутренних дел Ягода, опасаясь разоблачения заговорщиков-контрреволюционеров, действовавших в системе НКВД, поручил Буланову, тоже участнику заговора, организовать отравление нового наркома путем опрыскивания его рабочего кабинета и смежных комнат растворенной в кислоте ртутью. Такой раствор был якобы изготовлен, и порученец Ягоды, И. М. Саволайнен, опрыскал им в кабинете Ежова дорожки, ковры, портьеры и т. д. Поскольку Буланов с Саволайненом продолжали работать в НКВД также и после ухода Ягоды, они эту процедуру будто бы повторили еще пять или шесть раз в течение октября-декабря 1936 г.

Допрошенный вслед за Булановым Ягода заявил, что, за исключением отдельных моментов, подтверждает показания своего бывшего подчиненного. Кроме этих признаний, к делу были также приобщены ответы медицинской экспертизы на вопросы, поставленные государственным обвинителем. Эксперты заявили, что «на основании предъявленных материалов химического анализа ковра, гардин, обивки мебели и воздуха рабочего кабинета товарища Н. И. Ежова, а равно и анализа его мочи и характера возникших у него болезненных проявлений, следует считать абсолютно доказанным, что было организовано и выполнено отравление товарища Н. И. Ежова ртутью через дыхательные пути, что явилось наиболее действенным и опасным методом хронического ртутного отравления».

По мнению экспертов, «в результате применения обвиняемыми Ягодой Г. Г. и Булановым П. П. способа постепенного отравления товарища Н. И. Ежова, его здоровью был причинен значительный ущерб, и если бы данное преступление не было своевременно вскрыто, то жизни товарища Н. И. Ежова угрожала бы непосредственная опасность»{371}.

Вся эта странная история началась зимой 1937 года Ежов, который и раньше не отличался особым здоровьем, почувствовал себя хуже обычного — начали шататься и выпадать зубы, пропал аппетит, болели суставы рук и ног, кружилась голова, ухудшился сон и т. д. Врачи связывали это с переутомлением, настаивали на длительном отдыхе. Однако время было горячее, и об отпуске нечего было и думать.

Как-то раз, в ответ на жалобы Ежова на плохое самочувствие, один из его подчиненных, начальник Главного управления шоссейных дорог Г. И. Благонравов, посоветовал ему отказаться от услуг столовой НКВД, предположив, что оставшиеся еще не разоблаченными враги народа среди чекистов могли подложить ему в пищу какую-нибудь отраву. В дальнейшем Благонравов несколько раз возвращался к этой теме, и в конце концов Ежов стал думать, что его и в самом деле могли отравить.

В первых числах апреля 1937 года он в очередной раз сидел на бюллетене и на работу не выходил. В те дни в Москву по делам приехал один из наиболее приближенных к нему людей, — начальник ленинградского управления НКВД Л. М. Заковский, который, узнав, что нарком болен, попросил принять его на квартире. «Тебя, наверное, отравили, — сказал он, выслушав сетования Ежова на здоровье, — у тебя очень паршивый вид»{372}. Узнав о предостережениях Благонравова, Заковский посоветовал отнестись к ним со всей серьезностью и провести по этому поводу специальное расследование.

Слова Заковского окончательно убедили Ежова, и, когда в тот же вечер его навестил М. П. Фриновский, он, рассказав о своих подозрениях, поручил допросить арестованных несколько дней назад бывшего наркома внутренних дел Г. Г. Ягоду и бывшего секретаря НКВД П. П. Буланова, выяснив, не по их ли указанию произведено его отравление.

Фриновский не стал скрывать своего скептического отношения к этой затее, но переубедить Ежова не удалось — пришлось выполнять его поручение.

Кроме Фриновского Ежов подключил к расследованию еще и начальника Оперативного отдела ГУГБ НКВД Н. Г. Николаева-Журида. Вызвав его к себе и объяснив ситуацию, Ежов приказал провести тщательное обследование своего служебного кабинета и установить, не подвергались ли находящиеся в нем предметы обработке каким-либо отравляющим веществом, ведь столовой НКВД он давно уже перестал пользоваться, а здоровье все не улучшалось.

Два или три дня спустя Фриновский и Николаев-Журид доложили Ежову о результатах проведенного расследования: Ягода и Буланов ни в чем не признались, а в кабинете, при всем старании, никаких признаков отравляющих веществ обнаружить не удалось. Однако поколебать уверенность Ежова в своей правоте было уже невозможно. Фриновский получил задание продолжить работу с Ягодой и Булановым и добиться необходимых показаний, а Николаеву-Журиду было рекомендовано проконсультироваться со специалистами-химиками о возможных методах отравления помещений.

В Военно-химической академии РККА, куда работники Оперативного отдела обратились за помощью, им посоветовали принести для экспертизы какие-нибудь предметы, находившиеся в обследуемых кабинетах. Тщательно осмотрев и обнюхав присланные вещи (ковер, гардины, кожаное кресло, ящик от письменного стола, телефонные аппараты и ворс от кресла), военные химики установили, что, по крайней мере, такие хорошо им знакомые отравляющие вещества, как иприт и люизит, в данном случае не применялись. На нижних концах гардин и на ковре были обнаружены какие-то пятна, однако определить их химический состав, не зная, хотя бы примерно, в каком направлении следует вести поиск, было очень сложно.

Встретившись с Николаевым-Журидом, начальник Военно-химической академии Я. Л. Авиновицкий попросил его указать симптомы заболевания, вызванного предполагаемым отравлением, и, получив ответ, пришел к выводу, что названные признаки напоминают отравление свинцом или ртутью. Свинец в присланных предметах обнаружить не удалось, а вот проба на ртуть дала положительный результат. Правда, речь шла о ничтожных количествах данного вещества, и это диктовало необходимость повторных анализов.

Получив 10 апреля 1937 года акт проведенной экспертизы, содержащий ключевое слово «ртуть», работники Оперативного отдела сразу, видимо, вспомнили еще об одном происшествии со ртутью, которое за несколько дней до этого оказалось в поле их зрения. 2 апреля в вахтерской комнате дома номер 9 по улице Мархлевского, где проживали руководящие работники НКВД, был обнаружен пузырек с ртутью. В объяснительной записке вахтер П. А. Чикин сообщил, что указанный пузырек, а кроме того, еще и чей-то паспорт, ему передал личный порученец Ягоды И. М. Саволайнен, просивший отдать их тому, кто за ними придет. Так он обычно поступал и раньше, поэтому никакого значения этому эпизоду вахтер не придал. Поначалу не придали ему значения и в Оперативном отделе, однако теперь все связанные с ртутью события приобретали совершенно иной смысл, выстраиваясь в определенную и весьма перспективную следственную схему.

Саволайнена, арестованного несколькими днями раньше, подвергли допросу с пристрастием, однако силой ничего от него добиться не удалось. Пришлось пойти на хитрость. Были изготовлены фальшивые протоколы допросов его непосредственных начальников Ягоды и Буланова, содержащие их признания в отравлении Ежова при участии Саволайнена, и, благодаря этой уловке, работать с ним стало гораздо легче. Кроме того, в нужный момент было организовано появление в следственном кабинете М. П. Фриновского, который, поинтересовавшись, как идут дела, сказал Саволайнену: «Нужно сознаваться, а потом поговорим о твоей судьбе»{373}.

В конце концов с помощью этих ухищрений, подкрепляемых непрекращающимися избиениями, Саволайнен был сломлен и написал продиктованные ему Николаевым-Журидом и его помощником С. Г. Жупахиным так называемые «собственноручные признания».

Показания Саволайнена были использованы при допросах Буланова и Ягоды (последнего допрашивал сам Ежов), в результате чего к концу апреля 1937 года признательные показания удалось получить и от них[97].

Тем временем военные химики продолжали изучать присланные им из НКВД предметы служебной обстановки кабинета Ежова, а также пробы воздуха, взятые в самом кабинете и в примыкающих к нему помещениях. В воздухе ртуть также была обнаружена, правда в очень небольших количествах. Сообщая в Оперативный отдел о сделанном открытии, начальник Военно-химической академии Я. Л. Авиновицкий признал обследуемое помещение непригодным для проживания (о том, что речь идет о служебном кабинете, тем более Ежова, ему из конспирации не сообщали).

Кабинет наркома был переведен на другой этаж, но на этом работа химиков не закончилась, так как Ежову пришло в голову проверить наличие ртутных паров в его старой квартире в Большом Кисельном переулке и в новой — в Кремле, куда он только что переехал. Как ни странно, следы ртути были обнаружены в обеих квартирах. Проверили дачу — ртуть была выявлена и там.

На этот раз Ежов никуда уже переезжать не стал, а ограничился заменой обслуживающего персонала и дегазацией помещения по рекомендованной Авиновицким схеме. Проведенные несколько дней спустя повторные анализы воздуха подтвердили действенность этих мер — ртуть из воздуха исчезла. Остался, однако, вопрос — откуда, вообще, она там взялась. Если в служебный кабинет наркома подручные Ягоды еще могли, хотя бы гипотетически, проникнуть, то в кремлевскую квартиру Ежова, где он проживал всего несколько недель и где за это время успели побывать лишь самые приближенные к нему люди, доступа у них не было уж точно. Однако это противоречие никого особенно не смутило, и версия об отравителях-ягодинцах продолжала разрабатываться с тем же усердием, что и прежде.

Помимо анализов на ртуть, один из предметов домашнего обихода Ежова, наиболее часто контактирующий с его телом, был на всякий случай обследован на предмет возможного заражения высокотоксичными ядами или патогенными бактериями. Объектом изучения стали бритвенные принадлежности: лезвия и ремень для их правки. Сначала были сделаны смывы с трех лезвий, затем приготовлен водно-спиртово-ацетоновый экстракт из массы, соскобленной с ремня для правки, и наконец получена вытяжка из этой массы в 10 %-ной соляной кислоте. Все эти составы ввели подкожно подопытным кроликам, однако никакого токсического действия обнаружить не удалось.

Вслед за этим смывы с лезвий и масса, соскобленная с ремня для правки, были посеяны на питательный бульон. После суток пребывания в термостате бульонные культуры были перенесены на агар, и выросшие на нем культуры микроорганизмов опять же ввели кроликам, что, как и в прошлый раз, не причинило им никакого вреда.

Этим можно было бы ограничиться, но служебное рвение военных химиков было столь велико, что в дополнение к экспериментам с животными они решили провести испытания еще и на себе. Лезвиями, которыми пользовался Ежов, четверо исследователей выбрили себе предплечья, и их начальник Я. Л. Авиновицкий пообещал при появлении признаков поражения кожи или какого-нибудь общего заболевания немедленно сообщить о случившемся в Оперативный отдел.

Изучением воздуха в жилых и служебных помещениях, связанных с пребыванием Ежова, Военно-химическая академия занималась около полутора месяцев, а затем к этой работе подключилась химическая лаборатория Института по изучению профессиональных заболеваний им. В. А. Обуха. Судя по сохранившимся отчетам, исследования продолжались по крайней мере до марта 1938 года, и периодически в пробах воздуха, взятых уже в новом рабочем кабинете Ежова, а также на его квартире и даче, обнаруживались следы ртути. Более того, когда в октябре 1937 года решили посмотреть, как обстоит дело в других помещениях, и проверили кабинеты М. П. Фриновского и начальника Секретариата НКВД И. И. Шапиро, выяснилось, что следы ртути в воздухе присутствуют и там{374}.

С мая 1937 года еще одним объектом пристального внимания чекистов стала моча Ежова. Каждые несколько дней на протяжении полутора лет бутылки с мочой наркома передавались в химическую лабораторию Института профессиональных заболеваний им. В. А. Обуха или в биохимическую лабораторию Всесоюзного института экспериментальной медицины, и время от времени обе организации сообщали об обнаружении злополучного химического элемента.

Поскольку, как разъяснили специалисты, выделение ртути организмом происходит в основном в первые 3–4 недели после состоявшегося контакта, регулярное появление ее в моче могло свидетельствовать о продолжающихся попытках отравления Ежова. Поэтому, когда становилось известно о «плохих» анализах, Ежов начинал нервничать, в помещениях менялась мебель, ковры, портьеры, делались анализы воздуха и производилась дегазация. Снова и снова проверялся обслуживающий персонал.

Отчаявшись понять, что происходит, начальник Отдела охраны ГУГБ НКВД И. Я. Дагин, на которого с лета 1937 г. была возложена обязанность обеспечивать безопасность наркома, обратился к лечащим врачам Ежова с просьбой объяснить, каким образом ртуть может периодически проявляться в моче человека, который никак с ней не контактирует.

Как рассказывал потом Дагин, профессор В. Н. Виноградов и доктор В. Д. Зипалов высказали мнение, что наличие ртути, возможно, связано с употреблением в прошлом ртутьсодержащих препаратов, применяемых при лечении ряда заболеваний, в частности сифилиса, и что та часть ртути, которая в организме осталась, может впоследствии выделяться в каких-то количествах в случае приема больших доз спиртного{375}.

На медицинские препараты, используемые при лечении сифилиса, Виноградов намекал и начальнику Оперативного отдела Николаеву-Журиду, который, как уже говорилось, занимался на первых порах историей с «ртутным отравлением». Но ни Дагин, ни Николаев-Журид так и не решались поговорить с Ежовым на эту тему.

Конечно, на фоне существовавшей в то время версии об отравлении, предположения придворных докторов выглядят несколько странно, но, по-видимому, у ближайшего окружения Ежова официальное объяснение причин его недомогания не вызывало большого доверия, и в кругу «своих» высказываться на эту тему можно было более или менее безбоязненно.

Лечился ли Ежов от сифилиса или нет — неизвестно. В мае 1934 года, когда он в очередной раз попал в Кремлевскую больницу, какие-то из симптомов, по-видимому, показались врачам подозрительными, и было проведено соответствующее исследование крови (реакция Вассермана). В тот раз сифилис у Ежова обнаружен не был, но ничто, конечно, не мешало ему переболеть им в предшествующие годы.

Однако если по поводу ртути в моче Ежова имеется хоть какая-то версия, то появление данного вещества в служебном кабинете Наркома, в его квартире и на даче, а также в кабинетах его ближайших соратников объяснить уже гораздо труднее. Не исключено, правда, что какие-то содержащие ртуть препараты, например сулема, могли время от времени использоваться для санитарной обработки служебных и жилых помещений, и это приводило к появлению в воздухе незначительного количества ртути. Но разобраться сейчас в этом вопросе уже очень сложно, и единственное, что можно утверждать со всей определенностью, это то, что никаких достоверных фактов, свидетельствующих об умышленных действиях, имеющих целью нанести ущерб здоровью Ежова, ни тогда, ни впоследствии обнаружено не было.

Эпизод с «отравлением» Ежова занял не так уж много места на процессе «правотроцкистского блока». Правда, Вышинский, обрадованный тем, что хоть одно из приписываемых подсудимым преступлений может быть подтверждено какими-то вещественными доказательствами (экспертным заключением по поводу обнаруженных в рабочем кабинете Ежова следов ртути, анализами его мочи и т. д.), готов был сделать данный сюжет чуть ли не центральным пунктом процесса. Но Ежов, понимая, что излишнее внимание к его персоне может выглядеть как проявление нескромности с его стороны, убедил Вышинского не делать этого. Однако и то, что осталось, возможно, не очень понравилось вождю. Хотя проявившееся вскоре после процесса охлаждение Сталина к Ежову имело в своей основе совершенно другие причины, не исключено, что некоторое выпячивание роли Ежова в ходе процесса «правотроцкистского блока» также могло наложить определенный отпечаток на отношение Сталина к своему верному оруженосцу.

Загрузка...