Радикальная чистка советского общества постепенно приближалась к своему завершению, и в связи с этим Сталин не мог не задумываться над тем, что же делать дальше с Ежовым. Из поступающих со всех сторон писем и заявлений граждан вождь знал, что нахлынувшая на страну волна террора воспринимается многими как самодеятельность органов НКВД, и в этих условиях оставлять в своем ближайшем окружении Ежова — значило бы признать, что никакой самодеятельности в действительности не было, а все происходившее делалось с ведома и по поручению верховной власти.
Следовательно, с Ежовым необходимо было расстаться. Но как? Можно было, конечно, пойти обычным путем и после того, как массовая операция закончится, отстранить его от занимаемой должности, объявив стране, что он был замаскированным врагом, проводившим по заданию иностранных разведок необоснованные репрессии против советского народа.
Однако этот вариант был совершенно неприемлем по нескольким причинам. Во-первых, сразу же возникал вопрос, куда смотрел сам Сталин, как мог он так ошибиться в своем «верном ученике», почему оставил его без какого-либо контроля, позволив в считанные месяцы репрессировать сотни тысяч ни в чем не повинных людей.
Во-вторых, если признать, что проводившиеся в стране репрессии были необоснованными, то необходимо будет пересматривать все судебные и следственные дела, объявлять пострадавших невиновными и освобождать из тюрем и лагерей тех, кто сумел уцелеть.
В-третьих, ближайшее окружение Сталина прекрасно знало, чьи указания Ежов так усердно выполнял все это время, и попытаться теперь свалить ответственность на него — значило бы предстать перед соратниками не мудрым правителем, каким все привыкли его считать, а человеком трусливым, коварным, способным в следующий раз точно так же поступить и с любым из них.
Таким образом, вариант, предполагающий публичные обвинения в адрес Ежова, не подходил, нужно было придумать что-то другое.
В конце концов Сталин остановился на схеме, предусматривающей мягкий, постепенный вывод Ежова из игры без каких-либо официальных обвинений в его адрес. В то же время сам факт удаления Ежова с политической сцены свидетельствовал бы о том, что оказанного ему высокого доверия он не оправдал и что в важной и ответственной работе по искоренению врагов народа им были допущены какие-то серьезные просчеты и ошибки.
Сталин не мог, конечно, рассчитывать на то, что его репутация в этом случае совсем не пострадает. В конце концов именно он вознес Ежова на политический пьедестал, он поручил ему бороться с врагами, и он же должен был присматривать за его деятельностью. Однако выйти из данной ситуации совсем без потерь было все равно невозможно, а при таком варианте они оказывались все же меньше, чем при каком-то другом.
Решив в общем виде, что делать с Ежовым, надо было придумать теперь, как все это осуществить чисто практически. В качестве первого шага можно было подыскать ему какую-нибудь дополнительную должность. Когда после окончания периода массовых репрессий нужно будет, не привлекая особого внимания, убрать его с поста наркома внутренних дел, чрезмерная загруженность работой должна будет стать убедительным аргументом в пользу того, чтобы уменьшить бремя возложенных на него обязанностей за счет НКВД. Кроме того, перегруженность делами станет хорошим предлогом для назначения в помощь Ежову опытного заместителя, который впоследствии мог бы возглавить наркомат.
Предложенная Ежову новая должность должна была, конечно, соответствовать его рангу, то есть быть не ниже наркомовской. Однако новый состав Совета Народных Комиссаров был сформирован сравнительно недавно — в январе 1938 года, поэтому первые наркомовские вакансии появились только в начале апреля, когда от своих обязанностей были освобождены наркомы путей сообщения и водного транспорта А. В. Бакулин и Н. И. Пахомов. Наркомат путей сообщения был слишком ответственным учреждением, чтобы поручать его Ежову, а вот Наркомвод, или, сокращенно, НКВТ, подходил как нельзя лучше, и 8 апреля 1938 г. новое назначение Ежова было санкционировано соответствующим решением Политбюро. Какими аргументами Сталин обосновал этот свой выбор, неизвестно, но, по-видимому, речь шла о том, что время массовых операций подходит к концу, и в этих условиях следует подумать и о других участках работы, где тоже нужны хорошие организаторы и непримиримые борцы с замаскированной контрреволюцией.
В принципе, совмещение нескольких наркомовских должностей не было чем-то необычным в советской практике, однако применялось оно сравнительно редко. Но в этот раз, словно специально, чтобы подчеркнуть, что ничего особенного не происходит, второе освободившееся наркомовское кресло было отдано, тоже по совместительству, наркому тяжелой промышленности Л. М. Кагановичу. Правда, в таком назначении была все-таки определенная логика, поскольку Каганович уже руководил данным наркоматом в 1935–1937 гг., кроме того, проблемы, возникающие на стыке двух взаимосвязанных звеньев производственного процесса (изготовления продукции и ее транспортировки), легче было решать, когда за них отвечал один и тот же человек.
Но между НКВД и НКВТ ничего общего, за исключением созвучных аббревиатур, не было, сам же Ежов никакого отношения к водному транспорту никогда не имел. Поэтому поручение ему возглавить еще одно ведомство было лишено какого-либо функционального смысла, а лишь чисто механически увеличивало объем его служебных обязанностей.
Как воспринял расширение круга своих полномочий сам Ежов — неизвестно, однако в обществе некоторая странность нового назначения не осталась незамеченной. И действительно, в то время, когда все силы НКВД должны, казалось бы, быть направлены на завершение разгрома врагов народа, его руководителю вдруг дополнительно поручают какой-то второстепенный участок работы, отвлекая от выполнения основной задачи. К тому же, как «выяснилось» на только что закончившемся процессе «правотроцкистского блока», врагам удалось серьезно подпортить здоровье главного чекиста страны, и в этих условиях возложенная на него дополнительная нагрузка выглядела еще более неуместной.
«Ответственность за два таких больших дела, какими ведает сейчас Николай Иванович, — писала в Президиум Верховного Совета СССР одна женщина-врач, — не может не ухудшить его и без того надорванного здоровья. Не медицинским работникам, может быть, это не так ясно, а когда я прочитала сообщение в газете, в душе появилась тревога за одного из лучших людей в стране»{376}.
Впрочем, особенно тревожиться не стоило. Не имея возможности реально руководить обоими наркоматами одновременно, Ежов переложил значительную часть обязанностей по НКВД на своего первого заместителя М. П. Фриновского, а сам с головой ушел в наведение порядка на водном транспорте.
Хозяйство досталось ему весьма запущенное. Уже два года наркомат не выполнял государственный план перевозок. За 1937 г. задание по морскому транспорту было выполнено на 77 %, по речному — на 75 %. Серьезную проблему представляла аварийность: в 1937 г. произошло свыше 13 тысяч аварий (на 11 % больше, чем в предыдущем году). Полностью был провален план зимнего судоремонта — к началу навигации 1938 года лишь около 40 % судов смогли приступить к работе, при этом многие из них вскоре были вынуждены стать на повторный ремонт.
Такого рода проблемы были характерны не только для водного транспорта, но и для большинства отраслей советской экономики, однако от этого стоящая перед Ежовым задача легче не становилась.
Наведение порядка в новом для себя ведомстве Ежов начал с кадрового вопроса, и одним из своих первых приказов дал понять руководящим работникам наркомата, что их ожидает в случае, если положение дел на водном транспорте в кратчайший срок не изменится к лучшему.
«Ввиду того, — говорилось в приказе Ежова по НКВТ от 23 апреля 1938 г., — что начальник Цустройвода[98] Лаписов вредительски довел работу до полного развала, систематически не выполнял возложенных на него плановых заданий по капитальному строительству, сорвал строительство ряда крупных объектов, чем нанес государству большой материальный ущерб, — снять Лаписова с работы начальника Цустройвода, немедленно арестовать и предать суду.
Настоящий приказ объявить всем начальникам управлений, отделов и секторов Наркомвода СССР и всем начальникам пароходств»{377}.
«Приказ наркома, — отмечалось в передовице отраслевой газеты «Водный транспорт», — призывает строителей и всех водников к бдительности, к дальнейшему разоблачению вредительских элементов, которые еще кое-где на водном транспорте притаились. Приказ тов. Ежова является в то же время грозным предупреждением для всех тех, кто своей расхлябанностью, недисциплинированностью и политической беспечностью вольно или невольно играет на руку врагам социалистической родины»{378}.
Таких «играющих на руку» оказалось, по-видимому, довольно много, потому что не прошло и нескольких дней, как в наркомате началась масштабная перетряска кадров на всех этажах управленческой вертикали. Но на одни только местные кадры Ежов опираться не захотел. С собой из НКВД он привел группу чекистов, которых расставил на ключевые посты в центральном аппарате и региональных управлениях Наркомвода. Так, начальника Тюремного отдела ГУГБ НКВД Я. М. Вейнштока Ежов назначил своим заместителем, начальник челябинского областного управления НКВД Д. М. Соколинский возглавил Центральное управление морского нефтеналивного флота, начальник одного из отделений Отдела охраны ГУГБ НКВД В. М. Лазебный стал руководителем Центрального управления морских перевозок, заместитель начальника горьковского областного УНКВД Р. А. Листенгурт оказался во главе Верхневолжского речного пароходства и т. д. Кроме того, Ежов поручил начальнику центрального финансово-планового отдела НКВД Л. И. Берензону возглавить заодно и центральный финансовый отдел НКВТ, а временно — также его плановый отдел.
Свой вклад в решение кадровых вопросов наркомата внес и Сталин. По его инициативе первым заместителем Ежова в Наркомводе был назначен отец-основатель «северокавказской школы» чекистов Е. Г. Евдокимов, работавший на тот момент первым секретарем Ростовского обкома партии.
К этому времени звезда Евдокимова уже закатилась. Серьезные проблемы возникли у него еще осенью 1937 г., в связи с заявлениями, поступившими в ЦК ВКП(б), Комиссию партийного контроля, редакцию «Правды», в которых рассказывалось о его связях с репрессированными «врагами народа» — бывшим заместителем наркома путей сообщения Я. А. Лившицем, бывшим председателем Северо-Кавказского крайисполкома И. Н. Пивоваровым и другими, в результате чего политическая репутация Евдокимова была основательно подпорчена.
В начале ноября 1937 г. Сталин направил в Ростов на должность второго секретаря обкома партии своего давнего помощника, заместителя заведующего Особым сектором ЦК ВКП(б) Б. А. Двинского. Евдокимов по-прежнему оставался первым секретарем обкома, однако всем вскоре стало ясно, что хозяином положения он уже не является.
Сам Евдокимов, вероятно, наиболее отчетливо осознал этот факт, когда назначенный незадолго до этого начальником местного УНКВД Я. А. Дейч (сам, кстати, бывший северокавказец) стал собирать материалы на лиц из его ближайшего окружения, а затем и арестовывать некоторых из них.
Евдокимов пожаловался Ежову и Фриновскому. На первых порах они ничего не предпринимали, сами, вероятно, не зная, как себя вести в создавшейся ситуации. Но определяться все же пришлось. Произошло это после того, как Дейч получил от кого-то из арестованных показания на Евдокимова, как на участника антисоветского подполья, и прислал их Ежову. Бывший нарком внутренних дел Украины А. И. Успенский вспоминал позднее:
«Ежов и Фриновский… так озлились за это на Дейча, что Фриновский заявил мне лично, что он Дейча расстреляет»{379}.
В конце января 1938 г. Дейч был отстранен от занимаемой должности, и на его место назначен начальник иркутского УНКВД Г. А. Лупекин.
Однако и при новом руководителе ростовских чекистов ситуация лучше не стала. До начальства в Москве было далеко, а посланец Сталина Двинский — рядом, и, решая, кому из них опаснее не угодить, Лупекин сделал тот же выбор, что и Дейч.
К этому времени все ближайшие соратники Евдокимова были уже арестованы, и из них начинают целенаправленно выбивать показания, изобличающие их патрона.
В результате Евдокимов был окончательно скомпрометирован, и Сталин, вероятно, рассудил, что поблизости от заканчивающего свой политический век Ежова ему будет как раз самое подходящее место.
Конечно, Ежов предпочел бы в качестве первого заместителя в НКВТ иметь человека, разбирающегося в проблемах водного транспорта, однако переубедить Сталина ему не удалось, и 3 мая 1938 года назначение Евдокимова было утверждено решением Политбюро.
Приехав в Москву, Евдокимов первым делом попросил Ежова помочь реабилитировать себя в глазах Хозяина. Рассказав о том, как ростовские чекисты арестовывают невинных людей и создают душе дела, он предложил Ежову передопросить подследственных, давших на него показания, и убедиться, что все их обвинения в его адрес являются вымыслом.
Собственно говоря, долго убеждать Ежова не требовалось, он и сам был заинтересован в том, чтобы не дать Евдокимову утонуть окончательно. Ведь в таком случае оказалась бы скомпрометирована вся северокавказская группа чекистов, занявшая к этому времени важнейшие посты и в центральном аппарате Наркомата внутренних дел, и в его региональных подразделениях. Это, в свою очередь, означало бы, что Ежов, сделав основную ставку на северокавказцев, допустил в своей кадровой политике серьезную ошибку, ставящую под сомнение и его собственную политическую репутацию.
Евдокимова нужно было выручать, и с этой целью Ежов посылает в Ростов для проверки деятельности местного УНКВД бригаду чекистов во главе со своим верным соратником М. И. Литвиным, незадолго до этого назначенного начальником ленинградского управления.
Задача, стоящая перед Литвиным, была не очень сложной. Г. А. Лупекин был известен в НКВД как закоренелый «липач», так что профессионалам, хорошо знакомым с технологией следственной работы, не составило труда доказать, что и в данном случае речь идет об откровенной фальсификации.
С порученным делом Литвин успешно справился. При передопросе все арестованные отказались от своих показаний на Евдокимова, и таким образом от него удалось отвести наиболее опасные обвинения. Конечно, то, что в его ближайшем окружении оказалось столько «врагов народа», нанесло авторитету Евдокимова непоправимый ущерб, но это все же было лучше, чем самому быть причисленным к данной категории, а такая перспектива, похоже, была в тот период вполне реальной.
После того как первоочередные кадровые проблемы Наркомвода были в основном решены, перед Ежовым с неизбежностью встал вопрос, что же делать дальше, как преодолеть хроническое отставание отрасли, ведь одного только подтягивания производственной дисциплины и сурового наказания нерадивых работников было явно недостаточно. Нужно было при том же уровне финансирования, качества рабочей силы, изношенности оборудования и т. д. найти способ в кратчайший срок резко повысить эффективность труда водников.
В принципе, такой способ в Советском Союзе был к этому времени уже изобретен, и назывался он стахановским движением по имени донецкого шахтера А. Г. Стаханова, перекрывшего в одну из смен в августе 1935 года норму добычи угля отбойным молотком в 14 раз. Уже в ноябре того же года состоялось всесоюзное совещание стахановцев промышленности и транспорта, на котором почин Стаханова получил высокую оценку Сталина, заявившего, что именно на этом пути страна сможет достигнуть такого уровня производительности труда, который необходим для перехода от социализма к коммунизму.
С тех пор стахановцы появились во всех отраслях народного хозяйства. Были они и в Наркомводе, правда, такой всесоюзной известности, как у самого А. Г. Стаханова или у его последователей — железнодорожника П. Ф. Кривоноса, ткачих сестер Виноградовых и некоторых других, они не имели. А между тем отрасль явно нуждалась в лидере, способном возглавить стахановское движение на водном транспорте, подняв его на качественно новый уровень.
И такой человек нашелся. 20 мая 1938 года в газете «Водный транспорт» было опубликовано открытое письмо Ежову от слушателя Академии водного транспорта А. Ф. Блидмана, который уже долгое время занимался совершенствованием работы погрузочных транспортеров и в данный момент проверял в Днепропетровском порту одну из своих идей. В письме говорилось:
«В ночь с 16 на 17 мая при погрузке угля на баржу № 86 мною с бригадой стахановцев Днепропетровского порта достигнута производительность транспортера «Макензен» в 504 тонны, что составляет против существующей нормы (32 тонны) 1575 процентов».
Далее в письме указывалось, что эти успехи — результат огромного внимания, которое уделяет партия и правительство водному транспорту. «Назначение Вас народным комиссаром, — продолжал Блидман, — воодушевило всех водников, подняло нас на большие деда, на борьбу за превращение водного транспорта в передовую отрасль (народного хозяйства)». Заканчивалось письмо обещанием драться за еще более высокую производительность транспортеров, приложить все силы, все умение, чтобы передать новые методы работы широким массам водников.
Суть метода заключалась в следующем. В соответствии со сложившейся практикой груз на транспортеры доставлялся грузчиками вручную, и от того, как быстро они это делали, зависела скорость погрузки. Блидман заменил грузчиков тремя дополнительными транспортерами, расположенными так, что в процессе работы уголь из уложенных на берегу высоких конусообразных куч ссыпался на них самотеком за счет угла естественного откоса. Поскольку на основной транспортер поступало теперь гораздо больше угля, Блидман увеличил мощность его мотора, в результате чего скорость движения ленты возросла в 4 раза. Были внесены и другие изменения в организацию труда, заранее созданы все условия, необходимые для ударной работы, что и позволило добиться такого высокого результата.
Значение предложенного Блидманом метода определялось тем, что из-за слабой механизации погрузочно-разгрузочных работ пристани и порты фактически представляли собой пункты простоя судов, которые находились здесь в ожидании погрузки и выгрузки от 50 до 70 процентов всего времени.
20 мая 1938 года заместитель Ежова З. А. Шашков в ответной телеграмме поздравил Блидмана с рекордом и выразил надежду, что его стахановская работа послужит примером для всех водников. Блидман был вызван в Москву, и 2 июня 1938 года с ним встретился Ежов и другие руководители наркомата. В газетном отчете о встрече говорилось:
«Тов. Блидман рассказал народному комиссару о том, как он в течение трех лет боролся за внедрение своего метода работы. Враги, орудовавшие в Днепропетровском порту, мешали тов. Блидману, дискредитировали его смелые начинания, дважды увольняли и грозили даже исключить из комсомола за нарушение правил эксплуатации.
Тов. Ежов подробно расспрашивал т. Блидмана, какие грузы можно перерабатывать с помощью его метода, можно ли его метод применять на погрузке морских судов и прочее.
Народный комиссар предложил организовать в Наркомводе специальную оперативную группу по внедрению метода Блидмана на всем водном транспорте»{380}.
15 июня 1938 г. Ежов издал приказ «Об организации оперативной группы по внедрению стахановских методов на перегрузочных работах». Во вступительной части говорилось:
«Важнейшие решения партии и правительства по вопросам механизации перегрузочных работ упорно игнорировались врагами народа, орудовавшими на водном транспорте. Враги народа и их пособники успешно культивировали антимеханизаторские настроения, внедряли в практику недоиспользование механизмов, создавали разрыв между производительностью машин и количеством грузчиков, их обслуживающих. В результате этой вредительской деятельности часть оборудования оказалась в запущенном состоянии и недоиспользуемой. Ценная инициатива энтузиастов механизаторов и грузчиков упорно глушилась»{381}.
Далее в девяти пунктах намечался план работ по внедрению метода Блидмана в практику. В частности, создавалась оперативная группа при наркоме в количестве 17 человек (одним из которых был сам Блидман), организовывались шестидневные курсы по изучению данного метода, куда следовало направлять лучших грузчиков и механизаторов. Политуправлению наркомата было поручено широко развернуть разъяснительную работу и т. д. и т. п.
Уже два месяца Ежов занимался проблемами водного транспорта, не имея возможности столько времени, сколько раньше, уделять своей основной работе. Однако система не была рассчитана на его отсутствие, поскольку не обладавший подвижническим усердием Ежова Фриновский самостоятельно управлять громоздкой машиной НКВД был явно не в состоянии.
К весне 1938 года численность наркомата достигла 1 млн. 53 тыс. человек, и еще 44 тысячи штатных единиц находились на утверждении в правительстве. В системе ГУГБ НКВД и в региональных управлениях госбезопасности работало около 54 тысяч сотрудников, 259 тысяч человек служили в пограничных и внутренних войсках, 195 тысяч — в милиции, 132 тысячи — в подразделениях ГУЛАГа, 125 тысяч — в системе Главного управления шоссейных дорог и т. д.{382} В лагерях, колониях и тюрьмах находилось свыше 2 миллионов заключенных, немалую часть среди которых составляли лица, обвиняемые в так называемых контрреволюционных преступлениях.
Все это сложное хозяйство требовало повседневного внимания, однако Фриновский, хотя и остался за Ежова, в первую очередь занимался все-таки делами подведомственного ему Главного управления государственной безопасности. Но даже и здесь периодическое отсутствие Ежова начинало уже сказываться, и первым стало пробуксовывать следствие. Сотни видных партийных, советских, хозяйственных и военных руководителей месяцами находились под арестом, однако перегруженным работой следователям никак не удавалось закончить их дела. После назначения Ежова наркомом водного транспорта ситуация еще больше осложнилась, поскольку оставшиеся без каждодневной опеки чекисты могли позволить себе немного расслабиться, что они и сделали.
Обнаружив, что следствие сбавляет обороты, Сталин не замедлил высказать Ежову свои претензии. Конечно, Ежову и раньше приходилось выслушивать от Хозяина замечания в адрес своих подчиненных, однако в этот раз он впервые почувствовал, что Сталин недоволен не теми или иными недостатками в работе органов госбезопасности, как это бывало раньше, а им самим, как руководителем НКВД, не справляющимся со своими прямыми обязанностями.
Потрясенный необъяснимой переменой в поведении вождя, Ежов заметался в поисках выхода из создавшегося положения. Проще всего недостаточную активность подчиненных можно было объяснить саботажем не разоблаченных еще врагов народа, пытающихся таким способом дезорганизовать работу органов государственной безопасности. Как поступать с саботажниками, Ежов знал, но сначала их нужно было выявить, однако Фриновский, которому Ежов приказал в очередной раз заняться чисткой аппарата, под различными предлогами от этого поручения уклонялся. В конце концов во время одного из своих приходов в наркомат раздраженный Ежов заявил, что сам будет проводить чистку, и потребовал принести ему на просмотр личные дела сотрудников Секретно-политического отдела. Однако ничего путного из этой затеи не вышло, в текучке дел ни до какой серьезной проверки руки так и не дошли, и все осталось как было.
А Сталин тем временем находил новые поводы для недовольства своим вчерашним любимцем. В одной из бесед, состоявшейся, судя по всему, в конце мая или начале июня 1938 г., он вдруг припомнил Ежову его прошлую дружбу с Ф. М. Конаром, расстрелянным в 1933 г. по обвинению в шпионаже и вредительстве, и это напоминание сразу же лишило Ежова остатков душевного равновесия.
В свое время Конар был одним из самых близких его Друзей. Их знакомство состоялось в 1928 г. Ежов был тогда заместителем заведующего Орграспредотделом ЦК, а Конар — председателем правления Всесоюзного синдиката бумажной промышленности. Знакомство быстро переросло в тесную дружбу. Они были одногодками, и, помимо этого, их сближению способствовали, вероятно, общие взгляды на жизнь и на способы проведения свободного времени, поскольку Конар, как и Ежов, был большой любитель выпить и «погулять».
Перейдя в Наркомат земледелия, Ежов перевел туда же и Конара, устроив его заведующим планово-финансовым сектором наркомата. Спустя некоторое время после того как в конце 1930 года Ежов вернулся на работу в аппарат ЦК, Конар был назначен заместителем наркома земледелия и оставался на этом посту до начала 1933 года. Их отношения в этот период секретарь Ежова С. А. Рыжова характеризовала впоследствии так:
«Ежов… не только все свободное время, но и служебное в значительной своей части посвящал Конару. Последний мог беспрепятственно приходить к Ежову в любое время дня, сидеть у него часами, уединившись, рассчитывая на полную его поддержку во всех делах»{383}.
А между тем с Конаром было не все благополучно. В ОГПУ имелся на него компромат, в соответствии с которым он подозревался в том, что является членом одной из контрреволюционных организаций, а, кроме того, еще и польским шпионом. До поры до времени этим материалам не давали хода, но в начале 1933-го они оказались востребованы: в это время как раз шел активный поиск тех, на кого можно было свалить вину за провал политики коллективизации и массовый голод, разразившийся во многих районах страны.
9 января 1933 года Конар был арестован, а два месяца спустя в газетах появилось сообщение Коллегии ОГПУ о приговоре, вынесенном группе работников Наркомата земледелия и Наркомата совхозов — «выходцев из буржуазных и помещичьих классов». «За организацию контрреволюционного вредительства в машинно-тракторных станциях и совхозах ряда районов Украины, Северного Кавказа, Белоруссии, нанесшего ущерб крестьянству и государству и выразившегося в порче и уничтожении тракторов и сельскохозяйственных машин, умышленном засорении полей, поджоге машинно-тракторных станций, машинно-тракторных мастерских и льнозаводов, дезорганизации сева, уборки и обмолота с целью подорвать материальное положение крестьянства и создать в стране состояние голода»{384}, 35 наиболее активных, с точки зрения ОГПУ, участников «контрреволюционной организации» были приговорены к «высшей мере социальной защиты» — расстрелу, еще 40 человек — к различным срокам тюремного заключения[99].
Конар считался руководителем разоблаченной организации, и его имя открывало список осужденных к расстрелу.
Арест своего друга, не говоря уже о его расстреле, Ежов воспринял крайне болезненно еще и потому, что сам некоторым образом пострадал от всей этой истории. То ли у Конара при обыске были обнаружены какие-то компрометирующие Ежова материалы, то ли на допросах в какой-то связи упоминалось его имя, но так или иначе пришлось вести весьма неприятные разговоры на эту тему с тогдашним первым заместителем председателя ОГПУ Г. Г. Ягодой, а возможно, даже и объясняться по этому поводу со Сталиным.
Позднее за разными громкими событиями история с Конаром вроде бы подзабылась, во всяком случае, Ежов на это надеялся, и вот теперь из разговора со Сталиным стало ясно, что тот ничего не забыл и не собирается забывать, хотя за прошедшие годы Ежов сделал, казалось бы, все возможное, чтобы реабилитировать себя в его глазах.
Нетрудно понять, какие чувства испытал Ежов, сделав это открытие. Наверное, нечто подобное ощущает игрок, поставивший на кон все свое состояние и в какой-то момент вдруг понимающий, что, хотя игра еще продолжается, шансов на победу практически не остается.
Вот в такой момент, когда почва и так уже уходила у Ежова из-под ног, произошло событие, нанесшее окончательный удар по его надеждам вернуть себе расположение вождя.
Ранним утром 13 июня 1938 года двое патрульных маньчжурской пограничной охраны, несшие службу на участке советско-маньчжурской границы в районе г. Хуньчунь, заметили в предрассветном тумане силуэт приближающегося к ним человека. Пограничники окликнули его, в ответ на что незнакомец поднял вверх руки, выказывая готовность сдаться.
На допросе задержанный сообщил, что является начальником Управления НКВД по Дальневосточному краю Г. С. Люшковым и что решение перейти границу и попросить политического убежища он принял из опасений за свою жизнь.
Свою чекистскую деятельность 38-летний комиссар государственной безопасности 3-го ранга Генрих Самойлович Люшков начинал на Украине в 1920 году. В служебной характеристике того времени упоминалось как особое достоинство его стремление во что бы то ни стало добиваться намеченной цели и вместе с тем отмечалось, что препятствием для служебного роста является чересчур мальчишеский вид, из-за которого ему было бы трудно выполнять роль руководителя.
Отмеченный недостаток Люшков впоследствии довольно быстро изжил и вполне успешно продвигался по ступенькам карьерной лестницы, достигнув к 1931 году должности начальника Секретно-политического отдела ГПУ Украины, после чего был переведен на работу в центральный аппарат в Москву.
В декабре 1934 года, будучи заместителем начальника Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД, он принимал активное участие в проходившем в Ленинграде расследовании обстоятельств убийства С. М. Кирова. И хотя Люшков был тогда одним из тех, кто пытался противодействовать попыткам Ежова и Косарева контролировать следствие, Ежов впоследствии не питал к нему вражды: в конце концов нужный результат был достигнут, а все остальное не имело принципиального значения.
После возвращения из Ленинграда Люшков оказывается среди лиц, особо приближенных к тогдашнему наркому внутренних дел СССР Г. Г. Ягоде, и используется последним для контроля за обстановкой в Секретно-политическом отделе. Люшков готовит важнейшие приказы Ягоды по НКВД, а также наиболее значимые докладные записки за его подписью в адрес ЦК ВКП(б).
В 1935–1936 гг. он участвует, помимо прочего, в таких громких расследованиях, как «кремлевское дело» и дело «троцкистско-зиновьевского объединенноготеррористического центра». По завершении процесса «троцкистско-зиновьевского центра» назначается в конце августа 1936 г. начальником азово-черноморского краевого управления НКВД (в зоне ответственности которого находилась, в частности, и дача Сталина в Сочи).
Когда уже при Ежове в НКВД началась кадровая чистка, Люшков активно включился в нее, посылая в Москву компрометирующие материалы на своих коллег{385}.
В начале июля 1937 года, в период массового награждения работников НКВД, его награждают орденом Ленина, а в конце того же месяца он получает новое назначение. В то время, в связи с начавшейся японской интервенцией в Китае, ситуация в данном регионе становится предметом особого внимания советского руководства, и опытному чекисту Люшкову дается задание возглавить дальневосточное краевое управление НКВД. 28 июля 1937 г. он был приглашен в кремлевский кабинет Сталина и в ходе пятнадцатиминутной аудиенции получил от вождя краткий инструктаж относительно своих будущих обязанностей.
Его приезд в Хабаровск в первых числах августа 1937 г. совпал с началом массовой операции по репрессированию бывших уголовников, кулаков и других так называемых антисоветских элементов. Люшков энергично взялся за эту работу, а заодно провел чистку местного УНКВД, арестовав прежнего начальника управления Т. Д. Дерибаса, двух его заместителей и еще почти два десятка чекистов (к концу года за решеткой находилось уже более 40 работников УНКВД, в том числе почти все руководители оперативных подразделений). Им было предъявлено обвинение в принадлежности к правотроцкистской организации, якобы существовавшей в системе органов НКВД Дальнего Востока{386}.
В январе 1938 года Люшков приехал в Москву для участия в работе первой сессии Верховного Совета СССР (на прошедших в декабре 1937 г. выборах он был избран депутатом от Дальневосточного края). Как вспоминал позже М. П. Фриновский, в один из тех дней Люшков пришел к нему в кабинет крайне взволнованный и сказал, что при выходе из гостиницы заметил за собой слежку. Из этого Люшков сделал вывод, что ему не доверяют, и был очень удручен тем, что ни Ежов, ни Фриновский не сочли нужным поговорить с ним напрямую.
Фриновский заверил Люшкова, что наружного наблюдения за ним никто не устанавливал и недоверия к нему ни он, ни Ежов не испытывают, наоборот, принимают все меры для того, чтобы защитить его от необоснованных обвинений, если таковые появляются.
Дело в том, что развернувшаяся в НКВД кампания по разоблачению «заговора Ягоды» не могла, конечно, не затронуть Люшкова, как одного из наиболее приближенных к Ягоде людей. В показаниях арестованных чекистов, наряду с другими «заговорщиками», называлась и его фамилия, и приходилось затрачивать определенные усилия, чтобы избавиться от этих нежелательных свидетельств.
Наиболее опасное из них было получено еще в июле 1937 г. накануне назначения Люшкова начальником дальневосточного управления. Из НКВД Грузии прислали показания бывшего наркома внутренних дел Закавказской федерации Т. И. Лордкипанидзе, в которых Люшков и некоторые другие видные чекисты обвинялись в принадлежности к контрреволюционной организации, созданной Ягодой.
О материалах, полученных из Грузии, Ежов Сталину докладывать не стал, а распорядился, чтобы Фриновский допросил в соответствующем ключе Ягоду и добился опровержения показаний Лордкипанидзе. Допрашивая Ягоду, Фриновский дал понять, что от него требуется, и тот заявил о непричастности Люшкова к заговору (так же как и других упоминаемых Лордкипанидзе лиц).
Примерно в это же время дал показания на Люшкова и бывший заместитель Ягоды Г. Е. Прокофьев, но при корректировке протокола его допроса соответствующий фрагмент был из текста исключен.
Рассказав Ежову о беседе с Люшковым и о беспокойстве последнего по поводу предполагаемой слежки, Фриновский выразил сомнение, стоит ли так усердно оберегать этого ставленника Ягоды, тем более что об имеющихся на него показаниях многим уже известно, и кое-кто даже в открытую возмущается тем, что он до сих пор еще не арестован.
Однако Ежов заявил, что Люшкову он доверяет, кроме того, вопрос об аресте необходимо было бы согласовывать со Сталиным, которому пришлось бы объяснять, почему в свое время ему не были доложены соответствующие следственные материалы. Поэтому защищать Люшкова необходимо и впредь, подчеркнул Ежов{387}.
Уже после того, как Люшков, поучаствовав в работе сессии Верховного Совета, вернулся на Дальний Восток, были получены показания на него от бывшего начальника Контрразведывательного отдела ГУГБ НКВД Л. Г. Миронова и от арестованного во Владивостоке брата заместителя начальника Главного управления рабоче-крестьянской милиции Н. М. Быстрых. С Мироновым Ежов разбирался сам, и в ходе передопроса тот от своих показаний отказался, а что касается Быстрых, то следователям, ведущим данное дело, было поручено представить его аморальным и социально вредным элементом и судить через милицейскую «тройку»[100] как уголовника.
Однако если компромат, рожденный в недрах НКВД, Ежов еще мог нейтрализовать, то от доносов, поступающих Сталину напрямую, защитить Люшкова было невозможно. А именно эта угроза вышла на первый план весной 1938 года. Маршал В. К. Блюхер, командующий Особой Краснознаменной Дальневосточной армией и с 1929 года бессменно находящийся на Дальнем Востоке, где он пересидел уже всех других начальников, чувствовал себя здесь полноправным хозяином и ни с кем не собирался делиться властью. Понаблюдав несколько месяцев за работой нового руководителя Дальневосточного УНКВД, Блюхер во время своего пребывания в Москве в начале 1938 г. поставил вопрос о политическом недоверии Люшкову{388}.
Не пошла Люшкову на пользу и история, приключившаяся с его заместителем М. А. Каганом. Они работали вместе уже много лет и были так неразрывно спаяны, что представляли собой, по словам одного из чекистов, как бы не двух, а одного человека. Так же, как и Люшков, Каган беспощадно боролся с «врагами народа», однако, когда дело коснулось его самого, дал слабину — укрыл у себя на квартире бежавшего из тюрьмы брата-троцкиста{389}. Об этом, стало известно Сталину, и по его приказу Каган был арестован.
Лично Люшков в этой истории замешан не был, но такое происшествие с его ближайшим помощником, несомненно, бросало тень и на него самого. В конце концов вождь пришел к выводу, что Люшков не заслуживает больше его доверия, и распорядился отозвать его в Москву и арестовать.
26 мая 1938 года решением Политбюро Люшков был освобожден от обязанностей начальника Управления НКВД по Дальневосточному краю якобы в связи с переводом на работу в центральный аппарат НКВД. 1 июня в развитие данного решения принимается еще одно, теперь уже касающееся судьбы подчиненных Люшкова. В соответствии с ним был назначен новый заместитель начальника краевого УНКВД, новые начальники управлений НКВД всех восьми областей, входящих в состав Дальневосточного края, а также новые начальники Особых отделов Тихоокеанского флота и Амурской военной флотилии. Кроме одного человека, все назначенцы были не из Дальневосточного управления, а со стороны, и такое выраженное недоверие к подчиненным Люшкова достаточно ясно свидетельствовало о том, какая «работа в центральном аппарате НКВД» ожидает его в Москве на самом деле.
Понимая, что такой всплеск кадровых перестановок по Дальневосточному управлению неизбежно Люшкова насторожит (доведись ему узнать об этом), Ежов не спешил закреплять распоряжение Политбюро своим приказом по наркомату, хотя обычно такие приказы издавались им в течение нескольких дней после принятия соответствующих решений Политбюро.
Поскольку излишне подозрительный Люшков, узнав о своем отзыве в Москву, мог почувствовать неладное и, поняв, что терять уже нечего, начать играть не по правилам, Ежов решил подготовить его к этому событию исподволь. В телеграмме, отправленной в Хабаровск 26 мая 1938 г., Ежов писал:
«Учтите, что в ближайшее время, в связи с реорганизацией ГУГБ НКВД[101], предполагаем вас использовать [в] центральном аппарате. Подбираем вам замену. Сообщите ваше отношение к этому делу»{390}.
Полученный два дня спустя ответ гласил:
«Считаю за честь работать [под] Вашим непосредственным большевистским руководством. Благодарю за оказанное доверие. Жду приказаний. 28 мая 1938 г. Люшков»{391}.
Ответ Люшкова по своей форме ничем не выдавал тех мучительных раздумий, которые охватили его после получения послания Ежова. А раздумывать было над чем. Прежде всего, подозрительно выглядела сама телеграмма. Если новое место работы ему определено и даже подбирается замена, то спрашивать его согласия уже поздно. К тому же естественнее было бы выяснить желание работать не вообще в центральном аппарате, а на какой-то конкретной должности, однако она указана не была. Довольно странным казалось и упоминание о преемнике, как будто и так не было ясно, что перевод на работу в Москву потребует подбора преемника.
Кроме того, как опытный чекист, Люшков, несомненно, чувствовал, что отношение к нему в Москве постепенно ухудшается, и в этих условиях назначение на новую ответственную должность, тем более в центральном аппарате, выглядело совершенно неправдоподобным. Неизвестно было, и какие показания дает в тюрьме его заместитель М. А. Каган. При тех методах допросов, которые применялись теперь в НКВД, нельзя было поручиться, что он не оговорил не только себя, но и своего друга-начальника.
Взвесив все обстоятельства, Люшков пришел к однозначному выводу: перед ним ловушка, одна из тех, в которую угодило уже большинство старых чекистов. К концу мая 1938 г. из 41 комиссара государственной безопасности, имевших это высшее чекистское звание на момент прихода в НКВД Ежова, на свободе оставалось (включая самого Люшкова) лишь 10 человек. Один (А. А. Слуцкий) скончался при неясных обстоятельствах, трое других — застрелились (начальники горьковского, харьковского и московского областных управлений НКВД М. С. Погребинский, С. С. Мазо и В. А. Каруцкий), а остальные были арестованы, и многие из них к этому времени уже расстреляны.
Теперь, понял Люшков, очередь дошла и до него, и, если не принять каких-то экстраординарных мер, ему ничего не останется, как только разделить судьбу своих бывших коллег. После двухнедельных тяжелых раздумий Люшков пришел к выводу, что выход у него только один — бежать.
9 июня он сообщил своему заместителю Г. М. Осинину-Винницкому о необходимости срочно выехать в район пограничного города Посьет, где у него якобы должна состояться встреча с особо важным агентом, имеющим доступ в высшие круги маньчжурской администрации и командования оккупационных войск.
Прибыв на поезде в г. Ворошилов и проведя короткое совещание в местном УНКВД, Люшков на автомобиле отправился в Посьет. Посьетский участок границы был наиболее удобен для задуманного: здесь не было естественных преград, а на сопредельной стороне, поблизости от границы, располагались штаб одного из подразделений Квантунской армии и пограничный разведывательный пункт японской военной миссии в Харбине.
В Посьете Люшков заслушал доклад начальника 59-го погранотряда К. Е. Гребенника об обстановке на охраняемом участке, после чего в сопровождении одного из чекистов выехал к месту предполагаемой встречи с агентом, которая якобы должна была произойти в непосредственной близости от границы. Оставив своего спутника в засаде неподалеку от «места встречи» (подразумевалось, что в случае опасности тот должен будет прийти ему на помощь), Люшков направился в сторону границы и несколько мгновений спустя растворился в ночной темноте.
Узнав об исчезновении Люшкова, Ежов испытал сильнейший стресс. Стало ясно, что все его надежды улучшить отношения со Сталиным потерпели крах. Независимо от того, бежал ли Люшков сам или его каким-то образом ухитрились захватить японцы, виноватым станут, конечно, считать его, не сумевшего создать условия, исключающие такой вариант развития событий.
На всякий случай Ежов послал Фриновского на телеграф запросить Хабаровск, не оставил ли Люшков каких-нибудь писем или записок. Однако Фриновский вернулся ни с чем.
Полгода спустя в письме к Сталину Ежов так описывал свое тогдашнее состояние:
«Я буквально сходил с ума. Вызвал Фриновского и предложил вместе поехать докладывать Вам. Один был не в силах. Тогда же Фриновскому я сказал: «Ну, теперь нас крепко накажут». Это был настолько очевидный и большой провал разведки[102], что за такие дела, естественно, по головке не гладят» {392}.
По свидетельству бывшего начальника Отдела охраны ГУГБ НКВД И. Я. Дагина, рассказывая о бегстве Люшкова, Ежов стал плакать и говорить: «Теперь я пропал»{393}.
Первые сведения о Люшкове появились в иностранной прессе 24 июня 1938 г., и из них следовало, что он перешел на территорию Маньчжурии и сдался местным властям. Так это было в действительности или нет, в Москве не знали, и Фриновский получил от Сталина распоряжение отправиться в Хабаровск и разобраться во всей этой истории на месте.
Перед отъездом Ежов и Фриновский обсудили основные направления предстоящего расследования. Было решено, что, если речь идет о похищении Люшкова японцами, нужно будет разобраться, не было ли предательства со стороны пограничников и не содействовали ли они уводу Люшкова в Маньчжурию. Если же выяснится, что Люшков сбежал, следует сосредоточиться на поиске местных причин, приведших к случившемуся, для чего необходимо, в частности, изъять из материалов следствия телеграмму, уведомляющую Люшкова о предстоящем отзыве в Москву, поскольку в нынешних условиях она может уже рассматриваться как обстоятельство, спровоцировавшее побег. В качестве его основной причины было бы желательно выставить распускаемые Блюхером слухи об утрате Люшковым политического доверия, и в любом случае должны быть приняты все меры, чтобы информация о ходе расследования к Блюхеру не просочилась{394}.
Забегая вперед, можно отметить, что все эти «домашние заготовки» фактически не пригодились. Получение телеграммы скрыть оказалось невозможно, о ней многим было известно. И пограничники все к этому времени были уже допрошены, и ничего предосудительного в их поведении обнаружить не удалось. Кроме того, пока поезд с Фриновским преодолевал восемь с половиной тысяч километров, отделяющих Москву от Хабаровска, почти все вопросы утратили свою актуальность, так как ситуация вокруг Люшкова прояснилась сама собой.
1 июля 1938 года отдел информации военного министерства Японии распространил сообщение для прессы, в котором говорилось:
«13 июня в 5 часов 30 минут комиссар государственной безопасности 3-го ранга начальник Дальневосточного управления НКВД Люшков, чувствуя опасность в обстановке развернувшейся в СССР жестокой чистки и с целью получить защиту у нашего государства, перешел маньчжуро-советскую границу в р-не г. Консюн. Люшков арестован пограничной охраной Маньчжоу-Го»{395}.
Прошло еще два дня, и страницы японской и мировой прессы стали трибуной для откровений и разоблачений Люшкова.
Упомянув о причинах своего бегства (появившиеся признаки недовольства им в Москве, недавний арест его заместителя, извещение о предстоящем отзыве на работу в центральный аппарат НКВД, что для многих его соратников закончилось арестом и казнью), Люшков рассказал затем о царящей в Советском Союзе атмосфере политического террора. В СССР, заявил он, под видом раскрытия всевозможных заговоров осуществляется уничтожение сотен тысяч ни в чем не повинных людей. Используя благоприятные возможности, создавшиеся в результате убийства Кирова, Сталин всеми методами стремится избавиться от политических оппонентов или тех, кто может стать ими в будущем.
Указав, что принимал участие в подготовке основных политических процессов периода 1934–1936 гг., Люшков сообщил, что все они были сфабрикованы Сталиным. Убийца Кирова Николаев никогда не принадлежал к зиновьевской оппозиции, а был психически больным человеком, страдавшим манией величия и решившим погибнуть, чтобы стать историческим героем. Точно так же, по словам Люшкова, не имеют ничего общего с действительностью и прозвучавшие на процессе «троцкистско-зиновьевского центра» в августе 1936 г. обвинения троцкистов в сотрудничестве с германским гестапо, а Каменева и Зиновьева — в шпионаже и связях с «правыми заговорщиками» в лице Томского, Рыкова и Бухарина. На самом деле, все они были казнены как враги Сталина, противодействовавшие его разрушительной политике.
Говоря о тех фантастических самообвинениях, с которыми выступили на состоявшихся в Москве открытых судебных процессах видные деятели большевистской партии, Люшков заявил, что все эти «признания» были получены путем жестоких пыток, которым арестованные подвергались до тех пор, пока не соглашались давать показания, угодные следствию. Подтверждением этого служило захваченное Люшковым с собой и опубликованное в газетах предсмертное письмо в адрес ЦК ВКП(б) бывшего помощника командующего Отдельной Краснознаменной Дальневосточной армией по ВВС А. Я. Лапина, покончившего жизнь самоубийством в хабаровской тюрьме в сентябре 1937 г. В этом письме Лапин сообщал, что все показания на себя и на других лиц, которые ему пришлось дать на допросах в Москве, являются вымышленными и были получены после продолжительных избиений, а затем под угрозой новых истязаний.
Во внешнеполитической части своих разоблачений Люшков отметил, что Советский Союз сосредоточил на Дальнем Востоке и в Забайкалье мощную военную группировку, насчитывающую около 400 тысяч человек, сведенных в 25 дивизий, и имеющую на вооружении до 2000 самолетов. Сталин, по словам Люшкова, намеренно способствует затягиванию конфликта между Китаем и Японией, будучи заинтересован в том, чтобы максимально ослабить обе страны. Изнуренная войной Япония уже не представляла бы опасности для СССР, а оказавшийся в таком же положении Китай проще было бы большевизировать, что также входит в сталинские планы.
Помимо сведений, переданных в прессу, Люшков уже без излишней огласки поделился с японцами и кое-какой более конфиденциальной информацией, известной ему в силу служебного положения. Правда, в вопросе о характере и, главное, значимости этих сведений ясности нет до сих пор, и не исключено, что некоторые важные секреты Люшков от японцев все-таки утаил.
Москва прилагала большие усилия, чтобы выяснить местонахождение Люшкова, а если повезет, то и добраться до него. Однако ни один из разрабатывавшихся планов реализовать не удалось, и Люшков благополучно дожил до 1945 г., консультируя японцев по различным интересующим их вопросам.
В июле 1945 года, накануне вступления СССР в войну с Японией, он из Токио, где находился все эти годы, был переведен в распоряжение японской военной миссии в Дайрене (Китай), для работы в интересах Квантунской армии. 9 августа началась советско-японская война, а уже семь дней спустя командование Квантунской армии объявило о капитуляции. Советские войска стремительно приближались к Дайрену. 19 августа 1945 года, за три дня до взятия города, Люшков был приглашен к начальнику Дайренской военной миссии, который предложил ему покончить жизнь самоубийством, дабы избежать пленения. Такая предупредительность объяснялась, по-видимому, стремлением сохранить в тайне те или иные сведения о деятельности японской разведки, которые стали известны Люшкову за семь лет сотрудничества с ней. Однако Люшков, вероятно на что-то еще надеявшийся, отказался это сделать, и тогда его просто застрелили.
В Советском Союзе информация о бегстве Люшкова оставалась под запретом свыше полувека, и только в 1989 году, в период горбачевской перестройки, общественность страны впервые узнала о событии, о котором весь остальной мир давно уже успел забыть.
Быстрое ухудшение на протяжении мая-июня 1938 года отношений со Сталиным стало для Ежова настоящей катастрофой. В отсутствие доверия со стороны вождя становилась бессмысленной та тяжелая, изнурительная работа по уничтожению врагов режима, которой он посвятил всего себя и единственной наградой за которую была похвала Хозяина, которой тот время от времени удостаивал своего усердного помощника.
После бегства Люшкова, оставив Наркомат водного транспорта на попечение своего первого заместителя Е. Г. Евдокимова, Ежов возвращается в НКВД, где за прошедшие два месяца ему удавалось бывать гораздо реже, чем того требовали обстоятельства. Однако полноценно работать он был уже не в состоянии и с охватившей его тоской пытается справиться проверенным способом — пьянством.
Этому занятию он предавался и раньше, но преимущественно во внеслужебное время или уезжая из Москвы. Теперь же возлияния все чаще устраиваются и в рабочие часы, в те дни, когда не нужно было встречаться со Сталиным. В обед Ежов отправлялся домой и пил там, а если обедал на службе, то требовал от подчиненных принести ему коньяк, выпивал и тут же в кабинете ложился спать, после чего, не до конца еще протрезвев, принимал сотрудников или ездил на допросы.
Свою конспиративную квартиру на Гоголевском бульваре, предназначенную для встреч с особо важной агентурой, Ежов также приспособил к делу, поскольку это было одно из немногих мест в Москве, где он мог «расслабляться» в рабочее время, не опасаясь огласки.
После окончания работы Ежов часто вез кого-то из приближенных к себе на квартиру или дачу, и попойка продолжалась уже там, затягиваясь иной раз до утра. После такой ночи Ежов являлся на работу часа в 3–4 дня совершенно разбитым, просил принести ему крепкого кофе и боржоми, делами не занимался, а лежал на диване и приходил в себя.
Казалось невероятным, что еще недавно, всего несколько месяцев назад, он сам, пусть и формально, но все же боролся с пьянством среди подчиненных. Когда осенью 1937 г. в ЦК ВКП(б) поступили соответствующие заявления на начальника Управления НКВД по Смоленской области В. К. Каруцкого, Ежов, узнав об этом, решил Каруцкого от занимаемой должности отстранить, а заодно проучить, и, когда тот приехал в Москву, велел Фриновскому арестовать его.
«Для большего морального воздействия, — вспоминал Фриновский, — Ежов предложил мне выписать ордер на арест Каруцкого и посадить его в тюрьму, как преступника, что мною и было выполнено. Примерно через пять-семь суток Ежов в моем присутствии вызвал к себе Каруцкого и с серьезным видом предложил ему начать давать показания о своей заговорщицкой работе. Каруцкий, растерявшись от неожиданности, обращаясь к Ежову, сказал: «Николай Иванович, Вы же всё знаете, о чем же мне писать?» После этого Ежов рассмеялся и, указывая на меня, сказал Каруцкому, что виновником его ареста являюсь я — Фриновский, и что его арест произведен для того, чтобы Каруцкий прекратил пьянствовать.
Каруцкий здесь же был освобожден, и мы все трое поехали ужинать к Ежову»{396}.
Теперь, в отличие от осени 1937 года, пришло время воспитывать самого Ежова. Однако на уговоры подчиненных, убеждавших его бросить пить, он никак не реагировал, и им оставалось лишь с нарастающей тревогой наблюдать за тем, как их руководитель катится все дальше и дальше вниз.
Масштабная чистка, проводившаяся в НКВД с весны 1937 года, к концу его в основном завершилась. Представители старой чекистской гвардии, от которых Ежов посчитал необходимым избавиться, были к этому времени уже арестованы, а из остальных сформировалась команда, с которой он собирался работать и дальше. Но, чтобы спокойно работать, нужно было оградить своих людей от всевозможных компроматов, которые в изобилии плодились как в самом НКВД, так и за его пределами. Характерен в этом смысле случай с наркомом внутренних дел Азербайджана М. Г. Раевым, рассказанный бывшим начальником Секретариата НКВД И. И. Шапиро:
«Два работника из Баку специально приехали в Москву и подали Ежову обширное заявление на Раева о его предательской, подрывной работе в Баку. Ежов их принял, на словах обласкал и обещал тщательно расследовать поданное ими заявление. Расследование ограничилось тем, что Раев был вызван в Москву, и ему было передано заявление, его же изобличающее. Совершенно понятно, какие условия создал Раев для своих разоблачителей, вернувшись в Баку. Они мне звонили и просили доложить Ежову о переводе их из Баку, ссылаясь на невозможные условия работы, созданные для них, и что Раев просто расправляется с ними. Когда я доложил об этом Ежову, он мне ответил: «Ничего, пусть поработают, впредь будут знать, как склочничать»{397}.
Бегство Люшкова отчетливо высветило ту сложную кадровую проблему, с которой Ежов столкнулся уже зимой 1938 года и которая с каждым месяцем становилась все более и более актуальной. Подобрав себе команду и получив согласие Сталина на соответствующие назначения, он нес теперь ответственность за своих выдвиженцев, за их политические и деловые качества, и если вдруг его кадры оказывались чем-то скомпрометированы, под удар попадал уже он сам.
Одним из первых таких случаев стала история с начальником Иностранного отдела ГУГБ НКВД А. А. Слуцким, о чем уже рассказывалось в главе «Смерть Слуцкого». Примерно в это же время начинает раскручиваться еще одна неприятная история, связанная на этот раз с начальником Управления НКВД по Орджоникидзевскому краю П. Ф. Булахом.
Массовые фальсификации следственных дел и злоупотребления властью имели место во всех региональных подразделениях, но были здесь и свои лидеры: наркоматы внутренних дел Украины, Белоруссии, Туркмении, управления НКВД по Ленинградской и Свердловской областям, Орджоникидзевскому краю. Сведения об «оперативных перегибах» в орджоникидзевском управлении стали просачиваться в Москву осенью 1937 г., и тогда же для их проверки Ежов направил в край группу чекистов во главе с начальником Секретно-политического отдела М. И. Литвиным. Прибыв в Ворошиловск (административный центр Орджоникидзевского края), Литвин пообщался с местными работниками, с некоторыми из подследственных и по возвращении доложил руководству о своих впечатлениях, Вспоминает бывший начальник Отдела охраны ГУГБ НКВД И. Я. Дагин:
«Я застал Литвина, возвратившегося из командировки, в кабинете Фриновского. Они были вдвоем. Литвин, смеясь, встретил мое появление словами: «Вот еще один член организации», и тут же, перебивая друг друга, Фриновский и Литвин стали мне рассказывать, что Булах от арестованного бывшего секретаря крайкома Рябоконя получил показания об участии в антисоветской организации Горбача [начальник новосибирского УНКВД] и Михельсона [нарком внутренних дел Крымской АССР], а от арестованного бывшего заведующего промышленным отделом крайкома Часовникова получил показания об участии в антисоветской организации Лаврушина [начальник горьковского УНКВД] и Дементьева [начальник архангельского УНКВД)… Помню, Литвин в этом же разговоре мне передал, что Часовников в своем заявлении назвал и меня, но от него этого заявления не приняли: Булах не поверил Часовникову[103]. Литвин далее рассказал мне, что он проверил на месте следственные материалы, а Рябоконя и Часовникова привез в Москву для передопросов. В последующем Литвин при встрече со мной сообщил, что Рябоконь и Часовников от своих показаний, на чекистов отказались, заявив, что якобы от них этих показаний требовали следователи»{398}.
Конечно, в Ворошиловске М. И. Литвин обнаружил не только те «смешные» вещи, о которых, вернувшись, рассказал товарищам по работе. Наряду с фальсификациями, перешагнувшими все мыслимые пределы, нельзя было не обратить внимание и на масштабы творящихся беззаконий. В поисках мифического «краевого центра» контрреволюционной правотроцкистской организации и ее районных отделений, Булах на подконтрольной ему территории методично перемалывал весь руководящий состав партийных, советских и хозяйственных организаций, в результате чего в некоторых районах было арестовано от 20 до 50 процентов всех коммунистов. Среди чекистов, знакомых с положением дел в Орджоникидзевском крае, ходила невеселая шутка, что в случае интервенции оккупантам не придется уничтожать местный актив, так как всё за них сделано руками Булаха.
Поставленная на поток фабрикация следственных дел требовала и соответствующего организационно-технического обеспечения, поэтому краевое управление и районные отделы НКВД превратились в настоящие пыточные застенки. Свидетельствует бывший начальник ессентукского горотдела НКВД Г. М. Добыкин:
«Это было ужасное зрелище, когда нельзя было пройти по коридору третьего, четвертого и других отделов краевого управления. Били в каждом кабинете и кого попало. Приезжающие работники с периферии проходили курс обучения, были такие случаи, когда одного человека избивали по 7–8 человек, и в результате уносили его полуживого»{399}.
В тот раз Булах отделался лишь легким испугом. Хотя Фриновский и предложил проинформировать Сталина о ситуации в Орджоникидзевском крае, Ежов на это не пошел. Более того, на состоявшемся в январе 1938 года совещании руководящего состава НКВД он, к удивлению многих присутствующих, фактически поддержал Булаха. Не вполне ясно, чем объяснялось такое его покровительственное отношение к руководителю орджоникидзевских чекистов, которого один из сослуживцев охарактеризовал так: «настоящий, бандит с большой дороги, бродяга и разбойник, типичная фигура таежной России XIX века»{400}. Вероятно, Ежову нравилось, с каким рвением Булах борется с «врагами народа», возможно, существовали какие-то другие причины, но, как бы там ни было, прошло совсем немного времени, и с Булахом пришлось все же расстаться. Слишком уж вопиющими оказались результаты его деятельности, и замалчивать их становилось уже опасно.
Булах переусердствовал. Возглавляемое им управление вышло за пределы установленного для Орджоникидзевского края лимита на расстрел, а он не видел в этом ничего особенного, считая утвержденные в Москве количественные параметры простой формальностью. Формальностью считал он, видимо, и то, что многие арестованные не доживали до суда. Так, вследствие жестоких избиений со стороны работников одного из районных отделений НКВД, погибли в ходе допросов семь подследственных, причем одного из них Булах распорядился провести через судебную «тройку» как живого и оформить затем как расстрелянного. Имел также место случай, когда Военная коллегия Верховного Суда, рассмотрев одно из групповых дел, переданных орджоникидзевским управлением, и не найдя оснований для вынесения смертного приговора, направила его на доследование, однако, вместо этого, дело по указанию Булаха было рассмотрено во внесудебном порядке на «тройке», по решению которой все обвиняемые были осуждены к высшей мере наказания.
Опасаясь, что информация о «художествах» Булаха дойдет до Сталина в обход НКВД, Фриновский в конце концов уговорил Ежова «сдать» своего фаворита. Правда, сам Ежов обсуждать с вождем такую скользкую тему не захотел и поручил Фриновскому сделать это в его отсутствие, пока он будет находиться в командировке на Украине. Однако сомнения у него все равно оставались, и когда Фриновский, позвонив в Киев, сообщил о своей беседе со Сталиным, то услышал в ответ: «А стоило ли?» «Я не пойму, — жаловался Фриновский Дагину, — ведь договорились точно, что я пойду в ЦК доложить материалы, а теперь он недоволен. Не пойму я этого»{401}.
Решением Политбюро от 21 февраля 1938 года Булах был освобожден от занимаемой должности и отозван в Москву. А тем временем сведения о творящихся в крае бесчинствах получили дополнительную огласку: группе арестованных удалось переслать на имя Сталина заявление, в котором они жаловались на фальсификацию их дел и провокационные методы ведения следствия.
В конце апреля 1938 года Сталин поручил заместителю Ежова по Комиссии партийного контроля (КПК) М. Ф. Шкирятову съездить в Ворошиловск и разобраться в создавшейся ситуации.
С формальной точки зрения Шкирятов был подчиненным Ежова, но, поскольку после перехода в НКВД Ежов делами КПК практически не занимался, Шкирятов обрел достаточную самостоятельность, имел прямой выход на Сталина, так что необходимо было присматривать за ним, чтобы ставшая ему известной информация не ушла наверх бесконтрольно.
В качестве соглядатая Ежов приставил к Шкирятову В. Е. Цесарского, возглавлявшего в то время Секретно-политический отдел ГУГБ НКВД. Полученные Цесарским инструкции сводились к тому, чтобы ни в коем случае не раздувать данное дело, а, наоборот, свести его, по возможности, на нет, а также постараться, чтобы Шкирятов во всей этой истории особенно не копался.
Однако выполнить инструкции Ежова Цесарскому не удалось. Шкирятов был опытным аппаратчиком, и провести его было непросто. Вместе с Цесарским он побывал в ново-александровском районном отделении НКВД, откуда поступила жалоба, ознакомился со следственными делами находящихся там заключенных, принял участие в передопросе трех десятков арестованных и в опросе ряда сотрудников НКВД. Поэтому, когда, вернувшись, Цесарский отчитался о проделанной работе, Ежов не мог скрыть своего раздражения. Шкирятов узнал гораздо больше, чем следовало, и не было никакой возможности помешать ему сообщить обо всем увиденном Сталину. Единственное, что можно было сделать, это пригладить, насколько возможно, отчет о результатах проведенной проверки, и по указанию Ежова Цесарский несколько раз переделывал его, убирая наиболее острые моменты и представляя дело таким образом, что речь идет о случайных ошибках, допущенных отдельными работниками.
Но и то, что осталось, выставляло работу местных чекистов в самом неприглядном виде.
«Краевой и районные аппараты НКВД, — говорилось в отчете, — производили аресты по случайным непроверенным сведениям, на основании заведомо ложных показаний арестованных. Наряду с действительными врагами, арестовывались ни в чем не повинные честные советские люди, лучшие колхозники, честные партийцы… При проведении следствия работники краевого аппарата и районных отделений НКВД подвергали арестованных жестоким избиениям и издевательствам, применяя при этом самые ухищренные способы. Избитых арестованных водворяли затем в общие камеры, где заставляли их демонстрировать следы побоев, с тем чтобы угрозой избиения повлиять на других арестованных»{402}.
Что касается самого возмутителя спокойствия — П. Ф. Булаха, то его в конце апреля 1938 года арестовали. На допросах он неоднократно пытался объяснить, что действовал в соответствии с указаниями Ежова, однако эти заявления следователи у него не принимали, квалифицируя их как провокационные. В конце концов Булах был обвинен в принадлежности к антисоветской организации, созданной в органах НКВД бывшим наркомом Г. Г. Ягодой, и 28 июля 1938 года приговорен к расстрелу.
История с Булахом была в самом разгаре, когда возникли проблемы с одним из наиболее приближенных к Ежову людей — его заместителем и по совместительству начальником московского управления НКВД Л. М. Заковским.
Заковский представлял собой весьма колоритную фигуру. Латыш по национальности (настоящее его имя — Штубис Генрих Эрнестович), в юности он был моряком, побывал во многих странах, а вернувшись в Либаву, примкнул к анархистской организации, занимавшейся распространением нелегальной литературы, а заодно подготавливавшей ограбление одного из либавских банков. Будучи арестован, был приговорен к ссылке в Олонецкую губернию сроком на три года, по окончании которой переехал вначале 1917 года в Петроград. После революции поступил на службу в ВЧК и быстро там себя проявил. Наибольшую известность принесло ему участие в разгроме казанского отделения антибольшевистского «Союза защиты родины и свободы» в августе 1918 г., когда он под видом белогвардейского офицера проник в штаб заговорщиков и арестовал их.
После окончания Гражданской войны работал на руководящих должностях в органах госбезопасности на Украине, в Сибири и Белоруссии. Когда в декабре 1934 г., в связи с убийством С. М. Кирова, начальник ленинградского УНКВД Ф. Д. Медведь был отстранен от занимаемой должности, Заковского назначили на его место.
Именно тогда, в Ленинграде, Ежов близко с ним познакомился, а познакомившись, подружился, чему в немалой степени, вероятно, способствовала их обоюдная любовь к крепким напиткам. И хотя Заковский, занимая ответственные должности в структурах НКВД, сохранил присущие ему в молодости наклонности, за что Ежов чуть ли не в глаза называл его уголовником, это не мешало их отношениям. Ежов был с Заковским на ты, называл его «Ленечкой» и периодически без особой служебной необходимости вызывал на несколько дней в Москву погостить у себя дома.
В конце 1937 года в небе над Заковским появились небольшие тучки — Сталин начал выражать недовольство в связи с доходившими до него сведениями о так называемом бытовом разложении Заковского — пьянках, в том числе и с участием женщин сомнительного поведения.
В этих условиях Ежов счел нецелесообразным оставлять Заковского и дальше в Ленинграде, где у него было слишком много недоброжелателей, не упускающих случая сообщить о его оплошностях наверх. В январе 1938 года удалось добиться согласия Сталина на перевод Заковского в Москву и назначение заместителем наркома, а по совместительству также и начальником московского управления НКВД. Вероятно, Ежов сумел доказать, что богатый чекистский опыт Заковского принесет пользу при работе в центральном аппарате НКВД, а его вредные привычки легче будет изжить в условиях жесткого контроля, под который он попадет, оказавшись в Москве.
Заковский, помимо того, что о нем уже говорилось, был известен еще и как один из самых беззастенчивых фальсификаторов[104]. Приехав в Москву, он от своих методов отказываться не стал, и вскоре местные чекисты (сами по части фальсификаций отнюдь не новички) с удивлением обнаружили, что им есть чему поучиться у других. Так, например, Заковским были введены лимиты на аресты по национальным линиям. Никаких решений Политбюро или приказов НКВД о квотах на репрессирование «национальных контингентов» не существовало, однако Заковского это не смущало. Он успешно использовал данную методику в Ленинграде и не видел причин отказываться от нее в Москве, так что вскоре оперативные подразделения московского управления НКВД получили плановые помесячные задания на арест представителей некоренных национальностей. Установка Заковского «бить морды при первом же допросе» позволила в кратчайшие сроки «выявить» десятки контрреволюционных организаций и групп, якобы созданных на заводах, в учреждениях и воинских частях, и число их росло день ото дня.
Возросшая активность московского управления (а она проявлялась не только в отношении «национальных контингентов») высоко оценивалась Ежовым, радовался успехам Заковского на новом месте и Сталин. Получив в феврале 1938 г. сообщение Ежова о том, что в ходе ликвидации «контрреволюционного эсеровского подполья» московским управлением НКВД арестовано 156 человек, в том числе 11 членов партии, Сталин писал:
«т. Заковский — не т. Реденс[105]. Видно, что т. Заковский напал на жилу, как говорят золотопромышленники. Реденс как чекист не стоит левой ноги Заковского. Желаю успеха т. Заковскому. Нужно продолжать корчевку эсеров. Эсеры — большая опасность»{403}.
Тем не менее, несмотря на впечатляющие успехи в работе, с Заковским, как и с Булахом, пришлось расстаться. В бумагах Ежова в качестве примера прегрешений Заковского встречается без расшифровки упоминание о его «разговорах о Сталине»{404}. По-видимому, речь идет о каких-то дошедших до вождя нелицеприятных высказываниях в его адрес, которые Заковский позволил себе, вероятно, на не вполне трезвую голову, и, если дело обстояло действительно так, это могло стать главной причиной резкого поворота в его судьбе.
Официальная мотивировка была, конечно, другой. На заседании Политбюро 14 апреля 1938 г., где рассматривался вопрос о Заковском, речь шла об упущениях в его служебной деятельности, относящихся к периоду, когда он возглавлял ленинградское управление НКВД. В решении говорилось:
«1. Ввиду того, что в работе по Ленинградскому УНКВД выяснился ряд серьезных недостатков за период работы т. Заковского, как-то: переписка заключенных с волей… создание ряда дутых дел, засоренность аппарата УНКВД шпионскими элементами, которые работали до последнего времени, несмотря на имеющиеся на них компрометирующие материалы, — ЦК ВКП(б) считает, что т. Заковский не может сейчас пользоваться полностью политическим доверием как руководитель чекистской работы.
2. ЦК постановляет: освободить т. Заковского от обязанностей заместителя наркома внутренних дел СССР и назначить его начальником строительства Куйбышевского гидроузла, где он должен своей работой восстановить полное к себе доверие»{405}.
Однако ни полностью, ни частично восстановить к себе доверие Заковский не успел, так как две недели спустя в соответствии с распоряжением Сталина его арестовали.
В том же апреле 1938 года Ежову пришлось расстаться с другим своим выдвиженцем — бывшим наркомом внутренних дел Украины, а в дальнейшем — начальником Транспортного отдела ГУГБ НКВД И. М. Леплевским. В конце мая, как уже говорилось, настала очередь Г. С. Люшкова, а также еще одного ежовского фаворита — начальника Управления НКВД по Свердловской области Д. М. Дмитриева.
Ежов близко познакомился с ним в декабре 1934 года в Ленинграде. Являвшийся в то время помощником начальника Экономического отдела ГУГБ НКВД, Дмитриев входил в состав бригады чекистов, прибывших для расследования обстоятельств гибели С. М. Кирова, причем лично ему поручено было добиться признаний от убийцы Кирова Леонида Николаева, с каковой задачей он вполне успешно справился. Столь же эффективной была и его работа по так называемому «московскому центру» (декабрь 1934 года — январь 1935-го), когда, благодаря показаниям, полученным им от одного из арестованных (И. П. Бакаева), удалось ослабить сопротивление других подследственных, и в результате появилась возможность организовать судебный процесс над ними. В 1936 г., еще при Ягоде, Дмитриев был назначен начальником свердловского областного УНКВД, где с тех пор и работал, усердно выявляя и уничтожая «врагов народа», имевших несчастье проживать на подведомственной ему территории.
Дмитриеву был присущ свой собственный стиль, заметно отличающий его от многих других начальников региональных управлений НКВД. Он и его подчиненные старались воздействовать на арестованных не столько битьем, сколько убеждением, усиленно внушая подследственным, что показания, которых они добиваются, нужны партии и стране как документы для изобличения капиталистического окружения, для предъявления претензий к тем или иным иностранным государствам. Арестованным обещали, что после того, как все закончится, они вместе с семьями уедут в другую область, получат там работу, а затем, спустя два-три года, снова смогут вернуться на Урал.
Поскольку партия всегда жила по принципу «цель оправдывает средства», многие заключенные верили в даваемые им объяснения и с большей или меньшей охотой шли навстречу следователям, сочиняя фантастические истории о своей и своих знакомых шпионской, террористической и тому подобной деятельности. В тюрьмах свердловского УНКВД были даже созданы так называемые «коммунистические камеры», где сидели члены партии, выполнявшие, как они думали, задание особой важности и зорко следившие, чтобы к ним в камеру случайно не попал какой-нибудь социально чуждый элемент, например бывший белый офицер или, скажем, священнослужитель.
Избранная Дмитриевым тактика давала хорошие результаты, позволяя регулярно отправлять в Москву все новые и новые телеграммы с ходатайствами на арест выявленных контрреволюционеров — большей частью секретарей районных партийных и комсомольских комитетов, председателей райисполкомов и т. д. Со временем, однако, такая результативность начала многих смущать. По НКВД поползли слухи, что Дмитриев арестовывает кого попало, что не может быть, чтобы почти все деревенские партийные и комсомольские секретари являлись участниками заговора. Но у Ежова подобных сомнений не возникало, и он легко давал санкции на арест заявленных Дмитриевым лиц.
Еще одной особенностью Дмитриева было его бесцеремонное обращение со статистической отчетностью. Когда количество законченных свердловским управлением дел превысило установленные для области лимиты на репрессирование бывших кулаков, уголовников и других так называемых антисоветских элементов, он стал «лишних» подследственных оформлять в бумагах как проходящих по национальным линиям, где лимитов не существовало. В итоге, присылаемые в Москву на утверждение вынесенных приговоров списки осужденных «националов» состояли почти исключительно из русских, украинских и белорусских фамилий. И, как ни поверхностно рассматривались эти списки в Москве, столь явное несоответствие не могло не обратить на себя внимание. Утверждение свердловских заявок стало затягиваться, и в феврале 1938 г. Дмитриев обратился к Ежову с жалобой на то, что его активная работа по национальным контингентам тормозится медленным рассмотрением отправленных в Москву «альбомов»[106].
В ответ Фриновский приказал внимательно обсчитать свердловские заявки, после чего обвинил Дмитриева в том, что под видом национальных операций тот проводит операцию, предусмотренную приказом № 00447. Так, из 4218 арестованных свердловским УНКВД по польской линии настоящих поляков было только 390 человек, в то время как бывшими кулаками, репрессирование которых должно было проводиться в рамках приказа № 00447, являлись 3798 человек. Из арестованных по латышской линии все 237 человек оказались бывшими кулаками, латышей же среди них было лишь 12 человек и т. д.{406}. Кроме того, подавляющее число бывших кулаков на момент ареста являлись рабочими, что ставило под сомнение оправданность их репрессирования даже и в рамках приказа № 00447.
Работники НКВД, сталкивавшиеся по делам службы с результатами деятельности Дмитриева и его подчиненных, не раз обращали внимание Ежова на непорядки в свердловском УНКВД, однако он, по обыкновению, лишь отмалчивался и никаких мер не принимал.
Из-за чего Дмитриев впал в немилость, неясно. Возможно, до Сталина дошли слухи о чрезмерных злоупотреблениях, допускаемых свердловскими чекистами, возможно, какую-то роль сыграли показания бывшего руководителя Дмитриева Л. Г. Миронова, но так или иначе в конце мая 1938 г. его судьба была решена. 22 мая он отзывается из Свердловска и назначается начальником Главного управления шоссейных дорог НКВД СССР. И хотя положение дел весной 1938 года, казалось бы, не давало чекистам старой формации оснований для самоуспокоенности, Дмитриев, возможно, так и не понял, что скрывается за новым назначением. Во всяком случае, в конце июня 1938 года он публикует в одной из местных, газет свой новый адрес в Москве, чтобы избиратели, чьи интересы он, как депутат, представлял в Верховном Совете СССР, знали, куда им обращаться со своими запросами после его отъезда из области. Прошло, однако, всего несколько дней, и посылать письма стало уже некуда.
Новому начальнику свердловского УНКВД М. П. Викторову первые месяцы работы пришлось потратить на то, чтобы разобраться с доставшимся ему наследством. В ходе проведенной проверки Викторов освободил из-под стражи большое количество заключенных, а в Москву направил докладную записку, в которой обрисовал методы работы своего предшественника и привел конкретные факты следственных подтасовок и фальсификаций.
«При докладе записки Викторова о крупнейших перегибах в Свердловской области, — вспоминал начальник Секретариата НКВД И. И. Шапиро, — Ежов зло заявил мне, что Викторов слишком увлекается в своих обобщениях, все это чепуха, не может такого быть»{407}. Однако предложение Шапиро послать в Свердловск специальную комиссию, которая разобралась бы со всем на месте, Ежов не поддержал.
Поняв, что подобранные им кадры являются одним из его наиболее уязвимых мест, Ежов стал проявлять повышенную заботу о том, чтобы никакая компрометирующая его подчиненных информация не выходила за пределы наркомата. Одним из свидетельств этого может служить история, рассказанная бывшим исполняющим обязанности начальника отдела кадров НКВД СССР С. Б. Балаяном. Действующие лица: сам Балаян, его помощник К. Г. Михайленко, начальник Секретариата НКВД И. И. Шапиро, Ежов, заведующий Отделом руководящих партийных органов ЦК ВКП(б), или, сокращенно, ОРПО, Г. М. Маленков и его заместитель В. А. Донской.
Свидетельствует С. Б. Балаян:
«В июле 1938 г., в мое отсутствие, из ОРПО ЦК ВКП(б) попросили прислать для просмотра личные дела всех начальников управлений НКВД. Мой помощник Михайленко сообщил об этом Шапиро, который дал указание личных дел не посылать.
Когда я вернулся на работу, мне позвонил заместитель заведующего ОРПО ЦК ВКП(б) Донской и попросил прислать ему указанные дела. Я, не зная о том, что Шапиро запретил Михайленко выполнять требование ЦК, ответил Донскому, что сейчас пришлю личные дела начальников УНКВД.
В это время ко мне зашел Михайленко и сказал о том, что Шапиро ему запретил посылать эти дела. Тогда я обратился к Шапиро, и он подтвердил свое распоряжение, сославшись на указание Ежова.
В скором времени мне позвонил Маленков и категорически предложил выполнить его требование. Я опять пошел к Шапиро. Он в моем присутствии звонил на квартиру Ежова, и Ежов приказал дела не давать, а Маленкову сказать, что дела могут быть даны только по личному распоряжению наркома.
Вскоре мне снова позвонил Маленков и сказал, что вопрос согласован с Ежовым, и я снова стал собирать дела для отправки. Когда дела уже находились в машине, мне позвонил Шапиро и спросил, продолжают ли мне звонить из ЦК. Я ему сказал, что дела уже отправляются и что об этом я сообщил Маленкову.
Тогда Шапиро вызвал меня к себе и снова позвонил Ежову. Ежов меня выругал, еще раз подтвердил свое распоряжение и предложил передать Маленкову, что все дела якобы находятся у него в кабинете и поэтому их взять сейчас нельзя.
В конечном итоге личных дел начальников УНКВД я Маленкову не дал, и он обещал поставить вопрос о моем снятии в ЦК ВКП(б)»{408}.
В том, с каким рвением Ежов оберегал личные дела ответственных работников НКВД, не было ничего удивительного. Рекомендуя ближайших соратников на те или иные руководящие посты, он не всегда знакомил Сталина с отдельными фактами из биографий своих выдвиженцев, опасаясь, что это может помешать их утверждению в должности. Кроме того, за последние годы чуть ли не на всех высокопоставленных чекистов были получены разного рода компрометирующие материалы (заявления, доносы и т. д.), поступавшие непосредственно в НКВД или пересылаемые из партийных и других инстанций. Часть из них попадала в личные дела работников, так что теперь, при желании, многих подчиненных Ежова можно было обвинить в неблагонадежности, а его самого — в укрывательстве политически сомнительных элементов.
Вся эта потенциально взрывоопасная ситуация с кадрами доставляла Ежову немалое беспокойство, осложняя его и без того непростые отношения со Сталиным. Однако, как оказалось, главная кадровая проблема подстерегала его там, где он ее совсем не ждал.
После того как в конце июня 1938 года Фриновский по распоряжению Сталина отправился на Дальний Восток разбираться с обстоятельствами исчезновения Люшкова, Ежов остался без первого заместителя. Возможно, основной смысл инспекционной поездки Фриновского в этом и заключался, поскольку создавшаяся в результате его отъезда ситуация как нельзя лучше способствовала реализации сталинского замысла — подбору нового заместителя наркома, который в дальнейшем, после ухода Ежова, принял бы на себя его обязанности по руководству НКВД.
Вообще-то кандидатура на пост первого замнаркома была и у самого Ежова. Разговоры о возможном переходе Фриновского в Наркомат обороны шли еще с осени 1937 г., и, на случай, если бы такое решение действительно состоялось, Ежов наметил в качестве возможной замены сначала Л. М. Заковского, а когда, в связи с арестом последнего, этот вариант отпал — своего давнего помощника М. И. Литвина. К лету 1938 г. Литвин, возглавлявший в то время ленинградское управление, рассматривался в НКВД как наиболее реальный кандидат на должность первого заместителя наркома. Ежов уже обсуждал данный вопрос со Сталиным, в ожидании вызова к вождю Литвин несколько раз специально приезжал в Москву, однако аудиенция так и не состоялась.
У Сталина имелись свои соображения на этот счет, и Литвин был, конечно, не тем человеком, которого он хотел бы видеть в качестве преемника Ежова.
В одной из бесед с заведующим Отделом руководящих партийных органов ЦК ВКП(б) Г. М. Маленковым, состоявшейся, по-видимому, в конце июля 1938 г., Сталин дал ему поручение подобрать кандидата на пост первого заместителя наркома внутренних дел, который имел бы опыт работы в партийных органах и органах госбезопасности и которому он, Сталин, мог бы лично доверять{409}.
К тому времени в составе высшей номенклатуры выдвинутым условиям соответствовали только два человека: первый секретарь ЦК компартии Грузии Л. П. Берия и первый секретарь ЦК компартии Азербайджана М. Д. Багиров, и, чтобы выбрать из них более достойного, Сталину совершенно не требовалось прибегать к помощи Отдела руководящих партийных органов. Однако использованная технология позволяла сделать вид, что речь идет об обычном кадровом решении, не преследующем каких-то далеко идущих целей. Ежову еще предстояло завершать начатую работу, и расхолаживать его раньше времени не было никакого смысла. Расчет строился, вероятно, на том, что через свои связи в Отделе руководящих партийных органов, который он возглавлял в 1935–1936 гг., Ежов наверняка узнает о полученном отделом задании, и это, с одной стороны, подготовит его к предстоящему событию, а с другой — ослабит возможные подозрения, поскольку, если бы речь шла о подборе будущего руководителя НКВД, Сталин вполне мог обойтись без чьих-либо подсказок, ввиду крайне узкого круга возможных кандидатов.
Маленков и его сотрудники остановили свой выбор на Л. П. Берии. Чекистский стаж у него был весьма солидный: с 1921-го по 1931 г. Берия работал в органах ЧК — ГПУ Закавказья, при этом с 1926-го по 1931 г. являлся председателем ГПУ Грузии, а с апреля по ноябрь 1931 г. возглавлял ГПУ всей Закавказской федерации. В конце 1931 г. он становится первым секретарем ЦК компартии Грузии, а в 1932 г. по инициативе Сталина, высоко оценивавшего его деловые и все прочие качества, Берия, не являвшийся тогда не только членом, но даже и кандидатом в члены ЦК ВКП(б), был назначен по совместительству еще и первым секретарем Закавказского крайкома, объединявшего компартии трех закавказских республик — Армении, Грузии и Азербайджана, и на этом посту он оставался вплоть до упразднения Закавказской федерации в 1937 году. Так что опыт партийной работы у него тоже был немалый.
Пользовался Берия и доверием вождя, о чем свидетельствовало хотя бы то, что он до сих пор оставался на свободе — среди первых секретарей обкомов, крайкомов и ЦК национальных компартий, занимавших соответствующие должности к началу «большого террора», это удалось очень немногим. Несомненным преимуществом Берии была также его относительная молодость (39 лет) и то, что, как и Сталин, он был грузином.
Правда, в 1937 г. одно время казалось, что Берия может пополнить собой ряды региональных руководителей, утративших доверие вождя. Сталину не нравилось, как в Грузии и в целом в Закавказской федерации возвеличивают Берию, приписывая ему все мыслимые и немыслимые заслуги в деле социалистического строительства. Однако Берия сделал правильные выводы, пригасил, насколько это было возможно, славословие в свой адрес, и вес обошлось.
На всякий случай Маленков поручил своему заместителю В. А. Донскому подобрать еще несколько кандидатур, чтобы у Сталина была возможность выбора. Шесть дополнительных претендентов не соответствовали условиям, выдвинутым вождем, но в Отделе руководящих партийных органов они считались перспективными кадрами, и, видимо, не исключалось, что кто-то из них может Сталина заинтересовать. Это были третий секретарь Свердловского обкома партии Н. И. Гусаров, ответственные организаторы ОРПО С. Н. Круглов и Н. М. Пегов и еще трое функционеров из номенклатуры Отдела руководящих партийных органов.
По-видимому, Ежову действительно стало известно о той неожиданной кадровой проблеме, с которой он мог столкнуться в самое ближайшее время. Возможно, его бурная деятельность в конце июля 1938 г. (о чем пойдет речь ниже) как раз и имела целью доказать, что со своими служебными обязанностями он справляется не хуже, чем раньше, и что никакие помощники со стороны ему совершенно не требуются.
26 июля 1938 года Ежов направил Сталину список из 139 человек, подлежащих суду Военной коллегии по первой категории. Вычеркнув одну фамилию — маршала А. И. Егорова, которому тем самым были дарованы еще семь месяцев следственных застенков, — Сталин и Молотов наложили резолюцию: «За расстрел всех 138 человек»{410}, после чего список был передан в Военную коллегию Верховного Суда.
Последний раз санкцию на уничтожение стольких представителей верхнего эшелона власти Ежов запрашивал в ноябре 1937 года. В списке значились 17 членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), среди них — бывший кандидат в члены Политбюро, заместитель председателя Совнаркома СССР Я. Э. Рудзутак, заведующие Политико-административным и Сельскохозяйственным отделами ЦК И. А. Пятницкий и Я. А. Яковлев, заведующий Отделом агитации и пропаганды ЦК А. И. Стецкий. Расстрелять предстояло также известных военных деятелей — заместителя наркома обороны СССР, начальника ВВС РККА Я. И. Алксниса, командующего войсками Белорусского военного округа И. П. Белова, начальника Разведуправления РККА Я. К. Берзина, видных чекистов — заместителя наркома внутренних дел Я. С. Агранова, начальников дальневосточного и орджоникидзевского управлений НКВД Т. Д. Дерибаса и П. Ф. Булаха, наркома внутренних дел Украины И. М. Леплевского и многих других функционеров высокого ранга, еще недавно составлявших цвет советской партийно-государственной элиты.
В связи с важностью и срочностью данной акции, призванной подтвердить неослабевающую работоспособность чекистского ведомства, Ежову пришлось поломать весь отлаженный механизм такого рода процедур. По заведенному порядку законченные центральным аппаратом следственные дела сначала докладывались специальной комиссии, куда входили первый заместитель наркома внутренних дел, заместитель Прокурора СССР и председатель Военной коллегии Верховного Суда СССР. После того, как комиссия определяла, где должно рассматриваться то или иное дело, список лиц, подлежащих суду Военной коллегии, отправлялся Ежовым на подпись Сталину, а затем санкционированный вождем приговор утверждался Военной коллегией в ходе ее псевдосудебных заседаний.
На этот раз Ежов решил все взять в свои руки. Запросив в Тюремном отделе НКВД списки арестованных руководящих работников, он пометил тех, чьи дела, по его мнению, следовало передать Военной коллегии, и составленный на основе этих пометок список отправил на утверждение Сталину. Как уже говорилось, Сталин и Молотов все кандидатуры, кроме маршала А. И. Егорова, одобрили, и теперь дело было за Военной коллегией. Тут-то и выяснилось, что в составленный по указанию Ежова и одобренный высшим руководством страны перечень кандидатов на уничтожение попало множество людей, по которым следствие не было к тому времени завершено, а по некоторым из них фактически еще и не начиналось.
Вспоминает бывший начальник Секретариата НКВД И. И. Шапиро:
«Военная коллегия требовала передать ей следственные дела для рассмотрения на судебном заседании, Ежов в свою очередь требовал быстрейшего окончания следствия. Буквально в течение 2–3 дней заканчивали следствием отдельные дела, лишь бы как-нибудь оформить дело и сплавить его. Передавались дела, арестованные по которым крайне нужны были для следствия по другим сложным делам. А ряд дел вообще нельзя было передавать в Военную коллегию, так как они, по существу, не были ей подсудны и в лучшем случае должны были быть рассмотрены Особым совещанием»{411}. (Последнее, как известно, не имело полномочий выносить расстрельные приговоры.)
Однако раз начальству нужно, подчиненные постарались не подвести. Ударными темпами следствие по неоконченным делам было завершено. Военная коллегия тоже выполнила свою работу без задержки, и считанные дни спустя все было кончено.
Теперь, когда Ежову в полной мере удалось продемонстрировать свои организаторские способности, ему оставалось лишь сидеть и ждать дальнейшего развития событий.
А тем временем по НКВД поползли слухи о грядущих переменах. Как свидетельствует бывший нарком внутренних дел Украины А. И. Успенский, когда в начале августа 1938 г., приехав в Москву на вторую сессию Верховного Совета СССР, он зашел к начальнику Секретариата НКВД И. И. Шапиро, тот выглядел очень встревоженным.
«Шапиро мне сказал, — вспоминал Успенский, — что у Ежова большие неприятности, так как в ЦК ему не доверяют. Дальше Шапиро мне сообщил, что ходят слухи, что замом к Ежову придет человек (фамилию он не назвал), которого нужно опасаться»{412}.
По-видимому, Ежов знал, что опасаться ему следует именно Берии. Тот тоже находился в те дни в Москве, принимая участие в работе сессии Верховного Совета СССР, и за всеми его контактами со Сталиным Ежов следил с неослабевающим вниманием, выходящим даже иногда за рамки приличия.
«Ежов, — рассказывал позднее начальник Отдела охраны ГУГБ НКВД И. Я. Дагин, — проявлял большую нервозность в связи с вызовом Берии на приём к Сталину на загородную квартиру. В тот день Ежов мне беспрестанно звонил, а один раз, позвонив, стал спрашивать: «Вы не знаете, о чем они говорят?» Я ответил: «Что Вы, Николай Иванович!» — [и] Ежов тогда прекратил разговор на эту тему»{413}.
Отношения Ежова и Берии были до последнего времени вполне дружескими. Еще в 1931–1932 гг., когда Ежов поправлял свое здоровье в ведомственном санатории ГПУ Грузии в Абастумани, Берия окружил московского гостя повышенной заботой, требуя того же от своих подчиненных — чекистов. В свою очередь и сам Берия, приезжая в Москву, мог рассчитывать на радушный прием со стороны Ежова. Уже став наркомом внутренних дел, Ежов неоднократно звонил руководителю грузинских чекистов С. А. Гоглидзе, предупреждая последнего о необходимости усиления личной охраны Берия, о чем последнему наверняка становилось известно.
Первым событием, омрачившим их отношения, стало, по-видимому, дело заместителя председателя Совнаркома Грузии Б. Г. Мдивани, одного из отцов-основателей грузинской компартии. Осенью 1936 года он был арестован в Тбилиси по обвинению в троцкистской деятельности, которой якобы занимался в предшествующие годы. Ничего более серьезного ему инкриминировать не предполагалось, и дело уже собирались передать на Особое совещание, однако в это время в Москве от находящихся под следствием Ю. Л. Пятакова и Г. Я. Серебрякова были получены показания, согласно которым в 1934 году ими был будто бы утвержден состав созданного Мдивани грузинского троцкистского центра, которому была дана установка на развертывание диверсионно-вредительской и террористической работы в Грузии.
В январе 1937 году Мдивани по указанию Ежова был этапирован в Москву. Здесь во внутренней тюрьме НКВД он уже через неделю «признался» в том, что до последнего времени являлся одним из руководителей закавказского троцкистского центра и вел активную борьбу против руководства партии. В ходе дальнейшего «расследования» список преступлений Мдивани пополнился обвинениями в подготовке террористических актов против Сталина, Ежова и Берии, подготовке вооруженного восстания в Грузии с целью отделения ее от СССР, шпионаже и тому подобных преступлениях.
После окончания следствия дело Мдивани и шестерых его «сообщников» было в июле 1937 года передано в Верховный суд Грузии, которому ничего не оставалось, как только приговорить всех обвиняемых к расстрелу.
Берия, считавший себя полноправным хозяином Грузии, крайне болезненно воспринял вмешательство центрального аппарата НКВД и самого Ежова в чисто грузинские, как он считал, дела и проявленное при этом недоверие к возможностям местных чекистов самим разобраться в данной истории. Сам он, похоже, был против казни Мдивани, и то, что это пришлось все-таки сделать, не могло не сказаться на его отношениях с Ежовым.
А вскоре у него появился еще один повод для серьезного недовольства, связанный на этот раз с действиями НКВД в Армении — республике, которой Берия после упразднения в апреле 1937 года. Закавказского крайкома партии формально уже не руководил, но куратором которой продолжал себя считать.
19 августа 1937 года в Ереване покончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна четвертого этажа здания НКВД Армении, бывший председатель Совнаркома Армянской ССР С. М. Тер-Габриелян. Вообще, такие способы ухода из жизни в процессе допросов с пристрастием время от времени имели место, в частности, незадолго до этого, 21 июня 1937 г., в Минске из окна здания НКВД Белоруссии выбросился и разбился насмерть бывший председатель Совнаркома Белорусской ССР Н. М. Гололед. Сталин и Ежов были, конечно, недовольны такими неумелыми действиями своих подчиненных, но если никаких других претензий к ним не имелось, то и наказание бывало не слишком строгим. Например, в связи с самоубийством Н. М. Голодеда, двух младших лейтенантов, непосредственных виновников случившегося, арестовали, а их руководитель — зам. начальника Контрразведывательного отдела белорусского НКВД — отделался всего лишь строгим выговором.
В Армении все вышло по-другому. У Сталина уже давно имелись претензии к местным руководителям в связи с их недостаточной, по его мнению, активностью в деле борьбы с «врагами народа», и самоубийством Тер-Габриеляна решено было воспользоваться для того, чтобы провести в республике жесткую зачистку.
8 сентября 1937 года Сталин направил в адрес ЦК КП(б) Армении письмо, в котором отмечалось, что в Армении очень плохо обстоят дела с хозяйственным и культурным строительством, что сельское хозяйство разваливается, а строящиеся предприятия консервируются, что троцкисты и прочие антипартийные элементы не получают должного отпора, напротив, руководство Армении фактически им покровительствует. По мнению Сталина, С. М. Тер-Габриелян был убит врагами народа, чтобы «заткнуть ему глотку» и избежать тем самым возможности разоблачения оставшихся на воле сообщников.
В письме сообщалось, что принято решение об аресте наркома внутренних дел Армении Х. Х. Мугдуси, председателя Совнаркома республики А. А. Гулояна, «которые не могут не нести ответственности за все вскрывшиеся безобразия», и, кроме того, ставился вопрос об ответственности первого секретаря ЦК компартии Армении А. С. Аматуни{414}.
Для расследования на месте всех обстоятельств случившегося в Армению был направлен заведующий Отделом руководящих партийных органов ЦК ВКП(б) Г. М. Маленков вместе с бригадой чекистов во главе с тогдашним начальником Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД М. И. Литвиным. По прибытии в Ереван Маленков отдал распоряжение об аресте А. А. Гулояна, Х. Х. Мугдуси и его заместителя И. А. Геворкова, которые сразу же подверглись интенсивным допросам. Свидетельствует бывший Начальник погранвойск Армении Г. А. Петров:
«…Маленков и работники НКВД СССР Литвин, Альтман и Гейман стали допрашивать арестованного наркома внутренних дел Армении Мугдуси… Чтобы получить от Мугдуси признание, Маленков, Литвин и другие работники бригады НКВД СССР стали его избивать и били до тех пор, пока Мугдуси на заявил, что он согласен подробно рассказать о совершенных им преступлениях»{415}.
Такой же обработке подверглись и другие арестованные армянские работники, в результате чего список выявленных «врагов народа» стал быстро расти. 15 сентября 1937 г. Маленков собрал пленум ЦК компартии Армении, продолжавшийся с перерывом до 23 сентября. Его итогом стало исключение из партии большого числа армянских функционеров, часть из которых была к этому времени уже арестована, а остальные разделили их участь сразу по окончании пленума.
Вслед за этим, в дополнение к уже проводимой в Армении в рамках приказа № 00447 операции в отношении бывших кулаков, уголовников и других «антисоветских элементов», по республике прокатилась волна арестов ответственных партийных и государственных работников. В период существования Закавказской федерации многие из них успели поработать на руководящих должностях в соседних с Арменией Грузии и Азербайджане, и теперь на основе их показаний аресты начались также в этих республиках.
Поскольку инициатива карательного рейда в Армению исходила от Сталина, Берии оставалось лишь мириться с этим, но то, как осуществлялась данная акция, вызывало у него вполне объяснимое недовольство. Руководящие кадры закавказских республик в большинстве своем были назначены с его благословения, и хотя после упразднения Закавказского крайкома партии они уже не находились в его подчинении, Берия вправе был рассчитывать на то, что вопрос о репрессиях в отношении конкретных лиц будет в той или иной форме с ним согласован. Однако, как уже говорилось, положение Берии в тот период было не особенно прочным, вследствие чего посланные Ежовым чекисты, вероятно, не сочли для себя необходимым слишком уж внимательно прислушиваться к его мнению, и такая бесцеремонность, по-видимому, нанесла весьма болезненный удар по его самолюбию.
В дальнейшем конфликтные ситуации возникали в связи с арестом М. Е. Горячева[107] и некоторых других руководящих грузинских работников, так что к лету 1938 г. отношения Ежова и Берии были уже далеко не такими безоблачными, как прежде.
Решение об освобождении Фриновского от обязанностей заместителя наркома внутренних дел (в связи с предстоящим утверждением его в должности наркома Военно-Морского Флота СССР) и назначении на освободившееся место Берии было принято Политбюро 21 августа 1938 г., однако официально о нем нигде не объявлялось. В грузинских газетах сообщение об освобождении Берии от обязанностей первого секретаря ЦК компартии Грузии, конечно, появилось, но причины такого решения были сформулированы весьма туманно — «в связи с переходом на работу в Москву». И в последующие месяцы никаких упоминаний о том, что Берия является первым заместителем наркома внутренних дел СССР, ни разу не появилось. Возможно, Сталин хотел сохранить его имя незапятнанным и представить широкой публике лишь после того, как чистка в стране закончится и придет время «исправлять ошибки, допущенные вышедшими из-под контроля партии чекистами».
Сам Берия был отнюдь не рад своему новому назначению. Его вполне устраивала прежняя должность, и хотя перевод на работу в Москву он для себя, конечно, не исключал, но рассчитывал, вероятно, что это будет какой-нибудь крупный хозяйственный наркомат, где он мог бы применить те знания и способности, которые приобрел за время работы руководителем Закавказской федерации и Грузии. Чекистскую работу Берия, похоже, рассматривал как пройденный этап своей жизни и никакого желания снова к ней возвращаться не испытывал. Однако выбора у него не было — пришлось подчиниться.
Что может означать появление в НКВД такой крупной фигуры, как Берия, Ежов, будучи опытным аппаратчиком, понял, конечно, сразу, отреагировав на это событие полуторанедельным запоем. Укрывшись на своей даче в поселке Мещерино, он вызвал врача и, пожаловавшись на головную боль, бессонницу, неприятные ощущения в области сердца и отсутствие аппетита, получил предписание — отдых в течение как минимум пяти дней. Шесть дней спустя при очередном осмотре данная рекомендация была повторена, так что до конца августа Ежов мог на работу не выходить, и ничто не мешало ему в те дни глушить тоску по полной программе.
25 августа 1938 года в Москву после двухмесячного пребывания на Дальнем Востоке возвратился М. П. Фриновский. О последних новостях его проинформировал подсевший к нему в поезд недалеко от столицы начальник Управления транспорта и связи НКВД Б. Д. Берман.
«Я сказал Фриновскому, — вспоминал потом Берман, — что он теперь наркомвоенморфлот и что ему теперь нужно только сдать дела и проститься с НКВД. Он ответил, что знает и сдает дела Литвину. Я ответил, что не Литвину, а Берия. «Как Берия? — воскликнул Фриновский. — Ведь Литвин назначен…» Я ответил, что в аппарате давно ходят слухи, что Ежов у себя на даче вместе с Литвиным выпили уже за его, Литвина, здоровье, но что эта трапеза преждевременна, так как назначен не Литвин, а Берия.
Я ясно видел, — продолжал Берман, — что Фриновский удручен, и настроение его сразу упало. Он сразу стал неразговорчив»{416}.
Прямо с вокзала Фриновский по просьбе Ежова отправился к нему на дачу. Ежов выглядел очень взволнованным, он даже прослезился, расцеловал Фриновского, чего никогда раньше не делал, и принялся рассказывать о последних событиях в НКВД.
Обсудив ситуацию, собеседники пришли к выводу, что Ежова ждет трудная жизнь. Сработаться с Берия, учитывая его властный, независимый характер, будет очень сложно, придется приложить немало усилий, чтобы в НКВД не образовалось два центра власти. Наверняка не простивший ни случая с Мдивани, ни истории с Арменией, ни другие конфликтные эпизоды его взаимоотношений с НКВД, Берия попытается скомпрометировать прежнюю деятельность руководства наркомата, а кроме того, будет необъективно информировать Сталина о текущих событиях, возводя в ранг системы отдельные обнаруженные им недостатки.
Фриновский посоветовал Ежову бросить хандрить, взять «вожжи» в руки и воспрепятствовать проникновению людей Берии в центральный аппарат НКВД, а также не допустить, чтобы аппарат перекинулся на его сторону{417}.
Ссылаясь на свое плохое самочувствие и необходимость продолжения лечения, Ежов поручил Фриновскому до возвращения Берии из Грузии (куда тот отправился сдавать дела своему преемнику) разобраться с материалами, которые не должны попасть на глаза новому первому заместителю наркома, и в первую очередь закрыть тем или иным способом дело о так называемой «террористической группе в Управлении коменданта Московского Кремля».
В начале 1938 года от арестованных коменданта Кремля П. П. Ткалуна и его заместителя С. И. Кондратьева были получены показания о группе их подчиненных, которых они якобы вовлекли в свою заговорщицкую организацию. Речь, в частности, шла о начальнике части боевой подготовки Управления коменданта Кремля Н. Н. Таболине, начальнике финансового управления А. И. Колмакове и коменданте здания правительства П. П. Брюханове. Последнего будто бы даже специально женили на обслуживающей кремлевскую квартиру Сталина официантке А. Виноградовой, чтобы через нее осуществить задуманное убийство вождя{418}.
Ежов, которому сообщили об этих «признаниях», посчитал их недостоверными, никто из упомянутых лиц арестован не был, и теперь, в связи с предстоящим появлением в НКВД Берии, нужно было срочно решать, как с ними следует поступить[108].
Выполняя указания Ежова, Фриновский собрал у себя небольшое совещание с участием коменданта Кремля Ф. В. Рогова, начальника Отдела охраны НКВД И. Я. Дагина и начальника Управления особых отделов НКВД Н. Н. Федорова. Дагин доложил о том, какие показания имеются на каждого из кремлевских «террористов», после чего некоторых из них решено было арестовать или уволить, а кого-то перевести в другие подразделения НКВД.
Теперь оставалось решить, что делать с самими показаниями Ткалуна и Кондратьева.
Рассказывает И. Я. Дагин:
«В первых числах сентября 1938 года я зашел в кабинет к Фриновскому. Его в тот момент в кабинете не было, он ушел к Ежову. Вернулся Фриновский от Ежова в крайне возбужденном состоянии. Он резким движением бросил свои бумаги на стол, сказав: «Так передрейфил, что с ума сошел человек. Знаешь, что он сейчас предложил мне? — Протокол Ткалуна, в котором речь идет о Шуре Виноградовой, а вместе с ней о Брюханове, он предложил уничтожить»{419}.
Забегая вперед, следует сказать, что поручение Ежова об уничтожении данного протокола Фриновский выполнить не решился, так что впоследствии о нем стало известно Берии, а через него и Сталину.
Но Ежов не только отдавал такого рода распоряжения, но и сам действовал аналогичным образом. Свидетельствует все тот же Дагин:
«…Ежов вызвал меня к себе в кабинет. В кабинете на его столе была картотека и большое количество папок, на каждой из которых значилась определенная фамилия. Я стоял молча несколько минут, во время которых Ежов бегло читал какие-то документы, которые он тут же рвал и бросал в корзинку. Затем Ежов поднялся и протянул мне папку с материалами, сказав: «Возьмите, здесь материалы на Гулько[109]. Сумеете их расследовать?»
Я попросил дать мне эти материалы, сказав, что, ознакомившись с ними, доложу ему.
После разговора с Ежовым я понял, что все материалы, которые находились у него в кабинете, представляют компрометирующие данные на сотрудников, которые он тут же уничтожал. Я пришел в ужас после того, что увидел у Ежова, глазам не верил. Мне стало ясно, что идет расчистка материалов, припрятанных в свое время в секретариате, — расчистка и уничтожение. Рвал бумаги Ежов и тогда, когда я второй, третий и следующие дни заходил к нему в кабинет»{420}.
Помимо уничтожения нежелательных документов, Ежов активно занимался в те дни и чисткой личного состава, увольняя «пачками» работников, даже если имеющийся на них материал был не слишком серьезным. Кого-то пришлось и арестовать.
Наряду с этими мерами, подготовка Ежова к появлению Берии включала также разработку плана перестройки системы управления в НКВД, с целью ослабить влияние нового первого заместителя на принимаемые в наркомате решения. Этого можно было добиться, реализовав, наконец, принятое Политбюро 5 апреля 1938 г. решение о создании коллегии НКВД. В силу каких-то причин это решение так и осталось тогда на бумаге, однако в новых условиях идея коллективного руководящего органа при наркоме заслуживала того, чтобы претворить ее в жизнь. Включив в состав коллегии надежных и преданных людей, можно было создать такую обстановку, при которой оказавшийся в заведомом меньшинстве Берия был бы существенно ограничен в своих властных полномочиях.
Одним из членов коллегии, а заодно и своим вторым заместителем Ежов предполагал сделать наркома внутренних дел Казахстана свояка Сталина С. Ф. Реденса. В 1928–1931 гг. Реденс являлся председателем ГПУ Закавказской федерации, и, по некоторым данным, именно в результате интриг Берии был в начале 1931 г. отозван со своего поста, после чего Берия, являвшийся его заместителем, был назначен на освободившуюся должность. Если все было действительно так, то на Реденса, вероятно, и в самом деле можно было рассчитывать как на противовес Берии.
Помимо Реденса Ежов также собирался включить в состав Коллегии НКВД своего бывшего второго заместителя Л. Н. Вельского, переведенного в апреле 1938 г. в Наркомат путей сообщения, и своего заместителя по Наркомату водного транспорта Е. Г. Евдокимова, давно и безуспешно пытающегося получить хоть какую-нибудь руководящую должность в НКВД. Их возвращение в органы госбезопасности предполагалось мотивировать тем, что в НКВД (после проведенной чистки) уже почти не осталось крупных работников, имеющих большой чекистский опыт.
Из «молодежи» кандидатами в состав коллегии Ежов наметил начальника Управления особых отделов НКВД Н. Н. Федорова, а также начальников Секретно-политического и Иностранного отделов А. С. Журбенко и З. И. Пассова{421}.
Однако осуществить этот план так и не удалось. Причины внезапной заинтересованности в органе коллективного руководства были слишком уж очевидными, и, несмотря на неоднократные ходатайства Ежова, идею воссоздания Коллегии НКВД Сталин не поддержал.
В начале сентября 1938 г., завершив свои дела в Грузии, Берия прибыл в Москву. С собою он на первых порах привез трех человек, в прежние времена работавших вместе с ним на чекистском поприще: заведующего Особым сектором ЦК компартии Грузии А. П. Капанадзе, заведующего Промышленно-транспортным отделом грузинского ЦК В. Н. Меркулова и заместителя наркома внутренних дел Грузии Б. З. Кобулова. Капанадзе был назначен заместителем начальника секретариата Берии, Меркулов стал заместителем Берии, а Кобулов возглавил Секретно-политический отдел.
Чтобы удовлетворить желание Берии иметь своего человека во главе Секретно-политического отдела, Ежов вынужден был переместить двух своих выдвиженцев. Прежний начальник отдела А. С. Журбенко стал руководителем московского управления НКВД (это была равноценная замена), а вот бывшему главе московских чекистов В. Е. Цесарскому с оперативной работой пришлось проститься.
Цесарский, работавший вместе с Ежовым в течение последних шести лет, пал жертвой доносов, о содержании которых стало известно Сталину. Речь, в частности, шла о его дружеских отношениях с бывшим начальником Политуправления РККА Я. Б. Гамарником, застрелившимся в мае 1937 г. накануне своего ареста. Кроме того, Цесарскому ставились в вину сомнения, которые он якобы испытывал в 1919 г., принимая решение покинуть украинскую партию левых эсеров и перейти в РКП(б).
К сентябрю 1938 года возможности Ежова защищать своих соратников приблизились к нулю. Отстоять Цесарского он не сумел (а скорее всего и не пытался), и пришлось отправить его в «ссылку», назначив начальником Управления Ухто-Ижемского лагеря НКВД.
Что касается Берии, то, в дополнение к своей должности первого заместителя наркома внутренних дел, он был 8 сентября 1938 года назначен начальником Управления государственной безопасности НКВД[110] и несколько дней спустя, приняв дела у Фриновского, приступил к исполнению возложенных на него обязанностей.
Приход Берии в НКВД ознаменовался принятием практических мер, направленных на завершение длящейся уже более года «массовой операции». К этому времени задачи по репрессированию бывших кулаков и других так называемых антисоветских элементов в рамках приказа № 00447 были в основном уже выполнены, однако с «национальным контингентом» дело обстояло иначе.
Как уже отмечалось, в соответствии с решением Политбюро ЦК ВКП(б) от 31 января 1938 г. операции по национальным линиям предполагалось завершить к 15 апреля. Но сделать этого не удалось, поскольку центральный аппарат НКВД оказался не в состоянии переработать сотни тысяч заявок на репрессирование, поступивших из региональных управлений. До весны 1938 года присылаемые справки по «националам» изучались по поручению Ежова «двойкой» в составе начальников Контрразведывательного и Учетно-регистрационного отделов ГУГБ НКВД А. М. Минаева-Цикановского и В. Е. Цесарского. Рассмотренные ими дела вместе с судебными определениями оформлялись в виде протоколов, которые Ежов и Вышинский или их заместители подписывали без всякой проверки и даже не читая. Поскольку количество нерассмотренных справок постоянно росло (к весне 1938 г. их скопилось около ста тысяч), к делу были подключены также начальники других отделов Главного управления госбезопасности, которые, считая данное поручение излишней для себя нагрузкой, старались рассмотреть за вечер несколько десятков, а то и сотен справок или же передоверяли эту работу своим подчиненным. Но и при такой системе разбираться вовремя с присылаемыми заявками никак не получалось. Лето 1938 г. выдалось жарким, и в переполненных камерах следственных изоляторов многие заключенные умирали, не дождавшись приговора.
В конце мая 1938 года по ходатайству Ежова упрощенный порядок рассмотрения дел на лиц польской, немецкой и других контрреволюционных национальностей был продлен до 1 августа, однако и к указанному времени завершить работу не удалось: к сентябрю в центральном аппарате НКВД оставалось не рассмотренными 126 тысяч заявок на репрессирование по национальным линиям{422}.
Выход из создавшейся ситуации был найден простой — освободить центральный аппарат НКВД от несвойственных ему функций и пропустить оставшихся «националов» через региональные судебные «тройки», аналогичные тем, которые обеспечивали проведение «массовой операции» в рамках приказа № 00447. К осени 1938 года они почти уже повсеместно прекратили свою деятельность, и вот теперь решено было их воссоздать и в короткий срок завершить с их помощью оставшуюся работу.
Соответствующее решение было принято Политбюро 15 сентября 1938 г. Образуемым «особым тройкам» предписано было рассмотреть дела на всех лиц из состава «контрреволюционных национальных контингентов», арестованных до 1 августа 1938 г. (арестованных позднее следовало судить обычным порядком), и закончить свою работу в двухмесячный срок.
Таким образом, все должно было завершиться к середине ноября 1938 года. Забегая вперед, можно отметить, что так и получилось. Большую часть, а именно 108 тысяч переданных им из Москвы следственных справок «особые тройки» сумели за это время рассмотреть, приговорив 72 тысячи человек к расстрелу, а остальных — к заключению в лагеря и тюрьмы{423}.
Придя в НКВД, Берия начал знакомиться с руководящим составом наркомата, и первые же его шаги показали многим чекистам, что их опасения были не напрасны. Свидетельствует заместитель Ежова С. Б. Жуковский:
«После назначения первым заместителем Л. П. Берия в один из дней, когда заместитель наркома проводил ознакомление с людьми и штатами ГУГБ, ко мне явился взволнованный Николаев[111] и сообщил следующее: во время ознакомления с работниками 3-го отдела зам. наркома задал прямой вопрос одному из них, не завербован ли он? Не могу… точно сказать, был ли этот вопрос задан в присутствии Николаева или нет, но Николаев об этом факте знал и мне рассказал, как об очень тревожном обстоятельстве»{424}.
Та же сценка повторилась и при утверждении нового начальника Ростовского областного УНКВД Д. Д. Гречухина, который рассказывал коллегам, что пережил очень тяжелый момент, когда в ходе беседы с Ежовым и Берия последний поинтересовался, вербовал ли кто-нибудь его, Гречухина, в какую-либо антисоветскую организацию{425}.
Подобные вопросы вызывали тем больший страх, что одними только беседами Берия не ограничивался. Уже в первые дни его пребывания в новой должности были арестованы такие известные чекисты, как начальник Отдела оперативной техники М. С. Алехин и начальник одного из отделов Транспортного управления НКВД А. П. Радзивиловский. Неделю спустя аресту подвергся начальник Главного управления пожарной охраны НКВД М. Е. Хряпенков (назначенный на эту должность еще при Ягоде), затем начальник Транспортного управления НКВД Б. Д. Берман, начальник сталинградского УНКВД Н. Д. Шаров, нарком внутренних дел Молдавии И. Т. Широкий и ряд других руководящих работников НКВД. Обнаружив имевшиеся на них компрометирующие материалы, Берия настоял на аресте, и у Ежова уже не было возможности защитить своих подчиненных.
В те дни, по словам очевидцев, он буквально не находил себе места, ничем не занимался, нервно ходил по кабинету, ничего не предпринимая и болезненно переживая каждое мероприятие, проводимое Берией.
Именно тогда Ежов распорядился уничтожить так называемый спецархив, где по его указанию, начиная с июля 1938 г., хранились документы, компрометирующие руководящих работников НКВД и партийно-государственную верхушку. При этом материалы, касающиеся Берии, Вышинского, Фриновского, Маленкова, Хрущева, Поскребышева и некоторых других видных деятелей, Ежов поместил в свой личный сейф, ключ от которого имелся только у него.
Пока Ежов в смятении наблюдал, как власть в НКВД постепенно ускользает из его рук, у него появился еще один влиятельный противник. Поняв, в какую сторону подул ветер, в оппозицию к нему перешел заведующий Отделом руководящих партийных органов Г. М. Маленков. Они познакомились в 1927 г., когда вместе работали в Организационно-распределительном отделе ЦК, Маленков — инструктором, а Ежов — заместителем заведующего. Затем их пути на время разошлись. Ежов продолжал работать в ЦК, а Маленков был назначен заведующим Организационно-инструкторским отделом Московского комитета партии. Осенью 1934 года он был возвращен в аппарат ЦК на должность заместителя заведующего Отделом руководящих партийных органов, и когда руководить отделом стал Ежов, Маленков оказался его заместителем. После того как в феврале 1936 года Ежов из отдела ушел, а Маленков его возглавил, они остались приятелями. Маленков часто бывал у Ежова на квартире и даче, и, если бы все продолжалось как раньше, возможно, ничто не омрачило бы их вполне товарищеские отношения.
Однако летом 1938 года появились признаки того, что Ежов утрачивает расположение вождя, а последовавшее в конце августа назначение Берии первым заместителем наркома внутренних дел показало, что время Ежова подходит к концу и что ему, возможно, уготована роль очередного козла отпущения, на которого будет возложена основная ответственность за творящиеся в стране беззакония. В этих условиях Маленков принимает решение резко отмежеваться от своего впавшего в немилость товарища и заявить о себе как о решительном противнике тех «искривлений линии партии», которые были допущены Ежовым и его людьми.
Подготовив докладную записку с изложением своих новых воззрений, Маленков передал ее в секретариат Сталина. Впоследствии он так рассказывал сыну об этом событии:
«Я передал записку Сталину через Поскребышева[112], несмотря на то, что Поскребышев был очень близок с Ежовым. Я был уверен, что Поскребышев не посмеет вскрыть конверт, на котором было написано — «лично Сталину». В записке о перегибах в работе органов НКВД утверждалось, что Ежов и его ведомство виновны в уничтожении тысяч преданных партии коммунистов. Сталин вызвал меня через 40 минут. Вхожу в кабинет. Сталин ходит по кабинету и молчит. Потом спрашивает: «Это вы сами писали записку?» — «Да, это я писал». Сталин молча продолжает ходить. Потом еще раз спрашивает: «Это вы сами так думаете?» — «Да, я так думаю». Далее Сталин подходит к столу и пишет на записке: «Членам Политбюро на голосование. Я согласен»{426}.
Возможно, все примерно так и было, за исключением концовки. На самом деле никакого голосования по записке Маленкова проводиться не могло, поскольку на голосование выносились не тексты, пусть даже вполне правильные, а проекты решений по конкретным вопросам. К тому же, если бы такое голосование и состоялось, то результат его мог быть только один — отставка Ежова, а до этого было еще далеко.
По словам сына Маленкова, именно в ходе данной встречи, состоявшейся якобы в августе 1938 г., Сталин поручил подобрать кандидатуру на пост первого заместителя наркома внутренних дел, и, таким образом, с этого момента будто бы и началось падение Ежова. Есть, однако, сомнение в том, что описанная встреча могла произойти ранее 11 октября 1938 г. Судя по данному рассказу, при беседе Маленкова с вождем никого, кроме них, в кабинете не было (да и тема беседы к тому не располагала), однако, как следует из журнала регистрации посетителей рабочего кабинета Сталина в Кремле, на протяжении четырех месяцев, предшествующих 11 октября 1938 г., они наедине не встречались. Это означает, что свой демарш Маленков мог предпринять лишь спустя полтора с лишним месяца после назначения Берии, когда перспективы Ежова были уже вполне очевидны.
На судьбу Ежова данная акция, если она, конечно, имела место, существенно повлиять не могла (то, что сообщил Маленков, Сталин и так хорошо знал, кроме того, будущее Ежова было им к тому времени уже определено), но сам Маленков, вовремя «сдав» своего бывшего руководителя, сумел не только остаться на плаву, но и построить в дальнейшем более чем удачную партийно-государственную карьеру.
Очередная волна арестов руководящих работников НКВД пришлась на конец октября 1938 года. На этот раз в руки Берии попали такие видные чекисты, как начальник Иностранного отдела З. И. Пассов, начальник Контрразведывательного отдела Н. Г. Николаев-Журид, Тюремного — Н. И. Антонов-Грицюк, начальник Отдела оборонной промышленности Главного экономического управления Л. И. Рейхман, бывший заместитель Ежова С. Б. Жуковский, и некоторые другие.
Жуковский был одним из четырех соратников Ежова, перешедших вслед за ним из партийного аппарата в НКВД в конце 1936 года. Тучи над его головой сгущались уже давно, но Ежову, пока он был в силе, удавалось прикрывать своего заместителя. Дело в том, что в биографии Жуковского имелось «темное пятно», связанное с его политическими колебаниями в начале 20-х гг., когда в период внутрипартийной дискуссии 1923 года он придерживался взглядов троцкистской оппозиции и голосовал за резолюцию троцкистов. Этого обстоятельства Жуковский не скрывал, упоминал о нем в заполняемых им служебных анкетах, а также в ходе партийных чисток. Однако в 1937–1938 гг. сам факт приверженности кого-то, пусть даже в прошлом, троцкистским идеям, выглядел почти как настоящее преступление. Недовольство тем, что в окружении Ежова в НКВД работают такие сомнительные в политическом отношении люди, как Жуковский, Цесарский, и некоторые другие, высказывал в последнее время и Сталин. В конце концов с появлением в НКВД Берии невозможность защищать своих ближайших помощников стала для Ежова вполне очевидной, и он принял решение перевести Жуковского, так же как и Цесарского, из Москвы, где они были все время на виду, куда-нибудь на периферийную работу. Цесарский, как уже говорилось, был в середине сентября назначен начальником Ухто-Ижемского лагеря НКВД, а Жуковский, по предложению Ежова, получил в конце сентября 1938 г. должность начальника Риддерского полиметаллического комбината в Казахстане. Из-за необходимости передать дела своему преемнику, Жуковский к новому месту работы сразу выехать не смог, а когда наконец освободился, был уже выписан ордер на его арест.
В начале ноября настала очередь Отдела охраны. За месяц до этого Берия санкционировал арест заместителя начальника отдела Б. Я. Гулько. После непродолжительного запирательства тот «признался», что является участником антисоветской организации, созданной бывшим наркомом внутренних дел Г. Г. Ягодой, и назвал работников Отдела охраны также якобы вовлеченных в заговор. Об этих показаниях в отделе не знали, но изменение, отношения к себе почувствовали сразу. Начальник отдела И. Я. Дагин жаловался коллегам, что замечает резкое изменение отношения к нему, что Берия не вызывает его для доклада и что его подчиненных арестовывают без согласования с ним. При таких условиях, заявлял Дагин, он работать не может и будет настаивать, чтобы была назначена комиссия для проверки работы отдела, чтобы все убедились, каких результатов он как начальник отдела сумел достичь за сравнительно короткий срок.
Особое беспокойство вызывало у Дагина то, что составленный им план охранных мероприятий, в связи с празднованием 21-й годовщины Октябрьской революции, Берия изменил, отклонив заодно предложения Дагина по персональному составу ответственных за охрану Красной площади в дни предстоящих торжеств. Это было расценено им как выражение политического недоверия и свидетельство предстоящего вскоре ареста. Ежов, к которому Дагин обратился за разъяснениями, подтвердил, что вопрос об аресте руководства Отдела охраны уже поднимался Берией, но пока его удалось от этой идеи отговорить. Сам Берия, вызвав Дагина к себе, заявил, что вполне ему доверяет и вообще никаких претензий к работе отдела не имеет. Тем не менее, когда в ночь с 4 на 5 ноября 1938 г. Ежов и Берия находились на докладе у Сталина, Берия вновь поднял вопрос об аресте «заговорщиков» из Отдела охраны. Попытка Ежова доказать, что это затруднит обеспечение порядка в дни предстоящего праздника, успехом не увенчалась, и, получив согласие вождя, Берия в ту же ночь арестовал всех, кого хотел.
По всей видимости, на том же совещании у Сталина Берия получил санкцию на арест и некоторых других руководящих работников НКВД, в частности начальника Оперативного отдела И. П. Попашенко, арестованного в тот же день, начальника Управления НКВД по Ленинградской области М. И. Литвина и других.
Своему ближайшему соратнику М. И. Литвину Ежов позвонил 10 ноября, предложив приехать в Москву с материалами для утверждения в должности начальников районных отделов НКВД. Причина вызова показалась Литвину странной, и он поинтересовался, нельзя ли повременить с отъездом три или четыре дня. Ежов ответил, что нельзя, и дал понять, что от него это не зависит. На следующий день Литвин позвонил и снова стал выяснять, нельзя ли ему задержаться. Ежов ответил отказом, и тогда Литвин как бы в шутку спросил: «Так что же мне собираться с манатками?». Ежов, который в это время уже был уверен в том, что его телефон прослушивается, ничего не ответил, и Литвин понял все сам. Вечером 12 ноября, за несколько часов до намеченного выезда в Москву, он застрелился у себя на квартире, оставив две записки, содержание которых до сих пор не известно{427}.
Это было второе за неделю самоубийство руководящего работника НКВД: 6 ноября, получив приказ явиться к Берии и предвидя, что будет арестован, застрелился начальник Управления комендатуры Кремля Ф. В. Рогов.
Иначе повел себя нарком внутренних дел Украины А. И. Успенский. Еще в сентябре, почувствовав, как изменилась обстановка в НКВД с приходом Берии, он дал указание подчиненным предоставить ему несколько фиктивных удостоверений личности, которые якобы необходимо было отправить в Москву. Одно из них, больше подходящее ему по возрасту, Успенский оставил у себя, а остальные уничтожил.
14 ноября Ежов сообщил Успенскому по телефону, что того вызывают в Москву, и из этого разговора Успенский понял, что пришла его очередь. Написав записку о том, что кончает жизнь самоубийством и что искать его труп следует на дне Днепра, Успенский поручил жене купить ему билет до Воронежа и в ту же ночь уехал из Киева. Не доезжая Воронежа, он сошел в Курске, несколько дней прожил в семье какого-то паровозного машиниста, затем поехал в Архангельск, рассчитывая завербоваться на лесозаготовки. Но так как внешне он мало напоминал рабочего, каковым числился по документам, к нему отнеслись с подозрением и на работу не взяли. Успенский перебрался в Калугу, затем в Москву, обратно в Калугу, потом были Муром, Казань, Арзамас, Свердловск и, наконец, Миасс, где он собирался наняться на золотые прииски. Однако этому помешал его арест на вокзале Миасса 16 апреля 1939 г., положивший конец пятимесячным странствиям Успенского по стране.
В отличие от Успенского, Литвина, Рогова или Люшкова, большинство высокопоставленных наркомвнудельцев отдавало себя в руки Берии без сопротивления. В те же ноябрьские дни 1938 г. были арестованы такие известные чекисты, как начальник 1-го спецотдела НКВД (до октября 1938 г. — начальник Секретариата НКВД) И. И. Шапиро, начальник Главного управления лагерей И. И. Плинер, нарком внутренних дел Азербайджана М. Г. Раев, и другие, а также отец-основатель северокавказской школы чекистов, заместитель Ежова по Наркомату водного транспорта Е. Г. Евдокимов.
Авторитет Ежова в НКВД упал к тому времени до самой низкой отметки. С ним уже мало кто считался, большинство руководителей подразделений предпочитали докладывать о делах не ему, а Берии, а самые прозорливые начальники региональных управлений и наркоматов внутренних дел в направляемые на имя Берии сводки агентурных донесений о настроениях среди населения стали включать высказывания граждан о том, что Ежова, по-видимому, скоро снимут за перегибы.
Исчерпав поставленные задачи, массовый террор постепенно сходил на нет, и пора было уже подумать о том, как политически и юридически оформить возвращение к практике обычного, то есть умеренного, репрессирования.
8 октября 1938 года решением Политбюро создается комиссия во главе с Ежовым при участии Берии, Вышинского, Маленкова и наркома юстиции СССР Н. М. Рычкова, которой поручается в десятидневный срок подготовить проект постановления ЦК, Совнаркома и НКВД о новой установке в отношении арестов, прокурорского надзора и ведения следствия.
Почему комиссия была создана именно 8 октября и почему на ее деятельность было отведено всего десять дней — неясно. До окончания работы региональных судебных «троек», созданных в соответствии с решением Политбюро от 15 сентября 1938 г. (о чем говорилось выше), оставалось больше месяца, и раньше этого срока никаких новшеств в технологию репрессий вносить не имело смысла. Их и не вносили. Десять дней истекли, затем еще десять и еще, но никаких новых установок так и не появилось.
15 ноября 1938 г. в своем рабочем кабинете в Кремле вождь проводил очередную встречу с соратниками. Заседание началось в шесть часов вечера и продолжалось три с половиной часа. Помимо Сталина в нем принимали участие сначала только Молотов и Ежов, затем были приглашены и некоторые другие лица. О характере состоявшегося обсуждения можно судить по тем решениям, которые методом опроса принимало в тот день Политбюро. Всего за 15 ноября Политбюро рассмотрело 15 вопросов, первый из которых, поскольку нумерация была сквозной, шел под номером 97, последний — под номером 111.
Под пунктом 99 значилось утверждение состава особых судебных «троек» по Хабаровскому и Приморскому краям. Оба они были образованы месяц назад взамен упраздненного Дальневосточного края, и теперь в каждом из них нужно было создать орган, рассматривающий следственные дела по национальным контингентом в рамках заканчивающейся «массовой операции».
В 18 часов 25 минут в кабинет Сталина был приглашен бывший начальник Отдела водного транспорта, шоссейных дорог и связи ГУГБ НКВД В. В. Ярцев. Направленный весной 1938 г. в качестве правительственного комиссара в Сахалинскую область, он попал там в авиакатастрофу, долго лечился и теперь, выздоровев, получил аудиенцию у вождя по случаю нового назначения. В кабинете у Сталина Ярцев пробыл полчаса, и результатом этого визита стало решение Политбюро под номером 104 о назначении Ярцева первым заместителем наркома связи СССР.
В 19 часов 30 минут прибыл Берия, после чего на свет появляется решение Политбюро номер 108, упрощающее применение пограничниками оружия при обнаружении нарушителей границы.
Наконец, в 19 часов 55 минут порог кабинета Сталина переступает Прокурор СССР А. Я. Вышинский, и происходит главное событие не только этого дня, но и всего 1938 года. Итогом 55-минутного общения Вышинского со Сталиным, происходившего в присутствии находящихся в кабинете вождя Молотова, Ежова, Берии и Маленкова, становится решение Политбюро под номером 110, гласящее:
«Утвердить следующий проект директивы СНК СССР и ЦК ВКП(б) наркомам внутренних дел союзных и автономных республик, начальникам областных, краевых управлений НКВД, прокурорам храев, областей, автономных и союзных республик, прокурорам военных округов, железнодорожного и водного транспорта, председателям Верховного Суда СССР, верховных судов союзных и автономных республик, Военной коллегии Верховного Суда СССР, председателям трибуналов военных округов. Секретарям ЦК нацкомпартий, обкомов, крайкомов.
«Строжайше приказывается:
1. Приостановить с 16 ноября сего года впредь до распоряжения рассмотрение всех дел на тройках, в военных трибуналах и в Военной коллегии Верховного Суда СССР, направленных на их рассмотрение в порядке особых приказов или в ином упрощенном порядке.
2. Обязать прокуроров военных округов, краев и областей, автономных и союзных республик проследить за точным и немедленным исполнением. Об исполнении донести НКВД СССР и Прокурору Союза ССР.
Пред. СНК СССР
В. Молотов
Секр. ЦК ВКП(б)
И. Сталин»{428}.
На первый взгляд, принятое Сталиным решение производит впечатление спонтанного. Несмотря на то, что именно 15 ноября истекал двухмесячный срок, отведенный для завершения операции по национальным линиям (о чем уже говорилось выше), утверждение в тот день персонального состава особых судебных «троек» по Хабаровскому и Приморскому краям, казалось бы, свидетельствовало о намерении продолжать эту работу и дальше. Во всяком случае, трудно было ожидать, что спустя каких-нибудь три часа деятельность всех «троек» в стране приказано будет приостановить.
Основанием для такого решения могли стать только какие-то серьезные факты злоупотребления властью при проведении «массовой операции», о которых главный прокурор страны сообщил в ходе состоявшейся встречи. Однако трудно представить, чтобы Вышинский отважился беседовать со Сталиным на такие щекотливые темы в присутствии третьих лиц, не согласовав с ним предварительно хотя бы основные положения своего доклада. Да и сам Сталин не был человеком, готовым, поддавшись эмоциям, принимать решения по принципиальным вопросам, которые не входили в его первоначальные планы. Скорее всего, вождь был в курсе того, о чем прокурор намеревался ему доложить, но предпочел, чтобы в глазах присутствующих на заседании Молотова, Ежова, Берии и Маленкова принятое им решение выглядело как естественная реакция на те неприглядные факты, о которых поведал Вышинский.
17 ноября 1938 года в развитие своей директивы от 15 ноября Политбюро утвердило Постановление Совета Народных Комиссаров СССР и Центрального Комитета ВКП(б) «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия», которое, по-видимому, явилось обобщением всего того, что рассказал Вышинский на аудиенции у Сталина два дня назад и что стало тогда формальным поводом для приостановки «большого террора».
В преамбуле констатировалось, что за 1937–1938 гг. органы НКВД провели большую работу по разгрому врагов народа и очистке СССР от многочисленных шпионов, террористов, вредителей и диверсантов как собственного происхождения, так и засланных из-за границы. Это сыграло большую роль в деле обеспечения дальнейших успехов социалистического строительства, и задача теперь заключается в том, чтобы, продолжая и впредь беспощадную борьбу со всеми врагами СССР, вести ее с помощью более совершенных и надежных методов.
Это тем более необходимо, отмечалось в постановлении, что массовые операции по разгрому и выкорчевыванию вражеских элементов, проведенные в 1937–1938 гг., при упрощенном ведении следствия и суда — не могли не привести к ряду крупнейших недостатков и извращений в работе органов НКВД и прокуратуры. Основными недостатками, «выявленными за последнее время», постановление назвало слабую агентурно-осведомительную работу среди населения и упрощенный порядок ведения следствия. Добившись от обвиняемого признания своей вины, говорилось в постановлении, следователи совершенно не заботятся о подкреплении этого признания необходимыми документальными данными; иногда арестованный не допрашивается после ареста в течение месяца и более; протоколы допроса часто не составляются до тех пор, пока не удается получить признания в совершении преступления, а показания, опровергающие выдвинутые обвинения, в протокол не заносятся; следственные дела оформляются неряшливо, в дело помещаются черновые, неизвестно кем исправленные и перечеркнутые карандашные записи показаний; помещаются не подписанные допрашиваемым и не заверенные следователем протоколы; включаются не подписанные и не утвержденные обвинительные заключения и т. д.
Органы прокуратуры, утверждалось в постановлении, необходимых мер к устранению этих недостатков не принимают, сводя, как правило, свое участие в расследовании к простой регистрации и штампованию следственных материалов, фактически узаконивая допущенные нарушения.
Всем этим, говорилось далее, умело пользовались враги народа, пробравшиеся в органы НКВД и прокуратуры. «Они сознательно извращали советские законы, совершали подлоги, фальсифицировали следственные документы, привлекая к уголовной ответственности и подвергая аресту по пустяковым основаниям и даже вовсе без всяких оснований, создавали с провокационной целью «дела» против невинных людей, а в то же время принимали все меры к тому, чтобы укрыть и спасти от разгрома своих соучастников по преступной антисоветской деятельности…»{429}
Эти отмеченные в работе органов НКВД и прокуратуры совершенно нетерпимые недостатки, следовал вывод из сказанного, стали возможны только потому, что пробравшиеся в эти органы враги народа всячески пытались оторвать их работу от партийного контроля и руководства, тем самым облегчив себе и своим сообщникам возможность продолжения подрывной деятельности.
Для исправления создавшегося положения был намечен комплекс мер, включавший:
— запрет органам НКВД и прокуратуры на проведение массовых операций по арестам и выселениям;
— ликвидацию судебных троек и передачу законченных следственных дел на рассмотрение судов или Особого совещания при НКВД СССР;
— распоряжение органам НКВД и прокуратуры о производстве арестов и ведении следствия в строгом соответствии с действующим законодательством;
— утверждение в должности всех прокуроров, осуществляющих надзор за следствием, проводимым в органах НКВД, Центральным Комитетом партии по представлению региональных парторганизаций и Прокурора СССР.
«За малейшее нарушение советских законов и директив партии и правительства, — говорилось в постановлении, — каждый работник НКВД и прокуратуры, невзирая на лица, будет привлекаться к суровой судебной ответственности»{430}.
Конечно, перечисленные в постановлении Совнаркома и ЦК «недостатки» в работе органов НКВД и прокуратуры были Сталину хорошо известны и раньше, однако, пока шла «массовая операция», обращать на них внимание не имело смысла. Теперь же, когда поставленные задачи были успешно решены, самое время было отмежеваться от тех методов, с помощью которых были достигнуты полученные результаты, и переложить ответственность за царивший в стране произвол на нерадивых или преступных исполнителей.
Ну а руководителя этих исполнителей пора уже было отправлять в политическое небытие. Претензий к органам НКВД, которые содержались в совместном постановлении Совнаркома и ЦК от 17 ноября, для этого вполне хватило бы, но тогда какую-то часть вины за случившееся должны были также принять на себя прокуратура, бесстрастно наблюдавшая за происходящим, и партийное руководство, плохо контролировавшее и тех и других. Поэтому в качестве формального предлога для снятия Ежова Сталин избрал повод, не имеющий отношения к теме массовых репрессий.
В середине ноября 1938 г. в Политбюро поступило заявление от начальника ивановского областного УНКВД В. П. Журавлева, в котором тот сообщал о серьезных, с его точки зрения, недостатках в работе органов госбезопасности, о подозрительном поведении ряда руководящих работников НКВД и о том, что Ежов, которому он в свое время обо всем этом сигнализировал, никак на его сигналы не реагирует.
Возможно, своим доносом Журавлев лишь пытался отвести от себя удар, под который попадали все новые и новые чекисты, выдвинувшиеся при Ежове, однако результат наверняка превзошел все его ожидания. В виде поощрения за проявленную так вовремя инициативу Сталин распорядился перевести его в Москву и назначить начальником столичного управления НКВД.
Конечно, писать письмо вождю через голову непосредственного начальства — это нестандартный ход, но Журавлев и в своей профессиональной деятельности привык действовать нестандартными методами. Так, еще в доежовские времена, будучи начальником секретно-политического отделения томского горотдела НКВД, он, в связи с отсутствием на подведомственной территории сколько-нибудь серьезных контрреволюционных группировок, решил сам создать соответствующую структуру. Для того, чтобы внедрить своего агента в среду ничего не подозревающих крестьян одного из местных колхозов, Журавлев уговорил его жениться на дочери председателя колхоза, выдав фиктивную справку о разводе с настоящей женой, и велел вести пропагандистскую обработку колхозников, склоняя их на путь создания антисоветской организации. В результате всех этих ухищрений было арестовано свыше 30 человек, приговоренных в сентябре 1936 года к различным срокам заключения. Ну а самому агенту, чтобы вывести его из игры, Журавлев велел поехать к матери, сфотографироваться на ее фоне лежащим в гробу и послать фотографию в новую семью{431}.
Кадровая революция, устроенная Ежовым в НКВД, создала все условия для стремительного продвижения по службе, и в сентябре 1937 года Журавлева назначают уже начальником куйбышевского областного управления НКВД. Здесь он активно помогает тогдашнему первому секретарю обкома партии П. П. Постышеву искоренять всевозможных врагов народа, которых тот усердно искал и находил повсюду в области. После того как в феврале 1938 года Постышев был арестован, Журавлев не пострадал, а лишь был переведен в другую (Ивановскую) область на ту же должность. Здесь он тоже проявил себя как энергичный, инициативный работник, сторонник нестандартных следственных приемов. Обитателям внутренней тюрьмы ивановского УНКВД наверняка запомнился его метод допроса под названием «утка»: двое охранников опрокидывали заключенного на спину, связывали руки и ноги, разжимали зубы, после чего Журавлев мочился ему в рот{432}.
Для обсуждения «ошибок», допущенных Ежовым в деле с заявлениями Журавлева, Сталин созвал весьма представительное собрание с участием почти всех членов Политбюро, к которым присоединились заместитель Ежова по Комиссии партийного контроля М. Ф. Шкирятов, заведующий Отделом руководящих партийных органов Г. М. Маленков, а кроме того, Л. П. Берия и М. П. Фриновский.
Обсуждение, начавшееся в 11 часов вечера 19 ноября, продолжалось свыше пяти часов, и о том, как оно проходило, можно судить по письму, которое Ежов 23 ноября написал на имя Сталина. В письме говорилось:
«Прошу ЦК ВКП(б) освободить меня от работы Наркома Внутренних Дел СССР по следующим мотивам:
1. При обсуждении на Политбюро 19-го ноября 1938 г. заявления начальника УНКВД Ивановской области т. Журавлева целиком подтвердились изложенные в нем факты. Главное, за что я несу ответственность — это то, что т. Журавлев, как это видно из заявления, сигнализировал мне о подозрительном поведении Литвина, Радзивиловского и других ответственных работников НКВД, которые пытались замять дела некоторых врагов народа, будучи сами связаны с ними по заговорщической антисоветской деятельности.
В частности, особо серьезной была записка т. Журавлева о подозрительном поведении Литвина; всячески тормозившего разоблачение Постышева, с которым он сам был связан по заговорщической работе.
Ясно, что, если бы я проявил должное большевистское внимание и остроту к сигналам т. Журавлева, враг народа Литвин и другие мерзавцы были бы разоблачены давным-давно и не занимали бы ответственнейших постов в НКВД.
2. В связи с обсуждением записки т. Журавлева на заседании Политбюро, были вскрыты и другие, совершенно нетерпимые недостатки в оперативной работе органов НКВД.
Главный рычаг разведки — агентурно-осведомительная работа оказалась поставленной из рук вон плохо. Иностранную разведку — по существу придется создавать заново, так как ИНО было засорено шпионами, многие из которых были резидентами за границей и работали с подставленной иностранными резидентами агентурой.
Следственная работа также страдает рядом крупнейших недостатков. Главное же здесь в том, что следствие с наиболее важными арестованными во многих случаях вели не разоблаченные еще заговорщики из НКВД, которым удавалось, таким образом, не давать разворота делу вообще, тушить его в самом начале и, что важнее всего, — скрывать своих соучастников по заговору из работников ЧК.
Наиболее запущенным участком в НКВД оказались кадры. Вместо того, чтобы учитывать, что заговорщикам из НКВД и связанным с ними иностранным разведкам за десяток лет минимум удалось завербовать не только верхушку ЧК, но и среднее звено, а часто и низовых работников, я успокоился на том, что разгромил верхушку и часть наиболее скомпрометированных работников среднего звена. Многие из вновь выдвинутых, как теперь выясняется, также являются шпиками и заговорщиками.
Ясно, что за все это я должен нести ответственность.
3. Наиболее серьезным упущением с моей стороны является выяснившаяся обстановка в отделе охраны членов ЦК и Политбюро.
Во-первых, там осталось значительное количество неразоблаченных заговорщиков и просто грязных людей от Паукера.
Во-вторых, заменивший Паукера застрелившийся впоследствии Курский и сейчас арестованный Дагин также оказались заговорщиками и насадили в охрану немалое количество своих людей. Последним двум начальникам охраны я верил как честным людям. Ошибся и за это должен нести ответственность.
Не касаясь целого ряда других недостатков — таково общее состояние оперативно-чекистской работы в Наркомате.
Не касаясь ряда объективных фактов, которые в лучшем случае могут кое-чем объяснить плохую работу, я хочу остановиться только на моей персональной вине как руководителя Наркомата.
Во-первых. Совершенно очевидно, что я не справился с работой такого огромного и ответственного Наркомата, не охватил всей суммы сложнейшей разведывательной работы.
Вина моя в том, что я вовремя не поставил этот вопрос во всей остроте, по-большевистски, перед ЦК ВКП(б).
Во-вторых. Вина моя в том, что, видя ряд крупнейших недостатков в работе, больше того, даже критикуя эти недостатки у себя в Наркомате, я одновременно не ставил этих вопросов перед ЦК ВКП(б). Довольствуясь отдельными успехами, замазывая недостатки, барахтался один, пытаясь выправить дело. Выправлялось туго, — тогда нервничал.
В-третьих. Вина моя в том, что я часто делячески подходил к расстановке кадров. Во многих случаях, политически не доверяя работнику, затягивал вопрос с его арестом, выжидал, пока подберут другого. По этим же деляческим мотивам во многих работниках ошибся, рекомендовал на ответственные посты, и они разоблачены сейчас как шпионы.
В-четвертых. Вина моя в том, что я проявил совершенно недопустимую для чекиста беспечность в деле решительной очистки отдела охраны членов ЦК и Политбюро. В особенности эта беспечность непростительна в деле затяжки ареста заговорщиков по Кремлю (Брюханов и др.).
В-пятых. Вина моя в том, что, сомневаясь в политической честности таких людей, как бывший нач. УНКВД ДВК предатель Люшков и последнее время Наркомвнудел Украинской ССР предатель Успенский, не принял достаточных мер чекистской предупредительности и тем самым дал возможность Люшкову скрыться в Японию и Успенскому пока неизвестно куда, и розыски которого продолжаются.
Все это вместе взятое делает совершенно невозможным мою дальнейшую работу в НКВД.
Еще раз прошу освободить меня от работы Наркома Внутренних Дел СССР.
Несмотря на все эти большие недостатки и промахи в моей работе, должен сказать, что при повседневном руководстве ЦК — НКВД погромил врагов здорово.
Даю большевистское слово и обязательство перед ЦК ВКП(б) и перед тов. Сталиным учесть все эти уроки в своей дальнейшей работе, учесть свои ошибки, исправиться и на любом участке, где ЦК сочтет необходимым меня использовать, — оправдать доверие ЦК»{433}.
Прочитав письмо, Сталин вечером в тот же день вызвал Ежова к себе. Кроме вождя в кабинете находились еще В. М. Молотов и К. Е. Ворошилов. Беседа продолжалась больше трех часов, и в ходе нее Ежов постарался объяснить причины своих служебных прегрешений. Связаны они, по его словам, были с тем, что из-за служебной перегруженности делами ему не удалось в полной мере проконтролировать работу своих подчиненных, среди которых оказалось много явных и тайных врагов, всячески мешавших ему выполнять возложенные на него обязанности.
Однако эти объяснения не встретили понимания у собеседников, и, вернувшись домой, Ежов решил изложить переполнявшие его чувства в более доходчивой, письменной форме, о чем свидетельствует сохранившийся черновик его письма к Сталину.
«Дорогой товарищ Сталин, — писал Ежов. — 23 ноября после разговора с Вами и тт. Молотовым и Ворошиловым я ушел еще более расстроенным. Мне не удалось в сколько-нибудь связной форме изложить и мои настроения, и мои грехи перед ЦК, перед Вами. Получилось нескладно. Вместо облегчения — еще более тяжелый осадок недовысказанного, недоговоренного. Чувство, что недоверие, которое совершенно законно возникло у Вас против меня, не рассеялось, а, может быть, стало даже большим.
Решил поэтому написать. Когда пишешь, получается продуманней и систематичней»{434}.
Далее Ежов рассказал о том, как после его назначения наркомом водного транспорта он вынужден был почти все время посвящать наведению порядка в новом ведомстве и уже не мог уделять должного внимания НКВД, что сразу же сказалось на результатах работы последнего.
«Все это перегружало и без того перегруженную нервную систему. Стал нервничать, хвататься за все и ничего не доводил до конца. Чувствовал, что Вы недовольны работой наркомата. Это еще больше ухудшало настроение. Казалось [бы], что надо идти в ЦК и просить помощи. У меня не хватило большевистского мужества это сделать. Думал, выкручусь сам»{435}.
Затем произошло бегство Люшкова.
«Это… говорило и о том, что в аппарате НКВД продолжают сидеть предатели. Я понимал, что у Вас должно создаться настороженное отношение к работе НКВД. Оно так и было. Я это чувствовал все время. Естественно, что это еще больше ухудшало настроение. Иногда я стал выпивать… Вместо того, чтобы пойти к Вам и по-честному рассказать все, по-большевистски поставить вопрос, что работать не в состоянии, что нужна помощь, я опять отмалчивался, и дело от этого страдало»{436}.
Далее Ежов коснулся своего кадрового окружения, среди которого оказалось так много врагов и предателей.
«Мне всегда казалось, что я знаю, чувствую людей. Это самый; пожалуй, тяжелый для меня вывод, что я их знал плохо. Я никогда не предполагал глубины подлости, до которой могут дойти все эти люди»{437}.
Во второй части письма Ежов остановился на своих переживаниях в связи с появлением в НКВД Берии.
«Видел в этом элемент недоверия к себе… думал, что его назначение — подготовка моего освобождения»{438}.
Считая, видимо, что основная угроза для него исходит сейчас от Берии и той информации, которой тот снабжает Сталина, Ежов попытался скомпрометировать, насколько это возможно, своего первого заместителя и предостеречь вождя от излишнего доверия к нему. Делать это напрямую Ежов, вероятно, не решился и облек свою критику в форму пересказа бесед с Фриновским на данную тему.
«Еще задолго до назначения т. Берия у некоторых людей в аппарате, и главным образом у Фриновского, были предубежденные отношения к грузинским делам по линии ЧК… Фриновский, например, мне очень часто говорил: «Ну все чекисты, кто работал когда-то в Закавказье, обязательно пройдут по каким-либо показаниям в Грузии — «липуют» там дела»{439}.
Свое ближайшее окружение, пересказывал Ежов слова Фриновского, Берия перестрелял, и подозрительно, что он хочет уничтожить также всех чекистов, когда-либо работавших в Грузии.
После перевода Берии в Москву Фриновский, по словам Ежова, убеждал его в следующем: с Берией они не сработаются, будет два центра управления, необъективно будет информироваться ЦК и товарищ Сталин, недостатки будут возводиться в систему, Берия не побрезгует никакими средствами для того, чтобы прибрать всю власть к рукам.
«Я, — пишет Ежов, — не только слушал, но во многом соглашался… В результате всего этого сволочного своего поведения я наделал массу совершенно непростительных глупостей. Они выражались в следующем: а) всякое справедливое критическое замечание т. Берия о работе аппарата я считал необъективным; б) мне казалось, что т. Берия недоучитывает обстановку, в которой мне пришлось вести работу, и недоучитывает, что работа все же была проделана большая; в) мне казалось, что т. Берия оттирает меня от работы ГУГБ; г) мне казалось, что т. Берия недостаточно объективен в информации ЦК и, наконец, д) что все это направлено персонально против меня»{440}.
На этих словах черновик обрывается, и было ли письмо дописано и передано адресату, понять невозможно.
Вечером 24 ноября, как раз тогда, когда Ежов заканчивал свое послание вождю, Сталин ставил свою подпись под решением Политбюро о его отставке.
«Рассмотрев заявление тов. Ежова с просьбой об освобождении его от обязанностей наркома внутренних дел, — говорилось в решении, — и принимая во внимание как мотивы, изложенные в этом заявлении, так и его болезненное состояние, не дающее ему возможности руководить одновременно двумя большими наркоматами, ЦК ВКП(б) постановляет:
1. Удовлетворить просьбу тов. Ежова об освобождении его от обязанностей народного комиссара внутренних дел СССР.
2. Сохранить за тов. Ежовым должность секретаря ЦК ВКП(б), председателя Комиссии партийного контроля и наркома водного транспорта» {441}.
Следующим решением, датированным уже 25 ноября, Политбюро постановило назначить народным комиссаром внутренних дел СССР Л. П. Берию.
Официальная информация о переменах в руководстве НКВД появилась на страницах печати лишь две недели спустя, и за это время просачивающиеся сверху слухи успели обрасти массой самых невероятных подробностей. Начальник Главного управления фотопромышленности А. Г. Соловьев записал 2 декабря в дневнике рассказ своего приятеля С. И. Жбанкова, директора Центрального кинофотофоноархива:
«Жбанков… с большим волнением сообщил об аресте Ежова. Событие кажется невероятным. Секретарь ЦК, председатель КПК, НКВД и вдруг сам арестован. Жбанков уверяет, что он в чем-то не поладил с грузинским секретарем ЦК Берия[113], который помешал уполномоченному НКВД по Грузии кого-то арестовать в Тифлисе. Рассвирепевший Ежов сам помчался в Тифлис, чтобы арестовать уполномоченного и подозреваемого самого Берия. А когда прибыл в Тифлис, Берия ждал его, сразу арестовал, заключил под стражу и доставил в Москву к т. Сталину с компрометирующими документами. Теперь Ежов под стражей, а Берия назначен в НКВД вместо Ежова»{442}.
Наконец, 8 декабря в центральных газетах на последней странице в разделе «Хроника» появилось короткое сообщение:
«Тов. Ежов Н. И. освобожден, согласно его просьбе, от обязанностей наркома внутренних дел, с оставлением его народным комиссаром водного транспорта. Народным комиссаром внутренних дел СССР утвержден тов. Л. П. Берия»{443}.
На следующий день после своего назначения Берия отменил все приказы, циркуляры и распоряжения Ежова, на основании которых проводилась «массовая операция», и потребовал от подчиненных неукоснительного соблюдения норм действующего законодательства.
Эпоха Ежова завершилась. Ее жертвами за период с октября 1936 года по ноябрь 1938-го стали примерно 1 миллион 400 тысяч человек, осужденных за так называемые контрреволюционные преступления или скончавшихся в ходе следствия. Почти 700 тысяч человек были расстреляны (в 30 раз больше, чем за предыдущие два года), а из приговоренных к различным срокам заключения многие погибли от голода, болезней и изнурительных работ в исправительно-трудовых лагерях.
19 ноября 1938 года, за несколько часов до того как Ежов отправился на совещание в Кремле, решившее его судьбу, находившаяся на лечении в санатории им. В. В. Воровского его жена Е. С. Хаютина-Ежова приняла смертельную дозу снотворного.
Последний раз о семейной жизни Ежова речь шла в главе, посвященной его работе в Организационно-распределительном отделе ЦК, и говорилось, что, в результате переезда в столицу для учебы на курсах марксизма, он смог после двух с половиной лет разлуки воссоединиться наконец с законной супругой, А. А. Титовой. Однако в Москве жизнь четы Ежовых не заладилась. Ежов, не отличавшийся супружеской верностью, частенько «глядел на сторону», и в конце концов семья распалась, хотя официально развод был оформлен только в 1930 году.
Новой избранницей Ежова стала Е. С. Хаютина-Гладун — жена его знакомого А. Ф. Гладуна. Евгения Соломоновна Фейгенберг (Хаютина — по первому муже, Гладун — по второму) родилась в Гомеле в 1904 г., то есть была на девять лет моложе Ежова. В 1923 г. вместе с первым мужем она переехала в Москву, где работала сначала делопроизводителем в газете «Экономическая жизнь», затем корректором в типографии «Красный маяк» и в рекламном отделе «Крестьянской газеты». В 1925-м или 1926-м развелась, вышла замуж за директора издательства «Экономическая жизнь» А. Ф. Гладуна и, когда он вскоре был направлен на работу в Полномочное представительство СССР в Лондоне, уехала вместе с ним. После разрыва в 1927 года дипломатических отношений между СССР и Великобританией супруги вернулись в Москву. А. Ф. Гладун был назначен заведующим отделом культуры профсоюза сельскохозяйственных и лесных рабочих, а Евгения Соломоновна, окончив курсы по повышению квалификации корректоров, устроилась на работу в издательство «Книгосоюз».
Супруги любили принимать гостей, и в их доме часто бывали такие известные люди, как заместитель председателя правления Госбанка СССР Ю. Л. Пятаков, литературный критик А. К. Воронский, писатель И. Э. Бабель, и др. Стал захаживать «на огонек» и Ежов, знавший А. Ф. Гладуна по работе. Евгения Соломоновна проявляла большой интерес к новостям внутриполитической жизни, ко всякого рода назначениям и перемещениям, и Ежов, как работник Орграспредотдела ЦК, являлся, конечно, весьма ценным источником такой информации, что выгодно отличало его от многих других гостей.
Внешне привлекательная и общительная хозяйка дома пользовалась повышенным вниманием мужчин. Подался общему настроению и Ежов, и в конце концов ему удалось оттеснить всех своих конкурентов. Произошло это весной 1929 года, когда А. Ф. Гладун в соответствии с тогдашней практикой был отправлен наблюдать за посевной кампанией в одну из губерний. По возвращении выяснилось, что за время отсутствия ему нашли замену. Правда, Евгения Соломоновна уговорила мужа не подавать пока на развод и, не препятствуя ее роману с Ежовым, дождаться, пока они будут готовы придать своим отношениям официальный характер.
В 1930 году Ежов оформил, наконец, свой развод с А. А. Титовой и вступил в новый брак. Первое время, не сумев еще избавиться от холостяцких привычек, он частенько возвращался домой лишь под утро, предпочитая обществу жены дружеские пирушки в компании своих приятелей Ю. Л. Пятакова, Ф. М. Конара, Л. Е. Марьясина и других. Как отмечал Исаак Бабель, близко знавший Евгению Соломоновну, «супружеская жизнь Ежовых первого периода была полна трений и уладилась не скоро»{444}. Возможно, это произошло с появлением в семье приемной дочери Натальи. В отсутствие своих детей, супруги решили взять на воспитание ребенка из дома младенца. Маленькая Наташа сразу стала главным человеком в семье, и, конечно, совместные заботы о ней сильно сблизили приемных родителей…
Пока Ежов выстраивал свою партийную карьеру, Евгения Соломоновна тоже не тратила времени зря. В 1935 году она стала заместителем ответственного редактора иллюстрированного журнала «СССР на стройке», издававшегося, кроме русского, также на немецком, английском и французском языках и распространявшегося главным образом за границей. Созданный в 1930 году по инициативе А. М. Горького журнал призван был информировать зарубежных читателей об успехах Советского Союза в деле строительства нового общества. Помещенные в нем фотографии, статьи и очерки рассказывали о преимуществах советской экономической системы, о достижениях в области науки, техники, искусства и спорта, о счастливой зажиточной жизни трудящихся, об успехах в решении национального вопроса и т. д.
Ответственным редактором журнала считался Ю. Л. Пятаков, однако, ввиду его занятости по основной работе (сначала в Госбанке, а затем в Наркомате тяжелой промышленности), фактическим руководителем издания являлась именно Евгения Соломоновна. Поэтому арест Пятакова в конце 1936 года никаких проблем для редакционного коллектива не создал.
Новым официальным редактором журнала сначала был назначен (по совместительству) заместитель председателя Совнаркома СССР В. И. Межлаук, затем его сменил первый секретарь ЦК комсомола А. В. Косарев, непосредственной же работой продолжала, как и раньше, заниматься Евгения Соломоновна.
Свободное время супруги Ежовы предпочитали проводить в компании друзей и знакомых. Усилиями Евгении Соломоновны их квартира превратилась в своего рода светский салон, где, помимо подчиненных Ежова — работников аппарата ЦК, а в дальнейшем — чекистов, можно было встретить видных партийных функционеров — П. А. Поскребышева, А. В. Косарева, Р. И. Эйхе, журналистов, писателей, деятелей искусства. Гостей всегда ждал богатый стол, обильная выпивка и непринужденная обстановка, позволяющая приятно провести время, попеть и потанцевать.
Однако в конце мая или начале июня 1938 года вся эта идиллия внезапно закончилась, поскольку хозяевам дома стало совсем не до веселья. Как уже отмечалось ранее, в одной из бесед с Ежовым Сталин вдруг упомянул об его отношениях с репрессированным пять лет назад Ф. М. Конаром, и этот разговор поверг Ежова в состояние, близкое к паническому. Дело было так. Речь зашла о подозрительных, по мнению Сталина, связях жены Ежова с расстрелянным в 1936 году бывшим троцкистом Г. М. Аркусом. Что послужило поводом для этого разговора, не совсем ясно, тем более что никаких особенно близких контактов с Аркусом у Евгении Соломоновны не было. Познакомилась она с ним в 1927 году, когда, возвращаясь из Лондна в оску, здералась а два месяца в Берлине (в то время Аркус работал там в качестве представителя Госбанка СССР). Потом в Москве несколько раз виделась с его женой и один или два раза с ним самим.
Однако вряд ли Сталина интересовало действительное положение вещей. Чтобы начать отдалять от себя Ежова, ему нужны были чисто формальные поводы, и вариант с женой был ничуть не хуже других.
Под конец беседа с вождем приобрела для Ежова совсем уж скверный оборот. Поинтересовавшись вдруг, не мог ли такую запятнанную связями с троцкистами жену подсунуть ему его бывший приятель Ф. М. Конар или кто-то другой из разоблаченных впоследствии шпионов, Сталин порекомендовал Ежову как следует подумать и решить для себя вопрос о целесообразности развода.
Придя домой, Ежов рассказал о случившемся жене, высказав предположение, что состоявшийся разговор и особенно то внимание, которое Сталин уделил его прошлым связям с Конаром, ставят под сомнение всю его политическую карьеру. Несколько раз затем супруги возвращались к этой теме, и в конце концов Ежов спросил, не стоит ли им и в самом деле развестись.
Однако Евгения Соломоновна с этим категорически не согласилась. Выразив убеждение, что ничего страшного не произошло и что все обойдется, она посоветовала Ежову при случае напомнить Сталину их разговор и заявить о своем полном доверии жене и нежелании развода{445}.
Неизвестно, последовал он этому совету или нет, но с того времени спокойной жизни супругов Ежовых пришел конец. Хотя Евгения Соломоновна и убеждала мужа, что все обойдется, сама она в этом уверена, по-видимому, не была, и охватившее ее беспокойство стало проявляться даже и внешне. Ей все время нужно было о чем-то говорить, чем-то заниматься — только так можно было отвлечься и забыться, хотя бы на какое-то время.
Возможно, одним из способов уйти от тягостных мыслей стал приключившийся как раз в это время ее роман с М. А. Шолоховым, еще больше осложнивший отношения в семье.
Как уже говорилось, у Евгении Соломоновны, особенно в прежние годы, было довольно много поклонников, и некоторым из них удавалось добиться взаимности. Известно, например, о ее близких отношениях с писателем И. Э. Бабелем, исследователем Арктики О. Ю. Шмидтом, да и сам Ежов сумел расположить к себе будущую супругу задолго до официального оформления их союза. Правда, выйдя в третий раз замуж, Евгения Соломоновна, похоже, остепенилась и уже не позволяла себе прежних вольностей. В противоположность этому, Ежов и в этом браке вел себя довольно свободно, не упуская возможности приударить за любой мало-мальски привлекательной женщиной, оказавшейся в поле его зрения. Зинаида Гликина, близкая подруга Евгении Соломоновны, вспоминала позднее:
«Он готов был установить интимную связь с любой, хотя бы случайно подвернувшейся женщиной, не считаясь ни со временем, ни с местом, ни с обстоятельствами. От Хаютиной-Ежовой мне известно, что Н. И. Ежов в разное время в безобразно пьяном состоянии приставал, пытаясь склонить к сожительству, ко всем женщинам из обслуживающего его квартиру персонала»{446}.
«Знаю со слов Хаютиной-Ежовой, — продолжала Гликина, — что он использовал свою конспиративную квартиру по линии НКВД на Гоголевском бульваре как наиболее удобное место для свиданий и интимных связей с женщинами»{447}.
Подобными наблюдениями делились впоследствии и многие другие лица из ближайшего окружения Ежова.
Евгения Соломоновна как могла боролась с супружеской неверностью мужа и ее последствиями. Когда в 1936 году одна из знакомых Ежова забеременела от него, Евгения Соломоновна с помощью своих связей в Наркомате здравоохранения помогла ей сделать аборт (в то время они уже были запрещены). В конце концов она, видимо, смирилась с легкомысленным поведением мужа и уже не так болезненно реагировала на него, как в начале их совместной жизни, особенно если не видела в этом опасности для их брака.
Однако летом 1938 года супруги словно поменялись ролями, и уже не Ежов, а сама Евгения Соломоновна предстала в образе разрушительницы семьи. Она познакомилась с М. А. Шолоховым, по-видимому, в феврале 1938 года, когда тот приезжал в Москву жаловаться на бесчинства чекистов в его родном Вешенском районе. После беседы в наркомате Ежов пригласил Шолохова к себе на дачу, где и произошла встреча знаменитого писателя с женой не менее знаменитого сталинского наркома. Евгения Соломоновна понравилась Шолохову, и когда в июне 1938 года писатель снова побывал в столице, он посетил ее в редакции журнала «СССР на стройке» под предлогом своего участия в выпуске номера, посвященного красному казачеству.
В середине августа 1938 г. Шолохов в очередной раз оказался в Москве и вместе с писателем А. А. Фадеевым заехал в редакцию к Евгении Соломоновне, после чего они втроем отправились обедать к Шолохову в гостиницу «Националь».
Домой Евгения Соломоновна приехала в тот день поздно вечером. Ежов уже вернулся с работы и был очень недоволен, когда узнал, как она проводила время, тем более что из поведения жены ясно следовало, что ухаживания Шолохова не оставили ее равнодушной.
На следующий день Шолохов снова был в редакции, опять они, теперь уже вдвоем, отправились в «Националь», но на этот раз одним только обедом в гостиничном номере дело не ограничилось.
Прослушиванием номеров в гостиницах, в том числе в гостинице «Националь», занималось 1-е отделение Отдела оперативной техники. Порядок был установлен следующий. Номера, где проживали представляющие интерес постояльцы, прослушивались по специальным указаниям, поступающим от тех или иных оперативных подразделений НКВД (такое задание было получено, в частности, и на прослушивание номера Шолохова во время его предыдущего пребывания в Москве в июне 1938 г.). Контролеры (стенографистки), не имеющие на данный рабочий день конкретного задания, должны были периодически, методом свободной охоты, — подключаться к различным гостиничным номерам и, если услышанный ими разговор оказывался интересным, — записывать его.
Накануне того дня, когда Евгения Соломоновна пришла в гости к Шолохову, одна из стенографисток, подсоединившись к гостиничному номеру писателя и узнав его по голосу, запросила у руководства санкцию на дальнейшее прослушивание. Начальник Отдела оперативной техники М. С. Алехин связался с начальником Секретно-политического отдела А. С. Журбенко и, получив от него подтверждение целесообразности контроля, распорядился продолжать прослушивание. Поэтому, когда на следующий день ничего не подозревающие Евгения Соломоновна и Шолохов оказались в номере писателя, их свидание было добросовестно запротоколировано, причем фиксировались не только произносимые слова, но и то, что, по мнению стенографистки, в этот момент происходило («идут в ванную», «ложатся в постель» и т. д.).
Ознакомившись на следующий день с представленной ему записью, М. С. Алехин сразу же направился на доклад к Ежову. По возвращении он вызвал помощника начальника 1-го отделения Н. П. Кузьмина и приказал никому о случившемся не рассказывать, даже начальнику отделения В. В. Юшину, находившемуся в тот момент в командировке, а в дальнейшем все материалы (стенограммы и тетради стенографических записей) в запечатанном виде, и ни в коем случае не читая, передавать лично ему.
Свидетелем реакции Ежова на случившееся стала подруга Евгении Соломоновны З. Ф. Гликина. Вот что она потом рассказывала об этом:
«На другой день [после свидания с Шолоховым] поздно ночью Хаютина-Ежова и я, будучи у них на даче, собирались уж было лечь спать. В это время приехал Н. И. Ежов. Он задержал нас и пригласил поужинать с ним. Все сели за стол. Ежов ужинал и много пил, а мы только присутствовали как бы в качестве собеседников.
Далее события разворачивались следующим образом. После ужина Ежов в состоянии заметного опьянения и нервозности встал из-за стола, вынул из портфеля какой-то документ на нескольких листах и, обратившись к Хаютиной-Ежовой, спросил: «Ты с Шолоховым жила?»
После отрицательного ее ответа Ежов с озлоблением бросил его [т. е. документ) в лицо Хаютиной-Ежовой, сказав при этом: «На, читай!»
Как только Хаютина-Ежова начала читать этот документ, она сразу же изменилась в лице, побледнела и стала сильно волноваться. Я поняла, что происходит что-то неладное, и решила удалиться, оставив их наедине. Но в это время Ежов подскочил к Хаютиной-Ежовой, вырвал из ее рук документ и, обращаясь ко мне, сказал: «Не уходите, и вы почитайте!» При этом Ежов бросил мне на стол этот документ, указывая, какие места читать.
Взяв в руки этот документ и частично ознакомившись с его содержанием… я поняла, что он является стенографической записью всего того, что произошло между Хаютиной-Ежовой и Шолоховым у него в номере.
После этого Ежов окончательно вышел из себя, подскочил к стоявшей в то время у дивана Хаютиной-Ежовой и начал избивать ее кулаками в лицо, грудь и другие части тела. Лишь при моем вмешательстве Ежов прекратил побои, и я увела Хаютину-Ежову в другую комнату.
Через несколько дней Хаютина-Ежова рассказала мне, что Ежов уничтожил указанную стенограмму»{448}.
А жизнь тем временем наносила новые удары. Не успел Ежов прийти в себя после измены жены, как стало известно о назначении Л. П. Берии. Только он вышел из десятидневного запоя, которым отметил это событие, как приключилась новая беда, и опять с Евгенией Соломоновной.
Что точно произошло, неизвестно, но секретарь Ежова С. А. Рыжова упоминала позднее, ссылаясь на домработницу Ежовых, что в ЦК ВКП(б) на имя Сталина поступило будто бы заявление о троцкистском прошлом Евгении Соломоновны{449}. Вероятно, именно в связи с этим Сталин вновь поставил перед Ежовым вопрос о разводе и на этот раз, судя по всему, в более категоричной форме. Во всяком случае, Ежов уже вполне серьезно предложил жене развестись, и это предложение привело ее в состояние глубочайшей депрессии. Не имеет смысла жить, сказала она своей подруге Зинаиде Орджоникидзе, если ей политически не доверяют.
В середине сентября 1938 года, в связи с сильным душевным расстройством жены, Ежов отправил ее на лечение в один из крымских санаториев. Спустя некоторое время Евгения Соломоновна прислала ему оттуда письмо-исповедь, в котором подводила итог всей прожитой жизни, а заодно опровергала обвинения, выдвинутые в её адрес.
«Колюшенька, — писала она, — в Москве я была в таком безумном состоянии, что не могла даже поговорить с тобой. А поговорить очень хочется. Хочется подвести итог нашей совместной, и не только совместной, а своей жизни, потому что чувствую, что жизнь моя окончена. Не знаю, хватит ли сил все пережить.
Очень тебя прошу, и не только прошу, а настаиваю, проверить всю мою жизнь, всю меня. Я не могу примириться с мыслью о том, что меня подозревают в двурушничестве, в каких-то несодеянных преступлениях. Очень это незаслуженно, и так меня подкосило, что чувствую себя живым трупом»{450}.
Далее Евгения Соломоновна напомнила Ежову основные этапы своего жизненного пути, рассказала о встречах с бывшими троцкистами Г. М. Аркусом, Ю. Л. Пятаковым, Л. П. Серебряковым, А. К. Воронским и другими, пояснив, что ничего об их антисоветской деятельности не знала и никаких политических разговоров никогда с ними не вела.
«Я не чувствую себя абсолютно ни в чем виноватой перед страной и партией, — писала она в заключение. — Я честно работала, тратя все силы и энергию на работу. За что же, Коленька, я обречена на такие страдания, которые человеку и придумать трудно… Сильно, очень сильно любя тебя, — потерять тебя и остаться одной, запятнанной, опозоренной, живым трупом. Все время голову сверлит одна мысль: зачем жить? Какую свою вину я должна искупить такими нечеловеческими страданиями… Прошу тебя, умоляю — проверь все. Ведь ты можешь и обязан это сделать. Ради меня, ради Натуси, ради себя самого, наконец. Ведь ты как-то за меня отвечаешь.
Ведь при тебе только я начала сознательно относиться к политической жизни, начала читать, разбираться. Как, какими словами передать тебе всю боль мою, мою обиду? Одиночество беспросветное, мрак кругом. Может ли один человек столько вытерпеть? Оказывается, может, к сожалению. Лучше бы умерла от жесточайших мук физических.
Не пойми меня плохо, родной. Я считаю, что ты поступил бы правильно, если бы сначала проверил меня. Мне бы легче было. Ведь недоверие людей, за которых я жизнь готова отдать, не задумавшись, меня сжигает. А потерять тебя, тебя, которого я выходила во время болезни как маленького, которому отдала все лучшее, что имела, а в результате принесла страдания… А как мне хотелось хоть чем-нибудь сделать тебе хорошее… Если еще живу, то только потому, что не хочу тебе причинять неприятности, хватит с тебя.
Понимаю тебя, не сержусь и люблю так, как никогда не любила, хоть и всегда молилась на тебя за твою скромность, преданность партии и тов. Сталину. Если бы можно было хоть пять минут поговорить с этим дорогим мне до глубины души человеком. Я видела, как чутко он заботился о тебе, я слышала, как нежно он говорил о женщинах. Он поймет меня, я уверена. Он почувствует. Он не может ошибиться в человеке и дать ему потонуть…
Так тяжело, что нет сил писать. Как я одинока и как незаслуженно глубоко несчастна. А дальше что? Страшно подумать. Мечусь по комнатам, хочется кричать, бежать. Куда? К кому? Кто поверит? Ты должен проверить все, молю тебя.
Женя»{451}.
Получив это письмо, Ежов вызвал жену в Москву, решив, видимо, что в том состоянии, в каком она находится, опасно оставлять ее надолго без присмотра. Как рассказывал позже начальник группы охраны Ежова В. Н. Ефимов, по возвращении Евгения Соломоновна попросила его никому не говорить о том, что она находится в Москве, поскольку она очень плохо себя чувствует, и, кроме того, чтобы ей ничего не рассказывали о муже и его проблемах. Но, видимо, какие-то сведения до нее все же доходили, поскольку некоторое время спустя она, по воспоминаниям Ефимова, упрекала его в том, что он не предупредил Ежова о необходимости снятия с работы Б. Я. Гулько и других арестованных к этому времени «заговорщиков» из Отдела охраны.
29 октября 1938 года Ежов поместил жену в расположенный на окраине Москвы санаторий им. Воровского, специализирующийся на лечении заболеваний нервной системы. Как рассказала врачам Евгения Соломоновна, больной она считает себя с лета этого года. Вначале преобладало состояние возбуждения, это продолжалось месяца три. В сентябре потеряла ко всему интерес, появилась гнетущая тоска, целыми днями плакала, возникли проблемы с памятью, стало трудно мыслить и говорить.
В период пребывания в санатории врачам не удалось добиться улучшения состояния ее здоровья. Напротив, болезнь прогрессировала. Появились галлюцинаций, навязчивые идеи, в связи с чем было принято решение, в случае дальнейшего ухудшения, перевести больную в психиатрическую больницу.
19 ноября 1938 года около шести часов вечера лечащий врач зашла к Евгении Соломоновне и обнаружила ее спящей. Это показалось странным, так как в это время она обычно не спала. При попытке разбудить ее, выяснилось, что сделать это невозможно. Зрачки были сужены, вяло реагировали на свет, отсутствовала реакция на укол. Ввиду подозрения на отравление, сделали промывание желудка, и в промывных водах было обнаружено вещество, напоминающее по своим свойствам люминал.
В принципе, врачи выписывали Евгении Соломоновне люминал для улучшения сна, но, естественно, в лечебных дозах. Однако, по свидетельству знакомого Ежова И. Н. Дементьева, примерно за неделю до случившегося З. Ф. Гликина, в связи с жалобами Евгении Соломоновны на бессонницу, привезла ей из дома какое-то сильнодействующее снотворное, по-видимому, это как раз и был люминал.
В течение двух дней врачи боролись за жизнь пациентки, однако их усилия успехом не увенчались, и 21 ноября 1938 года, в 19 часов 55 минут, Евгения Соломоновна, не приходя в сознание, скончалась. Как определило вскрытие, смерть наступила от двустороннего воспаления легких, возникшего в связи с отравлением люминалом.
Узнав из газет об освобождении своего шефа от обязанностей наркома внутренних дел, заместитель Ежова по Наркомату водного транспорта З. А. Шашков пришел к выводу, что настала пора действовать. Оставшись после ареста Я. М. Войнштока и Е. Г. Евдокимова единственным заместителем Ежова в НКВТ, он понимал, что очередь может дойти и до него. Хотя на занимаемую им должность Шашков, в отличие от своих арестованных коллег, был назначен еще при старом руководстве Наркомвода, за полтора месяца до прихода сюда Ежова, но все же большую часть времени он проработал на этом посту под началом «главного чекиста страны» и вполне уже мог рассматриваться наверху как его человек. А судя по тому, что происходило вокруг Ежова и с ним самим в последние недели, ничего хорошего от такой близости ждать не приходилось. Аресты ближайших помощников Ежова, а теперь и его смещение с поста наркома внутренних дел ясно показывали, что звездный час «верного соратника Сталина» прошел, и теперь с ним может произойти все что угодно. Необходимо было дистанцироваться от падающего в политическую бездну Ежова, и сделать это следовало как можно скорее.
9 декабря 1938 года Шашков направил на имя Сталина и Молотова письмо с анализом ситуации в Наркомводе, в котором, в частности, писал:
«Решением СНК СССР от 27 марта [1938 г.] перед водным транспортом были поставлены крупные принципиальные вопросы. Бывшее руководство в лице Пахомова[114] после постановления не приняло мер к его реализации. Назначение наркомом Ежова Н. И. всколыхнуло массы водников, и, несомненно, несмотря на невыполнение годового плана перевозок, водный транспорт имеет чувствительное улучшение в работе. Результаты работы водного транспорта могли быть значительно лучшими, если бы приход наркомом т. Ежова Н. И. был подкреплен его действительно активной работой по руководству наркоматом. В течение всего лета, не руководя по существу наркоматом, т. Ежов передоверил все дело Евдокимову. За это время т. Ежов бывал в стенах наркомата не более 8-10 раз, по 2–3 часа, причем разрешая по преимуществу текущие вопросы. Евдокимов же, подготовляя основные вопросы, также затягивал их разрешение, мотивируя отсутствием санкции наркома. В результате, на сегодня постановление СНК СССР от 27 марта сорвано»{452}.
Перечислив далее ряд вопросов принципиального характера, ждущих своего решения, Шашков продолжал:
«Ряд руководящих работников, подобранных за последнее время из числа кадров НКВД, оказались врагами народа: начальник Центрального управления снабжения Курин, начальник Верхне-Волжского пароходства Листенгурт, начальник Московско-Окского пароходства Михельсон. Есть основания предполагать, что будет изъята группа тоже руководящих работников, пришедших за последнее время. Это все посеяло нездоровые настроения в центральном аппарате и на линии (т. е. в региональных подразделениях. — А.П.) по отношению к новому руководству. Водники ждут живого слова наркома о задачах водного транспорта, и до сего времени, кроме кратких резюме на проходящих узких заседаниях в кабинете, выступлений Ежова не было. Тов. Ежов до сего времени… не взялся за руководство наркоматом. С 8 ноября, т. е. с момента изъятия Евдокимова, т. Ежов заезжал в Наркомвод три раза, не разрешая всей суммы накопившихся вопросов, и то это происходило после неоднократных обещаний и долгих ожиданий…
Я учитываю загрузку т. Ежова и не требую повседневного пребывания его в стенах наркомата, но дальше мириться с таким положением дел также нельзя. Я как замнаркома несу полную ответственность за руководство наркоматом и принимаю все зависящие меры к улучшению работы наркомата и в целом водного транспорта.
По затронутым вопросам прошу ваших указаний»{453}.
Несколько раз Молотов звонил Ежову, интересовался, почему тот не выходит на работу. Однако Ежов не исправился, а скорее всего и не мог этого сделать по причине беспробудного пьянства, которым он пытался заглушить охватившее его в те дни чувство отчаяния и безысходности. Пришлось вразумлять его официально. 10 января 1939 г. принимается постановление Совнаркома СССР «О наложении взыскания на наркома водного транспорта тов. Ежова Н. И. за систематическую неявку вовремя на работу». В постановлении говорилось:
«Ввиду того, что народный комиссар водного транспорта тов. Ежов систематически не является вовремя на работу и, несмотря на неоднократные предупреждения председателя СНК, продолжает приходить в Наркомвод в 3, 4 и 6 часов вечера, манкируя работой и исполнением обязанностей наркома, Совнарком СССР постановляет:
1. Объявить наркому тов. Ежову выговор за манкирование работой в наркомате и предупредить о недопустимости этого впредь.
2. Обязать тов. Ежова вовремя являться в наркомат и нормально осуществлять руководство наркоматом»{454}.
На первый взгляд реакция руководства на поведение Ежова выглядит вполне естественной: плохо относишься к работе — получи выговор. Но не стоит забывать, о каком времени идет речь. В те годы одно лишь подозрение в «манкировании» служебными обязанностями функционера такого ранга, не говоря уже о систематической неявке вовремя на работу, тем более после неоднократных предупреждений, предполагало немедленное отстранение от занимаемой должности с последующим арестом. Кстати, всего за две недели до этого, 28 декабря 1938 г., было принято совместное постановление Совнаркома СССР, ЦК ВКП(б) и ВЦСПС, в соответствии с которым рабочие и служащие, без уважительных причин опоздавшие на работу более чем на 20 минут, считались прогульщиками и подлежали увольнению.
Однако в случае с Ежовым ничего такого не произошло. Сталин старательно демонстрировал ближайшему окружению, что, несмотря на столь глубокое падение своего вчерашнего фаворита, он не потерял еще надежды, что тот одумается и исправится. Ни у кого не должно было возникнуть подозрения, что его судьба давно уже решена и все происходящее есть не что иное, как подготовка к принятию окончательного решения.
А тем временем обнаруживались все новые и новые прегрешения Ежова. В начале января 1939 г. Комиссия советского контроля (КСК), которая раньше и близко не осмелилась бы подойти к Ежову и возглавляемым им учреждениям, вдруг решает проверить ход ремонта выделенного Наркомводу в апреле 1938 г. здания на углу Театрального проезда и Рождественки, куда предполагалось перевести центральные службы НКВТ. 8 января 1939 г. исполняющий обязанности руководителя группы водного транспорта КСК А. С. Леонтьев в докладной записке на имя заместителя председателя Комиссии советского контроля З. М. Беленького сообщил, что, вместо выделенных Совнаркомом 750 тыс. рублей, занимающаяся ремонтом здания строительная контора НКВД по согласованию с аппаратом Наркомвода собирается израсходовать на эти цели 2 млн. 123 тыс. рублей, и, исходя из этой незаконной и официально не утвержденной цифры, ремонт фактически и ведется. При этом в ходе переоборудования шестого этажа, где предполагалось разместить руководство наркомата, допущены совершенно нетерпимые излишества.
«Этот этаж, — писал Леонтьев, — имеет полезной площади 1100 кв. метров, разбит на 23 комнаты и полностью предназначен для размещения наркома, трех заместителей и их секретариата. Кабинет наркома, свыше 100 кв. метров, имеет очень дорогую отделку. При кабинете имеется комната отдыха, ванная комната, уборная и 4 комнаты для секретариата и для приема [посетителей]. Кабинеты заместителей наркома тоже очень большие, отделаны попроще, но тоже дорого, и при каждом имеется комната отдыха, уборная и умывальная, комната для приема и комната для секретариата. Кроме того, имеется несколько комнат для общего обслуживания руководства наркомата (особая кухня, буфет и пр.).
Такое использование полезной площади является совершенно недопустимой расточительностью, а главное, не вызывается никакой необходимостью. Более половины этой площади без всякого ущерба для руководства наркомата могло быть использовано под общие нужды наркомата…»{455}
Разумеется, подобные излишества были характерны не только для Наркомвода. Комфортные условия существования стремились создать себе руководящие работники всех уровней, однако до тех пор, пока они оставались в фаворе, такого рода проверок можно было не опасаться.
Переслав Молотову письмо своего подчиненного, заместитель председателя Комиссии советского контроля З. М. Беленький приписал от себя: «Я лично осмотрел помещение 6-го этажа этого дома, и сообщение т. Леонтьева считаю абсолютно правильным. Тов. Ежов должен нести ответственность за безобразия, которые допустил аппарат НКВД и Наркомвода при ремонте этого дома»{456}.
В тот же день записку Леонтьева Молотов направил членам Политбюро Л. М. Кагановичу и А. И. Микояну, своему заместителю Н. А. Булганину и самому Ежову, сопроводив их следующим указанием:
«Прошу ознакомиться, а т. Ежова — дать объяснения. Надо обсудить это дело»{457}.
Чем закончилось обсуждение, неизвестно, но, в любом случае, это была пока еще только пристрелка, а орудия главного калибра ударили по Ежову лишь в конце января 1939 г., когда была наконец завершена передача дел по НКВД новому руководству Наркомата.
Первоначально предполагалось, видимо, что дела будут сданы в течение нескольких дней после освобождения Ежова от обязанностей наркома внутренних дел. Однако из-за не вполне адекватного состояния Ежова эта процедура все откладывалась, и 5 декабря 1938 г. Политбюро пришлось даже принимать специальное решение «О приеме-сдаче дел по НКВД», в котором говорилось:
«Обязать т. Ежова, бывшего наркома внутренних дел, сдать дела по НКВД, а т. Берия, наркома внутренних дел, принять дела.
Сдачу и приемку дел произвести при участии секретаря ЦК ВКП(б) т. Андреева и зав. ОРПО ЦК т. Маленкова.
Сдачу и приемку дел начать 7 декабря и закончить в недельный срок»{458}.
Однако ни в неделю, ни в месяц уложиться не удалось. Ежов под разными предлогами уклонялся от посещения НКВД, процесс передачи дел затянулся, и, в результате, когда 29 января 1939 г. приемный акт был, наконец, подписан, в него вошло множество самых разных обвинений в адрес Ежова, которые подручные Берии сумели получить к этому времени от арестованных чекистов.
Сам акт приемки до сих пор не рассекречен, однако некоторое представление о содержащихся в нем претензиях к бывшему руководителю НКВД можно получить из сохранившихся в архиве черновых записей Ежова на эту тему{459} и нескольких опубликованных фрагментов.
Судя по ним, приемный акт представлял собой подборку свидетельств и документов, фиксирующих недостатки в работе НКВД и указывающих на допущенные Ежовым многочисленные ошибки, которые либо граничили с должностными преступлениями, либо таковыми и являлись.
Одним из наиболее часто встречающихся было обвинение в утаивании от ЦК партии (то есть от Сталина) компрометирующих материалов на руководящих работников НКВД. В вину Ежову ставилось также сокрытие информации о так называемых оперативных перегибах на местах и сведений о якобы существовавшей в комендатуре Кремля подпольной группе заговорщиков-террористов, узнав о которой еще в апреле 1938 г. он никаких действий не предпринял, в результате чего «заговорщики» были разоблачены только с приходом Берии.
Почти все подразделения НКВД, по мнению составителей приемного акта, из-за преступной халатности Ежова работали не в полную силу. В Отделе охраны, например, штаты были недоукомплектованы, порядок работы и инструкции не утверждены, допускалось «провокационное ухудшение материального положения сотрудников» в части обеспечения их жильем, обмундированием, зарплатой. В Специальном отделе оказался запутанным учет шифров, отсутствовало необходимое число переводчиков, была сорвана подготовка молодых кадров и т. д.
Но имелись и исключения. Повышенным вниманием окружил Ежов созданную при нем специальную группу под руководством Я. И. Серебрянского, предназначенную для выполнения особо секретных операций за границей — терактов, похищений, диверсий. Такая забота о группе террористов и диверсантов, выполняющих прямые указания наркома, выглядела, по мнению составителей акта, весьма подозрительно.
Самоустранившись от контроля за положением дел в регионах и передоверившись местным чекистам, утверждалось в акте, Ежов в то же время не снабдил их четкими инструкциями, касающимися проведения массовых операций вообще и операций по так называемым национальным контингентам в особенности, что стало причиной многочисленных злоупотреблений.
Высказывались претензии и к практиковавшимся при Ежове методам ведения следствия. В разделе «Об извращениях органами НКВД карательной политики советской власти» отмечалось, что «в ряде случаев протоколы [допросов] фабриковались, составлялись фиктивные показания и давались на подпись арестованным. В погоне за большим количеством «признаний» прибегали к обману арестованных, заявляя им, что показания условны и их нужно подписать для того, чтобы помочь партии и правительству в осуществлении решения о закрытии иностранных консульств и в деле компрометации сотрудников этих консульств»{460}.
Приводились показания бывшего заместителя наркома внутренних дел Украины А. А. Яролянца о том, как по заранее разработанным схемам составлялись несуществующие запасные, параллельные, областные и всякие иные «центры». Рассказывалось, как в Житомирской области по единоличному распоряжению начальника местного УНВД Г. М. Вяткина в 1937–1938 гг. было расстреляно свыше четырех тысяч арестованных, среди которых были беременные женщины и несовершеннолетние дети. В момент расследования этого факта выяснилось, что более чем на две тысячи расстрелянных протоколы членами «тройки» подписаны не были, и на многих расстрелянных не оказалось следственных дел {461}.
В принципе, выдвинутых против Ежова обвинений было уже достаточно для того, чтобы применить к нему любые меры воздействия, вплоть до самых суровых, и это выглядело бы вполне оправданно. Однако поступать так было пока преждевременно. Его исчезновение накануне намеченного на март 1939 года очередного съезда партии могло спровоцировать на съезде нежелательные разговоры среди делегатов, тем более что тема необоснованных репрессий и так уже достаточно активно обсуждалась в партийной среде. После смещения Ежова с поста наркома внутренних дел и ареста большинства его региональных представителей в адрес Сталина поступали многочисленные послания от партийных работников разного уровня, в которых высказывалась озабоченность по поводу применяемых в НКВД методов ведения следствия и ставились под сомнение достигнутые с их помощью результаты. Чтобы пригасить неуместную активность партийцев на местах, Сталин даже вынужден был приоткрыть карты и принять на себя часть ответственности за происходившее. В телеграмме, разосланной им 10 января 1939 г. во все обкомы, крайкомы и ЦК нацкомпартий, а также во все региональные управления НКВД, говорилось:
«ЦК ВКП(б) стало известно, что секретари обкомов-крайкомов, проверяя работников УНКВД, ставят им в вину применение физического воздействия к арестованным как нечто преступное. ЦК ВКП(б) разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП(б). При этом было указано, что физическое воздействие допускается как исключение, и притом в отношении лишь таких явных врагов народа, которые, используя гуманный метод допроса, нагло отказываются выдать заговорщиков, месяцами не дают показаний, стараются затормозить разоблачение оставшихся на воле заговорщиков, следовательно, продолжают борьбу с Советской властью также и в тюрьме. Опыт показал, что такая установка дала свои результаты, намного ускорив дело разоблачения врагов народа. Правда, впоследствии, на практике, метод физического воздействия был загажен мерзавцами Заковским, Литвиным, Успенским и другими, ибо они превратили его из исключения в правило и стали применять его к случайно арестованным честным людям, за что и понесли должную кару[115]. Но этим нисколько не опорочивается сам метод, поскольку (т. е. «если». — А.П.) он правильно применяется на практике. Известно, что все буржуазные разведки применяют физическое воздействие в отношении представителей социалистического пролетариата, и притом применяют его в самых безобразных формах. Спрашивается, почему социалистическая разведка должна быть более гуманна в отношении заядлых агентов буржуазии, заклятых врагов рабочего класса и колхозников. ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных и не разоружившихся врагов народа как совершенно правильный и целесообразный метод»{462}.
Это разъяснение было тем более необходимо, что из прежних руководителей, знакомившихся в 1937 г. с соответствующим решением Политбюро, на свободе никого почти уже не осталось, а пришедшие им на смену могли предположить, что вместе с Ежовым и его людьми в опалу попадают и их методы работы. На самом же деле методы, как оказалось, были вполне правильными, только применять их надо было не ко всем без разбора, а к «заядлым агентам» и «заклятым врагам», и если кто опять ошибется и неправильно определит степень заядлости и заклятости, то сам и виноват будет.
А тем временем Ежов подводил неутешительные итоги своего пребывания на посту наркома водного транспорта. Задание по перевозкам на 1938 г., как и в предыдущие годы, оказалось невыполненным. Не помог и метод Блидмана. Как отмечалось в газете «Водный транспорт», из-за пассивности портовых служб он применялся лишь от случая к случаю. Выступая 14 января 1939 г. на совещании работников водного транспорта, Ежов вынужден был признать, что план навигации прошлого года оказался сорван, поскольку работает наркомат все еще плохо и подлинно большевистского порядка на водном транспорте нет.
Стремясь хоть как-то смягчить выдвигаемые в его адрес обвинения в недостатке служебного рвения, Ежов распорядился периодически публиковать в отраслевой газете «Водный транспорт» свои приказы по наркомату. Издаваемые, естественно, и раньше, они доводились до заинтересованных лиц и подразделений по обычным каналам, а широкая воднотранспортная общественность, если и знакомилась с некоторыми из них, то, как правило, в изложении. Теперь же целые газетные полосы стали регулярно отводиться под пространные ежовские распоряжения, касающиеся самых разных сторон жизни и деятельности возглавляемого им учреждения: хода зимнего судоремонта, подготовки к очередной навигации, награждения лучших стахановцев и т. д. Почти месяц работники водного транспорта могли следить за бурной деятельностью своего наркома, однако в конце концов Ежов, вероятно, осознал тщетность своих попыток реабилитировать себя таким способом, и в середине февраля его публикаторская активность прервалась так же внезапно, как и началась.
XVIII съезд партии открылся 10 марта 1939 года. Накануне (с 23 февраля по 10 марта) были расстреляны почти все находившиеся еще под следствием члены и кандидаты в члены ЦК, избранные на предыдущем съезде, — А. И. Егоров, А. В. Косарев, С. В. Косиор, М. М. Кульков, Л. И. Мирзоян, П. П. Постышев, П. И. Смородин, А. И. Угаров, Н. А. Филатов и В. Я. Чубарь. Теперь из подвергшихся репрессиям членов ЦК в живых оставались лишь трое: Е. Г. Евдокимов и Р. И. Эйхе, следствие по делу которых еще не было завершено, и один из главных фигурантов процесса «антисоветского троцкистского центра», Г. Я. Сокольников, отбывающий десятилетний срок по приговору Военной коллегии Верховного Суда, Первых двух расстреляют в начале 1940 года, а Сокольников, как и его одноделец К. Б. Радек, в мае 1939-го по приказу Сталина будет убит в тюрьме[116].
Таким образом из 139 членов и кандидатов в члены ЦК, избранных на XVII съезде партии, до следующего съезда более или менее благополучно сумели дожить лишь 32 человека (включая Ежова), или 23 % от первоначального состава. К остальным судьба оказалась менее благосклонна. Пятеро умерли естественной смертью, один (С. М. Киров) был убит, четверо покончили жизнь самоубийством и 97 человек были арестованы, при этом трое из них погибли в ходе следствия, 91 человек был расстрелян, и еще троим, как уже говорилось выше, предстояло расстаться с жизнью в ближайшие месяцы.
Никогда еще за всю историю своего существования партия не несла таких потерь. Однако было бы несправедливо обвинять в этом одного лишь Сталина. Фактически Центральный комитет ВКП(б) уничтожил сам себя. Каждый раз члены ЦК отдавали в руки Ежова относительно меньшую часть своих коллег, однако в результате многократного повторения этой процедуры относительное меньшинство превратилось в конце концов в подавляющее большинство.
Делегатом съезда Ежов избран не был. Правда, предварительная мандатная комиссия сначала включила его в список делегатов с совещательным голосом, но затем чей-то безжалостный красный карандаш вычеркнул его из этого списка.
Свое неизбрание делегатом высшего партийного форума Ежов воспринял крайне болезненно. Однако как секретарь ЦК он все равно мог присутствовать на съезде, что он и делал первые два или три дня. Ежов даже рассчитывал получить возможность выступить перед съездом, но в этом ему было отказано, после чего он практически перестал посещать заседания.
Основными вопросами, обсуждавшимися на съезде, были отчет ЦК о проделанной за истекший период работе, план развития народного хозяйства страны на третью пятилетку (1938–1942 гг.) и запланированные изменения в Уставе партии. Тема репрессий отдельно не обсуждалась, но и совсем обойти ее было невозможно. Мнение партийного руководства по этому вопросу было поручено довести до сведения делегатов, а заодно и всего населения, А. А. Жданову. В своем докладе, посвященном изменениям в уставе партии, Жданов в разделе «Об отмене массовых чисток»[117] заявил, намекая на события 1937–1938 гг., о существовании замаскировавшихся врагов внутри партии, стремившихся путем широкого применения мер репрессий перебить честных коммунистов и посеять излишнюю подозрительность в партийных рядах. Затем Жданов на многочисленных примерах показал, как «враги народа» на местах исключали людей из партии и даже добивались их ареста{463}.
Таким образом, страна имела теперь два ответа на традиционный российский вопрос — «кто виноват?» Удаление Ежова с поста наркома внутренних дел наводило на мысль о вышедших из-под контроля партии чекистах, выступление Жданова указывало на врагов, затесавшихся в местные парторганизации, — ответственность должны были нести кто угодно, но только не верховная власть.
Вечером 19 марта состоялось совещание представителей делегаций съезда, так называемый сеньорен-конвент, на котором в предварительном порядке были обсуждены кандидатуры в члены нового ЦК. Зашел разговор и о Ежове. Существуют две версии того, как это происходило. Автором первой из них является Р. А. Медведев, который в своей книге «О Сталине и сталинизме» привел со ссылкой на бывшего первого секретаря Одесского обкома партии Э. Г. Фельдмана такие подробности состоявшегося обсуждения:
«Когда съезд кончался, в Кремле, где он проходил, в одном из залов собрался сеньорен-конвент. Перед ним за длинным столом, как на сцене, сели: А. А. Андреев, В. М. Молотов и Г. М. Маленков. В глубине, за их спинами в углу слева… уселся, попыхивая трубкой, Сталин. Андреев сказал, что съезд заканчивает работу, а потому надо предложить кандидатуры в подлежащий избранию ЦК. В первую очередь в список стали включать членов прежнего состава ЦК, естественно, кроме тех, кто выбыл. Дошла очередь до Ежова. «Какие мнения будут?» — спросил Андреев. После небольшого молчания кто-то сказал, что Ежов — сталинский нарком, его все знают, и его надо оставить. «Возражений нет?» Все молчали. Тогда слово попросил Сталин. Он поднялся, подошел к столу и, все еще попыхивая трубкой, позвал:
— Ежов! Где ты там? А ну, подойди сюда!
Из задних рядов вышел и подошел к столу Ежов.
— Ну! Как ты о себе думаешь? — спросил его Сталин. — Можешь ты быть членом ЦК?
Ежов побелел и срывающимся голосом ответил, что вся его жизнь отдана партии и Сталину, что он любит Сталина больше своей жизни и не знает за собой ничего, что могло быть причиной такого вопроса.
— Да? — иронически спросил Сталин. — А кто такой был Фриновский? Ты Фриновского знал?
— Да, конечно, знал, — ответил Ежов. — Фриновский был моим заместителем. Он…
Сталин прервал Ежова и начал спрашивать, кто был Шапиро, кем была Рыжова, кто такой Федоров[118] и еще кто-то (к этому времени все эти люди были уже арестованы).
— Иосиф Виссарионович! Да ведь это я — я сам! — вскрыл их заговор, я пришел к вам и доложил о том… Сталин не дал ему продолжать.
— Да, да, да! Когда ты почувствовал, что тебя схватили за руку, так ты пришел, поспешил. А что до того? Заговор составлял? Сталина хотел убить? Руководящие работники НКВД готовили заговор, а ты будто бы в стороне! Ты думаешь, я ничего не вижу?! — продолжал Сталин. — А ну-ка вспомни, кого ты такого-то числа послал к Сталину дежурить? Кого? С револьверами! Зачем возле Сталина револьверы? Сталина убить? А если бы я не заметил? А?!
Затем Сталин обвинил Ежова, что он развил слишком кипучую деятельность и арестовал много невиновных, а кого надо — скрывал.
— Ну? Иди! Не знаю, товарищи, можно его оставлять членом ЦК? Я сомневаюсь. Конечно, подумайте… Как хотите… Но я сомневаюсь!
Ежова, конечно, единогласно из подготавливаемого списка вычеркнули, и он после перерыва в зал не вернулся и не был больше на съезде»{464}.
Сцена, конечно, очень яркая, но именно излишняя яркость и рождает недоверие. Во-первых, Ежову нечего было бледнеть и удивляться сомнениям Сталина относительно целесообразности его включения в состав будущего ЦК. Ведь он даже не был избран делегатом съезда, и уже одно это не оставляло ему практически никаких шансов вновь оказаться членом высшего руководящего органа партии. Знал он и о множестве претензий, которые имелись к нему по его прежней работе в НКВД, по текущей работе в Наркомате водного транспорта, а также в связи со всем известной его «слабостью».
Во-вторых, приведенный диалог очень мало напоминает манеру Сталина вести разговор на публике. Это касается и формы и содержания, которые слишком скандальны, чтобы можно было считать их правдоподобными.
Ну и, наконец, совсем уж нелепо выглядит упоминание в числе арестованных заговорщиков бывшего первого заместителя Ежова М. П. Фриновского, который не только не был к этому времени арестован, но, будучи наркомом Военно-Морского Флота СССР, сам являлся делегатом данного съезда.
Более достоверно о заседании сеньорен-конвента рассказывает в своих мемуарах Н. Г. Кузнецов, в то время командующий Тихоокеанским флотом. Говоря об участии в работе XVIII съезда партии, он упоминает о присутствии в качестве гостя на заседании, которое ошибочно называет пленумом ЦК старого состава. Однако, как видно из текста, речь идет именно о сеньорен-конвенте, тем более что с момента открытия съезда никакой пленум старого состава собираться уже не мог.
«Стоял вопрос о новом составе ЦК. Сначала отводили тех бывших членов ЦК, которых считали не справившимися со своими делами или опорочившими себя чем-либо. Сейчас я уже забыл фамилии многих, о которых шла речь. Помнится, как выступал Сталин против Ежова и, указав на плохую работу, больше акцентировал внимание на его пьянстве, чем на превышении власти и необоснованных арестах. Потом выступил Ежов и, признавая свои ошибки, просил назначить его на менее самостоятельную работу, с которой он может справиться»{465}.
Однако никакой новой работы ему предоставлять не собирались. 29 марта 1939 года. Политбюро образовало комиссию во главе с Г. М. Маленковым, которой поручили в пятидневный срок принять от Ежова все дела по Секретариату ЦК ВКП(б). Теперь оставалось лишь забрать у него последнюю должность. 2 апреля 1939 года в «Правде» появилась передовая статья под заголовком «Преодолеть отставание водного транспорта». В ней, в частности, говорилось:
«В 1937 г. водный транспорт простаивал чуть ли не половину своего рабочего времени. Но и после разгрома шпионского гнезда на водном транспорте руководители Наркомвода не сумели в 1938 г. улучшить дело, и объем перевозок снизился, даже в сравнении с 1937 годом… Многочисленные факты свидетельствуют о том, что подготовка к навигации ведется неудовлетворительно… Месяцами в наркомате не разрешаются важнейшие оперативные вопросы, от которых зависит вся работа водного транспорта. В затонах, на пристанях, на судоремонтных заводах, где решается успех навигации, руководящие работники наркомата — редкие гости. Они предпочитают издавать многочисленные и многословные приказы и распоряжения, выполнение которых в конце концов никем не контролируется. Все это не может не вызывать серьезных опасений за работу водного транспорта в навигацию 1938 года».
После таких слов указ об отстранении Ежова от обязанностей наркома водного транспорта выглядел бы вполне уместно, тем более что пользы там от него все равно никакой уже не было. Вспоминает бывший заместитель начальника Центрального управления морского сухогрузного флота Т. С. Хозяинов:
«3 апреля я был у Ежова с докладом о результатах командировки, но он меня совсем не слушал, делал голубей из бумаги и бросал их в корзину» {466}.
Однако Сталин решил никаких специальных указов не издавать. В соответствии с замыслом вождя Ежов должен был просто исчезнуть, бесследно раствориться без какого-либо упоминания его фамилии.
Начало 1939 г. ознаменовалось кампанией по разукрупнению наркоматов. В январе-феврале этого года пять общесоюзных наркоматов разделились каждый на 2, 3, 4 и даже 6 самостоятельных комиссариатов. Вероятно, под впечатлением этих событий многие работники водного транспорта стали присылать Сталину и Молотову письма с предложением разделить Наркомвод на два отдельных наркомата — морского и речного транспорта. Определенный резон в этом был, поскольку оба вида транспорта имели свою выраженную специфику, и объединение их под одной крышей по признаку «водности» было достаточно формальным. Предложения и аргументы моряков были сочтены заслуживающими внимания, и 8 апреля 1939 г. решением Политбюро ЦК ВКП(б) Народный комиссариат водного транспорта был разделен на наркоматы морского и речного транспорта. На следующий день это решение было продублировано Указом Президиума Верховного Совета СССР. Сообщение о разукрупнении НКВТ, а также имена новых наркомов появились в газетах, о судьбе же прежнего руководителя Наркомвода не было сказано ни слова.
Ну а чем занимался в эти дни сам Ежов? Рассказывает его племянник Виктор Бабулин, в то время студент Московской промышленной академии им. Кагановича:
«8 апреля я был дома один, мне позвонили по телефону, я подошел к трубке — звонил Ежов. Он сказал мне, что Анатолий [другой племянник Ежова, проживавший вместе с ним] приходит домой теперь поздно, а он плохо себя чувствует. Попросил приехать к нему, одновременно захватить водки. Я купил четвертинку водки и поехал к Ежову. Пообедав с Ежовым, я поехал заниматься, а он остался дома. После занятий я приехал домой, было около часу ночи. Через несколько минут ко мне позвонил Ежов, [сказал], что он один дома — Анатолий еще не возвратился с работы. За мной он послал машину и просил меня, чтобы я приехал к нему. Я приехал к Ежову около двух часов ночи. Он был сильно пьян. Я спросил его, чего он так напился. Ежов ответил мне, что захотел выпить и выпил. Перед ним стояло выпитых 8 бутылок пива. Больше Ежов не разговаривал со мной, а бросил в меня рыбой, потом облил пивом и начал всячески ругать. Я спросил у Ежова, что я ему сделал плохого, за что он так ругается. Вместо ответа он подошел ко мне и ударил два раза кулаком по лицу. После того, как он немного успокоился, я ушел спать. Ежов пришел в спальню, стащил с меня одеяло и снова ударил еще несколько раз по голове, упрекая меня в том, что я не имею никаких принципов и воли. Я соскочил с дивана и собирался тут же уйти домой, но Ежов закрыл дверь и не пустил меня. Через некоторое время Ежов успокоился и перешел к высказыванию своих обид против руководителей партии и советского правительства»{467}.
Можно предположить, что начавшийся в пьяном угаре день 9 апреля примерно так же и закончился. А 10 апреля Ежова арестовали. В своей книге «On Stalin and Stalinism», изданной за границей в 1979 г., Р. А. Медведев так описывает это событие:
«Арестован Ежов был прямо на заседании коллегии Наркомата водного транспорта… Увидев входивших в зал коллегии сотрудников НКВД, Ежов встал и почти с просветленным лицом произнес: «Как давно я этого ждал!» Он положил на стол оружие, и его увели»{468}.
Другая версия ареста Ежова появилась в 1991 году. Ее автор, сын Г. М. Маленкова, в своих воспоминаниях об отце приводит со ссылкой на него и его помощника Д. Н. Суханова, в разное время и независимо друг от друга рассказавших ему эту историю, такие подробности взятия Ежова под стражу:
«В конце января 1939 г. Ежов добился… приема у Сталина. Тот принял его, но в присутствии Маленкова. Ежов обвинил Маленкова в попустительстве врагам народа и белогвардейщине, намекая на дворянское происхождение отца Маленкова. Маленков, со своей стороны, повторил обвинение Ежову и его ведомству в уничтожении преданных партии коммунистов[119]. Ежов потребовал созыва Политбюро. Сталин сказал: «Пройдите в кабинет Маленкова, поговорите еще, я сообщу свое решение». Они прошли в кабинет Маленкова на Старой площади. Через некоторое время туда вошел Берия. При выходе из кабинета Ежов был арестован»{469}.
Помимо странной датировки события — январь 1939 года, обращает на себя внимание и наивное представление о том, что кто-то из соратников Сталина (а уж тем более впавший в немилость Ежов) мог требовать (!) созыва заседания Политбюро. Кроме того, нет никаких свидетельств встречи Ежова с вождем накануне ареста. Судя по журналу регистрации посетителей кабинета Сталина, последня такая встреча состоялась 23 ноября 1938 г.
Что же касается самого факта ареста Ежова в кабинете Маленкова, то, возможно, все так и было, тем более что те же сведения со ссылкой на заместителя Берии Б. З. Кобулова приводит в своих мемуарах один из ветеранов советской внешней разведки П. А. Судоплатов{470}.
После ареста Ежова на его кремлевской квартире был, как и положено, произведен обыск. Из многочисленных документов и материалов, изъятых в ходе обыска, стоит упомянуть папку, содержащую переписку Тифлисского губернского жандармского управления по поводу розыска «Кобы» [партийная кличка Сталина] и других членов закавказской организации РСДРП. О содержании переписки ничего не известно, но нельзя исключить, что причиной, по которой Ежов, вместо того чтобы передать эти материалы в партийный архив, хранил их даже не в служебном кабинете, а у себя дома, могли быть какие-то компрометирующие Сталина сведения из его революционного прошлого. Знакомить вождя с такими документами Ежов, по-видимому, побоялся, но и уничтожить их тоже, вероятно, не решился.
События вокруг Ежова на протяжении нескольких месяцев, предшествующих аресту, складывались таким образом, что предвидеть, во что это все в конечном итоге выльется, было, казалось бы, не так уж и сложно. Возможно, Сталин даже рассчитывал на то, что его вчерашний фаворит все правильно поймет и сам примет решение, которое снимет многие проблемы и, главное, избавит от необходимости прибегать к крайним мерам. Однако даже застрелиться Ежов на самом деле не мог, поскольку прекрасно понимал, какая участь ждет в этом случае его приемную дочь, престарелую мать и племянников. Ведь Сталин еще в конце 1936 г. на декабрьском пленуме ЦК разъяснил партийной верхушке, что самоубийство коммуниста есть не что иное, как способ борьбы с партией, попытка уйти от ответственности за свои преступления перед ней. Ну а как поступают с родственниками политических преступников, Ежов знал лучше, чем кто-либо другой. Поэтому, хотя мысли о самоубийстве, наверно, посещали его не раз и не два, решиться на это он так и не смог. Ведь пока он был жив, оставалась хоть какая-то надежда, что все обойдется и что Сталин в память о былых заслугах поступит с ним как-нибудь иначе, чем с другими своими вышедшими из доверия соратниками…
23 ноября 1938 года Л. П. Берия, формально еще заместитель Ежова, а фактически уже руководитель НКВД, направил письмо на имя Председателя Совнаркома СССР В. М. Молотова.
«В связи с возникшей необходимостью оборудовать до 1 января 1939 года особо изолированную тюрьму специального назначения при ГУГБ НКВД СССР, — писал Берия, — нами намечено использование для этой цели территории и зданий бывшего Сухановского монастыря (вблизи станции Расторгуево Московско-Донбасской железной дороги), переустройство которых под тюрьму может быть произведено в месячный срок»{471}.
Свое название закрытый в 1931 году Сухановский монастырь получил из-за близости бывшего имения князей Волконских — Суханово. С 1935 г. там размещался дом отдыха Архитектурного фонда СССР, а территория монастыря использовалась для нужд его подсобного животноводческого хозяйства.
29 ноября 1938 года заместитель председателя Совнаркома СССР Н. А. Булганин дал указание в трехдневный срок передать в распоряжение НКВД постройки бывшего монастыря, а также стометровую зону вокруг него (об этом Берия также просил в приложении к своему письму). В начале 1939 года работы по переоборудованию были завершены, и самая таинственная из советских тюрем — Сухановская вступила в строй действующих.
В Сухановку попадали не только высокопоставленные функционеры, которых хотели оградить от контактов с другими заключенными. Оказывались здесь и арестанты гораздо более низкого ранга, чьи показания в силу тех или иных причин представляли интерес для руководства НКВД. Повышенные меры изоляции — в крошечных камерах могло находиться не более двух человек (один из которых очень часто оказывался осведомителем НКВД), отсутствие каких бы то ни было правил внутреннего распорядка, имевшихся в любой другой тюрьме, назойливый надзор (дверной глазок открывался чуть ли не ежеминутно), отсутствие прогулок, ну и, само собой, широкое применение методов физического воздействия — все это должно было быстрее подталкивать заключенного к мысли о необходимости активного сотрудничества со следствием.
Вот в такую тюрьму и был после своего ареста 10 апреля 1939 года доставлен Ежов. К этому времени о нем и его деятельности на посту наркома внутренних дел было собрано уже довольно много самых разных сведений. Первые из них, еще до ухода Ежова из НКВД, были получены от бывшего руководителя Отдела охраны ГУГБ НКВД И. Я. Дагина, арестованного в начале ноября 1938 г. После десятидневного пребывания под следствием, которое уже полностью находилось в руках Берии, Дагин 15 ноября 1938 года написал признательные показания, в которых уделил много места Ежову и разным неприглядным сторонам его деятельности на посту наркома внутренних дел. Речь шла о пьянстве Ежова в свободное и рабочее время, которое в случае необходимости выдавалось им за болезнь; об утаивании от ЦК ВКП(б), то есть от Сталина, сведений компрометирующего характера, касающихся руководящих работников НКВД, и об уничтожении накануне прихода Берии некоторых из этих материалов, в том числе по группе «заговорщиков» из Управления коменданта Кремля (Брюханов и др.); о безответственности при проведении массовых операций; о сокрытии от руководства страны сведений о перегибах и извращениях в ходе этих операций; о бесконтрольности при вынесении приговоров по делам, представленным на утверждение «троек» и «двоек»{472}.
Дальнейшее развитие все эти темы получили в показаниях бывшего начальника Секретариата НКВД СССР И. И. Шапиро, который на допросе 29 ноября 1938 года особенно подробно остановился на неправильном (в политическом смысле) подборе кадров при Ежове и извращениях в ходе проведения массовых операций.
В течение двух последующих месяцев ничего существенно нового или важного к этим показаниям добавлено не было. Не было и попыток дать им какое-то иное толкование. Однако в середине января 1939 года ситуация начинает меняться, и действительные факты служебных упущений и злоупотреблений Ежова следствие начинает уже интерпретировать как проявление с его стороны контрреволюционного умысла. Начало этому было положено показаниями секретаря Ежова С. А. Рыжовой. В ходе допроса 14 января 1939 года ее вынудили подписаться под признаниями в том, что, начиная с 1931 года, она являлась участницей контрреволюционной заговорщицкой организации, в которую была вовлечена своим бывшим начальником. Правда, никаких подробностей о деятельности этой организации Рыжова привести не смогла, и все ограничилось утверждением, что наиболее важным направлением враждебной деятельности Ежова была расстановка им контрреволюционных кадров на руководящих партийных и государственных постах{473}.
Если «признаниями» Рыжовой следствие еще только намечало контуры политических обвинений в адрес Ежова, то показания, полученные в двадцатых числах января 1939 года, ставили уже почти все точки над i. 20 января от Б. Д. Бермана, бывшего начальника Транспортного управления НКВД, а до этого — наркома внутренних дел Белоруссии, удалось получить заявление о том, что необоснованные массовые репрессии, в результате которых гибли ни в чем не повинные люди, в то время как настоящие шпионы, диверсанты и террористы оставались на свободе, проводились Ежовым и Фриновским по заданию иностранных разведок. Берман к этому времени уже «признался» в связях с немецкой разведкой, так что такая осведомленность по поводу Ежова скомпрометировать его самого никак не могла.
«И Ежову и Фриновскому, — утверждал Берман, — важно было принести партии и стране как можно больше вреда и постараться своей вражеской работой по линии НКВД сколько возможно подорвать в широких слоях населения авторитет партии, авторитет ЦК ВКП(б). Это было главной задачей Ежова и Фриновского, и они действовали в этом направлении, втягивая, разлагая аппарат НКВД как периферии, так и центра особенно. Делалось это по директиве иностранных разведок стран агрессоров… с которыми были связаны и агентами которых являлись Ежов и Фриновский»{474}.
Неделю спустя еще одним важным свидетелем обвинения против Ежова стал бывший начальник западно-сибирского УНКВД и бывший посол СССР в Монголии С. Н. Миронов. 26 января 1939 года он был допрошен Л. П. Берией и на следующий день написал на его имя заявление, в котором объявил о своей готовности с полной откровенностью изложить известные ему факты враждебной деятельности, проводившейся в органах НКВД под руководством Ежова, Фриновского и других. (Не исключено, кстати, что и процитированные выше показания С. А. Рыжовой и Б. Д. Бермана также являлись результатом их личного общения с новым наркомом внутренних дел.) По словам Миронова, в июле 1937 года в одной из бесед Фриновский будто бы рассказал ему, что Ежов недоволен проводимым курсом внутренней политики и рассчитывает с помощью своих соратников в НКВД свергнуть существующее руководство страны и самому стать во главе государства, что проводимая им линия сводится к тому, чтобы весь аппарат НКВД поставить на службу этой цели, что наилучшим способом создания атмосферы всеобщего недовольства и недоверия к власти является разгром партийного и непартийного актива, что очень удобно сделать, прикрываясь массовыми операциями{475}.
Как отмечалось в предыдущей главе, к концу января 1939 г., то есть к моменту подписания акта приема-передачи дел по НКВД, деятельность Ежова на посту наркома внутренних дел подвергалась уже весьма и весьма жесткой критике. Однако все это еще укладывалось в рамки обвинений в халатности и злоупотреблении властью, т. е. должностных преступлений неполитического характера. Но в то же самое время, как видно из приведенных выше фрагментов показаний, подручные Берии начинают уже сплетать вокруг ничего не подозревающего Ежова паутину из совсем других — расстрельных статей Уголовного кодекса.
В конце февраля 1939 года общую схему обвинений в адрес Ежова удалось подкрепить вполне конкретными деталями. На допросе 27 февраля старый знакомый Ежова С. С. Шварц, уже признавшийся к этому времени в шпионаже в пользу Германии, сообщил, что Ежов тоже был агентом немецкой разведки. Через работавшего в советском полпредстве в Берлине уполномоченного Комиссии советского контроля И. А. Петруничева он будто бы передавал немцам материалы оборонного характера, в том числе статистические данные по заводам химической промышленности. Кроме того, шпионские поручения Ежова в начале 30-х гг. выполнял якобы и С. Б. Жуковский, специально направленный для этих целей в Берлин в качестве заместителя торгового представителя СССР в Германии. Неслучайной, по словам Шварца, была и дружба Ежова с бывшим заместителем наркома земледелия Ф. М. Конаром, который в 1933 г. был разоблачен как польский шпион, и с бывшим торговым представителем СССР в Японии В. Н. Кочетовым, оказавшимся на поверку японским шпионом{476}.
Таковы были главные политические обвинения в адрес Ежова, собранные к моменту его ареста. Кроме того, на следующий день после того, как это произошло, развернутые показания о Ежове и о своей преступной деятельности в НКВД дал бывший первый заместитель Ежова, а затем нарком Военно-Морского Флота СССР М. П. Фриновский. В пространном заявлении на имя Л. П. Берии, написанном 11 апреля 1939 г. (то есть на пятый день своего пребывания под стражей), Фриновский утверждал, что после того, как в 1937 г. была арестована руководящая верхушка «центра правых», функции такого центра фактически стали выполнять Ежов, он — Фриновский и Евдокимов, взявшие на себя заботу о сохранении, по мере возможности, уцелевших кадров правых заговорщиков. Одновременно проводилось репрессирование преданных партии коммунистов, готовились террористические акты против руководителей государства, и все это, по словам Фриновского, делалось с целью создания условий для прихода к власти в стране правых во главе с Ежовым{477}.
Теперь для полноты картины оставалось добиться аналогичных признаний от Е. Г. Евдокимова, и можно было бы приступать к работе с самим Ежовым.
Евдокимов был арестован в начале ноября 1938 г., однако на протяжении пяти месяцев, несмотря на все старания следователей, добиться от него признательных показаний никак не удавалось. Но всему наступает предел, и 13 апреля 1939 г. Евдокимов наконец заговорил. Из его слов выходило, что в конце лета 1938 г. он получил предложение примкнуть к возглавляемой Ежовым и Фриновским заговорщицкой организации, ставящей целью насильственное устранение существующего руководства и захват власти в стране. После этого Ежов должен был якобы стать во главе партии, Фриновский — возглавить вооруженные силы, а он, Евдокимов, — НКВД. Условием для успеха переворота являлось всеобщее недовольство населения, вызванное специально проводимыми необоснованными массовыми репрессиями. После того как, в результате задуманного террористического акта против Сталина, произойдет замешательство в партии и правительстве, заговорщицкая организация должна была выйти из подполья и взять власть в свои руки{478}.
Позднее, в суде, Евдокимов откажется от своих показаний, данных на предварительном следствии, заявив, что вынужден был лгать, а лгать стал потому, что его сильно били по пяткам. Но это будет потом, а сейчас все необходимые условия для продуктивного общения с Ежовым были созданы, пора было начинать.
О первых днях предварительного следствия Ежов позднее вспоминал так:
«Я говорил, что я не шпион, что я не террорист, но мне не верили и применили ко мне сильнейшие избиения»{479}.
А поскольку, по словам Ежова, он никогда не мог выносить над собой насилия, а кроме того, сильная изнуренность работой, переживания по поводу смерти жены и нездоровье, вызванное отравлением, совершенно ослабили его силу воли, то никакого сопротивления органам следствия он оказать не мог и стал выдумывать все то, что от него требовали{480}.
Первые показания Ежова, где он отвергал предъявленные ему обвинения, в следственном деле отсутствуют. Самый ранний из имеющихся протоколов датирован 18–20 апреля 1939 г. (то есть неделю спустя после ареста) и не содержит никаких следов предшествующих попыток оказать противодействие диктату следователей. Начинается он вполне традиционно:
«Вопрос: Вы арестованы как изменник партии и враг народа. Следствие располагает достаточными данными, чтобы изобличить вас до конца при первой же попытке скрыть свои преступления. Предлагаем вам, не ожидая изобличения, приступить к показаниям о своей черной предательской работе против партии и советской власти.
Ответ: Нелегко такому, как я, пользовавшемуся еще недавно доверием партии, признаваться в предательстве и измене. Но сейчас, когда за свои преступления я держу ответ перед следствием, мне хочется быть исчерпывающе откровенным и правдивым.
Я не тот, за кого принимала меня партия. Прикрываясь личиной партийности, я многие годы обманывал и двурушничал, вел ожесточенную, скрытую борьбу против партии и советского государства»{481}.
Не обязательно, конечно, что такой диалог имел место в действительности. Техника оформления протоколов допросов была самой разной, и не исключено, что, после того как Ежов написал, наконец, свои «признания», в их текст в подходящих местах вставили наводящие вопросы, на которые якобы давался ответ, затем все было набело перепечатано, и получилось как бы подобие живой беседы заключенного со следователем.
Историю своего «грехопадения» Ежов начал с 1921 г., когда, работая в Татарии, под влиянием анархо-синдикалистских идей якобы примкнул к местной группе «рабочей оппозиции»[120]. В последующие годы, в период внутрипартийных дискуссий 20-х гг., он также будто бы расходился в своих политических воззрениях с генеральной линией партии. Однако такое глубокое погружение в исторические дебри следователей не заинтересовало, и Ежову не позволили надолго уклониться от основной темы.
«Вопрос: К чему этот пространный рассказ о каких-то ваших «политических колебаниях»? Вам, давнишнему агенту иностранных разведок, надлежит показывать о своей прямой шпионской работе. Говорите об этом!
Ответ: Хорошо, перехожу непосредственно к моменту завязывания моих шпионских связей»{482}.
В период работы в НКВД через руки Ежова прошли тысячи историй о вовлечении в шпионскую деятельность, сочиненных подследственными и их следователями, так что придумать что-нибудь, что могло бы удовлетворить невзыскательный вкус его мучителей, для него не составляло особого труда. Он и придумал.
В шпионскую работу, сообщил Ежов, он был вовлечен своим приятелем Ф. М. Конаром, оказавшимся давним польским агентом. Узнавая от Ежова разные политические новости, он передавал их своим хозяевам в Польшу и однажды рассказал об этом Ежову, предложив начать работать на поляков добровольно. Поскольку Ежов фактически уже стал информатором польской разведки, выдав через Конара много важных партийных и государственных тайн, ему ничего будто бы не оставалось, как согласиться на это предложение.
Частью полученных от Ежова сведений поляки якобы делились со своим союзниками немцами, так что некоторое время спустя со стороны последних также поступило предложение о сотрудничестве.
В роли посредника выступил, по словам Ежова, первый заместитель наркома обороны СССР маршал А. И. Егоров. Летом 1937 г., встретившись с Ежовым, он сообщил, что знает о его связях с поляками, что сам является немецким шпионом, организовавшим по заданию немецких властей группу заговорщиков в Красной Армии, и что им получено указание установить тесный рабочий контакт между его группой и Ежовым.
Ежов с этим предложением согласился и пообещал оберегать людей Егорова от ареста.
Таковы были первые показания Ежова. Пока в разных высоких инстанциях их осмысливали, Ежов решил не терять времени зря. 23 апреля 1939 года он пишет заявление в Следственную часть НКВД СССР — самое удивительное признание из сделанных им за весь период предварительного следствия.
«Считаю необходимым довести до следственных органов, — писал Ежов, — ряд новых фактов, характеризующих мое бытовое разложение. Речь идет о моем давнем пороке — педерастии»{483}.
Далее на десяти страницах рассказывалось об его гомосексуальных контактах, начиная со времени ученичества у портного и заканчивая периодом, предшествовавшим аресту. В числе шести названных им партнеров были его сослуживцы по царской и Красной Армии, а также по дальнейшей работе, в том числе и известный в прошлом партийный работник, на момент описываемых событий — руководитель одного из структурных подразделений Совнаркома СССР.
«Даю эти сведения следственным органам, — закончил Ежов свое повествование, — как дополнительный штрих, характеризующий мое морально-бытовое разложение»{484}.
Загадочность этого заявления заключается в том, что нет никаких признаков, свидетельствующих о принуждении Ежова к такого рода откровениям. В ходе дальнейшего следствия эта тема дважды возникала в связи с допросами лиц, упоминаемых в заявлении. Один из них категорически отверг утверждения Ежова, тот не очень активно на них настаивал, следователи же, судя по протоколу допроса, особого интереса к данной теме не проявляли. Другой «партнер» в ходе допроса сам начал было рассказывать о своей связи с Ежовым, однако следователь прервал его излияния, предложив сосредоточиться на более серьезных обвинениях.
Но если саморазоблачение Ежова не являлось результатом внешнего давления, то непонятно, почему, вместо того чтобы продолжать так всех интересующую тему его преступной антигосударственной деятельности, он начал вдруг рассказывать то, о чем его никто вроде бы и не спрашивал.
Следующая запротоколированная встреча Ежова со следователями состоялась 26 апреля 1939 года. О том, какое значение ей придавалось, свидетельствует присутствие на допросе самого Л. П. Берии, а также начальника Следственной части НКВД СССР Б. З. Кобулова. Для начала Ежову были высказаны претензии в недостаточной искренности:
«Вопрос: На предыдущем допросе вы показали, что в течение десяти лет вели шпионскую работу в пользу Польши, Однако вы скрыли ряд своих шпионских связей. Следствие требует от вас правдивых и исчерпывающих показаний по данному вопросу.
Ответ: Должен признать, что, дав правдивые показания о своей шпионской работе в пользу Польши, я, действительно, скрыл от следствия свою шпионскую связь с немцами.
Вопрос: В каких целях вы пытались отвести следствие от своей шпионской связи с немцами?
Ответ: Мне не хотелось показывать на следствии о своей прямой шпионской связи с немцами, тем более что сотрудничество с немецкой разведкой не ограничивалось лишь шпионской работой. По заданию германской разведки я организовал антисоветский заговор и готовил государственный переворот путем террористических актов против руководителей партии и правительства»{485}.
После этого то ли реального, то ли вымышленного диалога последовал рассказ о том, как летом 1934 г., в период пребывания Ежова на лечении в венской клинике профессора Ноордена, он якобы соблазнил одну из медсестер, и однажды, во время их свидания, в комнату, где оно происходило, неожиданно вошел старший ассистент профессора Ноордена д-р Энглер, который устроил скандал и намекнул, что вся эта история может просочиться в прессу. Не взяв предложенные деньги, д-р Энглер заявил, что хорошо представляет, какое положение Ежов занимает в СССР, и что либо он даст согласие на сотрудничество с немцами, либо будет дискредитирован в печати. Ежову будто бы пришлось согласиться на эти условия и дать письменное обязательство работать на немецкую разведку.
Впоследствии, рассказал далее Ежов, немцы, не довольствуясь получаемой информацией, стали подталкивать его к созданию в НКВД такой же заговорщицкой организации, какая была создана в армии во главе с маршалом А. И. Егоровым, с тем чтобы к началу войны между СССР и Германией обе организации могли, объединившись, осуществить успешный захват власти в стране.
Организация в НКВД была, по словам Ежова, им создана, однако, чем она занималась, он не сообщил, а сразу перешел к событиям осени 1938 г., когда после появления в НКВД Берии заговорщики пришли к выводу, что во избежание провала необходимо организовать убийство руководителей партии и правительства. Приурочить данную акцию решено было к 7 ноября 1938 г., то есть ко дню празднования 21-й годовщины Октябрьской революции. Вот как это предполагалось сделать:
«Фриновский, Евдокимов, Дагин и я договорились 7 ноября 1938 г. по окончании парада, во время демонстрации… путем соответствующего построения колонн создать на Красной площади пробку. Воспользовавшись паникой и замешательством в колонне демонстрантов, мы намеревались разбросать бомбы и убить кого-либо из членов правительства»{486}.
Реализация этого замысла была будто бы возложена на И. Я. Дагина и его людей из Отдела охраны ГУГБ НКВД, однако 5 ноября 1938 г. все они были арестованы, и осуществить задуманное не удалось. Позднее, уже после отставки с поста наркома внутренних дел, Ежов, по его словам, пытался подбить на осуществление террора против Сталина некоторых своих знакомых, но из этой затеи тоже ничего не вышло.
Заключительная часть допроса 26 апреля 1938 года была посвящена связям Ежова с английской разведкой. Ежов заявил, что, после того как весной 1938 г. Сталин начал вдруг интересоваться его прошлыми отношениями с Ф. М. Конаром, он понял, что его проверяют, стал много пить и в ответ на расспросы жены решился раскрыться перед ней, признавшись в своей антисоветской работе и связях с польской и немецкой разведками. Нисколько не растерявшись от таких откровений, Евгения Соломоновна будто бы призналась в ответ, что и сама является английской шпионкой с многолетним стажем, завербованной своим мужем А. Ф. Гладуном еще в период их работы в Лондоне в середине 20-х гг.
«Жена мне рассказала, — продолжал Ежов, — что она связана с разведывательной службой министерства иностранных дел Англии и освещает положение в СССР, политические настроения русской интеллигенции. В своих шпионских целях Ежова использовала и меня, так как я свободно делился с ней всеми имеющимися у меня секретными материалами»{487}.
Однако следователям не понравилось, что начало своих отношений с английской разведкой Ежов относит к середине 1938 г., то есть когда у него оставалось уже слишком мало времени для плодотворного сотрудничества с ней.
«Вы лжете, — было заявлено ему. — О связях вашей жены с английской разведкой вам было известно задолго до 1938 года, и вы не только знали, но и активно сотрудничали вместе с вашей женой в пользу англичан. По этому поводу вам придется держать ответ перед следствием»{488}.
Держать по этому поводу ответ Ежов почему-то не стал, а принялся рассказывать о своем участии в отравлении жены. Когда она попросила прислать ей в санаторий большое количество люминала, он, по его словам, не стал препятствовать ее вполне очевидному намерению покончить жизнь самоубийством, а значит, должен быть признан главным виновником этой смерти. А не препятствовал он якобы потому, что, предвидя возможность ее ареста, опасался, что на следствии ей придется рассказать не только о своей, но и его антисоветской и шпионской работе.
Выслушав все эти истории, следователи пришли к выводу, что Ежов «продолжает стоять на вражеских позициях и ведет себя неискренне», а именно: не договаривает о своей шпионской работе в пользу Германии; в качестве лиц, причастных к заговорщицкой деятельности, называет либо тех, кто уже арестован, либо официальных представителей иностранных дипломатических учреждений; скрывает тех, кто руководил вместе с ним предательской работой по организации контрреволюционного переворота в СССР, и т. д.
«Учтите, что по всем этим вопросам вы будете завтра же допрошены, и вам придется дать исчерпывающие показания», — этими словами закончилась вторая запротоколированная встреча Ежова со следователями, среди которых, напомним, был в этот раз и сам Л. П. Берия.
Завершился первый этап следствия 30 апреля 1939 года В ходе состоявшегося в тот день допроса Ежов рассказал о технологии вовлечения в антисоветский заговор своих подчиненных — чекистов и об основных направлениях вредительской работы, проводившейся в НКВД. Вредительство это заключалось в массовых необоснованных арестах, фальсификации материалов следствия, подлогах и расправах с неугодными элементами.
«Все это проводилось в расчете на то, чтобы вызвать известное недовольство среди населения в отношении руководства ВКП(б) и советского правительства и таким образом создать наиболее благоприятную базу для осуществления наших заговорщицких замыслов»{489}.
В ходе допросов, проведенных в период с 18 по 30 апреля 1939 г., были обозначены основные направления «преступной деятельности» Ежова, а кроме того, названо большое количество лиц, причастных к ней: 18–20 апреля — 3 человека, 26 апреля — 36, 30 апреля — 66, всего — 105 человек. Большинство из них было к этому времени арестовано, многих успели уже расстрелять, но встречались и те, кого репрессии до сих пор не коснулись. Например, среди известных ему «военных заговорщиков» Ежов назвал фамилии заместителя наркома обороны СССР С. М. Буденного и начальника Генерального штаба Б. М. Шапошникова. Однако они не только не были арестованы, но сохранили и свои посты, и личное расположение вождя. Показаниям, полученным в застенках НКВД, Сталин, конечно, доверял, но только если они не противоречили его собственным представлениям о том или ином человеке.
После того, как общая схема обвинений в адрес Ежова была составлена, началось уточнение отдельных деталей. Так, на допросе 5 мая 1939 года Ежов рассказал о работе «заговорщиков» в Наркомате иностранных дел. Здесь как раз начиналась в это время масштабная чистка (после смещения руководителя внешнеполитического ведомства М. М. Литвинова), поэтому тема подрывной деятельности в Наркоминделе была в те дни особенно актуальной.
Ежов сообщил, что целью этой деятельности являлось создание условий для победы Германии и Японии в грядущей войне с СССР. В частности, предпринимались попытки поссорить главу китайского правительства Чан Кайши с советскими властями, что в конечном итоге должно было облегчить захват Японией советского Дальнего Востока.
В начале мая 1939 года от нескольких арестованных работников НКВД были получены показания о фабрикации по распоряжению Ежова истории с его так называемым ртутным отравлением. Допрошенный на эту тему Ежов подтвердил факт фальсификации и пояснил, что предпринятая акция преследовала цель еще больше поднять его авторитет в глазах руководства страны.
Допрос 17 мая 1939 г. был посвящен обстоятельствам смерти бывшего начальника Иностранного отдела ГУГБ НКВД А. А. Слуцкого. Ежов сообщил, что убийство Слуцкого было организовано по его указанию, и сделано это было из опасения, что Слуцкий, арест которого становился неизбежным, может на допросе выдать известные ему факты преступной деятельности заговорщиков.
К началу лета 1939 г. следствие пришло к выводу, что располагает уже достаточными данными для предъявления Ежову официального обвинения, и 10 июня старший следователь Следственной части НКВД СССР В. Т. Сергиенко подписал постановление о привлечении его к уголовной ответственности. В постановлении были обобщены результаты двухмесячной работы по изобличению Ежова и перечислены все его основные «преступления»: измена Родине в форме шпионажа (статья 58-1 «а» Уголовного кодекса РСФСР), склонение иностранных государств к войне с СССР (58-5), подготовка к вооруженному восстанию и террористическому акту (19–58, пункты 2 и 8), вредительство (58-7), умышленное убийство с целью скрыть другое преступление (136 «г») и гомосексуализм (154 «а»).
В оставшиеся восемь месяцев следствия Ежову приходилось в основном давать показания на тех или иных лиц, якобы причастных к его заговорщицкой деятельности, или уточнять отдельные детали собственных «преступлений». Например, в ходе допроса 21 июня 1939 г. он «признался», что был завербован германской разведкой не в 1934 г., как утверждал ранее, а в 1930 г., когда в составе советской делегации ездил на сельскохозяйственную выставку в Кенигсберг. В ответ на вопрос, каким же образом немцы ухитрились его дважды завербовать (в 1930 г. и в 1934 г.), Ежов пояснил, что в 1930 г. он был завербован обычной (политической) разведкой, а в 1934 г. — военной, которая в дальнейшем нацеливала его на подготовку военного переворота в стране.
Что же касается показаний персонального характера, то для получения некоторых из них следствию, вероятно, пришлось возобновить практику допросов с пристрастием, иначе трудно понять, как, например, удалось добиться от Ежова признаний, компрометирующих его ближайших родственников. В частности, в ходе допроса 19 июня 1939 г. Ежов рассказал о беседах контрреволюционного содержания, которые он будто бы вел с племянниками Виктором и Анатолием, а также с мужем своей племянницы Михаилом Блиновым. Они якобы полностью соглашались с его антисоветскими взглядами, а Виктор разделял, по словам Ежова, даже и его террористические намерения, хотя никаких поручений такого рода он ему не давал.
Но в основном следствие интересовалось, конечно, не родственниками и друзьями Ежова, а его сослуживцами по аппарату ЦК и НКВД. Многие из них уже во всем признались, и тогда в ходе очных ставок оба «заговорщика» уточняли между собой отдельные детали совместной «контрреволюционной деятельности», уличая иногда друг друга в мелких неточностях.
Были, однако, и те, кто продолжал сопротивляться. Так, в ходе состоявшейся 20 сентября 1939 года очной ставки Ежова со своим бывшим сослуживцем по аппарату ЦК Д. А. Булатовым последний отверг все обвинения в свой адрес и ушел с допроса несломленным. Но гораздо чаще упорствующий собеседник Ежова в конце концов сдавался, и тогда в протоколе появлялась стандартная фраза типа:
«Прошу прекратить очную ставку. Теперь я вижу, что целиком, и полностью разоблачен, и хочу сам рассказать следствию о всей проводимой мной антисоветской заговорщицкой работе».
Иногда во время очных ставок Ежова с другими заключенными вспыхивали яростные споры, например, когда кто-то из подследственных давал показания о связях Ежова с тем или иным лицом, а Ежов, уже на первых допросах назвавший всех своих «сообщников» и не желавший выглядеть в глазах следствия человеком, утаившим какую-то информацию, категорически это отрицал. Так, в ходе его очной ставки с бывшим торгпредом СССР в Великобритании Н. А. Богомоловым разгорелась словесная баталия вокруг фигуры военно-воздушного атташе СССР в Великобритании И. И. Черния. Богомолов утверждал, что знал, со слов Ежова, об участии Черния в заговоре, а Ежов стоял на том», что слышит эту фамилию впервые. После безуспешных попыток следователя разобраться, кто из собеседников лжет, очную ставку пришлось закончить, так ничего и не прояснив.
Приходилось Ежову отбиваться и от попыток приписать ему те или иные преступления в дополнение к тем, которые он уже взял на себя. К примеру, при проведении очной ставки с бывшим начальником штатного управления Наркомата финансов СССР М. Б. Гришиным, последний обвинил Ежова в том, что тот давал ему вредительские задания по линии Наркомфина. На фоне всего того, в чем Ежов уже признался, это было сравнительно безобидное обвинение, но важен был принцип, и Ежов принялся старательно разоблачать все утверждения Гришина, подлавливая его на противоречиях. Полуторачасовое препирательство, как и в предыдущем случае, завершилось тем, что терпение следователя лопнуло, и он распорядился прекратить очную ставку.
К началу нового 1940 года следствие, получив ответы почти на все интересовавшие его вопросы, вело уже дело к завершению. Однако 8 января 1940 года, когда оставалось провести несколько последних допросов, после чего можно было передавать дело в суд, Ежов, словно предчувствуя приближающийся финал и желая хотя бы ненадолго его отсрочить, неожиданно заболел. Медицинское освидетельствование обнаружило у него крупозное воспаление легких, и после нескольких дней безуспешных попыток справиться с болезнью на месте высокопоставленный узник был переведен для лечения в санитарную часть Бутырской тюрьмы.
Врачи сделали все от них зависящее и в конце января вернули Ежова в распоряжение чекистов. 31 января состоялся последний допрос, и уже на следующий день заместитель начальника Следственной части НКВД СССР А. А. Эсаулов составил протокол об окончании следствия. Ежову были предъявлены для ознакомления 12 томов его уголовного дела, просмотрев которые он заявил, что подтверждает все показания, данные им на предварительном следствии, и никаких добавлений к ним не имеет.
Направленное 1 февраля 1940 года в Прокуратуру ССОР обвинительное заключение было там в тот же день рассмотрено и передано в Военную коллегию Верховного Суда СССР. 2 февраля состоялось предварительное заседание Военной коллегии, которая постановила согласиться с обвинительным заключением и принять дело к производству, рассмотрев его в соответствии с тогдашней практикой в закрытом судебном заседании, без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей.
В тот же день Ежова, помещенного в преддверии суда в Лефортовскую тюрьму, посетил Л. П. Берия, решивший, видимо, проверить готовность своего предшественника вести себя «правильно» теперь уже и в суде. Однако его ждал неприятный сюрприз. Ежов, на протяжении десяти месяцев послушно исполнявший навязанную ему роль, увидев Берию, принялся вдруг объяснять, что не является и никогда не являлся контрреволюционером, шпионом, террористом и т. д. и что все признания, сделанные им на предварительном следствии, — стопроцентный вымысел.
По-видимому, понимая, что после формальной процедуры суда шансов остаться в живых у него уже не будет, Ежов решил отсрочить судебное заседание, рассчитывая, что человека, отказавшегося от своих показаний, не решатся вывести на суд. А любая задержка по такому крупному делу могла бы привлечь внимание Сталина, который, узнав, что происходит, возможно, прислал бы какого-то своего представителя, чтобы разобраться в создавшейся ситуации. И тогда появилась бы, наконец, возможность донести до вождя правду о том, как и почему его верный ученик и соратник вынужден был оклеветать себя.
Однако планам Ежова, если таковые существовали, не суждено было сбыться. Берия не счел нужным откладывать судебное заседание. Он лишь попытался успокоить Ежова, заявив, что, если тот подтвердит свои признания, сделанные на предварительном следствии, то жизнь ему будет сохранена. Ежов, и сам не раз дававший в прошлом подобные обещания, хорошо знал им цену. Однако он сделал вид, что слова Берии его убедили и что он готов отказаться от своих попыток играть не по правилам. Шансов выкарабкаться теперь почти не оставалось, но Ежов решил бороться до конца, и раз уж жизнь спасти не удается, то использовать предстоящее выступление в суде хотя бы для того, чтобы сохранить в глазах Сталина и всей партии свое честное имя.
Заседание Военной коллегии 3 февраля 1940 года, посвященное рассмотрению дела Н. И. Ежова, началось, как и положено, с рутинных процедур. Выяснив, что подсудимый получил копию обвинительного заключения, ознакомился с ним, не имеет по этому поводу никаких вопросов и не заявляет отвода составу суда, председательствующий В. В. Ульрих спросил Ежова, признает ли он себя виновным. В ответ на это Ежов, как следует из протокола судебного заседания, заявил, что в тех преступлениях, которые перечислены в обвинительном заключении, он признать себя виновным не может, так как это будет против его совести и обманом партии.
Тогда был оглашен протокол об окончании следствия, в котором Ежов собственноручной подписью подтверждал достоверность своих показаний. Ежов заявил, что на тот момент он от этих показаний не отказывался, а сейчас отказывается. Ни с какими разведками он связи не имел, никакого теракта на Красной площади 7 ноября 1938 г. не готовил и никакой заговорщицкой деятельностью никогда не занимался.
Пришлось суду, отступив от своего первоначального намерения обойтись без свидетелей, вызвать в зал заседания одного из них — бывшего заместителя Ежова М. П. Фриновского. В тот день он тоже должен был предстать перед судом и находился, вероятно, где-то поблизости[121].
Фриновский заявил, что вскоре после назначения на должность наркома внутренних дел Ежов втянул его в созданную им в НКВД заговорщицкую Организацию. Сначала они сколько могли укрывали от разоблачения участников «правотроцкистского блока», а в конце 1937 г. приступили к созданию внутри НКВД террористической группы. Кроме того, Фриновский упомянул о фальсификации, в соответствии с указаниями Ежова, так называемого ртутного отравления, об убийстве по приказу Ежова начальника Иностранного отдела ГУГБ НКВД А. А. Слуцкого и об отравлении Ежовым своей жены.
В ответ на вопросы председательствующего В. В. Ульриха Ежов назвал все сказанное Фриновским злостной клеветой. Жену свою он не отравлял и люминал ей не посылал, а в отношении Слуцкого имел от «директивных органов» указание не арестовывать его, а устранить другим путем, «так как иначе бы вся наша зарубежная разведка разбежалась». Устранение Слуцкого диктовалось, по словам Ежова, тем, что на него имелись очень веские показания бывшего заместителя наркома внутренних дел Я. С. Агранова.
В антисоветском заговоре вместе с Фриновским, продолжал Ежов, он не состоял. Евдокимов, Дагин и другие лица, которых он назвал в своих показаниях как участников заговора, на самом деле таковыми не являлись, во всяком случае ему об этом ничего не известно.
Вслед за тем Ежов опроверг и остальные «факты» своей преступной деятельности, которые, по его словам, он вынужден был под угрозой избиений придумывать в ходе допросов.
На этом председательствующий объявил судебное заседание законченным и предоставил подсудимому последнее слово. В своем выступлении Ежов, в частности, сказал:
«Я долго думал, как я пойду на суд, как должен буду вести себя на суде, и пришел к убеждению, что единственная возможность и зацепка за жизнь — это рассказать все правдиво и по-честному.
Вчера еще в беседе с Берия он мне сказал: «Не думай, что тебя обязательно расстреляют. Если ты сознаешься и расскажешь все по-честному, тебе жизнь будет сохранена». После этого разговора с Берия я решил, лучше смерть, но уйти из жизни честным и рассказать перед судом только действительную правду…
Я в течение 25 лет своей партийной жизни честно боролся с врагами и уничтожал врагов. У меня есть такие преступления, за которые меня можно и расстрелять, и я о них скажу после [этого своего обещания Ежов так и не выполнил], но тех преступлений, которые мне вменены обвинительным заключением по моему делу, я не совершал, и я в них не повинен»{490}.
Затем Ежов продолжил на конкретных примерах опровергать свои показания, данные на предварительном следствии. Конечно, большая часть этих опровержений носила голословный характер, но были и такие, которые при желании можно было проверить с помощью объективных данных. Так, отрицая свою связь с военным атташе Германии в Москве генералом Э. Кёстрингом[122], Ежов сообщил, что по его поручению за всеми немцами и их машинами было установлено наблюдение, и если бы он встречался с Кёстрингом, то слежку за ним пришлось бы на это время приостанавливать, а этого не делалось, что может быть подтверждено документами, хранящимися в Отделе охраны ГУГБ НКВД.
Никакого чиновника министерства хозяйства Германии по фамилии Артнау, который будто бы завербовал его во время пребывания советской делегации на сельскохозяйственной выставке в Кенигсберге в 1930 г., в природе не существует, продолжал Ежов. В этом легко убедиться по соответствующим справочникам.
«Никакого заговора против партии и правительства я не организовывал, — заявил Ежов, — а, наоборот, все зависящее от меня я принимал к раскрытию заговора. В 1934 году, когда я начал вести дело о кировских событиях[123], я не побоялся доложить в Центральном комитете о Ягоде и других предателях ЧК[124]. Эти враги, сидевшие в ЧК, как Агранов и др., нас обводили и ссылались на то, что это дело рук латвийской разведки. Мы этим чекистам не поверили и заставили их открыть нам правду и участие в этом деле правотроцкистской организации[125]. Будучи в Ленинграде в момент расследования дела об убийстве Кирова, я видел, как чекисты хотели замазать это дело. По приезде в Москву я написал обстоятельный доклад по этому вопросу на имя Сталина, который немедленно после этого собрал совещание.
При проверке партдокументов по линии КПК и ЦК ВКП(б)[126] мы много выявили врагов и шпиков разных мастей и разведок. Об этом мы сообщали в ЧК, но там почему-то не производили арестов. Тогда я доложил Сталину, который, вызвав к себе Ягоду, приказал ему немедленно заняться этими делами. Ягода этим был очень недоволен, но был вынужден производить аресты лиц, на которых мы дали материалы.
Спрашивается, для чего бы я ставил неоднократно вопрос перед Сталиным о плохой работе ЧК, если бы я был участником антисоветского заговора…
Придя в органы НКВД, я первоначально был один. Помощника у меня не было. Я вначале присматривался к работе, а затем уже начал свою работу с разгрома польских шпионов, которые пролезли во все отделы органов ЧК. В их руках была советская разведка. Таким образом я, «польский шпион», начал свою работу с разгрома польских шпионов. После разгрома польских шпионов я сразу же взялся за чистку контингента перебежчиков. Вот так я начал свою работу в органах НКВД…
Я почистил 14000 чекистов. Но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил. У меня было такое положение. Я давал задание тому или иному начальнику отдела произвести допрос арестованного и в то же время сам думал: «Ты сегодня допрашивай его, а завтра я арестую тебя». Кругом меня были враги народа, мои враги. Везде я чистил чекистов. Не чистил только лишь в Москве, Ленинграде и на Северном Кавказе. Я считал их честными, а на деле же получилось, что я под своим крылышком укрывал диверсантов, вредителей, шпионов и других мастей врагов народа…
Меня обвиняют в морально-бытовом разложении. Но где же факты? Я 25 лет на виду в партии. В течение этих 25 лет все меня видели, любили за скромность, за честность. Я не отрицаю, что я пьянствовал, но я работал как вол. Где же мое разложение?»{491}
В конце своей речи Ежов сказал:
«Я понимаю… что единственным поводом для сохранения своей жизни — это признать себя виновным в предъявленных обвинениях, раскаяться перед партией и попросить ее сохранить мне жизнь. Партия может, учтя мои заслуги, сохранить мне жизнь.
Но партии никогда не нужна была ложь, и я снова заявляю вам, что польским шпионом я не был и в этом не хочу признавать себя виновным, ибо это мое признание принесло бы подарок польским панам, как равно и мое признание в шпионской деятельности в пользу Англии и Японии принесло бы подарок английским лордам и японским самураям.
Таких подарков этим господам я преподносить не хочу.
Когда на предварительном следствии я писал о своей якобы террористической деятельности, у меня сердце обливалось кровью. Я утверждаю, что я не был террористом. Кроме того, если бы я захотел произвести террористический акт над кем-либо из членов правительства, я для этой цели никого бы не вербовал, а, используя технику, совершил бы в любой момент это гнусное дело.
Все то, что я говорил и сам писал о терроре на предварительном следствии, — «липа».
Я кончаю свое последнее слово. Я прошу Военную коллегию удовлетворить следующие мои просьбы:
1. Судьба моя очевидна. Жизнь мне, конечно, не сохранят, так как я и сам способствовал этому на предварительном следствии.
Прошу одно — расстреляйте меня спокойно, без мучений.
2. Ни суд, ни ЦК мне не поверят о том, что я не виновен. Я прошу, если жива моя мать, обеспечить ее старость и воспитать мою дочь.
3. Прошу не репрессировать моих родственников — племянников, т. к. они совершенно ни в чем не повинны.
4. Прошу суд тщательно разобраться с делом Журбенко[127], которого я считал и считаю честным человеком и преданным делу Ленина-Сталина.
5. Я прошу передать Сталину, что все то, что случилось со мною, является просто стечением обстоятельств, и не исключена возможность, что и враги приложили свои руки, которых я проглядел.
Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах»{492}.
Выслушав все это, судьи удалились на совещание, но отсутствовали недолго, поскольку результат судебного разбирательства был известен заранее. По возвращении председатель Военной коллеги В. В. Ульрих зачитал приговор. В нем были перечислены все обвинения в адрес Ежова, содержавшиеся в обвинительном заключении, и в конце определялась мера наказания — расстрел с конфискацией имущества.
4 февраля 1940 года комендант НКВД В. М. Блохин получил за подписью Ульриха предписание немедленно привести в исполнение приговоры к высшей мере наказания, которые Военная коллегия Верховного Суда СССР вынесла накануне тринадцати подсудимым. Помимо Ежова, в списке значились фамилии еще нескольких известных чекистов, в том числе заместителя Ежова М. П. Фриновского, начальника Контрразведывательного отдела ГУГБ НКВД Н. Г. Николаева-Журида и начальника Особого отдела ГУГБ НКВД Н. Н. Федорова. Среди других осужденных были, в частности, командующий Северным флотом К. И. Душенов, бывший первый секретарь Западно-Сибирского крайкома партии, а затем нарком земледелия СССР Р. И. Эйхе, несколько функционеров среднего звена и совсем уж никому не известный М. В. Дьячук, родом с Украины, работавший сельскохозяйственным рабочим в Германии и являвшийся членом компартии Германии и, одновременно, ВКП(б). В июне 1939 года он непонятно зачем перешел государственную границу СССР, был арестован и вот теперь по обвинению в шпионаже приговорен к расстрелу.
Как и предписывалось, приговор был немедленно приведен в исполнение, однако лишь в отношении десяти человек из тринадцати. Ежов, Фриновский и Николаев-Журид в этот день казнены не были. Ежова и Николаева-Журида расстреляют 6 февраля, а Фриновского еще два дня спустя. Почему исполнение приговора по ним было задержано и что происходило с самими осужденными в эти дни и часы до расстрела — неизвестно.
Арест Ежова самым непосредственным образом отразился и на судьбе его ближайших родственников. В день ареста под стражу были взяты также трое его племянников: Анатолий — инженер-механик Центрального научно-исследовательского института авиамоторостроения, Виктор — студент Московской промышленной академии им. Кагановича и Сергей, работавший утюжельщиком в одной из швейных мастерских.
Как уже упоминалось ранее, в ходе допроса 19 июня 1939 года из Ежова были выбиты показания, согласно которым Анатолий и Виктор разделяли его антисоветские взгляды и даже сочувствовали его террористическим настроениям. После этого за племянников взялись всерьез. Первым удалось сломить Анатолия. Он не только «признался» в том, что знал о террористических намерениях Ежова, но и сообщил, что готов был вместе с братом Виктором оказывать всяческое содействие в осуществлении этих преступных замыслов.
После очной ставки с Анатолием вынужден был сдаться и Виктор. В конце января 1940 года оба они предстали перед Военной коллегией Верховного Суда СССР и были приговорены к расстрелу. Так что, когда Ежов в своем последнем слове на суде просил пощадить его ни в чем не повинных племянников, двоих из них уже не было в живых.
Что касается Сергея, то он не был особенно близок к Ежову и потому пострадал меньше своих братьев. Постановлением Особого совещания при НКВД от 23 октября 1939 г. его как социально-опасного элемента приговорили к восьми годам исправительно-трудовых лагерей.
22 мая 1946 г., по истечении срока заключения, он был освобожден, однако 26 января 1952 г. на тех же, что и прежде, основаниях постановлением Особого совещания при МГБ СССР отправлен в ссылку сроком на пять лет. В конце мая 1953 г. в соответствии с объявленной в то время амнистией, его освободили уже окончательно, а три года спустя реабилитировали.
Еще одной жертвой своего родства с Ежовым стал его младший брат Иван. До 1906 года они жили вместе в Мариамполе, затем Ежов переехал в Петербург, а в 1913 году туда перебрался и Иван. Однако в северной столице отношения между братьями не сложились. Иван, связавшийся с известной петербургской шайкой хулиганов «Порт-Артур», не упускал случая поколотить при редких встречах и своего более слабого брата. Однажды в компании собутыльников он избил его на улице, в другой раз, встретив Ежова на квартире сестры Евдокии, снова избил, использовав оказавшуюся под рукой мандолину. Этих случаев Ежов так и не смог ему простить, и в дальнейшем ни о каких родственных отношениях между ними уже не могло быть и речи.
Впервые после долгого перерыва они снова встретились лишь в 1930 году, когда Иван переехал в Москву и, навещая время от времени мать, жившую с Ежовым, виделся также и с братом.
Окончательный разрыв произошел в 1933 году, когда Иван, встретив на квартире Ежова его приятеля, заместителя председателя правления Госбанка СССР Л. Е. Марьясина, поругался и подрался с ним, обвинив в задержках выплаты зарплаты рабочим.
Став наркомом внутренних дел, Ежов начал получать сообщения о том, что, попадая в милицию после пьяных скандалов, Иван сразу же представлялся братом наркома, в результате чего его обычно тут же отпускали. Не в меру словоохотливого родственника необходимо было как-то приструнить, и Ежов поручает заместителю начальника Оперативного отдела ГУГБ НКВД З. И. Воловичу заняться этим вопросом. Волович вызвал Ивана к себе, отругал за компрометацию наркома и распорядился устроить его на хозяйственную работу в отдел, чтобы он все время был на виду. В должности коменданта некоторых принадлежащих НКВД зданий Иван проработал до октября 1938 г., после чего был уволен за пьянство.
Взяли его спустя две недели после ареста Ежова. В ходе продолжавшегося десять месяцев следствия Иван был обвинен в шпионаже и подготовке теракта против Сталина и расстрелян в один день с племянниками Ежова — 21 января 1940 года.
Самой младшей из пострадавших родственников Ежова была его приемная дочь Наталья, которой шел в ту пору седьмой год. После ареста отца она была отправлена в детский дом, где ее громкую фамилию заменили на фамилию приемной матери — Хаютина, оставив прежнее отчество — Николаевна.
В дальнейшем, по окончании средней школы и ремесленного училища, она проработала около четырех лет на часовом заводе в Пензе, после чего поступила в музыкальное училище. В 1958 году окончила его, получив диплом культпросветработника, и была по распределению направлена в Магаданскую область, где с тех пор и проживала.
О том, что Ежова репрессировали, ей было, конечно, известно, но в чем он провинился, оставалось тайной.
До конца 50-х гг. возможности узнать что-либо о Ежове не было не только у Натальи Хаютиной, но и у всех остальных советских граждан. После 10 апреля 1939 года его фамилия исчезла со страниц прессы, хотя и к этому времени ее можно было встретить лишь в ведомственной газете «Водный транспорт». В центральных газетах Ежов последний раз был упомянут 22 января 1939 года, когда перечислялись руководители партии и правительства, присутствовавшие на траурном заседании, посвященном 15-й годовщине со дня смерти Ленина.
Начиная с апреля 1939 года имя Ежова постепенно изымается из названий предприятий, организаций и населенных пунктов, которым оно в свое время было присвоено[128], и несколько месяцев спустя уже ничто не напоминало о человеке, который до недавнего времени был известен как один из самых близких и верных соратников Сталина.
Впервые после длительного перерыва имя Ежова прозвучало в знаменитом докладе Н. С. Хрущева «О культе личности и его последствиях», с которым он выступил в феврале 1956 года на закрытом заседании XX съезда КПСС. Однако прошло еще несколько лет, прежде чем тема сталинских репрессий проникла на страницы печати, и информация о деяниях Ежова стала достоянием широкой общественности.
Вот тогда-то Наталья Хаютина и узнала, наконец, что нежный и заботливый отец, каким остался Ежов в ее детских воспоминаниях, в своей служебной деятельности проявлял совсем другие качества, благодаря которым вошел в историю страны как человек, виновный в гибели огромного числа ни в чем не повинных соотечественников.
В конце 60-х гг., в период брежневского «застоя», тема репрессий становится запретной, имя Ежова исчезает из общественного сознания на очередные два десятка лет и вновь появляется на страницах печати только в 1987 году, в разгар горбачевской перестройки. С этого времени история сталинских преступлений начинает изучаться более углубленно, публикуется множество ранее не известных документов из партийных и государственных архивов, в том числе и некоторые материалы следствия и суда над Ежовым.
Как уже говорилось, Ежову инкриминировались измена Родине в форме шпионажа, создание заговорщицкой контрреволюционной организации в НКВД, вредительство, подготовка терактов против руководителей партии и правительства и т. д. Полвека спустя несостоятельность такого рода обвинений была вполне очевидной, поэтому в 1995 году один из историков, указав в письме к Н. Н. Хаютиной на это обстоятельство, посоветовал обратиться в прокуратуру с ходатайством о реабилитации ее приемного отца.
Решилась она на это не сразу. Пугала возможность огласки, ведь окружающие не знали, что она дочь Ежова, а в Магаданской области, где многие жители являлись детьми и внуками репрессированных, отношение к Ежову, как, впрочем, и к любым другим работникам карательных органов, было вполне определенным. Однако в конце концов Н. Н. Хаютина решила последовать данному ей совету, тем более что провозглашенная в стране ориентация на нормы и ценности правового государства давала, казалось бы, надежду на благоприятный исход дела.
В конце 1995 года она направляет в Генеральную Прокуратуру РФ заявление, в котором, в частности, говорится:
«В соответствии со статьей 3 Закона РФ «О реабилитации жертв политических репрессий»[129] прошу вашего указания о реабилитации моего приемного отца Николая Ивановича Ежова. 2 февраля 1940 г.[130] Военная коллегия Верховного Суда СССР под председательством В. В. Ульриха приговорила моего отца к расстрелу… Анализ публикаций за последние годы позволяет утверждать, что мой приемный отец был осужден за преступления, им не совершенные»{493}.
Перечислив далее все пункты обвинения, Н. Н. Хаютина заявила, что они не соответствуют действительности и не подтверждаются никакими фактами.
«Никакой предательской работы, — писала она, — Н. И. Ежов не вел. Он был исполнителем воли Сталина… В своем последнем слове [на суде] мой отец заявил, что все его «признания» в шпионаже и других преступлениях были «выбиты». Он также заявил: «Тех преступлений, которые мне вменены обвинительным заключением, я не совершал, и я в них не повинен». Таким образом, обвинительное заключение базировалось не на фактах, а было фиктивным.
Отец был вначале использован как исполнитель воли Сталина, поставившего задачу уничтожить всех единомышленников и соратников Троцкого, а затем, выполнив ее, был уничтожен, как слишком много знавший.
Н. И. Ежов не шпион, не террорист, не заговорщик, а продукт господствовавшей тогда системы кровавого диктаторства. Вина Н. И. Ежова перед советским народом ничуть не больше, чем вина И. В. Сталина, В. М. Молотова, Л. М. Кагановича, А. Я. Вышинского, В. В. Ульриха, К. Е. Ворошилова и многих других руководителей партии и правительства того периода. Но они не враги народа по суду! Их родственники живут под своей фамилией и являются полноправными членами общества. А мой добрый, внимательный приемный отец до сих пор рисуется как палач своего народа.
М. Н. Тухачевский, расстрелявший тысячи матросов и крестьян во время кронштадтского и тамбовского «мятежей», реабилитирован полностью и в настоящее время не является врагом народа. Реабилитированы ближайшие помощники Н. И. Ежова — М. Д. Берман, С. Б. Жуковский и многие другие.
В связи с изложенным, прошу вашего указания на основании статьи 3 закона РФ «О реабилитации жертв политических репрессий» реабилитировать моего приемного отца Николая Ивановича Ежова»{494}.
Главная военная прокуратура (ГВП), которой было поручено изучить возможность реабилитации Ежова[131], запросила в Федеральной службе безопасности его уголовное дело и, ознакомившись с представленными материалами, пришла к выводу, что имеющихся документов недостаточно для принятия того или иного решения. В связи с этим, 14 марта 1996 года в Следственное управление ФСБ было направлено письмо с просьбой представить дополнительные сведения, которые позволили бы внести ясность в рассматриваемый вопрос. В частности, были запрошены документы НКВД СССР за подписью Ежова, в соответствии с которыми проводились так называемые «массовые операции»; статистические данные о масштабах репрессий в 1937–1938 годах; протоколы оперативных совещаний руководящего состава НКВД за те же годы; уголовные дела на некоторых бывших работников НКВД и т. д.
К концу сентября 1996 года запрошенные материалы были собраны и направлены в ГВП. Среди переданных документов была, в частности, и справка Центрального архива ФСБ, согласно которой никаких сведений о принадлежности Ежова к агентуре польской, немецкой, английской или японской разведок в архиве обнаружено не было.
Теперь ничто, вроде бы, не мешало Главной военной прокуратуре глубоко и всесторонне разобраться в ситуации и вынести справедливое и беспристрастное решение. Но это только на первый взгляд. На самом же деле, уже по одному только перечню запрошенных дополнительных сведений было видно, что всерьез заниматься реабилитацией никто не намерен, поскольку ни приказы Ежова по НКВД, ни его выступления на совещаниях, ни статистические данные о масштабах репрессий и т. д. не имели никакого отношения к тем обвинениям, на основании которых он был осужден в 1940 году.
То, что Ежов не будет реабилитирован ни при каких обстоятельствах, сотрудникам Военной прокуратуры было ясно с самого начала, и вся предстоящая работа заключалась лишь в том, чтобы придать этому заранее известному результату видимость хоть какой-то законности.
В принципе, прокурорским работникам, много лет занимавшимся по долгу службы реабилитацией жертв сталинских репрессий, одного только взгляда на вмененный Ежову состав преступлений было бы достаточно, чтобы понять, что перед ними обычная, давно и хорошо знакомая «липа». Подобные обвинения предъявлялись большинству арестованных в те годы соратников Сталина, и ни одно из них ни разу не подтверждалось. Всё в таких делах основывалось на личном признании подследственного, на таких же голословных утверждениях мнимых соучастников, при полном отсутствии каких-либо объективных доказательств вины. Прекрасно известен был и механизм получения признательных показаний, к тому же Ежов и сам заявил на суде, что к нему были применены «сильнейшие избиения».
Таким образом, перелистав следственное дело Ежова и убедившись, что все признаки фальсификации налицо, прокуратура могла со спокойной совестью сделать вывод о необоснованности вынесенного полвека назад приговора.
Но это значило бы подойти к делу с чисто юридических позиций. Между тем реабилитация Ежова была мероприятием не только юридическим, но еще и политическим. Поскольку в российском общественном мнении реабилитация воспринимается не просто как признание необоснованности осуждения человека по конкретным статьям обвинения, а как свидетельство его невиновности вообще, реакцию на отмену приговора такой одиозной личности, как Ежов, нетрудно было спрогнозировать.
Попытки родственников восстановить «доброе имя» некоторых других руководящих работников органов госбезопасности сталинского периода предпринимались и раньше. Практически все они прокуратурой успешно отбивались, и делать исключение для Ежова не было никаких оснований, тем более что после этого отказывать всем остальным было бы уже невозможно.
С учетом указанных обстоятельств, изучение возможности реабилитации Ежова свелось в итоге к обоснованию законности вынесенного ему приговора. Сделать это можно было, лишь доказав, что хотя бы одно из приписываемых ему государственных преступлений, карающихся расстрелом, Ежов и в самом деле совершил, и, следовательно, пересматривать приговор 1940 года никакой необходимости нет.
Именно этим Главная военная прокуратура и занималась на протяжении последующих полутора лет. 25 февраля 1998 года данная работа была наконец завершена, и подготовленное прокуратурой заключение по уголовному делу Ежова отправлено в Военную коллегию Верховного Суда, которая в соответствии с законом должна была вынести окончательное решение.
Признав шпионаж и причастность к убийству жены недоказанными и проигнорировав предъявленные в свое время Ежову обвинения в подготовке терактов против руководителей страны и в создании заговорщицкой организации внутри НКВД, Главная военная прокуратура в своем заключении сосредоточила основное внимание только на одном из вмененных ему преступлений — вредительстве (статья 58-7 Уголовного кодекса РСФСР). На момент осуждения Ежова данная статья действовала в следующей редакции:
«Вредительство — подрыв государственной промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения или кредитной системы, а равно кооперации, совершенный в контрреволюционных целях путем соответствующего использования государственных учреждений и предприятий или противодействие их нормальной деятельности…»{495}
Примерно так выглядели и обвинения, предъявленные Ежову на суде:
«Не имея сочувствия и опоры в массах советского народа, Ежов и его ближайшие сообщники Евдокимов, Фриновский и др. для практического осуществления своих предательских замыслов создавали и насаждали шпионские и заговорщицкие кадры в различных партийных, советских, военных и прочих организациях СССР, широко проводя вредительскую работу на важнейших участках партийной, советской и, особенно, наркомвнудельской работы как в центре, так и на местах, истребляя преданные партии кадры, ослабляя военную мощь Советского Союза и провоцируя недовольство трудящихся»{496}.
В 1998 году повторять эти пятидесятилетней давности формулировки обвинительного заключения было невозможно, поэтому в итоговом документе Главной военной прокуратуры ни о каких «предательских замыслах» Ежова ничего уже не говорилось, а сами преступления были конкретизированы следующим образом:
«Собранными по делу доказательствами подтверждается виновность Ежова Н. И. в организации в стране политических репрессий в отношении невиновных граждан, незаконных арестах и применении физического насилия к подследственным, фальсификации материалов уголовных дел, что повлекло за собой необратимые последствия, которые реально способствовали ослаблению государственной власти, — т. е. в совершении действий, направленных к подрыву и ослаблению государства в ущерб его экономической и военной мощи»{497}.
Получалось, что именно Ежов, неизвестно, правда, с какой целью, организовал в стране массовые политические репрессии и все, что с ними связано. Данный вывод должны были подкрепить приводимые в заключений прокуратуры статистические данные о масштабах репрессий в 1937–1938 гг., а также оперативные приказы наркома внутренних дел за номерами 00447 (о начале массовой операции), 00485 (о поляках), 00486 (о женах «врагов народа») и 00693 (о перебежчиках). Начавшийся после издания этих приказов массовый террор удалось, по мнению прокуратуры, остановить лишь благодаря вмешательству руководства страны (имеется в виду совместное постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР от 17 ноября 1938 г.).
«Таким образом, — делала Прокуратура окончательный вывод, — бесспорно установлено, что Ежов Н. И. в 1936–1938 гг., будучи народным комиссаром внутренних дел СССР, грубо попирая основной закон государства — Конституцию СССР и законы, фактически узаконил массовые репрессии. При этом он, злоупотребляя властью и превышая предоставленные ему полномочия, путем издания заведомо преступных приказов и директив, повсеместно насаждал произвол и беззаконие в виде умышленного уничтожения сотен тысяч безвинных советских граждан, военных, ученых, государственных и общественных деятелей, что причинило непоправимый ущерб международному авторитету советского государства, его обороноспособности и национальной безопасности, способствовало подрыву государственной промышленности и транспорта, противодействовало нормальной деятельности учреждений и организаций, чем совершил ряд особо опасных для государства преступлений, за которые обоснованно привлечен к уголовной ответственности. Назначенная ему по ст. ст. 58-1 «а», 58-7, 19-58-8 и 58–11 УК РСФСР мера наказания соответствует тяжести содеянного, и он реабилитации не подлежит»{498}.
Конечно, деятельность Ежова была преступной, однако не с точки зрения тогдашних законов, а с позиций сегодняшнего дня. А в те далекие времена всё, что нынешней Прокуратурой ставилось Ежову в вину, было лишь усердным выполнением приказов политического руководства страны. Не случайно, нигде в заключении Прокуратуры не упоминается о мотивах преступных действий Ежова, хотя это первый вопрос, который выясняется при расследовании любого преступления. У обвинения образца 1940 г., как бы к нему сейчас ни относиться, была все-таки своя логика: Ежов — замаскировавшийся контрреволюционер и иностранный шпион, поставивший целью свержение существующего в стране социалистического строя, чем и обусловлены все его преступления. В отсутствие же данной цели действия Ежова превращаются в бессмысленный набор чисто садистских акций.
Более того, без этой цели всё им совершенное уже не имеет отношения и к статье 58-7 (вредительство), поскольку под нее подпадают лишь действия, совершенные с контрреволюционным умыслом. В постановление пленума Верховного Суда СССР от 31 декабря 1938 г. специально подчеркивалось, что статья 58-7 может применяться лишь в тех случаях, когда обстоятельствами дела установлено, что обвиняемый действовал с контрреволюционной целью{499}. Ну а поскольку с позиций сегодняшнего дня никаких оснований считать Ежова контрреволюционером нет, то и статья 58-7 на него распространяться не может.
Данная статья, так же как и все другие, была использована чисто утилитарно — как способ узаконить убийство человека, который, выполнив волю Сталина, должен был уйти из жизни, приняв на себя всю ответственность за то, что творилось в стране в 1937–1938 гг. На самом деле ни под одну из расстрельных статей тогдашнего уголовного кодекса реальные, а не вымышленные (типа шпионажа или убийства жены) действия Ежова не подпадали и не могли подпасть, поскольку ответственность за усердное выполнение преступных приказов руководителей государства советским уголовным кодексом, естественно, не предусматривалась.
Действия Ежова по отношению к существующей тогда государственной власти не были преступными, потому и пришлось придумывать разные фантастические обвинения типа шпионажа. Преступной была деятельность самой этой власти по отношению к собственному народу, и именно таким, по идее, мог бы быть главный вывод проводившегося прокуратурой разбирательства. Но это вело в конечном итоге к реабилитации Ежова, что было недопустимо, поэтому ГВП пошла традиционным путем.
Еще с конца 50-х гг., занимаясь по жалобам родственников проверкой обоснованности обвинений, предъявленных в суде работникам НКВД сталинского периода, Прокуратура в своих постановлениях, содержащих отказ в реабилитации, разъясняла, что хотя многие из обвинений и не могут считаться доказанными, но, ввиду причастности осужденного к проведению массовых репрессий и применению недозволенных методов следствия[132], то есть действий, подпадающих (по мнению Прокуратуры) под признаки преступления, предусмотренного статьей 58-7 Уголовного кодекса РСФСР, реабилитация проведена быть не может.
В случае с Ежовым Прокуратура также сосредоточилась на доказательстве его причастности к преступлениям, которые, при расширительном толковании статьи 58-7, можно было подвести под ее формулировки, если, конечно, не принимать во внимание то, что, при отсутствии у обвиняемого контрреволюционного умысла, данная статья не может применяться по определению.
В то же время, учитывая, что дочь Ежова в своем обращении в ГВП апеллировала к принятому в 1991 году Закону «О реабилитации жертв политических репрессий», необходимо было отказать в ее просьбе также и на основании данного закона. Одна из его статей содержит перечень лиц, не подлежащих реабилитации: обоснованно осужденные за шпионаж, выдачу военной или государственной тайны, переход военнослужащего на сторону врага, а также за террористический акт или диверсию. На данную статью Закона как на еще один аргумент, подтверждающий невозможность реабилитации, Прокуратура и сослалась, проигнорировав тот факт, что обвинение Ежова в шпионаже ею самой было признано недоказанным, террористический акт Ежову не инкриминировался (только подготовка), а все остальные пункты не имеют к нему даже и формального отношения.
Возможно, поэтому, когда в начале марта 1998 года в Военной коллегии Верховного Суда РФ получили заключение Прокуратуры по делу Ежова и ознакомились с ним, предложенная схема отказа от реабилитации была сочтена недостаточно надежной. Военные судьи решили идти в этом вопросе своим путем, и, хотя вариант Прокуратуры полностью отвергнут не был, на первый план вышли уже совершенно другие аргументы.
С решением, которое Военная коллегия приняла по данному делу, широкая общественность ознакомилась в ходе открытого судебного заседания, состоявшегося 4 июня 1998 года и проходившего в присутствии многочисленных представителей средств массовой информации. Повторив все основные доводы Прокуратуры и подтвердив, что осуждение Ежова в 1940 году было вполне правомерным, Военная коллегия своему решению отказать ему в реабилитации дала тем не менее совсем иное обоснование.
«Целью Закона [ «О реабилитации жертв политических репрессий»], — гласило заключение Военной коллегии, — является реабилитация жертв репрессий, подвергнутых таковым в результате террора государства… По смыслу закона жертвами репрессий должны признаваться граждане, невинно пострадавшие от преследования государства, носителями политики которого являлись соответствующие должностные лица, и в первую очередь, занимавшие высшие должностные посты. К ним, безусловно, относился Ежов, являвшийся руководителем органов внутренних дел государства. И именно при нем и под его руководством, как это усматривается из материалов дополнительной проверки, репрессии стали носить организованный характер и получили массовое распространение… Ежов лично являлся одним из тех руководителей государства, кто организовывал, а также лично проводил массовые незаконные преследования невиновных граждан… Поэтому Ежов, являясь прямым виновником репрессий, не может быть признан жертвой им же организованного террора и, следовательно, лицом, подпадающим под действие материальной части Закона «О реабилитации жертв политических репрессий»{500}[133].
Предложенное Военной коллегией теоретическое обоснование отказа в реабилитации превращало вопрос из юридического (виновен — не виновен) в разновидность философского — может или нет считаться жертвой репрессии человек, причастный к их организации. Такая постановка вопроса позволяла обойтись без тех уязвимых для критики аргументов, которыми Военной коллегии пришлось бы обосновывать свою позицию, согласись она с мнением Прокуратуры. Теперь же все претензии к ее решению могли предъявляться лишь на логическом уровне, и, кстати, основания для таких претензий, безусловно, имелись.
В самом деле, ничто ведь не мешало Ежову, побыв некоторое время орудием террора, стать затем его жертвой, но только жертвой не «им же организованного террора», как это утверждается в определении Военной коллегии, а террора, организованного Сталиным. Статья 3 Закона «О реабилитации жертв политических репрессий» гласит:
«Подлежат реабилитации лица, которые по политическим мотивам были осуждены за государственные и иные преступления»{501}.
Ежов как раз и был по политическим мотивам осужден за государственные и иные преступления. В Законе ничего не говорится о том, что прошлая жизнь жертвы должна быть безукоризненной в политическом, нравственном или каком-то ином отношении. В 30-е годы многие региональные партийные руководители, перед тем как оказаться в застенках НКВД, сумели изрядно преуспеть на ниве репрессий, но это обстоятельство нисколько не помешало их реабилитации.
Однако разбираться во всех этих коллизиях у суда, так же как до этого у Прокуратуры, особого желания не было, и поскольку найденное решение позволяло закрыть дело наименее хлопотным образом, на нем и остановились.
Таким образом, итогом трехлетней работы российской правоохранительной системы стало оставление Ежова в списках «врагов народа». И хотя этот результат юридически корректным не назовешь, в чисто человеческом плане с ним, конечно, трудно не согласиться.
Враг народа (без кавычек) — это, наверное, наиболее точное определение Ежова и как личности, и как общественного явления. В своей книге «Номенклатура» М. С. Восленский так охарактеризовал эту его сущность:
«Ежов… был обычным высокопоставленным бюрократом и выделялся лишь тем, что особенно старательно выполнял любые указания руководства. В Промышленном отделе [ЦК] было указание организовать строительство заводов — он организовал. В НКВД было указание пытать и убивать — он пытал и убивал… Ежов был исполнителем. Любой сталинский номенклатурный чин делал бы на его месте то же самое. Это не значит, что Ежова незаслуженно считают… самым кровавым палачом в истории России. Это значит только, что любой сталинский назначенец потенциально являлся таким палачом. Ежов был не исчадием ада, он был исчадием номенклатуры» {502}.
Соглашаясь с характеристикой, которую М. С. Восленский дал сталинской номенклатуре, отметим все же, что Ежов был не просто более старательным исполнителем, чем другие. Он был исполнителем не только по приказу, но и, как говорится, по зову сердца. Не случайно, именно его Сталин выбрал себе в помощники, когда накануне войны задумал провести в стране масштабную политическую чистку. И справедливо, что именно так, рядом, они и останутся в отечественной истории как олицетворение тех бед, которые принесла стране эпоха коммунистической диктатуры.