…Зря, конечно, я полез за этим дураком в холодную, почти ледяную воду. Подумаешь, ситуация: убегает от тебя мелкий воришка, ты, естественно, бежишь за ним, потому что, собственно, в том и заключается твоя работа сыщика — выслеживать и догонять, воришка чувствует, что ему не уйти, впадает в отчаянье, с разбегу ныряет в подвернувшееся на пути озерцо, выныривает, утверждается на крохотном островке посреди озерца, и начинает обзывать тебя оттуда всяческими погаными воровскими словами: нырни, дескать, ментовская твоя морда, вослед за мной, если ты такой прыткий!
Ну и, казалось бы, что с того? Мало ли их, таких, убегало от меня за всю мою многотрудную милицейскую жизнь, и мало ли всяческих поганых слов я от них наслышался в свой адрес?
Разумеется, мне не следовало нырять вослед за этим уродом, а даже совсем наоборот — надо было бы усесться на бережку, перевести дух, утереть трудовой пот и преспокойно ждать, когда ворюгу одолеет тоска и холод и он сам вылезет на берег — прямо ко мне в руки. Потому что — куда он, оглоед, мог еще деваться? Противоположный берег озерка глинист и обрывист, это же надобно крыльями обладать, чтобы очутиться там… куда бы он, повторяю, от меня делся?
А меня, дурака такого, обуяли амбиции, во мне клокотал неудовлетворенный азарт погони — ну, я сгоряча и нырнул, чего воришка никак не ожидал, а оттого впал в прострацию и отдался в мои руки почти без всякого сопротивления. Я выволок гада на берег, сгоряча накостылял ему по шее и отволок затем в отделение, а на следующее утро слег с жесточайшей простудой и провалялся в таком состоянии целую неделю.
Оклемавшись, я предстал перед своим непосредственным начальством -Батей. С Батей нас связывали давние дружеские отношения. Мы вместе заканчивали одну и ту же школу милиции, вместе затем, будучи неоперенными лейтенантами, гонялись за всяческой уголовной сволочью. Но затем у Бати стали проявляться разнообразные организаторские таланты, он стремительно попер по служебной лестнице, и теперь был начальником райотдела, подполковником и кандидатом в полковники, в то время как я навечно застрял в майорах и старших оперуполномоченных угрозыска.
Ну да ладно, не в этом дело: рассказать я намерен совсем о другом…
— Явился, ныряльщик? — встретил меня Батя. — Седой уже наполовину, а как был дураком, так им и помрешь! Вот ответь ты мне — какого лешего ты полез в озеро в такую-то погоду? Ладно бы тот гребаный воришка был какой-нибудь крупной птицей — а то ведь так, мелочь косопузая! И это в то самое время, когда в отделе работы невпроворот, а работать, как всегда, некому! Некому работать! Один сдуру ныряет в озеро и отлеживается затем целую неделю, другой разводится и никак не разведется с женой, у третьего — понос, у четвертого — золотуха… А отвечать за все должен Батя! Нет, решено: с завтрашнего дня начинаю задумываться о пенсии! А что? На пенсии — хорошо. Капусту буду выращивать…
— Ладно, Батя, — примирительно сказал я. — Капуста от нас никуда не уйдет. С капустой — успеется. Раскаиваюсь и готов немедля приступить к самой черной и неблагодарной работе: выслеживать карманника, беседовать о нравственности с проституткой, допрашивать сексуального маньяка…
— Стоп! — сказал Батя, и на лице его появилось преехиднейшее выражение. — Заметь, ты сам напросился. Сам! Это я к тому, чтобы ты потом меня не упрекал и не таил на меня лютой злобы: вот, дескать, удружил… Стало быть, так. Есть в нашем отделе одна дюже замечательная следовательница. Ну, ты ее знаешь: Медуза. И имеется у нее одно тухлое дельце. О развратных действиях в отношении несовершеннолетней. Дельце хоть и тухлое, но горящее. А к тому же — еще и Медуза занимается… Там нужно кое-что доделать и кое в чем Медузе помочь. Такая, значит, закавыка…
Медузу в нашем отделе никто не любил, потому что она была стервой просто-таки на генном уровне — из-за чего, собственно, и получила такое скользкое и холодное прозвище. Ладно, была бы она хоть красивой: красивые стервы переносятся как-то легче. А то ведь — матушки вы мои родимые! В нашем отделе Медузу называли еще «штрафбатом» — по той причине, что Батя обыкновенно отправлял работать с ней в паре самых отъявленных сыщиков-штрафников. После Медузы все они становились просто-таки шелковыми агнцами. Великим педагогом и психологом был Батя.
— Ну, Батя, спасибо тебе! — услышав о задании, сказал я. — Кланяюсь тебе поясно! Век не забуду такой твоей милости! В чем хоть суть этого дельца?
— Да суть-то немудрящая. Развратные действия в отношении несовершеннолетней.
— Понимаю. Я обязан найти растлителя.
— Как раз наоборот, — сказал Батя. -Любодей найден и без тебя. Задержан, так сказать, с поличным, и сидит у нас уже целые сутки. А вот самой развращенной — не имеется. Ее-то ты и обязан отыскать.
— Что-то я не понял. Это как же так получается, а? Преступник, стало быть, присутствует, а объекта посягательства, то есть потерпевшей, нет? Тогда какой же он преступник — без потерпевшей? Откуда же известно, что он преступник? Может, и растления-то никакого не было?
— Имеется заявление матери этой девицы, — грустно сказал Батя. — А поскольку растленная — малолетняя личность, то в соответствии с законом… короче, сам понимаешь. Имеются и свидетельские показания. Имеется и сам растлитель, взятый на горячем. Он, разумеется, все отрицает… но вот же он, черт бы его побрал! Присутствует также весьма нехороший общественный резонанс. Мамаша той юной развратницы наняла адвоката… ну, ты его знаешь, это Моня… он, как водится, поднял гвалт на весь город… короче, и здесь тебе все должно быть понятно. Не имеется только самой совращенной, которую ты обязан в течение двух суток отыскать и доставить для допроса к Медузе. Иначе по закону мужика надо будет выпускать, что весьма нежелательно. Нигде ее нет: ни дома, ни в школе… впрочем, сейчас, кажется, летние каникулы, так что… Дерзай и держи меня в курсе дела.
— А сколько ей лет, этой развращенной и соблазненной? — спросил я.
— Вроде как семнадцать, — кисло ответил Батя. — А прелюбодею — сорок один.
— Оно конечно… — сказал я в раздумье. — Нехорошо получается… гадостно. Слушай, Батя. А, может, этот самый маньяк ее того… И — где-нибудь по частям зарыл. Маньяки — они такие…
— Исключено, — сказал Батя. — Сказано же — он был взят с поличным… в момент… э, черт… в момент самого совращения. Его, значит, взяли, а она под шумок и того… сбежала. Такие дела.
— Но коль она сбежала, то, может быть, никакого такого растления и не было? — предположил я. — Может, между ними была пламенная любовь, а? И — все происходило по взаимному согласию? Иначе — зачем ей было убегать? Ее, понимаешь ли, пришли вызволять из рук маньяка, а она вдруг взяла и убежала. И до сих пор скрывается… Нет, Батя: здесь, мыслится мне, — любовь…
— Это между сорокалетним и семнадцатилетней?
— Ну, а что тут такого? Любовь, знаешь ли, — материя тонкая. Любви, да будет тебе известно, все возрасты покорны, ее порывы благотворны…
— Пошел ты со своей лирикой знаешь куда? — окрысился Батя. — О такой любви очень хорошо сказано в уголовном кодексе! Развратные действия в отношении несовершеннолетней! Плюс Медуза. Плюс Моня. Плюс журналисты и проверяющие. Все: иди и не выводи меня из себя своими неактуальными рассуждениями! Лирик хренов!
Из кабинета я вышел с поникшей головой.
Дело изначально мне не понравилось. И не потому, что оно было слишком уж заумным и хлопотным. Подумаешь, найти семнадцатилетнюю девчонку! Сегодня же к вечеру или завтра к утру и найду! Суть была не в девчонке.
Суть была в ином. В отсутствии внутренней логики, что ли. Для чего, спрашивается, было той девчонке убегать? Ее, видишь ли, освобождают, а она — убегает… Может, с испугу или в результате нервного потрясения? Может, и так, а только… Интересно, как, кто и каким образом маньяка выследил, и уж тем более — каким таким макаром этот маньяк был взят с поличным? Ну и ну… Ладно: надобно полистать уголовное дело. Авось за что-нибудь там и зацеплюсь.
Вообще-то, здраво рассуждая, я вовсе не был обязан вникать во все «почему» да «отчего». По сути, мое дело было телячьим — отыскать девицу и сдать ее на руки Медузе. Но — куда девать одолевшие меня с самого начала сомнения и терзания? Прошу прощения за лирическое отступление, но в своих собственных глазах я не был нерассуждающим держимордой-городовым. Я никогда не выполнял бездумно чьи бы то ни было поручения, в том числе и Батины. Так было и сейчас: мне прежде хотелось понять, в чем тут дело, и тем самым успокоить свою душу или совесть — я не слишком разбираюсь, чем одно отличается от другого. А затем уже, успокоенный, я стану искать и девицу…
Медуза находилась у себя в кабинете, и подкреплялась бутербродами с кофе.
— Вы что не видите, что я обедаю? — заверещала. — Шляются тут… пожрать спокойно из-за вас нельзя! Встретимся после обеда!
— Мадам, — сказал я, рассматривая ее острое лицо и перекошенный тонкогубый рот. — Я вовсе не посягаю ни на ваши бутерброды, ни на ваш кофей. От такой пищи, которую вы изволите сейчас употреблять внутрь своего организма, у меня обычно бывают схватки и еще изжога… да. Мне бы уголовное дельце насчет растления малолетней…
— А вы кто такой? — по-прежнему жуя, осведомилась Медуза, и такой ее вопрос тут же поверг меня в состояние тихого бешенства.
Как это — кто я такой? Наследный принц испанский, вот кто я такой! Чтоб ты поперхнулась своим гадким кофеем, Медуза ты проклятая!
— Старший оперуполномоченный уголовного розыска майор Якименко, — отрекомендовался я. — Получил приказ помочь вам в деле о развратнике. Отыскать, короче говоря, совращенную…
— Наконец-то! — рявкнула Медуза. — А что, никого лучше, чем вы, не нашлось?
— Никого, — сказал я, подспудно размышляя на отвлеченную тему о том, что ведь кто-то же целует тонкие фиолетовые Медузины губы! А, может, размышлял я далее, никто и не целует, и оттого она такая…
— Возьмите! — швырнула Медуза тощую папицу. — И через час — верните обратно! Да смотрите не потеряйте — а то знаю я вас, пьяниц! И отыщите мне эту малолетнюю… к сроку! А то я на вас — докладную… рапорт… генералу… прокурору!…
Остатки Медузиных угроз я дослушивал, отпирая двери собственного кабинета, который находился в другом крыле знания.
Войдя, я сел за стол и углубился в изучение дела. Дело было весьма хилое, маловразумительное и паршивое — как и все дела, которые вела Медуза. Однако кое-что я для себя все же нарыл.
Во-первых, меня заинтересовало место происшествия — иначе говоря, то самое место, где был взят с поличным растлитель. Это был старый вагончик, загнанный на веки вечные на запасные пути нашей городской железнодорожной станции. В протоколе осмотра подробно был описан и сам вагончик, и поросшая кустарником местность вокруг тупичка, где он стоял, и внутреннее убранство вагончика, являвшее собой застеленный сеном пол вперемешку с цветами и кленовыми ветками, и даже надпись «Прокопьевск-Зурбаган», написанная мелом снаружи… Прокопьевск — это было понятно, это был наш город, а вот что могло значить слово «Зурбаган»?
«Зурбаган, — мимоходом подумал я. — Зурбаган… Нет, не помню… а ведь когда-то, кажется, что-то такое мелькало… Зурбаган. Зур-ба-ган. Н-да…»
Далее. Самого растлителя звали Евдокименко Андрей Владимирович, и был ему действительно сорок один год от роду. А работал он, между прочим, репортером нашей городской газеты под названием «Сплошная сенсация» — газете, надо сказать, препоганейшей, подлейшей, отображающей окружающую действительность до того предвзято и лживо, что даже селедку заворачивать в такую газету — и то было неловко.
Так, стало быть, растлитель — репортер этой газеты? Ну-ну…
Еще. Главными свидетелями в деле значились хорошо известные мне личности. Во-первых, это был мелкий пакостник гражданин Нечитайло Василий Петрович, гулявший на свободе исключительно потому, что у нас, у милиции, никак не доходили до него руки, во-вторых, его сожительница Валька Астролябия, в-третьих, некто господин Михаил Ефимович Косоротов — старый пьянчуга, трепач, сволочь, попутно наш милицейский осведомитель, известный, впрочем, всей округе не по имени-отчеству, а, большей частью, по дурацкому прозвищу Мыка, и в-четвертых — какой-то тип, именовавшийся едва ли не по-шляхетски — Владислав Пневский. Этого последнего я не знал, но, подумалось мне, коль он водит компанию с такими субъектами, то, стало быть, и сам таков же.
И вот они-то — свидетели?
В деле имелось и то, каким образом моя родимая милиция напала на след растлителя.
Причиной всему был, оказывается, Мыка. В протоколе его допроса значилось, что однажды он в задумчивости шествовал по запасным железнодорожным путям (интересно только, какой дьявол его туда занес), и ненароком заглянул в одиноко стоящий старый вагончик, где и увидел все собственными глазами. Увидел — и как честный человек (в протоколе допроса так и значилось — «как честный человек»), да, так значит, как честный человек, сообщил обо всем увиденном в милицию.
Ну, а все прочее мне все было ясно и без протокола: соблазненная грядущей палочкой в графе раскрытых преступлений, родимая милиция тотчас же выехала на указанное место…
Вот только соблазненную девочку мои ретивые коллеги в суматохе упустили, а, может, в приступе служебного рвения даже запамятовали, что на ней-то всё завязано.
Однако же, однако же… Где сейчас находится эта юная особа? Отчего она скрылась и не желает показываться?…
С чего мне начинать?
Может, с душевных бесед с Мыком, Васей Нечитайло и Валькой Астролябией? Да ну их к лешему: это — успеется, никуда они от меня не денутся.
Нет, начну с мамаши.
Что-то в ее заявлении, на мой взгляд, было не так. Какое-то это ее заявление было не такое. На кой ляд она, эта мамаша, вообще его написала? Написала — да еще и наняла вдобавок самого склочного и подлючего в городе адвоката! Для чего, спрашивается, ей понадобилось с таким усердием перетряхивать перед всем миром испачканное, если можно так выразиться, бельишко своей дочери?
Да, кстати: о самой дочери в Медузином уголовном деле не говорилось ровным счетом ничего.
А вот о ее мамаше — косвенно — там было сказано. В деле имелось многословное, написанное мамашей собственноручно заявление, в котором требовалось привлечь к суду искусителя ее малолетней дочери гражданина Евдокименко Андрея Владимировича, и, кроме того, был весьма маловразумительный протокол ее допроса, из которого явствовало, что о развращении собственной дочери она узнала от самой Медузы, не поленившейся явиться к ней домой и состряпавшей затем свой убогий протокол. Может быть, сама соблазненная и развращенная девица и не была, так сказать, обременена моральными постулатами и нравственными запретами и, что называется, сама на все напросилась, но из этого же следовало, что теми же самыми постулатами не обременена была и мамаша!
В самом деле: ее семнадцатилетняя дочь не ночует дома, однако отголосков мамашиного беспокойства по сему поводу в деле никак не чувствовалось. Зато, насколько я мог судить, ощущалось много фальшивых ахов и охов и прочего такого же фальшивого негодования по поводу личности развратника…
Нет, не нравилась мне эта мамаша, а оттого и беседовать с нею мне не хотелось. А вот побеседовать с самим растлителем — у меня желание было. Тем более что в протоколе его допроса я не понял-то ничегошеньки.
Ничегошеньки — за исключением одного: судя по всему, с этим Евдокименкой никто по-настоящему еще и не беседовал. А вот ежели с ним побеседовать по-настоящему, по душам, с применением разнообразных психологических изысков, то, может статься, картина его гнусного злодейства покажется тогда более отчетливой, а, возможно, ее и вовсе не станет, той картины, а заместо нее вырисуется что-нибудь другое… уж я и не знаю, что именно.
Да, надобно побеседовать с растлителем. А потом — будет видно…
…Он сидел передо мною на привинченном к полу табурете, а я неторопливо изучал его лицо, к своему неудовольствию видя, что это — никакое не лицо маньяка.
Передо мной был угрюмый, поникший, с тонким и очень усталым лицом человек — и никто более. Воля ваша, но маньяков с такими лицами в нашем подлунном мире не бывает. Ни тебе блудливой улыбочки, ни бегающего взгляда, ни показного бодрячества, ни фанатичного блеска в очах, ничего, короче говоря, такого, что обычно отличает маньяка от нормального человека, — а уж мне-то за мою милицейскую жизнь маньяков наблюдать приходилось! Лишь безмерная усталость…
Не знаю, отчего, но мне всегда нравились усталые люди: усталые, и те, кто не желает или не умеет скрывать свою усталость. Может, так было потому, что я и сам всегда чувствовал себя усталым путником, бредущим по долам и горам жизни… приношу извинения за столь высокопарный и не свойственный сыщику лирический жаргон. Мне всегда легко было общаться с усталыми людьми, а им самим, насколько я мог судить, было легко общаться со мной.
Итак, передо мной сидел безмерно усталый человек.
— Тебе сколько лет-то? — спросил я у него.
— Сорок один, — бесцветным голосом ответил развратитель.
— А мне — сорок два, — ответил я так, как будто это имело какое-нибудь значение.
Помолчали, и я задал очередной не относящийся к делу вопрос:
— Скажи, а там, на том самом вагончике — что за надпись? Прокопьевск — это понятно, а вот что такое Зурбаган?
— Разве вы никогда не слышали такого названия? — взглянул на меня любодей.
— Может, и слышал, — сказал я. — Но — забыл… Я много чего забыл за свою жизнь…
— Зурбаган — такой город. Далеко. У моря.
— У какого именно моря? — спросил я.
— Не все ли равно — у какого? — усмехнулся развратник. — У любого. И — ни у какого. Там, где хорошо, там и Зурбаган.
— И кто же живет в том Зурбагане? — спросил я.
Мне надобно было разговорить подследственного, расположить его к себе. Пес его знает — может, и тем же Зурбаганом. Тем более что мне и впрямь было интересно, — а что же это за такой Зурбаган? Отчего это непонятное мне слово смутно меня беспокоило.
— Кто живет в Зурбагане? — переспросил он. — Хорошие люди. Добрые, немножко лукавые старики, отставные пираты и сошедшие на берег матросы, беспутные веселые бродяги и прекрасные смуглолицые женщины…
— На этой земле такого города быть не может, — сказал я.
— Как сказать… Если верить, то — может.
— А, понимаю. Мечта. Так сказать, прекрасный мираж. Если верить… то конечно… да. Ну, а на том самом вагончике — для чего там была такая надпись?
— А это был не вагончик, — явственно дрогнувшим голосом ответил он. — Это был экспресс. Маршрут «Прокопьевск-Зурбаган»…
— Экспресс — это поезд, который идет без промежуточных остановок, не так ли? — спросил я.
— Да. Именно так.
— Экспресс, в котором всего два пассажира… — осторожно произнес я.
— Да, — тихо сказал развратитель. — Экспресс с двумя пассажирами на борту.
— И что же вы на нем не уехали в свой Зурбаган? — спросил я.
— Мы уехали. И — добрались до места. Но… Мы думали, что нас встретят веселые, хмельные пираты и прекрасные женщины, а встретили…
— Милиционеры и понятые, — сказал я, вдруг начиная понимать моего собеседника. — Города Зурбагана больше нет. Прекрасные женщины постарели и подурнели, неунывающие бродяги ушли в другие, неведомые края, веселые пираты превратились в скряг и ростовщиков, добрые старики, должно быть, все повымерли. А море…
— А море, — сказал растлитель, — отступило и высохло. И стал всюду — сплошной Прокопьевск.
— Андрей, — сказал я ему. — Я хочу тебя спросить… один только вопрос. Где она? Ты понимаешь, о ком я говорю…
— Не знаю! Да и знал бы — не сказал.
— Почему же?
— Потому что — знаю я вас! Мигом потащите ее на ваши допросы и экспертизы, исковеркаете и изломаете… Лучше уж меня одного… Коль я, по-вашему, виноват, то мне и отвечать.
— А если с ней что-нибудь случится? Или — уже случилось? Ты думал об этом?
— Чего-чего, а думать в вашем заведении не возбраняется. Думал, разумеется. А только — я не знаю, где она. Вы говорите, что дома ее нет?
— Пока ничего такого я не говорил…
— Зачем говорить то, что и без слов понятно? — невесело усмехнулся он. — Была бы дома, вы бы сейчас не спрашивали, где она. Да и, думаю, вообще бы ко мне не пришли.
— Не спрашивал бы — это точно. А прийти — пришел бы все равно.
— Зачем же? — спросил безучастно.
— Скажи, пожалуйста, — посмотрел я ему в лицо, — если бы, предположим, я тебя сейчас отпустил — ты бы попытался ее найти?
— Ну да, — усмехнулся совратитель. — Я — к ней, а вы — за мной… Знаю я ваши штучки.
— Дурак ты, хоть и журналист, — сказал я. — Такой трюк гораздо проще было бы сделать без всяких предварительных бесед с тобой. Ты бы даже не почуял, что за тобой хвост. И все было бы тип-топ.
— И все было бы тип-топ. Тогда что же вы от меня хотите?
— Чтобы ты рассказал, как все было на самом деле.
— Вот как? — удивленно поднял голову совратитель. — Это с какой же стати? Что, ваше уголовное дело рассыпается?
— Скорее, наоборот, — сказал я. — А вот если ты все честно расскажешь, то, может, и рассыплется.
— Что-то я не пойму, — помолчав, сказал любодей. — Вы следователь или адвокат? Для чего вам надобно, чтобы дело рассыпалось? Вы ведь обязаны меня упечь, не так ли?
— Если окажешься виновным, то и упеку, — сказал я. — А если будешь невиновным, то отпущу. Я просто честно исполняю свою работу.
— Хотелось бы верить…
— Можешь и не верить. Но — чем ты рискуешь, рассказав всю правду? Лишь тем, что я тебе не поверю, и ты усядешься в тюрьму. Ну, так ты уже и так в ней сидишь. А вот если я тебе поверю…
— Зачем же вам так беспокоиться обо мне?
— Не о тебе. Больше — о девчонке. Дитя ведь совсем…
— Там не было никакого совращения или растления… или как там у вас значится — в вашем деле? Там было все по-другому… совершенно иначе, — после долгого молчания произнес, наконец, совратитель.
— Охотно допускаю, — сказал я. — Иначе, я думаю, она бы от нас не убежала и сейчас бы не пряталась.
— Вот именно, — пробурчал маньяк.
— Но, — сказал я, — нужны дополнительные доказательства.
— А разве мой рассказ может быть таким доказательством?
— А это смотря что ты расскажешь, — сказал я.
— А поверите вы или нет моему рассказу?
— Постараюсь поверить, — сказал я. — В конце концов, я все-таки не Медуза…
— Кто? — не понял совратитель.
— Так мы называем ту следовательницу, что допрашивала тебя до меня. Хотя это и служебная тайна.
— А вы знаете, она похожа, — сказал прелюбодей, и невольно рассмеялся. — Действительно — Медуза.
— Увы на наши головы, — сказал я, и также рассмеялся.