И пока я перехожу из одного помещения в другое, чувствую, как мой страх нарастает из-за того, что становится все темней и темней в этих корчмах-берлогах, и люди глядят на меня все более зло, а за спиной моей все разламывается на куски, и, чтобы успокоиться, я говорю себе, что это всего лишь сон, однако я сам не убежден в этом и потому ускоряю шаг, чтобы поскорее добраться до выхода, ведь каждый туннель помимо входа должен иметь и выход, спешу к пахнущему тимьяном солнечному горному простору, так легкомысленно покинутому мною.
И я уже не просто спешу, а бегу тем замедленным бегом кошмарных снов, при котором ноги так тяжело передвигаются, словно ты топчешься в воде, на глубине, и тебя тянут назад все мертвецы преисподней. Бегу, рвусь из последних сил, заворачиваю то налево, то направо, перебегаю из одного помещения в другое и вот замечаю где-то вдалеке какое-то мерцающее пятно и, собрав остатки сил, бросаюсь вперед, вырываюсь из лап невидимых мертвецов, и вот уже последний зал, вот конец туннеля. Только оказывается, что это не туннель, а пещера, и передо мной вместо спасительного выхода чернеет глухая стена.
„Назад!" — лихорадочно командую я себе, но назад пути нет, так как за моей спиной обвалился последний свод и я зажат со всех сторон жирной землей. И только тогда я осознаю, что нахожусь в гробу. И когда, истекая холодным потом, я беспомощно оглядываюсь, взгляд нашаривает на черном дне то мерцающее пятно, которое я издали принял за выход.
Оказывается, это серая змея, свившая свое толстое тело мерзкими кольцами и вытянувшая ко мне свою мерзкую плоскую голову. „Надо растрошить этой твари голову", — думаю я и оглядываюсь в поисках камня, но камня не видать, вокруг лишь рыхлые комья земли, а пресмыкающееся, словно угадав мои намерения, начинает медленно распрямляться и тянуться ко мне.
В это мгновение я просыпаюсь. Спасибо, что хоть в это мгновение я всегда просыпаюсь. „Этого и следовало ожидать", — говорю я себе. Ведь лег на левый бок.
Как лягу на левую сторону, того и жди — приснятся либо змеи, либо ящеры.
На улице дети продолжают пинать консервную банку. Сегодня воскресенье, и родители еще не скоро позовут их домой. Сегодня воскресенье, и у меня тоже достаточно времени, чтобы написать страницу-другую, но это отнюдь не оправдывает мое занятие — глазея в окна, проводить инвентаризацию кошмаров.
В будни еще хуже. Конечно же, сейчас, в отличие от далекого раньше, прекрасно известно, что будешь делать на протяжении всего дня, точнее — что тебе хотелось бы делать, однако резкий зуммер телефона, еще когда встаешь с постели, напоминает о препятствиях, которые подстерегают тебя на пути к рабочему столу: два заседания, одно собрание, пять визитов служебного характера и неограниченное число звонков всевозможного характера. Но ты хотя бы представляешь себе этот путь к рабочему столу и начинаешь день с надежды, что если не до обеда, то по крайней мере после него, а если не после, то уж к вечеру точно осилишь этот путь и сядешь за пишущую машинку.
А в молодости сколько дней пронеслось даже без мысли, чем бы их заполнить. Конечно, на столе обязательно лежало что-то начатое, но ты нередко оптимистично решал, что это начатое может быть закончено и позднее, в один прекрасный день, когда тебя будет просто переполнять желание трудиться, а этот, сегодняшний день, отнюдь не таков, и лучше пока двинуть за город, а там будет видно. Ведь писатель нуждается в свежих впечатлениях. Аккумулятор надо подзаряжать.
Разумеется, лучшим местом для подзарядки аккумулятора было кафе или корчма. Ну и подзаряжался… Или, наоборот, расходовал энергию. А вот теперь ищешь причины ошибок.
Любое откладывание, даже самое невинное — первый шаг к ошибке. И никакое наверстывание не поможет, так как потерянного времени не вернешь. Если тебе на роду написано, время у тебя еще будет, но потерянного не наверстаешь никогда. Вспоминается старый анекдот о матери, которая интересуется у учителя, когда следует начать заниматься воспитанием ребенка, на что тот спрашивает о возрасте ребенка, а мать отвечает, что ему две недели, и тут учитель говорит, что она уже опоздала ровно на две недели. Огромное заблуждение, что мы богаты временем, что чего-чего, а времени нам господь отвалил вдоволь. А его убийственно мало, так мало, что любая потеря — это шаг к разорению.
Когда-то я любил читать Сенеку. „Наша ошибка именно в том, что мы рассматриваем смерть как будущее событие. А большая часть смерти уже наступила: время, которое за нашей спиной, уже в ее владении… Если сегодняшний день в твоих руках, ты меньше зависишь от завтрашнего. Пока мы откладываем свою жизнь, она уходит. Все, о Луцилий, не наше, а чужое; лишь время — наша собственность".
Не вижу, как можно возразить на эти слова. Но когда Замбо говорил: „К черту Сенеку, давай-ка тяпнем еще по одной", — я тоже не возражал. Вообще я полагал, что хотя время и течет, поток этот не столь стремителен. Наш учитель латыни твердил, что в сутках достаточно времени, чтобы поспеть за всем:
— Восемь часов на сон, восемь — на игры и еще восемь — на латынь.
А так как я почти не играл и почти не учил латынь, мне оставалось целых шестнадцать часов на чтение романов и писание стихов. Но чуть позднее я начал ощущать, что в одни сутки скапливается столько всякой всячины, что даже не замечаешь, как день прошел, а ты так ничего и не сделал.
Каждодневная суета в попытках добыть хлеб насущный, каждодневные заботы, свои собственные и чужие, каждодневное шатание без цели, каждодневная гонка за нудными удовольствиями… А толку? Наверное, аналогичная ситуация возникает у детей на улице, когда они пинают и лупят консервную банку, пока кто-нибудь не прикажет: „Ну-ка, убирайтесь отсюда". Пока кто-нибудь нам не скажет: „Ну-ка, убирайтесь отсюда".
Начинаешь с мечты, чтобы закончить разочарованием. И чем больше твоя мечта, тем больше и разочарование. И приходится утешать себя, что жизнь не строится спокойно и по плану, подобно тому, как строится дом. Вернее, она строится, как те дома, чье строительство начинается с нехватки материалов и ведется с помощью того, что попадет под руку, и которые порой остаются с залатанными дырами или попросту недостроенными. Утешься, говоришь ты себе, тем жалким сараем, что ты сколотил, и угомонись.
И тебе даже кажется странном, что, несмотря ни на что, все же удалось сколотить этот жалкий сарай. И ты даже не можешь дать себе отчет, припомнить, как могло случиться, что при всей твоей расхлябанности и легкомыслии ты все же попытался придать этой жалкой постройке хоть какой-то вид. Может, тебя осенило что-то свыше, может, те, кто дал тебе жизнь, постарались вложить в тебя нечто большее, может, ты попал в стремительный поток каких-то могущественных влияний — это лишь частности, тем более, что в любом случае заслуга принадлежит не тебе. Тебе же принадлежит ошибка.
Потому что хотя ты приблизительно и угадал направление, но не всегда имел силы следовать избранным путем, тем, что единственный мог бы увести тебя от запоздалых сомнений тех часов, когда ты прилипнешь к окну и станешь рассеянно наблюдать за игрой детей и спрашивать себя, в чем же была ошибка.
В их возрасте ты мечтал о восточном городе с синевато-белыми куполами, с глухой темной зеленью садов и раскаленным солнцем, поднимающимся в образе прекрасного юноши из-за фиолетовых гор. И тебе ужасно хотелось самому стать этим юношей — разумеется, когда подрастешь, — и с той же легкостью плыть в лазури к синеватому, все еще утопающему в объятиях сна сказочному городу.
Проснись! Ведь солнце уже уронило
свой алмаз в чашу ночи.
И вот, охотник с востока накинул на минарет
свою сеть из солнечных лучей.
Странная вещь — несмотря на то, что ты всегда испытывал страх высоты и считал кресло в самолете младшим братом электрического стула, ты всегда мечтал о полете. Но вместо этого утопал в суете, спотыкался о строки и фразы и превращал яркие видения в бледные и серые фотографии несотворенного.
Но хотеть значит мочь. Потому-то порой и для тебя желанное превращалось в достижимое. И вот ты взбираешься светлой ночью по склону какой-то горы и утопаешь по колено в махровых цветках фиалок. Вся гора стала фиолетовой от этих цветов, и ты поднимаешься к заоблачному хребту, чьи контуры словно вырезаны на фоне светлого звездного неба. Ты шагаешь среди благоухающих прекрасных цветов, и шаги твои легки, будто ступаешь не по земле, настолько легки, что, когда ты взбираешься на вершину, вполне естественно продолжаешь свой путь дальше, все выше к звездной синеве, и вот ты уже летишь высоко над горами, а потом еще выше над горами и морями, и еще выше, так высоко, что земля под тобой становится похожа на маленький зеленый шар. Ты летишь без космического корабля и без скафандра, потому что вырос, прежде чем в детских изданиях появились чудеса космической эры, и потому тебе нет нужды в корабле или скафандре. Ты летишь в пространстве, словно плывешь в безбрежном ночном океане, и разглядываешь расположившиеся вокруг планеты, во мраке мерцающие неземной красотой, подобно золотым, розовым и хрустально-синим шарам, которые мерцают среди ветвей рождественской елки. Они, эти шары, медленно движутся, каждый по своей орбите, они плавно вращаются, издавая легкий приятный звук, и все эти звуки сливаются в одну тихую и торжественную мелодию, ритмичную и непрерывную, более звучную и волнующую, чем самое прекрасное стихотворение.
И ты чувствуешь, что преодолел гравитационное поле неудач, выскользнул из мглы меланхолии и из холодных потоков неприязни. „Так вот что такое полет", — говоришь ты себе. И ощущаешь такую легкость, как будто ты уже слился с лазурью, со светом и с беспредельностью.
Беда, что это только сон.