Меня зовут Джек Уитмен, и мне не следовало с ней связываться. Мне не следовало давать воли себе – своему одиночеству и влечению к ней, – когда в Корпорации творилось такое. Но я так же беспомощен перед любовью и так же жаден до власти, как и любой другой, а может, и больше других. И мне безумно не хватало секса, – конечно, это тоже сыграло свою роль. Если бы тем вечером в понедельник я задержался в офисе чуть дольше или поехал прямо домой, если бы я просто ее не встретил...
Вместо этого я поехал на такси в центр, чтобы поесть в небольшом ресторанчике на Бродвее, и за едой выпил несколько рюмок. Я смотрел, как парочки склоняются друг к другу, а когда от их близости почувствовал себя одиноким, вышел на улицу. Это было в прошлом апреле, и вечерний город словно парил в облаке цветочной пыльцы: в такие моменты замечаешь, что весна снова пришла и что ты снова ее прозевал, прозевал огороженные клумбы тюльпанов перед благополучными многоквартирными домами и острые бледные плечи женщин, выходящих на ланч. У подземки я остановился, ища взглядом такси, но машин не было, и я спустился вниз. Этот выбор изменил все.
Сев в поезд, я открыл «Уолл-стрит джорнал» и погрузился в пьяную полудрему, когда вход и выход пассажиров, быстрые перегоны и хриплые объявления кондуктора расползались и сливались. Сгорбившись, я просматривал газету, ища новости о конкурентах Корпорации – информацию о квартальной прибыли, малозаметные детали, которые могли бы снизить стоимость наших акций: кто принят, кто уволен. А потом я перешел к разделу котировок, проверяя свой портфель акций. Деньги представляют чисто интеллектуальный интерес, если у вас их достаточно – а у меня их было более чем достаточно для одинокого тридцатипятилетнего мужчины, живущего в Нью-Йорке. Сколько? Всем становится любопытно, когда они узнают, что ты работаешь на Корпорацию. Люди бросают быстрые взгляды, рассматривают твой костюм и мысленно решают: «Он присосался к большим деньгам». Им хочется узнать точно, но спросить они не решаются. Ну что ж, я сразу же сниму этот вопрос: в тот момент мой годовой доход составлял 395 тысяч долларов, что, конечно, целая куча денег, равная заработку примерно тридцати мексиканских младших официантов в «Быке и Медведе». Когда мой отец услышал эту сумму, его передернуло: это чуть меньше 33 тысяч долларов в месяц. Конечно, налоги съедают немалую часть. Но это был пустяк по сравнению с суммами, которые получали Президент и Моррисон, наш главный администратор. Миллионы. Десятки миллионов. Вся дерзкая игра была затеяна ради их выгоды. Конечно, оба таких сумм не стоили. Никто таких сумм не стоит. Нас всех можно заменить. Мы – просто тела. Не так ли?
Поезд подземки скрежетал по темным туннелям, он был довольно пустым, все пассажиры сидели, и, пока я просматривал газету, что-то коснулось носка моего ботинка. Это оказался видавший виды красный карандаш «Крайола», катившийся по полу, – а напротив меня сидела темноволосая девочка лет четырех и протягивала за ним руку, нетерпеливо шевеля пальцами. Ее ноги болтались, не доставая до пола. На коленях у девочки лежала книжка-раскраска. Я поднял карандаш, протянул руку через проход и отдал ей, улыбнувшись ее матери с вежливостью незнакомых друг с другом людей.
– Ох, извините, – прошептала женщина с принятой в таких случаях смущенной благодарностью и запахнула потрепанное пальто. Я обратил внимание на ее губы, она умело пользовалась помадой. – Спасибо.
Я кивнул и вернулся к газете, но, как и большинство мужчин – одиноких или нет, – я замечаю привлекательных женщин. Я заглянул ей в лицо и увидел, как она поспешно опустила усталые глаза, избегая моего взгляда. Именно в тот момент я до спазмов в желудке почувствовал первый толчок влечения, который бывает чистой похотью – а порой и чем-то большим. Полюбил ли я ее сразу? Нет, конечно. Да – внезапно и неотвратимо, так что не смог отвести взгляда. Волосы и кожа у нее были того же цвета, что и у малышки. Я не смог точно определить ее расу, но белой она не была. Темные волосы стянуты заколками. Глаза цвета кока-колы. Бархатисто-коричневая кожа. Эту женщину можно одеть в длиннополую черную норковую шубу, подумал я, поместить ее в вестибюль с швейцаром в лучшем квартале Ист-Сайда, и никто не усомнится в том, что она – богатая венесуэльская или бразильская наследница с примесью негритянской или индейской крови, нечто необычное, нечто экзотическое для моего благопристойного вкуса. Она могла бы обучаться в лучших международных пансионах и обитать на Парк-авеню в стеклянном дворце, купленном на деньги владеющего несколькими языками отца, который перепродает нефть, компьютерные чипы или евродоллары. Но если бы эта женщина была одета в тесные джинсы и дешевые красные лодочки, то могла бы сойти за рожденную в Нью-Йорке пуэрториканскую шлюху, пристрастившуюся к наркотикам, которая носит сумочку, полную презервативов и мятых купюр, и продает себя любому у въезда в туннель Линкольна. Такая женщина, несмотря на тонкую от природы кость и большие глубокие глаза, вынуждена вести жизнь слишком тяжелую и опасную.
Но женщина, сидевшая напротив меня в вагоне подземки, не принадлежала ни к одной из этих категорий: за ней стояла какая-то другая история, и мне захотелось присмотреться к ней, изучить лицо незнакомки. Было ли это хорошо? Можно ли простить мне хотя бы это? Разве мы не запоминаем лица незнакомцев? Ее скулы резко изгибались кверху, губы были полными. Слишком полными, что выдавало в ней дерзость и страстность. У темнокожих женщин красные губы приобретают некую зловещую привлекательность. Она была красавица – усталая красавица.
Однако Нью-Йорк полон красивых женщин, их тысячи и тысячи, и большинство вполне обоснованно остерегаются внезапного внимания со стороны незнакомых мужчин. И я отвел глаза. Я ведь все-таки человек воспитанный и не склонен к агрессивным комплиментам. Я не обладаю самоуверенной бойкостью. И я никогда не оскорблял женщин, не произносил того, что произносят вслух некоторые мужчины. Конечно, я допускаю эти животные мысли. Мужчины полны животных мыслей.
Я тупо смотрел в «Джорнал», но спустя пару минут снова поднял глаза, гадая, как такая великолепная женщина могла оказаться на грани бездомности. Женщины, с которыми встречаешься в Корпорации и на публичных мероприятиях, обладают некой лощеностью, тратят небольшие состояния на одежду и украшения. Они очаровательно смотрятся с бокалом в руке, умеют мелодично и вежливо смеяться, а под шикарными платьями носят шелковые трусики цвета нефрита. Они умно высказываются о гостях «Ночного канала», вовремя делают маммограммы и так далее. Иногда такие женщины меня интересовали, иногда – нет. Мы с ними через все это прошли.
Я увидел, что девочка продолжает заниматься своей раскраской, тщательно выбирает каждый карандаш, радостно советуясь с матерью. Девочка была чистенькая, с аккуратно причесанными волосами. Если у нее не было старшей сестры, то скорее всего на ней были вещи, полученные в церкви или купленные в магазине «секонд-хенд». Ее мать была одета не лучше – или даже чуть хуже, но точно определить это не удавалось, потому что она куталась в покрытое пятнами старое пальто, которое было ей велико. Я решил, что этой женщине под тридцать. Среди последних замеченных мной вещей оказалось тонкое золотое обручальное кольцо на ее руке. То, что эта женщина замужем, показалось мне ужасной глупостью, поскольку она явно еле сводила концы с концами. Возможно, ее муж был безработным, возможно – наркоманом, возможно, он относился к той категории мужчин, за которых так отчаянно цепляются женщины. Конечно, я знал, что красота не является ни гарантией, ни необходимым условием любви и счастья, но мне было больно, что эта женщина столь очевидно не окружена должной заботой. Тем временем она посадила девочку себе на колени и чмокнула в макушку. Я внезапно влюбился и в малышку тоже. (Я был пьян, я расчувствовался, я тосковал по тому, чего лишился. Те, кто познали ужас, никогда о нем не забывают: человек меняется навсегда.) Женщина обнимала девочку обеими руками и тихо покачивала. Она не знала, что я за ней наблюдаю. Ее голова устало склонилась, и она, как мне показалось, по привычке, снова поцеловала темноволосую макушку. Я гадал, не живет ли она на конечной станции, на той окраине Бруклина, где арендная плата ниже – и социальный уровень жителей тоже. Ее замужество не стало для меня разочарованием: я уже сделал подсознательные выводы о ее расе, прошлом и образовании, так что, замужняя или нет, она не принадлежала к тем женщинам, с которыми я стал бы завязывать отношения.
Однако я продолжал наблюдать за ними. (Конечно, говорю я себе теперь, конечно, ты наблюдал за ними, как давно ни за кем не наблюдал. В своих похотливых подлых мыслишках ты видел, как мать ложится на тебя, губы у нее красные и огромные, а глаза подернуты влажной дымкой.) Сидя под рекламой средства против тараканов и центра помощи больным СПИДом, мать и дочь, казалось, жили только друг для друга, и я заметил, что девочке хочется доставить матери радость, а матери – оградить ее от неприветливой подземки. Она крепко обнимала дочку, словно черпала силы из ерзающего у нее на коленях тельца.
– Я умею рисовать! – объявила девочка, энергично водя карандашом по странице раскраски.
– Да, умеешь, – прошептала мать в крошечное ушко, которое оказалось рядом с ее губами.
И в этот момент из дальнего конца вагона послышались ритмичные крики: их издавала приближавшаяся к нам чернокожая женщина лет шестидесяти, одетая во все белое.
– Я здесь во имя Господа! – провозгласила она хриплым голосом, в котором не было и тени страха перед слушателями. Ее приземистая фигура была мускулистой, в руке она сжимала карманную Библию. – Вы должны просить спа-се-ния у Господа! Он не любит греха, но он любит грешника! – Она бросала эти слова в пассажиров, большинство из которых уже склонили головы к своим газетам и книгам. – Я здесь не для того, чтобы говорить о приятных вещах! Я здесь, чтобы говорить о лжи и о моральном разложении. О крэке, пьянстве и смертоубийстве! И о жадности до золотого тельца! И неверности! О вас, мужиках, которые говорят, что встречались с приятелями, а сами встречались с девчонками...
– Некоторые тетки тоже не прочь полакомиться! – выкрикнул мужской голос в противоположном конце вагона, вызвав смех и улыбки пассажиров.
– И это так! – откликнулась проповедующая. – Это верно! Они хотят этого, потому что думают, будто это даст им счастье. Но тело – немощный сосуд, оно сгниет и рассыплется в прах! И мужской член – он сгниет! И влагалище – оно сгниет! И рука, что держит золотого тельца! И все остальное тело! Здесь кто-то собрался жить вечно? – Она обвела всех обвиняющим взглядом. – Здесь кому-нибудь есть триста лет? Тело – это просто гниющее мясо! А вот душа – душа божественна! Здесь кому-нибудь есть сто два года? Так я и думала! А есть здесь кто-то, кто не грешен? – Женщина угрожающе огляделась, оскалив зубы. – Так я и думала! А без спасения душа сгниет! И те из вас, кто грешат и грешат, будут брошены в вечный огонь! – Женщина поворачивалась на своих массивных ногах, крича то в один конец вагона, то в другой. – Господь видит...
Подъезжая к Сорок второй улице, поезд начал тормозить, и я снова переключил внимание на мать и дочь, сидевших через проход. Мать убрала карандаши с заботливостью человека, который знает, сколько они стоят, с точностью до цента, и встала. Я увидел, что в книжке-раскраске были персонажи мультфильмов, хорошо знакомых всем детям и лицензируемых отделением анимации Корпорации. Мать запахнула пальто у горла, продолжая что-то тихо говорить дочери, а чуть дальше в вагоне старуха ревела:
– Детей по всему миру каждый день убивают, и никому до этого нет дела, кроме Господа! Ты! И ты! – Она наставила толстый палец в перчатке на нескольких пассажиров, читающих газеты или глядящих в окна на пролетающий темный туннель. – Вы стоите в стороне, пока маленьких детей Господа убивают грех и разврат!
– Закрой рот, старуха! – крикнул тот же мужчина, но на этот раз гневно и быстро.
– Если бы твоя мамаша закрыла утробу, когда тебя рожала, – откликнулась женщина, – то ты бы умер, грешник!
Она двигалась в мою сторону, бормоча себе под нос проклятья. На молодую мать и девочку она не обратила внимания, – возможно, ей они не показались грешницами. Но прежде чем перейти в соседний вагон, она устремила свой безумный, гневный взор на меня. В ее глазах кипела сумасшедшая, темная праведность. Казалось, они кричали: «А ты грешнее других, и не думай, будто я этого не вижу!» – и, глядя в сурово наморщенное блестящее черное лицо, я почему-то испугался.
Поезд выехал из туннеля и стал тормозить у заполненной людьми платформы. Женщина взяла девочку за руку, и я вдруг почувствовал внезапную необъяснимую тревогу при мысли о том, что больше их не увижу. Я вскочил.
– Извините меня, – быстро проговорил я, – я обратил внимание... – Поезд дернулся, так что мне пришлось проделать странное танцевальное па. – Я заметил, что вам, возможно, что-то нужно...
– Да? – откликнулась женщина ясным, сдержанным голосом. – И что, по-вашему, мне нужно?
– Ну... может быть, работа? – Я держался в нескольких шагах от них, чтобы она не почувствовала запаха спиртного у меня изо рта. Взгляд женщины оценивающе скользнул по мне, словно, несмотря на мой костюм, плащ и дорогие кожаные ботинки, я мог оказаться еще одним городским сумасшедшим, навязывающим ей неискреннюю дружбу или просто очередным белым парнем с дряблым животом. – Мне показалось, что вам, возможно, нужна работа, – продолжал лепетать я, – и подумал, не могу ли вам помочь. Я работаю в крупной компании... – Я вытащил бумажник и нашел в нем гравированную визитную карточку с крупным изображением знаменитого логотипа Корпорации. – Держите.
Пассажиры рассматривали меня со сдержанным, выжидательным любопытством, с которым ньюйоркцы глядят на попрошаек, мошенников и неумелых музыкантов подземки. Тормоза поезда завизжали, голос кондуктора, превращенный помехами в кашу, рявкнул из динамиков:
– Сорок вторая улица, пересадка на местную первую и девятую, кольцевую. Не задерживайтесь на выходе, смотрите под ноги, не держите двери, не держите двери.
– Вот, возьмите. – Двери вагона открылись, я подался вперед и вложил новенькую плотную визитку в руку женщины, постаравшись, чтобы наши пальцы не соприкоснулись. – Я не псих, понимаете? Не сумасшедший. Позвоните, если вам нужна работа.
Женщина с дочерью вышли из поезда. Двери закрылись – и я вдруг ощутил странную усталость. Другие пассажиры уставились на меня. Женщина оглянулась, почувствовав себя в безопасности на платформе, все такая же красивая даже в резком свете люминесцентных ламп, и взглянула на карточку, которую держала в руке. Девочка дожидалась реакции матери. Женщина посмотрела на меня, высоко подняв голову, ее лицо с крепко сжатыми губами оставалось непроницаемым.
Бруклин по-прежнему остается чудесным, романтическим районом. Я живу в квартале викторианских особняков на Парк-слоуп, недалеко от Гранд-Арми-Плаза, у парка Проспект. На площади возвышается огромная арка в честь юнионистов, погибших во время Гражданской войны; изваяния генералов, солдат и освобожденных рабов сгрудились в огне сражения. Арка увенчана бронзовой скульптурой Победы на колеснице. Фигуры покрыты яркой мраморной синевой, их лихорадочные предсмертные взгляды довлеют над площадью, где черные няньки, квохчущие на множестве карибских диалектов, возят в парк белых младенцев в колясочках. Этот район привлекает зажиточные семьи среднего класса и изобилует школами системы Монтессори, магазинами с видеокассетами, банкоматами, риелторскими конторами, хорошими книжными лавками, кафе и пекарнями, торгующими круассанами и дорогим кофе. Во время уикендов на затененных старыми кленами и дубами улицах дети рисуют цветными мелками на массивных гранитных плитах, которыми облицованы величественные здания девятнадцатого века, пока их матери или отцы сидят на крыльце с пухлым воскресным номером «Таймс». Я выбрал это место за спокойную атмосферу, за то, что поезд, проезжавший мимо моего офиса в Манхэттене, высаживал меня всего в нескольких кварталах от дома, и потому, что когда-то оно показалось мне идеальным уголком города, где можно было завести семью.
Мой дом – четырехэтажный особняк, в который надо было вложить еще много труда, прежде принадлежал некой миссис Кронистер, последней наследнице изобретателя пневматических шин, выпускаемых в Бруклине. В небольшом палисаднике цветущее персиковое дерево выгибалось над чугунной оградой, а крутые каменные ступени вели на первый этаж. Я жил на парадном этаже и двух верхних, медленно реставрируя комнату за комнатой и время от времени сдавая в аренду выходящий в сад нижний этаж, чтобы выплачивать взносы по закладной. За тройными парадными дверями стены были покрыты первоначальной старинной штукатуркой, гладкой, как стекло. Инкрустированный паркетный пол лежал надежно, комнаты были просторными и спокойными, а деревянные детали из красного дерева – причудливыми и нарядными. Во время уикендов я читал на солнечном заднем дворике, а каждую весну перекапывал землю, обнаруживая старые игрушечные шарики, осколки дутых бутылок, гнутые оловянные ложки, а один раз – серебряный доллар 1893 года. К июлю у меня начинали созревать несколько сортов помидоров и огурцы, вьющиеся по забору буйными плетями с желтыми цветками. Вечерами, когда мне было грустно и хотелось выпить, я сидел на крыше в розовом шезлонге и смотрел поверх темных силуэтов бруклинских крыш и церковных шпилей на удивительные, вечно сияющие очертания Манхэттена: две башни Центра международной торговли, возносящиеся к небу на краю острова, а дальше к северу – величественно-спокойный Эмпайр-стейт-билдинг, мягкий силуэт здания компании «Крайслер» и острый шип «Ситикорп». Я обожал этот дом – скошенные поверхности темного камня, старомодные окна, лестничные перила, тихо дребезжавшие, когда внизу проходил поезд подземки. Когда-то он, как и весь просторный Бруклин, казался мне прекрасным, романтическим местом, где можно растить детей. Теперь же дом стал моим темным, безмолвным напарником, мавзолеем одиночества.
Тем апрельским вечером, все еще ощущая легкое головокружение, я закрыл за собой входную дверь и, как делал это шесть раз в неделю, вынул и выбросил конверты, на которых стояло имя моей умершей жены. Ее имя продолжало существовать в компьютерных списках рассылки, несмотря на мои попытки положить этому конец. Оно существовало в бесконечно присылаемых каталогах одежды, домашней утвари, благотворительных организаций и так далее. Я понял, что выбрасывать почту, адресованную убитой жене, легче в пьяном виде, мне невыносимо было видеть ее имя, четко напечатанное над адресом дома, о котором она мечтала – и где так и не жила.
Мы с Лиз встретились после колледжа, пару лет жили вместе, а потом поженились. У нее было тяжелое детство, и позже, когда она достаточно отдалилась от этого кошмара и уже могла смеяться над тем, какими ужасными людьми были ее родители, она поддразнивала меня, говоря, что я женился на ней, потому что у меня слабость к несчастным женщинам. Мы оба были детьми разведенных родителей, и, по-моему, в каждом из нас был какой-то надлом, который другому удалось более или менее исправить. Или, возможно, дело было в чем-то еще, но меня причины не интересовали. Я был доволен своим браком и радовался – несколько примитивно и самоуверенно, как свойственно было в восьмидесятые годы и мне, и всем нам, что мне посчастливилось найти себе пару. Я только начинал работать в Корпорации и еще не имел больших денег. Дьявол, у меня еще даже не было повышенной кислотности и легких хрипов в горле. Не было даже сухого покашливания.
Как мне тогда жилось? Хорошо – лучше, чем я думал. Четыре года мы вели ничем не примечательную и в целом приятную жизнь. Джек и Лиз Уитмены, молодая супружеская пара. Секс, работа, еда, друзья и общие сплетни, спорт, книги, споры, кино, достаточно денег – основа жизни. Не стану притворяться, будто наша любовь была впечатляющей или особенной, и, наверное, позже я должен буду объяснить мои грешки по отношению к Лиз, но по большей части мы были счастливы. Мы были полны надежд и, когда Лиз забеременела, решили поискать дом, использовав деньги, которые ей достались по завещанию отца. Ее живот с каждой неделей увеличивался, и на экране УЗИ мы видели мерцающий комочек, в котором наш акушер разглядел ребенка, а в пять месяцев Лиз уже ощущала тихие толчки внутри («Он забивает мячи», – говорил я ей), а друзья начали дарить нам крошечные хлопчатые костюмчики с уточками, кроликами или клоунами, мечтательно парящими по крошечной груди и попке. Лиз демонстрировала их мне, изумляясь потрясающе чудненьким носочкам и тому, какими забавно просторными делают штанишки, чтобы в них помещались пухлые ножки и подгузники. Я, конечно, начал видеть в Лиз не только мою жену, но и мать – обладательницу особой материнской силы, которую мужчины способны только наблюдать со стороны, – и стал интересоваться прогулочными колясками и пеленальными столиками. Запаниковал я лишь однажды, когда Лиз упала в обморок на по-летнему жаркой станции Гранд-Сентрал. Ее, лежащую на облепленной жвачкой платформе, привел в чувство бывший пожарный. Но потом она окрепла и после первых трех месяцев стала полна энергии, – думаю, то была энергия надежды. Наша квартира была завалена книгами по питанию будущих матерей, деторождению и грудному вскармливанию. Мы знали, что у младенца сердце сокращается 130 раз в минуту, и каждый день, пока беременность Лиз шла нормально, а плод все быстрее набирал бесценные унции, я молча возносил благодарственную молитву (хотя, в отличие от моего отца, я не религиозен) и просил Бога дать нам здорового ребенка. Мы нашли особняк на Парк-слоуп. Бездетная миссис Кронистер, отвергшая хищных риелторов, сознавала, что переезжает в дом престарелых, а вскоре после этого – в могилу. При виде моей беременной жены она прослезилась и уменьшила цену на семьдесят пять тысяч долларов. Жизнь была прекрасна.
Через три дня после заключения сделки на покупку дома и подписания закладной в банке, через три дня после того, как мы отправили на почту уведомление о смене адреса, после того, как мы поднялись на крыльцо, выпили по паре бокалов шампанского в пустой гостиной и неловко любили друг друга на тощем матрасе, который я приволок в дом специально для этого, когда мне пришлось подлаживаться под великолепный тугой живот Лиз (два сердца бились возле меня, одно большое, второе размером с наперсток), – через три дня после этого великолепного и полного надежд эпизода и на тридцать пятой недели беременности Лиз вся эта пухленькая счастливая греза полетела к чертям.
Вот что случилось. После работы Лиз отправилась в Медицинский пресвитерианский центр Колумбийского университета навестить подругу после двусторонней мастэктомии и, возвращаясь из гулких больничных коридоров, приостановилась перед витриной корейского продуктового магазина, дожидаясь зеленого света. Сейчас я знаю каждую пядь тротуара между больницей и тем перекрестком, знаю, как Лиз стояла в отдалении от края тротуара, рядом с прилавком с яркими плодами. Корейцы, которым принадлежал магазинчик, протирали помидоры, желтые перцы и яблоки. Постоянно совершенствуясь в английском, они прокручивали пленку с уроком. Диктор с монотонной серьезностью твердил: «Я хочу купить телевизор. Ты хочешь... Он хочет... Мы хотим... Вы хотите... Они хотят... Они хотят купить телевизор. Я решил купить телевизор...» Лиз окружали огни и звуки Гарлема. На другой стороне улицы находился театр и танцевальный зал Одабона, где за двадцать лет до этого Малькольм Экс проповедовал черную революцию и был убит. Позади нее, как позже сказал мне полицейский следователь, стояла группа «молодых черных мужчин» – вездесущая горстка полуобразованных местных жителей в линялых джинсах, золотых цепях и больших куртках, из тех крутых парней, которых до смерти боятся белые представители среднего класса, которых до смерти боюсь я: ожесточенные убийцы со злыми голосами. Я постоянно твердил Лиз, чтобы она не возвращалась домой поздно. Она стояла на углу, незаметная в своем шерстяном плаще, и, возможно, мучилась одышкой и тяжестью внизу живота. И наверняка, зная доброту Лиз, думала о своей подруге, которая в этот момент лежала в больничной палате, глядя в потолок и гадая, не суждена ли ей медленная и мучительная смерть от рака. Точно известно, что, пока Лиз ждала сигнала светофора, серебристый «БМВ» с затемненными стеклами – в моих кошмарах он предстает как обтекаемая фантастическая машина смерти, бесшумно скользящая по мокрым пустынным улицам с разноцветными огнями, пробегающими по темному ветровому стеклу, – остановился у тротуара. Кто-то просунул в окно короткий металлический ствол полуавтоматического пистолета калибра девять миллиметров и начал стрелять. Такая сцена в нашем обществе перестала быть чем-то необычным: дети, пытающиеся укрыться, вопли, резкие хлопки выстрелов, разлетающееся стекло, приближающиеся звуки сирены. Лиз оказалась посреди всего этого.
Я миллион раз пытался представить себе выражение, которое появилось в ту секунду у Лиз на лице. Я воображал, как отважно заслоняю ее собой, я перебирал всевозможные варианты событий, в том числе и такой, когда она опускает голову, чтобы поискать в сумочке жетон подземки, наклоняет ее достаточно, чтобы пули пролетели в четверти дюйма от ее виска. Представлял я и такой вариант, когда она резко нагибалась, успешно пытаясь спасти ребенка, и такой, когда она, раненная, с поспешной практичностью успевала дать знать кому-то из свидетелей, что беременна и что ребенка надо спасать в первую очередь.
Но ни один из этих вариантов не осуществился. «Скорая помощь» доставила Лиз обратно в Медицинский центр. Однако близость больницы в итоге ничего не дала, и мне не хочется думать о том, что те пули сделали с ней и с плодом, который в возрасте почти восьми месяцев уже был способен выжить вне утробы. Я попросил, чтобы мне показали моего малыша. Две медсестры, а потом и врач мне отказали. Я умолял. Я плакал, рычал и истерически угрожал. Нет, сказали мне они, ни в коем случае. Я упомянул одну из адвокатских контор Корпорации. Это испугало врача. Он попросил меня подождать несколько минут. А потом появился один из больничных администраторов, усталый щуплый человечек с листком бумаги в руке, и усадил меня в своем кабинете.
– Вы должны понимать, что вы в шоке, мистер Уитмен.
Это не произвело на меня впечатления.
– Я хочу видеть моего ребенка, – сказал я.
– Я не могу этого допустить.
– Почему?
Он молча рассматривал меня.
– Почему? – повторил я.
– Мы просто не можем этого допустить.
– Почему? – не отступал я. – У вас должна быть какая-то причина.
Услышав это, больничный администратор кивнул и, отрешенно вздохнув, сказал:
– По мнению опытного хирурга отделения «Скорой помощи», были использованы разрывные пули. Они очень популярны среди некоторых слоев населения.
– Это была девочка, – добавил он, заглянув в листок, – безупречно сформированная, совершенно здоровая и примерно на шесть унций больше среднего веса для тридцати четырех недель. Она рано повернулась головкой вниз.
Словно спешила родиться, подумал я. Если бы этого не произошло, не исключено, что пуля прошла бы мимо или попала ей в ноги. Но, как сказал администратор, глядя мне прямо в глаза, поскольку ребенок в матке повернулся, пуля попала ему в голову. От нее почти ничего не осталось.
– Мне очень жаль, – закончил он.
Тем временем Лиз цеплялась за жизнь. Ее тело пыталось справиться с ранами и последствиями кесарева сечения. Она так и не пришла в сознание, и я счел это за благо: пусть я и не смог с ней попрощаться, но зато мне не пришлось говорить ей, что ребенок погиб. Она умерла через два дня после перестрелки, поздно ночью, когда я спал в комнате ожидания. Медсестры забыли меня разбудить, и утром я нашел в палате Лиз только пустую кровать без белья. Весь ужас случившегося навалился на меня, когда я стоял в больничном морге у ее тела. Рядом со мной без дела стояли два служителя в белых халатах. Я помню, вдали играло радио. Какая-то жесткая и гневная композиция «Роллинг Стоунз». На лице Лиз, повернутом кверху, застыла гримаса смерти, мутные глаза были полуоткрытыми, невидящими и не видели, как я склоняюсь над ней. Казалось, она говорила: «Я так устала, Джек». Воздух вокруг меня рычал.
Во время беременности на коже Лиз высыпали мелкие прыщики. Она дисциплинированно замазывала их какой-то жижей телесного цвета, и в морге я заметил, что кислородная маска стерла этот состав. И внезапно я испытал прилив нежности к этим прыщикам, и к первым морщинкам, отложениям жирка, которые уже появились у Лиз в ее тридцать один год, и чуть поплывшей фигуре. Я отодвинул край белого пластикового мешка и увидел одно из выходных отверстий в форме звезды, зашитое черными нитками. Ее нагота в присутствии служителей морга казалась неуместным оскорблением, и я задернул мешок. Кончик носа Лиз был холодным. Ее губы, когда я наклонился, чтобы в последний раз поцеловать ее, были каменно сжаты. Вот это и стало тем моментом, который изменил мои планы и устремления. Вот с этого, думаю, все и началось.
Я был переполнен чудовищным горем и убийственной жаждой мести. Конечно, я считал, что подобные вещи случаются с другими людьми: гангстерами, наркоманами, дураками, отбросами. И теперь мне казалось, что любые десять обкурившихся идиотов, болтающихся по улицам и терзающих английский язык или выпрашивающих мелочь на станциях подземки, не стоят жизни моей милой голубоглазой Лиз. Я смотрел на каждого выпендривающегося подростка с золотой цепью на шее, словно он был одним из тех, кто убил мою жену. «Может быть, этот парень – именно тот». Я подумывал, не купить ли пистолет и не поехать ли в Гарлем, выбрав объектом возмездия какого-нибудь – любого – несчастного ублюдка. А почему бы и нет? В бухгалтерском балансе воздаяния это представлялось уместным. Конечно, я был не в себе: я стал человеком, в котором горе разбудило дремавший расизм. Это были гадкие мысли, но я их лелеял, я в них верил: они казались истинными и справедливыми. Я не отставал от следователей, но все свидетели запомнили только серебристый «БМВ» («С этими долбаными темными стеклами, понимаешь?» – сказал один из них), в котором сидели нескольких молодых чернокожих, оглушающие звуки стерео и абсурдный хохот, когда над стеклом показалось дуло пистолета, открывшего огонь.
Буду честным, моя Лиз не была единственной жертвой. Одна из пуль прошла сквозь витрину магазина, срикошетила от кассового аппарата и, кувыркаясь в воздухе, порвала горло темнокожей старухе, которая выбирала зеленый лук. Она выжила. Еще одна пуля пролетела через весь магазин, попала в подсобку, прошила здоровое сердце тринадцатилетнего корейского мальчика, стоявшего на перевернутом деревянном ящике, и мгновенно его убила.
«Нью-Йорк таймс» напечатала пару статей о двойном убийстве, потому что одна из жертв оказалась белой беременной женщиной с высшим образованием, и случившееся с ней было тем, чего читатели «Таймс» боятся больше всего, постоянно сравнивая преимущества жизни в Нью-Йорке с тем фактом, что, чем дольше там остаешься, тем больше вероятность, что город заставит тебя платить. Журналист, человек по фамилии Уэбер, прилежно выслушал мои сетования. Желтая пресса тоже ухватилась за этот случай, и если вы в то время жили в Нью-Йорке и читали «Нью-Йорк пост», то могли видеть фотографию мужчины в плаще, сжимающего портфель и устремившего взгляд куда-то за пределы кадра. Фотовспышка выхватила стиснутые челюсти, но не затененные глазницы. Заголовок гласил: «Беременную жену застрелили из машины». Невозможно понять, смотрит ли мужчина в могилу своей жены или в глубины своей ненависти к ее убийце. Меня возмущали газеты, превратившие мою муку в мелкое развлечение публики.
Поскольку подозреваемых не было, а несколько дней спустя произошло очередное ужасающее преступление (когда череп и перешедшие в суп останки некой балерины были обнаружены в долго кипевшей кастрюле одной из квартир Ист-Виллидж), публика быстро забыла про убийство Лиз. Бойня в Нью-Йорке не прекращается никогда. Оно и к лучшему, потому что мне начали звонить психи, которые, возбужденно соболезнуя мне («Ах, какая трагедия!»), заявляли, что знают, кто это сделал, и готовы сообщить мне об этом за определенную плату, или что Лиз жива и что больничные бюрократы просто перепутали тела, а она в коме лежит в дальнем крыле больницы. Одна отчаявшаяся женщина прислала мне надушенную записку с вопросом, не хочу ли я снова жениться, и вложенную фотографию, которую я рассмотрел и вернул.
Я переехал в неухоженный, разваливающийся дом миссис Кронистер, чтобы спрятаться. Пустой дом, принадлежавший мне по закону, за который я должен был расплачиваться, давал мне призрачное утешение при мысли, что Лиз желала, чтобы мы здесь жили. Мне хотелось одного: уставать как можно сильнее, настолько сильно, чтобы не испытывать никаких чувств и ни о чем не вспоминать. Позже, когда до полиции с улиц стали доходить слухи об убийствах и у них появился подозреваемый, мне не удалось увидеть убийцу Лиз и понять мотивы тех, кто лишил ее жизни с такой меткой небрежностью. Подозреваемый, некий Ройнелл Уилкс, двадцатилетний парень, ничем не отличался от множества других таких же, включая наличие ранее совершенных правонарушений и двух золотых зубов, сверкавших во рту. Я предпочел ненавидеть его самым простым способом: представив его себе как недоучку, бросившего школу в девятом классе, тупоголового дурня в обвисшей кожаной куртке, покупавшего кассеты с мрачным рэпом, которые Корпорация продавала миллионами, подростком без совести, подонком, трусом в мешковатых брюках и кроссовках. Но все было не так просто. Позже я узнал, что в детстве Уилкса регулярно до полусмерти избивал отец, что привело к необучаемости и постоянному отставанию в школе. И если Лиз была убита случайно, то Уилкса убили потому, что хотели убить именно его. Его обнаружили на рассвете прикованным наручниками к рулю того самого «БМВ», припаркованного напротив цветочного магазина в Гарлеме. В коротко остриженный затылок выпустили две пули, а глубоко в глотку засунули десять новеньких стодолларовых купюр. В «Пост» напечатали и эту фотографию, было видно, что на голове у Уилкса выбрита дорожка в виде молнии, а лицо в смертельном покое казалось мягким и даже нежным. Мое сердце не было настолько большим, чтобы его простить, однако я не мог радоваться тому, что он умер. Нет, его смерть невольно меня опечалила: я понял, что в конечном итоге Уилкса убило то же, что убило Лиз. Их обоих убил город.
Итак, желание мстить испарилось, но горе осталось. Я замкнулся в себе, погрузившись с головой в работу в Корпорации. Я погряз в бумагах, звонках и встречах со рвением человека, которому нельзя много думать. Друзья советовали мне походить несколько месяцев к психотерапевту, специализирующемуся «на потерях», встречаться с кем-то или отправиться путешествовать. Вместо этого после похорон я вышел на работу. Я был в состоянии только работать. Моя склонность к воспоминаниям была уничтожена прессом работы. В Белый дом пришел Буш, великое золотое десятилетие потерпело крах, однако Корпорация процветала. Страна свалилась в трясину спада, ВВС США сожгли тысячи иракских солдат. Корпорация отправила в войска пять тысяч видеокассет с нашими фильмами. Их смотрели в армейских палатках. Это была моя идея. Мы были обременены крупными займами, но мы продолжали делать деньги. Корпорация – крупнейшая в стране компания средств массовой информации и развлечений – очень, очень хорошо умеет делать деньги.
В моем отделе на двадцатом этаже я прослыл странным, бесстрастным честолюбцем. По какому-то капризу судьбы после убийства Лиз удача повернулась ко мне лицом: ее смерть помогла мне проявить пугающую работоспособность. Моррисон, вторая по значимости персона в Корпорации, человек, которого все боялись, начал обращать на меня внимание, когда подразделение в результате моего плана маркетинга принесло 49 миллионов долларов дохода. В бытность морским десантником Моррисон потерял полноги и почти всю кисть во Вьетнаме. Выжив там, он приобрел уверенность, которой хватило бы на пятерых. Война показала ему, что мы – просто ходячие мешки мяса, а стоит человеку прийти к такому выводу, как он приобретает способность строить блестящие планы. Моррисону был свойствен некий подлый оппортунизм (я это сознавал даже тогда), и он понял, что моя потеря может пойти ему на пользу. Я подавал надежды. Он решительно повысил меня, переведя на тридцать девятый этаж, где кондиционированный воздух был прохладнее, а туалетная бумага – мягче и где двадцать пять человек вели все дела, управляя сорока шестью тысячами служащих Корпорации. Название новой должности представляло собой бессмысленную цепочку слов, начинавшуюся словами «вице-президент». Я начал получать ответственные задания, а потом – доступ к руководству, приглашения на обеды, повышение жалованья и право покупки акций. Я не делал ошибок, я перестал тревожиться о выплатах по закладной. Я привык, что прачечная забирает мои рубашки в стирку и доставляет их домой. Это произошло в течение нескольких лет. Мое имя не появлялось в ежегодных отчетах рядом с цветными фотографиями Президента, Моррисона и еще четырех или пяти главных лиц, застывших в неестественных позах, но я ездил в лимузинах, видел все бюджеты и ходил на закрытые совещания. Я не слишком нравился Моррисону как человек, но он видел, что я ему полезен. А именно это и ищут начальники, даже на столь высоком уровне, – полезность.
Придя домой, я думал о женщине из поезда подземки, вспоминал ее полные губы и темные глаза, когда Моррисон снова нашел меня. Его голос прогудел с моего автоответчика:
– Из Бонна позвонили сегодня вечером, Джек. Не знаю, чего они тянули. Они готовы начать переговоры. Конечно, у них есть вопросы: передача прав на имущество, да и номенклатурные номера издалека кажутся более привлекательными, но теперь мы...
Он заговорил о совещании, которое должно было состояться на следующий день. Мы начали наращивать темпы. Ускорение и замедление – это два главных умения любого главного администратора. За несколько месяцев до этого Моррисон тайно собрал всех преданных ему людей и сообщил им, что он планирует слияние Корпорации и «Фолкман-Сакуры», второй крупнейшей международной коммуникационной корпорации, возникшей в 1991 году, когда японский производитель электроники купил германский конгломерат средств массовой информации. По словам Моррисона, Президент не был в курсе сделки, но это обещало стать только одной из множества трудностей, которые у нас возникнут. С юридической точки зрения подобное слияние будет чрезвычайно непростым, но возможным. Юристы найдут способ обойти ограничения, наложенные Федеральной комиссией связи на продажу средств связи иностранцам. Некоторые владельцы акций будут шокированы и немедленно подадут судебные иски, но он рассчитывает на то, что скупщики приобретут большие пакеты акций, желая перевести часть средств в немецкие марки – валюту, которая на тот момент была значительно устойчивее американского доллара. Вашингтонская администрация будет снисходительна. Определенные заверения уже были сделаны, определенные связи установлены. Члены группы Моррисона должны будут разработать предложение по интеграции рынков и продукции двух компаний. Это была сложная задача. Стоимость сделки намного превышала сумму покупки «Эм-си-эй» компанией «Мацушита» за 6,1 миллиарда долларов в 1990 году. Мы были потрясены, а потом обрадованы и начали грезить о том, как сделаем на этом свои карьеры. За пределами тридцать девятого этажа о нашем плане никому не было известно.
– «Дойчебанк» теоретически одобрил финансирование при условии, что в среднем стоимость наших акций за тридцать дней не будет колебаться сильнее чем на три пункта, – продолжил Моррисон. – Так что это в порядке. – Он сделал паузу. – И еще одно, Джек. Почему бы нам с тобой немного не поговорить приватно у меня в кабинете после ланча? Маленький вопрос. Ненадолго. Увидимся завтра.
Про Корпорацию все знают. Все смотрят фильмы, которые производит отдел развлечений – сейчас уже по сорок лент в год. Это крупные картины с именами, которые известны всем и которые одновременно идут примерно в девяти тысячах премьерных кинотеатров по всей стране. Все читают то, что производит отдел журналов: новости, спорт, финансы, и смотрят каналы отдела кабельного телевидения, и покупают продукцию книжного отдела: поваренные книги, самоучители, биографии знаменитостей, романы и даже книжки-раскраски вроде той, что была у девочки в подземке. Люди во множестве приобретают компакт-диски и кассеты, производимые под эгидой отдела музыкальных развлечений. Корпорация – крупнейший в мире дистрибьютор телепрограмм, и по ее лицензиям идут более восемнадцати тысяч часов шоу в более чем ста странах на пятнадцати языках. Переключаются рычаги, и громадный содрогающийся колосс поп-культуры приходит в движение. Единственный вопрос заключается в том, будет ли продаваться продукт, будут ли им пользоваться, будут ли его покупать.
Среднему человеку не важно происхождение продукта, ему важен только сам продукт – новости, музыка, комедии, игровые шоу, мыльные оперы, кинофильмы, уродливо вылизанные тематические парки (Корпорация владеет уже шестнадцатью), журналы для фанов, бестселлеры, продолжения, новая доза информации, новая порция адреналина. Корпорация даже втихую приобретает информационные ночные программы. Корпорация живет в каждом из нас, это она решает, кто мы такие и как нам видеть мир. В эту минуту, пока вы делаете вдох, она растет, покупает дочерние предприятия, все, что стоит меньше ста миллионов долларов, не заслуживает даже мимолетной остановки. Независимые звукозаписывающие компании, многозальные кинотеатры в России, странные новые компьютерные исследовательские лаборатории в Калифорнии, бразильские телестудии, издательства новых популярных комиксов, неоперившиеся кинокомпании. Она растет словно толстуха, бесшабашно пожирающая конфеты, пока окружающие в ужасе шарахаются при виде такого аппетита. Если она рухнет, земля содрогнется – и только благодаря своему громадному весу она останется на ногах.
Корпорация – это именно та БОЛЬШАЯ американская корпорация средств массовой информации и развлечений, во много раз крупнее «Диснея» или «Парамаунта» и всех остальных. Ее акции считаются самыми надежными ценными бумагами следующего тысячелетия и потому покупаются японскими и германскими банками, университетами и другими учреждениями с огромными фондами, моей alma mater, Колумбийским университетом, Гарвардом, Фондом Форда, всеми крупными пенсионными фондами, громадными фондами взаимного страхования – всеми. Доход Корпорации за 1992 год составил 32,6 миллиарда долларов, ежегодная прибыль без учета процентов, налогов, снижения стоимости и амортизации – 4,6 миллиарда долларов. По рыночной стоимости она считается пятьдесят шестой по размеру компанией мира со свободным оборотом акций. И я обитал в самом ее сердце, высоко, на тридцать девятом этаже. Женщина с запоминающимися губами и чудесным невинным ребенком смотрела на меня и видела только лысеющего мужчину в дорогом костюме, от которого разит спиртным и одиночеством. Это казалось единственным понятным объяснением. Она дождалась, чтобы поезд подземки уехал, а потом улыбнулась дочери, улыбкой прогоняя со встревоженного детского личика смешного дяденьку с его смешной визиткой, и пошла к выходу, бросив визитку в урну. Через минуту женщина уже забыла обо мне. «Забудь о ней, – подумал я, – ты ее больше никогда не увидишь». Я почистил зубы и выпил таблетку низатидина – триста миллиграммов. Повышенная кислотность – серьезное заболевание и требует приема лекарств. В отличие от язвы, расположенной в нижней части желудка, моя болезнь находится в горле: «эрозивный гастроэзофагальный рефлюкс» – вот как она называется. Вы становитесь экспертом по этому заболеванию – то он тихо сидит в грудной клетке, на секунду вспыхивая как спичка, то потоком лавы извергается через сфинктер в верхней части желудка прямо в пищевод, заставляя вас каждую четверть часа сухо кашлять. Рвота тоже случается. Вы принимаете таблетки каждый вечер, но полностью болезнь не проходит, так что вам приходится проглатывать порцию ди-геля или маалокса в качестве буфера. Кисель со вкусом мела этот маалокс. Либо он, либо майлента. Я все перепробовал. Я заглатывал это дерьмо бочками. И ел таблетки – тамз, ролейд – по полудюжине за раз как минимум. Но изжога все равно возвращается, обжигает, застревает в горле.
В тот апрельский вечер, который сейчас кажется таким далеким, я поставил будильник на четыре утра и лег спать так, как ложился всегда: зная, что утром предстоит мучительное выползание из могилы сна, когда приливная волна дня поднимет меня с постели. Дымящаяся, шумная земля будет скрипуче двигаться на своей оси, и после душа я опять буду стоять голым перед комодом, глядя на безобразие, царящее в ящике для нижнего белья, дно которого усеяно монетами, неиспользованными презервативами и квитанциями из китайской прачечной. Я буду пытаться найти пару одинаковых носков и думать о том, что необходимо сделать в течение дня: получить смету по совместному проекту постройки пятидесяти многозальных комплексов в Японии, запланировать ланч, чтобы посплетничать с южноамериканскими распространителями кинофильмов Корпорации, или еще о каком-то сиюминутно важном деле, вытягивая один синий носок и сравнивая его с другим, ощущая усталость от работы, покупок, стирки и одиночества. Что за дурацкая жизнь! В детстве мы не представляем себе скуки и страданий взрослого существования, разрушительной беспросветности. Чашки кофе. Куда-то исчезающие годы. Я боялся, что постепенно становлюсь похожим на моего соседа, некого Боба, дважды разведенного продавца больничного оборудования, который в свои сорок с небольшим тихо встречал и провожал всевозможных одиноких женщин. На лице у этих женщин была гримаса тайной надежды: «Может быть! Может быть, это он!» – но неизбежно через неделю или через месяц Боб уже шел с другой. У него был понурый, виноватый вид, однако лицо его украшали тонкие усики, а походка была хвастливо-развязной. По утрам в выходные дни, сидя в саду, я иногда случайно видел Боба через окно его кухни: он стоял в черных плавках и варил кофе. Он выглядел нелепо в облегающих трусах, мужчина, распрощавшийся с молодостью уже лет двадцать назад: мясистая обвисшая задница в ямочках, тонкая сигара, свисающая изо рта. Он напоминал мне мужчин, которые никак не могут удачно жениться и часто обречены на медленное и очевидное дряхление.
Мне не хотелось стать одним из таких мужчин. Многие пары, с которыми были знакомы мы с Лиз, уже обзавелись детьми, и я поражался откровенной физической любви, которую они питали к детям и которая была взаимной: двухлетние мальчишки прижимались к ногам матерей, крошечные девочки плотоядно запускали зубы в отцовскую грудь. Я тосковал без этого – без той частицы естественной жизни, которую у меня украли. Каждый день, в течение которого я не находил женщины и не создавал семьи, был днем, прожитым во всё углубляющемся одиночестве. Мне кажется, что если нам удается представить себя умирающими в одиночестве, когда рядом нет тех, кто нас любит, то это заставляет взглянуть на жизнь другими глазами". Мы как бы проживаем нашу жизнь назад: от момента смерти до той секунды, когда мы ее представили. Вокруг меня в Корпорации было множество умных мужчин и женщин, которым предстояло умереть в одиночестве. Некоторые знали об этом, но большинство – нет.
Я лежал в темноте, глядя на движущиеся тени на потолке. Только теперь я понимаю, что все уже пришло в движение. Только теперь я вижу, что мне следовало бы заметить странное потрескивание в голосе Моррисона, когда он упомянул о «маленьком вопросе». Он бессовестно врал, и мне следовало это понять. И чего мне не нужно было делать ни в коем случае, даже при всем моем одиночестве, это проявлять бездумную благотворительность. А я сделал это в тот вечер в подземке, небрежно протянув свою визитку прекрасной незнакомке.