Или: Белова мучить алгеброй зачем? Ни одной формулы все равно не знает. Не хочет. Просто способностей нет. Но пыхтит, краснеет, на контрольных кое-как на трояк списывает. Математичка тоже пыхтит, тоже краснеет, на списывание глаза закрывает. Кому такие мучения нужны?

Кому-кому… Родителям. Хочется дитятко выучить, чтобы не хуже других. Раньше бы завернули без разговоров, а теперь — пожалуйста, в каждой деревне университет, в каждом райцентре — академия. На базе бывших пэтэушек.

В итоге просидит Томина еще пять лет, прохлопает глазами и в лучшем случае пристроится куда-нибудь секретаршей, на встречах выпускников с деловитой небрежностью представляясь офис-менеджером. В худшем пойдет продавщицей в супермаркет. В котором Белов, кстати, все эти пять лет работал водителем. И нужны-то им были, оказывается, всего-навсего трехмесячные курсы. Никогда в жизни Томина не вспомнит о формальдегидах, а Белов — о математических формулах. Они их напрочь забудут, но накрепко запомнят другое: учеба — условна, оценки — условны, учителя всегда готовы на компромисс, и, значит, труд их и принципиальность тоже условны. А если так — и условная зарплата им сойдет.

Но это не значит, что я с Воблой согласна. Потому что отсеивать после девятого — одно, а урезать программу в десятом — совершенно другое.

Она между тем продолжала вещать:

— Это очень важно — приучать детей брать на себя ответственность и делать выбор: вот — нужное, а вот — второстепенное, и, значит, время и силы тратить на него не стоит, — включила Вобла менторский тон, будто толкала речь на классном собрании. — Современные образовательные концепции ставят задачу…

Танюша перебила:

— Знаете, Вера Борисовна, я сорок лет в школе, много изменений видела, но задач всегда было только две: хорошо обучить и научить хорошему. Извините, но вся эта ваша теория не больше чем демагогия. Раз взяли ребенка в десятый класс, значит, школа должна его выпустить с полным! — Танюша надавила на последнее слово паузой и повторила: — Полным! Средним образованием. Вы хоть понимаете, что предлагаете? Вы хотите у детей право на это образование отнять! Пришел ребенок в столовую, а ему говорят: выбирай или суп, или второе, или компот. А полный обед — не жирно ли будет? Но чтобы ребенок нормально развивался, его нужно хорошо кормить, ему нужен комплексный обед! А вы суете булочку с компотом. Пока-то ему сладко, он спасибо говорит, а лет через пять после такой диеты или язва, или гастрит. А еще через пять лет сядет этакий больной и начнет придумывать новые «современные концепции», из-за которых дети совсем отупеют.

— Вы на меня намекаете? — вспыхнула Вобла.

— А вы-то при чем? Вы что, научную работу ведете? — не растерялась Танюша.

— Нет. Но вы так говорите… — сбилась Вобла.

— Как есть, Вера Борисовна, так и говорю. Стара я, чтобы глупость не поправлять.

Молодец, Танюша. Умеет культурно припечатать.


18 апреля


В субботу ходила с классом на «Очень простую историю». Пьесу выбрала специально, и все это поняли. Но разговор получился совсем не тот, что я хотела.

История действительно простая. Встречались парень с девушкой, она забеременела. Но у него отец — пьяница и голодранец, а у нее — крепкий, зажиточный мужик. Строгий папаша о женитьбе, тем более о ребенке, и слышать не хочет: поедешь на аборт! Зарезал поросенка — заодно продать — и собрал домашних в город.

Впрочем, заканчивается все благополучно. Младенец рождается, молодые родители и дед с бабкой в нем души не чают. Только вот цена… Отец парня убивает себя, чтобы стать ангелом-хранителем еще не родившегося ребеночка и спасти его. Но об этом никто не догадывается: застрелиться по пьянке — дело нехитрое…

После спектакля одевались молча. Первым, как всегда, рот раскрыл Хохлов. И, естественно, в своем репертуаре:

— Хорошая постановка. Жалостливая. Свинью жалко.

И рожу состряпал. Ну, думаю, все. Сейчас начнут смеяться и — пиши пропало.

Но — нет. Вышли, потянулись по бульвару к остановке. Хохлов почти обиделся:

— А кого жалеть-то? Алкаша? Смысл? Так хоть пользу принес.

— Недалекий ты, Димыч, человек, не видишь параллелей, — это, естественно, Рубин. — Елена Константиновна зачем нас сюда привела? Чтобы мы прониклись состраданием. Понятно к кому — к Климовой. А что, может, купим цветочки, тортик, завалимся в гости: прости, не поняли. Теперь осознали: беременность — дело святое.

— Особенно в девятом классе! — обрадованно подхватил Хохлов.

Раздались смешки. Помощь пришла откуда не ждала.

— Конечно, ты бы, Рубин, все сделал по-умному. Если что, втихушку на аборт сбегал — и нет проблем.

— По-умному, Яковлева, это когда и удовольствие получил, и на аборт идти не надо. Что, Интернет нельзя открыть и про контрацепцию почитать? Интернета нет — у товарищей спроси. Ко мне, к другим подойди — объясним, научим. Димыч, поможешь, если что?

— А как же! Всегда пожалуйста! — Хохлов даже подвывал от удовольствия.

Кто-то из девчонок не выдержал:

— А если у нее любовь?

— Люби на здоровье! А в постель Светку что, тащили? Сама легла. И не надо из нее героиню делать. Или — ну что там у вас? девичья честь, скромность — это уже пережиток прошлого? А, Елена Константиновна? Вы же учительница! Должны на страже морали и нравственности стоять, а вы Климову, слабую на известное место, защищаете.

Хамит. Сама виновата. От Рубина такое нужно было ожидать.

— А я на страже и стою. Или травля, издевательство над человеком — это проявление нравственности? Может, предложишь ее камнями закидать?

— Были бы мы арабы — закидали. И вы бы кинули, потому что порядок такой. Иногда нужно пожертвовать одним человеком, чтобы спасти сотни. Вы же историк, сами прекрасно знаете.

Приехали… Говорить о революциях, которые не стоят слезы ребенка, бесполезно. На жалость давить — тоже. Тогда — что? Я не имела права проиграть в этом споре.

— А если бы пришлось пожертвовать тобой?

А что мне еще оставалось?

— Мной — не пришлось бы.

— Что, себя-то, любимого, жалко? — опередила меня Марина.

— Нет, просто я порядок не нарушаю. По крайней мере уличить меня в этом никто не может. И я в полном порядке!

Он еще и каламбурит! Я разозлилась:

— Значит, главное — не засветиться?

— Лучше вообще не нарушать. Но в принципе — да!

— Значит, можно убивать, воровать, насиловать — лишь бы никто не узнал и с поличным не поймал?

— А что, не так? Или у нас с утра что-то изменилось?

Рубин уже понял, что сказал лишнее, но еще ерепенился:

— И почему сразу — убивать?

Этот раунд я, по крайней мере, не проиграла. Но хороший урок на будущее: сто раз подумай, прежде чем провоцировать публичные дискуссии.

Тем более что скоро Рубин поумнеет, будет говорить только правильные вещи и — фиг его переспоришь. По-прежнему будет мразь мразью, но действительно — не уличишь. Хорошая у него школа. В смысле папина.


22 апреля


Никак не выкину из головы слова про то, что я, случись такая необходимость, тоже бросила бы камень. Умеет Рубин зацепить за больное место. Читай: вы — как все, и нечего дергаться и выпендриваться.

Давным-давно я смотрела то ли английский, то ли американский фильм про закрытую школу для мальчиков.[7] Хорошо помню лишь один момент. Учитель во время урока вдруг вскакивает на стол и спрашивает:

— Почему я здесь стою? Есть идея?

— Чтобы быть выше.

— Нет, напомнить себе, что необходимо смотреть на вещи под разным углом. Отсюда мир выглядит иначе. Не верите — попробуйте. Когда вы думаете, будто что-то знаете, взгляните на это по-другому, даже если это покажется вам глупым и нелепым.

И ученики встают. С трудом, сомневаясь и смущаясь, но — встают. И сознание их действительно меняется. Потому что к свободе можно прийти только через борьбу. Прежде всего, с самим собой.

Хотя, казалось бы, что сложного — встать на стол? И в прямом смысле, и в переносном. Ничего. Но… неловко, что ли.

Однажды, еще учась в институте, я оказалась на каком-то ответственном мероприятии. Представляла передовую молодежь. Выступления были хоть и праздничными, но серьезными — в зале сидело в основном начальство. Чтобы люди совсем не скисли, речи разбавили концертными номерами.

Одним из первых на сцену вышел молодой парнишка. У него была очень красивая песня о весне, о любви, о девушке, которая ждет его и, конечно, дождется. В общем, явный неформат. В зале повисла тяжелая тишина. На втором куплете певец напрягся, на третьем его мучения стали очевидными.

Мучилась и я. Сидеть истуканом было ненормально, против естества; мне хотелось поддержать парня, отхлопывая ритм припева. Но, случайно глянув в зал, поразилась: выдерживая статус, все сидели с суровыми, напряженными лицами. И руки вдруг отяжелели, будто к ним привязали по пудовой гире, и стало невозможно их даже оторвать от коленей, не то что бить в ладоши.

Чего я испугалась?

Что все посмотрят на меня? Возможно.

Что окажусь белой вороной? Может быть.

Что никто не подхватит, и я, смутившись, тоже опущу руки? Скорее всего. Я боялась оказаться в проигравших, а в итоге предпочла вовсе не высовываться.

И потом я столько раз могла сказать: «Вы неправы. Вы дурно поступаете». И Сове, и Вобле, да много еще кому. При мне хамили, унижали — разве я всегда вмешивалась? В нашей булочной толстая, с отечными ногами продавщица все время подсовывает подвыпившим мужикам просроченный сыр и колбасу, а ребятишкам — черствый хлеб. В ЖЭКе небывалый случай, если не облают, особенно бабулек. И — что?

Видела. Слышала. И тоже делала вид, что не замечаю. Особенно в последнее время. Не поднималась не то что на стол — даже на стул.

Выходит, опять Рубин прав?

P. S. А кто обещал, что будет легко? Сама нафантазировала, а теперь стонешь. Больно рано ты, милая, устала. Не ныть надо, а решать. Одно хорошо — выбор невелик: или послать рубинского сыночка ко всем чертям, или быть всю жизнь у таких, как он, на посылках.

26 апреля


Сегодня на уроке неожиданно встал вопрос о том, кто делает историю — личности или массы. Наверное, тема располагала. Отвечал Миша Зайцев и, как всегда, неплохо.

— …а на пост генсека выдвинули Горбачева, который взял курс на перестройку, — закончил он.

— Тут и сказочке конец, а кто слушал — молодец, — вякнул с места Хохлов.

Уже нечасто, но случается, вот так выстреливает. Хотела одернуть, но потом передумала.

— Одна закончилась, другая сказочка началась.

— Скажете тоже — сказочка! Как минимум, боевик с элементами триллера. Сказочка, — еще раз хмыкнул Рубин.

Класс зашевелился, зашушукался, и Хохлова тут же понесло:

— А чё? Нормально! Ельцин — вылитый Змей Горыныч, сроду не знал, что его башки делают. Горбачев — Иванушка-дурачок, все свое царство проболтал. Слышь, Макс, — ткнул он Рубина в бок, — а Кощей Бессмертный тогда…

Я уже пожалела, что сразу его не осадила.

— Хохлов, прекращай свой цирк. Неизвестно, что бы ты на их месте нагородил, так что особенно-то в остроумии не усердствуй.

— Чё я, дурак, чтобы вперед лезть? Это Рубину надо, а я в замах посижу. По хозчасти, — добавил он, подумав.

Действительно, не так уж он и глуп.

— Реформы в тот момент были необходимы, кризис назрел, и неизвестно, что бы случилось, если бы в 85-м правительство не сменило курс, — сказала я в полной уверенности, что инцидент исчерпан.

— Думаю, вы, Елена Константиновна, преувеличиваете, — подал голос Зайцев, все еще стоявший у доски. — Люди тогда были забитые, сильного лидера не было — зачем нужно было горячку пороть? Нет бы все просчитать, продумать…

— Ага, лекарства, и то сначала на крысах испытывают, а реформы — сразу на людях, — подхватил Хохлов. — Думают, людей у нас больше, чем крыс.

Учебник он читал редко, но «за жизнь» потрепаться любил.

— Что значит «забитые»? — оскорбилась я за поколение пусть не свое, но мамино и дяди-Витино.

И опять в который раз — а сейчас уж совсем некстати — в памяти всплыло его: «Почему терпел? Почему не сопротивлялся?» Смутившись, смешавшись воспоминанием, только и промямлила:

— Не забитые, а недальновидные. Не понимали, что происходит.

— Слово другое, а смысл тот же, — усмехнулся Зайцев. — Вы же не будете отрицать, что историю делают личности? — спросил он тоном, не допускающим сомнений.

— А как же народ? — попыталась я вступиться за коллективный разум.

Не скажу, что я отводила ему решающую роль. Нет. Но совершенно списывать со счетов рука тоже не поднималась.

— Нервно курит в сторонке, — на основной вопрос Миша уже ответил и теперь пытался шутить. — До получения новых указаний.

— Но ведь личность без народа ничего не сможет. Кто будет создавать, совершать, производить? Кем личность, в конце концов, будет руководить? — силилась я найти хоть какие-то доводы.

— Для этого — да, нужен, — неохотно согласился Зайцев, тут же добавив: — Но решения принимают все равно вожди.

— Да уж не быдло, — поддакнул Рубин.

— Не от потомственного ли аристократа слышим?

Стоявший в классе легкий гул мгновенно прекратился, и все обернулись на говорившего. В классе одергивать Рубина смели только два человека, хотя делали это нечасто и, если честно, с переменным успехом.

— Да уж не от быдла, — почти повторил свои слова Рубин.

Внешне Илья был спокоен, но волнение выдавала и напряженная спина, и давно замеченная мной его привычка в такие моменты постукивать пальцами по столу.

— А мы, значит, рылом не вышли?

— Ты, может, и выйдешь, — уклонился от прямого ответа Рубин. — Если постараешься.

— А зачем, если в итоге придется оказаться вместе с тобой? — Илья явно нарывался на скандал.

— Умный ты, Смирнов, но несообразительный, от жизни отстаешь, — снисходительно вздохнул Рубин. Странно, но скандал в его сегодняшние планы, слава богу, не входил. — Все хотят быть впереди, все хотят быть сильными. Потому что кто сильнее, тот делит, а кто слабее, тот делится.

— А тебе бы только за счет кого-нибудь что-нибудь урвать. Правильно, иначе самому придется работать, корячиться, а ваше сиятельство к этому не приучено.

— Не приучено, — согласно кивнул Рубин, изо всех сил стараясь не выходить из образа поучающего жизни аксакала. — И меня это устраивает. А знаешь, что самое главное? Это всех, это даже тебя устраивает. Потому что, пока я буду решать и брать ответственность на себя, ты будешь спокойно жить и ни о чем не думать. В кино ходить, пиво с пацанами пить, с девчонками по клубам тусить — живи, не хочу. Лет через двадцать еще спасибо мне скажешь.

— И не надейся, — буркнул Илья.

— Ты не скажешь — другие скажут. Мир не без умных людей.

— Неужели? Это среди быдла-то?

— Как же тебя заело, Смирнов… «Быдло», «народ», а еще «толпа» — тоже неплохой вариант… Слушать надо своих товарищей. Зайцев же тебе только что популярно объяснил: слово другое, а смысл тот же. От перестановки ничего не меняется.

— Если людей за быдло держать, то, конечно, ничего. Любой, если его постоянно козлом звать, в конце концов заблеет. А тебе, естественно, со стадом сподручнее.

— Ну-ну, — хмыкнул Рубин, — полстраны алкашей, а все туда же — народ! Пусть сначала научатся в сортире за собой смывать…

А я опять ничего путного и убедительного не сказала.

Или, может, не стоит усугублять? Может, спор этот из разряда «что первично — курица или яйцо»?

Нет, про курицу вопрос философский, а потому совершенно отвлеченный, для желающих поупражняться в словоблудии. Про личность вопрос практический, потому что найти на него ответ — значит понять, зависит что-то от тебя или нет и, следовательно, свободен ты в своих поступках или ограничен.

Так кто делает историю — личности или массы?

Мочи мочало…

Хорошо, а если зайти с другой стороны? Я-то кто — личность или часть толпы? И чем они отличаются?

Личность ведет, а толпа ведома. Значит, пока я подчиняюсь чужой воле и не сопротивляюсь, даже если вижу ее несправедливость и безнравственность, я — в толпе. А когда сама принимаю решения и поступаю по закону и совести — личность.

Выходит, статус этот не постоянный, однажды и пожизненно установленный. Каждый раз нужно делать выбор, каждый раз принимать решения. И только в конце, соотнеся их качество и количество, можно понять, кем ты был на самом деле. Потому спрашивать «кто важнее?» в принципе неверно — толпу составляют личности, пусть на данный момент и потенциальные. Но через минуту, час, сутки все может измениться, поменяться местами, и тот, кто еще вчера вел за собой тысячи, сегодня робок и послушен воле кого-то, прежде ведомого.

И еще, раз уж вспомнила дядю Витю. Человек делает историю любым своим поведением, неважно каким — послушанием или сопротивлением, молчанием или криком. Выйдешь на митинг — будет одна жизнь, отсидишься дома — другая. Получишь такую, какую заслужил. Сам заслужил.

Вроде все логично. А на уроке не сообразила.

Учиться тебе еще, Ленка, и учиться…


29 апреля


После уроков в кабинет зашла Сова. Я сразу поняла, зачем, — по поводу Рубина. Признаюсь, я даже ждала этого разговора. И знала, что скажу: нет. Если, конечно, он не изменит своей подготовки. А я уверена, что не изменит, потому что из кожи вон лезет доказать, где мое место, а где его. Из принципа пальцем не пошевелит: и так училка пятерку поставит, никуда не денется.

Вообще-то спорные оценки у него по нескольким предметам, но Сова нужных учителей уже обежала, и за год Рубин выходит отличник. По всем предметам, кроме истории.

Но начала Сова туманно, я сначала ничего не поняла. Говорила про особенности подросткового периода, особенно почему-то напирала на физиологию. Потом неожиданно брякнула:

— Максим очень развитый для своих лет мальчик, но он еще ребенок. Мы с вами, Елена Константиновна, учителя и должны это понимать, не так ли?

Я промолчала, не понимая, к чему сия тирада, если речь идет об оценке. Сова помялась и зашла с другой стороны:

— Я вам по секрету скажу, только вы уж, пожалуйста, пока особо не распространяйтесь. Евгений Петрович отправляет Максима в колледж за границу. У мальчика способности, их надо развивать, у отца есть возможности — почему нет?

В папиных возможностях кто бы сомневался! А насчет способностей — спорный вопрос. Но явно не тот, который Сова хотела сейчас обсуждать. Мое молчание ее приободрило:

— Теперь вы понимаете, насколько важны для него оценки? И надеюсь, вы как классный руководитель приложите все усилия, чтобы поддержать своего ученика. Я бы даже сказала, это наш долг, не так часто наши воспитанники уезжают учиться за границу. Это престиж школы, если хотите. Да и зачем напоследок мальчику портить аттестат?

Выдала домашнюю заготовку: хорошо, но только если Максим подтянется и закроет долги. Я не сомневалась, что предложенный компромисс Сову устроит, но она неожиданно уперлась:

— Евгений Петрович предупредил, что на праздники они с семьей уезжают на отдых, потом нужно оформлять документы… Да и дело-то уже решенное, к чему эти условности? Ну, Елена Константиновна, в виде исключения… Согласитесь, непатриотично отправлять за границу человека, который историю своей страны знает хуже всего. В конце концов, ТАМ историю России он все равно будет знать лучше всех остальных учеников, — попыталась пошутить Сова.

Что скрывать, «подтягивать» оценки мне приходилось не раз. Из жалости, чувства справедливости или собственной слабости. И всегда к моим услугам предлагалось множество оправданий, которыми я, хоть и стыдясь, пользовалась.

Но чтобы пятерку требовали вот так, открыто и нагло! Чтобы я рисовала оценки по приказу… Знаю я эти «исключения»!

— Нет!

— Имейте в виду, после праздников оценки у Максима должны стоять, — продолжила Сова, словно не услышав мой отказ.

— А экзамены? Он же еще приедет на экзамены? — ухватилась я за последнюю соломинку.

— Это… — замялась Сова, — отдельный вопрос. Повторяю, случай исключительный. И пожалуйста, — недовольно поджала она губы, — не будьте к мальчику столь откровенно придирчивы. Ваше к нему… скажем так, неравнодушие уже вызывает в школе двусмысленные разговоры. Вам это надо? Подумайте, Елена Константиновна, вы же умная девушка…

И прежде чем я успела открыть рот, вышла из кабинета.

Опять назвали умной, и опять чувствую себя полной дурой.

Так вот про что она плела вначале! Меня аж заколотило от возмущения. «Откровенно придирчивы»! «Двусмысленные разговоры»! Да какое у меня может быть к Рубину неравнодушие?!

А ведь ловко придумано! Что бы я теперь ни сказала и ни сделала, даже если поставлю эту чертову пятерку, все воспримут как оправдание: ага, нашкодила девка, а как прижали, забегала…

Интересно, кто из них такую мерзость придумал, Сова или наш папенькин сынок? Это ж до какой степени ему хочется добиться своего!

А вот хер тебе! Мы еще посмотрим, кто кого. Плевала я на Сову с ее указаниями и на Рубина с его папой и колледжем вместе взятыми!

P.S. Дожила!!! Первый раз в жизни выругалась матом.

Легче не стало.

5 мая


Рубин так и не появлялся, Сова тоже больше не подходила. Очень надеюсь, что все еще утрясется. Но на душе тяжело.


9 мая


С утра ходили на митинг. Народу, цветов — море. Праздник, а настроение нулевое. Сначала подумала, из-за школы, а потом поняла: нет. Ветеранов на трибуне совсем мало. Пожилых много, но сразу видно, что не воевали, возраст не тот. Один особенно запомнился. Шустрый, шумный, грудь колесом, на пиджачке размашисто несколько юбилейных медалей. Видно, чтобы ощущать: вся грудь в орденах.

— …с семи лет!.. С утра в поле!.. И жали, и колоски собирали… Да ты с собой не равняй — ты в городе жил, — громко фыркал он, — тут и сравнивать нечего!

Его напористость, а больше бравая показушность коробили. Хотя человек своих медалей, может, десять раз достоин.

Мама гуляла с Леонидом Петровичем, я их встретила около концертного пятачка. Парнишки в матросках лихo отплясывали «Яблочко», и посмотреть на них собралась целая толпа. Я еще издали увидела, как мама, смеясь, хлопала в ладоши, то и дело оглядываясь на Леонида Петровича. Давно не видела ее такой веселой и беззаботной. Вдруг заметив меня, она смутилась. По-прежнему улыбалась, но уже сдержанно и даже немножко виновато. Будто в ней свет притушили.

Когда концерт закончился, мама предложила прогуляться по парку.

— Чудный денек! — поддержал ее Леонид Петрович. — С детства этот праздник люблю. Правда, хорошо, что он не в сентябре?

— А при чем тут сентябрь? — не поняла мама.

Ее провожатый покосился на меня — может, что скажу. История была моей епархией, и он пытался меня разговорить. Но я молчала. Я тоже не знала, при чем.

— Просто пару раз День Победы отмечали 3 сентября.

Молчание. Кажется, он решил, что я не хочу с ним разговаривать, и повернулся к маме:

— Сталин 9 мая не любил. Ошибок было сделано предостаточно, победа над немцами слишком дорого обошлась. Провал 41-го — это его провал, он это прекрасно понимал. Ветеранов тогда было много, и войну они помнили слишком хорошо. Грязь, пот, холод, голод, лагеря…

Чем дольше он говорил, тем больше распалялся:

— …когда жилы от напряжения рвутся, когда от страха в штаны наложено, когда винтовка одна на десятерых и сам не знаешь, выйдешь ты из боя героем или предателем — вот что для них война. Им не впаришь сказочки про всезнающих героев-полководцев, модернизацию армии или просчеты вермахта…

Неожиданно пришло сравнение: совсем как дядя Витя! Оба говорят о прошлом, и оба неравнодушно. С болью, сожалением. У молодых такого нет. Или это возрастное?

— А японцев разгромили быстро, с малыми потерями, этакая пресловутая «маленькая победоносная война» — мечта любого политика. И плевать, что их армия уже на ладан дышала. Вот Сталин и решил отмечать победу 3 сентября, только народ его праздник не принял.

— Не сошлись во мнениях, — вставила я, смягчившись приятным сравнением.

— Именно! — обрадованно подхватил он. — Но Сталин в долгу не остался, лишил ветеранов и льгот, и доплат за ордена. Конечно, исключительно «по просьбам» самих трудящихся, чтобы все деньги — на восстановление хозяйства.

А про это я знаю. Потом, конечно, льготы вернули. И чем дальше от войны, тем их становится больше. Потому что ветеранов все меньше. Такая вот историческая закономерность.

И еще: чем дальше от Победы, тем больше ее культ. Потому что создавать его все легче. Такая вот идеологическая закономерность.

Отчего-то опять вспомнился бравый дед с медальками.


10 мая


Все! С меня хватит!

После уроков открыла журнал, а там в годовой графе против рубинской фамилии пятерка! И в четверти между текущими пара штук появилась — для правильности итогового показателя.

Тут же помчалась к Сове — ясно, что ее рук дело. Она выходила из кабинета, когда я подскочила:

— Софья Валерьевна! Откуда здесь оценки?! Я же сказала — сдаст долги, тогда… Это уже самоуправство!

Я была слишком взвинчена, чтобы выбирать выражения. Меня всю трясло, а у Совы ни один мускул не дрогнул. Она, не торопясь, закрыла кабинет на ключ и только потом повернулась ко мне:

— А я сказала, что Рубину оценки после праздников должны быть выставлены, — ледяным тоном отрезала Сова. — И они выставлены. Вы не выполнили свои служебные обязанности, а сейчас говорите о каком-то самоуправстве. Я, между прочим, ваш курирующий завуч. Благодарить должны за то, что выполнила вашу работу, а вы еще предъявляете претензии! У вас совесть есть?

— Есть! — огрызнулась я.

Отступать я не собиралась и была готова выплеснуть на Сову все накопленное за последние месяцы раздражение. До последней капли. За каждый измотанный нерв.

— Неужели вы не понимаете…. Получилось, будто я говорю одно, а делаю совершенно другое… Как мне теперь ученикам в глаза смотреть?!

— Как обычно, — отрезала Сова. По себе судит. Я чуть не реву, а у нее морда кирпичом! — А на будущее вам хороший урок: чтобы разночтений не было, прежде чем говорить, привыкните думать.

— Вы не имеете права! Из-за вас дети будут думать, что я — обманщица! Что я такая, как вы!

Сама не знаю, как вырвалось. Подумала: сейчас взорвется. Ну и пусть! В тот момент я сама была готова разнести ее в пух и прах!

Но она дернула дверь (закрыта ли?), мельком просмотрела стопку, которую держала в руках (ничего не забыла?), всем своим видом демонстрируя исключительную занятость и недовольство, что кто-то смеет ее высочайшую особу отвлекать, тут же высказав это вслух:

— А вот дерзить я вам не советую. И трагедию из-за ерунды разыгрывать — тоже. Можно подумать, Рубин этой пятерки не заслуживает. Вы же лучше меня знаете, что в классе он один из самых способных. А если знаете, то нечего было в позу вставать. Работать надо, а не сцены устраивать.

Словно в подтверждение некстати зазвенел звонок второй смены, и Сова торжествующе зашагала к лестничному маршу.

Я вернулась в кабинет. Села. В голове стучало: что теперь? как теперь? и зачем?

Минут через десять за картами забежала Лиля. Глянув на меня, сразу поняла: что-то не так.

— Неприятности? На тебе лица нет.

В двух словах пересказала наш с Совой разговор.

— Вот зараза! Совсем оборзела! — выругалась Лиля и тут же принялась успокаивать: — Наплюй и не парься.

— Сова меня за пустое место держит, а ты — «не парься»… Вот объясни мне: чего она так старается?

— Ну, дорогая, это ж как дважды два четыре. Сын уезжает, но папашка-то остается. Пригодится еще, и не раз.

Мои терзания по поводу того, что теперь делать, у Лили сомнений тоже не вызвали:

— Больничный возьми. Нервы успокой, отдохни. Хоть недельку. А тут пока все утрясется…

Нет уж, дома совсем с ума сойду. И у Совы тогда проблем вообще не будет. Так я ей хоть глаза буду мозолить, пусть психует. Да и конец года, выпускные классы — какой тут, нафиг, больничный…

— Она еще пожалеет, — пригрозила я в пустоту, отшвыривая от себя журнал. Сейчас он был не просто бумажкой — документальным свидетельством моего бессилия. Будь моя воля, не задумываясь, выкинула бы его в окно. Нет, разорвала на мелкие-мелкие клочки и развеяла по ветру!

— Ну что ты, заяву на Сову напишешь? — усмехнулась Лиля. — Представляю: «Завуч нарисовала моему ученику пятерки!» А она: «Особый случай, форс-мажор, я Рубина лично протестировала». А про тебя еще какую-нибудь гадость придумает.

Даже знаю, какую именно. Гнусная перспектива, но верная. Только соглашаться язык не поворачивается.

— Я тебя, конечно, Ленка, очень уважаю. Ты принципиальная, не то что я. Но — не обижайся! — нельзя до такой степени быть упертой.

— Разве я не права?

— Права — не права… Время сейчас другое, понимаешь? Порядки другие, все другое.

Порядки — может быть, но, когда людей топчут, чувствуют они одно и то же. В любые времена.


11 мая


На душе — сквернее не бывает. Пытаясь отвлечься, затеяла уборку. Но руки заняты, а в голову все равно всякие мысли лезут.

Вот Лиля говорит: другие времена. А я думаю: они же не сами по себе, их люди другими делают.

Взять, к примеру, школу. В советское время о ней как о покойнике: или хорошо, или ничего. В девяностые маятник, как сказал бы дядя Витя, до упора ушел в другую сторону: канализационную трубу прорвало, и поперла всякая гадость. Но вместо того, чтобы давно эту трубу прочистить и починить, мы всё плаваем в зловонной луже. Иногда кажется, что некоторые даже получают от этого удовольствие. Единственное, никак не пойму: выгода в чем? И кто ее получает? Кому, например, нужна вся эта липа? — липовые пятерки Рубина, липовые отчеты в гороно, в министерство?

А если подумать — всем, кроме меня. Это учителю, да и то не каждому, тошно и противно. Остальным удобно и спокойно, иные родители еще и гордиться умудряются. Как же, дочка — круглая отличница. Да, не семи пядей во лбу, но ведь способности есть. И есть — добавляют, потупив взор, — в кого.

Ну так давайте вообще одни пятерки ставить! Выучил — пять! Не выучил — пять! Нахамил — благодарность! И не смешно! К этому идем… Кругом твердят: уровень образования все ниже. А медалистов все больше! И никого это уже не удивляет.

А если совсем без оценок? Раз они давно вторичны, а первичны отчеты и показатели. Интересно, что-то изменится? Кому надо, или интересно, или родители давят, те и так выучат. А остальные — вряд ли. Значит, ничего не изменится.

Если не задумываться, липа — ерунда, бытовая необходимость. Если подумать — главная опасность, потому что развращает. На вопрос «быть или казаться?» у нее четкий и однозначный ответ. Одних, иммунных и стойких, приручает медленно, но упорно, то ласково поглаживая, то больно выворачивая руки. Других, менее разборчивых, закручивает, захватывает моментально. И огромная многотысячная толпа ударников, отличников и медалистов уже бьет себя в грудь: мы — настоящие! Уверовав в это сами, склоняют к своей вере остальных: мы — будущее страны!

Так ведь оно у них тоже липовым будет! Не хотела бы я в таком будущем жить. И тем более знать, что имела к нему хоть какое-то отношение.


13 мая


Я открыла Америку. Изобрела велосипед.

Я поняла, в чем сила учителя. Почему прежде это была уважаемая профессия, а сейчас она — дерьмо собачье.

Раньше учитель олицетворял образованность, воспитанность и интеллигентность. Он знал то, чего большинство не знало, — законы Ома и Ньютона, что такое климатические пояса и фразеологические обороты, гипотенузы и косинусы.

Теперь другие времена. Все нахватались верхушек. Танюша смеется: «Высшее СМИ-шное образование», — причем ударение во втором слове делает на «о». Каждый сам себе знаток.

А вот учителя в знатоки попадают все реже. Некоторые не могут, а многие не хотят.

Почему? Потому что есть еще одно, субъективное.

Если нет дождя, цветок растет плохо. Но он растет еще хуже, если его топтать сапогами, методично и сознательно уничтожая.

Раньше слово учителя было если не закон, то нечто близкое к нему. Для ученика, для родителей, братьев и сватьёв. Он и подзатыльник для ускорения умственных процессов мог дать, и в угол шкодника поставить. А сейчас ему самому навешивают со всех сторон. Он — самое слабое, бесправное и беззащитное звено.

Кто же его уважать будет? Уважают тех, от кого что-то зависит.

Осталось только официально передать кнут родителям. А вот так: дитятко таблицу умножения или падежи не усвоило — кто виноват? Учитель. Что делать? Ату его, бестолочь, ату!!! Ребенку не смог объяснить! За что только деньги получает? Лишить его надбавок, да что там, зарплаты лишить! На колени его, на горох! Будет знать, как нашу кровинушку обижать! И какая разница, кто там чего построил, завоевал, открыл?! Мы не знаем, и ничего, живем. А он, падла, не педагог — фашистская морда! Ату его! Не может ребенка на пятерки учить — чего держать? Вон из школы!

Что? Знакомая метода? Ах, про Митрофанушку вы все-таки читали… Что же вы тогда из собственных детей недорослей хотите сделать?

Вот вам и ответ на вопрос: почему в школу приходят многие, да мало кто остается. Потому что хотят сеять — разумное, доброе, вечное. А их ставят в роль обслуги — научи, подотри, промолчи…

Не каждый в двадцать лет выдержит, чтобы им помыкали. Из сильных остаются единицы. А в основном — серость. Чему она научит? Кого воспитает? Правильно: себе подобных. И потому серости всё больше. Она податлива, услужлива, гуттаперчева. Ею так удобно, так легко управлять.

На каждом углу кричат: нужен умный, требовательный учитель! Но тут же сокрушаются и разводят руками: денег нет на большие зарплаты, вот и мало настоящих профессионалов.

Или: материальная база слабовата. Вот если бы нам интерактивные доски, компьютеры вместо фильмоскопов, мы бы тогда образование на такую высоту подняли! О-го-го!

Они, наверное, не знают, что когда-то шариковые ручки заменили перья, а диафильмы — таблицы и картинки. И что революции из-за этого в образовании не произошло, а в литературе новый Золотой век не наступил. Да, строчить стали быстрее и больше, но не лучше, и до Чехова с Достоевским нынешним писателям даже с шестом не допрыгнуть. Потому что ручка — всего лишь инструмент. К нему голова нужна, а еще умение и желание.

Деньги и доски — это хорошо. Это важно. Это очень важно. Но для личности — а педагог непременно должен быть личностью! — гораздо важнее другое.

Дайте учителям возможность применять свой ум и требовательность! Возможность поступать честно и справедливо! Возможность не мухлевать, не приписывать, не лицемерить, не ходить в холуях! Выньте у них кляп изо рта!

И тогда их опять начнут уважать.

Сделайте это, если оно вам, конечно, надо.

А я обслугой быть не хочу.


15 мая


Вдруг пришло на ум.

Чиновники — слуги народа, а учителя — обслуга народа. Вроде однокоренные слова, а в корне разные.

Точно старею. Начинаю думать афоризмами.


18 мая


Настроение по-прежнему дрянь, а в таком состоянии меня все время тянет философствовать.

Зато я теперь знаю, почему нет книг о нынешней школе. Почему есть про бандитов, проституток, вампиров, олигархов, домохозяек, бизнес-леди, голубых, ментов, депутатов и бомжей, но нет про учителей.

Писать о школе напыщенно и исключительно в превосходной степени, как было положено раньше, — значит лицемерить. Слава богу, оных дел мастера нынче не востребованы. Пусть лучше ничего не будет. Молчание честнее.

Писать откровенно — большой соблазн в погоне за тиражом опуститься до чернухи, благо поводов достаточно. Публицистика и СМИ идут как раз таким путем, но писатели его благоразумно остерегаются. Или потому, что надеются остаться в веках, а с враньем это вряд ли получится. Или потому, что поздно, но спохватились: должно же быть хоть что-то святое! И, хотя ржавчина уничижения ударными темпами разъедает ореол подвижничества, чуть ли не мученичества российского учительства, кое-что от него еще осталось, и многие просто не решаются его трогать. Вдруг не выдержит и рассыплется в прах?

Наконец, есть третий вариант — пытаться писать честно, не очерняя, но и не приукрашивая. Это сродни воспитанию: если ребенка любишь по-настоящему, то и оценивать его стараешься объективно. Разве правильно не замечать у него дурные наклонности? Не то что неправильно — преступно! Но обязательно надо и хвалить, без похвалы ребенок хиреет.

Писать честно сложно, коммерчески невыгодно, вот и нет желающих. К тому же занятие это крайне неблагодарное: у нас каждый сам себе педагог, а потому бит будет автор многократно, воодушевленно и нещадно. Бит он, конечно, будет и в первых двух случаях, но там цели изначально предполагают высокую степень толстокожести. Здесь все больнее и чувствительнее.

И — что же?

В назначенные даты с разновеликих трибун еще звучат высокопарные речи о важности и благородстве учительской профессии. Но между ними уже повисла глубокая, тягостная, предгрозовая тишина…

Да, честно писать сложно.

Даже дневники. Я теперь поняла, почему их чаще всего заводят подростки: дневники ведут только очень смелые люди. И еще поняла, почему большинство скоро бросает. Многие думают — из-за лени. Нет. Просто трудно писать так, как думаешь на самом деле. Потому что, если это не примитивное фиксирование событий, а настоящий дневник, приходится заглядывать в себя столь глубоко, что не все, что там видишь, приятно. Как бы ни был чист колодец, грязь внизу все равно есть. Так лучше плавать на поверхности в прозрачных, отстоянных водах и получать удовольствие. Многие быстро это понимают. Даже в революционном переходном возрасте.

А если не боишься себя — боишься других. Боишься, что напишешь правду, и однажды близкие ее узнают. Ведь если ты не будешь щадить себя, то и других — вряд ли. Да и зачем?

И большинство молчит. Не пишет. Не хочет видеть, что происходит в себе и вокруг. Живет по принципу «забей и не парься». Вот он, главный девиз нашего времени! Поэтому и нет у нашего времени героев. А нет их — и ничего не меняется.

Давно живем в формате 4D: говорим одно, делаем другое, в отчетах пишем третье, думаем, разумеется, четвертое. А попробуй написать, что думаешь, или сделать, что говоришь! Как на ненормальную посмотрят. Потому как есть формат: говорим одно, делаем другое… И не лезь со своим уставом.

А я сама? Разве я не лицемерю? Разве здесь, в этом самом дневнике, я пишу всю правду до конца?

Нет. Потому что тоже все боюсь сказать даже бумаге. Я и сейчас покрываюсь холодным потом, представляя: вдруг со мной что-нибудь случится, и кто-то чужой или, того хуже, мама прочитает дневник? Зачем ей знать, какая я на самом деле? Она уверена, что я лучше, сильнее, а мысли мои чище. Она убеждена, что вырастила хорошую дочь, счастлива и горда этим. Зачем ей еще одно разочарование?

И еще…

Хорошо, хоть раз скажу все до конца.

Да, больше всего я боюсь себя. Потому что только я знаю, как часто у меня появляются дрянные, гнилые мыслишки. Большинство их, тут же решительно прогнанных, лишь мелькает в голове и вылетает, почти не отравив меня своим зловонным душком. Но иногда они находят темный укромный уголок и, затаившись, ждут своего часа. Как повилика, не имея корней, присасывается к добротному растению, опутывает его своими хищными стеблями и высасывает все соки, так и они, не имея совершенно никаких оснований, подпитываясь комплексами и страхами, разрастаются до мнений или даже убеждений, затем подобно гнойным нарывам вызревают и, наконец, прорываются ядом — грубостью, высокомерием, цинизмом…

Трудно поверить, что пишу это о себе.

Вот Ирка думает, что я чересчур скромная или гордая. Да, но это лишь часть правды. А другая часть в том, что, пока я не принимаю Иркиных денег, я богаче ее: у нее их много, но и только, а я, во-первых, в деньгах не нуждаюсь, и, во-вторых, у меня есть мама. Явное преимущество, и лишаться его из-за жалкой тряпки я не имею не малейшего желания.

И маму терять тоже не хочу. Не хочу делить ни с какими Леонидами Петровичами, даже самыми расчудесными и расхорошими. Умом понимаю, что веду себя как подлая, мерзкая эгоистка, что она тоже имеет право на личную жизнь, на любовь, пусть спокойную, тихую — какую хочет! А душой не отпускаю — моя! Но ведь надо. Она же все видит, все чувствует и мается. Мало ей отцовских пакостей, тут я еще…

Я же говорила: дурные мысли.

Дрянь! Дрянь! Дрянь!


22 мая


Ездили на дачу к Сережиным друзьям. Хорошо, что он меня вытащил, иначе бы совсем прокисла. И погода почти летняя, и люди оказались славные. В душу не лезли, но у меня почему-то все время было ощущение, что они все про меня знают и все понимают.

Трудотерапия вещь полезная, а иногда и спасительная. Олеся пыталась сопротивляться, но я отстояла право отработать свою порцию шашлыка. Немалую, кстати, — мясо получилось изумительное.

Надеюсь, на моих грядках вырастет тоже нечто изумительное. С нас взяли клятвенное обещание через пару месяцев непременно приехать и проинспектировать лично. Я бы и пораньше не отказалась.

P.S. Как же хорошо, что рядом Сережа!

Самый лучший, самый добрый, самый надежный! Страшно даже представить, как бы я прожила последние полгода, если бы его не было рядом.

Люблю тебя.

25 мая


Утром ходила на линейку. Все нарядные, взбудораженные, но усталость чувствуется. Или я свое настроение переношу на других?

Странно звучит: «Мой первый последний звонок». Впереди еще экзамены, выпускной, но учеба уже закончилась, до каникул совсем чуть-чуть, есть повод подвести предварительные итоги.

Полистала дневник. Господи, как наивна я была! За девять месяцев можно выносить ребенка. Мне кажется, я за это время выносила новую себя. Но лучше ли она — эта новая я? Не уверена. Чуть умнее, прагматичнее, но не лучше.

И еще сегодня повод спросить: а хочу ли работать дальше? Не уверена. Именно потому, что стала умнее и прагматичнее.

На этот год пришелся мой переходный возраст. В смысле профессии.

В детстве, обидевшись, я забивалась куда-нибудь в уголок, плакала и мысленно грозила обидчикам страшной карой: вот сейчас умру, будете знать! Пусть вам будет стыдно! А я буду лежать мертвая, к вашим слезам безразличная, и ни за что вас не прощу!

В детстве думаешь, что мир вертится вокруг тебя, ты — главный и все — для тебя.

Но вдруг — а переходный возраст всегда «вдруг», в один молниеносный момент — выясняется, что ты вовсе не центр Вселенной, не солидная галактика, и даже не самая захудалая звезда-карлик, а всего лишь крохотная, мечущаяся в космосе песчинка. Жизнь вертится вокруг других, и это они устанавливают правила, по которым ты несешься, вертишься, притягиваешься…

Шаг из мира, в котором ты главный, в мир, в котором ты никто, и есть переходный возраст. Даже не шаг — затяжной прыжок над бездной и без всякой страховки. А ведь гораздо проще прыгнуть три метра на земле, чем метр над пропастью. И пока мне непонятно, перепрыгнула я ее или нет.


26 мая


Ну почему, почему на свете столько мрази, столько подонков?! Почему страдают и мучаются не они?! Почему та, кто должна не краснеть — прощения молить и руки целовать, спокойно сидит и пожимает плечами: «В наше время тоже дрались, ничего страшного…»?!

Все случилось вчера вечером. После линейки ребята разбежались по домам, а потом пошли гулять по городу. На площадке у ДК шла дискотека, и большинство компаний подтянулось туда.

Конфликт вышел на пустом месте. Мои сидели на скамейке, когда к ним подошли несколько парней. Пьяных, конечно. Марина сказала: знакомые, видела пару раз в клубе, но вместе не тусовались.

Стояли, болтали, но, когда и из-за чего именно все началось, никто не помнит. Было шумно, все время кто-то подходил-уходил. Внимание обратили, только когда один, особо рьяный, стал хватать Зайцева за грудки. Но и тогда никто не вмешался: ну потрясут немножко друг друга, обычное дело. Себя потешат и других развлекут.

Илья стоял у сцены и подошел, когда дрались уже человек пять. Кто-то кричал, кто-то пытался разнять, но было уже поздно. Наверное, он даже ничего не успел понять.

Утром позвонили из милиции: у Ильи сотрясение и два ножевых, задето легкое. Ночью сделали срочную операцию, возможно, придется еще. Двое подозреваемых задержано, один пока в розыске.

Когда приехала к следователю, отец Ильи как раз выходил из кабинета. Осунувшийся, с серым лицом — видно, что ночь не спал. Увидев его, со стула неожиданно резво для своей комплекции вскочила грузная тетка. Оказалось, мать одного из хулиганов. Она подбежала и начала что-то быстро говорить. На какое-то мгновение отец Ильи замешкался, скользнул по ней пустым взглядом, но тут же пошел дальше. Женщина не отставала. Поравнявшись со мной, он кивнул, но тоже не остановился.

— …дети же еще, пятнадцать лет… Не со зла, пьяный был…

Через пару минут женщина вернулась. Тяжело плюхнулась на стул, всем своим видом выражая крайнее недовольство. Почти сразу зазвонил телефон.

— Нет. Пробовала. Не соглашается, — резко бросала она в трубку, пока не взорвалась: — Иди и сам разговаривай, если такой умный! Да, воспитала! Сам бы воспитывал, нечего было на диване с пивом лежать! Что мне его теперь, убить, что ли?!

Жаль, не у меня спросила.


28 мая


Как это в «Алхимике»? «Знаки, всюду знаки, следи за знаками…»

Сегодня споткнулась об один, и все мои прежние глупые, наивные идейки полетели вверх тормашками.

Все действительно давно придумано, только мы не хотим это признавать и в который раз силимся изобрести велосипед. А ответ все там же, в «Педагогической поэме». Убирая книжку на полку, наугад открыла страницу и — в самую точку.

После очередной вспышки гнева, едва сдержавшись и не запустив стулом в пацана, издевавшегося над евреями, Макаренко написал: «Я с отвращением и злостью думал о педагогической науке: «Сколько тысяч лет она существует! Какие имена, какие блестящие мысли: Песталоцци, Руссо, Наторп, Блонский! Сколько книг, сколько бумаги, сколько славы! А в то же время пустое место, ничего нет, с одним хулиганом нельзя управиться, нет ни метода, ни инструмента, ни логики, просто ничего нет. Какое-то шарлатанство»».

Представляю, с каким жаром год, да даже полгода назад я доказывала бы обратное! А теперь соглашусь: действительно шарлатанство.

Хорошо, Лиля не слышит.


30 мая


Первый раз поссорилась с Сережей. Он со мной — нет, а я с ним — поссорилась.

Сказал, что надоело смотреть, как я себя мучаю.

— Ну попробовала — не получилось, ничего страшного. Другие даже не пытаются.

То, о чем я только думала — о своей профессиональной несостоятельности, — мне впервые сказали вслух. Задело.

— Я — не другие.

— Хорошо-хорошо, — тут же согласился он, почувствовав, что обидел. — Но ведь можно найти приличную работу, можно пойти учиться дальше, можно выйти замуж, в конце концов… А кому нужна нервная жена? Никому не нужна.

Он шутил, но я была не в том состоянии, чтобы поддерживать его шуточки.

— И тебе?

— И мне.

— Ну и ищи себе другую, спокойную.

Он посерьезнел:

— А не боишься, что действительно найду?

— Я не трусливая.

Детский лепет, конечно. Дулась весь вечер, и мне показалось, что, когда прощались, он вздохнул с облегчением.

Все плохо. И Илюшка все еще в реанимации.


31 мая


Наверное, Сережа все-таки прав. Решила подать заявление об уходе.

Мадам немного поуговаривала, но особо не усердствовала, больше так, для проформы. Уверенная, что я уже все решила, оперативно доложила Сове. Та будто случайно заглянула в кабинет, полистала отчеты, а потом — в лоб: на самом деле уходите? Деваться было некуда.

— Скорее всего.

Сова недовольно фыркнула: опять принимать молодую и по новой учить. Хотя давно поняла, что я нелучший вариант, слишком уж строптива. Не удержалась, подковырнула:

— Конечно, педагогический труд нелегкий, не каждый справляется.

Странно, даже не было желания огрызнуться. Весь день пребывала в каком-то невнятном состоянии, будто и меня, и мысли мои разобрали на винтики и шурупчики для чистки, разложили на верстаке, да так и забыли.

Ребятам пока ничего не говорила. Только сегодня поняла, как, оказывается, они мне стали близки и нужны. Не покидает ощущение, будто нити — тонкие, невидимые, ощутимые не телом или разумом, а чем-то бессознательным и соединявшие меня с каждым, — одна за другой то ли рвутся, то ли незаметно разрезаются другим, куда более ловким кукловодом, у которого, похоже, и я сама подвешена на толстой прочной леске. И невыносимо больно душе, и кругом — пустота. Вот оборвется последняя, и полечу я в тартарары…


1 июня


Вот и полетела…

И пусто не вокруг — внутри.

А это еще больнее.

И — страшнее…

Вчера вечером опять прихватило. Маме не сказала, и так насчет Леонида Петровича достаточно ей нервы помотала, хватит. В поликлинике сегодня прием шел до обеда, записалась впритык, последней — не хотелось идти к Сове отпрашиваться. А на случай проверки Наташа обещала подстраховать. Уже стоя в очереди вспомнила, что телефон забыла в кабинете, и побежала назад. Вдруг Сережа все-таки позвонил?

Когда повернула к школе, у центральных ворот неожиданно увидела его машину. Мне это показалось странным, о встрече мы не договаривались. Сережа разговаривал с Наташей, и, видимо, давно, потому что как раз в этот момент они стали садиться в машину. Добежать я бы не успела, кричать — далеко и неловко, телефона не было.

Дальше — ничего не понимаю.

Сережа наклонился, поднял с сиденья букет… Отдал его Наталье… Она прижала цветы к груди… Повернулись… Что-то друг другу сказали… Наталья опять склонилась над букетом… Сели… Дверцы захлопнулись… Поехали…

А я осталась. Странное возникло ощущение: будто все вокруг перестало существовать. Нет, оно, конечно, жило, двигалось и порой даже с бешеной скоростью, но… как это объяснить… отдельно от меня. Словно все раздвоилось, и я очутилась в каком-то параллельном пространстве, в котором нет ни людей, ни машин, ни этой улицы — ничего, кроме меня. Точнее, одних моих мыслей, даже тело мое осталось там, в привычном мире.

Очень необычное ощущение. Наверное, нечто подобное происходит при клинической смерти. Говорят, тогда душа на время отлетает и наблюдает за всем со стороны. А потом, передумав, возвращается.

Я никуда не воспаряла, но… как объяснить?.. меня во мне не было.

Успела подумать: что ж, теперь не нужно торопиться, переживать, задавать тысячи глупых вопросов, что-то доказывать, ведь я уже ничего не могу изменить.

Даже успела обрадоваться: наконец-то свободна! Я — одна и отвечаю только за себя!

Но лишь на короткий миг. Что делать со свободой, если она не дает права помочь, поддержать, спасти — только наблюдать? От тебя ничего не зависит, а потому ты никому не нужен. Тогда зачем ты?

…Кто-то резко толкнул в бок — нечаянно налетел бежавший по тротуару мальчишка. Может, меня здесь действительно не было? А потом душа передумала и вернулась?

Еще раз обрадовалась: а вдруг и Сережи, и Натальи, и дурацкого букета тоже не было?!

Сомнения развеяла Вобла. Она вышла из боковой калитки, поэтому я ее не заметила. Зато она видела все.

— Уехали? — Она натренированным движением накинула на лицо сочувственную маску, правда, очень плохого качества: глаза ее ликующе светились, а губы то и дело кривились в довольной усмешке.

Не стала отвечать, думала — уйдет. Разговаривать не хотелось, тем более с ней. Зато Воблу жгучее желание прямо распирало.

— Какой у Натальи Георгиевны внимательный кавалер. С работы встречает, цветочки дарит. И где только такого отхватила?

Она помолчала и, не дождавшись ответа, продолжила сама:

— Постойте, он же вроде и за вами приезжал? — Вобла удивленно округлила глаза, будто ее только сейчас осенило. — Ай-ай-ай… А Наталья Георгиевна-то хороша, времени зря не теряет. Да и ваш тоже…

Ну зачем, зачем я сразу не ушла?! Пришлось отбиваться — банально и глупо:

— Никакой он не мой…

Отреклась. Почему? Просто вырвалось? Или все-таки поверила ей?

Глупость, не может быть. Сережа порядочный, он любит меня, а я — его.

Но — отреклась.

Вобла просияла, уже не стесняясь своей радости. Защебетала:

— Ну что вы, Леночка, не переживайте… Мужчинам — им что подавай? Фигурку, ножки, а Наталья писаная красавица. Какой мужик устоит? Да мы все не без греха…

Вот тут не выдержала:

— Да прекратите вы! И оставьте меня в покое!

Все-таки добилась своего, гадина. Опять при ней заревела.

— …и ведь не постеснялась, что работаете вместе… мужика, его в узде держать надо… вы молоденькая, Леночка, еще научитесь… — шипела она уже в спину.

Дрянь!

И я хороша. Сколько раз давала зарок: отшивай наглеца сразу! Мямля ты, Ленка. Все надеешься — поймет, раскается. Нет! Гадит подлец, надо его тут же в собственное дерьмо — носом! носом! носом!

Крикнуть ей в лицо: да, мой, и самый лучший! И кому какое собачье дело, кого он подвозит!

Злая я стала.

Станешь тут… Хамов ставить на место так и не научилась, в школе не вытянула, с Сережей рассорилась… Слабая и никчемная…

Эх ты, а еще — Елка… Получилось совсем как в песенке: начали за здравие — «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…», а кончили за упокой — «Срубил он нашу елочку под самый корешок…». И по сему скорбному поводу всеобщая радость и веселье! Придумали же для детишек «добрую» песенку… Впрочем, и этой глупости никто не замечает.

Вру. Однажды читала, как поэтесса, написавшая стихи, пришла проситься в Союз писателей. Литературный начальник, по-моему Фадеев, узнав, кто перед ним, вспомнил: сам ребенком плакал, дойдя до последних строчек. Как, впрочем, и остальные дети. И (нет, скорее «но») согласие на прием дал. Сразу же. То, над чем в детстве плакал, теперь вызывало улыбку и умиление. Нормальная взрослая логика.

Вот и меня, кажется, тоже подрубили. И плакать по этому поводу тоже, видно, будут немногие.

P.S. Опять не спится. Заходила мама, посидела немножко. Спросила, почему такая грустная. Хотела рассказать, но вдруг поняла: если сейчас вывалю на нее все свои проблемы, скажу про больницу, до которой сегодня так и не дошла, про уход из школы — поворота назад не будет. Мама, конечно, и огорчится, но больше обрадуется.

А мне радоваться нечему. Получается, спасовала перед первыми же трудностями. Неудачница.

P.P.S. Перечитала — ужас! Ленка, ты что нюни распустила? Срочно бери себя в руки.

Завтра же! утром! как только проснешься! позвони Сереже, а то от дум голова лопнет.

Растяпа! Телефон-то так и остался в классе. Ладно, сейчас уже все равно.

И из школы никуда не уйду. Танюша смогла, почему я — нет? И кто будет учить Илюшку? Фигу с маслом всем совам и воблам, а не мое увольнение! Ведь говорят же: что нас не убивает, то делает сильнее.

Значит, я стану очень-очень сильной.

И уж тогда — держитесь!

Загрузка...