Молодая монашка в низко повязанной белой, праздничной, косынке встретила нас на перроне. Неприветливо окинув меня светлыми близорукими глазами, монашка трижды приложилась своими щеками к щекам моей спутницы, пробормотала Христос воскрес. Воистину, откликнулась Лара. Со мной монашка, звали ее сестра Аглая, не похристосовалась, попыталась взять у Лары дорожную сумку, я перехватил, повела нас за собой. На привокзальной площади ждала средних лет BMW, чисто вымытая, тускло светившая черным лаком. Монашка пригласила садиться на заднее сидение и, ловко подоткнув подол рясы, уселась за руль. По дороге не без горделивого патриотизма она пересказала историю городка, упомянув первым делом, как некогда поляки загадили центральный собор здешнего Кремля, и показала оставшийся от крепости обломок стены, торчавший обок центральной улицы Интернациональная. Не без удовлетворения сестра Аглая поведала, что позже город разграбили французы, а через век с лишним спалили немцы, в чем, впрочем, им помогла наступавшая Красная армия: как и прочие обыватели, она гордилась не разрушениями и поражениями, конечно, но самой древней историей своего города. А, впрочем, и разрушениями — гордятся же ветераны давними ранениями.
Лара, не слишком богомольная, но легкая на подъем старинная моя подруга давно сманивала меня в это путешествие. Будучи общительна, она еще осенью познакомилась с двумя сестрами-монашками на московской собачьей выставке, где показывала своих левреток. Младшая из сестер была золотошвейка, и старшая привозила ее продукцию в столицу на продажу, прикупая попутно породистых щенков. Придя в восторг от пикантности новых знакомых, Лара впала с ними в решительную дружбу. Монашки тоже горячо ею заинтересовались, сообразив, наверное, что при обширных светских связях Лары через нее будет удобно сбывать свой товар. Всю зиму они названивали новой московской знакомой и зазывали в гости, поскольку жили не в монастыре, но в собственном доме. Лара все звала меня погостить у ее новых приятельниц, вот увидишь — тебе будет интересно, но не ехать же в пост к черту на рога к монашкам карасиками спасаться, как выражался старик Карамазов. И только после Пасхи, которая в тот год выдалась ранней, на снегу, как говаривали в старину, я сдался.
Со слов моей приятельницы выходило, что сестры-монашки были, так сказать, расстриги: их изгнала из здешней Петровой обители недобрая настоятельница — кажется, они не спешили делиться с монастырем доходами от своего бизнеса, что было, конечно же, нарушением устава. Но носили рясы чин по чину. Странно: исторгнутые из монастыря, сестры не должны были бы облачаться в монашескую одежду. Впрочем, я сразу же засомневался и в том, что были они именно монахинями в строгом смысле: среди людей светских мало кто знает, что в православных женских монастырях существует шесть степеней посвящения, и эти новые Ларины странные подружки были, скорее всего, просто послушницами, даже не инокинями.
Повод, который приготовила монашкам Лара, чтобы прибыть в строгий сестринский дом не одной, но с другом, был тот, что друг может поддержать их скромный бизнес и купить кое-что из производимых ими православно-сувенирных изделий на месте. На самом же деле она тащила меня, конечно ж, чтоб я составил ей компанию и скрасил эту ее сомнительную авантюру. Но согласился я не из любезности и даже не из любопытства — от скуки, от желания преодолеть лень и слезть с дивана. Да еще из нелепой идеи обновить свои представления о родной стороне — у журналистов и кремлевского начальства это называется посетить регионы. Хотя знал, конечно, что увижу, скорее всего, лишь то же сладострастное провинциальное убожество, никуда не исчезавшее в России со времен Чичикова.
Еще в поезде, когда мы с Ларой сидели в ресторане, она рассказала, что младшей лет двадцать пять, старшей же — около пятидесяти, но они утверждают, что являются сестрами: не только в смысле пострига, но и по прямому родству. На самом деле они скрывают, что они мать и дочь, но это тайна, понимаешь, тайна, ты уж притворись, шептала Лара страшным шепотом. Видимо, мою буржуазную подругу будоражил дух секретности этих частных подробностей, которые теперь, когда мы туда попадем, станут отчасти и нашими интимными обстоятельствами. Зачем бы это скрывать истинное положение дел, помнится, лениво подумал я, разве что для имитации девства обеих. Ну да какое мне дело до страшных тайн двух мирных беглых монашек-спекулянток.
Поскольку в обители монашек я не мог стать постояльцем, не подходил по признаку пола, то первым делом меня завезли в единственную в городе гостиницу с общим душем в конце коридора. Однако я успел лишь заселиться, то есть заплатить за номер и бросить дорожный саквояж, поскольку мы торопились на праздничный пасхальный обед, с которым нас ждала старшая. Подобрав меня, БМВ рассекла лужу на площади перед гостиницей, сиганула через деревянный мост, выскочила из центра, описала петлю по каким-то кривым улицам, пересекая посад, и мы прибыли. Пока сестра Аглая загоняла машину в гараж, сумку оставьте, сказала она Ларе, я приберу, старшая сестра Анастасия точно в такой же рясе и накидке, в такой же белой косынке, облобызав Лару, облобызала и меня. А потом, не заводя в дом, стала показывать поместье: голый пока сад, остовы прошлогодних теплиц с обрывками полиэтилена, вид на выгон, где за кустами пропадала речка, на уже виденную нами белую колокольню на другом высоком берегу. Порыкивающая кудлатая немецкая овчарка бегала по цепи во дворе, а, успокоившись, ворча, убралась в вольер, устроенный у соседского забора. Это у нас вторая, первую сосед-милиционер отравил, буднично обронила хозяйка, как если бы здесь было принято — травить соседских собак. Но взглянула исподволь острым глазком: она, я заметил, с первой минуты ко мне приглядывалась. Что ж, подумал я, она по деревенской привычке на всякий случай изливает свои обиды столичному человеку, который, что бы там ни было, ближе к центральной власти.
Были они не местные, родом из Тульской губернии, впрочем, о прошлом сестра Анастасия говорила неохотно. Сказала только вскользь, что в монастырь этого захолустного городишки попали из другого южнорусского монастыря, и пробыли здесь шесть лет. А вот недавно, в том годе, изделия матушки Аглаи взяли грамоту на выставке в Ватикане, сообщила она со слащавой торжественностью, быть может, набивая цену на свои изделия. Что ж, настоятельница, верно, рассталась с ними не только из-за неуместного сестринского сребролюбия, но и по причине греха гордыни. И вот теперь у них свой дом, говорила монашка, напирая на слово свой, недавно приобретенный, с котельной в подвале, с гаражом и баней. Дом действительно был внушителен, красного кирпича, двухэтажный.
Позвали внутрь. Оказалось, сестры держат еще пару персиковых лабрадоров, черно-белого красавца бёрна, двух колли, и собаки бродили по сеням и комнатам, тычась гостям в колени. Старшая по-прежнему говорила, не замолкая, тогда как младшая больше помалкивала. По словам старшей, произнесенным с нажимом, этим Великим постом они особенно усиленно постились, но отчего особенно — не сказала. При этом обе отнюдь не были бледны, как бывают белы до прозрачной синевы, с чернотой округ глаз, истовые молитвенницы и постницы, вовсе не казались изможденными, напротив, были оживлены и энергичны.
Мать и дочь одна на другую не были похожи: старшая — коренастая, с широкими сильными крестьянскими руками, кареглазая, другая — светленькая, с худым лицом. Девушка хоть и была, по словам старшей, с двенадцати лет в монастыре келейницей, то есть девчонкой при настоятельнице, отнюдь не выглядела смиренницей, и под ее рясой, когда она двигалась по комнате, угадывались развитые бедра зрелой молодой женщины. Обращались они друг к другу мать Аглая и мать Анастасия, и в этом тоже слышалась фальшь.
В зале, как они на крестьянский лад именовали большую комнату, красного угла не было, зато по стенам висели в рамках собачьи родословные и дипломы: с неподобающей духовным лицам суетностью они гордились собачьей породистостью. Что ж, дело было поставлено на широкую ногу, и на разведении собак они тоже зарабатывали. В передней комнате стоял большой круглый стол, за которым могла уместиться дюжина гостей, огромный телевизор и звуковая установка. Образа же, по всей вероятности, помещались в спальнях-кельях хозяек. Показали нам и мастерскую младшей на втором этаже: по обилию станочков, наборам тонких сверл, повсюду расставленным склянкам можно было решить, что попал в скромный ювелирный цех. Здесь же были и образцы ремесла Аглаи. Лара по светской обязанности все причитала, восхищаясь, всплескивала руками, обнимала и тискала мастерицу по-матерински талантливая девочка, самородок просто, такая необычная. Та чуть отстранялась, скупо усмехалась, светлые ее глаза оставались холодными. Ну, вам-то не нравится, обратилась она вдруг ко мне с той же недоброжелательностью, с какой встретила на вокзале. Я заверил, что очень нравится, отдав, впрочем, должное ее проницательности: от этого сладкого золотого китча на мой вкус несло расчетливой показной набожностью, а вовсе не простодушной верой.
На обед из города прибыли еще два гостя: заполошная толстуха, помощница мэра по культуре, сама сочинявшая песни и исполнявшая их под гитару, и молодой курчаво-бородатый румяный поп-блондин в будничном облачении, темной рясе, черной шерстяной накидке и лиловой скуфейке. Из застольного разговора, который направляла сестра Анастасия, выяснилось, что сестра Аглая теперь мало работает, потому что посадила глаза; и что отца Никифора сняли с соседского прихода, потому что владыка возревновал, и он теперь преподает в школе историю и нанимает квартиру в городе, на которой живет со своим послушником, студентом сельскохозяйственного техникума. Все это было рассказано с полнейшим простодушием. Что ж, в таком местечке, где милиционеры травят соседских овчарок, а содомский грех не грех, как было не разговеться. Тем более что на столе были и окорок, и балык, и крашеные яйца в плетеной вазочке, и пасхи, и куличи с глазурью, и граненый штоф настоянной на лимонной цедре водки. Монашки потягивали церковный кагор из поместительных лафетных рюмок, Лара тоже от крепкого отказалась — для нее открыли бутылку рислинга, мы же с батюшкой налегли на сорокоградусную, в чем нас поддержала дама из культпросвета, хоть и была за рулем — одну можно. Трапеза, впрочем, проходила скучно и скоро закончилась, поскольку чиновница, перед которой старшая определенно заискивала, забыла гитару, за что я был ей благодарен. Впрочем, я вам кассету перепишу, добродушно посулила она. Священник тоже стал откланиваться, говоря, что вечером у него встреча, Лару отправили прилечь после обеда. Я успел махнуть на дорожку лишь еще пару рюмок, как помощница мэра вызвалась довезти меня до гостиницы. Сговорились: на следующий день Лару и меня после завтрака повезут осматривать какие-то достопримечательности километрах в пятидесяти. После обеда я был благодушен, и на осмотр достопримечательностей с благодарностью согласился.
По дороге, занявшей минут десять, я узнал, что рядом с гостиницей есть единственный в городе ресторан, не считая гостиничного буфета и кабака на минской трассе, в мотеле. Что называется ресторан Трактиръ, и кормят там лучше чем у вас в Метрополе. Это могло бы показаться преувеличением, но, признаться, в Метрополе я так давно не был, что забыл вкус тамошней пищи. Кормили действительно превосходно, одно меню можно было петь под аккомпанемент ансамбля народных инструментов: и копченый угорь, и соленые рыжики, и буженина с чесноком, и щи по-новгородски, и мясная селянка в горшочке, и ледяная водка ста сортов с квасом с хреном на запивку, и рижский бальзам с кофе на десерт. И цены такие, что поначалу я подумал, уж не в долларах ли их здесь указывают. Жена мэра держит, пояснила моя провожатая, вы заказывайте, я только одну рюмочку, мне тут рядом. Выпила она три или четыре, перепоручила меня заботам официантки Татьяны и ушла. Я просидел до позднего вечера, брал, кажется, официантку, усталую женщину средних лет, за руку, уверяя, что теперь буду ездить к ней из Москвы обедать каждую субботу, и все спрашивал дорогу до своего отеля. Да наискосок, говорила Татьяна тоном, каким говорят с детьми, хоть я и сам помнил, что гостиница должна стоять напротив. На широкой площади мела поземка, и я сообразил, что в такую пору в таком местечке самое дело снимать с загулявших приезжих пальто. И все оглядывался пугливо на коммунистического идола — не гонится ли, хоть и пеший…
По причине атаки клопов, а также потому, что окна моего номера выходили не на площадь, а на автобусную станцию, где с пяти заводили двигатели, я почти не спал, не было шести — уже вышел из душа, оделся и решил пройтись по улицам просыпающегося городка. Как и по всей стране, этот населенный пункт еще в хрущевскую эпоху был застроен временными длинными трехэтажными бараками с канализацией и водопроводом, но время этих строений несколько десятилетий как истекло. Поэтому выглядели эти постройки, будто пережили недавно артиллерийский обстрел, ободранные, кривые, с забитыми по первым этажам фанерой окнами, с зияющими дырами чердачных отдушин. Были они такого гадкого цвета, как если бы всякий день их окатывали сверху помоями. На улицах повсюду как бомбовые воронки зияли ямы и провалы, полные мусором. В тех домах, что глядели фасадами на площадь, были на первом этаже магазины, в которых можно было купить кое-что съедобное: после семи я приобрел там флягу дрянного коньяка, шоколада и три апельсина. На одном из этих парадных зданий, напротив памятника большевистскому вождю, светились в утренних потемках огромные буквы рекламы известной по всей стране торговой фирмы по продаже бытовой электроники ЭЛЬДОРАДО. И представлялось, что не Ржавь или там Рвязь есть истинное название городка, но именно Эльдорадо, так победно светилась эта яркая вывеска, крупнее которой в поселении не было.
Впрочем, рядом с советским идолом, стоял единственный двенадцатиэтажный дом-башня вполне приличного вида. Скорее всего, здесь жила местная знать, чиновная и торговая, и вчерашняя несостоявшаяся певунья, возможно. Хорош был и недавно отреставрированный центральный собор в том самом Петровом женском монастыре, откуда наших сестер выгнали. Белый, будто струившийся в грязном воздухе, стройный, колокольный, видный с любого городского места, он единственный мог конкурировать с наглой неоновой рекламой торгашей. В девять, как договорились, я позвонил матушкам; Аглая сообщила, что Лара еще не встала, а что приехать за мной никто не сможет. Но такси брать не надо, поскольку машину вы не найдете. И объяснила: пешком до слободы близко; и что меня ждут к завтраку к двенадцати, а после поедем. Она продиктовала мне адрес, порекомендовала перейти мост, потом направо, потом слева мост, там наша улица, — ну, как вчера ехали, вы же помните. И дала отбой, и мне грешным делом пришла в голову мысль, что она избегает оставаться со мной наедине, побаивается, наверное, мужчин.
Дороги я, конечно, не помнил. На свой страх и риск опять покинул гостиницу и пошел наобум. Была пятница, утро рабочего дня, но редкие встречавшиеся мне на пути прохожие обоего пола, одетые в ватники, ушанки, резиновые сапоги, будто здесь вчера распустили зону, все как один по нашей пасхальной традиции были уже пьяны. Когда я обращался к туземцам с расспросами, они лишь пугливо шарахались и ускоряли шаг. Первый мост я нашел, форсировал и тут же попал в кромешные трущобы. Повсюду были помойки, в которых копались бездомные псы, клевали вороны, не обращавшие внимание на прохожих, лишь раз метнулась вбок длинная крыса. Потом я шел меж какими-то заборами, из одних ворот выскочила пара мелких собачонок и стала хватать меня за штаны. Из-за забора их атаку поддерживал свирепым рыком метавшийся в ярости и пене огромный кобел, и страшно было подумать, что он может вырваться из ограды. Заборы оборвались, а вместе с ними и ослизлая тропинка. Хватаясь за хилые кусты, я кое-как сполз по грязи со склона. И оказался-таки на втором мосту, потом — на улице, на которой за облезлыми палисадами виднелись дома понарядней, с синими и зелеными наличниками. Через какое-то время скитаний по этой слободе, проклиная и Лару, и монашек, и самого себя за свою мягкотелость, я попал-таки по адресу, где меня действительно ждали к завтраку.
Повторились те же разговоры, и воспитанная Лара, ударяя в ладоши, нахваливала и дом, и двор, и собак, и самих хозяев, и скромный завтрак, к которому не подали даже рюмки водки. Все трое оказались тяжелы на подъем, торопить я их не мог, но и принимать участие в женской болтовне мне стало трудно, жить — муторно, я вышел во двор курить, надеясь ускорить старт. Я стоял у забора, потом прошелся туда сюда, было зябко. Все предприятие, в которое вовлекла меня моя неуемная подруга, казалось мне теперь донельзя нелепым, но предстояло дождаться вечера: я твердо решил сегодня же отправиться восвояси. На лавке у ворот дома напротив косо сидел молодой мужик в спортивном костюме и ушанке набекрень, то и дело клонясь на бок. Я отвернулся, достал фляжку, глотнул. Мэ-э-э, сказал мужик за спиной, будто учуяв запах коньяка. Это тЫ из деревни, услышал я за спиной, это про тебя звонили? Передо мной стояла темная толстая баба лет пятидесяти, одетая по здешним меркам богато: в каракулевой дохе, в пуховом оренбургском платке, каким была привернута к голове меховая шляпа. Смуглым лицом эта местная модница напоминала цыганку. Иди, иди за мной, вон мой дом, в том конце… Странно, неужели в своем длинном черном кашемировом пальто, с завернутым бордовым шарфом, в вяленой шапочке из Туниса я походил на деревенского. Баба сделала несколько шагов вперед, но остановилась и обернулась: идем, что ли. Видя, что я не двигаюсь, она посмотрела на меня долгим, мутным и недобрым черным взглядом. А-а, к этим, что ли, произнесла она со злобой и плюнула на ворота монашек. И пошла дальше, переваливаясь, и стало видно, что на ногах у нее белые модные теплые сапоги, все заляпанные. Я в недоумении смотрел цыганке вслед. Правильно она говорит… денег дай, отчетливо сказал парень в ушанке и упал с лавки на грязную прошлогоднюю траву. Потом я спросил у сестры Анастасии, кто была эта странная женщина, действительно цыганка? А, шинкарка, отвечала та с неохотой, и спросила с неудовольствием, вы с ней разговаривали, она вас зазывала? Нет-нет, смешался я, заинтригованный. Наверное, самогоном торгует или марихуаной.
Мы уже уселись, причем меня усадили вперед, рядом с водителем, в виду моего большого размера, как подошла к машине другая баба, попроще, но тоже толстенная, и повелительно застучала в стекло. Сестра Аглая приоткрыла дверцу. А чего песок там сгрузили, закричала баба, я говорила там не сгружать. Монашка отвечала заискивающе, не без испуга: мы уберем, мы только на один деть. Но та продолжала орать: я говорила песок не сгружать на выгоне, а оне сгрузили, я говорила… штраф… грузят где хотят… порядка не соблюдают…не уважают… штраф… Машина тронулась. Это старшая по улице, пояснила монашка сквозь сжатые зубы. А ее мать добавила: они нас и сжечь уже грозились, все им не так. Несладко, подумал я, ох, не сладко приходится на этой улице нашим праведницам. Впрочем, оно и понятно: на такой улице, где и самих себя не любят, разве будут любить других. Да и непорядок, потому что собака должна жить на цепи, милиционеры — служить в милиции, а монашки сидеть себе скромно в монастыре, а не сгружать песок где ни попадя. И дом у монашек едва ли не лучший здесь, побогаче даже милицейского, так и просится… Сживут их со света, ох, сживут, подсказывало мне сердце русского человека.
Я думал об этом и когда мы достигли усадьбы графа Шереметьева — вот и этого сжили. От дворца осталась руина, повсюду валялись обломки кирпичей с вензелем Г. Ш. Я ступил в помещение, что было некогда парадной залой, в пролом светило непогожее мартовское небо. Воняло дерьмом. Кричали вороны, мерзли ноги. Из соседнего дома, над которым вился печной дымок, вышел мужик, сразу подступил ко мне, улыбаясь добродушно: я как бы здесь смотрю… за дворцом, значит… вон тама еще дворец, там Параша жила… так, значит. Это был добродушный приживал без своего угла, к руинам, конечно, никакого отношения не имевший, а занявший самовольно уцелевшую комнату в полуразваленной бывшей людской. Памятник же, напротив, охранялся государством, о чем извещала табличка на стене. Я дал мужику пятьдесят рублей. Ох, не нужно, не нужно ездить по родной стороне, а сидеть дома: завести Россини, откупорить бутылку коньяка Московский, забраться на диван и укутаться с головой. Но для этого неплохо бы для начала выбраться из этой Ржави, попасть на поезд, усесться в ресторане и сидеть, запивая водку напитком Байкал, пока не покажется за занавеской перрон Белорусского вокзала.
Лара уезжала вместе со мной, хоть монашки и уговаривали ее остаться. Она глядела расстроено, нервничала, когда мы ждали на перроне запаздывающий поезд, выпила в вагоне-ресторане водки за компанию, больше, чем обычно, после каждой рюмки приговаривала какая гадость, что была истинная правда, и плескала рукой под воздуху. Ближе к Можайску я заметил, как по правой ее щеке сползает непрозрачная от черной туши одинокая слеза. Думаешь, они их вправду сожгут, спросила она меня, мигая и прикладывая к глазам платок. Я поторопился ее утешить: да нет, Лара, они слишком ленивы для этого, да и трусы… Что ж, я оказался прав, до сих пор монашек никто не сжег. Собаки взрослеют, и у одной из лабрадорш ожидается потомство. Но что будет с ними и с нами в будущем, кто знает. Един Бог.