ПОХОРОНЫ ДАМЫ

Она умерла от разрыва сердца на улице, выбежав растерзанная, в порванной дубленке, на мороз из квартиры, где временно проживала с мужчиной ее двадцатилетняя дочь Марина. У подъезда ждал последний, как оказалось, в ее жизни любовник Василий — безнадежный и нищий сочинитель и исполнитель под гитару лирических песен, бард, так это отчего-то называется. Она прошла несколько шагов по тротуару, нагнулась, зачерпнула ладонью снега, приложила к разбитому лицу, пробормотала сейчас бы коньяка, что ли, вскрикнула от боли и рухнула другу на руки.

Мать и дочь в тот день решали вопрос раздела маленькой двухкомнатной квартиры вблизи метро Коломенская, где обе были прописаны. Марина выросла в меньшей комнате, где в детстве мать запирала ее на время своих самых веселых вечеринок. Теперь повзрослевшая дочь требовала свою законную долю жилплощади, но матери казалось, что та, неблагодарная и своекорыстная, мечтает на пятом десятке вышвырнуть ее на улицу. Потому, было понятно, что их дешевую квартиру не разменять, и двух квартир за нее никак не получить и из нее не сделать. А денег ни у той, ни у другой не было.

Сорокалетний пьющий безработный мужик, которого дочь называла мужем, хотя никаким мужем он, конечно, не был, их разнимал, но безрезультатно. Мать сама определила некогда дочь, та была в восьмом классе, в секцию единоборств, чтобы сумела в случае чего постоять за себя, теперь боевые навыки пригодились: одной рукой дочь таскала мать за волосы, а ребром правой больно била по шее. Но так, как ее учили, осторожно, чтобы не задеть артерию и нечаянно не убить.

Впавший в нервную дрожь бард вынул у подруги из сумочки телефон и кое-как, попадая то в пожарную команду, то в милицию вызвал скорую. Пока он ждал на морозе, поддерживая осевшее на ледяную землю коченеющее тело, он нашел в телефоне и номер бывшего мужа умершей подруги, кинорежиссера по фамилии Тинский, отца, к слову, этой самой Мариночки, хотя, кажется, эту свою дочь он никогда не видел. Приехала скорая, тело дамы освидетельствовали и увезли в морг 1-ой градской больницы, тут же кружила и милиция. На счастье при покойной обнаружился паспорт. Оказался он и у барда — тот всегда носил с собой документы, потому что в последнее время на улицах его часто останавливали, он и впрямь до того обносился, что стал похож на бродягу. Хотя некогда был удачлив, песню на его слова когда-то пела сама Разина. И даже отхватила с ней приз на интернациональном фестивале в одной из стран тогдашней народной демократии.

С мужем-режиссером бард Василий не был знаком, но тот, вникнув в дело, не стал задавать лишних вопросов, а назначил собеседнику, не откладывая, встретиться у Дома кино. Режиссер узнал барда по нервной озабоченности и обтрепанности, они поднялись в ресторан, где попили пива, а потом водки. И, можно сказать, подружились, так, во всяком случае, показалось барду. Такое впечатление у него сложилось оттого, что режиссер тут же доверительно рассказал последнему любовнику своей бывшей жены, как лет двадцать назад она сбежала от него, будучи беременной. Она побежала к возлюбленному-сценаристу родом из города Омск. Муж через общих знакомых легко нашел съемную квартиру сценариста и всю ночь провел под дверью, умоляя жену вернуться к нему и слушая, как в квартире сценарист ее громко трахает. Этот рассказ производил тем большее впечатление, что режиссер оставлял впечатление мачо, с официантками общался с грубоватой веселостью и на ты, хватал их за руки бесцеремонно, разговаривал громко, почти кричал. У него был свернут на сторону нос, зубы отсутствовали, в нем угадывался нрав беспокойный и разнузданный; барда и менестреля он сразу же стал называть странным именем ВасЯ, с ударением на последний слог и с покровительственной интонацией, и панибратски ударяя по плечу, если тот хоть на секунду отвлекался от разговора.

Дама, так трагически погибшая на морозе на сорок седьмом году жизни, имела бурную неоднозначную биографию. Впрочем, ранняя глава ее жизни банальна. Родом она была из маленького приазовского городишки, ухитрившегося, однако, боком протиснуться не однажды и в русскую историю, и в историю русской литературы. Она выросла в крепкой крестьянской, богомольной семье сурового традиционного уклада, чуть не старообрядческой. Ее отец и мать, некогда уйдя из деревни, осели у моря и постепенно отстроили большой дом, потому что хозяин стал рыбаком, и при этом почти совсем не пил. Завели большое хозяйство, которым ведала жена; муж прикупил в степи участок земли, приобрел машину и всякие выходные ездил на бахчу, как у нас ездят на дачу, где было у него к тому же несколько ульев. Их единственная дочь росла вольнолюбивой и подвижной, лазила с пацанами шарить чужие сады. К семнадцати она стала замечательно хорошенькой и кокетливой. При этом прекрасно училась, все схватывала легко, потому что была живой и способной, и решила, что по окончании школы уедет в Москву поступать на артистку. Она победила родительское сопротивление, добралась до столицы, подала документы в Щепкинское училище, спала на вокзале, зубрила басни и твердила отрывок, но по конкурсу не прошла, и тут жизнь юной провинциалки сделала первый зигзаг.

В те годы в Москве записные ходоки очень любили июль месяц — а может быть, и сейчас любят. Любили потому, что именно тогда на стендах перед театральными училищами вывешивались окончательные списки зачисленных. И многие хорошенькие простушки из дальних городов своих имен в списках, разумеется, не находили. Они рыдали здесь же, на улице, прежде всего потому, что возвращаться домой не солоно хлебавши им казалось позором, а податься в огромном чужом городе было некуда. И они с удовольствием, утирая слезы, принимали предложения обходительных столичных господ. С тем большим облегчением и надеждой, если господин оказывался кинорежиссером и показывал членский билет Союза кинематографистов. Они как-то сразу утешались, потому что были юны, полны надежд на чудо и твердо верили, что у них-то непременно все образуется, не может не образоваться.

Режиссер Тинский привез нашу героиню, именно таким образом снятую, склеенную и зафалованную, сленг тех лет, — пришло время назвать ее имя, она звалась Леся, — к себе в двухкомнатную квартиру на Тверском бульваре на первом этаже старого дома, где он проживал с матерью, донской казачкой. Леся стала там жить на законных основания, потому что Тинский на третий день знакомства повел ее в ЗАГС, где они расписались: ему страшно понравился тот факт, что Леся оказалась девственницей. Осенью они съездили к родителям Леси в городок на Азовском берегу, где поначалу Лесины старики, как называл их Тинский, хоть они были едва на десять лет его старше, не пришли в восторг от выбора дочери: Тинский уже начал седеть, а их Леся оказалась его четвертой женой. Но дело было не поправить, и чин по чину сыграли свадьбу с притоком родни и соседей, с Лесиными подружками, под шатром во дворе, со столами, ломившимися от балыков и огромных арбузов, с семидесяти градусным самогоном. Тинский гулял по-казачьи, с размахом, дирижировал праздником, к подружкам невесты не лез, поскольку все четыре дня застолья оставался на удивлении трезв. Потом молодые, нагруженные приданым невесты, пуховыми подушками, перинами и рушниками, а также подарками гостей — преимущественно отчего-то китайскими фарфоровыми сервизами с ивами и фанзами — отбыли в столицу.

Леся стала жить с мужем, старалась быть хозяйкой, но жить ей приходилось в основном со свекровью, потому что мужа никогда не было дома. Свекровь была женщиной суровой, малоразговорчивой и подозрительной. Несколько раз Леся бывала свидетельницей ужасных сцен, случавшихся между сыном и матерью: они страшно ругали друг друга, дрались, Лесю не замечая, швыряли друг в друга свадебными китайскими кружками со страховидными драконами. Однажды Леся, вернувшись из магазина, обнаружила на кухне странную особу: в ботах на босу ногу, хоть был только март, в линялой юбке, в мужском пиджаке, в низко повязанной косынке. Глаз гостья она не поднимала, чертила пальцем на подоле. Это оказалась невестка свекрови, жена ее старшего сына, сидевшего в лагере за убийство и грабеж, впрочем, она и сама только что откинулась из зоны. И, выходит, приходилась Лесе золовкой: странно, об этой своей родне муж ей никогда не рассказывал.

Они прожили вместе уже года четыре, но Леся к беспокойству ее родителей никак не беременела, что было объяснимо: немолодой Тинский признавал только оральный секс. И — мне Леся это рассказывала сама — после многих попыток ей пришлось буквально изнасиловать супруга, пока тот спал, и заставить его кончить внутрь ее лона. И она забеременела: молодой организм, выросший на здоровой пище на свежем приморском воздухе, оказался цепок. Узнав, что жена беременна, Тинский ее поколотил, полагая, видно, что беременна она не от него, ведь он бывал предусмотрителен. И колотил всякий божий день, надеясь, видно, что у нее будет выкидыш — делать аборт она наотрез отказалась. Тогда-то она и сбежала к сценаристу, а потом уехала рожать на Азов, где спустя пару лет оставила дочку на руках дедушки и бабушки, не пожелавших отпускать от себя любимую внучку. Сама же Леся опять ринулась покорять столицу, что теперь, как вы понимаете, для нее было много легче.

Мы с ней познакомились, когда она праздновала свой тридцать пятый день рождения — кто-то привел меня к ней в гости. Десятилетняя уже Мариночка так и жила в провинции, а Леся, продолжая носить гордую фамилию Тинская, пережила в эти годы немало приключений, выходила замуж фиктивно, работала в ЖЭКе, получила комнату в коммуналке, потом обменяла ее на однокомнатную квартиру, потом, недавно, однокомнатную — на эту вот, двухкомнатную, денег на доплату ей выдали родители. Потому что было решено, что с восьмого класса Мариночка переедет-таки в Москву к маме, которая вдруг обеспокоилась ее образованием. Но пока она жила одна, и в тот вечер праздновала не только свой день рождения, но и новоселье.

Так получилось, что самого Тинского я тоже немного знал, но познакомился с ним, когда Леся уже от него сбежала, и он жил со следующей женой по имени, кажется, Ольга, пухлой женщиной с большой бородавкой на правой щеке, по специальности, если мне память не изменяет, дежурной по этажу в интуристовской гостинице. Трудно представить, сколько остается в номере барахла после иностранки средней руки, приговаривал Тинский: он, как и многие его коллеги по официальному советскому искусству, никогда не гнушался мелкой фарцовкой. Знал я его по ресторану Дома кино, где он скандалил и дебоширил. Убей не помню, как мы оказались однажды за одним ресторанным столиком, а потом у него в квартире, — кажется, он зазвал меня и одну из спутниц к себе читать стихи. И он действительно читал под коньяк, который я прихватил перед самым закрытием, в последний момент в буфете, малодоступного тогда американского Бродского и еще какие-то стихи, явно превосходившие Бродского по качеству и которые Тинский приписывал себе. Помнится, мы сбежали от него обманом, поскольку он не хотел нас отпускать, но легкомысленно положил ключи от входной двери на стол на кухне, в которой нас принимал.

С Лесей мы быстро сдружились. Тогда это была уже весьма разбитная и ушлая дамочка, не растерявшая, впрочем, ни веселости, ни радости бытия, ведущая образ жизни вольный и всегда открытая самым сумасшедшим приключениям. По краткому размышлению я решил, что иметь ее в любовницах весьма хлопотно, а вот обрести в ее лице дружка очень даже удобно. Я быстро убедился, что передо мной замечательный тип бесшабашной авантюристки, щедрой, непрактичной и неверной. Могу найти на улице миллион, но забуду его в трамвае, так характеризовала она сама себя. Я бывал свидетелем ее головокружительных любовных эскапад. Однажды она поехала отдыхать в Батуми и привезла оттуда очередного возлюбленного — дрессировщика дельфинов: могла и дельфина прихватить, куражилась она. В другой раз у нее завелся поклонник — капитан речной сухогрузной баржи. И, поскольку ее дом выходил торцом на набережную Москва реки, капитан приплывал к ней на свидания на своем судне. Это я называю наиболее экстравагантных ее любовников, а кинематографистов и художников, пресных после бурного Тинского, я уж и не вспоминаю, эти, судя по отзывам Леси, были малоинтересны и все как один помешаны на порнографии. Пожалуй, один только был забавен, еврейский поэт-песенник: перед тем, как ложиться в кровать, он решал, какое животное будет изображать во время акта. Скажем, сегодня, приговаривал он, снимая трусы, я буду ягуаром. А ты что, спрашивал я Лесю. Что-что, он рычал, я пугалась, это его возбуждало…

Время от времени Леся устраивалась на какую-нибудь работу, всегда тоже довольно странную: инструктором Бюро пропаганды киноискусства или ассистентом главного художника будущей Московской Олимпиады. Этот самый художник, разумеется, тоже был ее любовником, и до Олимпиады занимался постановкой праздничных демонстраций на Красной площади. Это был очень богатый пожилой человек со старой парализованной женой-еврейкой, мечтавший уехать, наконец, в тихую и теплую страну Израиль, где к каждой немолодой финиковой пальме подается отдельно свой ручеек воды, вот только закончатся эти игрушки. Это именно он придумал летающего Мишку, который должен был в день окончания Игр отправиться по воздуху в свое последнее путешествие. То есть не самого Мишку, но его полет: как деятель тертый, он прекрасно понимал, насколько советское начальство жестоко и сентиментально, и точно так же сентиментально и жестоко подвластное ему население. И это именно он утвердил веселенькую, ярко-малиновую летнюю, с короткими рукавами рубашек, форму охранников, и едва не поплатился за это: такая рубашка не скрывала револьвера. И спасла старого оформителя языческих коммунистических массовых действ именно она, Леся, которая поехала на фабрику со всей партией этих самых проклятых рубашек и уговорила работниц остаться на ночь, чтобы к утру безвозмездно, из одного патриотического чувства нашить длинные рукава, которые прикрывали бы кобуру. И старик так растрогался, что предложил ей руку и сердце, уверяя, что больную жену он, конечно, не оставит, но что они уедут в землю обетованную все вместе, втроем, туда, где пальмы, пески и жива память о библейских чудесах. А денег на всех у него хватит. Но Леся лишь весело смеялась, хоть и говорила мне, что по-своему привязалась к этому старому и щедрому с ней чудаку. Кончилась эта любовь на моих глазах: я заглянул как-то к Лесе в гости, на улице был страшный дождь, она забрала мою рубашку сушиться, а выдала чью-то чужую. И в этот момент в дверь позвонил ее жених. Он увидел меня в своей рубашке и все понял, разубеждать его было бесполезно. Я слышал, как, уйдя на кухню, он, человек тертый, но артистический, бурно зарыдал.

Работала Леся урывками, в охотку, потому, что нужды зарабатывать не имела — неплохим источником дохода для нее были алименты, которые поступали к ней в виде процентов с заработков Тинского: тот в большинстве случаев выступал и в роли соавтора сценариев собственных фильмов. Каких-то истернов из времен гражданской войны, каких-то героических лент из жизни доблестного ЧК, каких-то биографических картин-биографий отечественных революционных деятелей. Но получить причитающееся по исполнительной листу было нелегко: Тинский гастролировал по всему Союзу, подвизался на республиканских студиях, подставлял в титрах фиктивные имена. У него, кроме Мариночки, было еще две дочери от разных жен. И теоретически он должен был отдавать этим давно чужим ему тетям половину всех своих заработков. И вот Леся нашла адреса двух своих, так сказать, родственниц, сестер, так сказать, по несчастливым бракам, которые до тех пор не были знакомы друг с другом, и вызвала их на совещание в кафе Националь. Здесь за столиком был заключен исторический тройственный союз: объединившиеся бывшие жены Тинского поделили между собой все студии страны по территориальному признаку и поклялись снабжать друг друга всей нужной информацией. Леся вспоминала, что из Националя она поехала домой к старшей жене — допивать, и там они провели чудесную ночь любви — в память, так сказать, о неверном Тинском. Думаю, он никогда не узнал об этом лесбийском приключении своих былых подруг, но зато однажды, придя на Мосфильм за огромной по тем временам суммой гонорара за какую-то свою революционную картину, разрыдался у кассы, получив лишь половину того, на что рассчитывал. Он вопил, рвал на себе волосы, скрипел зубами и рычал бляди, бляди… Я все это рассказываю так подробно, чтобы подчеркнуть: при жизни Леси он ее видеть не желал, справедливо полагая, что это именно она придумала столь организованно отбирать у него кровные деньги.

И здесь я опишу последнюю полосу жизни Леси. К сорока у нее стало пошаливать сердце, тогда как прочие шалости стали надоедать. Короче, она решила притормозить. Она забрала-таки дочь в Москву, устроила в школу, и веселья действительно поубавилось, хоть и трудно было бороться с собственными привычками. И тут опять жизнь ее самым непредсказуемым образом повернулась. У нее завелся очень приличный постоянный любовник, проректор одного из московских театральных училищ: он и надоумил Лесю, всегда любившую театр, правда, безответно, поступить на заочное отделение факультета режиссуры народных театров. Леся приезжала со мной советоваться. Твердила, что все забыла, имея в виду давние школьные познания. Я подбадривал ее, полагая в глубине души, что из этой затеи ничего не получится. Но я недооценивал ее характер потомственной староверки. Она поступила, став в сорок лет студенткой, что-то там сдала ускоренно и через два года получила диплом: как назидательно говаривал один мой приятель, поэт и бродяга, когда просил у меня водку, ни на ком, Коля, никогда нельзя ставить крест. Этот самый диплом Леся получила за дипломный спектакль, который поставила в драматическом театре своего родного города. Здесь наша дружба почти обрывается: несколько лет я ничего не слышал о Лесе, но однажды она мне позвонила, мы встретились в Центре. Она была умопомрачительна. Так выглядят состоятельные дамы из далеких провинций, и я решил грешным делом, что в своем городе она вышла замуж за секретаря райкома. Или за директора торгового порта. Но дело обстояло много ошеломительнее: замуж она не выходила, но стала главным режиссером тамошнего театра.

Вернулась она в Москву из-за той же дочки Мариночки, которая, уже семнадцатилетняя, оканчивала школу и должна была поступать в институт. Здесь начинается самый темный для меня период жизни Леси. Знаю только, что ни в какой институт Мариночка не поступила — не захотела поступать. Что характер у девочки проснулся бабушкин по отцовской линии, казацкий, агрессивный, без тени материнской женственности и жалостливости. Своего отца Тинского дочь пыталась преследовать, тот от нее прятался, думаю, ею руководили не сентиментальные чувства, но расчет: с ее восемнадцати лет он не обязан был ей ничего платить, и она хотела, так сказать, продлить контракт. Чем занималась Леся — не знаю, я лишь однажды встретил ее днем в одной московской грузинской забегаловке, куда захаживали актеры ближнего театра и студенты консерватории есть очень здесь вкусные и недорогие хинкали. С Лесей был этот самый бард, которого я видел впервые — за спиной у него была гитара в коричневом футляре. Оба были не то что пьяны, но в них бродили, что называется, вчерашние дрожжи. Леся, мне показалось, не была слишком мне рада, но схватила за рукав и сказала: хочу представить тебе своего будущего мужа, автора-исполнителя… Этот самый муж мало того, что был ее видимо младше, но казался плюгавым и зашуганным, особенно на фоне некоторых былых ее любовников. Я понял, что от меня требуется, заказал выпивку, закуску, харчо для Васи и выпил с ними по рюмке, как за будущих молодоженов. И быстро ушел: оба показались мне потертыми, помятыми, опустившимися.

Финал вам известен: бывший муж Тинский и последний любовник и несостоявшийся муж бард ВасЯ каким-то образом, при посредстве дочери, очевидно, получили в морге гроб с телом покойницы, совершенно не зная, что с этим гробом делать: Мариночка, увидев гроб матери, вдруг исчезла — наверное, поспешила оформлять квартиру на свое имя. Посовещавшись, оба согласились, что покойнице было бы приятнее всего быть похороненной у себя на родине. Так началось последнее путешествие Леси, такое же удивительное и бестолковое, как и сама ее жизнь.

Тинский и бард не нашли ничего лучше, как отправить гроб с усопшей на ее малую родину в почтовом вагоне. А сами проследовать в том же поезде в купейном. Так, во всяком случае, они сообразили. Но из этой идеи ничего не вышло: оказалось, гробы с покойниками — это вам не мебельный гарнитур, и по почте их отправлять не положено. Однако билеты на поезд были уже взяты, а со дня кончины Леси прошло уже три дня, и заморозка могла кончиться. Заплатив начальнику поезда, дежурному по составу и проводнице, они загрузили покойницу в рабочий тамбур первого вагона, следующего за локомотивом. И по истечении суток благополучно выгрузили его вокзале приазовского городка. Здесь они нашли грузовичок и подкатили прямо к дому родителей Леси, которые были извещены о кончине дочери телеграммой. Удивительно, но эти простые люди всегда любили Тинского, а сейчас и вовсе испытывали к нему благодарность: он и впрямь повел себя на редкость благородно. И благородно и трезво вел себя все три дня похорон и поминок, тогда как бард ВасЯ, как напился в первый же день, так и проспал в летней кухне, натопленной по такому случаю, в обнимку с бутылью самогона до самого дня отъезда.

Но еще более поучительно, что прощаться с взбалмошной и непоседливой Лесей, какой я ее знал, пришел весь город. Да-да, это не я придумал, это сказал мне с оттенком гордости Тинский, когда мы встретились с ним на девятый день на поминальной службе в одной из московский церквей. Было очень много венков, и от властей тоже прибавил он значительно. Службу, конечно, заказал Тинский, а ВасЯ обзвонил друзей. Режиссер стоял со свечой в распахнутой дубленке, пахло ладаном, поп бубнил молитву. Я смотрел на Тинского сбоку, видел в полутьме свернутый его нос, всклокоченную бороденку, и вдруг — я не поверил глазам своим — в беглом свете свечей блеснули на его щеке одна, потом другая слеза. Нет, мне не почудилось, он переложил свою свечу с бумажкой, на которую падал воск, в левую руку, а правой потер глаза. Может быть… может быть, он любил покойницу, подумал я. Это была минута, конечно, но тогда неожиданно для себя я и сам едва не прослезился.

Загрузка...