СОСНОВЫЙ САД

Тем летом мы нанимали дачку, стоявшую в сосновом лесу. В мансарде, похожей на башенку, я устроил кабинет, благо здесь обнаружился старый дубовый письменный стол и книжная полка с собранием Конан Дойла и Анной Карениной в двух томах. За столом, по словам хозяйки, кто только не сиживал, сочиняя романы и диссертации. Что ж, комната была светлая, окнами на две стороны, и в окнах стояли сосны. По ночам высоко построенная мансарда дрожала и покачивалась от тяжелого хода скорых поездов, проходивших рядом по Казанской железной дороге. И дрожала и покачивалась кровать, будто я был не на летней даче, а ехал в купе на верхней полке.

Сосновый бор скрывал от глаз основной, большой дом, в котором жила хозяйка, старенькая английская переводчица, настоявшая, чтобы я обращался к ней по имени, без отчества. Днями она, подслеповатая, звала своего кота Рыжий, Рыжий, в то время как кот сидел у нее за спиной, пристроившись на периллах веранды. Размер участка был по нынешним временам велик, сорок соток: когда-то, в сталинские времена заслуженным людям давали много земли, тогда как сейчас дают мало или вообще не дают. Хотя земли в России меньше не стало, а в пересчете на душу так стало даже больше в связи с убылью населения. Но и заслуженных людей стало меньше, тоже правда. Хозяева, в разных поколениях врачи, адвокаты, инженеры, переводчики, профессора называли свой участок садом, но ничего никогда не вскапывали и не сажали. Росли только кусты жасмина у веранды старого дома, той, что смотрела в сторону ворот, впрочем, ни ворот, ни калитки за соснами и жасмином видно не было, да пожилой куст персидской сирени.

Семейство хозяйки как-то повывелось. Она рассказывала, и выходило совсем как у Чехова: шесть лет назад умер отец, через месяц утонул в реке брат Гриша, мама не перенесла, ушла без оглядки. Что-то в этом роде: умер старый муж хозяйки, умерла от скоротечного рака младшая дочь-художница, ее сын уехал в Германию, в довершение на восьмом году околел английский бульдог Панч, и они остались вдвоем — мать и старшая дочь, у которой, впрочем, был сын-программист от какого-то безвестного раннего друга-геолога. Но этот бастард редко показывался то ли потому, что его германского кузена старуха больше любила, то ли гулять по Интернету для него было соблазнительнее, чем плутать в бабкиных соснах.

С высоты моей башенки был виден и соседский участок, тоже большой, отделенный от нас лишь прозрачным забором. Но там не было сосен. Это было непонятно, сосновый бор не мог вдруг обрываться, и не могли прерываться без прихоти человека воздушные беличьи пути, — скорее всего, сосны были срублены. И образовалась большая травяная лужайка с одуванчиками, какие наши нувориши предпочитают именовать английским газоном: в конце концов, бывает же армянский коньяк или советское шампанское, отчего не быть и русскому английскому газону. Самого хозяина никогда нигде видно не было, как и никаких других обитателей. Лишь изредка говорил за забором по-украински грубый женский голос, громко, будто его обладательница торговала на рынке; или возникала у забора белая соседская хаски с круглыми оловянными, ледяными глазами, но никогда не лаяла; да громко и заполошно, будто на него наступили, кричал вдруг посреди дня невидимый петух.

Я навел у хозяйки справки. Сосед Ефрем Вениаминович, родом из Одессы, шестидесяти восьми лет, в прошлой своей жизни — военный интендант, участвовал в этом качестве в афганской компании. Участок он приобрел у овдовевшей генеральши лет пятнадцать назад, но не успел благоустроиться, потому что сел в тюрьму за неумеренное даже по армейским меркам воровство. Он провел в лагерях пять лет, и сосновый бор все это время стоял нетронутым. Но по освобождении интендант, видно, достал награбленное из тайников и первым делом вывел сосны на своем участке, заявив соседям, что сосна есть сорное дерево. Старуха-хозяйка назвала мне и фамилию соседа, точно я не запомнил, лишь обратил внимание, что фамилия звучала по-русски, что-то вроде Шишкин. Хозяйка вспоминала, как в один день были пригнаны на участок лесорубы с пилами и трактор; старожилы поселка, припавшие к забору, с ужасом смотрели, как падают вековые сосны, как ампутируют их ветви, как трактор легко подцепляет голые текущие смолой стволы и волочет в кучу в дальнем конце. Дело было вопиющее: сосны были пронумерованы лесничеством и находились под охраной. И разрешение на их уничтожение было получено Ефремом Вениаминовичем не иначе как за приличную взятку. Кто-то из соседей даже написал в газету, приезжала корреспондентка, напечатала заметку, но дело осталось втуне, да и сосен было не вернуть.

Свою усадьбу Ефрем Вениаминович превратил в образцовую. Ворота были возведены из красного кирпича и украшены наподобие входа в московский зоопарк; при них стоял охранник, невысокий пузатый человек по имени Володя, бывший спецназовец: возможно, хозяин кого-то боится, предполагала моя хозяйка, начитавшаяся в юности готических романов. На самом деле это был работник по двору и слуга для мелких поручений. Как-то я разговорился с ним от скуки, он рассказал, что хозяин ночью в город за семечками посылал.

Самодур-пенсионер деревянный дом, однако, не снес, но оставил для хозяйственных нужд: там жила прислуга. А у самых ворот выстроил трехэтажную виллу, подстать им — краснокирпичную, на каждом этаже которого, шепнул Володя, ковер, по роскошному мягкому гарнитуру с лохматой шерстью и по квадратной кровати одному не застелить. Раскорчеванный участок рассекли гравийные дорожки, замкнутые бетонным бордюром, по бокам встали высокие столбы с лампионами, посредине был устроен фонтан с прудом, обложенным булыжником, через пруд перебросили китайский горбатый мостик; фонтан не выключался и ночью, и в дождь, потому что в проточной воде в пруду жили карпы, которыми хозяин питался; старый дом, сараи, столбы, забор, скамейка-качели, игривая беседка прямо посреди лужайки были выкрашены яркой зеленой краской, а перилла мостика, балясины беседки, верхняя перекладина качелей — светло-бордовой, и участок, кабы не куры, общим видом напоминал бы территорию загородного номенклатурного дома отдыха советских времен для партработников среднего звена.

Ничего больше о хозяине виллы мне узнать не удалось. Разве что дошли неясные сведения, что было у него две жены, совсем немного по нынешним временам. От каждой было по дочери, но ни одна из них на дачу не ездила, Ефрем Вениаминович утверждал, что они живут в Америке, но, думаю, старый интендант был просто-напросто скуп, не жаловал родню, как это свойственно жирно и не праведно разбогатевшим людям, даже чадолюбивым евреям. Известно было, что вторая, текущая, так сказать, жена болела в московской квартире, к ней ходила медсестра делать уколы, тогда как муж сидел на этой своей даче, на крыше которой не было даже телевизионной тарелки.

Однажды я все-таки увидел его. В кофте мешком до колен, со стриженным под горшок черно-седым жестким волосом на круглой голове, смахивавшим на парик, с падающими на воротник щеками, с огромным животом много больше, чем у его прислужника, на коротких ножках, и если бы не маленькая седая щеточка усов над губой, издалека Ефрема Вениаминовича можно было принять за старую пузатую бабу.

Я все ломал голову, глазея в своем безделье на соседскую виллу, чем ее хозяин занимался на афганской войне, закончившейся четверть века назад. И что такое он там воровал. За неимением практики честного грабежа, я воображал всякую чепуху: Ефрем Вениаминович приторговывал солдатскими сапогами и шинельным сукном, как делали его коллеги еще во времена Крымской войны, мукой и тушенкой, не гранатометами же. Хотя почему бы и нет. Я пытался представить себе прошлую соседскую жизнь. Сын, может быть, водителя грузовика, внук, быть может, ломового извозчика не зря ее прожил — исполнение заветных желаний поколений состоялось. Теперь он, окруженный челядью, владел собственным поместьем, как дореволюционные господа дачами на дальних станциях фонтана, куда на лето их с чадами и домочадцами перевозил на подводе его дед, и ел на обед, чередуя ее с карпами, собственную полезную и экологически вне подозрений парную курятину.

Однажды хозяйка пришла ко мне в панике: сосед заявил кому-то, что он купит всю улицу, установит на ней шлагбаумы и будет брать плату с проезжающих и прохожих. Вы думаете, такое возможно, тревожно спрашивала старушка, прибавив, что раз в год он покушается откупить ее участок. Я ответил в том духе, что, по-видимому, ее сосед шарлатан или помешанный маниакального склада. Она смотрела на меня задумчиво, знаете, Николай, он ведь был подпольщиком в одесских катакомбах, он и ордена показывал, и у него там, в Одессе, тоже вилла, и еще, кажется, в Тунисе. Я рассмеялся: но ведь он к началу войны только родился. Она все смотрела тревожно: и то правда. Я продолжал посмеиваться: может быть, просто-напросто он нравится вам как мужчина, вот вы ему и верите. Она смотрела на меня с прежним сомнением: он мне не нравится, я, знаете ли, его боюсь. И я не стал напоминать старушке, что в случае, если на робкую даму действует мужская харизма — Ефрем Вениаминович, видно, был нахрапист, — то страх и симпатия в каком-то смысле одно и то же.

Однажды, томясь в своей башенке, — отлыниваешь от работы чаще всего именно тогда, когда с трудом создал для нее все условия, — я наблюдал в окошко, как ловко крутит педали дочь хозяйки, поспешавшая по дорожке между сосен на дамском велосипеде с корзинкой над передним колесом. В корзине были большие полиэтиленовые бутыли с ручками: она ехала за живой водой из близкого какого-то источника, в чудодейственность и целебность которого верили все окрестные дамы-дачницы, отнюдь не пейзанки. Я размышлял, помнится, об интеллигентской растерянности, опасливости и доверчивости. И прикидывал, отчего же эти Ефремы Вениаминовичи, настоящие хозяева положения, терпят нас рядом, переводчиков, безработных геологов и праздных сочинителей: быть может, для чего-то мы им нужны. Но это до времени, конечно, до времени, не пришла просто пора. И тут мне по какой-то неясной ассоциации припомнилось одно отдаленно знакомое московское семейство, назову их Стражниковыми. Припомнилось, быть может, потому, что муж Стражников, начинавший как провинциальный партийный функционер невысокого пошиба, как и наш сосед, сумел украсть такое количество денег, что ему хватило на несколько дорогих квартир в Москве, одну окнами на Христа Спасителя, и на дом в Алупке. И еще осталось, наверное, до смерти и собственной, и жены, и единственной дочери.

Реконструкция этой карьеры мне давалась много легче, чем соседской, потому что с мадам Стражниковой я был тесно знаком в течение нескольких лет — она служила диктором на радио, и кто-то подсказал ей записывать на студии звукозаписи на Качалова мои опусы; позже их же она наговаривала на компакт-диски для Общества слепых. А потому время от времени нуждалась в моих консультациях: как произносится, скажем, Мельмот Скиталец и где делать ударение в слове Мураками. Это была темноглазая, на коротких кривоватых ногах дамочка с пухлым порочным ртом, низким лобиком и скулами кипчачки. Живая, смешливая, одевалась она провинциально, в кофты с рюшами, в темные, малиновые или фиолетовые, шерстяные платья с накладными пожелтелыми кружевами ручной работы, зимой носила толстую древнюю шубу из котика, наверняка предмет застарелой зависти товарок по прошлой жизни, поскольку некогда такие были знаком настоящего благосостояния.

Было семейство из волжского, захудалого, хоть и губернского степного города: зимой холод и темень, летом несусветная жара и тяжелый запах гнили от ближних болот. Росли будущие супруги на одной кривой улице, в деревянных темных от влаги домах, похожих на бараки с печками, ходили в одну школу, он классом или двумя старше. Оба были городскими жителями во втором поколении: родители их пришли после войны в город из деревень. Но была между ними — на сторонний взгляд едва различимая — социальная разница: у нее отец умер, а мать была простой фабричной рабочей, у него отец был жив и трудился слесарем какого-то там разряда на той же фабрике, которой и принадлежали их халупы. Так что его семья была побогаче и потому склонялась к своеобразной пролетарской мелкобуржуазности, имела, скажем, стенку, тогда как уклад ее семьи — у нее была еще младшая сестра — оставался деревенским. Быть может, именно своеобразная гордость селянки или степное калмыкское свободолюбие его приворожили, но уже в последних классах школы они гуляли и сделались неразлучны — к недовольству его семьи, разумеется. Он окончил школу, поступил в техникум, где вскоре возглавил комсомольскую ячейку, сызмальства был активист, и роман их прервался, как и всегда обрываются школьные привязанности при вступлении в широкую жизнь. Но она совершила удивительный карьерный кульбит: еще в школе пела в самодеятельном хоре так называемые народные песни, а тут поступила в училище, готовившее культпросвет работников, по музыкальной части. У нее прорезался довольной сильный низкий голос томного цыганского тембра. Стала погуливать, ему доносили, он ревновал, их любовь возобновилась. Двадцати лет она вышла за него замуж, сыграли громкую комсомольскую свадьбу, сдобренную непристойными деревенскими обрядами, после чего он стал инструктором по идеологии обкома комсомола. Молодожены получили комнату в коммунальной квартире в доме для местного начальства в самом центре города, на Ленина. Она выиграла конкурс и стала диктором областного радио. Молодые супруги Стражниковы подружились с обкомовскими детьми, жившими в том же доме, и понемногу вошли в круг здешней элиты: браконьерская охота и рыбная ловля круглый год, водка, изготавливавшая на экспорт, групповой секс с женами в узком привилегированном кругу в уютной баньке, скрытой от посторонних взглядов в режимной зоне.

Из устных воспоминаний мадам мне известно, что ее молодой супруг уже тогда завел моду ежедневно бриться не иначе как в парикмахерской, а обедать не дома, но в ресторане гостиницы Астрахань. То есть имел замашки, вкус к невинному шику, хотел глядеть барином. И здесь сокровенный вопрос: была ли уже в те годы у молодого комсомольского инструктора Стражникова возможность красть. Нет, не принимать грошовые подарки, когда ездил с инспекциями по районным центрам, вяленую ляжку барана или там копченого сига, но всерьез брать и класть в карман. Одно понятно, он был очень сообразителен, потому что довольно скоро занял казавшуюся непрезентабельной другим, менее смышленым партийным карьеристам, должность инструктора обкома партии по делам церкви, что называлось по атеистической пропаганде. Ниже в те годы по партийной табели шли только инструкторы по противопожарной агитации.

И здесь нельзя не восхититься деятельностью ума молодого человека: там, где пенсионного возраста партийцы бубнили про опиум для народа и лелеяли первичность материи, молодой Стражников действовал много решительнее и предприимчивее. Он решил построить союз атеизма и религии, надолго предвосхитив плюрализм своей партии горбачевской эпохи. Его рассуждение было просто: у партии денег нет, у церкви они есть. Мне конечно неизвестно, каким образом он принудил делиться тамошний причт, понятно только, что деньги у него завелись и прятались в кубышку от взглядов менее удачливых коллег. Мало того, он стал вхож к местному владыке и, что совсем уж удивительно, поскольку такого рода контакты тогда осуществлялись посредством другого ведомства, стал как бы партийным связным местной церкви и патриархата. Мне трудно представить механизмы его деятельности, но, так или иначе, сорока с небольшим лет от роду он уже был богат, жил в Москве и преподавал для отвода глаз историю религии в Академии сельского хозяйства, куда, впрочем, ездил на собственном Мерседесе с шофером. Мадам же была устроена диктором на всесоюзное радио. Приблизительно тогда мы с ней и познакомились.

Что, собственно, повлекло натянутое сравнение мирного поволжского партийца Стражникова с моим случайным соседом, одесским интендантом? Наверное, острый и, каюсь, несколько завистливый интерес к самой механике обогащения, не связанного с каким бы то ни было созиданием. То есть к таланту делать деньги из воздуха, причем второй мой пример в этом смысле разительнее, тогда как первый хромает: одессит хоть прямо и понятно воровал, тогда как волжанин отнюдь не торговал краденой церковной утварью. То есть первому приходилось-таки рисковать, тогда как ко второму деньги, кажется, плыли сами, если не учитывать, конечно, что взятки это тоже род воровства. Роднит этих персонажей и своего рода талант оказаться в нужное время в нужном месте и не упустить своего.

Но было у них и еще нечто общее: стремление к накоплению и потреблению при очевидном пренебрежении живой стороной жизни. К природе, скажем обобщенно. Нет, волжанин сосен не рубил, и вообще заводить дачу на отрез отказывался. Мадам, унимая тягу к земле, даже развела в самой просторной из своих квартир небольшой сад, при котором состояла специально нанятая домработница, ботаник, как раздраженно именовал ее морщившийся от всего этого запаха и шелеста супруг. Впрочем, мирился, пусть хоть в квартире, потому что терпеть не мог открытого пространства и пребывания на пленере. Мадам Стражникова как-то объяснила мне эту сторону характера мужа: поскольку он вырос на Волге на свежем воздухе, с детских лет таскал воду, копал, пилил и колол дрова, то у него выработалась стойкая ненависть к любым физическим занятиям, которые в свою очередь связаны были в его ощущениях именно что с природой, с простыми условиями быта, с отсутствием удобств и зависимостью от погодных условий. И у одессита, и у волжанина, по-видимому, были свои заветные представления о наилучшем образе жизни: у первого прозябание на собственной подмосковной вилле с фонтаном, под охраной и с курами, у второго — жизнь в удобной московской квартире с гостями и баром, полным под завязку заморскими напитками.

Все кончается, и я был почти свидетелем того, как оборвалась мирная семейная жизнь партийца и атеиста Стражникова. Волжанин, накупив квартир, жены через пару лет лишился, потому что она уехала, как сказано, в Алупку и открыла свое дело — частный пансионат с абрикосовым садом при нем, и присылала варенье. Видимо, с возрастом ее крестьянскому началу стало противно что ни день зачитывать по радио томным голосом вести с чужих полей: ей необходимо было самой чувствовать себя хозяйкой. Кроме того, она завела страстный роман с местным агрономом-виноградарем, потому что была натурой горячей и предприимчивой. Нет, супруги не разводились, просто волжанин, как мы знаем, терпеть не мог открытого пространства, а на море, как ни крути, половину пейзажа занимает вода, и остался пить виски в московской квартире с видом на Храм. Что же касается моего соседа-одессита, то в августе — мы уж подумывали о конце нашего пребывания в сосновом саду — его зарезали в собственном доме и вынесли из спальни на третьем этаже домашний сейф. На пороге осталась лежать мертвая лайка.

Конечно, это преступление взволновало поселок. Одни говорили, что Ефрема Вениаминовича пырнули кухонным ножом, а потом расчленили тело, другие — что пытали раскаленными прутьями, выбивая секрет хранения денег, третьи же, насмотревшиеся, видно, американских ужасов, утверждали, что его распилили обычной бензопилой, какой он сам пилил вековые сосны на своем участке. Некоторые даже полагали, что для убиения старого еврея использовали пилу-болгарку, какой режут железо, но это уж полнейший вздор и неправдоподобно. Скорее всего, права была моя хозяйка, и кто-то свел с интендантом старые счеты, но подозрения пало на спецназовца Володю. Его арестовали, но вскоре выпустили, поскольку, как оказалось, он как раз в те дни уезжал к родне во Владимирскую область. Спецназовец вернулся на осиротелую дачу, встал на пост и включил фонтан, но некому уж было ему платить, и он как-то даже приходил к нашей хозяйке наниматься на какую-нибудь работу. Но старушка вежливо, хоть и язвительно, сказала, что мы пока сосны пилить не будем, а как решимся — позовем…

Я валяюсь на своей койке со вторым томом на груди, открытом на части седьмой, Анна уже подъезжает к станции Обираловка Нижегородской дороги. Рыжий, слышу я со двора старушечий голос, Рыжий. И думаю обо всем, что происходит вокруг. Я думаю напряженно, но все равно ничего не понимаю в происходящем. Знаю лишь, что я, бедный сочинитель, на самом деле бездельник и дезертир, и ни в чем не участвую, спрятавшись в своей башенке, тогда как, судя по телевизионным новостям, кругом идет война. Кого-то взрывают, выкидывают на улицу, насилуют и грабят. Льется кровь, валятся дома, растекается нефть, кипят страсти, брат идет на брата, люди гибнут за металл, и даже Анна Каренина, даже Каренина… И тут набегает скорый поезд, надвигаясь издалека, башенка начинает будто постанывать, и вот уже поезд мчит мимо, совсем рядом, и дрожит и качается мое ложе. И кажется, что я еду на верхней полке в купе поезда дальнего следования. Вот только куда? Не знаю.

Загрузка...