Болеслав Прус ЭМАНСИПИРОВАННЫЕ ЖЕНЩИНЫ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая Энергичные женщины и слабые мужчины

Приблизительно в тысяча восемьсот семидесятом году среди женских учебных заведений Варшавы самым известным был пансион пани Ляттер.

Лучшие матери, примерные гражданки, счастливые супруги выходили из этого пансиона. Всякий раз, когда газеты сообщали о вступлении в брак девицы из общества, богатой невесты, сделавшей прекрасную партию, можно было поручиться, что, описывая добродетели новобрачной, ее подвенечный наряд, ее красоту, озаренную счастьем, газеты упомянут о том, что избранница судьбы окончила пансион пани Ляттер.

После такого упоминания в пансион пани Ляттер всякий раз поступало несколько новых воспитанниц — приходящих или постоянно живущих при учебном заведении.

Нет ничего удивительного, что и самое пани Ляттер, чей пансион приносил столько счастья своим воспитанницам, тоже считали счастливой женщиной. Говорили, что пани Ляттер начала дело со скромными средствами, но сейчас наличный ее капитал составляет десятки тысяч рублей; неизвестно только, помещен он в ипотеках или в банке. Глядя на бальные платья ее дочери Элены, девятнадцатилетней красавицы, особенно же слушая толки о мотовстве ее сына Казимежа, никто не сомневался, что пани Ляттер располагает солидными средствами.

Впрочем, ни красавица с ее туалетами, ни молодой человек с его шиком никого не смущали, — оба они не переступали известных границ. Панна Элена ослепляла свет туалетами, но выезжала редко, а пан Казимеж собирался за границу для завершения образования, и срывать цветы удовольствий в Варшаве ему предстояло недолго. Он мог поэтому кое-что себе позволить.

Знакомые шептали, что пани Ляттер не зря поощряет шалости молодого человека, который в обществе варшавской золотой молодежи лечился от демократических мечтаний. Они удивлялись уму и такту матери, которая не стала упрекать сына за то, что он набрался губительных теорий, и позволила ему возродиться в светской жизни.

— Привыкнет молодой человек к обществу, к свежему белью и перестанет носить длинные волосы и отпускать косматую бороду, — говорили знакомые.

Молодой человек очень скоро привык и к стрижке и к свежему белью, стал даже законченным франтом, а тут, в середине октября, заговорили о том, что в самом непродолжительном времени он уедет за границу изучать общественные науки. Само собой разумеется, ехать за границу собирался не молодой Ляттер, а молодой Норский. В первом браке пани Ляттер носила фамилию Норской, а Казимеж и Элена были ее детьми от этого брака.

Второй муж, пан Ляттер… Впрочем, не стоит говорить о нем. Достаточно сказать, что со времени основания пансиона пани Ляттер носила вдовий траур. Несколько раз в год она ездила на Повонзки и возлагала цветы на могилу первого муже; никто не спрашивал, где лежит ее второй муж: на Повонзках или в другом месте.

Не удивительно, что пани Ляттер, сердце которой было дважды разбито судьбой, стала холодна в обращении и сурова с виду.

Ей уже перевалило за сорок, но она все еще была хороша собой. Выше среднего роста, нельзя сказать, что полна, но и не худа, в черных волосах уже блестят серебряные нити, лицо смуглое, с выразительными чертами, и чудные глаза. Знатоки утверждали, что этими глазами пани Ляттер могла бы покорить сердце не одного богатого вдовца из числа тех, чьи дочери учились у нее в пансионе. К несчастью, взгляд ее «черных очей» был не нежен, а скорее пронзителен, что в сочетании с тонкими губами и внушительной осанкой возбуждало равным образом у женщин и у мужчин прежде всего — уважение к их обладательнице.

Ученицы боялись ее, хотя она никогда не повышала голоса. Самый шумный класс мгновенно умолкал, когда в соседней комнате как-то по-особенному отворялась дверь и слышалась ровная поступь начальницы.

Классные дамы и даже учителя удивлялись тому магическому влиянию, какое пани Ляттер имела на своих учениц. Матери, у которых были дочки на выданье, с беспокойством думали об ее дочери Элене, как будто юная красавица могла отбить у невест всех женихов и испортить барышням будущность. Какой-нибудь богатый отец безобразного и хилого сына думал про себя:

«Этого кутилу Норского природа щедро наделила здоровьем и красотой, хватило бы на добрый десяток таких, как мой Кайтусь, а впрочем, Кайтусь парень тоже ничего!»

Итак, пани Ляттер была во всех отношениях счастливой женщиной: все завидовали ее богатству, весу в обществе, пансиону, детям, даже глазам. А меж тем на лбу у нее все резче обозначалась загадочная морщина, все ниже нависало облако на лице, набегая неизвестно откуда, и глаза все пристальней смотрели куда-то мимо людей, словно силясь разглядеть что-то такое, чего не видят другие.

В эту минуту пани Ляттер расхаживает по своему кабинету, окна которого смотрят на Вислу. Октябрь на исходе; об этом говорит искрасна-желтый свет, которым солнце, прячась за Варшавой, окрасило дома Праги, трубы отдаленных фабрик и серые, подернутые мглою поля. Свет словно заразился от увядших листьев и сам увянул, или насытился рыжими парами локомотива, который в эту минуту мчится далеко за Прагу и исчезает вдали, увозя прочь каких-то людей, быть может, какие-то надежды. Безобразный свет, который напоминает о том, что октябрь уже на исходе, безобразный локомотив, который заставляет думать о том, что все в этом мире находится в непрерывном движении и исчезает для нас, чтобы показаться где-то другим.

Пани Ляттер бесшумно ступает по ковру кабинета, похожего на мужскую рабочую комнату. Иногда она смотрит в окна, где увядший свет напоминает ей о том, что уже конец октября, а порою бросает взгляд на дубовый письменный стол, где лежат большие счетные книги, над которыми склоняется бюст Сократа. Но изборожденный морщинами лоб мудреца не сулит ей ничего хорошего; она сжимает скрещенные на груди руки и ускоряет шаг, точно ей хочется поскорее наконец куда-то дойти. Глаза у нее блестят ярче, чем обыкновенно, губы еще больше сжимаются, и темнеет облако, которое не могут рассеять ни мысль о красоте детей, ни мысль о той доброй славе, которой она сама пользуется в обществе.

Стенные часы в приемной пробили половину пятого, большие английские часы в кабинете еще торжественней пробили половину пятого, и в дальних комнатах этот бой тоненько и торопливо подхватили какие-то часики. Пани Ляттер подошла к письменному столу и позвонила.

Шевельнулась темная портьера, дверь приемной тихо отворилась, и на пороге появился высокий слуга во фраке, с седыми бакенбардами.

— Станислав, в котором часу вы вручили письмо пану Згерскому?

— В первом часу, пани.

— Вы отдали письмо ему лично?

— В собственные руки, — ответил слуга.

— Можете идти. Если придет кто-нибудь из гостей, тотчас проводите его ко мне.

«Он заставляет меня ждать два с половиной часа, видно, я не могу на него рассчитывать», — подумала пани Ляттер.

«Конечно, — продолжала она размышлять, — он прекрасно понимает мое положение. До Нового года мне нужно семь тысяч шестьсот рублей, от приходящих учениц я получу две с половиной тысячи, за полный пансион мне заплатят самое большее полторы, итого четыре тысячи. А где остальные? Поступят после Нового года? Но тогда обнаружится, что доход, по сравнению с прошлыми годами, стал на четыре тысячи меньше. Нечего обманываться! У меня выбыло двадцать пансионерок и шесть приходящих учениц; в будущем году их не прибавится, никогда уже не прибавится. Чистого годового дохода остается самое большее тысяча рублей, этих денег хватило бы на одного человека, а нас трое… Что же делать? На покрытие маленького долга приходится занимать большую сумму денег, потом еще большую; когда-нибудь этому должен быть конец. Згерский без всяких стеснений открывает мне на это глаза, он не обманывается…»

Жизнь пани Ляттер была так наполнена цифрами, цифры так терзали ее воображенье, что куда бы она ни обратила взор, они всюду мерещились ей. Они распирали счетные книги, лежавшие на письменном столе, выскакивали из большой золоченой чернильницы, скользили по английским гравюрам, украшавшим стены кабинета. А сколько их таилось в тяжелых складках занавесей, сколько за стеклом резного книжного шкафа, сколько их копошилось в тени каждой портьеры — не счесть!

Чтобы отвлечься от их докучных роев, пани Ляттер остановилась посредине кабинета и, подняв голову, стала слушать, что делается наверху. Над ее кабинетом находилась гостиная, пансионерки принимали там посетителей; сейчас наверху сновали ученицы, значит, посетителей не было. Вот две старшеклассницы, взявшись, наверно, под руки, ровным шагом идут из дортуара в класс; вот пробегает маленькая первоклассница или второклассница; вот девочка ходит по кругу, вероятно, учит в гостиной урок; кто-то уронил книгу.

Но вот раздаются тяжелые широкие шаги — это панна Говард, лучшая учительница пансиона.

— Ах, эта Говард! — шепчет пани Ляттер. — Она принесла мне несчастье…

При появлении панны Говард ученицы разбегаются; в гостиную входит еще несколько человек. Одна девочка, другая, потом кто-то из старших. Панна Говард теперь уже торопливо семенит ногами, слышно, как передвигают стулья. Очевидно, пришел кто-то из посетителей.

«Уж не Малиновская ли, приятельница Говард, наведывается в мой пансион? — думает пани Ляттер. — От этих сумасшедших всего можно ждать! Есть у нее десять — пятнадцать тысяч, вот она и задумала открыть пансион, чтобы разорить меня. Разумеется, года через два прогорит, но ей кажется, что именно она призвана совершить переворот в воспитании девочек. Говард ей составит программу. Ха-ха! То-то будут довольны редакции, хоть на некоторое время Говард перестанет засыпать их своими статьями. Независимые женщины! Я не принадлежу к их числу, хоть на пустом месте создала пансион; теперь они станут учить меня независимости за те тринадцать тысяч, которые Малиновская хочет по указке Говард пустить на ветер…»

Стрелка английских часов медленно приближается к пяти, напоминая пани Ляттер, что наступает время вечернего приема. Она напоминает пани Ляттер и о том, сколько тысяч посетителей прошло уже через этот кабинет; все они чего-то требовали, о чем-то просили, спрашивали. Всем приходилось отвечать, давать советы, объяснения — и что же? Что осталось от всех этих тысяч советов, которые она дала другим? Ничего. Сегодня все возрастающий дефицит, а завтра, быть может, банкротство.

— Нет, я не сдамся! — прошептала пани Ляттер, хватаясь руками за голову. — Я не сдамся… Я не отдам моих детей, я ничего не отдам! Это неправда, что бывают безвыходные положения… Если в Варшаве слишком много пансионов, закроется не мой, а слабые.

Острый слух пани Ляттер уловил шорох в приемной. Вместо того чтобы позвонить, кто-то дважды нажал на ручку двери; лакей отворил, кто-то, вполголоса переговариваясь с ним, медленно стал раздеваться.

Пани Ляттер сделала гримасу, догадавшись по всему, что посетитель явился к ней по своему делу.

В дверях показались седые бакенбарды лакея.

— Там пан учитель, — шепотом сказал лакей.

Через минуту в кабинет вошел полный, среднего роста мужчина в черном сюртуке. Лицо у него было бледное, спокойный взгляд выражал добродушие, клочок волос на лысине, зачесанный к левому виску, темной прядью тянулся надо лбом. Посетитель ступал медленно, на ходу высоко поднимая колени; большой палец левой руки он заложил за лацкан сюртука; все, казалось, свидетельствовало о том, что этот тихий человек не отличается энергией.

Пани Ляттер стояла, скрестив на груди руки и вперив пылающий взгляд в его стеклянные глаза; но посетитель был настолько невозмутим, что не смешался под ее взглядом.

— Я, собственно… — заговорил он.

В эту минуту стенные часы в приемной, английские в гостиной и часики где-то в дальних комнатах на разные лады пробили пять часов.

Посетитель оборвал речь, словно не желая мешать часам, а когда они смолкли, снова начал:

— Я, собственно…

— Я все решила, — прервала его пани Ляттер. — У вас будет не шесть, а двенадцать уроков в неделю…

— Я чрезвычайно…

— Шесть уроков географии и шесть естествознания.

— Я чрезвычайно… — повторил посетитель, кивая головой и все еще держа за лацканом большой палец левой руки, что начало раздражать пани Ляттер.

— Это даст вам, — снова прервала его пани Ляттер, — сорок восемь рублей в месяц.

Посетитель умолк и быстро забарабанил пальцами по лацкану. Затем он устремил кроткий взгляд на нервное лицо пани Ляттер и произнес:

— Разве не по десять злотых за час?

— По рублю, — ответила начальница.

Раздался сильный звонок, кто-то с шумом вошел в приемную.

— Мой предшественник получал, кажется, по два рубля за час?

— Сейчас мы не в состоянии платить за эти предметы больше чем по рублю… В конце концов у нас три кандидата, — глядя на дверь, сказала пани Ляттер.

— Что ж, я согласен, — проговорил посетитель с прежним спокойствием. — Но, быть может, тогда моя племянница…

— Если позволите, мы поговорим об этом завтра, — прервала его с поклоном начальница.

Посетитель, не выказав удивления, постоял минуту, собираясь с мыслями, затем кивнул головой и направился к двери. Уходя, он по-прежнему высоко поднимал колени и держал палец за лацканом сюртука.

«Совершенный тюфяк!» — подумала пани Ляттер.

Лакей отворил дверь, и в кабинет вкатилась низенькая, толстая и румяная дама в шелковом платье орехового цвета. Казалось, шелест ее пышного платья наполнил всю комнату и догорающий дневной свет прянул от блеска ее цепочек, колец, браслетов и множества украшений, сверкавших в прическе.

Поздоровавшись с посетительницей, пани Ляттер подвела ее к кожаному дивану, и дама присела так, будто вовсе и не садилась, а только стала еще меньше ростом и еще больше распустила хвост своего пышного платья. Когда служитель зажег два газовых рожка, впечатление было такое, что дама с трудом удерживает в пухлых ручках целое море шелка, которое может залить весь кабинет.

— Я отвела дочек наверх, — заговорила дама, — и хочу попросить вас разрешить им завтра еще раз проститься со мной.

— Вы завтра уезжаете?

— Да, вечером, — со вздохом сказала дама. — Десять миль по железной дороге да три мили на лошадях. Единственной радостью в этом путешествии будет для меня то, что мои девочки остаются на вашем попечении. Ах, какая благовоспитанная особа панна Говард, ах, какой пансион!

Пани Ляттер в знак благодарности склонила голову.

— Такой лестницы я не видала ни в одном пансионе, — продолжала дама, отдавая поклон с грацией, как нельзя более отвечавшей непомерной пышности ее орехового платья. — И дом прекрасный, вот только у меня просьба к вам, — прибавила она с милой улыбкой. — Мой брат подарил девочкам очень красивые пологи к кроваткам, — они сделаны на его собственной фабрике. Нельзя ли повесить их у кроваток? Я сама этим займусь…

— Я бы ничего не имела против, — сказала пани Ляттер, — но доктор не разрешит. Он говорит, что пологи в дортуарах задерживают движение воздуха.

— У вас девочек лечит доктор Заранский? — прервала ее дама. — Я его знаю, два года назад он четыре раза приезжал к нам из Варшавы, — десять миль по железной дороге да три мили на лошадях, — когда у моего мужа было, простите, плохо с мочевым пузырем. Я доктора Заранского прекрасно знаю — каждый его визит обходился нам в сто двадцать рублей! Может, для моих детей он сделал бы исключение?

— Сомневаюсь, — ответила пани Ляттер, — в прошлом году он не разрешил повесить полог у кровати племянницы графа Киселя, которая спит в одной спальне с вашими девочками.

— Ну, если так! — вздохнула дама, вытирая лицо кружевным платочком.

Наступила пауза; казалось, обе дамы хотят что-то сказать, но не могут найти нужных слов. Дама в ореховом платье уставилась на пани Ляттер, а та старалась изобразить на своем лице учтивую холодность. Глаза дамы говорили: «Ну, скажи ты первая, тогда я буду смелей!» А каменное лицо пани Ляттер отвечало: «Нет, ты бросайся в атаку, а уж я тогда с тобой разделаюсь!»

В этой борьбе между нетерпением и хладнокровием отступила дама в шелках.

— У меня к вам еще одна просьба, — заговорила она. — Моим девочкам надо развивать таланты…

— Я слушаю вас.

— Одна могла бы учиться, ну, скажем, играть на цитре. Мой муж очень любит этот инструмент, у него даже есть своя цитра; будучи на практике в Вене, он состоял в клубе цитристов. Другая могла бы учиться рисовать, ну хотя бы пастелью. Так приятно смотреть, когда барышни рисуют пастелью! В прошлом году я была в Карлсбаде, так там все молодые англичанки, когда им не удавалось составить партию в крокет, раскладывали свои альбомы и рисовали пастелью. Это очень украшает молодую девушку!

— Которая же из них хочет рисовать?

— Которая? Да ни одна не хочет, — со вздохом ответила дама. — Но я думаю, что учиться следует старшей, она ведь первой должна выйти замуж.

— Простите, к чему вашим девочкам таланты? — мягко спросила пани Ляттер. — Им, бедняжкам, и без того больше других приходится учить уроки.

— А! Вот не думала, что вы придерживаетесь таких взглядов! — возразила дама, поудобней усаживаясь на диване. — Как, в наше время девушке не нужны таланты, когда все говорят, что женщина должна быть независимой, должна развиваться во всех отношениях?..

— Но у них нет времени…

— Нет времени? — повторила дама с легкой иронией. — Если у них хватает времени на то, чтобы шить белье приютским подкидышам…

— Они учатся таким образом шить.

— Моим девочкам, благодарение богу, шить не придется, — с достоинством возразила дама. — Впрочем, оставим этот разговор. Если вы не хотите, что ж, девочкам придется подождать.

Пани Ляттер в холод бросило от этих слов. Итак, уйдут еще две пансионерки, за которых она получает девятьсот рублей!

— В таком случае, — продолжала дама притворно сладким голосом, — нельзя ли девочкам хотя бы танцевать…

— Они учатся танцам у лучшего артиста балета.

— Да, но они танцуют только друг с дружкой и не встречаются с молодыми людьми. Между тем сегодня, — со вздохом говорила дама, — когда от женщины требуют, чтобы она была независимой, когда в Англии барышни катаются с кавалерами на коньках и ездят с ними верхом, наши бедняжки так робеют в обществе молодых людей, что слова не могут вымолвить… Муж в отчаянии, он говорит, что девочки совсем поглупели…

— Я не могу приглашать кавалеров на уроки танцев, — возразила пани Ляттер.

— Что ж, в таком случае, — понизив голос, сказала дама, — думаю, вы не удивитесь, если после каникул…

— Вы ничем меня не удивите, — ответила пани Ляттер, которой кровь ударила в голову. — Что же касается наших с вами расчетов…

Дама сложила пухлые ручки и сказала сладким голосом:

— Я как раз хотела расплатиться с вами за первое полугодие… Сколько я должна вам?

— Двести пятьдесят рублей.

Голос дамы стал еще слаще, когда она спросила, вынимая из кармана портмоне:

— Нельзя ли кругло… двести?.. Ведь некоторые ученицы платят вам по четыреста рублей в год, а в других пансионах… Сказать по правде, я бы не подумала забирать девочек из такого образцового пансиона, где они находятся под настоящим материнским присмотром, где такой порядок, прекрасные манеры, если бы вы согласились на восемьсот рублей в год… Вы не поверите, какое мы переживаем страшное время! Ячмень подорожал вполовину, а хмель… О пани Ляттер! Прибавьте к этому три мили ужаснейшей дороги до станции и болезнь моего мужа, да и мне самой в будущем году тоже надо опять ехать в Карлсбад… Клянусь вам, сегодня нет никого несчастнее фабрикантов, а все думают, что нам только птичьего молока не хватает, — закончила дама, вытирая, на этот раз полотняным платком, слезы, которые лились у нее из глаз. Кружевной платочек предназначался для других целей.

— Что ж, пусть на этот раз будет двести, — медленно произнесла пани Ляттер.

— Милая моя, дорогая! — воскликнула толстуха с таким видом, точно она готова броситься пани Ляттер на шею.

Та любезно поклонилась, взяла две сторублевых кредитки и, вырезав из счетной книги квитанцию, вручила ее толстухе, на лице которой, словно два облачка, бегущих по прояснившемуся небу, рисовались умиление и радость.

Проводив шуршащую и сверкающую драгоценностями даму в приемную и подождав, пока она уйдет, пани Ляттер велела слуге:

— Попросите панну Говард.

Она вернулась к себе и в раздражении начала ходить по кабинету. Ей представились стеклянные глаза учителя, который держал большой палец левой руки за лацканом сюртука и безропотно согласился получать в месяц на двадцать четыре рубля меньше, и рядом ореховое платье и блестящие драгоценности толстухи, которая урвала у нее за полугодие пятьдесят рублей.

«Ах, как все это нелегко! — сказала она про себя. — Кто нуждается, тот должен уступать. Так было, есть и будет».

В дверь постучались.

— Войдите.

Дверь отворилась, и в комнату не вошла, а влетела восемнадцатилетняя девушка и вдруг остановилась перед начальницей. Это была брюнетка, среднего роста, с правильными чертами лица. Черные кудряшки рассыпались по невысокому лбу, точно она быстро бежала навстречу ветру, серые глаза, смуглое лицо и пунцовые губы кипели здоровьем, энергией и весельем, которое она сдерживала только потому, что была у начальницы.

— А, Мадзя! Как поживаешь? — промолвила пани Ляттер.

— Я пришла сказать вам, — торопливо заговорила девушка, приседая, как пансионерка, — что была у Зоси Пясецкой. У бедняжки небольшой жар, но это не страшно, она только огорчена, что завтра не сможет быть на занятиях.

— Ты целовала ее?

— Не помню… Но я вымыла лицо и руки. И у нее нет ничего опасного, — прибавила девушка с непоколебимой уверенностью, — она такая милая, такая хорошая девочка!

Пани Ляттер улыбнулась.

— Что случилось в третьем классе? — спросила она.

— Право, ничего. Учитель — он очень почтенный человек — обиделся совершенно напрасно. Он думал, что Здановская смеется над ним, а на самом деле Штенгль показала ей на крыше трубочиста, ну та и рассмеялась. Прошу вас, — проговорила она с такой мольбою в голосе, точно речь шла об освобождении от каторжных работ, — не сердитесь на Здановскую. Учителя я успокоила, — шаловливо продолжала она, — взяла его за руку, заглянула ему умильно в глаза, и он уже ничего плохого о Здановской не думает. А она, бедняжка, так плачет, так рыдает, что даже мне ее жалко…

— Даже тебе? — улыбнулась начальница. — А что, панна Говард наверху?

— Да. У нее сейчас Эля и пан Казимеж, они беседуют об очень умных вещах.

— Наверно, о независимости женщин?

— Нет, о том, что женщины должны сами зарабатывать себе на жизнь, что они не должны быть слишком чувствительными и во всем должны походить на мужчин: быть такими же умными, такими же смелыми… Погодите, кажется, сюда идет панна Говард.

— Зайди ко мне, Мадзя, после шести, я дам тебе работу, — смеясь сказала пани Ляттер.

Девушка исчезла в дверях, ведущих в приемную, а в это время распахнулась внутренняя дверь, и на пороге появилась высокая дама в черном платье. Лицо у нее было продолговатое, все какое-то розовое, волосы белесые, точь-в-точь такого цвета, как воды Вислы в разливе, грудь как доска, держалась дама как аршин проглотила. Надменно кивнув начальнице головой, панна Говард спросила контральто:

— Вы хотели меня видеть, сударыня? — Она произнесла эти слова так, точно хотела сказать: «Кому надо меня видеть, тот мог бы и сам ко мне прийти».

Пани Ляттер усадила учительницу на диван, сама села в кресло и, сжимая длинные руки панны Говард, задушевно сказала:

— Я хотела поговорить с вами, панна Клара. Но прежде всего, прошу вас, не думайте, что я хочу вас обидеть…

— Я и мысли такой не допускаю, чтобы кто-нибудь имел право обидеть меня, — проговорила панна Говард, высвободив свои руки, которые в эту минуту стали влажными и холодными.

— Я очень ценю ваши способности, панна Клара… — продолжала пани Ляттер, глядя в белесые глаза учительницы, у которой на лбу обозначилась морщина. — Я восхищаюсь вашими познаниями, вашей работой, добросовестностью.

Розовое лицо панны Говард начало хмуриться.

— Я ценю ваш характер, знаю, какие жертвы вы приносите ради общего блага…

Лицо панны Говард еще больше нахмурилось.

— Я с удовольствием читаю ваши замечательные статьи…

Словно целый сноп солнечных лучей озарил в эту минуту лицо панны Клары, разорвав тучу, чреватую громом.

— Я не во всем с вами согласна, — продолжала пани Ляттер, — но много размышляю над вашими статьями…

Лицо панны Говард совсем прояснилось.

— Бороться с предрассудками трудно, — сияя, ответила учительница, — но я считаю своей величайшей победой, если читатели хотя бы только задумываются над моими статьями.

— Значит, мы понимаем друг друга, панна Клара?

— Безусловно.

— А теперь позвольте мне сделать вам одно замечание, — сказала начальница.

— Пожалуйста…

— Так вот, панна Клара, ради того дела, которому вы себя посвятили, будьте осторожнее в разговорах с ученицами, особенно не очень развитыми, и… с их матерями.

— Вы полагаете, что мне грозит какая-то опасность? — воскликнула панна Говард густым контральто. — Я ко всему готова!

— Я понимаю, но не готовы же вы к тому, что кто-то станет извращать ваши мысли. У меня только что была особа, с которой вы наверху беседовали о независимости женщин.

— Уж не пивоварка ли Коркович? Провинциальная гусыня! — с пренебрежением прервала начальницу панна Говард.

— Видите ли, в вашем положении вы можете относиться к ней с пренебрежением, а я вынуждена с нею считаться. Знаете, как она использовала беседу о независимости женщин? Она желает, чтобы ее девочки учились рисовать пастелью и играть на цитре, а главное, чтобы они поскорее вышли замуж.

Панна Говард подскочила на диване.

— Я таких мыслей ей не внушала! — воскликнула она. — В статье о воспитании наших женщин я решительно протестую против обязательного обучения наших девушек игре на фортепьяно, рисованию, даже танцам, если у них нет к этому способностей или склонности. А в статье о призвании женщины я заклеймила тех кукол, которые мечтают только о том, чтобы сделать партию. Я с этой дамой вовсе не говорила о том, какими должны быть женщины, а только о том, как они воспитываются в Англии. Там женщина получает такое же образование, как и мужчина: она учится латыни, гимнастике, верховой езде. Там женщина ходит одна по улице, совершает путешествия. Там женщина свободна, и ее уважают.

— Вы знаете Англию? — спросила вдруг пани Ляттер.

— Я много читала об этой стране.

— А мне пришлось там побывать, — прервала ее пани Ляттер, — и, уверяю вас, воспитание англичанок представляется нам совсем не таким, как оно есть на самом деле. Поверите ли, девочек там, например, иногда секут розгами!

— Но они ездят верхом.

— Ездят, как и у нас, те, у кого есть лошади или деньги на лошадей.

— Значит, девочек можно обучать верховой езде и гимнастике, — решительно заявила панна Говард.

— Можно, но в пансионе нельзя открывать школу верховой езды.

— Да, но можно открыть гимнастический зал, можно преподавать бухгалтерию, учить ремеслам, — нетерпеливо возразила панна Говард.

— А если родители этого не хотят, если они желают только, чтобы девочки учились рисованию или танцевали с молодыми людьми?

— Невежественные родители не могут определять программу воспитания своих детей. Для общественных реформ существуют научные учреждения.

— А если в результате реформы сократятся доходы учебных заведений? — спросила пани Ляттер.

— Тогда руководительницы учебных заведений, вдохновленные сознанием своего общественного долга, должны пойти на жертвы.

Пани Ляттер потерла рукою лоб.

— Вы думаете, что любая начальница пансиона может пойти на жертвы, что любая начальница располагает средствами?

— Кто не располагает средствами, должен уступить тем, у кого они есть, — ответила панна Говард.

— Ах, вот как! — протянула пани Ляттер, снова потирая лоб. — Голова болит, дел сегодня было пропасть… Итак, панна Малиновская твердо решила открыть пансион?

— Она предпочла бы стать сотоварищем в каком-нибудь известном деле, и я уговариваю ее побеседовать с вами.

Лицо пани Ляттер покрылось ярким румянцем. У нее промелькнула мысль, что такое объединение могло бы стать для пансиона якорем спасения, но, возможно, привело бы к окончательному крушению. Сотоварища пришлось бы посвятить в финансовые дела, он имел бы право спрашивать отчета за каждый рубль, который она тратит на Казика.

— Я не буду сотоварищем панны Малиновской, — сказала пани Ляттер, опуская глаза.

— Жаль! — сухо ответила учительница.

— А вы, панна Клара, будете осторожнее в разговорах с ученицами и… их матерями?

Панна Говард поднялась с дивана.

— Только я несу ответственность за свою неосторожность, — отрезала она, — и я не подумаю отказываться от моих убеждений…

— Даже если я из-за этого потеряю пансионерок, которых мать желает поместить в более дешевый и передовой пансион? — медленно и раздельно произнесла пани Ляттер.

— Даже если мне самой придется потерять у вас службу! — также раздельно произнесла панна Говард. — Я принадлежу к числу тех, кто ради личных выгод не жертвует ни идеей, ни гражданским долгом.

— Чего же вы в конце концов хотите?

— Я хочу сделать женщину самостоятельной, хочу воспитать ее для борьбы с жизнью, хочу, наконец, свергнуть с нее бремя зависимости от мужчин, которых я презираю! — говорила учительница, и ее белесые глаза пылали холодным огнем. — Если же вы полагаете, что я у вас лишняя, что ж, я с нового года могу уйти. Вам мои взгляды приносят вред или просто вас раздражают, а меня мучит эта необходимость считаться с каждым словом, бороться с рутиной, с самой собою.

Панна Говард церемонно поклонилась и вышла, шире, чем обычно, вытягивая шаг.

— Истеричка! — прошептала пани Ляттер, снова сжимая руками лоб.

«Хочет ввести обучение бухгалтерии, ремеслам, в то время как родители желают, чтобы дочки рисовали пастелью и поскорее выходили замуж! И я ради подобных опытов должна жертвовать своими детьми?» — думала пани Ляттер.

Из дальних комнат через отворенную дверь до слуха ее долетел разговор.

— Так вот, держу пари, — говорил звучный мужской голос, — что не позже чем через месяц вы сами захотите, чтобы я целовал вам руку! Эля, будь свидетелем! Все зависит от опыта.

— А на что вы держите пари? — вмешался женский голос.

— Я не буду держать пари, — возразил другой женский голос. — Не потому, что боюсь проиграть, а потому, что не хочу выиграть.

— Так отвечают женщины нашей эпохи! — со смехом отозвался первый женский голос.

— Ах, какое ребячество! — воскликнул мужчина. — Это вовсе не новая эпоха, а старое, как мир, женское жеманство.

В кабинет вошла очень красивая пара: дочь и сын пани Ляттер. Оба блондины, оба черноглазые и чернобровые, оба похожие друг на друга. Только в ней соединились все прелести женщины, а в нем — здоровье и сила.

Пани Ляттер с восхищением смотрела на них.

— Что это за пари? — спросила она, целуя дочь.

— Да это с Мадзей, — ответила панна Элена. — Казик хочет целовать ей руки, а она не позволяет…

— Обычная увертюра. Добрый вечер, мамочка! — поздоровался сын.

— Я столько раз просила тебя, Казик…

— Знаю, знаю, мамочка, но это я в приступе отчаяния…

— За неделю до первого числа?

— Именно потому, что еще целая неделя! — вздохнул сын.

— У тебя в самом деле уже нет денег? — спросила пани Ляттер.

— Это слишком серьезное дело, чтобы можно было шутить…

— Ах, Казик, Казик! Сколько тебе надо? — спросила пани Ляттер, выдвигая ящик, в котором лежали деньги.

— Вы знаете, мамочка, что никакому цвету в отдельности я не отдаю предпочтения, а люблю белый в сочетании с красным и синим. Это из любви к Французской республике.[1]

— Пожалуйста, не шути. Пяти рублей хватит?

— Пять рублей, мама, на целую неделю? — проговорил сын, целуя матери руку и с нежностью поглаживая себя этой рукой по лицу. — Вы же назначили мне сто рублей в месяц, стало быть, на неделю…

— О Казик, Казик! — прошептала мать, считая деньги.

— Казик, — обратилась к брату панна Элена, — постарайся, пожалуйста, чтобы поскорее ввели эмансипацию женщин. Может, тогда на долю твоей несчастной сестры перепадет хоть четвертая часть тех денег, которые ты получаешь.

Пани Ляттер посмотрела на нее с укоризной.

— Надеюсь, ты так не думаешь, — промолвила она. — Разве я кому-нибудь из вас оказываю предпочтение? Разве я тебя меньше люблю, чем его?

— Господи, да разве я это говорю? — ответила девушка, накидывая на плечи белый платок. — И все-таки панна Говард права, когда утверждает, что мы, девушки, по сравнению с молодыми людьми обижены. Вот, например, Казик, не кончил одного университета, а уже едет за границу учиться в другой, смотришь, годика четыре там и просидит; а мне, чтобы съездить за границу, надо заболеть чахоткой. Так было в детстве, так будет в замужестве, так будет до самой смерти.

Пани Ляттер смотрела на нее сверкающими глазами.

— Стало быть, панна Говард и тебя обращает в свою веру и тебе преподает подобные взгляды?

— Да не слушайте вы ее, мама, — произнес пан Казимеж, который расхаживал по кабинету, держа руки в карманах. — Панна Говард вовсе не подговаривает ее ехать за границу, она сама хочет ехать. Напротив, панна Говард толкует ей, что женщины должны зарабатывать себе на жизнь, как мужчины.

— А если мужчины ничего не делают, и вдобавок им не хватает ста рублей в месяц?

— Эленка! — укоризненно сказала мать.

— Мама, не придавайте значения ее словам! — заметил, улыбаясь, сын. — Не дальше, как полчаса назад, она распиналась, что мужчина должен учиться дольше, чем женщина, как дуб должен расти дольше, чем роза.

— Я потому говорила, что ты мне постоянно твердишь об этом, а думаю я совсем иначе.

— Извини, я женщин сравниваю не с розами, а с картошкой.

— Нет, вы только посмотрите, мама, каких он набрался манер в своей компании! Однако шестой час, я должна идти к Аде. Ну, будь здоров, мой могучий дуб, — сказала панна Элена, обняв голову брата и целуя его в лоб. — Ты так долго уже учишься и тебе столько еще предстоит учиться, что, наверно, ты гораздо умнее меня. Может, потому я не всегда тебя понимаю… Пока до свидания, мамочка, — прибавила она, — через час мы придем сюда с Адой. Не пригласите ли вы нас на чай?

Она со смехом вышла.

Пан Казимеж расхаживал по кабинету, держа руки в карманах и опустив голову на грудь.

— После таких разговоров, — сказал он, — меня всегда мучит совесть. Может, мне и в самом деле уже нельзя учиться, а надо зарабатывать на жизнь? Может, я в тягость вам, мама?

— Что это пришло тебе в голову, Казик? Ведь я живу только твоими надеждами, твоим будущим.

— Даю вам, мама, честное слово, я бы предпочел кусок черствого хлеба, только бы не быть вам в тягость! Я понимаю, что трачу и буду тратить уйму денег, но я делаю это для того, чтобы завязать связи. Сколько раз я сгорал со стыда оттого, что провожу время в обществе этих кутил, этих молодых прожигателей жизни, для которых не существует великая идея! Но я вынужден это делать! Я буду счастлив только тогда, когда, как представитель масс, брошу им в лицо…

В дверь постучали, и в кабинет вошла красивая шатенка с большими выразительными глазами. Она вспыхнула, как небо на утренней заре, и тихим голосом сказала:

— Пани Ляттер, родные опять надоедают мне, просят навестить их.

Она еще больше зарумянилась.

— Но ведь сегодня твое дежурство, Иоася, — заметила пани Ляттер.

— Знаю, и это очень меня беспокоит. Но панна Говард обещала заменить меня.

Пан Казимеж смотрел в окно.

— Долго еще пробудут здесь твои родные? — хмуро спросила пани Ляттер.

— Несколько дней, но я за все дни отработаю. Всю зиму никуда не буду ходить.

— Ну-ну, ступай, дитя мое, если уж так тебе хочется.

Когда пан Казимеж повернулся, шатенка уже исчезла.

— Не нравятся мне эти постоянные прогулки, — сказала как бы про себя пани Ляттер.

— Но ведь родственники, да еще из провинции, — заметил сын.

— Говард — это корень всех наших бед, — со вздохом произнесла пани Ляттер. — Всюду ей надо сунуть свой нос, она даже вас завертела…

— Меня!.. — рассмеялся пан Казимеж. — Стара, безобразна и вдобавок умна. Ах, эти пишущие бабы, эти реформаторы в юбках!

— Но ведь и ты хочешь быть реформатором!

Пан Казимеж заключил мать в объятия и, покрывая ее поцелуями, приглушенным голосом нежно проговорил:

— Ах, мамочка, нехорошо так говорить! Если вы видите во мне такого реформатора, которого можно поставить на одну доску с панной Говард, то лучше уж мне тогда пойти служить на железную дорогу. Лет через десять стану получать несколько тысяч рублей жалованья, потом женюсь и растолстею. Может, я, мама, и в самом деле вам в тягость?

— Не говори так, прошу тебя.

— Ладно, больше не буду. А теперь спокойной ночи, мамочка, дайте я поцелую вас в один глазок, теперь в другой… Я не буду сегодня пить у вас чай, мне надо уходить. Так у вас покойно, а там…

— Куда ты идешь?

— Загляну в театр, а потом поеду ужинать… Ах, как все это мне опротивело!..

Он снова осыпал поцелуями глаза, лицо и руки матери, послал ей, уходя, воздушный поцелуй с порога и исчез в приемной.

«Бедные девушки, — подумала мать, — они, наверно, от него без ума».

Пани Ляттер отвела глаза от двери и безотчетно бросила взгляд на ящик письменного стола, из которого только что достала сыну двадцать пять рублей. Она задрожала.

«Как? Я стану жалеть для него денег? — подумала она. — Что же ему тогда остается? Служить на железной дороге? Нет, пока я жива, этому не бывать!»

Глава вторая Души и деньги

Вечерний прием кончился. По многолетней привычке пани Ляттер села за свой мужской письменный стол, откуда на нее смотрели Сократ, погруженный в размышления, огромных размеров чернильный прибор и еще больших размеров счетные книги. В прежнее время она в такие минуты принималась за счета, читала письма и отвечала своим корреспондентам. Но вот уже год как пани Ляттер изменила своим старым привычкам. Она не просматривает теперь счетов. Да и что она может увидеть в них? Неизбежность дефицита. Не читает она и писем, — их сегодня, кстати, не было вовсе, — не хочется ей и писать письма, ведь результат ей наперед известен: лишь немногие пришлют деньги, остальные будут просить об отсрочке. К чему же писать?

Она чувствовала, что с некоторых пор почти не властна изменить течение событий, зато события приобретают над нею все большую власть. Вот и сейчас, вместо того чтобы проверять счета, составлять планы и обдумывать средства спасения, она сидит, опершись руками на подлокотники кресла, а перед взором ее плывут призраки, которые рисует ей воображенье. Снова видит она толстуху, которая хочет учить своих дочерей рисованию и игре на цитре, а сама урывает у нее пятьдесят рублей. Потом видится ей белобрысая панна Говард, которая стремится к тому, чтобы сделать женщин независимыми, а ее самое, женщину, которая вот уже добрых пятнадцать лет живет независимой жизнью, ведет к разорению!

Наконец, ей представляется спокойное лицо учителя географии, который безропотно позволил урвать у себя двадцать четыре рубля в месяц.

— Тюфяк! — с гневом говорит пани Ляттер. — Не мужчина, а тряпка!

«Тряпка» напоминает ей о том, что приближается срок уплаты по счетам булочнику и мяснику и что домохозяину надо заплатить за полугодие две с половиной тысячи.

«Ну, сегодня я могу об этом не думать, — говорит она, встряхиваясь. — Эленка у Ады, а Казик, наверно, собирается в театр…»

Однако и сегодняшний разговор с детьми не будит у нее приятных воспоминаний. Мыслимое ли это дело, что Казик все еще не может уехать за границу? Не потому, что он ее сын, и хороший сын, — нет, самый строгий судья должен был бы признать, что это исключительный юноша, о котором через несколько лет заговорит вся Европа.

С каким достоинством он держится, какую обнаруживает зрелость мысли, как стыдится своих нынешних приятелей, для которых не существует великая идея, какие идеи, наверно, вынашивает сам! Боже милостивый, на что же это похоже, что такой юноша не может уехать за границу только потому, что у матери нет какой-нибудь тысячи рублей? Мыслимое ли это дело, что у нас нет учреждения, которое снабжало бы гениальных юношей средствами для получения образования? Она тотчас пошла бы туда и, попросив не разглашать ее тайны, сказала бы членам этого учреждения:

«Милостивые государи, я воспитала несколько поколений ваших сестер, жен, дочерей, но у меня самой нет денег для завершения образования моего сына. Прошу вас, окажите мне помощь не за мои заслуги и работу, а потому, что Казик энергичный, благородный, гениальный юноша. О, если бы вы знали его так, как я, вы поверили бы, что об его будущности я бы позаботилась, даже если бы он был мне чужим. Вы только взгляните на него, призадумайтесь над каждым его словом, взглядом, движением… Нет, к чему все это! Вы только прижмите его к сердцу, как я, и сразу увидите, какая необыкновенная душа живет в моем дорогом сыне…»

Пани Ляттер безотчетно ломает руки. Увы, нет такого учреждения, которое оказывало бы материальную поддержку гениальным юношам, а если бы оно и было, то разве члены его поверили бы, что она говорит о сыне одну только правду, что все это плод не материнских восторгов, а трезвых наблюдений? Разве она не знает людей, разве не слышала она тех полуслов, которые они бросают по адресу Казика? Что же в конце концов удивляться чужим, если родная сестра, да еще такая исключительная девушка, как Эленка, иногда подшучивает над глубокими мыслями Казика? Она даже в претензии, что на образование Казика уходит слишком много денег!

«Неужели ты не понимаешь, — говорит мать в душе дочери. — как велика разница между женщиной и мужчиной? Вы похожи друг на друга, как близнецы, а сравни себя с ним: его голос, рост, взгляд, каждое движение… Если ты перл создания, он владыка и господин. А потом подумай: что значит сила женщины по сравнению с силой мужчины? Все удивляются моему уму и энергии, а каких трудов стоило мне воспитать вас и прокормиться. Между тем мужчина содержит себя и жену, воспитывает кучу детей и вдобавок руководит фабриками, правит государствами, изобретает…»

В эту минуту тень мужчины встает перед умственным взором пани Ляттер, и ненависть изображается на ее лице. Она срывается с кресла и начинает ходить по кабинету, заставляя себя думать о другом.

Она думает о том, что с некоторых пор, вот уже год, должно быть, вокруг нее происходят перемены. Выбыло много приходящих учениц и пансионерок, уменьшились доходы, некоторых дорогих учителей пришлось заменить более дешевыми. В то же время она все чаще слышит громкие слова о независимости женщин, как бы направленные против нее самой.

Сперва слово «независимость» употребляла одна только панна Говард, потом его подхватили учительницы и классные дамы, а сегодня повторяют старшие ученицы и даже их матери.

«В чем заключается эта независимость, — думает пани Ляттер. — В верховой езде и рисовании? Но все это старо, как мир. В борьбе с жизнью? Но боже правый, сколько лет уже я борюсь с жизнью. Стало быть, в независимости от мужчины? О, если бы они знали, от какого мужчины я избавилась! То, о чем они только говорят, я давно уже делаю или сделала, и все же я не понимаю их, а они считают, что я стою на их пути. Тысячи женщин в каждом поколении делали то же, что и я, были даже такие, которые ходили на войну! Так почему же сегодня все это объявляется открытием, сделанным якобы панной Говард, хотя она много говорит, но ничего не свершила? Она хорошая учительница, и только».

— Я не помешаю? — раздался за спиной у нее нежный голос.

Пани Ляттер вздрогнула.

— Ах, это ты, Мадзя! — сказала она. — Как хорошо, что ты пришла.

Девушка, которую взрослые звали Мадзей, а ученицы панной Магдаленой, вошла в кабинет в веселом настроении духа. Это было заметно и по ее шаловливому взгляду, и по смеющемуся лицу, и, наконец, по всей фигуре, которая, казалось, всем своим видом говорила, что с панной Мадзей только что танцевали ее ученицы и напоследок расцеловали свою классную даму.

Однако, взглянув на пани Ляттер, Мадзя почувствовала, что веселость ее неуместна. Ей показалось, что начальница не то чем-то огорчена, не то очень рассержена. За что же и на кого она сердится? Уж не на нее ли за то, что за минуту до этого она танцевала с четвероклассницами, — она, классная дама!

— Я хочу дать тебе работу, Мадзя. Выручишь меня? — спросила пани Ляттер, садясь за письменный стол.

— Что за вопрос? — ответила Мадзя.

И покраснела, потому что ей пришло в голову, что такой ответ может показаться пани Ляттер дерзким.

Девушка села на краешке дивана и, склонив голову, исподлобья смотрела на начальницу, силясь угадать, что ее угнетает. Сердится она или огорчена? Ну, конечно, сердится и, разумеется, на нее за эти танцы там, наверху. Сколько раз ей твердили, что классная дама должна держаться с солидностью, приличествующей ее положению. Кто знает, может, пани Ляттер сердится и за то, что она целовала Зосю Пясецкую и могла весь пансион заразить какой-нибудь неизвестной болезнью. А может, за то, что она заступалась за Здановскую?

— Посмотри-ка, Мадзя, — заговорила наконец пани Ляттер, передавая девушке пачку почтовой бумаги и заметки. — Вот сколько писем надо написать, разумеется, если захочешь.

— И это все? Я только тогда чувствовала бы себя по-настоящему счастливой, если бы вы велели мне писать все письма, — воскликнула Мадзя таким голосом, точно она была солдатом, который жаждет пожертвовать жизнью за своего командира.

— Ах, ты неисправимая энтузиастка! Однако когда-нибудь, наверно, и ты излечишься. Даже скорее, чем я думаю! — понизив голос, сказала пани Ляттер, а потом прибавила: — Я даю тебе скучную работу, думаю, это тебе пригодится. Ты все еще мечтаешь открыть школу?

— Ах, пани Ляттер, ну, хоть двухклассную, хоть одноклассную! Это мечта всей моей жизни! — сложив руки, воскликнула Мадзя.

Пани Ляттер улыбнулась.

— Надеюсь, что ты забудешь и эту мечту всей своей жизни, — проговорила она. — Я помню их уже несколько. В шестом классе ты мечтала пойти в монастырь, в пятом помышляла о смерти и о светло-голубом гробике, в котором тебя непременно должны были похоронить, а в третьем классе, если мне не изменяет память, ты непременно хотела стать мальчиком…

— Ах, пани начальница! — вздохнула Мадзя, краснея до корней волос и закрывая руками лицо. — Ах, какая, какая я! Из меня никогда ничего не выйдет!

— Отчего же, выйдет, только сперва ты отречешься от многих своих планов и прежде всего от этой мечты о школе.

— О пани начальница, это будет только приготовительный класс!

— Час от часу не легче! — улыбнулась пани Ляттер. — Прежде чем открыть свой приготовительный класс, напиши-ка письма родителям, дядюшкам и тетушкам наших девочек. Писать надо вот как: сначала обращение — «Милостивый государь» или «Милостивая государыня», а затем: «Прилагая согласно вашей просьбе квитанцию за первое полугодие, имею честь напомнить, что с вас причитается рублей…» Сумму выписывай по этому списку.

— Так это они столько вам должны? — пробегая список, в ужасе воскликнула Мадзя.

— Они должны мне вдвое больше, — ответила пани Ляттер. — Но некоторые уплатят только после Нового года, а найдутся и такие, которые никогда не уплатят.

Она вскочила с кресла и, сложив на груди руки, заходила по кабинету.

— Вот тебе пансион, о котором ты мечтаешь, — произнесла пани Ляттер, силясь говорить спокойным голосом. — Вот те огромные доходы, на которые панна Говард хочет ввести обучение бухгалтерии, ремеслам, гимнастике! Сумасбродка! — проскрежетала пани Ляттер.

— А я-то думала, что она умница! — с удивлением сказала Мадзя. — Она так красноречива! Как она объясняет, что современная женщина является бременем для общества, что она рабыня семьи, что женщины должны работать наравне с мужчинами и должны пользоваться такими же правами, как они, и что вся система воспитания должна быть изменена.

Дрожа от негодования, пани Ляттер остановилась перед Мадзей.

— Ну, — сказала она сдавленным голосом, — хоть ты узнаешь цену речам этой… бесноватой. Вот видишь, сколько тысяч нужно до Нового года, чтобы накормить детей и заплатить учителям. Если у меня сегодня голова идет кругом… Ах! Что это я болтаю! — прошептала она, потирая лоб. — Нет, ты сама посуди: откуда при таких обстоятельствах взять денег на преподавание новых предметов, да и откуда дети возьмут время на ученье? У меня болит голова!

Она прошлась по кабинету, а затем, взяв за руки испуганную учительницу, заговорила уже спокойней:

— Нездоровится что-то мне, да и раздражена я, а тебе, дитя мое, доверяю, вот и разболталась. Но я уверена, что…

— Неужели… неужели вы допускаете, что я могу проговориться? — спросила Мадзя. А потом, устремив на пани Ляттер глаза, полные слез, и целуя ей руки, прибавила: — Я… я отказываюсь от своего жалованья.

Начальница коснулась губами ее разгоряченной головы.

— Ребенок, ребенок! Что значит для меня твое скудное жалованье, пятнадцать рублей, которые ты получаешь в месяц? И думать об этом не смей!

У Мадзи блеснула замечательная мысль. Слезы ее высохли.

— Хорошо, я буду получать жалованье, но умоляю вас об одном большом одолжении…

И она вдруг опустилась перед пани Ляттер на колени; та со смехом подняла ее.

— Что еще за одолжение?

— Бабушка, умирая, оставила мне, — прошептала Мадзя, опустив глаза, — оставила мне… три тысячи. И я умоляю вас, моя дорогая, моя хорошая…

— Взять у тебя эти деньги, да? Ах, ты неисправимая! Вспомни, на что только не предназначала ты эти деньги? Ты хочешь открыть пансион…

— Я уже не хочу!

— Нет, это просто замечательно. Быстро же ты принимаешь решения! Ты хотела дать взаймы тысячу рублей панне Говард, хотела до окончания образования взять на свое иждивение…

— Вы смеетесь надо мной! — заплакала Мадзя.

— Нет, я только перечисляю все твои проекты. Ты ведь хочешь еще поехать за границу и повезти туда на свой счет Эленку…

— Ах, пани начальница! — рыдала Мадзя.

— Счастье, что при тебе нет этих денег и ты не имеешь права распорядиться ими. Ах, если бы ты была так богата, как Ада! — как бы про себя сказала пани Ляттер.

Лицо Мадзи снова оживилось, и глаза засветились радостью.

— Ну, довольно об этом, дитя мое. Ступай через мою спальню наверх, умой мордашку и садись писать письма. Только, пожалуйста, ничего не выдумывай, легкомысленное ты существо, — закончила пани Ляттер.

Пристыженная девушка взяла бумагу и вышла в спальню, проливая по дороге последние слезы. Она была очень опечалена, узнав о денежных затруднениях своей начальницы, да и себя самое упрекала в душе за тысячи несообразных поступков.

«Чего только я не наболтала, сколько наговорила глупостей! Нет, во всем мире не найдешь никого глупее меня», — думала она со слезами.

Пани Ляттер смотрела вслед девушке. Ей невольно представились рядом два лица: подвижное лицо Мадзи, которое каждую минуту пылало новым чувством, и словно изваянное, прекрасное лицо дочери, Элены. Эта сочувствовала всем и вся, та всегда была невозмутима.

«Чудная девочка, но в Элене больше достоинства. Она так не воспламеняется», — с гордостью подумала пани Ляттер.

А Мадзя, прежде чем сесть за письма, помолилась о том, чтобы бог позволил ей, пусть даже ценою собственной жизни, помочь пани Ляттер. Потом она вспомнила знакомцев, у которых тоже были свои горести: больную Зосю, обворованного сторожа, ученицу из пятого класса, которая была безнадежно влюблена в пана Казимежа Норского, — и вновь ощутила потребность пожертвовать собой, на этот раз за этих несчастных.

Но тут ей пришло в голову, что бог не захочет внять молитве такого жалкого существа, как она, и, терзаемая сомнениями, полная отчаяния, она уселась писать письма, напевая вполголоса:

Нашли страну, где померанец зреет…[2]

Ей казалось, что этот напев как нельзя более отвечает ее мыслям о собственном ничтожестве и о невозможности принести себя в жертву за весь мир, особенно за пани Ляттер, больную Зосю, обворованного сторожа и несчастную пятиклассницу, которая любила без надежды.

Глава третья Пробуждение мысли

Вот уже несколько дней панна Магдалена сама не своя. Глаза ее утратили блеск и стали глубже, смуглое лицо побледнело, черные волосы лежат гладко, что придает их обладательнице траурный вид.

Молодая девушка уже несколько дней плохо спит и плохо ест. Если она смеется, то только по ошибке; если поет, то только по забывчивости, и если делает два-три тура с одной из своих учениц, то совершенно машинально. Душа панны Магдалены не принимает участия ни в одном из этих проявлений веселья; панна Магдалена знает о том, что сегодня душа ее не принимает решительно никакого участия в веселье, и, право, она не стала бы сердиться, если бы весь мир узнал об этом интересном состоянии ее души, которая полна забот и важных тайн.

Это ужасное состояние так тяготит панну Магдалену, что она невольно ищет, кому бы открыть свою душу.

Молодая учительница сама не знает, как она очутилась у дверей пятого класса, сама не знает, зачем вызвала ту самую хорошенькую пятиклассницу, которая пылает несчастной любовью к пану Казимежу, а в настоящую минуту сидит над немецким упражнением. К Магдалене подбегают девочки в коричневых формах и целуют ей лицо, волосы и шею; они очень огорчены и тем, что она печальна, и тем, что бульон за обедом был такой невкусный, но больше всего тем, что дождь пометал им выйти на прогулку. Панна Магдалена поддакивает им, но голос у нее срывается. Девочки пятятся в глубь класса, затем, взявшись под руки, отходят в угол, о чем-то шепчутся там и показывают на учительницу с таким явным сочувствием, что на душе у Магдалены делается легче. Она уже хочет открыть всему классу свою великую тайну, но вовремя спохватывается, что это не ее тайна, и становится еще печальней, совсем замыкается в себе.

Тем временем к ней подходит та самая пятиклассница, на сочувствие которой Магдалена больше всего рассчитывала; но вид у девочки такой, словно тайна учительницы ее нимало не интересует, ведь у нее самой такое горе, которое не смогли бы рассеять все классные дамы. Все же панна Магдалена ведет ее в гостиную, сажает рядом с собой на диван и говорит со вздохом:

— Ах, какая ты счастливица, милая Зося!

Пятиклассница забывает о немецком упражнении и заливается слезами.

— Так вы все знаете? — говорит она, прижимаясь к плечу Магдалены.

— Да, счастливица, — повторяет панна Магдалена. — ты ведь еще слишком молода для того, чтобы понять, какие бывают странные состояния души…

Семнадцатилетняя ученица с изумлением глядит на восемнадцатилетнюю учительницу и отвечает ей, хмуря брови:

— То же самое сказал мне он, когда мы в первый раз встретились с ним в том коридорчике… знаете. Я думала, что сгорю со стыда, а он пробормотал: «Какая прелестная цыпочка!» Слыхали вы что-нибудь подобное! Я думала, что растерзаю его, и в эту минуту почувствовала, что уже никогда не перестану любить его…

Тихие рыдания прервали ее речь.

— Говорю тебе, Зося, есть тревоги, горшие любви…

— Ах, боже мой, знаю, знаю! Но они всегда бывают от любви.

— Ты глупенькая девочка, милая Зося! — с достоинством прерывает ее панна Магдалена. — Пока женщина любит, она счастлива… Впрочем, я не должна говорить с тобою о подобных вещах. Несчастье начинается лишь с той минуты, когда женщина начинает думать, как мужчина, о предметах важных. Когда она думает, например, о деньгах, о чужих делах, о спасении кого-нибудь…

— О, если это вы обо мне, — сверкая глазами, восклицает Зося, — то меня никто не спасет! С той минуты, как Ядзя Зайдлер увидела, как он целовал панну Иоанну, жизнь моя разбита. Так это он не ради меня заглядывал в классы, не меня искал, когда со двора смотрел на наши окна, так потому он не поднял розы, которую я ему бросила. Но я не стану им мешать; я умру, конечно, не ради этой кокетки, а ради него. Пусть будет счастлив, с кем хочет, хотя у меня предчувствие, что когда-нибудь он обо мне пожалеет…

При этих словах Зося заливается слезами, а панна Магдалена смотрит на нее в изумлении.

— Зося, милая, что ты болтаешь? Кто мог целовать Иоасю?

— Да уж больше некому, как пану Казимежу! Вскружила ему голову эта хищница, завидно ей.

Панна Магдалена торжественно поднимается с диванчика и говорит:

— Панна Иоанна классная дама и порядочная девушка, она никогда не позволила бы пану Казимежу целовать ее.

— Вы в этом уверены? — спрашивает Зося, складывая руки.

— Я в этом совершенно уверена и жалею, что доверилась тебе…

— О панна Магдалена!.. — сквозь смех и слезы говорит умоляюще Зося.

— Ты ребенок, — строго прерывает ее панна Магдалена, — и не понимаешь, что в жизни женщины могут быть дела поважнее всяких любовных восторгов. Ты сама убедишься в этом, когда тебе надо будет подумать о чужой нужде, когда придется спасать других…

— Я уже спасена, я уже не умру, панна Магдалена! Теперь я все понимаю! Ядзя сама, наверно, в него влюблена, вот она и бросает на него тень, чтобы я от него отвернулась. О, я уже обо всем догадалась!

Она осыпает панну Магдалену поцелуями, вытирает слезы и убегает из гостиной.

«Ах, какая она глупенькая! — думает панна Магдалена о своей юной подружке. — Если бы пани Ляттер рассказала ей все, как мне, и ей пришлось бы ломать голову, как помочь начальнице, вся любовь у нее улетучилась бы… Разумеется, Ада одолжит начальнице денег, но что станется до тех пор с моей головушкой!»

Все тоскливей и тяжелей на душе у панны Магдалены. Ей не хочется уже поделиться с кем-нибудь своей великой тайной, нет, ей хочется знать: неужели у всех пробуждение сознательной мысли сопряжено с такой тревогой? Ведь еще в приготовительном классе, даже дома, ей приказывали мыслить; семь лет она мыслила по школьной программе, будучи в пансионе, вот уже год она мыслит без программы, будучи классной дамой; но никогда ей не казалось, что мыслить — это так ново и так оригинально!

Она чувствовала, что после разговора с пани Ляттер в душе ее пробудились чувства, каких она до сих пор не знала, хотя ее с первого класса называли мыслящей девочкой.

«Наверно, во мне пробудилось то чувство независимости, о котором говорит панна Говард, — сказала себе Магдалена. — Нет, — думала она, — я не должна избегать этой женщины, только она может объяснить мне состояние моей души…»

Под влиянием этой мысли Магдалена направилась к панне Говард; услышав за дверью разговор, она постучалась.

В комнате было трое. Прежде всего сама панна Говард, которая, скрестив руки на груди, сидела в кресле и разглагольствовала. Напротив нее ерзал на плетеном стуле небрежно одетый и невероятно растрепанный студент университета с потертой фуражкой в руках. Опершись о подлокотник кресла панны Говард и словно прячась за учительницей, сидела на табурете прехорошенькая шестиклассница Маня Левинская с лицом ребенка и глазами взрослой женщины.

Магдалена заметила, что Маня Левинская смотрит на студента с выражением тихого восторга, что панна Клара пожирает его глазами и что он поглядывает на панну Говард, а сам думает о притаившейся за ее креслом Мане.

— Милости просим! — воскликнула панна Говард, протягивая руку. — Пан Владислав Котовский, панна Магдалена Бжеская.

Студент и Магдалена поклонились друг другу, причем взлохмаченный гость состроил такую гримасу, точно он недоволен появлением нового лица. Впрочем, когда Магдалена села так, что не заслонила от него Мани Левинской и в то же время не могла следить за его взглядом, он успокоился.

— Жаль, что вы не пришли четверть часа назад, — сказала панна Говард. — Я как раз читала свою статью, которую пан Владислав берет для «Пшеглёнда».[3] Я развиваю в этой статье мысль, что незаконнорожденным детям государство должно присваивать фамилии, государство должно давать им образование и снабжать их средствами существования; чем лучше будут фамилии и выше образование, тем в большем почете будут незаконнорожденные. Ясно, что таким образом удастся разрешить вопрос о внебрачных детях. А пока женщины даже в таких естественных делах должны оглядываться на мужчин…

Магдалена думала, что сквозь землю провалится, а Маня, точно не слыша, смотрела добрыми глазами на студента, который ерзал на стуле, краснел и мял в руках фуражку.

— Вы, сударь, — обратилась панна Говард к студенту, — думаете, что в моих словах кроется какое-то неприличие?

— Я ничего не думаю, — не на шутку переполошился студент.

— Но вы так полагаете. О, я как в открытой книге читаю в вашей душе тайны, которые вы хотели бы скрыть от самого себя…

Маня при этих словах вспыхнула, а не менее смущенный пан Владислав сделал такое движение, точно вознамерился спрятать голову под стул.

— Вы забываете, однако, — продолжала панна Говард, — что я говорю не о мужчинах вообще, а о том, единственном, которого современное общество навязывает женщине и который называется мужем.

Панна Говард еще несколько минут говорила в таком духе своим красивым контральто, но о чем? Магдалена не смогла бы повторить ее слова. Девушке казалось только, что розовый и белобрысый апостол в юбке, глашатай независимости женщин говорит, — это при студенте-то! — такие неприличные вещи, что лучше не слушать ее и думать о чем-нибудь своем. Но собственные мысли у нее путались, и поэтому Магдалена стала читать про себя «Отче наш» и «Богородицу». Само собой разумеется, обе молитвы настолько поглотили ее внимание, что она смотрела на панну Говард, слышала ее звучный голос, но ничего не понимала.

А студент, наверно, понимал, он то вытягивал, то поджимал ноги, поднимал брови, то правой, то левой рукой приглаживал непослушную шевелюру и вообще держался как преступник в застенке. Магдалена подумала, что он не испытывал бы таких мук, если бы, как она, читал хотя бы «Богородицу». Но он, наверно, безбожник, как все студенты, и не верит в силу молитвы, поэтому бедняга не может не слышать ужасных рассуждений панны Клары.

Окончив наконец свою речь, панна Говард подошла к письменному столу и стала развязывать и развертывать, а потом снова завертывать и завязывать сверток бумаги со своей любопытной статьей об этих самых… детях. Маня в это время подошла к студенту, и они стали вполголоса разговаривать.

— До свидания! — сказала девочка. — Во вторник придете?

— Неужели вы сомневаетесь в этом?

— И принесете Красинского?

— С объяснениями.

— Вы совсем заработались… До свидания.

— До свидания.

Студент едва коснулся ее руки, но как они смотрели друг на друга! С такой братской нежностью и притом так печально, словно прощались навеки, хотя расставались только до вторника. Магдалене хотелось расцеловать их обоих, смеяться с ними и плакать, словом, делать все, чего бы от нее ни потребовали, такими они казались ей красивыми и такими несчастными оттого, что увидятся только во вторник.

В эту минуту панна Говард вручила сверток студенту; небрежно попрощавшись с нею, тот опрометью бросился вон, надеясь, наверно, еще раз взглянуть на Маню, которая уже успела выйти из комнаты.

Панна Говард сияла. Она снова опустилась в кресло и, глядя в потолок, словно там витали ее мечты, сказала Магдалене:

— Вы пришли поговорить? Какой интересный молодой человек, не правда ли? Я люблю следить, когда в молодой душе зарождается и развивается высокая идея или чувство…

— О да, — подтвердила Магдалена, думая о студенте и Мане.

— Стало быть, вы тоже заметили?

— Конечно, это сразу видно…

Состроив скромную и озабоченную мину, панна Говард сказала, понизив голос:

— Не могу понять, что могло ему во мне понравиться…

Магдалена вздрогнула от неожиданности.

— Наверно, общность стремлений… взглядов, — мечтательно продолжала панна Говард. — Да, существует сродство душ… Но не будем говорить об этом, дорогая панна Магдалена, поговорим лучше о вас… Ах, какой он энтузиаст! Как он слушает мои статьи! Когда у меня появился такой слушатель, я поняла, что можно красиво слушать. Однако довольно об этом, панна Магдалена, поговорим о вас. У вас тоже своя печаль?.. Оригинальный молодой человек!.. С чем вы пришли ко мне? Наверно, тоже сердечко забило тревогу?.. Угадала? О, мы, женщины, существа особенные: мы презираем толпу этих зверей, мужчин, но если встретится человек исключительный… Вы что-то таите на сердце, панна Магдалена, давайте поговорим. Что же вы хотите мне сказать?

Услышав поэтический лепет панны Говард, Магдалена так растерялась, точно ее вдруг перенесли в незнакомую местность. Неужели это она, та самая надменная, вспыльчивая, порою просто злая панна Говард, которой побаивается пани Ляттер, которая в присутствии молодого студента говорила непристойности? Она толкует о сродстве душ и сердечных тревогах?..

Магдалена не могла сдержаться, — уже несколько дней готовился этот взрыв, и вот он произошел. Девушка упала на колени перед панной Говард, обняла ее за шею и, целуя, воскликнула:

— Ах, какая вы хорошая, какая хорошая! Я думала, что вы только очень умная, но у вас нет сердца. Что же это я делаю? — прибавила она, вскакивая и садясь на табурет рядом с креслом.

— Восторженное дитя! Восторженное дитя! — снисходительно сказала панна Говард. — Кто же он, кому отдали вы свое сердце?

— Вы думаете, я влюблена?.. Нет!

Тень неудовольствия пробежала по розовому лицу панны Говард.

— Я только хотела, — продолжала Мадзя, — поговорить с вами, потому что вы такая умная, такая энергичная, а я так нуждаюсь в поддержке…

— Так вы с каким-нибудь серьезным делом? — спросила панна Говард тоном наставника, который дает советы во всех серьезных делах.

— О да, очень серьезным! — лихорадочно проговорила Магдалена. — Но это тайна, которую я унесу с собой в могилу… Впрочем, — прибавила она с глубоким вздохом, — вы такая умная, такая — я сегодня убедилась в этом — благородная, хорошая, милая…

— Как сказать, шалунья! — со смехом прервала ее панна Говард.

— Да, очень милая; я по крайней мере вас обожаю… Так вот я открою вам великую тайну. Я, — прошептала Магдалена, — должна, даже если мне придется умереть ради этого, я должна достать денег для…

— Для кого? — спросила в изумлении панна Говард.

— Для па-ни Лят-тер! — еще тише прошептала Мадзя.

Панна Говард подняла плечи.

— Она вас просила об этом?

— Боже упаси! Она даже не догадывается.

— Так она нуждается в деньгах, эта барыня? — проговорила панна Говард.

В дверь постучали.

— Войдите!

Вошел служитель и сказал Магдалене, что ее просит панна Ада.

— Сейчас иду, — ответила Магдалена. — Видно, бог вдохновил ее в эту минуту. Но, моя милая, моя дорогая панна Клара, никому об этом ни слова. Если кто-нибудь узнает, я умру, лишу себя жизни!

И она выбежала из комнаты, оставив панну Говард в совершенном недоумении.

«Так у Ляттер нет денег, а я-то хочу говорить с нею о реформе воспитания!» — думала панна Говард.

Глава четвертая Дурнушка

Панна Магдалена на минутку заходит в дортуар, в котором она живет. По дороге она обнимает нескольких воспитанниц, здоровается с двумя-тремя классными дамами, которые при виде ее улыбаются, приветствует горничную в белом переднике. А сама тем временем думает:

«Панна Говард — вот женщина, а я только сегодня это разглядела. Кто бы мог предполагать, что она так добра и отзывчива? А вот пан Владислав негодник: нет ничего удивительного в том, что он любит панну Говард, — хотя я на его месте предпочла бы Манюсю, — но зачем он кружит голову Мане? Ах, эти мужчины! Панна Говард презирает их, и, кажется, она совершенно права…»

В коридоре высокие двери справа и слева ведут в дортуары. Панна Магдалена входит в один из дортуаров. Это большая голубая комната, в которой вдоль двух стен стоит по три кроватки, ногами к середине комнаты. Кроватки железные, покрытые белыми покрывалами, на каждой лежит одна подушка, около каждой стоит маленькая тумбочка в головах и деревянная скамеечка в ногах. Пол покрашен масляной краской; над каждой кроваткой висит на стене распятие или иконка богоматери, а иногда и распятие и иконка: повыше богоматерь, пониже спаситель. Только над кроватью еврейки, Юдифи Розенцвейг, висит обыкновенный святой Иосиф с лилией в руке.

Угол дортуара, отделенный синей ширмочкой, представляет собою кабинет панны Магдалены. Кажется, все в этой части дортуара рассчитано на то, чтобы внушить воспитанницам, какая пропасть лежит между ними и классной дамой. Уже сама ширма вызывает у них восхищение и заставляет почтительно относиться к своей классной даме, а синее покрывало и две подушки на кровати, плетеный стульчик и столик, на котором стоит бронзовый фонарик с огарком стеариновой свечи в стеклянном подсвечнике, внушают им, наверно, еще более сильные чувства.

К несчастью, Магдалена, которую классные дамы более почтенного возраста считали легкомысленным созданьем, сама роняла свой авторитет, разрешая воспитанницам пользоваться фонариком со стеклянным подсвечником, забегать за ширму и даже ложиться днем на постель. Но все любили Магдалену, и эти доказательства отсутствия такта классные дамы относили за счет ее неопытности. Пани Ляттер бросала на нее иногда выразительные взгляды, которые показывали, что она знает и о фонарике с подсвечником и о том, что воспитанницы отсыпаются за ширмой у Магдалены.

Причесав волосы, растрепавшиеся в объятиях панны Говард, и захватив со столика какую-то книгу, Магдалена собралась наконец к Аде. Медленно прошла она по коридорам и спустилась по лестнице, то и дело останавливаясь в раздумье, качая головой или прикладывая палец к губам.

«Сперва, — думала она, — я ей скажу, сколько пани Ляттер платит за помещение и содержание пансиона и сколько платит учителям… Нет, сперва я ей скажу, что многие родители оттягивают уплату денег до каникул, а после каникул тоже не платят!.. Нет, не то!.. Я просто скажу ей: милая Ада, будь у меня твои деньги, я тотчас одолжила бы пани Ляттер тысяч пятьдесят… Нет, нет, все это плохо… Ах, какая я! Столько дней думаю и не могу придумать ничего путного…»

Ада Сольская сирота, очень богатая невеста. Она, точно, больше жизни любит своего брата Стефана; у нее, точно, есть близкая и дальняя родня, которая тоже любит ее больше жизни, и сама она вот уже полтора года как кончила пансион и могла бы появиться в свете, где ее, как говорят, ждут с нетерпением; но Ада, невзирая на это, живет у пани Ляттер. Она платит тысячу рублей в год за квартиру с полным пансионом и живет в доме пани Ляттер, потому что ей, как она утверждает, негде жить. Родню, которая любит ее больше жизни, она недолюбливает, что ж до обожаемого Стефана, тридцатилетнего холостяка, то он помешан на заграничных университетах и катается по заграницам, хотя уверял, что когда Ада кончит пансион, они больше не расстанутся. Либо он поселится с нею в одном из родовых поместий, либо они будут разъезжать по Европе в поисках университетов, доселе еще никем не открытых.

Если Ада выражала иногда сомнения в реальности этих проектов, брат коротко отвечал ей:

— Милая Адзя, даже если мы этого не хотим, наш долг беречь друг друга до конца жизни. Ты так богата, что всякий захочет тебя обмануть, а я так безобразен, что меня никто у тебя не отнимет.

— Но, Стефан, — негодовала сестра, — откуда ты взял, что ты безобразен? Это вовсе не ты, а я урод!

— Ты говоришь глупости, Адзя! — кипятился брат. — Ты очень милая, вполне приятная барышня, вот только робеешь немножко, а я!.. Да будь я чуточку покрасивей, я бы застрелился от отвращения к самому себе; но с той красотой, какой небо меня наградило, я должен жить. Я служу так людям, ведь кто на меня ни взглянет, всяк скажет: какое счастье, что я непохож на эту обезьяну!

Ада занимает две комнаты на втором этаже. В одной стоит железная пансионская кроватка, покрытая белым покрывалом, рядом с нею тумбочка, и только гарнитур мебели, обитой серой джутовой тканью, свидетельствует о том, что живет здесь не пансионерка. Вторая комната с двумя окнами очень любопытна: она похожа на научную лабораторию. В этой комнате стоит большой» стол, обитый клеенкой, стеллажи с книгами и атласами, классная доска с мелом и губкой, которые, видно, все время находятся в употреблении, и, наконец, большой шкаф, наполненный физическими и химическими приборами. Тут мы видим точные весы, дорогой микроскоп, вогнутое зеркало, линзу в несколько дюймов, электрическую машину и катушку Румкорфа. Много в шкафу и реторт, склянок, пузырьков с реактивами, есть астрономический глобус, скелет какой-то птицы и неизменный крокодил, по счастью, очень молодой и уже набитый чучельником.

Все эти предметы, которые приводили в восторг младших учениц и смущали старших, не всегда отличавших микроскоп от электроскопа, все эти предметы составляли личную собственность панны Сольской. Она не только приобретала их и содержала в порядке, но даже умела ими пользоваться. Это были ее бальные платья, как говаривала она, улыбаясь печальной и кроткой улыбкой.

Вкус к естественным наукам пробудил в ней старый учитель брата; Стефан, сам восторженный поклонник точных наук, поддерживал это увлечение, остальное довершили способности панны Ады и ее отвращение к салонной жизни. Молодую девушку не тянуло в общество, ее отпугивало сознание того, что она дурнушка. Панна Ада пряталась в своей лаборатории, много читала и постоянно брала уроки у лучших учителей.

Просто богатые члены семьи Сольских считали Аду эгоисткой, очень богатые — человеком больным. Не только они сами, но и гости их, знакомые, друзья не могли постигнуть, как это девятнадцатилетняя богатая невеста может ставить науку выше салонов и не помышлять о замужестве.

Причуды богатой помещицы стали понятны только тогда, когда в салонах разнесся слух, что в Варшаве, наряду с демократизмом и позитивизмом, вспыхнула новая эпидемия, называемая эмансипацией женщин. Стали различать две разновидности эмансипированных женщин: одни из них курили папиросы, одевались по-мужски и уезжали за границу учиться наравне с мужчинами медицине; другие, менее дерзкие и в то же время более нравственные, ограничивались приобретением толстых книг и избегали салонов.

Ада была причислена ко второй разновидности; в связи с чем известные круги общества вознегодовали на пани Ляттер. Но девушки из этих кругов учились в пансионах лишь в виде исключения, и все ограничилось тем, что одна из теток Ады, которая иногда навещала племянницу, стала холоднее здороваться с пани Ляттер. Пани Ляттер ответила на это еще большей холодностью, справедливо или несправедливо полагая, что причина неприязни кроется не столько в занятиях Ады, сколько в ее богатстве. Если бы Ада была бедна, думалось пани Ляттер, ее родных и двоюродных теток не обеспокоило бы ни то, что их племянница приобретает толстые книги, ни то, что в Варшаве начала свирепствовать эпидемия эмансипации.

У дверей квартиры Ады Магдалена еще раз остановилась, еще раз прижала палец к губам, как ученица, припоминающая урок, наконец, перекрестилась и, широко распахнув дверь, стремительно вошла в комнату.

— Как поживаешь, Адзя? — воскликнула она с напускной веселостью. — Что случилось? Я сама собиралась к тебе, а тут явился Станислав. Как поживаешь, золотко мое? Уж не заболела ли ты?

И, поцеловав Аду, она стала всматриваться в ее желтое лицо, косые глаза, очень высокий лоб, очень большой рот и очень маленький нос. Бросила взгляд на жидкие темно-русые волосы, окинула всю миниатюрную фигурку в черном платье, приткнувшуюся в кожаном кресле, но признаков болезни не обнаружила. Зато заметила, что Ада пристально на нее смотрит, и смутилась.

— Это, Мадзя, не со мной, а с тобой что-то случилось! — медленно и мягко проговорила панна Сольская.

Магдалену бросило в жар. Она хотела кинуться Адзе в объятия и прошептать: «Милочка, одолжи денег пани Ляттер!» — но испугалась, что может испортить все дело, и голос у нее пресекся. Девушка опустилась на стул рядом с Адой и, с притворной живостью глядя ей в глаза, силилась улыбнуться.

— Я устала немного, — сказала она наконец, — но это пройдет… Уже прошло.

На желтом личике Ады изобразилось беспокойство; веки у нее дрогнули и большие губы сложились так, точно она собиралась заплакать.

— Может, ты, Мадзя, обиделась за то, что я послала за тобой Станислава? — еще тише произнесла панна Сольская. — Знаю, я сама должна была сходить к тебе, но мне казалось, что здесь, внизу, спокойней…

Магдалена в одну минуту обрела утраченную энергию. Она склонилась над креслом и схватила подругу в объятия, смеясь с такой искренностью, с какой только она одна и умела смеяться во всем пансионе.

— Ах, какая ты нехорошая, Ада! — воскликнула она. — Ну, как ты можешь подозревать меня в этом? Разве ты когда-нибудь видела, чтобы я обижалась, да еще на тебя, такую добрую, такую милую, такого… ангельчика!

— Ты знаешь, я боюсь, как бы кого-нибудь не обидеть… И без того я доставляю людям одни огорчения…

Дальнейшие признания Магдалена прервала поцелуями, и — все опасения рассеялись.

— Я тебе вот что хотела сказать, — заговорила Ада, опершись маленькими ручками на подлокотники кресла. — Ты знаешь, Романович не может давать нам уроки, он ушел из пансиона.

— Знаю.

— Его место занял пан Дембицкий.

— Преподаватель географии в младших классах? Какой он смешной!

— Кстати сказать, он крупный ученый: физик и математик, главным образом математик. Стефек давно его знает и часто говорил мне о нем.

— Ах, вот как! — уронила Магдалена. — А с виду он все-таки странный. Панна Говард смотреть на него не может, отворачивается.

— Панна Говард! — неприязненно сказала Ада. — От кого только она не отворачивается, хотя сама не из красавиц. Дембицкий вовсе не безобразен, у него такое кроткое лицо, а заметила, какой у него взгляд?

— Глаза у него, правда, красивые: большие, голубые.

— Стефек мне говорил, что у Дембицкого необыкновенный взгляд. Он очень тонко это подметил. «Когда Дембицкий на тебя смотрит, — сказал он, — ты чувствуешь, что он все видит и все прощает».

— Верно! Какое чудесное определение! — воскликнула Мадзя. — И куда это годится, что такой человек преподает географию в младших классах!

По лицу Ады пробежало облако.

— Стефек ему тоже пророчил, — сказала она, — что он не сделает карьеры, потому что слишком скромен. А очень скромные люди…

Она махнула рукой.

— Ты права! У него такой странный вид оттого, что он робок. Во втором классе он так смутился, что, представь себе, девочки стали хихикать!

— Час назад он сидел у меня с пани Ляттер, и вид у него тоже был озабоченный. Но когда пани Ляттер вышла и мы заговорили про Стефека, а потом старик начал задавать мне вопросы, веришь, он совсем переменился. Другой взгляд, другие движения, другой голос! Знаешь, он стал просто внушителен.

— А может, он будет стесняться заниматься с нами тремя? — спросила вдруг Магдалена.

— Что ты! Ты просто будешь удивлена, если я скажу тебе, что он не только заметил тебя и Элю, но и оценил вас по достоинству.

— И меня?

— Да. О тебе он сказал, что ты, наверно, очень понятлива, но скоро все забываешь.

— Неужели?

— Клянусь Стефеком, а про Элю сказал, что математика ее мало интересует.

— Да он провидец! — воскликнула Мадзя.

— Конечно, провидец, — ведь с Элей у меня уже неприятности. Сегодня она за весь день ко мне не заглянула, хотя несколько раз прошлась, напевая, мимо двери, — с сожалением сказала Ада.

— Чего же ей надо?

— Откуда я знаю? Может, обиделась, а скорее всего больше меня не любит, — прошептала Ада.

— Что ты!

Губы у Ады задрожали и щеки покрылись румянцем.

— Я понимаю, что любить меня невозможно, — сказала она, — знаю, что не заслуживаю никакой привязанности, но это обидно. Только для того, чтобы подольше побыть с нею, я не уезжаю за границу, а ведь тетушка с каникул настаивает на том, чтобы я ехала, и даже Стефек напоминал об этом. Я ничего от нее не требую, хочу только изредка поглядеть на нее. С меня достаточно услышать ее голос, даже если она будет разговаривать не со мной Господи, ведь это так мало, так мало, а она мне и в этом отказывает! А я-то думала, что у красивых людей и сердце должно быть лучше!

Магдалена слушала, сверкая глазами; решение ее созрело.

— Знаешь что! — воскликнула она, хлопнув в ладоши. — Я все тебе объясню.

— Она сердится за то, что Романович не дает нам уроков?

— Что ты!.. У нее, — вполголоса произнесла Магдалена, нагнувшись к уху Ады, — у нее, наверно, крупные неприятности.

— Какие неприятности? Она сегодня напевала в коридоре.

— То-то и оно! Чем больше человек отчаивается, тем больше старается скрыть свое горе. О, я это знаю по опыту, я сама громче всего пою тогда, когда опасаюсь беды.

— Что же с нею случилось?

— Видишь ли, — прошептала Магдалена, положив Аде руку на плечо, — сейчас ужасная дороговизна, родители не платят за девочек, тянут, и пани Ляттер может не хватить денег на расходы.

— Откуда ты об этом знаешь? — спросила Ада.

— Я писала письма родителям. А ты откуда знаешь?

— Я? От пани Ляттер, — ответила Ада, одергивая тонкими пальцами платье.

— Она тебе говорила? И что же?

— Ничего. Все уже в порядке.

Магдалена отодвинулась от нее, а потом внезапно схватила ее за руки.

— Ада, ты одолжила денег пани Ляттер?

— Ах, господи, ну и что же! Но, Мадзя, заклинаю тебя, никому не говори об этом. Никому! Если Эля узнает… Да я тебе все расскажу.

— Если это тайна, я не хочу слушать! — упиралась Магдалена.

— От тебя у меня нет секретов. Видишь ли, я уже давно хотела попросить Элену поехать со мной за границу. Я знаю, пани Ляттер позволила бы нам поехать с тетей Габриелей, но ужасно боюсь, что если Эля дознается о деньгах, она обидится и не поедет. Она порвет со мной отношения.

— Помилуй, что ты говоришь? Она должна еще больше любить тебя, и она будет любить…

— Меня никто не любит, — прошептала Ада.

— Ах, какая ты смешная! Да я первая так тебя люблю, что готова за тебя в огонь и воду. Неужели ты не понимаешь, что ты добра, как ангел, умна, способна, а главное, так добра, так добра! Ведь не любить тебя может только человек без ума, без сердца. Сокровище мое, золотая моя, единственная!

Эти возгласы сопровождались градом поцелуев.

— Мне стыдно, — улыбаясь, ответила Ада, у которой слезы показались на глазах. — Это ты лучше всех. Потому я и позвала тебя и хочу попросить, уговори ты осторожно Элю поехать за границу.

— Думаю, ее и уговаривать не надо.

— Да, но со мной…

— Именно с тобой. Где она найдет лучшее общество и лучшую подругу?

— Она меня не любит.

— Ты ошибаешься, Эля очень тебя любит, только она немного странная.

— Она бы, может, и любила меня, если бы я была бедной, а так… она слишком горда… Так что с нею, Мадзя, мы должны быть очень осторожны. Ни-ни, ни звука об этих несчастных деньгах.

— Будь покойна, — ответила Магдалена. — Я сейчас пойду к Эле и столько наговорю ей про пана Дембицкого, что она сама придет к тебе с благодарностями.

Глава пятая Красавицы

Когда Мадзя вышла из комнаты Ады, ночь уже надвигалась; от туч, затянувших небо, ночной сумрак казался гуще, дождь шел вперемешку с мокрым снегом. В коридоре зажгли лампы. При свете их Мадзя увидела, что с лестницы спускается классная дама, панна Иоанна, разодетая как на бал. Слышался шелест ее кремового платья с изящным облегающим лифом, открытым спереди, словно полуотворенная дверь, из-за которой осторожно выглядывала грудь, подобная лепесткам белой розы.

— Ты куда, Иоася? — спросила Магдалена.

— Сейчас к панне Жаннете, а потом со знакомыми на концерт.

— Ты просто прелесть, а какое платье!

Иоанна улыбнулась.

— Да, вот что, Мадзя, — сказала она помягче, — меня заменит панна Жаннета. Но, может, ты ей поможешь, а?

— Конечно.

— Мадзя, милочка, дай мне свои браслетки.

— Возьми, пожалуйста, они в столике.

— А может, ты дашь и веер?

— Бери все. Веер тоже в столике.

— Ну, тогда я возьму и твою кружевную наколку.

— Ладно, она под столиком, в шляпной коробке.

— Спасибо, дорогая.

— Желаю тебе повеселиться. Ты не видела Эленки?

— Наверху ее нет, она, наверно, у себя. До свидания.

Она скрылась на повороте коридора, слышен был еще только шелест ее платья.

«Какая эта Зося глупая! — подумала Магдалена. — Да разве Иоася позволила бы…»

В комнате Эленки было пусто. Магдалена уже хотела уйти, когда на пороге третьей комнаты показался вдруг белый призрак, который делал ей знаки рукой. Это была Эленка.

Мадзя неслышно прошла по коврам в спальню пани Ляттер, полуосвещенную цветной лампочкой.

— Ты только взгляни, какой он забавный! — прошептала Элена и увлекла Мадзю к неплотно притворенной двери, ведущей в кабинет пани Ляттер.

На диванчике, предназначенном для гостей, сидел седой грузный господин с сизыми щеками и вел разговор с пани Ляттер.

— Опекун Мани Левинской, — шепнула Эля.

— Я очень доволен, сударыня, — говорил господин, — девочка с каждой четвертью кажется мне лучше. А как рассудительна, какая хозяйка, и кофе нальет, и чай заварит… Когда она после каникул уехала в Варшаву, я места себе не находил. Тьфу! Даже такая маленькая женщина и то оживила дом; а что же было бы, если бы в нем поселилась настоящая хозяйка, женщина умная, зрелая, видная…

— Ваш дом очень выиграет, когда Маня окончит пансион, особенно же, когда она выйдет замуж. Наверно, и тогда вы ее не отпустите, — ответила пани Ляттер.

— Ах, сударыня, да неужели я так немощен, что сам не могу жениться? О детях, признаться, я не помышляю, поздно, сударыня, но от жены не думаю отказываться.

Пани Ляттер кашлянула.

— Да, сударыня. Имение у меня не из плохих, от долгов свободно, и денежки найдутся; дом каменный, просторный, на берегу реки. Рыба, грибы, охота, купанье, что угодно для души, сударыня. Только, честное слово, без бабы невмоготу, особенно, как зима придет…

— Не хотите ли повидать Маню? — прервала его пани Ляттер.

— Маня от меня не убежит, а я, сударыня, тем временем слажу тут потихоньку с вами это дельце. Не помогут вам ни уловки, ни ужимки, ни разговорчики, рано или поздно я своего добьюсь, и прошу покорно, сударыня, придется вам согласиться…

Эленка, заткнув уши, убежала в свою комнату, Магдалена с недовольным видом последовала за нею.

— Как можно подслушивать, Эля? А ты еще и меня тянешь! Я уверена, что твоей маме это было бы неприятно.

— Нет, что за прелесть! — смеялась панна Элена. — Представляю себе, какую мину состроил бы Казик, если бы я сказала ему, что у нас будет третий папочка…

— Эля!

— Разумеется, я не скажу, а то он начнет тратить еще больше денег… Каменный просторный дом на берегу реки… Уж не дворец ли? Так или иначе приглашаю тебя, Мадзя, на рыбу, грибы, купанье и охоту.

У Магдалены прояснилось лицо, ей подумалось, что положение пани Ляттер не такое уж безвыходное, если она может выйти замуж за человека со средствами.

— Ты сегодня не была у Ады, — сказала она Эле, меняя тему разговора.

Панна Элена уселась на диван и, играя кружевом голубого халатика, перестала смеяться и зевнула.

— Какая скучная эта Ада со своими страхами и ревностью, — сказала она. — Отдалила Романовича за то, что он был влюблен в меня, и договаривается с этим образиной Дембицким, который похож на жабу.

— Чем кокетничать с учителем, ты бы слушала лекции.

— Плохо ты меня знаешь! Не нужны мне ни ваша физика, ни ваша алгебра, а кокетничать с кем-нибудь я должна, пусть даже с Дембицким. Вот увидишь, как сладко он будет на меня поглядывать. Ада, пожалуй, придет в отчаяние.

— Как можешь ты говорить так об Аде? — воскликнула Магдалена. — Она, бедная, так тебя любит!

— Нечего сказать, бедная, невеста с миллионным приданым!

— Она и за границу не уезжает для того, чтобы подольше побыть с тобою.

— Пусть меня прихватит, тогда еще дольше побудет со мной.

Мадзя от радости захлопала в ладоши.

— Ада об этом только и мечтает! — воскликнула она. — Если ты захочешь, она поедет с тобой хоть завтра, в любую минуту.

— А пока ждет, чтобы я ее попросила. Нет, я этого не сделаю. Мое общество, во всяком случае, стоит не меньше, чем состояние панны Сольской.

— Эля, — сжимая ей руки, сказала Мадзя, — ты совсем не знаешь Ады. Она сама бы тебя попросила, но не может отважиться, боится, как бы ты не обиделась.

— Ха-ха-ха! Чего же тут обижаться? Деньги на поездку мама не откажется дать, остановка только за оказией да приличными спутниками. Ехать со мной хочет панна Сольская со своей тетушкой, стало быть, я завишу от них, они и должны спросить у меня согласия. Да, я поеду за границу!

— Если так, то это дело решенное, — сказала Магдалена. — Ада тебя попросит. Только, Эля, зайди к ней на минутку, она так скучает без тебя.

Панна Элена оперлась головой о спинку диванчика и закрыла глаза.

— Она скучает без меня. Ах, какая жалость, что она не кавалер. Вот если бы это кавалер скучал такой же богатый, как она, я бы знала, что ему сказать… О Мадзя! Если бы и в самом деле можно было уехать за границу, хоть на полгода! Здесь я даром трачу жизнь, нет для меня здесь ни общества, ни партии. Боже мой, родиться красавицей и зваться дочерью начальницы пансиона, и, что всего хуже, целые дни проводить в этом пансионе, слушать ненужные лекции… Эх!

— Так ты сходишь к Аде?

— Схожу, схожу. Я знаю, она хорошая девушка и привязана ко мне; но мне скучны порой ее робкие взгляды и вечные страхи, что я не люблю только ее одну. Смешные люди! Каждый поклонник, каждая подруга хотят, чтобы я думала только о них. Но я-то одна, а их вон сколько!

Мадзя холодно простилась с Эленой и медленно стала подниматься наверх. Ей было как-то не по себе. Она знала Элену, уже несколько лет слушала ее речи, но только сейчас взгляды подруги неприятно ее поразили. Она чувствовала разницу между бескорыстной привязанностью Ады и претензиями Эли. Ей стало стыдно при мысли о том, что поездка этой легкомысленной барышни, покой ее матери, а быть может, и судьба пансиона зависят сегодня от некрасивой и смиренной Ады, которая полагала, что, принимая от нее услуги, люди оказывают ей снисхождение.

«Что со мной творится вот уже несколько дней? — думала Мадзя. — Мир ли изменился, я ли состарилась вдруг и смотрю на все глазами старухи? А может, это душевная болезнь или малярия?»

Наверху, в классе, Магдалену окружили воспитанницы. Поздоровавшись с нею, они стали спрашивать про Аду, рассказали, что панна Иоася ушла на концерт и что на ней было прелестное платье. Потом часть девочек уселась за парты, а другие, захватив учебники и тетради, подходили по очереди к кафедре и просили классную даму объяснить урок. Одна никак не могла решить задачку, другая не справлялась с французским упражнением, третья приготовила на завтра все уроки, но непременно хотела повторить их Мадзе. Сделав посреди класса изящный реверанс, каждая девочка клала тетрадь на стол и, нагнувшись, беседовала с классной дамой, затем восклицала: «Да, да, все понятно!» — тут же убеждалась, что совершенно непонятно, но в конце концов возвращалась на свое место удовлетворенная.

На первой парте сидит Мальвинка, красивая брюнетка с бархатными глазами; девочка отвлекает подруг от занятий, она толкует им, что вот уже целый час, как выучила все уроки, что раньше всех успевает приготовить их, потому что она самая способная. Сообщив всем подругам о своих способностях, она начинает прислушиваться к разговору за кафедрой; уловив, о чем идет речь, девочка подбегает к кафедре, хватает за руку ученицу, с которой беседует Магдалена, и говорит:

— Милая Франя, и зачем ты утруждаешь панну Магдалену, знаешь ведь, что я все тебе объясню.

— Сядь на место, Мальвинка, — просит Мадзя.

Мальвинка садится на место, но через несколько минут, позабыв о замечании, снова выбегает на середину класса и говорит другой подруге:

— Милая Стася, и зачем ты утруждаешь панну Магдалену, знаешь ведь, что я тебе отлично все растолкую!

— Сядь на место, милая Мальвинка, — просит Магдалена.

— Вот уже час, как я все выучила; я всегда первая кончаю готовить уроки.

Во время вечерних занятий Мальвинка с таким постоянством выскакивала с предложением помощи, что, если бы она этого не делала, Магдалене и ученицам чего-то недоставало бы.

Наконец занятия кончились. Девочки, сидя за партами, разговаривали или доучивали уроки, заданные на память, а Мальвинка нашла двух подруг, и они втроем то по порядку, то вразбивку повторяли вслух всеобщую историю. Магдалена стала вязать шерстяной шарфик на спицах, поглядывая время от времени на класс.

Боже, боже, как хорошо ей в пансионе, какие все здесь добрые! И за что они ее любят? Уж кто-кто, а она прекрасно знает, что не стоит любви, что она зла, глупа и некрасива. Просто такое ее счастье, ну а если так, то как знать, может, и исполнятся ее самые заветные мечты, может, через год она привезет сюда свою двенадцатилетнюю сестричку, бедную Зохну, которой приходится учиться в провинции, потому что родителям все труднее давать деньги на ее образование.

Может, через год Зохна и впрямь будет сидеть перед нею за партой, как сидят теперь вот эти девочки. Она будет, конечно, в коричневой форме и черном переднике и так же будет красива, как Маня, вон та шатенка с распущенными волосами, которая, подпершись рукой, уставилась на круг света, падающий от лампы на потолок. Только сестра будет вдобавок так же прилежна, как вон та блондинка, Генрися, которая заткнула уши и повторяет урок так, чтобы не пропустить ни единого слова, ни единой запятой. Да и любить Зохну подруги будут так, как сейчас Стасю, которую они обступили со всех сторон. И уж, конечно, Зохна не будет такой хитрой, как Франя, которая то и дело вынимает из кармана карамельки и, поедая их, закрывает рот рукой, чтобы никто не заметил, что она ест конфеты.

Вдруг течение ее мыслей прерывает одна из воспитанниц:

— Скажите, пожалуйста, панна Магдалена, — спрашивает она из-за парты, — что это за Колумбово яйцо?

Девочки засмеялись, Франя чуть не подавилась карамелькой, а Мальвинка крикнула:

— Милая Коця, и зачем ты утруждаешь панну Магдалену, я ведь все могу тебе объяснить!

Магдалена забыла, что это за Колумбово яйцо; склонившись над работой, она слушает объяснения Мальвинки и узнает, что Колумб открыл Америку и что у Мальвинки в Америке дядя богач, он недавно уехал из Варшавы и уже успел нажить состояние.

Раздался звонок на ужин, и воспитанницы в сопровождении классных дам прошли в две столовые, где стояли длинные столы, обитые клеенкой и уставленные рядами стаканов чая и булочек с ветчиной. Девочки задвигали стульями, стали рассаживаться, требовать сахару или молока, меняться булками. Классные дамы успокаивают младших девочек; снуют служанки в белых передниках с булками на подносах; в обеих столовых царит шум.

Внезапно все смолкли, стулья с шумом отодвинулись, ученицы и классные дамы встали, и сперва в одной, а затем в другой столовой головы склонились, как пшеница под дуновением ветра. Одетая в черное, спокойная, с лицом словно высеченным из камня, прошла пани Ляттер, то и дело слегка кланяясь классным дамам. Казалось, она ни на кого не смотрит; но каждая классная дама, пансионерка, служанка чувствовала на себе ее огненный взгляд. Она уже скрылась, но в столовых царила такая тишина, что из коридора долетел ее голос, когда она спросила служителя, почему не отворено окно в пятом классе.

«Боже! — думала Магдалена, — и это ей, такой королеве, я хотела одолжить три тысячи рублей? Я отважилась составить ей протекцию у Ады, я, жалкое ничтожество? Что будет, если она как-нибудь узнает о моем разговоре с Адой? Ясно, выгонит меня без сожаления. Ей и выгонять меня не понадобится, она только взглянет и спросит: что ты, несчастная, говорила? И я тотчас умру».

После ужина ученицы направились в рекреационные залы и начали играть: одни в жмурки, другие в кошку и мышку. Одна из девочек села за фортепьяно и, поминутно ошибаясь, заиграла вальс. К Мадзе подбежали девочки и стали просить потанцевать с ними за кавалера.

Мадзя отказалась, она прошла в один из пустых классов и стала у растворенного окна; обрызганная каплями дождя, она думала в отчаянии:

«Никогда уже мне не набраться ума! Ну, как это я посмела сказать Аде, что пани Ляттер нужны деньги? Да если ей понадобятся деньги, вся Варшава соберет для нее хоть целых сто тысяч!.. Ах, лучше было мне умереть!»

Часов в одиннадцать вечера, когда все ученицы спали, хранимые святыми образами, а Магдалена за своей ширмочкой читала при свече книгу, в дортуар вошла пани Ляттер. Она окинула взглядом кроватки, поправила у одной из девочек сбившееся одеяло и наконец заглянула за синюю ширму.

«Наверно, выгонит», — подумала Магдалена, и сердце у нее екнуло.

— Иоаси все еще нет? — вполголоса спросила пани Ляттер.

— Не знаю, пани начальница.

— Спокойной ночи, Мадзя! — ласково сказала пани Ляттер и вышла из дортуара.

«Ах, какая она добрая, какая благородная!» — восхищалась Мадзя, со страхом думая о том, как ужасно было бы в такой дождь очутиться в одной рубашке на улице. А ведь эта участь не миновала бы ее, если бы пани Ляттер узнала о разговоре с Адой.

— Бесстыдница я! — прошептала Мадзя и потушила свечу.

Дождь все усиливался, шелестел на крыше, барабанил в окна, журчал, вытекая из водосточных труб, шумел во дворе на асфальте. Иногда раздавался стук извозчичьей пролетки, и лошадиные копыта шлепали по воде, залившей всю улицу.

«Как холодно, наверно, тем, кто возвращается домой», — подумала Мадзя.

Озноб пробежал у нее по телу, она плотнее завернулась в одеяло и уснула. Ей снилось, что пани Ляттер совсем на нее не сердится, что Зохна уже первая ученица в пансионе и за отличное поведение каждый день носит пунцовый бант. Сестренка так внимательна и так благовоспитанна, что пани Ляттер, желая выделить ее среди самых внимательных и самых благовоспитанных учениц, велит ей даже спать с пунцовым бантом.

Сон этот кажется Мадзе таким нелепым, что она разражается смехом и просыпается.

Просыпается и — садится на постели, потому что из коридора напротив доносится стук в дверь. В дортуаре кто-то шепчет:

— Слышишь, Маня?

— Молчи, я ужасно боюсь.

— Уж не вор ли это?

— Что ты болтаешь? Надо разбудить панну Магдалену.

— Я не сплю, дети, — говорит панна Магдалена и дрожащей рукой зажигает свет.

Стук раздается снова, и панна Магдалена торопливо надевает туфельки, накидывает халатик и направляется со свечою к двери.

— Ой, панна Магдалена, не ходите в коридор, там, наверно, разбойники! — говорит одна из девочек и прячет голову под подушку.

Некоторые так усердно закрывают одеялами головы, что у них высовываются голые ступни и даже коленки. Одна начинает дрожать — и вот дрожат уже все, другая начинает плакать — и вот уже плачут все.

Набравшись духа, Мадзя отворяет дверь в коридор; девочки в рев.

— Кто здесь? — спрашивает Мадзя, поднимая вверх свечу.

— Я, разве не видишь?

Услышав разговор, девочки умолкают; но когда Мадзя говорит им:

— Успокойтесь, дети, это Иоася, это панна Иоася, — начинают плакать и истошно кричать.

Мадзя остолбенело смотрит на Иоасю. Смотрит и не верит своим глазам: красивое кремовое платье Иоаси залито дождем и забрызгано грязью, волосы растрепаны, лицо пылает, глаза странно блестят.

— Чего ты на меня уставилась? — сердито говорит панна Иоанна. — Вот уже целый час я не могу войти, мне пришлось пройти через лакейскую, а сейчас вот стучу, потому что эта негодница Зося заперла дверь!

— Зося! — повторяет Магдалена, не зная, стоять ли ей в коридоре, или пойти успокоить девочек, которые плачут все громче.

Но с лестницы вдруг падает свет, он все растет, показывается пламя свечи и темная фигура.

Мадзя пятится и, захлопнув дверь, бросает плачущим девочкам два слова:

— Пани Ляттер!

В дортуаре мгновенно воцаряется тишина. Страх перед начальницей подавляет страх перед разбойниками, и девочки смолкают. В коридоре слышен резкий голос:

— Что это значит, Иоася?

Слышен чей-то короткий шепот, затем пани Ляттер отвечает по-прежнему резко, но уже потише:

— Какой скандал!

Снова шепот, и снова пани Ляттер отвечает шепотом:

— Пойдем ко мне.

В коридоре слышны удаляющиеся шаги. Мадзя ложится в постель, гасит свечу и слышит за стеной, что в соседнем дортуаре тоже разговаривают.

Часы пробили два.

Глава шестая Несчастливица

Мадзя не запомнит случая, который так бы ее потряс, как этот поздний приход Иоаси.

Хотя в дортуарах и в коридоре было тихо, она не могла уснуть. Ей казалось, что кто-то ходит, что слышен запах гари, что сквозь шум частого дождя пробивается какая-то мелодия. Но больше всего мешал ей спать рой собственных мыслей.

Она думала о том, что завтра в пансионе случится нечто страшное. Скорее всего Иоася за позднее возвращение потеряет место классной дамы; а может, и Зосю исключат за то, что она заперла дверь на ключ.

«Бедная Иоася, — вздыхала Магдалена, ворочаясь в постели, — для нее уже нет спасения. Помню, я была в третьем классе, когда пани Ляттер уволила панну Сусанну за то, что она перед обедом ушла без разрешения в город. А что было два года назад с панной Кристиной? Один только раз не ночевала она дома и — прости-прощай! Не знаю даже, получила ли она место в другом пансионе?

И что этой Зосе взбрело в голову? Что она, боялась? Но в коридор никто не мог войти. А может, она это из ревности к пану Казимежу? Скверная девчонка, она, конечно, сделала это из ревности…

А может, пани Ляттер и меня уволит за то, что я вышла в коридор? Но я скажу, что девочки ужасно перепугались и я вышла, чтобы их успокоить».

На этот раз мысль об увольнении потрясла Мадзю. Что она скажет папе и маме, как покажется им на глаза, если потеряет место? И что будет делать дома, изгнанная, опозоренная?..

Мадзя села на постели и схватилась руками за голову.

«Боже, боже! — думала она. — Я просто теряю ум! Ну за что же пани Ляттер выгонять меня? Что это со мною творится, отчего такие глупости лезут мне в голову? Наверно, я больна…»

Она успокоилась было, решив, что ее не могут уволить из пансиона за то, что она вышла в коридор, однако снова встревожилась оттого, что ее так одолевают мысли.

Каких-нибудь две-три недели назад она думала только о своих девочках и об их уроках, о том, что надо поговорить с Адой или пойти с классом на прогулку. А сегодня? Ее волнуют денежные дела пани Ляттер, она хочет устроить ей заем, а теперь вот озабочена судьбой Иоаси…

— Видно, я просто схожу с ума! — шепчет Магдалена.

Пробило три часа, четверть четвертого, половину четвертого… Мадзя твердо решает уснуть. Но чем крепче она зажмуривает глаза, тем явственней видится ей Иоася в забрызганном грязью платье, а в глубине коридора темная фигура пани Ляттер со свечою в руке. Потом кремовое платье Иоаси стало апельсиновым, а пламя свечи красным; потом темная фигура пани Ляттер стала зеленой, а пламя свечи белым. Потом Иоася и пани Ляттер со свечой унеслись вверх, словно на потолок, стали расплываться, пропали, снова показались, но краски теперь уже были другие, и наконец…

Наконец в коридоре раздался звонок, возвестивший, что пора вставать. Горничные давно уже разнесли вычищенные башмачки и платья, ученицы побежали умываться, из коридора доносилось хлопанье дверьми, шум шагов, приветствия.

Одевшись, Мадзя вышла в коридор и заглянула в дортуар напротив. Девочек не было, служанка, отворяла окна.

— Панна Иоася, — не дожидаясь вопроса, сказала она, — спала сегодня у пани начальницы, а сейчас пошла в лазарет.

— В лазарет? Что с нею?

Служанка так странно улыбнулась, что Мадзя вспыхнула. Она вышла из класса оскорбленная и решила больше об Иоасе не спрашивать. Однако она заметила, что кругом все говорят об Иоасе. У двери пятого класса панна Жаннета рассказывала ученицам, что Иоасе пришлось вчера поздно вернуться домой, потому что дама, с которой она была на концерте, почувствовала себя плохо и ее не с кем было оставить.

Но всего в нескольких шагах, около первого класса, мадам Мелин рассказывала другой ученице, что Иоася потому опоздала, что после концерта, который, кажется, был очень хорошим, сама почувствовала себя плохо. А на лестнице лакей Станислав, исполнявший иногда обязанности швейцара, ругал одну из горничных:

— Какое вам дело? Что это вы сплетни разносите! Была в ресторане или не была, напилась или не напилась, не наше дело…

«Это они, наверно, про судомойку», — подумала Мадзя.

В девять часов начались уроки, и Мадзя, да, наверно, и все девочки забыли про Иоасю. Но, когда Магдалена в двенадцать часов отнесла в кабинет пани Ляттер журнал, она услышала из другой комнаты голос пана Казимежа.

— Напротив, — говорил пан Казимеж, — все подумают, что мы с учительницами обходимся, как с родными…

— Все-таки я предпочитаю, чтобы ты с ними обходился иначе, — сурово ответила ему пани Ляттер.

Мадзя так шумно положила журнал на письменный стол, что собеседники умолкли и затем вошли в кабинет.

— Ну, пусть рассудит нас панна Магдалена, — сказал пан Казимеж. Он покраснел, глаза у него сверкали, никогда еще не казался он Мадзе таким красивым, как сегодня. — Пусть панна Магдалена скажет, — повторил он.

— Прошу тебя, ни слова! — прервала его пани Ляттер. — Хорошо, дитя мое, можешь вернуться наверх, — обратилась она к Магдалене.

Мадзя торопливо вышла из кабинета, однако она успела заметить, что пани Ляттер очень изменилась. Глаза ее казались больше и темней, чем обычно, лицо было желтое, она точно похудела со вчерашнего дня.

«Пани Ляттер очень хороша собой», — подумала Мадзя, поднимаясь по лестнице. Но перед взором девушки стоял образ не пани Ляттер, а ее сына.

Девочки не успели еще разойтись на обед, а во всем пансионе уже рассказывали об Иоасе самые удивительные истории. С одной стороны, кто-то слышал от сторожа, будто ночью панну Иоасю провожал домой неизвестный молодой человек, который все закрывался от любопытных глаз; с другой стороны, кто-то из города утверждал, будто после концерта панну Иоасю видели с компанией кавалеров и дам в ресторане, в отдельном кабинете, где она пела за фортепьяно. Наконец служитель, который отворял ей дверь, шепнул одной из горничных, что от панны Иоаси, когда она проходила мимо него, пахло вином.

Никто не сомневался, что если Иоася и не потеряла еще место, то неминуемо его потеряет, — в пансионе хорошо знали, как строга пани Ляттер. Поэтому все учительницы и пансионерки, не исключая и той самой Зоси, которая заперла дверь дортуара, жалели Иоанну.

Только панна Жаннета твердила, что все это сплетни и что пани Ляттер не уволит Иоасю, так как за нее очень энергично заступилась панна Говард.

После обеда Магдалена с бьющимся сердцем направилась в лазарет проведать Иоасю, которую, несмотря на все сочувствие к ней, никто не навещал. Она нашла Иоасю в постели, вид у девушки был жалкий; у постели сидела панна Говард, завидев Мадзю, она вскочила со стула.

— Не думайте, пожалуйста, — воскликнула она, — что я ухаживаю за больной! Это занятие для баб, а не для женщины, которая сознает свое человеческое достоинство.

— Какая вы хорошая! — сказала Иоася, протягивая ей руку.

— Вовсе я не хорошая! — вознегодовала панна Говард, поднимая белесые брови и худые плечи. — Я пришла только отдать должное женщине, которая подняла бунт против тирании предрассудков. Мыслимое ли дело, что женщина не имеет права вернуться домой в два часа ночи, в то время как мужчины могут возвращаться хоть в пятом часу утра? Да будь я на месте пани Ляттер, я бы разогнала этих подлых лакеев, которые смеют делать замечания, и исключила бы из пансиона эту негодницу Зосю.

— Я на них не в претензии, — прервала ее Иоася.

— Зато я в претензии! — воскликнула панна Говард. — Вот пани Ляттер я уважаю за то, что она порвала наконец с предрассудками…

— Что же она сделала? — спросила Мадзя.

— Не все, но для нее и это много: она признала, что панна Иоанна — независимая женщина и имеет право приходить домой, когда ей вздумается. Впрочем, — прибавила панна Говард, — я сегодня заявила ей, что если она уволит Иоасю, я уйду из дома на всю ночь.

— Господи, что вы говорите? — со смехом прервала ее Мадзя.

— Я выражаю самое святое свое убеждение. Да, я уйду на всю ночь, и пусть только какой-нибудь негодяй попробует меня задеть!

Лицо панны Говард, когда она выражала эти свои взгляды, побагровело, и даже волосы приобрели какой-то еще более неопределенный цвет.

Передохнув минутку, она обернулась к Мадзе и, крепко пожимая ей руку, сказала:

— Ну, оставляю вас у постели больной и выражаю свое удовлетворение по поводу того, что и вы отважились обнаружить свои взгляды. Через год, два, самое большее три, нас будут миллионы!

«Нас? — подумала краснея Мадзя. — Что же это она думает, что и я стану эмансипированной?»

После ухода панны Говард, которая в подтверждение своих самых святых убеждений так хлопнула дверью, что пол в комнате заходил ходуном, Мадзя присела у постели больной. Она заметила, что Иоася переменилась. Руки у нее повисли, на глазах видны были слезы.

— Что с тобой, Иоася? — шепотом спросила Магдалена.

— Ничего, ничего! Я ни о чем не жалею. Но, если бы ты видела, как я путешествовала через двор! У меня не было пятачка, чтобы сунуть сторожу, и я слышала, как он ворчал, что если у кого нет денег, то ему нечего шататься по ночам. Во дворе я споткнулась, испортила все платье. А как поглядел на меня этот подхалим! Но только знаешь, это доставило мне удовольствие. Иногда мне как будто хочется все время падать в грязь, хочется, чтобы на меня показывали пальцами, да, да! Мне вспоминаются детские годы. Когда отец бил меня, я кусала себе пальцы, и это доставляло мне такое же удовольствие, как вчерашнее возвращение.

— Отец бил тебя? За что?

— Еще как! Но ничего он из меня не выбил, ничего, ничего…

— Ты очень возбуждена, Иоася. Где ты вчера была?

Панна Иоанна села на постели и, грозя сжатыми кулаками, зашептала:

— Раз навсегда прошу вас, не задавайте мне таких вопросов. Где была, с кем была, — это мое дело. Достаточно того, что я ни на кого не в претензии, ни на кого, слышишь? Не тот, так другой, все равно. Все дороги ведут в Рим.

Она повалилась на постель и, уткнувшись лицом в подушку, зарыдала. Стоя над нею, Мадзя не знала, что делать. Душу ее потрясали самые противоречивые чувства: изумление, гадливость и в то же время зависть.

— Может, тебе чего-нибудь надо? — с неприязнью спросила она.

— Ничего мне не надо, только уходите, пожалуйста, и не подсылайте ко мне соглядатаев! — ответила Иоася, не поднимая головы.

— До свидания.

Мадзя медленно вышла.

«К чему я говорю: до свидания, — думала она, — если не хочу ее видеть? В конце концов какое мне до всего этого дело? Я бы не пошла с мужчинами в ресторан и ни за какие сокровища не захотела бы оказаться в таком невероятном положении, значит, я не завидую ей. Но почему она совершила поступок, какого не совершил бы никто из нас? Разве она не такая же, как все мы, или она лучше нас?»

В коридоре Мадзя встретила хозяйку пансиона, панну Марту, высокую женщину в белом чепце; силы она была необычайной, но сутулилась и вечно кашляла.

— Ах, что у нас творится, панна Магдалена! — сказала хозяйка, сложив жилистые руки и еще ниже, чем обыкновенно, понуря голову. — Я живу здесь уже десять лет, и за все это время у нас не случалось ничего подобного. А бедная пани начальница…

— Что с нею?

— Как что? Уж она-то взаправду больна, краше в гроб кладут. Некрасивое это дело, и для пансиона нехорошо…

Она оглянулась, нет ли кого в коридоре, и, нагнувшись, тихо сказала на ухо Мадзе:

— Ах, эти дети, эти дети! Какое счастье, панна Мадзя, что у нас нет детей!

И торопливо ушла, размахивая большими руками.

«Дети?.. Что это она болтает о детях?.. Ведь Иоася не дочь пани Ляттер. Панна Марта, видно, спятила».

Вдруг ей вспомнилось, как в полдень пан Казимеж с пылающим лицом и разметавшимися кудрями говорил матери: «Ну, пусть рассудит нас панна Магдалена!» Как он был красив в эту минуту! Любопытно, по какому поводу взывал он к ней? Неужели Иоася с ним?..

Магдалена оцепенела. Не может быть, чтобы нынче ночью Иоася была в ресторане с паном Казимежем, нет! Он бы этого не сделал. Он — с Иоасей!..

Она не могла этому поверить, но при одной мысли об этом почувствовала, что ненавидит Иоасю.

Глава седьмая Счастливица

В начале декабря, когда Иоася уже выздоровела и приступила к исполнению обязанностей классной дамы, а в пансионе утихли сплетни по поводу ее позднего возвращения, произошло событие, которое навело Магдалену на мысль, что Эленка Норская бессердечное существо.

Случилось это у Ады, когда они втроем занимались со стариком Дембицким математикой.

Надо сказать, что еще на первом занятии Мадзя с негодованием заметила, что Эленка кокетничает с паном Дембицким. Она носила платья, обнажавшие ее прелестные руки, показывала ножки, когда учитель объяснял что-нибудь у доски, а иногда бросала на старика такие взгляды, что Мадзе становилось стыдно за нее. Тем более, что пан Дембицкий сперва смущался, а потом не только перестал обращать внимание на кокетство Элены, но даже улыбался своей доброй и умной полуулыбкой, в которой сквозила ирония.

«Странная эта Эля! — думала Мадзя. — Как она может строить глазки человеку, которому уже за пятьдесят, который и некрасив и даже начинает лысеть и, что самое главное, никогда на ней не женится? Хуже всего, что пан Дембицкий, человек очень умный, видит ее проказы и подсмеивается над ней».

Поведение Дембицкого начало сердить Эленку, у которой были даже шестидесятилетние обожатели; она кокетничала с ним все более вызывающе, не скупясь, однако, при случае и на насмешки.

В начале декабря Дембицкий объяснял девушкам бином Ньютона при дробных показателях, причем так ясно, что Мадзя не только все понимала, но просто в восторге была от его объяснений. На нее какое-то особенное влияние оказывал этот тихий, беззлобный, вечно озабоченный старик, который, объясняя урок, просто преображался. Редкие волосы у него топорщились, светлые глаза темнели, одутловатое лицо становилось величественным, а голос проникновенно звучным. Ада с Мадзей не раз говорили между собой, что уроки Дембицкого — это настоящие концерты, что математика вдохновляет его, а вот в пансионе, особенно географию, он преподает скучно.

Итак, объяснив бином Ньютона, Дембицкий спросил у девушек, не хочет ли которая-нибудь из них повторить сказанное. Магдалена могла это сделать, но из вежливости решила уступить Аде. Ада обратилась к Эленке.

— А я ничего не знаю, — пожав плечами, со смехом ответила Эля.

— Вы не поняли? — спросил удивленно Дембицкий.

Элена откинула голову и, глядя на Дембицкого прищуренными глазами, ответила:

— Я так заслушалась звуков вашего голоса, что ничего не понимала. Вам это не доставляет удовольствия?

— Наши слушатели, — спокойно отрезал Дембицкий, — могут доставить нам только одно удовольствие, а именно — быть внимательными. Вы мне в этом всегда отказываете.

«Так ей и надо!» — подумала Мадзя, но, поглядев на подруг, смешалась. Ада испуганными глазами смотрела то на Эленку, то на Дембицкого, Эленка вспыхнула от гнева; ее красивое лицо приняло какое-то кошачье выражение, когда, поднявшись со стула, она с улыбкой ответила:

— Как видно, у меня нет способностей к высшей математике, хоть вы подкрепляете ее даже уроками морали. Не буду мешать вам, друзья…

Она кивнула Аде, поклонилась Дембицкому и вышла из комнаты.

Бедный учитель был совершенно озадачен. Он выронил мел, сунул большой палец левой руки за лацкан сюртука и забарабанил по лацкану пальцами. Лицо у него помертвело, взгляд затуманился, тихим голосом старик спросил у Ады:

— Не… не мешаю ли я вам?

Ада молчала, ей хотелось плакать, Дембицкий заметил это и, взявшись за шляпу, произнес:

— На следующий урок я приду, когда вы дадите мне знать.

Старик неловко поклонился, глядя в потолок, а когда направился к двери, Мадзя заметила, что на ходу он очень высоко поднимает колени.

— Боже, что же это такое! — со слезами воскликнула Ада, прижимаясь к Мадзе. — Что же мне теперь делать?

— Ну что тебе до этого, Адзя? — воскликнула Магдалена. — Ведь он на тебя не сердится.

— Да, но я снова вынуждена прекратить занятия, иначе Эля смертельно на меня обидится. А он такой замечательный учитель, такой несчастный человек и к тому же друг Стефека… Надо уезжать из Варшавы, а то я здесь расхвораюсь.

Не прошло и часа, как весь пансион уже кричал о том, что Дембицкий наговорил Эле дерзостей, а в коридоре панна Говард твердила классным дамам, что Дембицкий грубиян, мерзкая жаба, что под маской тихони скрывается заклятый враг женщин.

— Три раза я у него спрашивала, что он думает о независимости женщин, а он только улыбался! За эти улыбочки я бы его с лестницы спустила, — уверяла панна Говард.

Встретив вечером Мадзю, пани Ляттер сердитым голосом сказала:

— Этот тюфяк, видно, разъелся на наших уроках, позволяет уже себе недопустимые выходки! Неосторожен он, неосторожен!

Магдалена не ответила, хотя по яркому румянцу было видно, что она не разделяет мнения начальницы. Из слов, оброненных пани Ляттер, девушка сделала вывод, что Дембицкий будет уволен, и в первый раз в жизни подумала, что начальница несправедлива. Бедный учитель может потерять место только потому, что не позволил Эленке шутить над собой, а Иоася, которая скандально вела себя, по-прежнему остается классной дамой и даже начинает поднимать голову.

«Зачем я об этом думаю? — упрекала себя Мадзя. — И что это со мной творится, что я начинаю судить людей и даже выносить приговоры. Может, Иоася держится надменно из опасения, что ее станут упрекать, хотя зря она придирается к Зосе… А Марта тоже была права, когда говорила, что пани Ляттер страдает из-за детей. Бессердечное существо эта Эля, ведь Дембицкий из-за нее рискует потерять место, а мать может совершить несправедливый поступок».

Рядом с Эленкой ей представился пан Казимеж; молодой человек все реже бывал у пани Ляттер, но имя его все чаще повторяли рядом с именем Иоаси. Мадзя в такие минуты старалась не слушать шепота собственных мыслей и упорно повторяла про себя:

«Не может быть, чтобы он был с Иоасей в ресторане. Все это сплетни! Он такой красивый, такой благородный!»

Магдалена опасалась, что Дембицкого могут уволить, а меж тем дела старика внезапно улучшились, причем буквально через несколько дней после случая с Эленкой. Причиной явился приезд Стефана Сольского, брата Ады, о чем Мадзя узнала от самой Эленки.

— Знаешь что, — воскликнула панна Элена, увлекая ее в свою комнату, — Стефан здесь! Сегодня утром он приехал из-за границы, а через неделю… через неделю мы с Адой и ее тетушкой уезжаем! Я еду за границу, да, да, и рождество мы проведем уже в Риме! Слышишь, Мадзя?

Элена стала целовать Мадзю и закружилась в танце по комнате. Никогда еще она не была так оживленна.

— Оригинал этот Стефан, — говорила она, сверкая глазами, — некрасив, похож на Аду, но в нем сидит дьявол. У меня голова кружится, как подумаю, что у этого человека миллионное состояние… Ах, да, я сегодня помирилась с Дембицким. Я сделала это для Ады и Стефана… Сколько энергии в этом человеке! Не успел поздороваться с Адой и тут же заявил ей: «Через неделю вы отсюда уедете». То же самое он сказал маме, которую покорил буквально за четверть часа. Говорю тебе, это просто необыкновенно…

Действительно, на следующий день пришли грузчики и начали выносить книги и физические приборы Ады; при упаковке присутствовал Дембицкий. В тот же день к пани Ляттер явился какой-то господин, которого Сольский прислал уладить формальности с паспортом Эленки. У классных дам и воспитанниц только и разговору было, что о Сольском, и не одна из них посматривала вниз с верхней площадки лестницы, надеясь увидеть господина, который очень дурен собою, но имеет кучу денег и не любит, когда ему противоречат. Мадзя даже слышала, как две третьеклассницы вели между собою такой разговор:

— Смотри, смотри, это, наверно он!

— Ничего подобного! Это тюфяк Дембицкий!

— Людвися, — бросила мимоходом Магдалена, — как ты можешь так называть пана Дембицкого?

— Но его называет так пани Ляттер, — смело возразила девочка.

Мадзя притворилась, что не слышит, и торопливо сбежала с лестницы.

Она торопилась к Аде; когда она вошла в комнату, какой-то низенький, широкоплечий и большеголовый господин разговаривал с Элей. При виде Магдалены Ада поднялась с кресла и сказала:

— Стефек!

Большеголовый господин сорвался с места, быстро посмотрел Мадзе в глаза и, пожимая ей руку, сказал:

— Сударыня, я друг всем, кто любит мою сестру.

Потом он снова сел на стул и повернулся к Элене. Лицом он походил на сестру, только у него были небольшие усики и розовый шрам на правой щеке.

— Вы меня не убедите, — говорила Эленка, глядя на Сольского с робкой улыбкой, что несколько удивило Мадзю.

— Жизнь убедит вас, — ответил он. — Красоту справедливо называют паспортом, который обладателю ее или обладательнице помогает покорить людей.

— Так вот сразу? Ну, а что же потом?

— Все зависит от поведения. Во всяком случае, красивым люди щедро платят за заслуги, многое им прощают и очень часто любят их даже тогда, когда они этого не стоят.

— Может быть, — ответила Эленка, — но мне что-то невдомек. О моем брате, например, все говорят, что он недурен собою, но я ничего ему не прощаю. А влюбиться в такого красивого мужчину, как он, я бы не смогла. Мужчина должен быть энергичен, смел. В этом его красота.

Мадзя покраснела при этих словах, Ада потупилась, а Сольский умолк; однако по выражению его лица трудно было догадаться, согласен ли он с теориями Эленки, которые Мадзе показались новыми и даже неожиданными.

Поговорили еще несколько минут о путешествии, и Сольский собрался уходить.

— Так вы решительно отсылаете нас в среду? — спросила Эленка, окидывая его глазами.

— Ну, что ты спрашиваешь? — вмешалась Ада. — Видишь же, что он сделал с моей лабораторией.

— Если позволите, в среду вечерним поездом, — ответил Сольский и стал прощаться.

Вскоре после него ушла и Эленка; Ада с Мадзей остались в гостиной вдвоем.

— Что ты скажешь об этом, Мадзя? — спросила Ада.

При этом она так печально и странно посмотрела на Мадзю, что та смешалась.

— О чем это ты, милочка, говоришь, не об отъезде ли?

— Ах, и об отъезде и о других вещах, — ответила Ада. Она вдруг обняла Мадзю и, прижавшись головой к ее плечу, прошептала: — Ты не представляешь, Мадзя, какая ты добрая, благородная, простая. Но я должна тебе сказать, что ты меньше меня знаешь людей, хотя я тоже только сейчас начинаю их постигать, немного, совсем немного…

— Совсем как я, — воскликнула Мадзя. — С недавних пор, всего каких-нибудь несколько недель, я стала смотреть на мир какими-то иными глазами…

— Совсем как я. Ты думаешь и об Иоасе?

— И об Иоасе, и о всяких других делах. А ты?

— Я тоже, но об этом не стоит говорить, — сказала Ада.

За несколько дней до отъезда за границу комната Эленки превратилась в швейную мастерскую. Пани Ляттер привела трех портних: закройщицу, швею и мастерицу — и велела им пересмотреть весь гардероб дочери. Из кухни в кабинет внесли простой стол; нагнувшись над ним, закройщица с сантиметром на шее и ножницами в руках целый день кроит и перекраивает лифы и юбки. С семи часов утра до одиннадцати вечера качается над стрекочущей швейной машиной бледная швея; мастерица, сидя у окна, то и дело напоминает ей:

— Я жду, панна Людвика.

Или:

— Плохая строчка, панна Людвика, надо поправить челнок.

На кровати и на письменном столике Эли лежали груды белья, на обитых атласом диванах и креслах — юбки и кофточки, ковер был засыпан обрезками. На столе лязгали ножницы, машина стучала, ей вторил кашель швеи. Мадзю неприятно поражал шум и беспорядок, царивший у Эленки, но та готова была сидеть у себя в комнате с утра до ночи, по нескольку раз примерять каждое платье и вмешиваться в работу мастериц.

Когда бы Мадзя ни зашла к Эленке, она заставала ее перед зеркалом в новом лифе или новой юбке.

— Ну как, — спрашивала Эленка, — хорошо сидит? Мне кажется, что в талии слишком свободно, а на плечах морщит. Юбку не укорачивать ни на один дюйм, так гораздо солидней; никакая женщина не может гордо держаться в короткой юбке.

В такие минуты закройщица и мастерица вертелись вокруг Эленки, как голуби вьются вокруг гнезда: они примеряли, наметывали, закалывали булавками, поднимались на цыпочки или опускались на колени. У Эленки, которая терпела все эти пытки, глаза были томные и выражение лица как у святой или влюбленной.

«Как глупы эти мужчины, — подумала Мадзя, глядя на красавицу. — Им кажется, что барышня может быть интересной только при них».

Это ангельски мечтательное и томное выражение Мадзя заметила у Эленки не только во время примерки платьев.

В понедельник перед обедом Эля вызвала Мадзю из класса.

— Дорогая, — сказала она, — тебя заменит панна Иоася, а мы с тобой поедем в город. Стефан прислал Аде карету, но она остается, и мы поедем делать покупки вдвоем.

Мадзе стыдна было садиться в карету; в своем суконном салопчике она боялась дотронуться до атласной обивки. Но Эленка чувствовала себя как дома. Она опустила окно и с надменным видом смотрела на прохожих.

— Смех, право, — сказала Эленка, — как вспомню, что и я ходила, как эти дамы, или ездила в ободранных пролетках.

— Мне кажется, — прервала ее Мадзя, — нам чаще придется ездить не в каретах, а в пролетках.

— Посмотрим! — глядя в пространство, прошептала Эленка.

«Смешная она», — подумала Мадзя, вспомнив, что на содержание пансиона пани Ляттер пришлось занять денег у Ады.

В городе Эленке надо было купить два локтя шелка, башмачки и золотой крестик для панны Марты. Однако на эти покупки у них ушло три часа.

У ювелира Эленка купила крестик за два рубля, но попутно велела показать жемчужное ожерелье и два гарнитура: один сапфировый, другой брильянтовый. Она спросила о цене и поторговалась с ювелиром. У сапожника, прежде чем выбрать одну пару обуви, она померила несколько пар башмачков и туфелек. В мануфактурном магазине, прежде чем купить нужный ей шелк, велела подать столько штук разного цвета, что вокруг нее образовалась радуга из белых, розовых, голубых и желтых шелков. Это было так красиво, что даже Мадзя на минуту забыла, кто она и где находится, и ей показалось, что все это принадлежит ей. Но, поглядев на Эленку, у которой от волнения дрожали губы, она тотчас опомнилась.

— Пойдем же, Эля, — прошептала Мадзя, видя, что старший приказчик смотрит на Эленку со злобной улыбкой.

Они расплатились и вышли. Когда они сели в карету, чувство злобы и сожаления охватило Эленку.

— И подумать только, — говорила она, — что у меня на все это нет денег! Нечего сказать, хороша справедливость! Ада родилась в семье миллионеров, а я — дочь начальницы пансиона. Она за годовой доход могла бы купить целый магазин, а у меня еле хватит на два платья.

— Стыдись, Эля!

— О да, люди, у которых нет денег, всегда должны стыдиться. Ах, если бы наконец наступил общественный переворот, о котором я все время слышу от Казика.

— Думаешь, ты ходила бы тогда в шелках?

— Конечно. Богатства принадлежали бы умным и красивым, а не уродам и простофилям, которые и оценить-то их не умеют.

— Я уверена, что пан Казимеж так не думает, — перебила ее Мадзя.

— Еще бы, конечно, не думает, только наслаждается жизнью и за себя и за меня. Но придет, быть может, и мой черед.

После этого разговора в душе Мадзи проснулась еще большая неприязнь к Эленке.

«Боже! — думала она, — чем быть такой дочерью и такой женщиной, лучше уж сразу умереть! Дай только Элене волю, она разорит мать».

Вскоре после того, как они вернулись домой, в пансионе кончились занятия. Мадзя стояла у окна и смотрела на улицу, где в эту минуту начал падать снег. Она видела, как девочки разбегаются по домам, словно шумный пчелиный рой, улетающий в поле; затем видела, как по двое и поодиночке идут учителя, и наконец заметила Дембицкого; около старика вертелся какой-то щеголь, одетый, несмотря на снег, в один узкий сюртучок и маленькую шляпу. Дембицкий медленно пересекал двор, иногда приостанавливаясь, а молодой человек забегал то справа, то слева, хватал его за пуговицы шубы и что-то с жаром говорил ему.

Снег на минуту перестал падать, молодой человек повернулся к окну, и Мадзя узнала пана Сольского. Невольно сравнила она бедную Элену, которая мечтала о шелках и брильянтах, и миллионера, который в узком сюртучке выходил на такой мороз.

Собеседники исчезли в воротах, а Мадзя подумала:

«О чем это они толкуют, уж не об Эленке ли? Если Дембицкий расскажет пану Стефану, как она вела себя на занятиях, то я бы на ее месте отказалась от поездки за границу».

Глава восьмая Планы спасения

Дембицкий и пан Стефан в эту минуту действительно вели серьезный разговор о пани Ляттер.

Начали они с того, что отправились обедать в изысканный ресторан на Краковском Предместье, где заняли самый уютный кабинет с готическими креслами, обитыми зеленым утрехтским сукном, и двумя большими зеркалами, на поверхности которых обладатели колец с брильянтами выписывали соленые словца, не отличавшиеся особым вкусом.

Щеголеватый кельнер во фраке и белом галстуке, с прямым пробором, подал им карточки и начал предлагать меню.

— Начнем с водочки и закуски, — предложил кельнер.

— За водку спасибо, — отрезал Дембицкий.

— А мне, пожалуйста, — сказал Сольский.

— Есть свежие устрицы.

— Отлично, — заявил Сольский.

— Так, к водке можно подать устрицы. Дюжину?

— К водке подайте два соленых рыжика.

— Два рыжика и дюжину устриц?

— Два рыжика без устриц, — ответил Сольский. — А может, вы, сударь, хотите устриц?

— Гадость, — проворчал Дембицкий.

— А на обед? — спросил кельнер.

— Мне — борщ, затем можно судачка, ну, кусочек сернины и компот, — заказал Сольский.

— Мне то же самое, только вместо сернины говяжью котлету, — прибавил Дембицкий.

— А вино?

— Полбутылки красного, — сказал Сольский, — а вам?

— Содовой воды.

Когда кельнер вышел из кабинета, навстречу ему шагнул хозяин.

— Ну как? — спросил он.

Кельнер махнул рукой.

— Рубля на два наберется.

— Только! — вздохнул хозяин. — Денег у таких — хоть пруд пруди, а всегда они скупы. Но ты к нему со всем уважением, он с вашим братом хорош, это пан Сольский.

— Который, тот, что постарше, или тот, что помоложе? — полюбопытствовал лакей.

— Тот, что помоложе, у которого не хватает денег на шубу.

Обслуживал кельнер на славу. Вовремя подавал кушанья, входя в кабинет, покашливал, выходил на цыпочках и Сольского титуловал ясновельможным. Гости за обедом беседовали.

— Вы, сударь, так ничего и не пьете, даже кофе, — говорил Сольский. — Не ложная ли это тревога с сердцем?

— Нет. С каждым годом мне все хуже, — ответил Дембицкий.

— Тем больше оснований заняться нашей библиотекой, вряд ли вам полезно бегать вверх и вниз по этажам, — сказал Сольский.

— С каникул, с каникул. Не могу я бросить пансион, куда меня соблаговолили принять, да еще в необычное время.

— Как хотите. Что же касается пансиона, то у меня к вам просьба.

— Я вас слушаю.

— Худые толки идут о пани Ляттер, — продолжал Сольский. — Мои родственницы обвиняют ее в том, что она вводит в пансионе курс эмансипации, что какая-то панна Говард хочет непременно сделать из девочек независимых женщин.

— Сумасбродка, — улыбнулся Дембицкий.

— Не будем говорить об этой сумасбродке, хотя из-за ее пропаганды пани Ляттер может лишиться нескольких учениц. Хуже скандальная история с сыном пани Ляттер и какой-то учительницей, вот о чем слух идет в Варшаве.

Дембицкий покачал головой.

— Впрочем, это меня тоже мало трогает, — говорил Сольский. — Дело известное, молодые женщины любят, когда их соблазняют красивые парни. Нехорошо, что люди, которые знают здешние деловые отношения, вот как оценивают положение пани Ляттер: долги, сокращение доходов, большие траты на сына, а в результате угроза банкротства.

— Я слышал, она со средствами, — прервал его Дембицкий.

— И я так думал. Меж тем наш поверенный знает некоего Згерского, которому пани Ляттер платит шестьсот рублей процентов.

— Я тоже знаю Згерского. Он мне кажется тайным ростовщиком.

— То-то и оно! — подхватил Сольский. — А сколько еще таких дельцов вертится около пани Ляттер?

Дембицкий поднял брови и пожал плечами.

— Понятно, — сказал Сольский. — Я тоже не стал бы вмешиваться в чужие дела, если бы не сестра, — она меня предупредила, что не допустит банкротства пани Ляттер. Поймите мое положение. Я не могу по такому делу идти к пани Ляттер, она вышвырнет меня за дверь и будет совершенно права; но прибегнуть к помощи нашего поверенного или адвоката тоже боюсь, потому что положение может оказаться еще более щекотливым. С другой стороны, как ни похвальна привязанность моей сестры к женщине, которая ее воспитала, все же я не могу допустить, чтобы на деньги Ады пан Норский соблазнял гувернанток. Пусть себе соблазняет, но только не на деньги моей сестры, которая, насколько я знаю, не только не согласилась бы поддерживать подобные дела, но и весьма сочувствует мнимым жертвам.

— Не вижу, чем бы я мог помочь вам, — сказал Дембицкий.

— А меж тем вы много можете сделать, — возразил Сольский. — Вы бываете в пансионе и можете судить, действительно ли положение является катастрофическим и что можно спасти: пансион пани Ляттер или только самое пани Ляттер? Затем вы можете уловить момент, когда пани Ляттер непременно надо будет оказать помощь.

— А дальше?

— Тогда вы шепнете нашему поверенному, а уж он уладит все дело. Посоветовавшись с ним, пани Ляттер, быть может, продаст пансион или согласится взять компаньона, который контролировал бы доходы и расходы. Не знаю, как она решит. Во всяком случае, ей не придется закрывать пансион в середине года, и она будет знать, что с нею самой ничего не случится.

— Мне кажется, все это сплошное недоразумение, у пани Ляттер есть деньги, — заметил Дембицкий.

— Дорогой мой, — ответил Сольский, — с вами я не стану играть в прятки. У пани Ляттер есть деньги, потому что сестра одолжила ей шесть тысяч рублей, за что поверенный устроил мне скандал. Но дела пани Ляттер, очевидно, плохи, потому что за помещение она вместо двух тысяч пятисот уплатила только тысячу рублей. Наконец, я располагаю сведениями, что денежные затруднения не могут быть у нее временными, так как пан Норский не только живет на широкую ногу, но и играет в карты.

Обед кончился, а Дембицкий все качал головой и раздумывал.

— Вы исполните мою просьбу? — спросил Сольский. — Ведь речь идет не о вашем вмешательстве, а лишь о том, чтобы уловить момент, когда пани Ляттер будет грозить банкротство.

— Что ж, я могу это сделать, если только мне удастся; но боюсь, как бы не испортить все дело, видите ли… меня там недолюбливают, — скривился Дембицкий.

— Я все знаю, знаю о столкновении с панной Эленой, отчасти даже постиг самое панну Элену, чего она, кажется, не подозревает. И все же прошу вас, не откажитесь уведомить моего поверенного, что в такое-то время он может посетить пани Ляттер. Это не я вас прошу, а моя сестра, — торжественно закончил Сольский, полагая, видимо, что просьба сестры должна разрешить все сомнения.

— Способная девушка панна Ада, — сказал Дембицкий. — Что она думает делать?

— Ах, откуда мне знать! — с улыбкой ответил Сольский. — Может, захочет стать профессором в каком-нибудь американском университете. Вы знаете, женщины сейчас хотят быть депутатами, судьями, генералами. Что ж, пусть поступает, как хочет; мое дело быть всегда ее опекуном, а советчиком тогда, когда она меня попросит.

— Панна Магдалена Бжеская тоже очень способная девушка, очень способная! — прервал его Дембицкий.

Сольский взял старика за руку и, глядя ему в глаза, сказал:

— О способностях ее я не знаю, но мне кажется, что для моей сестры она была бы более подходящей подругой, чем панна Норская. Боюсь, как бы Ада не испытала жестокого разочарования, но воля ваша, что делать с женскими симпатиями?

Они вышли из ресторана, и пан Стефан направился с Дембицким к его дому.

— Итак, дорогой мой, — сказал он на прощание, — поскорее переходите в нашу библиотеку. Дом отапливается, слуга ждет…

— С каникул, с каникул, — ответил Дембицкий.

— Это ваш срок, а мой — хоть сейчас.

— Стало быть, в среду вы с сестрой уезжаете?

— Нет. Сестра и панна Норская уедут с нашей тетушкой, а я присоединюсь к ним только под Новый год в Риме.

Они пожали друг другу руки. Дембицкий направился домой, а Сольский смотрел ему вслед и думал:

«Ах, как заметно, что этот человек носит в себе нечто драгоценное и хрупкое. Как осторожно он ступает, точно чувствует, что если поскользнется, то упадет на самое дно могилы. Тяжелый это удел, когда жизнь надо тратить только на сохранение жизни!»

Вдруг мысли его приняли другое направление.

«Ну, а я, — сказал он себе, — а я? На что трачу я свою жизнь? Он тяжело болен, а работает, чтобы прокормиться, опекает маленькую племянницу, учит девочек зоологии и географии, мало того, трудится над какой-то новой философской системой. Все это делает инвалид, у которого в любой момент может случиться разрыв сердца, и, уж конечно, не от любви. Я здоров как бык, кажется, умен и энергичен, обладатель большого состояния, стремлюсь к деятельности и — ничего не делаю! Я могу все купить: развлечения, любовниц, знания. Не могу купить только одного: цели деятельности. Если человеку не за что ухватиться — это болезнь, которая не легче порока сердца. А каково быть вечным кандидатом в вожаки, когда никто не нуждается в вожаках, потому что никуда не собирается! Вот они, современные муки Тантала! Я буду последним негодяем, если ничего не добьюсь со своими великими стремлениями».

Он сунул руки в карманы узких брюк и медленно шел по улице, предавшись мечтам; снег бил ему в лицо, и прохожие толкали его, думая, что это нищий или помешанный.

Глава девятая Перед отъездом

В среду утром, в день отъезда Ады и Эленки за границу, за Мадзей на перемене прибежали два посланца: Станислав от Эли и горничная от Ады.

Выйдя из класса, Мадзя наткнулась в коридоре на двух соперниц: навстречу друг другу шли воспитанница Зося и учительница панна Иоанна. Едва ли секунду длилась их встреча, но даже за это короткое время панна Иоанна успела шепнуть: «Подлая!» — чего не слышала Зося, а Зося успела показать панне Иоанне язык, чего, в свою очередь, не заметила панна Иоанна.

Мадзя возмутилась; подойдя к пятикласснице, она сказала вполголоса:

— Стыдно, Зося, язык показывать, точно ты первоклассница.

— Я презираю ее! — громко ответила Зося.

— Это очень нехорошо, потому что ты причинила ей зло, заперев тогда дверь. Помнишь?

— Я убила бы эту кокетку. О нем я уже не думаю, раз он дал увлечь себя этой соблазнительнице, но ей я не прощу, не прощу, не прощу!

Видя, что ей не удастся ни убедить, ни смягчить Зосю, Мадзя кивнула ей и сбежала вниз. Она чувствовала, что сама не любит Иоаси, но ей было неприятно, что Зося влюблена в пана Казимежа.

«Несносная девчонка, — говорила она про себя. — Чем думать о всяких глупостях, лучше бы смотрела в книгу!»

И она тяжело вздохнула.

Эленку Мадзя застала в слезах, расстроенную, на полу валялся изорванный носовой платок.

«Неужели ей так жалко уезжать?» — пришло в голову Магдалене.

— Я должна тебе что-то сказать, — начала Эленка сердитым голосом. — Аде я ничего не скажу, мне стыдно за маму, а тебе открою все, а то, если я буду молчать, у меня сердце разорвется.

Она залилась слезами.

— Но, Эля, я кого-нибудь позову, — в испуге сказала Мадзя.

— Не надо! — крикнула Эленка, хватая ее за руку. — Все уже прошло.

Она всхлипнула, но слезы тут же высохли у нее на глазах, и она заговорила спокойнее:

— Знаешь, сколько мама дает мне на дорогу? Триста рублей! Слышишь, триста рублей! Она отправляет меня за границу, как подкидыша, ведь за эти деньги я не куплю даже двух платьев, ничего не куплю!

— Эля, — в ужасе прервала ее Мадзя, — так ты за это сердишься на мать? А если у нее нет денег?

— Казику она дает тысячу рублей, — в гневе возразила Эленка.

— И ты, уезжая бог знает на сколько времени, думаешь о подобных вещах? Считаешь, сколько денег мать дает брату?

— Я имею на это право. Он — ее родной сын, но и я — ее родная дочь. Мы дети одного отца, похожи друг на друга и одинаково горды, а меня, несмотря на это, унижают и обижают. Для мамы, видно, не кончились те времена, когда девушек не считали за людей: их продавали богатым мужьям или отдавали в монастырь, только бы не уменьшить состояние сыновей. Но теперь все изменилось! Мы уже не такие, и хотя у нас нет сил для того, чтобы победить несправедливость, но мы прекрасно ее чувствуем. О, панна Говард — единственная умная женщина в этом доме. Я только сегодня понимаю все значение каждой ее мысли.

Мадзя побледнела и мягко, но тоном, для нее непривычным, ответила:

— Ты, Эля, сердишься и говоришь такие вещи, которых через минуту сама будешь стыдиться. Я об этом никому, решительно никому не скажу, даже сама забуду твои слова. Я иду сейчас к Аде, и если ты захочешь увидеть меня, пришли за мною к ней.

Она повернулась и вышла.

— Боже милостивый! — прошептала она. — Теперь я понимаю, что говорила панна Марта о детях. Бедная мама, неужели и я у тебя такая? Лучше умереть, бежать куда глаза глядят, пойти в прислуги…

Она вбежала в пустую комнату панны Жаннеты, выпила воды, минутку посидела, посмотрелась в зеркало и направилась к Аде. Ада прохаживалась по лаборатории, взволнованная, но улыбающаяся.

— Это ты! — воскликнула панна Сольская.

Усадив Мадзю в свое кресло, она стала целовать ее и просить прощения за то, что посылала за нею.

— Ах, Мадзя, — краснея, сказала она наконец, — перед отъездом — ты знаешь, мы сегодня уезжаем — я должна взять назад некоторые свои слова…

Она еще больше покраснела и смутилась.

— Помнишь наш разговор в тот день, когда я познакомила тебя со Стефеком? Я наговорила тогда всяких глупостей: что и жизни-то не знаю, и об Иоасе думаю, и всякие другие вещи… Помнишь? Какая я тогда была гадкая!

— Гадкая? — переспросила Мадзя.

— Да, да! Видишь ли, — продолжала она, понизив голос, — я была несправедлива к Эле, я дурно думала о ней. Мне казалось, — ты еще не презираешь меня? — мне казалось, что Эля кокетничает со Стефеком и что он готов влюбиться в нее. Ты сама понимаешь, что если бы они влюбились друг в друга, то оба перестали бы любить меня, ну, а я… Я умерла бы, если бы потеряла Стефека. Ведь у меня никого нет, кроме него, Мадзя. Ни родителей, ни близких.

У нее навернулись слезы на глаза.

— Теперь ты понимаешь, почему я дурно думала об Эле, но сегодня я отказываюсь от всех своих подозрений. Эля хорошая девушка, хотя она несколько холодна, а Стефек… Ах, ты его не знаешь! Как он умен! Представь себе, он не только не любит Эленки, но даже относится к ней с предубеждением: он осуждает ее за эгоизм и кокетство.

Мадзя подумала, что пан Стефан действительно очень умен.

— Вот видишь, как я была несправедлива к Эле, — продолжала Ада, — но не думай обо мне плохо. Это у меня такой недостаток: от сильной душевной боли я в первую минуту перестаю владеть собой.

— Но, Ада, ты вовсе на Эленку не наговаривала, — прервала ее Мадзя.

— Да, но я думала… Не будем говорить об этом, мне стыдно. Когда-нибудь ты, может, простишь меня и поверишь, что злой и коварной я бываю только невольно.

— Ада, Ада, что ты говоришь? Ты самая благородная…

Поцелуи долго перемежались признаньями, покаянные возгласы завереньями. Наконец Ада успокоилась и, умоляюще глядя на Мадзю, произнесла:

— Сделай мне еще одно одолжение, не откажись…

С этими словами она сунула Мадзе футлярчик, завернутый в папиросную бумагу.

— Что это? — в замешательстве спросила Мадзя.

— Ничего… Это тебе на память. Ты ведь не откажешься? Помнишь, как в третьем классе перед началом каникул мы менялись тетрадками? А помнишь, как ты дала мне чудную красную картинку, которая светилась насквозь и сама скручивалась на руке? Сколько ты доставила мне радости! Знаешь, это часики, но такие маленькие, что о них и говорить не стоит. Да и дарю я их тебе не без умысла. На крышке выгравировано мое имя и годы, которые мы провели в пансионе; стало быть, всякий раз, когда ты посмотришь на часики, ты вспомнишь меня. Как видишь, я сделала этот подарок из эгоистических побуждений.

Они обе расплакались, но в эту минуту Мадзю позвали наверх. Поднимаясь, она обвиняла себя в своекорыстии и отсутствии самолюбия, говорила даже, что будет подлостью открыть футлярчик до отъезда Ады. Но уже на следующем этаже ей подумалось, что было бы черной неблагодарностью не взглянуть на подарок, полученный от подруги. Она открыла сафьяновый футлярчик, в котором тихо тикали золотые часики, осыпанные брильянтиками. Мадзя испугалась, ей стало страшно и стыдно, что она приняла такой дорогой подарок; но когда девушка вспомнила, с какой мольбой смотрела на нее Ада и как ласкала ее, она успокоилась.

Глава десятая Прощание

Восемь часов вечера, ночь на дворе, ясная декабрьская ночь. Скрестив на груди руки, пани Ляттер ходит по кабинету, поглядывая то на дочь, то на окно, за которым видны освещенные берега Вислы. Панна Элена сидит на кожаном диванчике, смотрит на бюст Сократа, словно говоря про себя: «Ну и урод же!» — и по временам нетерпеливо бьет каблучком по ковру. За окном, на фоне ясного неба видны темные дома Праги, иссера-желтые каменные дома варшавского Повислья и черная линия чугунного моста; все залито светом. Огоньки в домах, огоньки на другом берегу, огоньки на мосту, словно кто выпустил на Повислье рой светлячков, которые в одних местах сбились в бесформенные кучи, а в других выстроились изогнутыми рядами и чего-то ждут.

«Чего они ждут? — думает пани Ляттер. — Ну конечно, отъезда Эленки, они хотят проститься с нею. Эленка уедет, а они останутся и будут напоминать мне о ней. Всякий раз, когда я погляжу на эти огоньки, которые никогда не меняют места, я подумаю, что и она здесь, что стоит мне повернуть голову, и я увижу ее. Боже, пошли ей счастье за все, что пришлось выстрадать мне! Боже, храни ее, будь ей прибежищем!»

Пани Ляттер внезапно вздрогнула. В коридоре послышались шаги людей с поклажей и голос Станислава:

— Повыше! Так! Теперь поворачивай, осторожней, перила!

— Сундуки выносят, — произнесла пани Ляттер.

— Вот видите, мама, только сейчас выносят сундуки, — подхватила панна Элена. — Мы опоздаем.

Пани Ляттер вздохнула.

— Вы как будто недовольны, мамочка, — сказала панна Элена, поднимаясь с диванчика и обнимая мать. — Напрасно вы прячетесь, я вижу. Разве я сделала что-нибудь плохое? Скажите, мама, а то вся поездка будет для меня испорчена. Моя милая, моя золотая!

— Ничего ты не сделала, — ответила пани Ляттер, целуя дочь.

— Я в самом деле не чувствую за собой никакой вины, но, может, вы, мама, заметили что-нибудь такое, что кажется вам непозволительным? Скажите мне прямо…

— Неужели ты не понимаешь, что самый твой отъезд может меня расстраивать!

— Отъезд? — переспросила Эленка. — Да разве я уезжаю надолго или далеко?

— Надолго! — повторила пани Ляттер с печальной улыбкой. — Полгода, разве это не долго? Сколько за это время может произойти событий…

— Господи! — рассмеялась панна Элена, — да у вас, мама, предчувствия?

— Нет, моя дорогая, я веду слишком суровую жизнь, чтобы у меня нашлось время для предчувствий. Но время для тоски у меня есть…

— Тоски по мне? — воскликнула Эленка. — Но вы так заняты, что мы бывали вместе едва ли час в день, а порой и того меньше.

Пани Ляттер отстранилась от дочери и, печально качая головой, задумчиво ответила:

— Ты права, мы бывали вместе едва ли час в день, а порой и того меньше! Ты ведь знаешь, я работаю. Но даже не видя вас, я была уверена, что вы рядом и что на досуге я увижу вас. Ах, как я страдала, когда мне в первый раз пришлось прощаться с Казиком, хотя знала, что пройдет несколько месяцев, и я снова увижу его дома. С тобой было еще тяжелей: всякий раз, когда ты выходила на улицу, я с тревогой думала, не случилось ли какой-нибудь беды, и каждая минута опоздания…

— Боже, мама, как у вас расстроены нервы! — со смехом воскликнула Эленка, целуя мать. — Вот уж не думала, что вы можете так страдать!

— Я ведь никогда об этом не говорила, я ведь не ласкала своих детей, как другие, счастливые матери, а могла только работать на них. Но когда у тебя будут собственные дети, ты сама увидишь, какая это большая жертва жить вдали от ребенка, даже если это нужно для его блага.

В коридоре раздались шаги, и Эленка вдруг крикнула:

— Ада уже выходит!

Пани Ляттер отстранилась от дочери.

— Нет еще, — сухо сказала она.

Затем села в кресло и, опустив глаза, заговорила обычным тоном:

— Я дам тебе еще двадцать пять рублей на марки, только пиши мне каждый день.

— Каждый день, мама? Но ведь могут быть такие дни, когда я совсем не буду выходить из дома. О чем же тогда писать?

— Мне не нужны картины тех мест, я их более или менее знаю, мне нужна весточка о тебе. Впрочем, пиши когда хочешь и что хочешь.

— Во всяком случае, двадцать пять рублей зря не пропадут! — заискивающе сказала панна Элена. — Ах, эти деньги! Почему я не богачка?

— Ада откроет тебе кредит, я ее просила об этом. Но, Эленка, будь бережлива! Я знаю, ты можешь быть благоразумной, и во имя рассудка еще раз прошу тебя: будь бережлива!

— Уж не думаете ли вы, мама, что я стану сорить деньгами? — с гримаской спросила панна Элена.

— Нет, не думаю, денег для этого у тебя нет. Но я боюсь, хватит ли тебе до конца поездки. Видишь ли, при наших… при наших средствах мы не можем позволить себе ничего лишнего.

Панна Элена побледнела и, схватившись руками за подлокотники, откинулась на спинку дивана.

— Тогда, может, мне… может, мне лучше не ехать? — спросила она сдавленным голосом.

— Нет, отчего же! Съезди, развлекись; но помни, ты должна быть бережлива. Я сказала тебе о нашем положении для того, чтобы предостеречь тебя от ошибок.

Панна Элена бросилась на шею матери и со смехом сказала:

— А, понимаю! Вы пугаете меня, мамочка, для того чтобы я была рассудительна и думала о завтрашнем дне. Как сказать, может, я уже сегодня думаю об этом, может, моя поездка скорее окупится, чем все проекты Казика? Я тоже умна, — шаловливо прибавила она, — как знать, не привезу ли я вам оттуда богатого зятя. Ведь я, пожалуй, стою миллионера.

Лицо пани Ляттер прояснилось, глаза заблестели; однако к ней тотчас вернулось прежнее суровое спокойствие.

— Дитя мое, — сказала она, — я не стану скрывать от тебя, что ты красавица и можешь, как и Казик, рассчитывать на блестящую партию. Но я должна тебя предостеречь. Я тоже была недурна, была счастлива…

Она поднялась с кресла и заходила по кабинету.

— Да, я была счастлива! — с иронией в голосе говорила она. — Но все оказалось обманчивым, за исключением труда и забот. Чувство остывает, красота вянет, остаются только труд и заботы. На них ты можешь рассчитывать, а больше ни на что. Во всяком случае, — прибавила она, останавливаясь перед панной Эленой и глядя ей в глаза, — ничего не предпринимай и даже не замышляй, не посоветовавшись со мною. У меня такой богатый опыт, что хоть моих детей он должен уберечь от разочарований. А ты настолько рассудительна, что должна верить мне.

Панна Элена обняла мать и, прижавшись головой к ее плечу, тихо сказала:

— Так у нас с вами, мамочка, нет никаких недоразумений? Вы не сердитесь на меня?

— С чего ты это взяла? Мне будет грустно, очень грустно. Но если ты найдешь счастье…

В кабинет постучали. Вошел служитель и доложил, что приехали кареты.

— Камердинер пана Сольского здесь? — спросила пани Ляттер.

— Тот, что должен ехать с барышнями за границу? Он ждет.

— А Людвика готова?

— Она прощается со слугами, а вещи ее уже отосланы на вокзал.

— Попроси панну Аду сесть с панной Магдаленой и камердинером, а мы приедем сейчас с Людвикой.

Служитель вышел, а пани Ляттер увлекла дочь в свою спальню, где над аналойчиком висело распятие из слоновой кости.

— Дитя мое, — произнесла пани Ляттер изменившимся голосом. — Ада благородная девушка, ее любовь много для тебя значит, но не заменит тебе материнского глаза. В минуту, когда ты выходишь из моей опеки, я вверяю тебя богу. Поцелуй крест!

Эленка коснулась губами распятия.

— Стань на колени, дитя мое!

Эленка медленно опустилась на колени, с удивлением глядя на мать.

— О чем мне молиться, мама? Разве я уезжаю далеко или надолго?

— Обо всем молись: чтобы бог тебя не оставил, хранил, тебя от бед и… мне ниспослал утешение. Молись, Эля, за себя и за меня. Может, бог скорее услышит детскую молитву.

Панна Элена все больше удивлялась. Опустившись на одно колено и опершись об аналойчик, она с беспокойством смотрела на мать.

— Разве человек всегда настроен молиться? — робко спросила она. — К чему это, мама? Бог и без молитвы поймет наши желания, если… если он слышит нас.

И она медленно поднялась.

— Боже милостивый, боже праведный! — хватаясь за голову, шептала пани Ляттер.

— Что с вами, мамочка? Мама!

— Несчастная я, — тихо произнесла пани Ляттер, — самая несчастная из матерей, я даже не научила вас молиться. Казик ни во что не верит, смеется, ты сомневаешься, услышит ли бог молитву, а я… я даже не знаю, как убедить тебя. Приходит для меня час расплаты за вас и за все.

Она схватила дочь в объятия и со слезами целовала ее.

— Лучше уж мне остаться, — сказала Эленка с отчаянием в голосе.

Пани Ляттер отстранила ее и вытерла глаза.

— И думать об этом не смей! Поезжай, развлекись и возвращайся, умудренная опытом. О, если бы вы преуспели в жизни, я была бы счастлива, даже если бы мне пришлось стать хозяйкой в каком-нибудь пансионе. Едем! У меня нервы разыгрались, и я говорю бог знает что.

— Ну конечно, мама, у вас разыгрались нервы. Я так испугалась! А вам припомнились, наверно, старые времена, когда люди, уезжая из Варшавы в Ченстохов или даже Прушков, заказывали молебны о путешествующих. Нет сегодня ни таких опасностей, ни такой наивной веры. Вы, мама, сами это прекрасно понимаете.

Мать слушала ее, опустив глаза.

Они вышли в кабинет, и пани Ляттер нажала кнопку звонка. Через минуту появилась заплаканная Людвика, готовая уже в дорогу.

— Помоги барышне одеться, — велела пани Ляттер. — Чего ты плачешь?

— Страшно уезжать так далеко, барыня, — ответила та, всхлипывая. — Барышни говорили, что где-то там загибается земля. Если бы я раньше знала, не решилась бы ехать на край света. Одно меня утешает, что паспорт уже в руках и святого отца увижу.

Через несколько минут пани Ляттер с Эленкой и Людвикой сели в карету, простившись с пансионерками, которые, по совету панны Жаннеты, преподнесли Эленке букет цветов и, по собственному почину, пролили потоки слез, хотя и без достаточных к этому оснований.

По дороге пани Ляттер была молчалива, Эленка упоена. Проезжая по улицам, освещенным двумя рядами фонарей и витринами магазинов, глядя на движение карет, извозчичьих пролеток и омнибусов, на вереницы прохожих, ни лиц, ни одежды которых нельзя было разглядеть в темноте, Эленка воображала, что она уже в Вене или в Париже, что уже исполнилась давнишняя ее мечта!

Около вокзала и на самой вокзальной площади сбилось столько экипажей, что карета раза два останавливалась. Наконец она подъехала к подъезду, и дамы вышли, верней утонули в темной людской волне, кипевшей у входа. Пани Ляттер, которой редко случалось видеть толпу, была обеспокоена, а Эленка была вне себя от восторга. Ей все нравилось: продрогшие извозчики, потные носильщики, пассажиры в тяжелых шубах. С любопытством смотрела она на толпу, в которой одни пробивались вперед, другие озирались назад и, наконец, третьи чувствовали себя как дома.

Как радовал ее этот шум, давка, толчея — после той тишины и порядка, которые до сих пор царили в ее жизни.

«Вот он, мир! Вот то, что мне нужно!» — думала она.

Камердинер Сольского выбежал навстречу дамам и проводил их в зал первого класса. Они вошли в тот самый момент, когда Ада и пан Сольский усаживали на диван свою тетушку, с ног до головы закутанную в бархаты и меха, из-под которых ее почти совсем не было видно, только доносились обрывки французских фраз; это тетушка выражала опасения, не будет ли ночь слишком холодна, можно ли будет спать в вагоне и тому подобное.

Пани Ляттер присела рядом со старухой, а Эленку, едва она успела поздороваться с тетушкой, окружили молодые люди, которые хотели проститься с нею. Первым подбежал к ней учитель Романович, красивый брюнет. Он преподнес Эленке букет роз и, меланхолически глядя ей в глаза, вполголоса произнес:

— Так как, панна Элена?

— Да вот так! — смеясь ответила разрумянившаяся Эленка.

— Ну, если так… — начал было пан Романович, но вынужден был уступить место пану Казимежу Норскому, который преподнес сперва букет Аде, а затем коробку конфет сестре.

— Я не прощаюсь с тобой, — сказал он Эленке, — мы увидимся не позже чем через месяц.

— Не позже чем через месяц? — с удивлением повторила Эленка. — Ведь ты не в Рим едешь, а в Берлин.

— Берлин, Рим, Париж, — все они, раз уж ты уезжаешь за границу, расположены под одной крышей.

И он отступил на шаг перед панной Сольской, которая вполголоса спросила Эленку, не слишком ли та легко одета, и шепнула, краснея, что пан Казимеж преподнес ей, Аде, очень красивый букет.

Раздался первый звонок, пассажиры второго класса начали проталкиваться на перрон, в зале первого класса тоже открыли дверь. Эленка увлекла Мадзю в сторону.

— Знаешь, — торопливо заговорила она. — У меня с мамой только что разыгралась сцена, ну прямо тебе эпизод из драмы! Она велела мне стать на колени и молиться, слышишь!

— Но ведь мы каждый день молимся даже перед отходом ко сну, что же говорить о таком путешествии, — заметила Мадзя.

— Ах, ты да пансионерки, подумаешь! Не в этом дело… Мне показалось, что мама очень расстроена, прошу тебя, присмотри за нею и, если что-нибудь случится, напиши мне.

— Эля! — позвала пани Ляттер дочь.

Все стали прощаться. Пан Сольский — на этот раз он был в пальто — преподнес букет цветов Элене, на которую, поглаживая черные усы, бросал грозные и вместе с тем меланхолические взгляды пан Романович. Ада бросилась на шею Мадзе, пан Казимеж занялся отправкой в вагон тетушки в бархатах. Давка, движение, шум стали еще больше, и Мадзя, утирая слезы, которые она проливала по Аде, очутилась в хвосте провожающих, рядом с паном Романовичем.

— Теперь я понял, — сказал красивый учитель, — почему панна Элена издевается над старыми поклонниками. У нее появился Сольский.

— Что вы говорите! — возмутилась Мадзя.

— Неужели вы не видите, какой букет он ей преподнес? Sapristi[4], такого букета на нашем вокзале еще никому не преподносили.

— В вас говорит ревность.

— Нет, не ревность! — с гневом возразил он. — Я просто знаю женщин вообще и панну Элену в частности. Одно только меня утешает: если я сегодня стушевался при пане Сольском, то он стушуется при каком-нибудь заграничном магнате, или…

Поезд тронулся. К Мадзе подошла пани Ляттер и тяжело оперлась на ее руку. Сольский весьма почтительно простился с обеими дамами, вслед за ним стал прощаться и пан Казимеж.

— Ты не отвезешь меня, Казик? — спросила мать.

— Как прикажете, мама… Правда, я договорился с графом…

— Раз договорился, что ж, ступай, — прошептала пани Ляттер, еще сильнее опираясь на руку Мадзи.

Пан Романович, который смотрел сбоку на пани Ляттер, вежливо, но сухо поклонился и со вздохом ушел. В душе Мадзи пробудилось сомнение, об Эленке он вздыхает или, может, ему жаль потерянных уроков у пани Ляттер по десять злотых за час. Однако она тут же сказала себе, что глупо и некрасиво подозревать пана Романовича, и успокоилась.

Когда они возвращались домой, пани Ляттер опустила окно и раза два высунулась из кареты, точно ей не хватало воздуха, потом она торопливо и оживленно заговорила:

— Ничего, пусть девочка рассеется. Ты ведь знаешь, Мадзя, она никуда не выезжала, а сегодня и женщина должна повидать свет. В путешествии жизнь течет быстрее; наблюдая людей, путник узнает ей цену. Как приятно отдохнуть в постели после бессонной ночи в вагоне и как в гостинице путник тоскует по дому! Ему хочется вернуться раньше, чем он думал перед отъездом…

Последние слова она произнесла со смехом. Но всякий раз, когда в глубь кареты падал свет от фонаря, мимо которого они проезжали, Мадзя замечала на лице пани Ляттер выражение горечи, которое не вязалось ни со смехом, ни с многоречивостью.

— Я очень довольна, — продолжала пани Ляттер, — что ты возвращаешься со мной. Присутствие хорошего человека приносит облегчение, а ты хорошая девочка… Если бы у меня могла быть еще одна дочь, я бы хотела, чтобы это была ты…

Мадзя молча жалась в угол кареты, чувствуя, что ужасно краснеет. И за что ее хвалит пани Ляттер, глупую и скверную, ведь она принимает от подруг золотые часы в подарок и не любит Элены!

— Ты, Мадзя, любишь своих родителей? — спросила вдруг пани Ляттер.

— Ах, сударыня! — прошептала Мадзя, не зная, что сказать.

— Ведь ты уже семь лет не живешь у них.

— Но как бы мне хотелось жить дома! — прервала ее Мадзя. — Сейчас я даже на праздники не люблю ездить, потому что всякий раз, когда приходится возвращаться в Варшаву, мне кажется, что я умру от горя. А ведь у вас мне очень хорошо.

— Ты плачешь, уезжая из дому? — с беспокойством спросила пани Ляттер.

Мадзя поняла, в чем дело.

— Я плачу, — сказала она, — но это потому, что я рева. А если бы я была умной, так чего же тут плакать? Теперь я бы, наверно, не заплакала.

— И ты по-прежнему любишь родителей, хотя так редко видишь их?

— Ах, сударыня, я еще больше люблю их. По-настоящему я поняла, что значат для меня родители, только тогда, когда меня отвезли в пансион и я не смогла видеть их каждый день.

— Мать ласкала тебя?

— Как вам сказать? А потом разве ребенок любит только за ласку? Моя мама не ласкает нас так, как вы Эленку, — дипломатично говорила Мадзя. — А ведь она не работает, как вы. Но когда я вспомню, как мама готовила для нас обед, как с утра давала нам булочки с молоком, как по целым дням шила да штопала наши платьица… Нет, она не могла нанять для нас учителей и гувернанток; но мы любим ее и за то, что она сама научила нас читать. По вечерам мы усаживались подле нее: Здислав на стуле, я на скамеечке, Зося на коврике. Это был простенький коврик, мама сшила его из лоскутков. Так вот, по вечерам мама рассказывала нам обо всем, учила нас священному писанию и истории. Мало чему мы научились, мама не была настоящей учительницей, и все же мы никогда этого не забудем. Наконец она сама смотрела, хорошо ли постланы наши постельки, становилась с нами на колени, чтобы прочесть молитву, а потом, укрывая и целуя нас, говорила: «Спите спокойно, шалуны!» Я ведь была так же шаловлива, как Здись, даже по деревьям лазала. Однажды упала… Ну а Зося, та совсем другая, ах, какая она милая девочка!

Мадзя вдруг смолкла, бросив взгляд на пани Ляттер, которая шептала, закрыв руками лицо:

— Боже! Боже!

«Разве я что-нибудь не то сказала? — в испуге подумала Мадзя. — Ах, я ужасно…»

Карета подкатила к дому. Когда Мадзя, поднимаясь по освещенной лестнице, посмотрела на пани Ляттер, ей показалось, что лицо у начальницы словно изваянное, таким оно было холодным и безразличным. Только глаза казались больше, чем обыкновенно.

«Наверно, я сказала ужасную глупость… Ах, какая я скверная!» — говорила про себя Мадзя.

Глава одиннадцатая Снова скандал

На следующий день пани Ляттер вызвала к себе Мадзю.

— Панна Магдалена, — сказала она, — приведите сюда Зосю Вентцель и сами приходите с нею.

— Хорошо, пани начальница, — ответила Мадзя, и сердце забилось у нее от страха. Плохо дело, если пани Ляттер называет ее панной Магдаленой и лицо у нее строгое, как тогда, когда она делает выговоры воспитанницам.

«Конечно, дело тут в Зосе», — подумала Мадзя, вспомнив, что, когда пани Ляттер делает замечание учительнице, выражение лица у нее другое. Тоже не очень приятное, но другое.

Когда Мадзя, не сказав ничего о своих опасениях, передала Зосе, что начальница велела ей явиться, та отнеслась к этому равнодушно.

— Понятно, — сказала она, пожав плечами. — Это он на меня нажаловался.

— Кто? Пан Казимеж? — воскликнула Мадзя.

— Конечно. Догадался, что я его презираю, и теперь мстит мне. Они все такие; мне панна Говард постоянно твердит об этом.

На лестнице мимо них прошла панна Иоанна, бросив на Зосю ядовитый взгляд.

— Вот видите! — всплеснув руками, воскликнула Зося. — Ну, не говорила ли я вам, что это дело рук этой ведьмы?

— Зося, ты только что говорила, что во всем виноват пан Казимеж.

— Говорила о нем, а думала о ней.

Когда они постучались к пани Ляттер, внизу раздался шум: это младшие классы возвращались с панной Говард с прогулки. Мадзя заметила мимоходом, что Зося бледнеет и украдкой крестится.

— Не бойся, все обойдется, — прошептала Мадзя, чувствуя, что ее самое тоже берет страх.

Молча, не глядя друг на друга, они минут десять ждали в кабинете начальницы. Наконец пани Ляттер вышла. Она плотно притворила за собою дверь, протянула Мадзе руку, а на Зосю, которая сделала изящный реверанс, даже не взглянула, сделав вид, что совсем ее не замечает. Затем пани Ляттер села за письменный стол, указала Мадзе на диванчик и начала шарить в ящиках стола. Однако ни в правом, ни в среднем, ни в левом нижнем ящике, видимо, не оказалось нужной вещи; задвинув ящики, пани Ляттер взяла со стола несколько листов почтовой бумаги, исписанных мелким почерком, и спросила:

— Что это такое?

Бледная Зося вспыхнула и снова побледнела.

— Что это значит? — повторила пани Ляттер, холодно глядя на Зосю.

— Это… это о «Небожественной комедии» Красинского.

— Вижу. Догадываюсь, что «единственная» и «любимая» это и есть «Небожественная комедия»; но кто же он, «верный до гроба»? Надо полагать, не Красинский, тогда кто же?

Зося нахмурилась, но молчала.

— Я хочу знать, каким путем к тебе попадает этот курс истории литературы?

— Я не могу сказать, — прошептала Зося.

— А кто автор?

— Я не могу сказать, — повторила Зося немного смелей. — Но клянусь вам, — прибавила она, подняв глаза и скрестив руки на груди, — клянусь вам, что это не пан Казимеж.

И она залилась слезами.

Пани Ляттер, сжав кулаки, вскочила с кресла, а у Мадзи все поплыло перед глазами. Но в эту минуту с шумом распахнулась дверь, и на пороге выросла панна Говард; грозная, пылающая, она держала за руку Лабенцкую, у которой на лице застыло унылое и упрямое выражение.

— Простите, что я вторгаюсь к вам, — громко сказала панна Говард, — но я догадываюсь, что здесь творятся хорошенькие дела.

— Что это вы говорите? — овладев собою, спросила пани Ляттер.

— Одна из классных дам, — сказала панна Говард, — небезызвестная панна Иоанна в эту минуту бахвалится наверху, что она… как бы это выразиться?.. что она вытащила у Зоси Вентцель из-под подушки письма и что Зося, которую я вижу у вас, должна за это ответить.

— Уж не хотите ли вы освободить ее от ответственности? — спросила пани Ляттер.

— Это вы освободите ее по справедливости, — в ярости ответила панна Клара. — Зося призналась, чьи это письма?

— Нет! — энергично заявила Зося.

— Ты благородная девушка, — воскликнула с воодушевлением панна Говард, не обращая внимания на то, что начальница начинает терять терпенье. — Эти письма, — продолжала она, — принадлежат не Зосе, а Лабенцкой, которая и пришла со мною, чтобы сознаться во всем и освободить невинную подругу…

Пани Ляттер смешалась. Искры в ее глазах потухли, голос стал менее тверд.

— Почему же Зося сама мне об этом не сказала? — спросила она.

— Зося слышала, что это письма ее подруги Лабенцкой, которая и исполнит свой долг, как надлежит женщине, сознающей свое личное достоинство! — декламировала панна Говард. — Если учительница залезает под чужую подушку…

— Вы сами протежировали панне Иоанне, вы встали на ее защиту, — прервала панну Клару начальница.

— Я встала на защиту независимой женщины, женщины, которая борется с предрассудками. Но такую, какой эта учительница стала сейчас, я презираю! — закончила панна Говард.

Несмотря на все эти филиппики, пани Ляттер успокоилась; показывая на письма, она сказала Лабенцкой:

— Я вижу, это краткое изложение содержания «Небожественной комедии». Но кто дал тебе эти письма?

— Я не могу сказать, — прошептала Лабенцкая.

Панна Говард с торжеством посмотрела на Лабенцкую.

Послышался тихий стук в дверь.

— Войдите! — сказала пани Ляттер.

Вошла Маня Левинская. Лицо ее было бледно, испуганные глаза потемнели и наполнились слезами. Она остановилась посредине кабинета, сделала реверанс пани Ляттер и едва слышно сказала:

— Это мои письма, я дала их Лабенцкой.

С длинных ресниц девушки покатились крупные слезы. Мадзя думала, что от этого зрелища у нее сердце разорвется.

Панна Говард несколько секунд пристально смотрела на Маню Левинскую. Наконец она подошла к Мане и, положив ей на плечо большую костистую руку, спросила:

— Это твои письма? Кто тебе их писал?

Не дождавшись ответа, она подошла к столу и из-за кресла пани Ляттер посмотрела на письмо.

— Ах, вот оно что! Я поняла, — воскликнула она с судорожным смехом. — Это почерк пана Котовского. Не думала я, что для этого вас познакомила…

— Панна Клара, — прервала ее пани Ляттер, отодвигая письма, — кажется, читать чужие письма не полагается. Да это и не письмо, а какое-то сочинение.

— Я тоже не читаю чужих писем, — ответила панна Говард. — И сделаю еще больше! Маня, — обратилась она к Левинской, — я тебя прощаю, хотя ты нанесла мне рану! Пойдем со мной, панна Магдалена, — прибавила она, — я чувствую, что мне нужна будет дружеская рука.

По знаку пани Ляттер Мадзя поднялась с диванчика и, взяв панну Клару под руку, повела ее из кабинета; панна Клара покачивалась при этом, как подрезанный цветок.

— Ступайте наверх, — довольно мягко сказала пани Ляттер пансионеркам.

— Я думала, — прошептала в коридоре панна Клара, — что я выше толпы, но сегодня вижу, что я только женщина…

И она заморгала глазами, силясь выдавить слезу, что очень позабавило Мадзю.

Около лестницы навстречу им шагнул Станислав.

— Пан Котовский уже поднялся наверх, — сказал он панне Говард.

Панна Клара выпрямилась, как пружина. Вместо того чтобы опираться на Мадзю, она дернула ее за руку и сказала вполголоса:

— Пойдемте, вы увидите, как я уничтожу этого негодяя!

— Но, панна Клара! — запротестовала Мадзя.

— Нет, вы должны поглядеть, как мстит изменникам независимая женщина. Если этот человек, услышав мою речь, проживет до завтра, я получу доказательство, что он подлец, не заслуживающий даже моего презрения.

Несмотря на сопротивление Мадзи, она затащила ее к себе; по комнате широкими шагами расхаживал студент, растрепанный больше обыкновенного. Увидев панну Клару, он вынул руку из кармана и хотел поздороваться.

— Посмотрите, панна Мадзя, — глубоким голосом сказала панна Говард, — этот человек протягивает мне руку!

— В чем дело? — спросил оскорбленный студент, смело глядя на панну Клару, которая стояла перед ним, бледная и неподвижная.

— Вы, сударь, за моей спиной переписываетесь с Маней и спрашиваете у меня, в чем дело? Это я должна вас спросить: что вы делаете в доме женщины, которую вы обманули?

— Я вас? Господи Иисусе…

— Разве вы не расставляли мне сети? Разве не завлекали?

— Честное слово, я и не помышлял об этом! — воскликнул студент, ударив себя в грудь.

— Какую же цель преследовали тогда ваши посещения? — в гневе спросила панна Клара.

— О какой цели вы говорите? Вы слышите, сударыня? — обратился он к Мадзе, разводя руками. — Ту же цель, что и сегодня, что и всегда. Я принес вам корректуру, но…

— Корректуру? Моей статьи о незаконных детях? — воскликнула панна Говард.

Мадзя изумилась, увидев, как внезапно переменилась панна Клара. За минуту до этого она была подобна Юдифи, которая рубит голову Олоферну, а сейчас напоминала пансионерку.

— Но если мне будут устраивать такие скандалы, — продолжал студент, — то увольте, благодарю покорно! Я не желаю вмешиваться…

К панне Говард снова вернулось торжественное настроение, и голос ее снова стал глубоким.

— Пан Владислав, — сказала она, — вы нанесли мне смертельную рану. Но я готова простить вас, если вы поклянетесь, что никогда… не женитесь на Мане.

— Так вот, клянусь вам, что я только на ней и женюсь, — отрезал студент, размахивая руками и ногами самым неподобающим образом, никак не отвечавшим важности момента.

— Значит, вы изменяете прогрессу, предаете наше знамя.

— Очень мне нужен ваш прогресс, ваше знамя! — проворчал студент, трепля и без того растрепанную гриву.

— Вот вам доказательство мужской логики! — высокопарно произнесла панна Говард, обращаясь к Мадзе.

— Мужская логика, мужская логика! — повторил пан Котовский. — Во всяком случае, разработали ее не женщины.

— Я вижу, пан Котовский, с вами нельзя серьезно разговаривать, — проговорила панна Клара таким непринужденным тоном, как будто в эту минуту случилось что-то ужасно забавное. — Впрочем, довольно об этом! — прибавила она. — Поможете ли вы мне просмотреть корректуру, несмотря на все то, что произошло между нами?

— Независимая женщина, а даже корректуру читать не умеете, — все еще мрачно буркнул оскорбленный студент.

— Позвольте мне проститься, — прошептала Мадзя. Пан Котовский угрюмо протянул Мадзе правую руку, а левой достал из потертого мундира сверток бумаг и стал озираться в поисках стула.

Глава двенадцатая Скучные святки

В жизни Мадзи еще не бывало таких унылых святок, как в этом году.

Печально было и пусто. Пусто в комнате Эли и в квартире Ады, которую никто не занимал, пусто в дортуарах, столовых и классах, пусто в квартирах учительниц. Панна Говард целые дни проводила у знакомых, панна Жаннета у старой родственницы, Иоася уехала на несколько дней, мадам Мелин вывихнула руку и лежала в больнице, а мадам Фантош на самый Новый год подала заявление об уходе и перешла в другой пансион.

Слыша в классах и коридорах раскатистое эхо собственных шагов, Мадзя порой пугалась. Ей казалось, что ни одна пансионерка уже сюда не вернется, что столы и парты всегда будут покрыты пылью, а на кроватях всегда будут лежать голые матрацы. Что вместо детских голосов она будет слышать эхо собственных шагов, а вместо учителей и классных дам встречать только пани Ляттер, когда она, сжав губы, проходит по коридорам или заглядывает в пустые дортуары.

А может, и она думает, что после каникул сюда никто уже не вернется, может, странный ее взгляд выражает опасенье?

С пани Ляттер творилось что-то неладное. Станислав и панна Марта говорили, что она не спит по ночам, доктор посылал ее на воды, предписывал продолжительный отдых и качал головой. Мадзя не раз заставала начальницу в кабинете сидящей без движения, уставясь глазами в стену; раза два она слышала, как пани Ляттер выбегала в коридор и спрашивала Станислава, не приехал ли пан Казимеж из деревни, нет ли от него письма.

Мадзе казалось, что пани Ляттер очень несчастна и как начальница пансиона и как мать. Видя ее страдания, которых та не обнаруживала ни единой жалобой, Мадзя легче переносила свое одиночество и плохие вести от родных. Мать все жаловалась на тяжелые времена, отец не переставал обманывать себя надеждами, брат писал о величии пессимистической философии и пользе массовых самоубийств, а Зохна спрашивала, когда ей можно будет переехать в Варшаву.

Однако около десятого января наступила перемена. Приехали первые пансионерки; родители их вели переговоры с пани Ляттер, которые всякий раз кончались тем, что начальница вырезала из квитанционной книги очередную квитанцию об «уплате денег; с почты тоже пришло несколько денежных переводов. Один из них очень удивил и обрадовал пани Ляттер, хотя это был перевод всего лишь на полтораста рублей; деньги со множеством благодарностей прислала старая ученица, она сообщила, что вышла замуж и возвращает деньги, которые задолжали пани Ляттер ее родители.

Но радость была недолгой. На следующий день, когда пансионерки готовили в классах упражнения и повторяли пройденное, в один из дортуаров вошла панна Марта со служанками и велела вынести две кровати. Услышав лязг железа, Мадзя заинтересовалась и вошла в дортуар. Она наткнулась там на панну Говард и Иоасю, которые стояли, отворотясь друг от друга. Панна Марта вполголоса рассказывала, что выбыли обе Коркович, у родителей которых в провинции большой пивоваренный завод.

— Помните эту толстую Коркович, она была здесь осенью и хотела, чтобы ее дочерей учили рисовать пастелью? — сказала Мадзе панна Говард.

— Вот вам первое следствие того, что некоторые ученицы переписываются со студентами, — вмешалась панна Иоанна.

У панны Говард даже волосы потемнели и покраснела шея.

— Вот вам, панна Магдалена, — сказала она Мадзе, — следствие того, что некоторые классные дамы залезают под подушки учениц и выкрадывают чужие письма.

— А я говорю тебе, Мадзя, — заявила Иоася, не глядя на панну Говард, — что мы потеряем еще больше пансионерок и приходящих учениц, если у нас останется Левинская. Ну, и те особы, которые разносят по городу сплетни.

На этот раз панна Говард повернулась лицом к панне Иоанне и, глядя на нее белесыми, как лед, глазами, сказала чуть не басом:

— Вы правы, сударыня. Особы, которые разносят сплетни, должны быть изгнаны из пансиона точно так же, как и те, которые по ночам шатаются по ресторанам. Я с такими особами не могу служить.

Мадзя заткнула уши и убежала из дортуара, где, по счастью, не было никого из прислуги. Она вспомнила, что в пансионе вот уже дня два назревают какие-то события и что может случиться скандал. Маня Левинская была уже в Варшаве, но все еще жила у знакомых со своим опекуном, который дважды посетил пани Ляттер. Видимо, пани Ляттер не хотела принимать Маню, потому что и третьего дня, и вчера, и сегодня к панне Говард прибегал Владислав Котовский, наверно, с просьбой о поддержке.

Мадзя оказалась провидицей. В это самое время пани Ляттер сидела у себя в кабинете, обложившись книгами и заметками, и обдумывала план, в котором не последнюю роль играла Маня Левинская со своим опекуном. Вот уже несколько дней голову пани Ляттер сверлила одна мысль, вечером она не давала ей уснуть, ночью лихорадочно билась в мозгу, будила на рассвете и поглощала всю ее днем.

Просматривая свои заметки, пани Ляттер сотый раз говорила себе: «Я сделала ошибку, взяв у Ады только шесть тысяч рублей, надо было взять десять тысяч. Зря я церемонилась: Ада так богата, что для нее это ничего не стоит. А как обстоят мои дела сегодня? Я считала, что у меня останется две тысячи четыреста рублей, а меж тем осталось каких-нибудь тысяча триста, которые я должна дать Казику. За помещение надо заплатить полторы тысячи, а откуда их взять? Выбыли сестры Коркович. Невелика потеря! За полугодие у меня урвали бы на них сто рублей. Но сколько еще выбудет приходящих учениц? И все это из-за Мани! Дорогая воспитанница у пана Мельницкого!

Как же быть теперь? У Сольских я больше брать не могу. У них Эля, она имеет виды на Сольского. Не обманывается ли только? Ах, как она неосторожна! Занимает деньги у Ады (это спустя несколько недель!) и мне этим вредит и собственные замыслы может разрушить. Как я ее просила: Эленка, будь бережлива!.. Итак, на Аду я не могу рассчитывать. Кто же тогда остается? Ясное дело, я имею право, даже просто обязана обратиться к Мельницкому. Скажу ему без обиняков: сударь, вашу воспитанницу я не исключаю из пансиона, потому что мне жаль ее; однако прошу вас обратить внимание на то обстоятельство, что из-за нее я понесла тяжелые потери. В данную минуту я говорю не как пани Ляттер, а как руководительница общественного учреждения, которое все мы обязаны поддерживать. Мне нужны на год четыре тысячи рублей, я дам шесть, даже семь процентов, но вы должны снабдить меня этой суммой. Буду говорить смело, это ведь не мое личное, а общественное дело».

Она встала вдруг из-за стола и схватилась руками за голову.

«Я просто теряю рассудок! Что я думаю? Ведь это хуже попрошайничества, это попрошайничество с угрозами. Он человек благородный, привязан ко мне, что он подумает?»

Краснея, прошлась она по кабинету, но затем, пожав плечами, прошептала:

— Какое мне дело, что он подумает? Я права, а он настолько деликатен, что не откажет мне. Слишком много он говорил о своей готовности пойти ради меня на жертвы, — прибавила она с улыбкой.

В это мгновение в дверь постучали, и в кабинет, не ожидая приглашения, вошла панна Говард.

«Опять какая-нибудь драма!» — глядя на учительницу, подумала пани Ляттер.

— Я пришла по важному и… щекотливому делу, — сказала панна Говард.

— Я вижу. Слушаю вас.

— Позвольте мне прежде всего задать вам один вопрос: правда ли, что вы не хотите оставить в пансионе Маню Левинскую?

Пани Ляттер насупила брови, но по лицу ее было видно, что она не сердится.

— Умоляю вас, — говорила панна Клара, — не губите девочку! Переписка с паном Котовским была, как вы знаете, совершенно невинной и ограничивается двумя письмами, вернее… статьями. Одна о «Небожественной комедии», другая об «Иридионе». Быть может, в этих статьях содержатся некоторые намеки, но вспомните, как они написаны? Если вы исключите Маню, бедный юноша покончит с собой. А ведь он такой способный, такой учтивый… Он ждет у меня вашего приговора.

— Ах вот как, пан Котовский наверху? В третьем часу он должен увидеться у меня с опекуном Мани, — сказала пани Ляттер.

— Он ждет этого свидания у меня в комнате и в три часа будет у вас.

— Да, да, посмотрим, — ответила пани Ляттер. — Я еще колеблюсь, но если вы знаете этого юношу и ручаетесь, что больше это не повторится…

Выражение лица пани Ляттер показалось панне Кларе каким-то необычным, и все же она протянула начальнице руку и решительно сказала:

— За то, что вы оставляете в пансионе Левинскую, вы найдете во мне самого верного друга.

— Это вознаградит меня за все, — ответила пани Ляттер.

— Сейчас я дам доказательство своей верной дружбы, даже два. Прежде всего Малиновская после каникул хочет открыть собственный пансион, я же постараюсь убедить ее принять иное решение.

Пани Ляттер побледнела и безотчетно сжала руку панны Говард.

— Во-вторых… во-вторых, я скажу вам то, чего не сказала бы ни в каком другом случае. Когда я шла сейчас к вам, я хотела поставить вопрос так: я или Иоанна. Но сейчас я поставлю его иначе…

Она подошла к пани Ляттер и, глядя ей в глаза, медленно произнесла:

— Сударыня, увольте Иоанну. Ей нельзя оставаться, это крайне вредит пансиону.

Пани Ляттер опустилась на диванчик.

— Разве… разве вы что-нибудь слышали? — вполголоса спросила она.

— Трудно не слышать, если об этом говорят в городе и в пансионе, причем у нас не только учительницы и прислуга, но даже ученицы.

Она умолкла, глядя прямо в лицо начальнице.

— Ах, как у меня болит голова! — прошептала пани Ляттер, сжимая руками виски. — Бывают ли у вас, панна Клара, такие мигрени, что, кажется, сама необходимость думать причиняет физическую боль?

Она закрыла глаза и сидела, думая о том, что визит панны Говард, пожалуй, слишком затянулся. Почему никто не позвонит, не придет и не заговорит с нею о других делах, пусть даже своих собственных?

— Вам нездоровится? — спросила панна Клара.

— Я уже забыла, что значит быть здоровой.

Глава тринадцатая Старый и молодой — оба на ту же стать

В прихожей позвонили, и панна Клара вышла из кабинета. Увидев, как исчезает между портьерами высокая фигура учительницы, пани Ляттер вздохнула с облегчением.

«Мельницкий!» — подумала она, услышав, как кто-то грузно ступает в прихожей и снимает тяжелую шубу.

В кабинет вошел толстый румяный господин, в светлых панталонах и расстегнутом сюртуке, с толстой цепочкой на жилете и жирной складкой на затылке.

— Ах-ха! — начал господин, обтирая обмерзшие седые усы. — Целую ручки, обожаемая, ха-ха!.. Но что это значит? Вы плохо выглядите! Прихварываем, а? Что за черт, три дня гляжу на вас и, что ни день, вижу перемены. Если бы это я худел, было бы понятно: влюблен. Но вы…

Пани Ляттер улыбнулась и, играя глазами, сказала:

— Плохо выгляжу, потому что не сплю. Не могу заснуть…

— Ах, как нехорошо. Если бы это я не спал… А вы с кем-нибудь советовались?

— Я не верю в лекарства.

— Еще одна добродетель! — воскликнул господин, с жаром целуя ей ручки. — А я думал, что в таком сокровище, каким, безусловно, являетесь вы, сударыня, что в такой сокровищнице добродетелей я не найду ничего нового, разве только — после свадьбы.

— Ах, опять вы говорите, не подумавши! — прервала толстяка пани Ляттер, обжигая его такими взглядами, что он извивался, как на огне.

— Где уж мне думать, сударыня, когда я сохну по вас. Однако довольно обо мне. Что ж, сударыня, раз вы не пользуетесь услугами докторов, я пропишу вам лекарство от бессонницы. Только, чур, выполнять мои предписания.

— Посмотрю, если они не будут слишком строгими.

— Они будут замечательными. Лекарство мое, сударыня, состоит из двух доз, как пилюли Моррисона.

— А именно?

— А именно: замужество — это для вас радикальное средство от бессонницы. Радикальное! Ведь вам, сударыня, не дают спать ваши собственные глаза! Ей-ей, я при них мог бы впотьмах читать газеты. Они так и горят, так и обжигают…

— Ну, а второе лекарство?

— Второе, временное, я, если позволите, пришлю вам сегодня. Есть у меня в запасе несколько бутылок отменного вина, такого, сударыня, вы не найдете и у Фукера. Одна рюмочка на сон грядущий, и кончено дело! Пушками не разбудишь вас до утра.

Этот совет произвел на пани Ляттер сильное впечатление.

— Только прошу не отвергать моего подарочка, иначе я буду думать, что вы хотите порвать со мной знакомство.

— Нет, нет, я не отвергаю, я принимаю и сегодня же попробую, — со смехом ответила пани Ляттер, протягивая старику руку, которую тот поцеловал.

«Вот если бы ты проявил такую настойчивость да заставил меня взять у тебя денег взаймы, то-то поклонник был бы из тебя! Дороже Ромео!» — подумала пани Ляттер.

— Кажется, в переднюю вошел этот молодой человек, — прибавила она вслух.

Толстяк сразу насупился.

— Стало быть, явился. Ну, вижу, он малый не промах. Я ведь по дороге к вам так бесился, что, верите, сударыня, за себя боялся. Только ваш сладостный образ…

— Я вас оставлю с ним, — произнесла пани Ляттер, вырывая у толстяка руку. Затем она позвонила и, когда в дверях появился Станислав, спросила у него:

— Что, там ли молодой барин?

— Пан Котовский? Да.

— Попросите.

Пани Ляттер удалилась в другие комнаты, а в кабинет через минуту вошел студент. Он был бледен, на усердно напомаженной голове густые волосы все же кое-где торчали вихрами. Студент мял в руках фуражку, кланялся и покашливал.

Толстяк, лицо которого сейчас совсем побагровело, поднялся с дивана, сунул руки в карманы панталон и окинул взглядом потертый мундирчик, худое лицо и напомаженную шевелюру студента.

— Что скажете, сударь? — спросил он наконец громовым голосом.

— Вы меня звали…

— Я его звал, скажите на милость! Да знаете ли вы, кто стоит перед вами? Я Мельницкий, Изидор Мельницкий, опекун и дядя Мани… панны Марии Левинской. Ну, каково?

Студент понурился и махнул рукой, но хранил молчание.

— Я вижу, вы красноречивы только в письмах пансионеркам.

— Это не совсем так, — возразил студент, но, опомнившись, снова умолк.

— Вы, сударь, погубили девушку.

Тут студент поднял голову и с неловким поклоном произнес:

— Я прошу… руки панны Марии.

Он снова поклонился и провел рукой по напомаженной шевелюре, отчего на ней осталось несколько лоснящихся полос и встал торчком еще один вихор.

— Вы, сударь, с ума сошли! — воскликнул толстяк. — Да кто вы такой?

Юноша поднял голову.

— Я, Котовский, не хуже Мельницких. А осенью уже буду врачом.

— Дурацкая профессия!

— Что делать, сударь, всякие бывают профессии. Не у каждого есть имение.

— Зато многие зарятся на чужое.

Тут студент надулся.

— Прошу прощения, сударь, но я не зарюсь на имения, тем более на ваше. Я знаю, что панна Мария девушка бедная, и женюсь на ней, а не на имении.

— А если я не позволю?

— И все-таки я женюсь на панне Марии.

Старый шляхтич покачал головой.

— Как же вы смеете, сударь, — сказал он, — кружить девушке голову, если вам самому не на что жить?

— Будет на что. Я уеду на время за границу.

— Фью! А денежки откуда возьмете?

— Из тех же капиталов, на какие я жил в гимназии и в университете, — сердито отрезал студент.

Старый шляхтич заходил по кабинету, напевая:

— Тру-ля-ля! Уедет за границу… денег у него нет… тру-ля-ля! Ну, — внезапно сказал он, — а если я не позволю Мане выйти за вас?

— У нас есть время.

— Ну, а если я выгоню ее на все четыре стороны?

— Как-нибудь не пропадет. Да и я, когда начнутся каникулы, могу заняться практикой.

— И морить больных.

— А я для того и собираюсь за границу, чтобы не морить их.

— И чтобы отнять потом у меня ребенка, которого я воспитал, нет, пан, пан, как вас там?! — взорвался шляхтич.

— Как знать, что ждет нас впереди. Может, я и панна Мария отблагодарим вас за все, что вы для нее сделали.

Толстяк задумался.

— Сколько вам лет? — спросил он.

— Двадцать пять.

— Два года за границей! Какое счастье! Ведь за это время вы, сударь, забудете девушку, а она вас.

— Нет.

— Как так нет? А если не кончите курс?

— Кончу.

— Сумасшедший! Но ведь вы можете умереть.

— Не умру.

— Господи помилуй! — воскликнул шляхтич, воздевая руки. — Вы так говорите, как будто заключили договор с господом богом. Каждый может умереть…

— А я вот не умру, пока не женюсь на панне Марии, — возразил студент с такой уверенностью, что Мельницкий смутился.

Старик расхаживал по кабинету и фыркал, как лошадь. Однако он не мог найти аргумент против этого человека, который с непоколебимой уверенностью утверждал, что поедет за границу для завершения образования, не умрет и женится на панне Марии.

— На какие средства вы живете?

— Даю уроки… Пишу кое-что.

— Хорошенькие штуки вы сейчас пописываете! Сколько же вы получаете за уроки?

— Двадцать пять рублей в месяц.

— И на эти деньги живете, платите за квартиру? Ха-ха-ха!

— Даже хожу в театр, если вздумается.

Старый шляхтич все расхаживал по кабинету, пожимал плечами и злился. Наконец он снова спросил:

— Где вы кормитесь?

— Где придется. В «Гоноратке», в «Попугае», в дешевой кухне, по деньгам.

— И едете за границу.

— Еду.

— С этим полоумным еще удар хватит! — вскричал толстяк. И вдруг остановился перед студентом и сказал: — Так вот, без дальних слов. Приходите, сударь, завтра в двенадцать часов обедать в Европейскую гостиницу.

— В двенадцать не могу, у меня клиника.

— Когда же?

— После часу.

— Ну, тогда приходите после часу в Европейскую гостиницу, понятно? Я должен выбить вам из головы эту дурь. Целых штанов нету, а он за границу едет… ха-ха-ха! Жениться собирается и не умрет! Ну, знаете, отродясь я ничего подобного не слыхивал. Будьте здоровы, сударь, и не забудьте, сразу же после часу, никто из-за вас не станет морить себя голодом. Будьте здоровы.

С этим словами толстяк, не глядя, ткнул студенту два жирных пальца, а третьим слегка пожал его руку.

Когда Котовский удалился, в кабинет вошла улыбающаяся пани Ляттер и окинула шляхтича томным взглядом.

— Хорошую, верно, проповедь прочитали вы этому юнцу, — сказала она, — даже ко мне в комнату долетали отдельные слова.

— Какое, сударыня! Теперь-то я понял, что такая бестия, такой зверь мог вскружить девчонке голову. Представьте, он так говорит о будущем, как будто у него договор с господом богом! Поеду, говорит, за границу, не умру, говорит, — слыхали? — да еще, говорит, женюсь на панне Марии. Вот и толкуй с ним! Как послушал и его, сударыня, прямо скажу вам: страх меня взял, испугался я. Одно из двух: либо этот человек богохульствует и навлечет на всех нас гнев божий, либо… либо такая у него вера, что и гору с места сдвинет. Но если у него такая вера, а она у него и впрямь такая, — я это почувствовал, когда слушал его, — то что с ним поделаешь! Тут и руки опустятся, ведь он все сделает, что ему вздумается, да еще других за собой потянет.

У пани Ляттер румянец выступил на лице и сверкнули глаза.

— О да, — ответила она, — кто верит, перед тем никто не устоит…

Шляхтич прищелкнул пальцами, схватил вдруг пани Ляттер за руки и воскликнул:

— Поймались, сударыня! Вот и я, хоть и увалень, ну, и… чуточку постарше этого щенка, однако верю. Вы непременно должны выйти за меня замуж, а не пойдете, так я похищу вас, как римляне похищали сабинянок. Не смейтесь, сударыня. Против Пальмерстона, хотя он был старше меня лет на двадцать, одна дама возбудила дело за то самое… Стало быть, впереди у нас еще добрых двадцать лет, и, бог тому свидетель, мы совершили бы глупость, если бы не воспользовались…

Он увлек ее на диванчик и, невзирая на легкое сопротивление, обнял за талию.

— Не будем терять времени, сударыня, это грешно. Я в забросе, да и в хозяйстве все идет кое-как, а вы, сударыня, теряете здоровье, красоту и даже сон, мучаясь с этим пансионом, который ничего хорошего вам не принесет. Поверьте мне, ничего хорошего. Я знаю, какие разговоры идут в городе…

Пани Ляттер побледнела и покачнулась. Старый шляхтич положил ее голову себе на плечо и продолжал:

— Начнутся каникулы, и бросайте пансион! Дочку отдадим замуж; найдем ей такого, как Котовский, который лезет напролом, не спрашиваясь. Сын станет работать, и куда денется его франтовство. Ну, раз, два, три… — согласны?

— Не могу, — прошептала пани Ляттер.

— Как так, не можете? — возмутился шляхтич. — Вы так сложены… Что же у вас, обязанности, муж?

Пани Ляттер вздрогнула и, подняв на него глаза, полные слез, прошептала:

— А если… если…

— Если у вас муж? — подхватил он, несколько удивленный. — Ну тогда к черту его! Муж, который целую вечность не кажет глаз, это не муж. В чем дело, развестись нельзя, что ли? А надо будет, так я и пулю в лоб сумею пустить. Скажите только откровенно, в чем дело?

Пани Ляттер со слезами схватила вдруг и горячо поцеловала его руку.

— Не сегодня, — сказала она, — не сегодня! Я все расскажу в другой раз. Сегодня ни о чем меня не спрашивайте, — говорила она, трепеща и рыдая. — Никто не подумал бы, никто не поверил, как я несчастна и одинока. Чуть не сотня людей меня окружает, и нет живой души, которой я могла бы сказать; взгляни, какие тяготы и страдания легли на плечи одной женщины…

У шляхтича покраснели глаза.

— Вот видите, — продолжала она, глядя на него со страхом, — не успели вы сказать мне два добрых слова, а я уже растревожила вас… Мне ли думать о замужестве! Ах, если бы вы знали, как нужен мне человек, которому я могла бы хоть изредка выплакать душу. Вот видите, сударь, убежите вы от меня, да и скажете себе на лестнице: и зачем я связался с этой несчастной?

У Мельницкого слезы текли по седым усам. Он отодвинулся от пани Ляттер, взял ее за руки и сказал:

— Клянусь богом, я ничего не понимаю, но вы так говорите, что уж лучше бы мне нож в грудь всадили да растерзали ее на части. Что за черт, ведь не совершили же вы преступления? Говорите же!

— Преступления? — повторила пани Ляттер. — Откуда эти мысли? Да, если горе и труд — это преступление, но и только, ничего более!

— Ах! — махнул рукою шляхтич, — начитался я романов, вот и лезет в голову всякий вздор. Извините сударыня, но если совесть у вас чиста…

— Видит бог, чиста! — ответила пани Ляттер, прижимая руку к сердцу.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся старик. — Тогда к чему эти слезы и эти страхи? Я ни о чем не спрашиваю, вы сами мне как-нибудь расскажете обо всем, что вас мучит, но… Стыдитесь, маловерная! Так вы думаете, что смелы только такие щенки, как Котовский? Только они могут сказать: я не умру, пока не совершу своего дела? Да что же это, провидения нет на свете, что несчастной женщине, особенно такой, как вы, некому довериться! Плюньте на все беды, сударыня, покуда я жив, волос не спадет у вас с головы. Выйдете вы за меня или не выйдете, на то ваша воля. Но с той минуты, как вы заплакали при мне, вы уже не скажете, что вы одиноки. Я с вами! Мое сердце, рука, состояние — все принадлежит вам. Если вам что-нибудь нужно, скажите. Я все сделаю, клянусь богом. Ну же?

Пани Ляттер сидела, опустив глаза. Она сгорела со стыда, вспомнив, что не далее как час назад намеревалась занять у этого человека четыре тысячи, а взамен за эту услугу оставить в пансионе его воспитанницу. Откуда родился этот безумный план?

— Может, вам нужны деньги? — допытывался старик. — Ведь деньги часто причина всех бед. Скажите, сколько вам нужно? Двести, пятьсот, ну, а если крайняя нужда, так найдется и тысяча…

Щеки пани Ляттер покрылись ярким румянцем. Для этого человека тысяча рублей составляет солидную сумму, а она хотела занять у него четыре тысячи.

— Так сколько же? — настаивал он. — Я чувствую, что деньги — причина всех бед, а ведь они не то что бессонных ночей, одной вашей слезы не стоят.

Пани Ляттер подняла голову.

— Деньги у меня есть, — сказала она, — а вот совета спросить мне часто не у кого, хорошего человека недостает мне, на которого хоть поглядеть можно было бы. А это похуже всякой нужды.

— Не думайте вы об этом, сударыня, знайте, что я ваш слуга и готов за вас в огонь и воду. Я не настаиваю сегодня, раз в этом нет надобности, об одном только прошу: случись нужда, — ну, прямо не знаю какая, — вспомните обо мне. Дом у меня просторный, на нас двоих хватит, бросьте вы только этот свой пансион, который отравляет вам жизнь. Чем скорее вы с ним распроститесь, тем лучше, даже если останетесь в одной рубашке.

Он поднялся с дивана, собираясь уходить.

— Ну, а если когда-нибудь, — грустно сказала пани Ляттер — я и в самом деле постучусь в вашу дверь? Ведь я все могу потерять…

— Теряйте поскорее и приезжайте, — ответил он. — Когда бы вы ни приехали, — днем ли, ночью ли, — вы всегда найдете приют. Не хотите быть моей женой, можете стать хозяйкой в моем доме, который требует женской руки. Плюньте на пансион, довольно уж этих забот, от которых вы теряете сон и, наверно, аппетит!

Он поцеловал ей руки и, берясь за ручку двери, прибавил:

— Помните, сударыня: у вас есть свой дом! Вы нанесете мне, старику, тяжелую обиду, если не будете надеяться на меня как на каменную гору. Верить можно не только таким молокососам, как Котовский. Ну и шельма же, ну и хват! Отнимет он у меня Маню, как пить дать отнимет! А вино я тотчас пришлю вам и пить прошу каждый день…

— До свидания, — сказала пани Ляттер, пожимая ему руку.

— Кланяюсь в ножки и прошу не забывать. Я могу поклясться, что исполню все, о чем говорил вам, и, видит бог, не изменю своему слову.

Глава четырнадцатая Лекарство

Был уже пятый час, когда Мельницкий ушел из кабинета. Солнце село, только розовый отблеск, отраженный снегами Праги, тускло освещал кабинет и в нем пани Ляттер. Она стояла посредине комнаты, подперев рукой подбородок, и в ее красивых глазах, на которых еще не высохли слезы, застыло удивленное выражение.

Она чувствовала, что произошло какое-то событие, но усталая мысль не могла его постичь. Ей казалось, что до сих пор она жила не для себя, а только для других, всегда для других, и вот сегодня пришел этот смешной старик со своим предложением и недвусмысленно сказал, что хочет жить для нее.

Неужели кто-нибудь может ею интересоваться? Может ли это быть, чтобы нашелся человек, который не только не требует от нее услуг, но сам хочет служить ей? Ведь это она всем служила: первому мужу, второму мужу, ученицам, учителям, прислуге, а главное, сыну и дочери.

И вот сегодня, когда ей уже за сорок и красота ее увяла, когда все ее покидают или используют в своих целях и раздражают, является человек, который говорит ей… Что он ей говорил?..

Память изменила пани Ляттер, быть может, от волнения. Она не может вспомнить, что говорил старый шляхтич, но это было нечто такое, точно человеку, которому со всех сторон грозит опасность, открылся выход.

Пани Ляттер окинула взглядом кабинет. В нем только три двери, а она готова была поклясться, что минуту назад тут была четвертая дверь. Ну конечно, была, только сейчас, после ухода Мельницкого, она захлопнулась.

Пани Ляттер схватилась за голову — с некоторых пор это движение стало у нее привычным — и силилась припомнить что-то забытое, но тщетно.

«Ах, да! — подумала она. — Я хотела занять у Мельницкого четыре тысячи».

— Лучше смерть! — прошептала она через минуту.

Одна цифра потянула за собой целую вереницу других. Пани Ляттер села за письменный стол и в тысячный раз стучала карандашом по бумаге, потому что писать уже было нельзя.

«До каникул, — считала она, — только на пансион нужна двадцать одна тысяча. Да тысяча рублей долгу в банке… А Эля? А Згерский? С воспитанниц я не получу и двадцати тысяч, где же взять остальные?»

Слуга зажег свет. В пять часов стали приходить посетители: родители, две дамы со сбором пожертвований на отстройку костела, учитель, англичанка на место мадам Фантош и опять две дамы с билетами на благотворительный вечер.

В семь часов, когда кончился прием, пани Ляттер была так утомлена, что с трудом удерживалась от слез.

Вошел Станислав и принес деревянный ящик.

— От пана Мельницкого, — доложил он.

— Да, да, хорошо!

Пани Ляттер выхватила у него ящик и унесла в спальню. Она разрезала ножницами бечевку и приподняла дощечку, из-под которой показались бутылки, покрытые толстой, как шуба, плесенью. С лихорадочным нетерпением поддела она ножницами пробку на одной бутылке. Открыла и услышала приятный аромат.

— Видно, чудное вино, — прошептала она.

Она взяла стакан, стоявший на умывальнике, налила примерно треть и выпила с жадностью.

— И после этого я буду спать? — произнесла она. — Но ведь вино совсем легкое.

Однако она заметила вдруг, что усталость как рукой сняло, почувствовала полноту мыслей, которые текли быстро и логично. Вспомнила, что Мельницкий решительно советовал бросить пансион и переехать к нему в деревню.

«Замуж я за него не могу выйти, — думала она, — разве только… Но кто меня предупредит, если даже это случится! Замуж выйти не могу, но служить у него могу; ведь и он старик, и я не молода… Ах, я чувствую себя так, точно мне уже сто лет, и просто смешно становится, как подумаю, что у меня было два мужа…

О, этот пансион… Может ли быть на свете горшее рабство и горшее проклятие, чем пансион! А Эля? А Казик? Что ж, Эля выйдет замуж, Казик женится.

А что будет со мною? Если сейчас они оба могут обойтись без меня, то будут ли тогда тосковать по мне? Нет, я не настолько наивна! Дети растут не для родителей, ведь и я обходилась без матери. Да, дети до тех пор хороши, пока они маленькие; подрастут, совьют собственные гнезда и занимаются уже не стариками, а собственными птенцами. Так что мне, наверно, придется искать приюта у Мельницкого, и, кажется, он один только меня не обманет. Можно обойтись без родителей, но без ромашки, без кофе со сливками, свежих булочек и масла обойтись трудно», — закончила она с улыбкой.

Прошло несколько часов, и пани Ляттер снова почувствовала усталость, и снова ее одолели думы. До начала каникул, даже еще раньше, надо занять тысячи четыре. Все напрасно! Нельзя обманываться, об этом упрямо напоминают счета за день, за неделю, за месяц. Каждый вечер надо давать деньги панне Марте, каждый понедельник булочникам и мясникам, каждое первое число учителям и прислуге и в договорные сроки хозяину и кредиторам. Это было бы ужасно не иметь под рукой каких-нибудь две тысячи!

Около одиннадцати пани Ляттер снова выпила вина и легла спать. Сон и впрямь стал смыкать ей глаза, и в то же самое время нашлось средство спасения, которое она так давно искала.

«Займу денег у Згерского, — подумала она. — Он будет кривиться, но если я посулю пятнадцать процентов, сдастся. Должны же когда-нибудь кончиться мои беды. Я подниму пансион, поступят новые ученицы, Эля выйдет за Сольского. Тогда она займется Казиком, а я весь доход обращу на уплату долгов. Года за два расплачусь с кредиторами, и тогда… Ах, как я буду счастлива тогда!»

«Бесценный человек этот Мельницкий!» — думала пани Ляттер, чувствуя, что засыпает. Постель, которая за столько бессонных ночей стала для нее орудием пыток, теперь кажется удивительно мягкой. Она не просто прогибается под тяжестью ее тела, а опускается и летит вниз, доставляя ей неизъяснимое наслаждение.

«Куда это я так лечу? — улыбаясь, говорит про себя пани Ляттер. — Ах, это я лечу в прош… в будущее», — поправляется она и чувствует, что говорит бессмыслицу. Потом она видит, что слово «будущее» оборачивается сказочным зверем, который уносит ее в край, где рождаются и зреют события будущего. Пани Ляттер понимает, что это сонное виденье, но не может противиться и соглашается обозреть будущее.

И вот она видит себя совершенно свободной. Она одна на улице, без гроша в кармане, в одном платье; и все же она испытывает безграничную, беспредельную радость, потому что пансиона уже нет. Она не огорчается уже оттого, что обед был плох, что кто-то из воспитанниц заболел, что перессорились классные дамы и у одного из учителей была кислая физиономия. Она не боится уже, что какая-нибудь воспитанница может не заплатить, не бледнеет, увидев домовладельца, не вздрагивает, услышав слова Марты: «Пани начальница, завтра у нас большие расходы». Ничего этого уже нет, ничто уже ее не сердит, не тревожит, не парализует способность мышления…

Только теперь она видит, чем был для нее пансион. Он был чудовищной машиной, которая каждый день, каждый час вколачивала в ее тело булавки, гвозди, ножи. И за что? За то, что она взялась учить чужих детей, чтобы воспитать своих собственных!

Боже правый, мыслимое ли это дело, чтобы мать и начальница пансиона терпела пытки, каким не подвергают ни одного преступника? Но так оно было на самом деле, и все получалось очень просто: она принимала участие в судьбе всех, за всех страдала. Страдала за своих детей, за чужих детей, за классных дам, за учителей, за прислугу — за всех! Они обязаны были только трудиться определенное число часов в день, а она должна была думать о том, чтобы прокормить их и обеспечить жильем, должна была заботиться об их здоровье и ученье, платить жалованье и следить за тем, чтобы все жили в мире. Все знали, что в определенное время получат сполна все, что им причитается, а она не знала, откуда взять на это деньги. Учениц надо было регулярно кормить, а их опекуны не думали о том, что за это надо регулярно платить. Прислуга работала спустя рукава, а спешила получить жалованье. Учителя и классные дамы строго критиковали малейший непорядок в учебном заведении, а сами и не помышляли о том, чтобы потрудиться и поддержать порядок.

Неужели так оно было, неужели и впрямь так было? И все эти требования предъявляли ей, женщине, обремененной двумя детьми? «И я терпела целую неделю?» — «Нет, ты терпела долгие годы». — «И никто надо мною не сжалился, никто даже не знал, как я тружусь и страдаю?» — «Никто не подозревал и даже не пробовал догадаться, что ты страдаешь; напротив, все завидовали твоему счастью и судили тебя беспощадней, чем преступника. Ведь тот совершил преступление, а за тобой нет никакой вины, тот имеет право на защиту, а тебе нельзя даже пожаловаться».

Но сегодня она уже свободна. Она имеет право просить подаяние, упасть на улице, лечь в больницу, даже умереть под забором со сладостным ощущением свободы, сознанием того, что сброшено бремя, которое сокрушало ее много лет! Что же это: новое рождение или воскресение из мертвых?

И когда она проникается этим чувством свободы, когда она утопает в блаженстве на мягкой постели, то видит, что кто-то внезапно преграждает ей путь и грубо хочет вернуть ее в пансион. В пансион? Да. И это делают ее собственные дети: Казимеж и Элена! Они молчат, но лица их суровы, и глаза устремлены на нее с укоризной.

«Дети мои, деточки, разве вы не знаете, как намучилась я с пансионом?»

«Нам нужны деньги, много денег!»

«Да, вы ничего не знаете, я все скрывала от вас. Но неужели вы так безжалостны, что еще раз приговорите мать к медленной смерти. Я жизнь отдам за вас, но спасите меня от мук, на которые не осудил бы меня самый жестокий тиран».

«Деньги, нам нужны деньги!»

Пани Ляттер просыпается и, плача, садится на постели.

— Дети, — говорит она, — это немыслимо!

Она вспоминает их маленькими, слышит их тоненькие голоса и видит слезы, которые они проливали над мертвой канарейкой.

— Дети мои! — повторяет она, уже совсем очнувшись, и вытирает глаза.

Она зажигает свечу. Только час ночи.

— Ах, это вино! — шепчет пани Ляттер. — Какие оно приносит страшные сны.

Она тушит свечу и снова ложится, а тревожная мысль бьется над вопросом:

«Что лучше: совсем не спать или видеть такие страшные сны?»

И в это самое мгновение странное чувство овладевает ею: в сердце ее пробуждается как бы неприязнь к детям, злоба против них. То, чего многие годы не сделали въяве, сделал сон.

— Мыслимо ли это? — шепчет она.

Да, это так: сонные виденья подсказали ей, что она и сегодня могла бы быть свободной, если бы не дети, — и холод обнял ее, тень пала на душу, мать увидела детей в новом свете.

Они уже не были детьми. В действительности они давно перестали быть детьми, но в ее сердце — всего минуту назад, во время сна. Она все еще любила их, нежно любила, но они уже были взрослыми, они лишали ее свободы и покоя, и как знать… не следовало ли ей защищаться от них?

На следующий день пани Ляттер проснулась часов в восемь утра освеженная и успокоенная. Но она помнила свой сон и в сердце чувствовала холод. Ей казалось, что в горе она пролила одну лишнюю слезу, и эта слеза пала на дно души и оледенела.

На лице ее не было заметно тревоги, которая томила ее уже несколько недель, а только холод и как бы ожесточение.

В следующие два дня вернулись все ученицы, за исключением четырех приходящих, и начались занятия. В пансионе царило спокойствие, только однажды панна Говард, красная от возбуждения, увлекла к себе в комнату Мадзю и сказала ей:

— Панна Магдалена, дадим друг другу клятву спасти пани Ляттер!

Мадзя воззрилась на нее в удивлении.

— Пани Ляттер, — торжественно продолжала панна Клара, подняв кверху палец, — благородная женщина. Правда, старые предрассудки борются в ней с новыми идеями, но прогресс победит.

Мадзя еще больше удивилась.

— Не понимаете? Я не стану излагать вам мой взгляд на эволюцию, которая происходит в уме пани Ляттер, потому что мне надо идти в класс, но я приведу два факта, которые бросят свет…

Панна Говард на минуту прервала речь и, убедившись, что ее слова производят достаточно сильное впечатление, продолжала своим густым контральто:

— Знайте, что Маню Левинскую приняли в пансион.

— Но ведь она здесь уже два дня.

— Да, но ее не исключили только благодаря мне. Я просила об этом пани Ляттер, она исполнила мою просьбу, и я должна отблагодарить ее. А я умею быть благодарной, панна Магдалена…

Мадзе пришло тут в голову, что она где-то слышала похожий голос… Ах, да! Таким голосом говорит один из комических актеров, и, быть может, поэтому панна Клара показалась Мадзе в эту минуту очень трагической.

— А знаете ли вы об этой… ну, как ее… Иоанне? — продолжала панна Говард.

— Знаю, что вчера она не хотела разговаривать со мной, а сегодня не поздоровалась, впрочем, это меня совсем не трогает, — ответила Мадзя.

— Вчера пани Ляттер предупредила эту… классную даму, эту… нашу сослуживицу, — о, я содрогаюсь от отвращения! — что с первого февраля она увольняется. Конечно, пани Ляттер уплатит ей за целую четверть.

— Так все это неправда с паном Казимежем? — воскликнула Мадзя, краснея. — Вечно на него наговаривают.

Панна Говард бросила на Мадзю величественный взгляд.

— Пойдемте, — сказала она, — я тороплюсь на урок… Меня поражает ваша наивность, панна Магдалена!

И ни слова больше. Так Мадзя и не узнала, насколько несправедливы сплетни о пане Казимеже.

Глава пятнадцатая Пан Згерский пьян

На пятый день после визита Мельницкого, около часу дня, Станислав и панна Марта под личным наблюдением пани Ляттер сервировали в столовой изысканный завтрак.

— Сельди и кофе, — говорила пани Ляттер, — поставьте, панна Марта, с той стороны, там, где стоит водка.

— Устрицы на буфете? — спросила панна Марта.

— Нет, нет. Устрицы Станислав откроет, когда войдет пан Згерский… А вот, кажется, и он! — прибавила пани Ляттер, услышав звонок, — Михал в прихожей?

Она вышла в кабинет. Станислав бросил взгляд на панну Марту, та опустила глаза.

— Хорошо такому вот, — пробормотал лакей.

— Никто, пан Станислав, вас не спрашивает, кому здесь хорошо, кому плохо, — проворчала в ответ хозяйка пансиона. — Нет ничего хуже, когда прислуга распускает язык, сплетен от этого, как блох в опилках. Надо быть поумнее и не тыкать носа в чужое просо.

— Ну-ну! — воскликнул старый лакей, хватаясь руками за голову, и выбежал вон.

Тем временем в кабинет пани Ляттер вошел долгожданный гость, пан Згерский. Это был невысокого роста, уже несколько обрюзглый мужчина, лет пятидесяти с хвостиком; огромная лысина все заметней оттесняла у него на голове остатки седеющих волос. Одет он был скромно, но элегантно; красивое когда-то лицо выражало добродушие, но его портили маленькие и подвижные черные глазки.

— Я, как всегда, минута в минуту? — воскликнул гость, держа в руках часы. Затем он сердечно пожал пани Ляттер руку.

— Я не должна была бы с вами здороваться, — возразила пани Ляттер, окинув его огненным взглядом. — Три месяца! Слышите: три месяца!

— Разве только три? Мне они показались вечностью!

— Лицемер!

— Что ж, будем откровенны, — с улыбкой продолжал гость. — Когда я не вижу вас, я говорю себе: хорошо, а увижу, думаю: а так все же лучше. Вот почему я до сих пор не был у вас. К тому же на святки я уезжал в деревню. Вы, сударыня, не собираетесь в деревню? — спросил он с ударением.

— В какую деревню? Когда?

— Ах, как жаль, сударыня! Когда я летом бываю в деревне, я говорю себе: деревня никогда не может быть прекрасней; но сейчас я убедился, что деревня прекраснее всего — зимой. Это волшебство, сударыня, настоящее волшебство! Земля подобна сказочной спящей королевне…

Можно было бы поверить искренности этих речей, если бы не бегающие черные глазки Згерского, которые вечно чего-то искали и вечно старались что-то утаить. Можно было бы подумать, что и пани Ляттер слушает его с упоением, если бы в ее томных глазах не мелькала порой искра подозрительности.

Оптимисту Згерский мог показаться гостем, который является на завтрак с некоторым запасом поэтических банальностей; пессимисту он мог показаться темным человеком, который опутывает все сетью тайных интриг. Первый осудил бы пани Ляттер за то, что она боится от дружеского расположения перейти к любви, второй подметил бы, что она не очень доверяет Згерскому, даже опасается его.

Но если бы кто-нибудь мог уловить голоса, звучавшие в их душах, то поразился бы, услышав следующие монологи.

«Я уверен, что под маской симпатии она побаивается меня и что-то подозревает. Но она изящная женщина», — говорил про себя довольный Згерский.

«Он воображает, что я верю в его ловкость и хитрость. Что поделаешь, мне нужны деньги», — говорила пани Ляттер.

— Если вам представится возможность уехать в деревню, а у меня предчувствие, что так оно и будет, уезжайте на годик, чтобы увидеть деревню зимой, — сказал Згерский, подчеркивая отдельные слова и многозначительно поглядывая на собеседницу.

— Я в деревню? Вы шутите, сударь! А пансион?

— Я понимаю, — продолжал Згерский, нежно заглядывая ей в глаза, — что на вас возложены великие гражданские обязанности. Нет нужды объяснять, как я к ним отношусь. Но боже мой, всякий человек имеет право на маленькое личное счастье, а вы, сударыня, больше, чем кто-либо.

В глазах пани Ляттер мелькнуло выражение удивления, даже беспокойства. Но тут же ее словно осенило: «Понятно!» — а потом из груди вырвался короткий возглас:

— А!

И пани Ляттер бросила на Згерского взгляд, не скрывая своего изумления.

— Итак, мы поняли друг друга? — спросил Згерский, испытующе глядя на нее. А про себя прибавил:

«Поймалась!»

— Вы страшный человек, — прошептала пани Ляттер, а про себя прибавила:

«Он у меня в кармане!»

И опустила глаза, чтобы скрыть торжествующий блеск.

Во взоре, который устремил на нее Згерский, светилось холодное сочувствие и непоколебимая уверенность в том, что сведения, которыми он располагает, совершенно точны.

— Позвольте задать вам один вопрос? — спросил он внезапно.

— Никаких вопросов! Я разрешаю вам только подать мне руку и пройти со мной в столовую.

Згерский встал с левой стороны, взял пани Ляттер за руку, как в полонезе, и, глядя своей даме в глаза, повел ее в столовую.

— Я буду хранить молчание, — произнес он, — однако взамен вы должны пообещать мне…

— Вы думаете, что женщина может что-нибудь обещать? — опуская глаза, спросила пани Ляттер.

«Как она лезет в ловушку! Как она лезет в ловушку!» — подумал Згерский, а вслух прибавил:

— Вы одно только можете обещать: всякий раз, когда случится что-нибудь приятное для вас, я буду первым, кто вас поздравит.

Едва ли не самой большой победой, которую пани Ляттер одержала в жизни над собой, было то, что она не дрогнула, не побледнела и вообще ничем не выдала той тревоги, которая овладела ею в эту минуту. По счастью, Згерский был настолько самоуверен, что не обратил на нее внимания, он думал только о том, как бы показать, насколько он всеведущ.

— Всякий раз, — проговорил он с ударением, — когда с вами случится что-нибудь приятное, здесь ли, или в Италии, я буду первым, кто поздравит вас…

Они вошли в столовую. Пани Ляттер слегка отстранилась и, показывая на стол, произнесла:

— Ваша любимая старка. Прошу пить и за хозяина и за гостя.

Поглядев на бутылку, Згерский удивился.

— Да ведь это моя старка, которую мне удалось купить у князя.

— Именно у князя Казик достал несколько бутылок я одну дал мне. А я не могла найти для нее лучшего применения, как…

Слова эти сопровождались томным взглядом.

Згерский молча выпил рюмку, желая подчеркнуть молчанием, сколь величественна эта минута. Однако первая рюмочка навела его на некоторые новые размышления.

«Если она, — говорил он себе, — выходит замуж за Мельницкого, человека богатого, то во мне она совершенно не заинтересована. Если же она во мне не заинтересована, то зачем же тогда?.. Гм… а не влюблена ли она в меня?..»

В эту минуту в его душе, которая была вместилищем самых противоречивых чувств, проснулась потребность в излияниях.

— Сельди бесподобные! — проговорил он. — Икра… икра… нет, я просто в восторге от икры! А может ли быть что-нибудь выше восторга? — вопросил он, испытующе глядя на пани Ляттер, чтобы узнать, поняла ли она его намек. Он увидел, что поняла.

— Пан Стефан, — сказала она, — я не вижу, чтобы вы пили как гость…

— Так эту рюмку бесподобной старки я пил за…

— За хозяина, — закончила пани Ляттер, глядя на скатерть.

— Сударыня! — воскликнул гость, глядя на нее с таким чувством, которое могло сойти за любовь, и наливая себе вторую рюмку. — Сударыня, — повторил он, понизив голос, — сейчас я пью как гость… Как гость, который умеет молчать даже тогда, когда его сердце хочет… я бы сказал, заплакать, но скажу: воззвать… Сударыня, если это нужно для вашего счастья и покоя, то позвольте мне поднять такой же бокал… за здоровье двоих… ну хотя бы на берегу Буга… Я кончил.

Он поставил выпитую рюмку и сел, опершись головою на руку.

В эту минуту вошел Станислав с блюдом устриц во льду.

— Как? — воскликнул Згерский. — Устрицы?

Он прикрыл рукою глаза, как человек глубоко взволнованный, и подумал:

«Она выходит замуж и дает мне понять, что влюблена в меня… Это очень приятно, но в то же время очень… Нет, не опасно, а сложно… Я бы предпочел, чтобы она была лет на двадцать моложе…»

Он набросился на устриц и ел торопливо, в молчании, драматическими жестами запихивая в рот кусочки лимона, как человек, который страдает, но хочет показать, что ему все безразлично.

— Пан Стефан, — томно сказала пани Ляттер, — вот шабли…

— Я вижу, — ответил Згерский, который после второй рюмки старки чувствовал потребность доказать, что он обладает дьявольской проницательностью.

— Но, может, вы попробуете вот этого вина…

Пани Ляттер налила рюмочку. Он попробовал и строго на нее посмотрел.

— Сударыня, — сказал он, — бутылку, покрытую такой плесенью, я не мог не заметить сразу… Вы сами понимаете. Но сейчас я убедился, что такое вино не могла выбрать женщина…

— Это подарок пана… пана Мельницкого, дяди и опекуна одной из моих воспитанниц, — ответила пани Ляттер, опуская глаза.

— Вы хотите, чтобы я пил это вино? — торжественно спросил Згерский.

— Прошу вас.

— Чтобы я пил из чаши пана Мельницкого, который может быть самым достойным человеком…

Молчание. Но в эту минуту Згерский почувствовал, что его ноги касается чья-то нога.

«Можно подумать, что я ей очень нужен по важному делу, — подумал он, выпивая кряду две рюмки вина. — Но если она выходит замуж за Мельницкого…»

Згерский сидел как изваянный; он не придвигал, но и не отодвигал своей ноги, только выпил третью рюмку вина, съел кусочек какой-то рыбы, выпил четвертую рюмку, взялся за жаркое и, совершенно позабыв о пани Ляттер, погрузился в воспоминания о далеком прошлом.

Он вспомнил о том, как тридцать с лишним лет назад кто-то коснулся под столом его ноги; ему показалось тогда, что молния ударила, он был совсем без памяти и чуть не уронил вилку. Когда такая же история повторилась двадцать лет назад, он, правда, не был уже так потрясен, но все же почувствовал, что небо открывается у него над головой. Когда такой же случай произошел десять лет назад, он не видел уже ни молний, ни неба, открывающегося над головой, но душу его еще наполнили самые прекрасные земные надежды.

А сегодня он подумал, что попал в щекотливое положение. Да и как же иначе мог чувствовать себя мужчина его лет с такой страстной женщиной.

Он опустил глаза, ел за троих, пил за четверых, причем большая его лысина покрылась каплями пота.

«Этому Мельницкому, должно быть, уже лет шестьдесят, — подумал он, — а какая прыть! Нет ничего лучше, чем жить в деревне!»

Завтрак кончился. Згерского разобрало, вид у него был озабоченный и даже смущенный; пани Ляттер сохраняла спокойствие невозмутимое.

— Я пьян, — сказал он за черным кофе и превосходным коньяком.

— Вы? — улыбнулась пани Ляттер. — О, у вас голова крепкая, я о ней более лестного мнения.

— Это верно. Не помню, чтобы мне когда-нибудь случалось терять голову, но старка и вино действительно крепкие… Могло и разобрать…

— К несчастью, сударь, вы даже в этом случае не забываетесь, — с легкой горечью заметила пани Ляттер. — Страшны те люди, которые никогда не теряют способности логически мыслить!

Згерский печально кивнул головой, как человек, который, даже если ему и не хочется, должен нести бремя железной логики, и подал хозяйке руку. Они прошли в кабинет, где пани Ляттер показала гостю на коробку сигар, а сама зажгла свечу.

— Чудная сигара! — вздохнул Згерский. — Можно… можно попросить еще чашечку кофе?

В эту минуту вошел Станислав, неся на подносе серебряную спиртовку, бутылку коньяка и чашки.

— О сударь, неужели вы думаете, что после трехмесячной разлуки я забыла о ваших привычках? — с улыбкой сказала пани Ляттер, наливая кофе.

Затем она пододвинула Згерскому коньяк.

Черные глазки его уже не бегали беспокойно, один все стремился направо, другой налево, а их обладатель прилагал неимоверные усилия, чтобы заставить их смотреть прямо. Пани Ляттер заметила это, сама выпила залпом рюмку коньяку и вдруг сказала:

— A propos…[5] Хотя еще не февраль, позвольте, сударь, привести в порядок наши расчеты.

Згерский отшатнулся, как будто на него вылили ушат воды.

— Простите, сударыня, какие расчеты?

— Триста рублей за следующее полугодие.

Згерский остолбенел, у него мелькнула мысль, что это он, со всей своей ловкостью и дьявольской изворотливостью, пал жертвой интриги, которую сплела эта женщина! Он вспомнил тут старое изречение, что самого искушенного мужчину может надуть самая обыкновенная женщина, и совсем растерялся.

— Мне кажется, — промямлил он, — мне кажется…

Но слова застряли у него в горле, в голове не было ни одной мысли. Он почувствовал, что попал в ловушку, которую отлично знает, но в эту минуту не представляет себе достаточно ясно.

«Анемия мозга!» — сказал он про себя и для исцеления от недуга выпил новую рюмку коньяку.

Глава шестнадцатая Пан Згерский трезв

Лекарство возымело свое действие. Згерский не только обрел утраченную энергию в мыслях, но и загорелся желанием схватиться с пани Ляттер. Она хочет застигнуть его врасплох? Отлично! Сейчас он покажет, что застигнуть его не удастся, потому что он всегда и везде остается хозяином положения.

— Раз уж вы, — начал он с улыбкой, — хотите говорить о делах, хотя я полагал, что у нас с вами нет никаких срочных дел, что ж, давайте рассуждать последовательно. Не потому, упаси бог, что я хочу оказать какое-то давление, ведь между нами… Просто мы оба привыкли к точности…

— Разумеется, — прервала его пани Ляттер, — о деньгах мы должны говорить как финансисты.

— Мы с вами понимаем друг друга… Итак, за вами должок, о котором не стоило бы и вспоминать, если бы мы оба не любили порядка в денежных делах и точности в расчетах. Этот должок в пять тысяч рублей переходит у нас с вами из года в год… да-с… Но в прошлом году я напомнил вам в середине августа, недвусмысленно заявил, что желал бы получить с вас эту сумму в феврале текущего года. Поэтому я не могу взять у вас проценты за следующее полугодие.

— Ну, а если я заупрямлюсь и не верну вам долг в феврале, что вы со мной сделаете? — со смехом спросила пани Ляттер.

— Ясное дело, оставлю деньги за вами до половины июля, — с поклоном ответил Згерский. — Но в июле я решительно должен получить с вас этот долг, в противном случае мне грозит неприятность, вы же, насколько я вас знаю, никогда до этого не допустите.

— Ну разумеется!

— Я в этом уверен, помню даже ваши слова, которые потрясли меня до глубины души и пробудили величайшее уважение к вам: «Даже если мне придется, сказали вы, продать всю собственную мебель и весь школьный инвентарь, я в срок верну вам эти пять тысяч».

— По нашему условию, вся мебель и весь инвентарь уже принадлежат вам, — прибавила пани Ляттер.

Згерский махнул рукой.

— Пустая формальность, на которой настаивали вы, сударыня. Я бы прибегнул к подобной мере лишь в том случае, если бы это представляло выгоду для вас.

— Итак, вы переносите срок уплаты пяти тысяч на середину июля? — спросила пани Ляттер.

— Да. Вот когда надо мною повиснет дамоклов меч! Верите, сударыня, могут описать мою мебель!

Пани Ляттер налила гостю новую рюмку.

— Скажите, сударь, — начала она через минуту, — а что, если в этом или в будущем месяце мне понадобятся еще четыре тысячи тоже до середины июля?

— Как еще? Невероятно! — возразил Згерский, пожимая плечами.

— Отчего же? Все может быть. Ведь многие ученицы уплатят мне только в конце июня.

Згерский задумался.

— Трудно вам приходится, — сказал он. — Весьма сожалею, что поместил весь свой капитал в акции сахарного завода… Да, как говорится, весьма сожалею… Вы знаете, сударыня, сахарные заводы дают сейчас восемнадцать и двадцать процентов дивиденда. Если бы не это, пришлось бы мне порядком жаться… Ясное дело, я сожалею не о том, что у меня есть акции, а о том, что не могу ссудить вас на такой небольшой срок.

Пани Ляттер покраснела.

— Жаль, — сказала она.

Згерский допил рюмку и почувствовал непреодолимое желание щегольнуть своей осведомленностью.

— Я уверен, — начал он, — что вы не подумаете, будто я не хочу оказать вам услугу. Не буду говорить о моем самом искреннем расположении к вам, — когда речь идет о деловых интересах, об этом не говорят, — скажу только, что я по справедливости горжусь теми чувствами, которые питаю к вам. Не буду говорить о них, но если бы даже я выступал как человек сугубо деловой, то я ведь знаю, сударыня, что ссудить вас деньгами — это значит, выражаясь языком финансистов, надежно поместить капитал. Будем откровенны, сударыня! Даже Мельницкий представляет солидную гарантию, что же говорить о Сольском! Боже мой!

Згерский вздохнул, пани Ляттер опустила глаза.

— Я не понимаю и не хочу понимать вас, — произнесла она, понизив голос. — Прошу вас вовсе не касаться этого вопроса!

— Я понимаю вас и преклоняюсь перед вашей деликатностью, но… Разве мы повинны в том, что Мельницкий рассказывает на всех перекрестках, что получил отказ, и толкует при этом о своей любви к вам. В конце концов никто этому не удивляется, а я меньше всего, — прибавил он со вздохом.

— Мельницкий чудак, — улыбнулась пани Ляттер. — Но пан Сольский никаких, решительно никаких оснований не давал… и, признаюсь, подобные толки оскорбительны для меня…

— Но эти толки дошли из Рима, где живет несколько польских семейств, которые заметили, что пан Стефан увлечен панной Эленой.

— Я ничего, решительно ничего об этом не знаю, — сказала пани Ляттер. — Можно подумать, что наш пансион — это крепость, куда не доходят никакие слухи.

— Гм! — пробормотал Згерский. — Вероятно, все-таки дошли, и, надо полагать, из надежного источника, раз обеспокоили пана Дембицкого.

— Дембицкого? — с удивлением повторила пани Ляттер.

— Да нет, это только мое предположение, — поспешил прибавить пан Згерский. — Я рассказываю вам об этом исключительно из дружеских чувств.

Пани Ляттер была вне себя от удивления.

— Вот видите, сударыня, как хорошо иметь наблюдательных друзей. Пан Дембицкий, как известно, давно знаком с Сольским, сейчас они еще больше сблизятся, потому что пан Дембицкий берет на себя заведование библиотекой Сольских.

— Я об этом ничего не знаю, — прервала его пани Ляттер.

— Зато я все знаю и все слышу, — с улыбкой возразил Згерский. — Знаю я и о том, что панна Элена однажды была резка с паном Дембицким.

— Ах, во время занятий по этой несчастной алгебре!

— То-то и оно. Стало быть, я имею основания предполагать, что пан Дембицкий не питает особой симпатии к панне Элене и, пожалуй, не очень был бы рад служить у нее… Видите ли, сударыня, из мелочей складываются крупные события.

— Я все еще ничего не понимаю.

— Сейчас вы все поймете. Так вот, дня через два после того как до меня дошли слухи о том, что пан Сольский ухаживает за панной Эленой, один из моих друзей вспомнил, что пан Дембицкий расспрашивал его…

— О чем?

— Не более, не менее, как о размере суммы, которой я ссудил вас, и даже… о размере процента. Согласитесь сами, что это проявление заботы со стороны пана Дембицкого могло бы показаться странным, если бы мы не имели оснований причислять его к партии недоброжелателей.

— Какой негодяй! — вспыхнула пани Ляттер. — А потом, что это за партия недоброжелателей? Вы меня просто пугаете…

— Пугаться нечего, это дело естественное, — проговорил Згерский. — Знаете пословицу: где счастье, там зависть, где свет, там и тень… Так вот одни, — вы уж меня извините, я буду откровенен, — одни завидуют вам, потому что у вас Мельницкий. Другим ваш пансион все равно, что бельмо в глазу. Однако я не причисляю к ним панны Малиновской…

— Вы знаете Малиновскую? — спросила пани Ляттер, положив руки на подлокотники кресла.

— Да. Это хорошая женщина, и вы к партии недоброжелателей ее не причисляйте. Но об этом в другой раз. Далее, есть такие, которые завидуют панне Элене, потому что за нею ухаживает Сольский, и, наконец, такие, которые раздувают и преувеличивают шалости пана Казимежа.

— А его-то они в чем упрекают? — прошептала пани Ляттер, закрывая глаза, — она чувствовала, что от этого вороха новостей у нее кружится голова.

— Все пустое! — ответил Згерский, покачиваясь так, точно он хотел удержать в равновесии голову. — Упрекают, впрочем, не столько упрекают, сколько удивляются, как это…

— Пан Згерский… пан Стефан, говорите прямо! — сложив руки, воскликнула пани Ляттер.

— Без обиняков? Вот это мне нравится! Это в вашем стиле!

— Итак?

— Итак?.. Ах, да, — повторил Згерский, силясь собраться с мыслями. — Удивляются, как это ваш сын, одаренный многими талантами и достойный молодой человек, до сих пор не имеет никаких определенных занятий.

— Казик в самом непродолжительном времени уедет за границу, — возразила пани Ляттер.

— Ясно, к пану Сольскому.

— В университет.

— Ах, вот как! — бросил Згерский. — Кроме того, пана Казимежа осуждают за интрижки… Но любовь, вы сами понимаете, сударыня, свет нашей жизни, цветок души. Я, — прибавил он с глуповатой улыбкой, — меньше всего имею права негодовать на молодых людей за интрижки. Вы понимаете, сударыня? К несчастью, пан Казимеж впутал в это дело пансион…

— Этой девушки уже нет у нас, — строго прервала гостя пани Ляттер.

— Я всегда преклонялся перед вашим тактом, — произнес Згерский, целуя ей руку. — Что ж до других упреков…

— Как, это еще не всё?

Згерский махнул рукой.

— И говорить не стоит! — сказал он. — Многим не нравится, что пан Казимеж поигрывает в картишки.

— Как?

— Да вот так! — прибавил он, показывая, как тасуют карты. — Впрочем, сударыня, ему так везет, что за него можно не беспокоиться. Перед святками он занял у меня пятьдесят рублей на неделю, — ему надо было заплатить какой-то долг чести, — а вернул через три дня и вдобавок пригласил меня на завтрак.

У пани Ляттер руки опустились.

— Мой сын, — сказала она, — мой сын играет в карты? Это ложь!

— Я сам видел. Но играет он с умом, и в таком избранном обществе…

Лицо пани Ляттер неприятно исказилось, она стала прямо безобразной.

— Я огорчил вас? — спросил Згерский соболезнующим голосом.

— Нет. Но я знаю, что такое карточная игра…

— Наверно, ваш покойный второй муж? — почтительно осведомился Згерский.

Пани Ляттер вскочила с диванчика.

— Я не позволю сыну играть! — воскликнула она, подняв сжатый кулак. — Я люблю его, как только родная мать может любить единственного сына, но я бы отреклась от него…

Блуждающие глазки Згерского остановились. Он взял пани Ляттер за руки, усадил ее и сказал совсем другим тоном:

— Вот и отлично! Мы выиграли! Теперь можно поговорить и о деле.

— О деле? — с удивлением повторила пани Ляттер.

— Да. Минутку терпения! Акции сахарного завода, я хочу сказать, мои акции, можно и заложить, ведь ссудить вас — это, как я уже говорил, надежное помещение капитала… Вас и панну Элену. Мельницкий человек богатый, ну, а Сольский, о нем и говорить не приходится.

— Я прошу вас не упоминать этих имен.

— Гм! А я бы, сударыня, хотел услышать от вас эти имена. Вам нужны четыре тысячи рублей до середины июля, я вас понимаю и могу заложить свои акции. Но у меня должна быть гарантия вне пансиона.

— Почему? — удивилась пани Ляттер.

— Господи боже мой! Да потому, что после некоторых событий, которые разыгрались тут, у вас, пансиону грош цена. Не знаю, простите ли вы меня за откровенность? Чистый доход уменьшился еще в прошлом году, а сейчас, наверно, упал до нуля. Меж тем пану Казимежу все время нужны деньги, дело понятное, он человек молодой. Вы говорите, что образумите сына, что ж, это очень важное обстоятельство. Но если пан Казимеж и возьмется за какое-нибудь дело или как-то иначе себя обеспечит, этого еще мало. Расходы сократятся, но доходы не увеличатся.

— Я решительно ничего не понимаю, — в гневе прервала его пани Ляттер.

— Жаль, жаль! — прошептал он.

Опершись головой на руку, Згерский прикрыл рукою глаза. Ему казалось, что у него все кружится в глазах. Нет, не кружится, а качается из стороны в сторону. Но это открытие придало Згерскому отваги, его потянуло на еще большую откровенность.

— Простите, — сказал он, глядя на пани Ляттер, — я понимаю вашу щепетильность. Я понимаю, что женщина благородная не может отвечать на некоторые вопросы, особенно, если они заданы в неподходящее время. С другой стороны, вам до середины июля нужны четыре тысячи, я бы мог найти их; но… мне нужна гарантия! Пан Дембицкий и так уже разведывает, сколько процентов я получаю от вас за пять тысяч; он готов назвать меня ростовщиком за то, что я беру двенадцать процентов. Меж тем капиталец мой настолько невелик, а расходы настолько постоянны, что… при меньшем проценте я не мог бы просуществовать…

— К чему вы клоните, пан Згерский?

— Простите, сударыня, я хочу сказать, что не прочь одолжить вам четыре тысячи, но… под определенные гарантии. Я понимаю, что сегодня вы очень нуждаетесь в деньгах, но в июле легко вернете их. Однако…

— Говорите яснее, пан Згерский…

— Не покажется ли это вам неделикатным?

— В деловых интересах хороший тон не требуется.

— Вы меня потрясаете! — воскликнул Згерский, целуя ей руки. — Итак, я могу говорить без околичностей, так сказать, предъявить вам категорическое условие?

— Прошу.

— Отлично. Я не буду касаться вопроса о пане Казимеже… Правда, юноша он способный и симпатичный, но может существенным образом повлиять на ваше будущее.

— Что это значит?

— Это значит, что о пане Казимеже, кажется, слыхал уже кое-что пан Мельницкий и… похоже на то, что задумался… Надо полагать, поведение пана Казимежа может поколебать и пана Сольского… Вы меня поняли, сударыня?

— Нет, сударь.

— Тогда я буду еще точней, — ответил, несколько обидевшись, Згерский.

— Я целый час жду этого.

— Вот и чудесно! — улыбнулся Згерский. — Итак, я ссужу вас четырьмя тысячами до июля, если хотите, даже до декабря, если…

— Вы опять колеблетесь?

— Нет. Если я получу от вас записочку с уведомлением, что вы приняли предложение пана Мельницкого или пан Сольский сделал предложение панне Элене.

Пани Ляттер сжала руки.

— Вы очень уверены в моем добром отношении к вам! — сказала она с улыбкой.

— Но ведь я только друзьям могу оказывать подобные услуги.

— Вы требуете, чтобы я доверяла вам семейные тайны?

— Я доверяю вам половину своего состояния.

Пани Ляттер протянула руку, которую Згерский снова поцеловал, и сказала со смехом:

— Странный вы человек, а впрочем, я вам прощаю… Итак, каков же итог нашего разговора?

— Два итога, — сказал Згерский. — Я оставляю за вами пять тысяч до середины июля и… могу одолжить вам еще четыре тысячи, но…

— Но?

— Но только как будущей пани Мельницкой или как будущей теще пана Сольского.

— Какую же роль вы хотите сыграть по отношению ко мне? — воскликнула в негодовании пани Ляттер. — Я полагала, мы будем говорить о том, что ваши деньги в надежных руках, о процентах, а вовсе не о браках, меж тем вы упорно возвращаетесь к этой теме.

«Она очень самоуверенна», — подумал Згерский. И с сочувственным и в то же время смущенным видом ответил:

— Сударыня!.. я не смею сказать: дорогой друг мой! Какую роль я хочу сыграть по отношению к вам?.. Это большая смелость с моей стороны, но я скажу вам какую. Я хочу сыграть роль друга, который выводит узника из его темницы, хотя тот упирается и сердится… Сударыня, — прибавил он, целуя пани Ляттер руки, — не думайте обо мне худо. Вы переживаете сейчас важную эпоху в своей жизни, вы колеблетесь, а посоветоваться вам не с кем. Так вот, я буду вашим советчиком, мало того, исполнителем вашей воли, и я уверен, что пройдет полгода, и вы скажете мне спасибо. Впрочем, что говорить о благодарности!.. — вздохнул он.

Воцарилось молчание, потом хозяйка заговорила с гостем о делах безразличных, но разговор обрывался. Пани Ляттер сердилась. Згерский чувствовал, что наговорил лишнего и засиделся.

Он простился и вышел недовольный собой. У него была страсть удивлять всех своей искушенностью и необычайной осведомленностью, и сегодня он хотел изумить пани Ляттер и вырвать у нее семейные тайны. Однако ничего из этого не вышло. Она молчала, как каменная, и, вместо того чтобы изумляться, упорно возвращалась к вопросу о деньгах и процентах, а он сердился, потому что предпочитал слыть не мелким ростовщиком, а демоном лукавства.

«Ах, эти женщины, эти женщины! Коварные созданья!» — думал он, чувствуя, что сделал ложный шаг.

Но когда Згерский вышел на улицу и после превосходных вин его овеяло свежим воздухом, бодрость влилась в его сердце.

— Стой! — проговорил он. — За что же я себя-то корю? Я решительно предупредил ее о том, что пять тысяч должны быть возвращены. Четыре тысячи только посулил. Могу надеяться, что удастся завязать деловые отношения с Мельницким, Сольским, Малиновской, а ведь всякий новый деловой интерес — тот же лотерейный билет: пусть маленький, но шанс на выигрыш… Боже мой, да я удовольствуюсь маленькими выигрышами, только бы их было побольше!.. Вот только напрасно я упомянул о Риме, о Дембицком и об обожаемом Казике. Но не терять же мне двести рублей? Да ничего особенного я и не сказал, намекнул только, что парень в картишки поигрывает и что следует услать его за границу. Он сам мне за это спасибо скажет… Зачем я говорил о Риме? Лучший метод: дать понять, что факт известен, но не ссылаться на источники. Да, тут я допустил ошибку…

Если Згерский и был грешником, то, во всяком случае, стоял на пути к спасению, потому что все время давал себе отчет в своих действиях.

Тем временем в кабинет пани Ляттер, которая в возбуждении расхаживала из угла в угол, вошла хозяйка пансиона, панна Марта.

— Ну, как, пани, — спросила она, улыбаясь, — хорош был завтрак?

— Да, хорош… Ну и мошенник же!

— Згерский? — подхватила любопытная хозяйка.

— Какой там Згерский. Это Дембицкий — интриган!

Панна Марта всплеснула руками.

— Ну не говорила ли я? — воскликнула она. — Никогда не верю я вот таким простачкам. Как будто тихенький да смирненький, а на деле подлец. Он и с виду смотрит интриганом, ручаюсь головой, что готов совершить преступление.

Болтовня панны Марты несколько отрезвила пани Ляттер, она поспешно прервала хозяйку:

— Только прошу вас, никому об этом ни слова.

— Ах, пани, ах, голубушка, и за кого вы меня принимаете? Господи помилуй, да, по мне, лучше языка лишиться, чем выболтать то, что вы сказали под секретом. Да разве я!.. Но, может, как-нибудь приструнить этого негодяя, ведь это позор для пансиона, да и вам он отравляет жизнь.

— Панна Марта, прошу без лишних слов. Ступайте к себе и ничего не болтайте, вы окажете мне этим самую большую услугу.

— Ухожу и молчу. Но вы не можете запретить мне помолиться богу об его смерти, ведь молитва — это беседа угнетенной души с богом.

Пани Ляттер снова осталась одна, охваченная возбуждением.

«Что же мне теперь делать? — думала она, быстрыми шагами расхаживая по кабинету. — Итак, пансиону грош цена, и Згерский уже навязывает покупателя. Готова поклясться, что он уже уговорился с нею о своих деньгах! Конечно, между Эленкой и Сольским что-то есть… Дай-то бог, на Эленку у меня последняя надежда… Но какой негодяй этот Дембицкий! Теперь я понимаю, почему он не торговался, когда я предложила ему рубль за урок. Нищий, вынужден был принять предложение, но не простил мне этого… Да, вся надежда на Элену».

Под вечер панна Говард затащила Мадзю к себе в комнату и, захлопнув дверь, с торжеством воскликнула:

— Ну не говорила ли я, что Дембицкий подлец?

— Что такое?

— Да, да! Успокоиться не могу после того, что рассказала мне Марта. Ну, панна Магдалена, поклянемся, что его здесь не будет.

— Что он сделал? — удивленно спросила Мадзя.

— Все, на что только способен такой человек! О, я никогда не ошибаюсь, панна Магдалена! Романович — это совсем другое дело, это энергичный, прогрессивный, преподаватель естественных наук, ну, и тонкий человек. Я недавно видела его у Малиновской, и, должна вам сказать, он представился мне в совершенно новом свете. Он понимает нужды женщин. О, нам многое придется изменить в пансионе, но прежде всего мы должны спасти пани Ляттер.

— А не ошибаетесь ли вы? — сказала Мадзя, умоляюще глядя на панну Говард.

— В том, что дела пани Ляттер плохи? — с улыбкой спросила панна Говард.

— Нет, с Дембицким? — с сожалением произнесла Мадзя.

— Вы всегда останетесь неизлечимой идеалисткой. Вы готовы сомневаться в вине преступника, которого поймали с поличным.

— Но что он сделал?

Панна Говард смутилась.

«Что он сделал? Что сделал?» — повторяла она про себя, не в силах понять, как это можно не осуждать человека, к которому она питает неприязнь.

— Признаюсь, — прибавила она вслух, — подробности мне неизвестны. Но панна Марта говорила, что пани Ляттер так возмущена, так негодует, так… презирает его, что нельзя и подумать, что этот человек не причинил неприятности…

— Простите, но кому он причиняет неприятности? — настаивала Мадзя, силясь удержать слезы.

«Кому он причиняет неприятности?» — подумала панна Клара. И, не найдя ответа, вспыхнула гневом.

— Можно подумать, панна Магдалена, что вы питаете к нему слабость! — воскликнула она. — Как, у вас не вызывает отвращения это одутловатое лицо, эти бараньи глаза, эта загадочная ухмылка, с какой он разговаривает ну хотя бы со мною? Поверьте мне, это нахал и… простофиля!

Она отвернулась от Мадзи, смущенная и рассерженная. Ничего дурного о Дембицком она не знала, это-то и сердило ее ужасно.

Опечаленная Мадзя собралась уходить.

— Ах, да, панна Магдалена, вы не знаете Малиновской? Мы непременно должны побывать у нее и уговорить войти в компанию с пани Ляттер. Я должна спасти пани Ляттер, особенно за то, что она уволила Иоанну… Несносная девчонка!

— Я тоже хотела бы помочь пани Ляттер, если это мне удастся, но что я могу сделать для нее у панны Малиновской?

— Я все сделаю. Я уже готовлю почву, но панна Малиновская еще не соглашается. Если вы пойдете к ней со мною, мы убедим ее, что весь пансион хочет, чтобы пани Ляттер осталась, ну, Малиновская и сдастся.

Мадзя ушла, обуреваемая неприятными мыслями, она стала сомневаться, так ли уж умна и справедлива панна Говард.

«Что это ей мерещится? — говорила про себя Мадзя. — Разве я что-нибудь значу для панны Малиновской, я, бедная классная дама? Если мы даже все пойдем к ней, разве нам удастся уговорить ее войти в компанию с пани Ляттер? Да и не знаю я, хочет ли этого пани Ляттер.

А тут еще с Дембицким беда! Чего они от него хотят? Ведь если бы он был плохим человеком, его не любили бы так пан Сольский и Ада».

После ужина у классных дам только и разговору было, что о Дембицком; все они решили или совершенно с ним не разговаривать, или только холодно отвечать на приветствия. Мадзю так рассердила эта беспричинная злоба против невинного человека, что, сославшись на то, что ей надо написать письма, она удалилась за свою ширмочку, неохотно отвечая ученицам, которые засыпали ее вопросами. Все острее чувствовала она, что в пансионе неладно, но не могла уяснить себе, в чем же заключается зло и что грозит пансиону.

Глава семнадцатая Первое пожатье

На следующую субботу приходилось тридцать первое января. Этот день навсегда запечатлелся в памяти Магдалены.

Утром, часов около одиннадцати, когда ученицы сидели по классам, носильщики вынесли из дортуара вещи панны Иоанны и, спустившись через черный ход, погрузили их на извозчика, который ждал у флигеля, прячась от любопытных глаз. Панна Иоанна, бледная, но с поднятой головой, сама уложилась и сама распоряжалась носильщиками.

Когда все вещи были вынесены и панна Иоанна надела шляпу и пальто, в дортуар вошла Мадзя с письмом от пани Ляттер. Глядя в лицо ей с дерзкой улыбкой, Иоанна вырвала из рук у Мадзи письмо.

— Ты ни с кем не прощаешься, Иоася? — спросила Мадзя.

— С кем мне прощаться? — грубо ответила та. — Уж не с пани Ляттер, которая присылает мне деньги через моих бывших сослуживиц, или с этой сумасбродкой Говард?

— И тебе никого не жаль?

— Все вы дуры, — воскликнула Иоанна, — а Говард глупее всех вас! Апостол независимости женщин, ха-ха! Не женщина, а флюгер: недавно она преклонялась передо мной, потом стала рыть мне яму, а теперь делает вид, что незнакома со мной.

— Зачем же ты вытащила из-под подушки это злополучное письмо! — прошептала Мадзя.

— Захотела и вытащила! Я не позволю, чтобы мне наступали на ногу! А Говард я не стану мстить, я знаю, что эта сумасбродка всем наделает неприятностей и сама себя погубит. Погубит пансион и Ляттер.

С этими словами разъяренная панна Иоанна вышла в коридор, демонстративно уходя от Мадзи.

— Ты и со мной не хочешь проститься? — спросила Мадзя.

— Все вы дуры, — крикнула панна Иоанна и разразилась слезами.

Она опрометью бросилась бежать по коридору и исчезла на боковой лестнице, откуда донеслись ее судорожные рыдания.

В пять часов пополудни в канцелярии пансиона, на третьем этаже, должен был состояться ежемесячный совет. Учителя уже собрались, а пани Ляттер все не появлялась, и панна Говард шепнула Мадзе, чтобы та напомнила начальнице о совете.

Сбежав на второй этаж и войдя в кабинет, Мадзя не обнаружила там пани Ляттер. Она заглянула в смежные комнаты и наткнулась на пана Казимежа. Он был возбужден и красив.

— Что, пани Ляттер нет? — спросила, смутившись, Мадзя.

— Мама пошла на совет, — ответил пан Казимеж. Видя, что Мадзя покраснела и хочет уйти, он схватил ее за руку и сказал: — Погодите минутку, панна Магдалена, я хочу поговорить с вами. Вам ведь не надо идти на совет.

Мадзя так перепугалась, что слова не могла вымолвить. Она боялась пана Казимежа, но не могла противиться его желанию.

— Панна Магдалена, я хочу поговорить с вами о маме…

— Ах, вот что! — Мадзя вздохнула с облегчением.

— Присядьте, панна Магдалена.

Она присела, робко глядя ему в глаза.

— У меня к вам две просьбы. Исполните ли вы их? Не пугайтесь: обе они касаются моей мамы.

— Для пани Ляттер я все готова сделать, — прошептала Мадзя.

— Но не для ее сына, — прервал ее Казимеж с горькой улыбкой. — Впрочем, не будем говорить обо мне, — прибавил он. — Обратили ли вы внимание, что в последнее время мама стала очень нервна?

— Мы все это заметили, — ответила она после минутного колебания.

— Одно из двух: либо маму угнетают какие-то заботы, о которых я не знаю, либо… ей грозит тяжелая болезнь, — закончил он, понизив голос и закрыв рукой лицо. — Что вы об этом думаете? — внезапно спросил он.

— Я думаю, это, пожалуй, заботы…

— Но какие? Выбыло несколько учениц, так ведь для пансиона это ровно ничего не значит. Тогда что же?.. Элена уехала за границу, и за нее маме не надо беспокоиться. Она не пропадет! — с улыбкой воскликнул он. — Что же тогда остается? Уж не я ли?.. Но я тоже готов уехать и не знаю, почему мама оттягивает мой отъезд.

Мадзя потупилась.

— Нет, серьезно, меня очень беспокоит состояние мамы, — продолжал пан Казимеж не озабоченным, а скорее недовольным тоном. — Даже со мною она стала нервна, а о лечении не дает и заикнуться. Притом с нею происходит какая-то перемена. Сколько помню себя, она всегда поощряла меня в моем стремлении добиться высокого положения в обществе, ну, я и делаю карьеру, у меня есть связи. Между тем сегодня, когда мне надо ехать, мама разразилась такой филиппикой о труде и своем куске хлеба, что я просто испугался. Но больше всего меня беспокоит то, что мораль она читала насмешливым тоном, была как-то возбуждена, смеялась… Не заметили ли вы каких-нибудь перемен в маминых привычках? Не кажется ли вам, например, что мама… что мама… злоупотребляет эфиром? Иногда она прибегает к эфиру, чтобы унять приступы невралгии. Вообще я ничего не понимаю!

Жестом, полным отчаяния, он схватился за голову, но лицо его выражало только недовольство.

— Пожалуйста, никому не говорите об эфире, быть может, я ошибаюсь. Но, прошу вас, панна Магдалена, обратите внимание на маму, — прибавил он, взяв девушку за руку и просительно глядя ей в глаза. — Я считаю вас самым близким человеком нашей семьи, как бы второй дочерью мамы. Если вы что-нибудь заметите, сообщите мне, где бы я в это время ни находился: здесь ли, или за границей. Вы сделаете это? — спросил он печально и нежно.

— Да, — тихо ответила Мадзя, которую в трепет приводили звуки голоса пана Казимежа.

— А теперь еще одна просьба. Напишите Эленке письмо в таком духе, что мама раздражена, что в пансионе дела идут плохо. Прибавьте еще в шутливом тоне, что в Варшаве много болтают об ее шалостях и кокетстве. Ну и девушка, скажу я вам! Хочет понравиться Сольскому, а кружит головы другим! Хороший способ, но не со всяким. Сольский слишком блестящая партия, и не стоит отпугивать его легкомысленным поведением.

Мадзя с беспокойством смотрела на пана Казимежа. Ей вспомнились опасения Ады.

— Так вы выполните мою просьбу? Ради моей матери, панна Магдалена, — говорил пан Казимеж.

— Да. Но я не могу писать Эле о пане Сольском.

Гримаса нетерпения пробежала по красивому лицу пана Казимежа, но тотчас пропала.

— Ладно, бог с ним, с Сольским, — сказал он. — А мне вы будете писать за границу о здоровье мамы?

— Напишу, если случится что-нибудь серьезное.

— Только в этом случае? Что ж, ничего не поделаешь, спасибо и на том.

Он снова взял руку Мадзи и, заглядывая девушке в глаза, приник к ее руке в долгом поцелуе.

Мадзя затрепетала, но не в силах была отнять руку. Пан Казимеж снова и снова целовал эту руку, и поцелуи были все более долгими и страстными. Но когда он взял другую руку, девушка вырвала обе.

— Это лишнее, — сказала она с возмущением. — Когда речь идет о здоровье пани Ляттер, я могу написать даже вам…

— Даже мне! — вскочив со стула, повторил пан Казимеж. — О, как вы безжалостны! Однако вы должны признаться, что я выиграл пари, — прибавил он с усмешкой, — я поцеловал вашу ручку, правда, на несколько месяцев позже, чем бился об заклад…

Теперь Мадзя вспомнила, как они спорили в октябре, в присутствии Эленки.

— Ах! — воскликнула она изменившимся голосом. — Так вы поэтому разговаривали со мной о своей матери? Это остроумно, но… не знаю, благородно ли…

Мадзя не могла удержаться, и по лицу ее покатились слезы.

Она хотела уйти, но пан Казимеж загородил ей дорогу.

— Панна Магдалена, — с улыбкой сказал он, — ради бога, не сердитесь на меня! Разве в моем поступке не чувствуется юмор висельника, шутка человека, который впал в отчаяние? Я не могу объяснить вам, что со мною творится. Я боюсь, что с мамой или с Элей случится какая-то катастрофа, и я так несчастен, что смеюсь уже над самим собою. Ведь вы простите меня, правда? Я вас считаю своей второй сестрой, вы лучше и умнее моей родной сестры… А братья, знаете, любят иногда приставать к сестрам… Ну, вы не сердитесь? Вы пожалеете меня хоть немножко? Забудете о моем безумстве? Да?..

— Да, — прошептала Мадзя.

Он снова схватил ее руку, но Мадзя вырвалась и убежала.

Пан Казимеж остался один посреди комнаты.

«Девочка с темпераментом, — подумал он, прижав палец к губам. — Странный народ эти девчонки. У каждой шельмочки своя повадка! Жаль, что надо уезжать… Ну, да ведь не навечно».

Мадзя побежала в дортуар, спряталась за ширмой и весь вечер пролежала, зарывшись лицом в подушки. Когда пришли ученицы и стали допытываться, что с нею, лицо у Мадзи пылало, глаза горели, она жаловалась на сильную головную боль. Девушка не понимала, что с нею творится: она была оскорблена, смущена, но счастлива.

На следующий день, в воскресенье, в первом часу дня, панна Говард предложила Мадзе прогуляться на выставку. Однако, когда они вышли на улицу, панна Клара сказала:

— Вы думаете, мы в самом деле идем на выставку?

— А куда же? — со страхом спросила Мадзя, боясь услышать имя пана Казимежа.

— Мы идем к Малиновской, — заявила панна Говард. — Надо раз навсегда с этим покончить! Вчера на совете я окончательно убедилась, что у пани Ляттер нет уже ни планов, ни энергии. Она производит впечатление человека сломленного. Я должна спасти ее.

Панна Малиновская жила с матерью в районе Маршалковской и занимала три комнаты на четвертом этаже. Мать вела хозяйство, а дочь по целым дням давала ученицам дома уроки.

Когда панна Говард и Мадзя вошли к ней в комнату, панна Малиновская сидела за проверкой упражнений. Она прервала работу и поздоровалась с Мадзей без представлений, крепко пожав ей руку.

Панна Малиновская была худая тридцатилетняя блондинка, с красивыми глазами, гладко причесанная, прилично, но без особого вкуса одетая. Голос у нее был мягкий, лицо спокойное, с тем выражением непреклонности, которое появлялось порой на лице пани Ляттер. У Мадзи тотчас сложилась теория, что всякая начальница пансиона должна обладать непреклонным характером и взгляд у нее должен быть внушительным. Сама она не отличалась ни непреклонностью, ни внушительностью и поэтому не могла мечтать о том, чтобы открыть пансион.

Когда панна Малиновская предложила гостям присесть, панна Говард произнесла менее решительно, чем обычно:

— Мы пришли к вам как депутатки…

Панна Малиновская молча кивнула головой.

— И хотим попросить вас окончательно решить вопрос о том…

— Чтобы стать сотоварищем пани Ляттер? — прервала ее панна Малиновская. — Я уже решила. Я не пойду на это.

Панна Говард была неприятно удивлена.

— Не можете ли вы объяснить нам почему? Правда, мы не имеем права… — проговорила она еще менее решительно.

— Что ж, хотя несколько странно, что с этим предложением ко мне не обратилась лично пани Ляттер.

— Мы хотели подготовить почву для соглашения, — прервала ее панна Говард.

— Почва уже есть, — возразила панна Малиновская. — Как вам известно, полгода назад я была готова стать сотоварищем пани Ляттер. Она этого не пожелала. А сегодня ваше предложение не представляет для меня интереса.

— Пани Ляттер человек с большим опытом, — заметила, краснея, панна Говард.

— А как она добра! — прибавила Мадзя.

— У нее определенное реноме, — с жаром подхватила панна Говард.

Панна Малиновская слегка пожала плечами.

— Придется мне, видно, — произнесла она, — рассказать вам то, о чем я должна была бы молчать. Так вот, невзирая на все ваши уверения, что пани Ляттер хороший и опытный человек, с прекрасным реноме, а я новичок на педагогическом поприще, я не могу стать ее сотоварищем. Роль пани Ляттер кончилась, она женщина не нынешнего века.

Мадзя заерзала на стуле и, сверкая глазами, сказала:

— Пани Ляттер работает уже много лет.

Панна Малиновская холодно на нее посмотрела.

— А вы, сударыня, разве не работаете? — спросила она. — И, однако же, сколько вы зарабатываете?

Мадзю так смутил этот вопрос, что она, как ученица, которую вызвал учитель, поднялась со стула и проговорила:

— Пятнадцать рублей в месяц, квартира, стол и выходные часы три раза в неделю.

Панна Говард пожала плечами.

— Вот видите, сударыня, — произнесла панна Малиновская, — как вознаграждается в наш век женский труд. Мы можем вести лишь скромный образ жизни, не имеем права мечтать о том, чтобы составить себе состояние, и ни под каким видом не можем иметь детей, ибо… кто же выкормит и воспитает их?

— Общество! — вмешалась панна Говард.

— А вот пани Ляттер, — продолжала панна Малиновская, — придерживается совершенно других взглядов. Дом у нее на широкую ногу, работает она одна, а тратит за пятерых, а может, и за десятерых обыкновенных тружениц. Мало того: своих детей пани Ляттер воспитала барчуками…

— Она ведь для них и работает, — прошептала Мадзя.

— Вы ошибаетесь, сударыня, — прервала ее панна Малиновская, — она уже не работает, она уже не может работать. В смертельном страхе она только помышляет о завтрашнем дне, чувствуя, что завтрашний день не для нее. Она видит, что капитал, который она вложила в воспитание детей, загублен зря. Ведь дети не только не помогают ей, не только проматывают ее деньги, не только разрушают ее будущее, но и сами не могут устроить свою жизнь.

— Вы говорите ужасные вещи, — прервала ее Мадзя.

Панна Малиновская удивилась.

— Но ведь это не я — весь город говорит, — возразила она, глядя на панну Говард. — Вот и панна Говард свидетель. От себя же я только прибавлю, что за свой труд я получала бы пятьсот — шестьсот рублей в год, а потому не могу стать сотоварищем женщины, которой нужны тысячи. Правда, у меня есть небольшой капитал, но проценты от него, если пансион даст их, принадлежали бы моей матери.

— Мы ничего не можем требовать от вас, — сказала смущенно панна Говард.

— Да я и не говорю о требованиях, я только объясняю вам, как обстоит дело, чтобы не быть превратно понятой и чтобы впоследствии меня не судили слишком строго, — снова возразила панна Малиновская. — Я нахожусь в щекотливом положении, ведь пани Ляттер может все потерять, а я до некоторой степени вовлечена в ее дела и вынуждена буду купить у нее пансион. К тому же пансион запущен, нужны большие перемены, в том числе и в личном составе.

Мадзя была вне себя от негодования, панна Говард то бледнела, то краснела, насколько это было возможно при ее вечно розовом лице.

После тягостной паузы панна Говард поднялась и стала прощаться с хозяйкой дома.

— В таком случае, — сказала она напоследок, — мы должны искать других путей спасения.

— Надеюсь, панна Клара, — произнесла Малиновская, — все, что я сказала, для вас по крайней мере не является неожиданностью? Мы ведь уже несколько месяцев ведем об этом разговоры.

— Да, но мои взгляды на этот предмет изменились, — холодно ответила панна Говард.

Мадзя была в таком смятении, что чуть не забыла проститься с панной Малиновской.

Когда, покинув квартиру будущей начальницы, они вышли с панной Говард на улицу, та сердитым голосом заговорила:

— Ну, моя Малинося, вижу я, что ты за птица! Нет, каким тоном она сегодня разговаривала! Личный состав… Слыхали, панна Магдалена? Она нас с вами причисляет к личному составу? Я ей покажу личный состав! Хотя в том, что она говорит о пани Ляттер, она права. Трудящаяся женщина не может расходовать столько денег на себя и на детей, да и в конце концов воспитывать детей, давать им фамилии должно общество.

— Но дети пани Ляттер носят фамилию своего отца, — заметила Мадзя.

— Это верно, ну а если бы у них не было отца?

— Боже, боже! — прошептала Мадзя. — Какой ужас! Неужели пани Ляттер уже нельзя спасти?

— Конечно, можно, — энергически ответила панна Говард. — Мы пойдем к ней и скажем: сударыня, в принципе мы против замужества, но при таких исключительных обстоятельствах советуем вам выйти замуж за дядю Мани Левинской. Он даст денег, и мы поведем пансион без Малиновской.

— Панна Клара! — в изумлении воскликнула Мадзя, останавливаясь посреди улицы.

— Для нее нет другого выхода, кроме как выйти замуж за этого старика, — настаивала панна Говард.

— Что это вы говорите! Откуда этот разговор о свадьбе?

На этот раз изумилась панна Клара.

— Как! — воскликнула она. — Вы не знаете даже о том, о чем кричат все? Нет, вы положительно дичаете в пансионе!

И по дороге домой она успела пересказать Мадзе все сплетни, которые ходили о пани Ляттер в различных кругах общества. Она прибавила, что консервативные круги решительно стоят за то, чтобы пани Ляттер вышла замуж за Мельницкого, что радикальная молодежь смеется над браком, который в будущем должен быть уничтожен, а умеренное крыло сторонников эмансипации женщин советует временно сохранить брак как переходную форму.

Напоследок она заявила, что хотя и придерживается радикальных взглядов, но может отнестись с уважением к убеждениям почтенных консерваторов, даже готова подчиниться решению умеренного крыла сторонников эмансипации женщин, если на жизненном пути ей встретится необыкновенный мужчина. Ради обыкновенного она собой не пожертвует, ведь мужчины глупцы и негодяи, и ни один из них не может оценить ее, существо высшее, и постигнуть ее потребности.

Никогда панна Говард не была так красноречива и никогда в голове Мадзи не царил такой сумбур, как после этой прогулки. Словно зигзаги молний вспыхивали в ее уме мысли то о толстяке Мельницком, то о панне Малиновской, то о трудящихся женщинах, которым нельзя иметь детей, то о различных кругах общества: консервативных, радикальных, умеренных. Голова у нее горела, стон и звон стоял в ушах, творя хаос, а в сердце таилась тревога за пани Ляттер.

«Боже, что станется с нею и ее детьми?» — думала девушка.

Вечером, уже в постели, Мадзя вознегодовала на панну Малиновскую.

«Что это она толкует, будто трудящаяся женщина не должна иметь детей? А разве деревенские женщины не трудятся, и, однако же, они становятся матерями. Дети — это такие милые, такие чудные создания. Нет, лучше уж умереть, чем…»

Она закрыла глаза, и ей приснился пан Казимеж.

Глава восемнадцатая Тюфяк наказан

Предавшись мыслям о будущем пани Ляттер, Мадзя ни на другой день, ни во все последующие дни не заметила, что в пансионе назревают какие-то события. Она видела, что панна Говард сердится, слышала, как шепчутся классные дамы, до слуха ее то и дело долетали словечки, которые ронял кто-нибудь из воспитанниц: «Интриган», «Тюфяк!» — но она не придавала им значения.

Душа ее была охвачена тревогой за пани Ляттер, Эленку, даже… за пана Казимежа, которым, как думала панна Малиновская, грозило разорение… Так какое ей было дело до того, что кого-то называют интриганом и тюфяком, что весь пансион о чем-то шепчется? Разве в душе ее не звучал таинственный шепот, в котором ей особенно явственно слышалось:

«Роль пани Ляттер кончилась бесповоротно».

«Трудящиеся женщины не должны иметь детей».

Эти слова казались Мадзе жестокими, тем более жестокими, что она любила пани Ляттер, как вторую мать, причем больше всего любила ее за то, что у нее есть дети.

«Как можно, — думала она, — с таким страшным равнодушием отказывать в праве на жизнь этим крошечным невинным существам, чьи души, быть может, витают над нами, моля нас о рождении, крещении и вечном спасении? Как можно для них, нерожденных, закрывать вечность только ради того, чтобы нам было хорошо?»

При воспоминании о панне Малиновской, которая так спокойно изрекла приговор нерожденным, душу Мадзи наполняла тревога. Ей казалось, что смиренная, но непреклонная блондинка объявляет войну самому богу.

«Нет, уж лучше умереть, чем такое подумать», — говорила Мадзя в душе.

А тем временем вокруг нее шептались о каком-то интригане и тюфяке. Но, когда Мадзя подходила к кучке учениц, девочки умолкали, хотя по глазам было видно, что они говорили о чем-то важном.

Однажды до слуха Мадзи долетел шепот:

— Ей панна Говард ничего не сказала: она такая добрая, что может испортить все дело.

Мадзя машинально взглянула на воспитанницу, которая обронила эти слова, но та убежала. Однако и эти слова отскочили от Мадзи, как мяч от стены.

В следующую субботу Мадзя дежурила в четвертом классе, где от десяти до одиннадцати у Дембицкого был урок ботаники. В классе царила тишина, и Мадзя, сидя на стуле, вышивала, погрузившись в размышления.

После звонка учитель немецкого языка вышел из класса, и минуты через две вошел Дембицкий. Он, как обычно, казался озабоченным и на ходу высоко поднимал колени; обойдя кафедру, старик споткнулся о ступеньку, насмешив девочек, и сделал запись в дневнике.

Затем он тихим голосом сказал:

— Панна Кольская…

— Ничего не говори! Ты ничего не знаешь! — послышался шепот в классе.

Мадзя окинула взглядом класс. Большая часть учениц сидели, опустив головы, только на задних партах были видны пылающие лица и горящие глаза.

Дембицкий задумался, стал перелистывать дневник, поиграл пером, однако отметки ученице не поставил.

— Панна Северская! — вызвал он через минуту.

— Ничего не говори! Ты не приготовила! — раздались голоса девочек, на этот раз громче и сильнее.

Дембицкий поднялся с кресла и, глядя на ряды склоненных головок, спокойно сказал:

— Что это значит, дети?

— Мы ничего не понимаем! На уроках скучно!

— Вы не понимаете ботаники?

— Ничегошеньки не понимаем! — крикнул тонкий голос. А вслед за ним раздался целый хор:

— Не понимаем! Не хотим!

У Дембицкого лицо стало серым и посинел нос. Старик покачнулся, перевел дух, точно ему не хватало воздуха, в глазах его сверкнула тревога. Однако он совладал с собою, сошел с кафедры, остановился перед первыми партами и, покачав головой, с улыбкой произнес:

— Ах, дети! Дети!

И вышел из класса, снова высоко поднимая на ходу колени и держа руку за лацканом сюртука.

Когда он бесшумно затворил за собою дверь, Мадзя спросила в полубеспамятстве:

— Что это значит?

В ответ раздались рыдания одной из приходящих учениц. Это была племянница Дембицкого.

— Что это значит? — повторила Мадзя.

В классе царило немое молчание, а через минуту расплакалась девочка, которая дружила с племянницей учителя.

Вслед за нею в разных углах класса заплакали другие девочки и послышались голоса:

— Это все Бандурская!

— Неправда, это Ланге!

— Мне панна Говард велела!

— Надо извиниться.

— Извиниться! Извиниться! Панна Магдалена, попросите пана учителя!

Мадзя бросила на пол свое вышиванье и выбежала в коридор.

Дембицкий в шубе и шапке стоял на середине лестницы и, держась за перила, тяжело дышал. Мадзя схватила его за руки и со слезами спросила:

— Что с вами? Почему вы уходите?

— Ничего. Мне напомнили, что пора взяться за более спокойную работу, — ответил он с печальной улыбкой.

— О пан Дембицкий, прошу вас, вернитесь! — умоляла Мадзя, все крепче сжимая руки старика. — Они так просят, так просят!

— Дети — всегда народ хороший, — возразил он, — а вот я болен и не могу уже больше быть учителем.

В эту минуту по коридору пробежала племянница Дембицкого и, стремительно спустившись по лестнице к старику, бросилась со слезами ему на шею.

— Дядюшка, — воскликнула она, — я с вами пойду, я не хочу здесь оставаться!

— Хорошо, дитя мое. Возьми только свой салопчик.

— Я возьму, дядюшка, только вы подождите меня, не уходите одни, — плакала девочка, целуя старику руки.

— Сударь, — проговорила Мадзя, — я готова в ноги сам поклониться…

Она закрыла лицо платком и бросилась наверх.

В остальных классах обратили внимание на шум в коридоре. Вышли две-три учительницы и стали спрашивать у Мадзи, что случилось.

— Ничего, — ответила она. — Дембицкий заболел.

Панна Говард тоже выбежала из своей комнаты, неспокойная, охваченная возбуждением.

— Стало быть, уже? — спросила она у Мадзи.

На этот раз Мадзя увлекла ее в комнату и, захлопнув дверь, воскликнула:

— Вы злая женщина!

— Что это вы говорите? — не сердито, а скорее робко спросила панна Говард.

— Что вы наделали? Вы погубили ни в чем не повинного человека, старика с больным сердцем. Спуститесь вниз, посмотрите, и вы до гроба не простите себе этого поступка. Кому он мешал, кого обижал этот несчастный?

— У него больное сердце? — переспросила панна Говард. — Он действительно болен? Но я ведь об этом не знала.

— В чем он провинился перед вами? Перед кем он еще провинился? Жалости нет у вас, бога вы не боитесь! — сдавленным голосом говорила Мадзя.

— Но если он действительно так несчастен, я могу написать ему, пусть возвращается в пансион. Я ведь не знала, что у него больное сердце. Я думала, он тюфяк, и только, — оправдывалась смущенная панна Говард.

«Она и в самом деле сумасбродка», — подумала Мадзя. Отерев слезы, она покинула огорченную панну Говард и вернулась в класс.

Через четверть часа после скандала, когда Дембицкий с племянницей были уже на улице, к пани Ляттер через черный ход явилась одна из классных дам и рассказала ей о происшествии в четвертом классе.

Пани Ляттер слушала возбужденная, пылающая, однако на вопрос классной дамы, поднимется ли она наверх, с деланной улыбкой ответила:

— Ну не все ли равно! Это действительно безобразие, но…

Она махнула рукой и тяжело опустилась на диван.

Классная дама, так ничего и не поняв, ушла удивленная, а Станислав в эту минуту принес пани Ляттер письма с почты.

Все еще улыбаясь, пани Ляттер стала просматривать письма. Одно из них упало на пол, она с трудом подняла его.

— От Мельницкого, — сказала она. — А вот из Неаполя. От кого бы это?

Она вскрыла письмо и пробежала коротенькую анонимку, написанную по-французски.

«По общему мнению, женщина вы умная, стало быть, должны предостеречь свою дочь, чтобы она, если уж нашла себе женишка, не отбивала женихов у других невест, которые не мешали ей охотиться за богатым мужем.

Благожелательница».

Пани Ляттер скомкала письмо и, опершись головою о спинку дивана, сказала вполголоса, все еще улыбаясь:

— Ах, Эля! Даже из-за границы шлют на тебя жалобы…

Глава девятнадцатая Первая печаль

В середине марта, часов около семи вечера, панна Говард вернулась из города и, вызвав Мадзю из класса, увлекла ее к себе в комнату.

Панна Говард была возбуждена. Трясущимися руками она зажгла лампу и, не снимая ни пальто, ни шляпки, опустилась на стул. Ее обычно розовое лицо было сейчас таким же серым, как волосы, только нос покраснел под мартовским дуновением.

— Что с вами? — в испуге спросила Мадзя. — Уж не пристал ли к вам кто на улице?

Панна Говард пожала плечами и взглянула на Мадзю с презрением. Прежде всего к ней никто никогда не приставал, а если бы и пристал, так что из этого? Такой пустяк ее бы не расстроил.

Она помолчала с минуту, как опытный декламатор, который хочет произвести впечатление. А затем медленно заговорила, прерывая по временам свою речь, чтобы перевести дыхание.

— Известно ли вам, сударыня, у кого я только что была и с какой целью? Уверена, что вы никогда не отгадаете. Я была… у Иоаси!

— Вы у Иоаси? — воскликнула Мадзя. — Что же она?

— Она приняла меня очень мило, догадавшись, что я пришла к ней как друг.

— Вы как друг Иоаси? Но ведь…

— Вы хотите сказать, что она из-за меня потеряла место? Но она, бедняжка, рано или поздно потеряла бы любое место. Состояние ее здоровья…

— Она больна? Что с нею?

Панна Говард подняла глаза к небу и, не ответив на вопрос Мадзи, продолжала:

— Сегодня я встретила мадам Фантош, которая все время поддерживает знакомство с этой несчастной жертвой…

— Вы говорите об Иоасе? — прервала ее Мадзя.

— Да, я тоже была удивлена, когда спросила у мадам Фантош, откуда она возвращается, и услышала, что от этой несчастной. Но почтенная мадам Фантош сказала мне два слова, которые меня обезоружили. — Тут панна Говард, поднявшись со стула, прошептала Мадзе на ухо: — Иоася в положении… — И начала снимать пальто и шляпку, как человек, которому сказать больше нечего, потому что он изрек истину, в которой соединились все истины, какие существовали, существуют и когда-нибудь еще могут быть открыты человечеству.

— Иоася? Что вы говорите? — воскликнула Магдалена, придя в себя после минутного остолбенения. — Но ведь она не замужем…

Пальто свалилось у панны Говард с плеч и повисло на левой руке, с которой она еще не успела снять его. Белобрысая дама посмотрела на Мадзю глазами, которые сегодня были еще более белесыми, чем обыкновенно, и ответила с ледяным спокойствием:

— Ну, знаете, панна Магдалена, вам бы опять в первый класс пойти, что ли! Как, неужели в ваши годы независимая женщина может задавать подобные вопросы? Вы, сударыня, просто смешны!

Мадзя покраснела, как самая красная вишенка.

— Я все понимаю…

— Ничего вы не понимаете! — топая ногой, воскликнула панна Говард.

— Нет, понимаю! — чуть не со слезами настаивала Мадзя. — Но я знаю…

— Что вы знаете?

— Я знаю, что такой ужасный поступок она совершила не одна, — ответила Мадзя, моргая глазами, полными слез.

— Ах, вот что вы хотите сказать? Ну, разумеется, дело не обошлось без соучастника, о котором я сегодня же поговорю с пани Ляттер.

— О ком это?

— Ясное дело, о пане Казимеже Норском.

Мадзя с таким ужасом на нее посмотрела, что панна Говард была просто поражена.

— Что это вы? — спросила она.

— Умоляю вас всем святым, — воскликнула Мадзя, ломая руки, — не делайте этого! Пан Казимеж? Но ведь это сплетни…

— Я знаю обо всем от Иоаси.

— Иоася лжет! — возразила Мадзя.

— Иоася могла бы солгать, но наши глаза не лгут. Пан Казимеж кружил голову бедной девушке с самых каникул.

— Кружил голову? — покачнувшись, прошептала Мадзя. Бледная, опустилась она на стул, не сводя глаз с изумленной и рассерженной панны Говард.

— Конечно, кружил голову, пока не склонил ее к свиданиям. Разве вы не помните, как Иоася вернулась в пансион во втором часу ночи? Герой! Дон-Жуан! — кричала панна Клара. — Он говорил ей, что она первая красавица, что только ее он полюбил по-настоящему, грозил, что покончит с собой у нее на глазах. А сегодня он смеется над Иоасей и покидает ее. О подлый мужской род! Так неужели же мне не говорить об этой несчастной с его матерью?

Мадзя сжала руки и опустила голову так, что тень упала на ее миниатюрное личико. Но панна Говард не смотрела на девушку, она расхаживала по комнате и говорила:

— Как, бедная девушка должна остаться одна, без опеки, без гроша в кармане, отвергнутая родными и знакомыми, в такую минуту, когда по справедливости все общество больше чем когда бы то ни было должно оказать ей помощь? Неужели в минуту, когда соблазнитель бросается в объятия других любовниц, она должна оставаться без врача и прислуги? Он прокучивает сотни рублей в месяц, а у нее нет тарелки бульона и стакана чаю? Мне кажется, панна Магдалена, вы не только не знаете жизни, но в вашей душе спит даже чувство справедливости.

— А если это ложь? — прошептала Мадзя.

— Что ложь? Что женщины несчастны даже тогда, когда они исполняют самый священный долг, а мужчины имеют преимущества даже тогда, когда совершают преступление?

— А если это не пан Казимеж? — настаивала Мадзя. — Вспомните ошибку с Дембицким. Он ни в чем не был виноват, а…

— Какое тут может быть сравнение! — возразила панна Говард, чуть не бегая по комнате. — Дембицкий человек больной, поэтому он на всех производит впечатление тюфяка, а пан Норский известный соблазнитель. Ведь он и меня хотел обольстить, меня! Понадобился весь мой ум и характер, чтобы устоять перед его взглядами, полусловечками, рукопожатиями. «Будьте моим другом, моей сестрой», — говорил он мне. Ха-ха! Хороша была бы я в этой косной среде!

Воспользовавшись паузой, Мадзя молча простилась с панной Говард и, силясь унять слезы, убежала в дортуар за свою синюю ширмочку.

Там она упала на постель, зарылась лицом в подушку и плакала, горько плакала. В ушах девушки звучали слова: «Казимеж с самых каникул кружил голову Иоасе, он бросается в объятия все новых и новых любовниц, предлагал панне Говард стать его другом и сестрой!» Ведь он и ее, Мадзю, называл своей второй сестрой! Может быть, он соблазнитель и лжец, но в ту минуту, когда он целовал ей руки, он делал это искренне. Пускай весь свет, пускай даже он сам уверяет, что не был тогда искренним, Мадзя не поверит. Такие вещи чувствуешь инстинктивно, и Мадзя глубоко это почувствовала и, несмотря на возмущение и страх, была счастлива.

Мадзе казалось, что, целуя ей руки, пан Казимеж, хоть и ничего сам об этом не сказал, но предложил ей пуститься вдвоем в дальний путь. Она не спрашивала, что могло ждать ее, довольно того, что они должны были быть вместе, всегда вместе, как брат с любимой сестрой. И вот, не успел он выйти за рамки обыденных отношений, а она уже убедилась, что он ее бросит. Ведь у него было много женщин, которые хотели быть с ним, он никогда не принадлежал и не принадлежал бы ей одной, а если это так, то что он ей? Разве вся ценность такой любви не заключается в том, что она остается неразделенной?

Сотрясаясь от рыданий на своей постельке, Мадзя чувствовала, что ее постигло ужасное разочарование, быть может, одно из тех, которые впечатлительным женщинам ломают жизнь, доводят их порой до сумасшествия, а порой сводят в могилу. Она ужасно страдала, но, по счастью, беда постигла бедную глупенькую девочку, которая не только не имела права умирать от этого, но не должна была жаловаться и даже думать о своем горе. Что особенного в том, что такой великан, как пан Казимеж, растоптал мимоходом сердце жалкой козявки в образе человеческом, которая служит классной дамой? Это она сама виновата, что не сошла с дороги. А какая бесстыдница Иоася, она еще в претензии на пана Казимежа! Да если бы ее, Мадзю, постигла такая участь и пан Казимеж бросил ее, она бы слова никому не сказала, даже виду не подала, что несчастна. Со смехом, как на прогулку, ушла бы из пансиона, со смехом пошла бы на мост и как будто случайно бросилась бы в Вислу.

Люди сказали бы, что в голове у нее помутилось, а пан Казимеж ни о чем не догадался бы, потому что не знал бы причины. Чтобы не породить у него подозрений, она, быть может, рассказывала бы ему о своих планах на будущее, внушая все время, что она счастлива и ни о чем не печалится.

Так поступила бы она, Мадзя. Она ведь знает, что в толпе этих совершенств, которые знают себе цену и которых уважают другие, она одна жалкая пылинка, о которой не стоит и думать. Никто не должен думать о ней, даже она сама.

Определив таким образом свою роль и свое место в подсолнечной, Мадзя немного успокоилась и поднялась с постели. Затем она помолилась божьей матери всех скорбящих, и на душе у нее стало еще спокойней. Умыв заплаканные глаза, она вернулась к своим ученицам и готовила с ними уроки, силясь смеяться, чтобы неуместной печалью не отравить их детского веселья.

Около десяти часов вечера, когда Мадзя, вернувшись за свою синюю ширмочку, помолилась на ночь, она уснула так спокойно, точно ее не постигло никакое разочарование. Между нею и первым в ее жизни страданием встал самый могущественный из всех ангелов — ангел кротости.

Глава двадцатая Видения

Пока воспитанницы расходились по дортуарам, пани Ляттер закончила хозяйственные расчеты с панной Мартой. В кассе еще оставалось несколько тысяч рублей, но пани Ляттер в мыслях привыкла заглядывать вперед и уже сегодня сокращала расходы, чтобы каждый день сэкономить хотя бы два-три рубля. В классах и в коридорах горело слишком много света, расход сахару и мыла был слишком велик, надо было сократить его. Обеды были слишком жирные, и к столу подавалось слишком много мяса, можно было ограничить потребление мяса и масла, следовало, наконец, строже соблюдать великий пост, введя постные обеды и по понедельникам. Есть люди, которые весь великий пост не едят не только мяса, но и молока; не худо напомнить девочкам хотя бы четыре раза в неделю, что они христианки.

Это решение привело в восторг панну Марту, которая не в меру усердствовала в соблюдении церковных правил; она ушла, заверив пани Ляттер, что теперь на ее пансион посыплются небесные дары. Но пани Ляттер не удовлетворяли эти реформы. Она-то знала, что четвертый день поста вводится не по благочестию, а из соображений экономии. В самом деле, что будет, если у нее не хватит денег до каникул? Как она скажет детям, учительницам и прислуге, что завтра они… не получат обеда? Вот уже полгода такие мысли терзали пани Ляттер, высасывая кровь и мозг ее, как толпы бесплотных вампиров. Долги, экономия, сокращение доходов и — завтрашний день, в котором нет уверенности, уже почти перестали терзать ее, стали просто томить своим однообразием. Боже правый! Какой страшной каждодневной пыткой было для нее это урезывание лотов масла и мяса, наперстков молока и — эти счета, из-за которых все время выглядывало землистое лицо дефицита.

Каждый божий день одно и то же: счета, дефицит, экономия… Дьявол и тот издохнет от смертной скуки!

Когда пани Ляттер, засидевшись за счетами до поздней ночи и совсем изнемогая от усталости, начинала приходить в отчаяние, ей оставалось одно спасение: выпить рюмочку старого вина, которое прислал Мельницкий. Рюмочку нельзя было налить до краев, потому что тогда на пани Ляттер нападала сонливость; нельзя было и недолить ее, потому что вино возбуждало тогда слишком сильно. Только в том случае, когда пани Ляттер наполняла рюмочку в самую меру и выпивала вино до последней капли, к ней возвращалось спокойствие и та сила мысли, благодаря которой она завоевала положение в обществе.

Только тогда, сломленная, доведенная до отчаяния женщина превращалась в прежнюю пани Ляттер, которая умела в мгновение ока оценить положение, тотчас составить план, отвечающий обстоятельствам, и выполнить его с неумолимой последовательностью.

Сегодня она прибегла все к тому же средству, приняв при этом некоторые меры предосторожности, словно опасаясь, как бы кто-нибудь не подсмотрел за нею. Бесшумно вошла она в свою спальню, заперла дверь, вынула из шкафа покрытую плесенью бутылку и среднего размера рюмочку, наполнила ее под лампой и, пугливо оглянувшись, выпила вино, как лекарство.

— Ах! — вздохнула она, почувствовав облегчение.

Затем она вернулась в кабинет, села на диван и, закрыв глаза, предалась мечтам. В ее разбитой душе открывались источники успокоения.

Первым источником была уверенность в том, что произойдет какое-то событие и с наступлением каникул она избавится от пансиона. Либо Элена выйдет замуж, и она переедет в имение Сольского, либо сама она станет хозяйкой, а может, как знать, и женой Мельницкого, либо случится какое-то другое событие, но так или иначе она, пани Ляттер, во что бы то ни стало избавится от теперешнего своего занятия. И странное дело: всякий раз, когда она в мыслях рисовала себе свое будущее, она видела себя сидящей в каком-то старом парке на берегу реки.

Видение было таким явственным, что пани Ляттер могла чуть ли не измерить толщину деревьев, описать цвет их листьев и формы теней, которые кроны отбрасывали на землю. Она видела мохнатую гусеницу, медленно ползущую по коре липы, видела трещину, которая бежала вдоль темной садовой скамьи, вдыхала свежий запах земли, слышала шелест струй реки, которая текла в двух шагах от нее, делая в этом месте излучину.

Эта картина, которую она видела чуть не каждый день, была для пани Ляттер не галлюцинацией, а ясновидением. Пани Ляттер была убеждена, что видит свое будущее, такое счастливое будущее, что ради него стоило вынести все те муки, которые она терпела до сих пор. Ничего в этом парке не было, кроме скамьи, потемневшей от старости, чащи деревьев и шума реки. Но скудный этот ландшафт был исполнен такого покоя, что пани Ляттер согласилась бы вечно сидеть на этой скамье и вечно смотреть на мохнатую гусеницу, лениво ползущую вверх по стволу дерева.

Одного только ждала она теперь от жизни: покоя.

После волны грез наплывала волна раздумий. Пани Ляттер открывала глаза и, уставясь на свой письменный стол, на бюст Сократа, выглядывающий из-за лампы, говорила себе:

«С пансионом кончено: начнутся каникулы, и я брошу все, даже если на следующий день мне придется умереть. Но что это за парк? Сольского или Мельницкого? Ах, это был наш парк в Норове… Какое было имение, и так его промотать!»

Она вздрогнула и безотчетно заткнула уши, словно пугаясь воспоминаний, которые могли нашептать ей, что это она промотала имение мужа, свое, а главное, детей. И с кем же? С каким-то бывшим гувернером! Имение Норских с Ляттером! И это она так обезумела? Она вышла второй раз замуж? Она ревновала второго мужа, которого через каких-нибудь два года сама же выгнала вон?

Но с этими воспоминаниями пани Ляттер уже умела справиться. Она отбросила их прочь, как ненужный клочок бумаги, и стала думать о дочери.

Панна Элена, вернее брак ее с Сольским, — это был для пани Ляттер второй источник утешения, то основание, на котором покоились ее надежды. После долгих колебаний пани Ляттер сказала себе, что Элена должна выйти замуж за Сольского. Ни для кого в Варшаве не было уже тайной, что Сольский, сблизясь в Италии с Эленой, просто с ума сходил по ней; пани Ляттер и от дочери знала, и сама отчасти догадывалась, что в эту минуту между Эленкой и Сольским идет та извечная война, которая обычно предшествует капитуляции обеих сторон. А именно: пан Сольский притворяется равнодушным, а панна Элена кокетничает с другими.

«Не сегодня-завтра, — думала пани Ляттер, — он не выдержит и сделает предложение, которое Эленка примет. А я прежде всего узнаю об этом от Згерского, который прибежит с поздравлениями и деньгами», — прибавила она с улыбкой.

Она закрыла глаза и увидела другую картину. Как наяву, видела она Эленку в белом шелковом платье с длинным треном, входящей в салон, полный гостей. Эленка была прелестна в этом платье, шитом жемчугом; красивая голова ее была осыпана брильянтами; один из них, над челом, отливал пурпуром, другой, у виска, был подобен зеленой звезде. Пани Ляттер отчетливо видела игру брильянтов, складки пышного платья, она видела расширенные ноздри и гордый взор дочери, перед которой с восторгом или завистью склонялись все головы.

Рядом с Эленкой стоял Сольский, некрасивый, с калмыцким, но удивительно энергичным лицом. Пани Ляттер с восхищением смотрела на них обоих и думала:

«Найдешь ли другую такую пару? Она прекрасна, как мечта, он безобразен, но мужествен. И к тому же такое состояние!»

Потом ей чудилось, что она говорит дочери:

«Какое это счастье для тебя, Эля, что твой муж некрасив, но энергичен! Оба мои были очень красивы, но слишком слабы для меня, оттого-то я и загубила свою жизнь. Твой муж будет сходить с ума по тебе, но никаких фокусов тебе не позволит…»

Пани Ляттер снова открыла глаза и снова вместо роскошного зала, где царила ее дочь, увидела свой кабинет. Вдруг ей пришло в голову:

«А что, если Эленка не выйдет за Сольского?»

Лицо ее исказилось, глаза сверкнули гневом, чуть не ненавистью.

— Уж лучше ей убить меня, — прошептала она.

Пани Ляттер уже не могла примириться с мыслью, что ее дочь не выйдет за Сольского, к тому же в самом непродолжительном времени. Эленка должна сделать сейчас блестящую партию, потому что от этого зависит будущность Казика.

Мысль о пане Казимеже была тем тернием, который ничто не могло вырвать из сердца матери. Пани Ляттер чувствовала, что для полноты счастья ей необходимо, чтобы сын занял когда-нибудь место среди славных мира сего и стал равен если не Наполеону, то хотя бы Бисмарку. Она усомнилась бы в справедливости бога, если бы ее сын рано или поздно не только не стал богат, знаменит и могуществен, но и не достиг тех совершенств, благодаря которым избранник возвышается над простыми смертными. Она не представляла себе, как сын достигнет вожделенной цели, и это отравляло ей жизнь, и сон от этого бежал ее глаз. Ясно, что он должен уехать за границу, скорее всего в какой-нибудь немецкий университет, где в аудиториях часто можно встретиться с великими князьями. Ну, а уж если Казик только встретится с таким молодым властелином, тот не отпустит его от себя, — и карьера сделана! К несчастью, на заграничную поездку нужны деньги, а пани Ляттер не сомневалась, что сама она своим трудом их уже не добудет.

Откуда же взять для Казика денег? Очевидно, есть одно только средство: Эленка должна поскорее выйти замуж за Сольского. Деньги Сольского, его фамильные связи и знакомства за границей были теми ступенями, по которым пану Казимежу предстояло подняться к предназначенным для него вершинам.

Пани Ляттер снова стала мечтать. Разве нельзя усмотреть перст провидения в том, что Ада взяла в Италию Эленку, в которую влюбился там Сольский? А разве могло бы это случиться, если бы Ада, рано оставшись сиротой, не поступила в ее пансион, если бы пани Ляттер не потеряла состояние и не занялась воспитанием чужих детей?

Это была чудесная цепь событий, которые увлекали Казимежа к вершинам еще тогда, когда его мать и не помышляла об этом. Эта цепь чудес совершалась у нее на глазах, так почему же не совершиться еще одному чуду? До каникул еще три месяца, за это время Эленка выйдет замуж, и Казик с наступлением каникул уедет за границу.

Сейчас он не может уехать. Если пани Ляттер даст ему денег, ей грозит банкротство до окончания учебного года.

— Яви чудо! Яви чудо! — шептала пани Ляттер, поднимая к небу глаза и молитвенно складывая руки. И вдруг надежда пробудилась в ее сердце: она почувствовала, что небо должно внять мольбам матери, которая просит за сына.

Глава двадцать первая Действительность

В эту минуту в дверь кабинета дважды постучали. Пани Ляттер очнулась и посмотрела на часы.

— Одиннадцать часов вечера, — сказала она. — Что случилось? Войдите!

Вошла панна Говард. Движения ее были так робки и глаза так скромно опущены долу, что пани Ляттер встревожилась.

— В чем дело? — резко спросила она. — Уж не хотят ли ученицы выгнать еще одного учителя?

Панна Говард по-своему покраснела.

— Вы не можете забыть этого случая с Дембицким, — сухо сказала она. — А меж тем это было сделано для вас. Вы терпеть не могли этого человека.

— Ах, панна Клара, вы могли бы предоставить мне хотя бы свободу не любить кого мне вздумается! — вспыхнула пани Ляттер. — С чем вы пришли на этот раз?

Робость панны Говард исчезла.

— Так вот благодарность за дружеские чувства? — воскликнула она. — С этой минуты, — продолжала она насмешливым тоном, — вы можете быть уверены, что я не стану вмешиваться в ваши личные дела, даже если бы…

— Так вы сегодня пришли не по моему личному делу? Слава богу!

— Вы угадали. Меня привела сюда беда, которая постигла третье лицо, это великое дело и в то же время великая социальная несправедливость.

— Вы думаете, сударыня, что я располагаю соответствующей властью? — спросила пани Ляттер.

— Властью? Не знаю. Скорее это ваш долг. Иоася в положении… — тихо закончила панна Говард.

У пани Ляттер дрогнули губы. Однако, не меняя тона, она бросила:

— Вот как? Поздравляю.

— Поздравьте… своего сына…

Пани Ляттер позеленела, губы и глаза у нее задергались.

— Вы, вероятно, бредите, панна Клара, — ответила она сдавленным голосом. — Думаете ли вы о том, что говорите? Повторяя бессмысленные сплетни, вы губите сумасбродную, правда, но, в сущности, неплохую девушку. Ведь Иоанна все время развлекается, бывает в обществе. На прошлой неделе она даже была хозяйкой на каком-то вечере.

— Она не может поступать иначе, — пожав плечами, сказала панна Говард. — Но придет время…

Пани Ляттер минуту смотрела на нее, дрожа от гнева. Спокойствие панны Говард приводило ее в ярость.

— Что вы говорите? Что все это значит? В конце концов какое мне до этого дело? По вашему требованию я уволила Иоанну, она уже не служит в моем пансионе, так какое мне дело до всех этих новостей?

— Дело касается вашего сына, сударыня…

— Моего сына? — крикнула пани Ляттер. — Вы хотите внушить мне, что я должна нести ответственность, если какая-нибудь гувернантка заведет интрижку? Все это ложь с Иоасей, но если даже это так, кто имеет право обвинять моего сына?

— Естественно, его жертва.

— Ха-ха-ха! Иоася жертва моего сына! А я должна стать покровительницей особы, которая целый год тайком от меня гуляла в городе. Повторяю, я не верю тому, что вы говорите об Иоасе, но допустим даже, что это правда. Тогда позвольте узнать, действительно ли мой сын был последним, если он и в самом деле впутался в эту авантюру?

Панна Говард смешалась.

— Вы не можете говорить так об Иоасе, — сказала она. — Ведь она была на ужине с паном Казимежем… ну… тогда…

— А со сколькими бывала раньше? Я не верю тому, что вы говорите об Иоасе, но если даже это правда, мой сын имеет право не верить ей. Ведь эта девушка обманывала меня, она говорила, что уходит к родным, а сама шла на свидание; кто же может поручиться, что она не обманывала моего сына и всех своих любовников, если он был одним из них?

— А если сама Иоася скажет, что это пан Казимеж?

— Кому скажет? — спросила пани Ляттер.

— Вам.

Пани Ляттер схватила со стола лампу, сняла абажур и осветила стену, на которой висели два портрета ее детей.

— Взгляните! — воскликнула она, обращаясь к панне Говард. — Это Казик, когда ему было пять лет, а это Эленка, когда ей было три года. Вот фамильные черты Норских. Тот, кто хочет убедить меня в том, что Казик… тот должен показать мне ребенка, похожего на Казика или на Эленку. Поймите меня, сударыня!

— Значит, надо ждать если не три года, то целых пять лет, — прервала ее панна Говард. — А тем временем…

— Что тем временем?

— Что должна делать обольщенная девушка?

— Не рисковать… не охотиться за мужчинами, тогда они не будут обольщать ее! — со смехом ответила пани Ляттер.

— Она не виновата, она не знала, что ждет ее.

— Панна Клара, — уже спокойно сказала пани Ляттер. — Мы люди взрослые, а вы рассуждаете, как пансионерка. Ведь все наше воспитание направлено к тому, чтобы уберечь нас от обольщенья. Нам велят не шататься по ночам, не заигрывать с мужчинами, остерегаться их. Весь свет следит за нами, нас ждет позор за каждую улыбку, за каждый свободный жест. Словом, девушку стерегут каменные стены. Так можно ли назвать ее обольщенной, если она, по доброй воле, не слушая предостережений, каждый день перескакивает через эти стены?

— Стало быть, вы считаете, что для женщин существуют особые правила морали? Что женщины не люди? — воскликнула панна Говард.

— Извините, сударыня, не я создавала эти правила. А если они относятся только к женщинам, то, наверно, потому, что только женщины становятся матерями.

— Стало быть, эмансипация, прогресс, высшие достижения цивилизации — все это, по-вашему…

— Дорогая панна Клара, — прервала ее пани Ляттер, положив учительнице руку на плечо, — согласимся в одном: вам хочется защищать прогресс, а мне кровные деньги. Я не принуждаю вас разделять мои отсталые взгляды, так не принуждайте же меня принимать на свое иждивение таинственных детей, если они в самом деле появятся на свет.

— В таком случае Иоанна обратится к вашему сыну, — в негодовании ответила панна Говард.

— А он ответит ей так же, как я вам. Если Иоанна считала возможным пойти на авантюры, то нет никаких оснований думать, что мой сын не имеет права избегать авантюр. Наконец у него нет денег.

— Ах да, в самом деле! — подхватила панна Говард с насмешливой улыбкой. — Ведь он у вас еще малолетний. Это не Котовский, который умеет сдержать слово, данное женщине.

— Панна Говард!

— Спокойной ночи, сударыня! — ответила панна Клара. — А поскольку у нас такое расхождение во взглядах, с пасхи я ухожу со службы.

— Ах, изволь, уходи хоть со свету, — прошептала пани Ляттер после ухода учительницы. И вдруг горло ее сжалось от таких безумных сожалений, такой тоской стеснилась грудь и такой хаос мыслей вихрем закружил в голове, что пани Ляттер показалось, что она сходит с ума.

Новость, которую принесла панна Говард, крайне огорчила пани Ляттер, но последние слова учительницы были ударом, нанесенным ее материнской гордости, ее надеждам. С каким презрением эта старая дева назвала ее сына «малолетним»! И как она смела, как могла она сравнить его в эту минуту с Котовским!

С некоторых пор в душе пани Ляттер росло по отношению к сыну смутное чувство, которое можно было бы назвать недовольством. Всякий раз, когда кто-нибудь спрашивал: «Что делает пан Казимеж?», «Куда он уезжает?» или: «Сколько ему лет?» — матери казалось, что ей нож всадили в сердце. После каждого такого вопроса ей приходило в голову, что сыну уже двадцать с лишним лет, что, несмотря на способности, он ничего не делает и, что еще хуже, остается все тем же многообещающим юношей, каким был в шестнадцать, семнадцать и восемнадцать лет. Но, что всего хуже, он берет уйму денег у нее, женщины, изнуренной трудом, которой к тому же грозит банкротство.

Не раз вспоминался ей тот дурной сон, когда она, думая о детях, впервые в жизни ощутила холод в своем сердце и сказала себе, что могла бы быть свободной, если бы не они. Но это был только сон, а наяву она по-прежнему горячо любила Казика и Эленку, верила в их светлое будущее и готова была всем пожертвовать ради них.

Но вот сегодня панна Говард грубо сорвала завесу с ее тайных снов и осмелилась сказать, что ее обожаемый Казик никчемный человек. «Он еще малолетний! Это не Котовский!»

А ведь Котовский ровесник Казика, только он уже кончил университет и стоит на верной дороге, а Казик своей еще не нашел. Котовский сам зарабатывает себе на жизнь и так верит в свою будущность, что произвел впечатление на Мельницкого. Вот она, та энергия молодости, которой пани Ляттер искала в своем сыне и не могла, не могла найти!

А что сегодня? Каким этот обожаемый сын, этот будущий гений представляется людям? Сюда, в ее квартиру, явилась жалкая учительница и совершенно спокойно смешала с грязью ее сына. Ведь панна Говард убеждена, что «малолетний» и такой непохожий на Котовского пан Казимеж должен… жениться на Иоанне!

При мысли об этом пани Ляттер вцепилась руками в волосы и хотела биться головой о стену. Можно ли представить себе что-нибудь более позорное, чем ее сын, обреченный на женитьбу! Ее гордость, надежда, земное божество, который должен был потрясти весь мир, кончит свою карьеру, так и не начав ее, женитьбой на выгнанной учительнице и будет радоваться на раннее потомство!

Что сказали бы об этом Сольский, Мельницкий и все ее знакомые, которые с таким любопытством спрашивали у нее: «Что делает пан Казимеж?», «Куда он уезжает?», «Сколько ему лет?» Сейчас все вопросы разрешены одним ударом: пану Казимежу столько лет, что он может быть отцом, а меж тем что он делает?

Он по-прежнему «малолетний», нахлебник у матери, как сказала панна Говард.

Страшную ночь провела пани Ляттер; душа ее сломилась.

Глава двадцать вторая Почему сыновья уезжают иногда за границу

Когда на следующий день часу в четвертом пришел пан Казимеж, элегантный, улыбающийся, с букетиком фиалок в петлице визитки, он смешался при виде матери. Лицо ее было мертвенно-бледно, глаза ввалились, и на висках серебрилась седина. Сын понял, что это она не поседела внезапно, а небрежно причесалась, и встревожился.

— Вы больны, мама? — спросил он, целуя матери руку, и присел рядом, согнув ногу так, точно хотел опуститься на колени.

— Нет, — ответила пани Ляттер.

— Вы меня звали?

— Мне все чаще приходится звать тебя, сам ты не показываешься.

Пан Казимеж смотрел матери в глаза, и в душе его снова проснулось подозрение, что мать прибегает к возбуждающим средствам.

— Тебе нечего сказать мне, Казик? — спросила пани Ляттер.

— Мне, мамочка? С чего это?

— Я спрашиваю, нет ли у тебя сейчас… какой-нибудь неприятности, не надо ли тебе открыться матери, раз у тебя нет отца.

Пан Казимеж покраснел.

— Вы, вероятно, думаете, что я болен. Честное слово…

— Я ничего не думаю, я только спрашиваю.

— Таким тоном, мамочка? Даю голову на отсечение, что кто-то насплетничал на меня, а вы так сразу и поверили. О, я чувствую, что с некоторых пор вы переменились ко мне.

— Это от тебя зависит, чтобы я оставалась прежней…

— Прежней? Так это правда? — воскликнул пан Казимеж, хватая мать за руку.

Но пани Ляттер осторожно высвободила руку.

— Ты можешь уехать за границу? — спросила она. — Сейчас?

Лицо пана Казимежа оживилось.

— За границу? Но ведь я целый месяц жду этого.

— И ничто не задержит тебя в Варшаве?

— Что может меня задержать? — удивленно спросил пан Казимеж. — Уж не здешнее ли общество? Так ведь там я найду получше.

Он так искренне удивился, что у пани Ляттер отлегло от сердца.

«Говард лжет!» — подумала она. А вслух прибавила:

— Сколько денег понадобится тебе на дорогу?

Пан Казимеж еще больше удивился.

— Ведь вы, мама, — ответил он, — решили дать мне тысячу триста рублей.

У пани Ляттер руки опустились. С отчаянием посмотрела она на сына, который приписал это отчаяние действию наркотиков, и умолкла.

— Что с вами, мамочка? — спросил он сладким голосом и снова подумал о наркотических средствах.

На этот раз мать не высвободила руку; напротив, она сжала руку сына.

— Что со мной, дитя мое? О, если бы ты знал! Тысячу триста рублей. Зачем так много?

— Вы сами назначили эту сумму.

— Это верно. Но если бы мне легко было достать такие деньги. Ты только подумай, какой дом я веду!

На этот раз пан Казимеж высвободил руку, он вскочил с диванчика и заходил по кабинету.

— О, господи! Нельзя ли без предисловий! — заговорил он с раздражением. — Почему вы не скажете прямо: ты не можешь продолжать образование. Церемонитесь так, точно, уезжая за границу, я оказываю вам любезность. Нет так нет! Жаль, что я порвал связи с железной дорогой. Если бы не это, я сегодня же подал бы прошение и стал чинушей. Потом женился бы на невесте с приданым, и… вы были бы довольны.

— Смотри, как бы ты не женился на бесприданнице, — тихо прервала его пани Ляттер.

— Это как же так?

— А если бы это пришлось сделать из чувства долга, — сказала она в замешательстве.

— Долга? Час от часу не легче! — засмеялся пан Казимеж. — Плохо же вы, мамочка, знаете мужчин! Да если бы мы женились на каждой, которая вздумала бы предъявлять свои права, в Европе пришлось бы ввести магометанство!

Странные чувства владели пани Ляттер, когда она слушала сына, который изрекал свои мысли тоном почти неприличным. Правда, относительно Иоаси она успокоилась, но ей претил цинизм сына.

«Да, это зрелый мужчина», — подумала она, а вслух сказала:

— Казик! Казик! Я не узнаю тебя. Еще полгода назад ты бы с матерью так не разговаривал. Я просто боюсь услышать о том, какую ты жизнь ведешь…

— Ну, не такую уж плохую, — сказал он помягче, — а если даже… так разве я в этом повинен? Я — человек, которого остановили на полпути к достижению карьеры. Боюсь, не испорчена ли уже она. Я теряю из виду высшие цели…

Пани Ляттер подняла голову.

— Ты меня упрекаешь? — спросила она. — Я в этом повинна?

Сын снова сел около матери и схватил ее руку.

— Это не упреки, мама! — воскликнул он. — Вы святая женщина и ради нас готовы пожертвовать всем, я знаю это. Но вы должны сознаться, что судьба была несправедлива ко мне. Воспитание, которое вы мне дали, пробудило в моей душе стремление к высшим, благородным целям, я хотел занять в обществе подобающее место. Первоначально обстоятельства даже благоприятствовали мне, и я вышел на настоящую дорогу. Но сегодня…

Он закрыл рукою глаза и вздохнул:

— Как знать, не испорчена ли уже моя карьера!

Пани Ляттер посмотрела на сына потрясенная. В его тоне было столько фальши или, быть может, насмешки, что ухо матери уловило это.

— Что ты говоришь мне и каким тоном? — сурово сказала она. — Ты толкуешь об испорченной карьере, а сам до сих пор о ней не позаботился? Нет, ты вспомни своих товарищей, ну хотя бы… Котовского…

— Ах, того, что ухаживает за Левинской?

— Стыдись! Этот юноша чуть не с малых лет зарабатывает себе на жизнь, и все же сегодня он полон веры в будущее…

— Этот осел! — резко прервал ее сын. — Дворники еще раньше начинают работать и никогда ни в чем не сомневаются, потому что всегда будут дворниками. Но есть карьеры, подобные хождению по канату, когда малейший неверный шаг…

Ни один мускул не дрогнул на лице пани Ляттер, но из глаз ее текли слезы.

— Мама, вы плачете? Из-за меня? — воскликнул пан Казимеж, упав на колени.

Пани Ляттер отстранила его.

— Не из-за тебя я плачу и не над тобою, а над самой собою. После сегодняшнего разговора мне кажется, что у меня пелена спала с глаз и я увидела печальную правду.

— Мама, вы преуве… вы чем-то раздражены…

— Видишь ли, каждое твое слово, каждый твой взгляд убеждают меня в том, что ты уже не ребенок, а взрослый человек.

— Это совершенно естественно, — заметил он.

— И к тому же ты мой кредитор, который дает мне понять, что я не выполнила перед ним своего обязательства. Да! Не прерывай меня. Воспитывая вас, я взяла на себя обязательство перед вами, ответственность за ваше будущее, а меж тем сегодня у меня нет… то есть сегодня я должна по этому обязательству платить. Ты получишь деньги, поезжай и учись. Делай карьеру. Но помни, через год у меня уже может не быть денег. И тогда мое долговое обязательство перед тобой погасится само собою, в силу создавшихся условий.

Пан Казимеж начал бегать по кабинету, сжимая руками голову.

— Что я наделал, несчастный! Что здесь творится! Мамочка, вы какая-то странная. Я в жизни ничего подобного не слыхивал! — Затем он остановился перед матерью и прибавил: — Я больше ничего не хочу, я не поеду за границу.

— Что же ты тогда будешь делать? — спокойно спросила она.

— Возьмусь за работу, поступлю в какую-нибудь контору. Не знаю… Одно верно, мой университет пропал.

И он снова бегал по кабинету и снова ерошил свои красивые белокурые волосы. Пани Ляттер молча смотрела на эту сцену, а когда сын устал и повалился в кресло, стоявшее рядом с письменным столом, холодно сказала:

— Послушай. Я вижу, ты еще мальчишка и ведешь себя как истеричка. Понял?

Чем решительнее звучал голос пани Ляттер, тем большее смирение рисовалось на лице пана Казимежа.

— Сам себя ты наставить добру не умеешь, поэтому я на этот раз еще буду твоим наставником. Ты получишь деньги и выедешь через несколько дней. Завтра похлопочи о паспорте.

— Вы не можете уже тратиться на меня.

— Я… могу сделать все, что мне вздумается. Понял? Получишь до каникул пятьсот рублей и уезжай.

— Пятьсот? — удивленно переспросил сын. — Мамочка, — продолжал он, — дорогая моя, единственная, позвольте мне остаться. С пятьюстами рублями мне незачем ехать.

— Это почему же? — воскликнула пани Ляттер.

— Потому что я сразу попаду в такую среду, где нужны деньги. Через месяц мне, быть может, не понадобится уже просить у вас денег. Как знать, быть может, я найду себе работу. Но на первых порах, при тех рекомендациях, с какими я отсюда уезжаю, я должен располагать небольшой суммой денег.

— Я тебя не понимаю.

— Видите ли, мама, — продолжал он уже смелее, — знакомства в Берлине или в Вене у меня будут не студенческие, а светские. Ясно, что пользы для меня от них будет больше; но я должен зарекомендовать себя как человек светский.

Пани Ляттер устремила на сына испытующий взгляд.

— У тебя долги? — спросила она внезапно.

— Никаких, — ответил он в замешательстве.

— Даешь слово?

— Даю слово, — крикнул он, ударив себя в грудь.

— Стало быть, тысяча триста рублей тебе нужны только для того, чтобы завязать за границей связи?

— Да, связи, которые обеспечат мне приличную службу…

Пани Ляттер минуту колебалась.

— Что ж! — сказала она. — Ты победил! Я дам тебе тысячу триста рублей.

— О, мамочка! — воскликнул он, снова падая на колени. — Это уже последняя помощь…

— Безусловно, последняя, потому что… у меня ничего для тебя больше не останется.

— А Эля с Сольским? — игриво спросил он, все еще не поднимаясь с колен.

— Ах вот как, ты рассчитываешь на Элю? Желаю тебе не обмануться в своих надеждах, а мне пожелай не обмануться в тебе.

Пан Казимеж встал, а мать продолжала властным тоном:

— Помни, Казик, жалея тебя, я не стану тебя посвящать во всякие неприятные дела, все равно ты мне не поможешь, а энергию тебе надо сохранить для себя. Но повторяю: помни, если ты меня на этот раз обманешь, то причинишь мне страшную боль и порвешь многие нити, которые соединяют нас с тобой. Помни, ты перестал быть ребенком даже для матери и должен теперь считаться с нею, почти как с чужим человеком… Я ведь очень… очень несчастна!

Сын заключил ее в объятия и старался успокоить поцелуями. Он посидел еще около часа и оставил мать немного повеселевшей.

Однако, уходя от нее, он думал:

«Странное дело: иногда мне кажется, что мать стала другим, действительно чужим человеком. Как эти женщины переменчивы! Даже матери. И все из-за денег! Хоть бы уж Эля, черт побери, вышла замуж, что ли!»

Глава двадцать третья Снова прощание

Спустя несколько дней, в полдень, пан Казимеж, одетый по дорожному, прощался с матерью. Между ними чувствовалась какая-то натянутость, недоговоренность.

Это было естественно: пан Казимеж с беспокойством ждал, когда мать вручит ему деньги, а в душу матери уже закрадывалось сомнение в том, употребит ли на дело сын эти деньги. Мать уже не доверяла ему.

— Итак, сегодня ты уезжаешь, — сказала она, глядя сыну прямо в глаза.

— Через час, — ответил он. — Сегодня мы с молодым Гольдвассером уезжаем к нему в деревню, а оттуда в Берлин. Их имение, Злоте Воды, лежит верстах в двух от станции.

Пани Ляттер прислушивалась не столько к речам сына, сколько к самому тону их. Так механик прислушивается к гулу машины, чтобы узнать, что в ней испортилось.

— С Гольдвассером? — переспросила она, выходя из задумчивости. — Ты ведь должен был ехать с графом Тучинским. Откуда взялся этот Гольдвассер?

Этот вопрос рассердил пана Казимежа, однако он постарался не подать виду.

— Вы допрашиваете меня, мама, так, точно не доверяете мне, — проговорил он. — С Тучинским мы встретимся в Берлине, а с Гольдвассером я еду потому, что он мне нужен. Прежде всего я куплю у его отца аккредитив, потому что с такими деньгами путешествовать опасно.

— Это хорошо, что ты купишь аккредитив, но к чему тебе эти новые связи?

Пан Казимеж весело рассмеялся и начал целовать пани Ляттер.

— Ах! — воскликнул он. — В вас, мамочка, все еще живет шляхтянка! С графами вы миритесь, а связи с банкирами вас коробят. Меж тем для меня и графы и банкиры лишь средства для достижения цели. Аристократия даст мне славу, банкиры дадут доходы, но настоящее положение дадут мне только массы, демократия. Там мои идеалы, тут — ступени, ведущие к ним.

Пани Ляттер посмотрела на него с удивлением.

«Неужели он, — подумала мать, — и в самом деле к чему-то стремится? У него есть цель, планы, энергия, и уж конечно он никак не ниже Котовского».

Сердце ее затрепетало. Она поцеловала сына в лоб и прошептала:

— Сын мой, дорогое мое дитя! Когда я слушаю тебя, я не могу не верить тебе и не любить тебя. Ах, если бы все-таки ты, не таясь, рассказал мне обо всем.

— Извольте. Что вы хотите знать?

— Есть ли… есть ли у тебя какие-нибудь обязательства по отношению к Иоанне?

Пан Казимеж со смехом поднял руки.

— Ха-ха-ха! У меня по отношению к Иоасе? Но ведь она сейчас кружит голову старику, у которого доходный дом, ему-то, а вовсе не мне, она хочет навязать обязательства!

Пани Ляттер смутилась, но и обрадовалась.

— А теперь скажи, только откровенно: есть у тебя долги?

— Ну, у кого же их нет! — возразил он. — Есть и у меня небольшие, но я их сегодня же отдам.

— Ты был должен Згерскому?

— Что? — в замешательстве воскликнул пан Казимеж. — Так эта скотина сказал вам.

— Не говори так о нем, — прервала пани Ляттер сына. — Он ведь сказал мне, что ты вернул все деньги. Но не должен ли ты еще ему или кому-нибудь другому?

— Может, и должен, только, право, не знаю сколько. Так, пустяки.

— Никаких крупных долгов нет? — допытывалась пани Ляттер, пристально глядя на сына. — Я ведь, сынок, всегда боялась, как бы вы не стали делать долги. Если бы ты знал, как они тяготят меня самое…

— У вас, мамочка, есть долги? — удивился пан Казимеж.

— Не будем говорить об этом. Я делаю их по необходимости и возвращаю. Ведь сразу же после основания пансиона мне пришлось выкупить одни векселя, вернуть деньги, взятые в долг, кажется, для того, чтобы промотать их. Ах, Казик, если бы ты знал, в какую трудную минуту свалился на меня этот неожиданный долг! Всего каких-нибудь восемьсот рублей, но чего мне стоило тогда вернуть их. Я думала, пропаду с вами. К счастью, судьба послала мне добрых людей. Но с этих пор я ужасно боюсь неожиданных долгов.

— Уж не пан ли Ляттер устроил вам это, мама? — сурово спросил пан Казимеж. — Кстати, что с ним?

— С ним, наверно, все уже кончено. Не будем говорить о нем, — ответила пани Ляттер. — Ты уж извини меня, Казик! — прибавила она удивительно нежным голосом. — Если уж говорить начистоту, то я, признаться сказать, страшно боялась…

— Чего, мамочка?

— Как бы у тебя не оказалось долгов, которые после твоего отъезда свалились бы на меня.

— Но, мама, мамочка, можно ли подозревать меня в этом?

Пани Ляттер плакала и смеялась.

— Стало быть, я могу не бояться никаких неожиданностей? — проговорила она. — Ты в этом уверен?

— Клянусь, мама! — воскликнул он, падая перед ней на колени. — Есть у меня маленькие грешки, возможно, я слишком много гулял, возможно, слишком много тратил денег. Но долги платить вам за меня не придется, нет, нет!

Пани Ляттер обняла за шею сына, стоявшего перед ней на коленях.

— Тогда поезжай, — проговорила она сквозь слезы. — Поезжай, отличись, покажи людям, на что ты способен. О Казик, если любовь и благословение матери чего-нибудь стоят, ты должен быть счастливейшим человеком в мире, ты не знаешь, как я люблю тебя и сколько благословений…

Голос у нее пресекся, она разрыдалась… Однако она тотчас успокоилась и, видя, как встревожился сын, даже совсем овладела собой.

— Ты уже должен идти? — спросила она.

— Да, мамочка.

— Что ж, ступай, ничего не поделаешь! Вот деньги, — прибавила она, вынимая из письменного стола большой пакет. — Здесь тысяча триста рублей.

Сын снова стал целовать ей руки, губы, глаза.

— Пиши, — говорила она ему, — пиши почаще, как можно чаще. Обо всем. Как твои успехи, как подвигается ученье… Ешь не изысканные, а здоровые блюда, ложись вовремя спать, прачку найди такую, чтобы не рвала белье, и… будь бережлив, Казик, будь бережлив! Ты даже не представляешь себе, ты даже не догадываешься… Но клянусь тебе, я уже больше не могу! Это последние деньги… Прости!

И она снова заплакала.

— Разве наши дела так плохи? — прошептал пан Казимеж.

— Да.

— Но ведь Эля выйдет за Сольского?

— Только на нее и надежда.

Таким был прощальный разговор пани Ляттер с сыном, который вскоре ушел из ее дома.

Глава двадцать четвертая Кухонная философия

После отъезда сына пани Ляттер впала в апатию: она не показывалась в пансионе, не выходила из своей квартиры, все сидела за письменным столом, подперев рукою голову, или ложилась на диван и смотрела в потолок.

Меж тем приближалась пасха. Воспитанницам надо было устроить говенье, провожать их к исповеди и причастию, составлять табели за четверть. Раньше в подобных случаях пани Ляттер была очень деятельна, теперь же она почти совсем отстранилась от дел. Панна Говард замещала ее в пансионе, панна Марта по хозяйству, Мадзя в канцелярии.

Однажды Мадзя зашла к начальнице, чтобы выяснить, как быть с говеньем; вспомнив, что на следующий день воспитанницы уже должны говеть, она сказала:

— В помощь законоучителю вы, наверно, пригласите отца Феликса и отца Габриэля?

— Хорошо.

— Вы напишете им?

— Письма? Напиши сама.

Через полчаса Мадзя принесла на подпись готовые письма. Пани Ляттер лежала на диване, глядя в потолок, и нехотя поднялась к письменному столу. Мадзя со страхом смотрела на нее; заметив это, пани Ляттер отложила перо и заговорила спокойным, порой насмешливым тоном:

— Вот видишь, какова она, эта женская независимость. Ведь я была независимой еще тогда, когда панне Говард и во сне не снились ни верховая езда, ни свободная любовь. Вот видишь! Воспитала детей, и нет их у меня. Сколько лет работала самостоятельно, чтобы сегодня сказать себе, что нет у меня даже минуты отдыха!

— Праздники приближаются, — заметила Мадзя, — каких-нибудь три недели осталось.

— Ты уезжаешь? — спросила пани Ляттер.

— Нет, — ответила Мадзя, краснея.

— Но ведь ты могла бы уехать, тебе есть куда поехать, — громким голосом проговорила пани Ляттер. — А разве я могу, да и куда мне ехать?

Ее отуманенные глаза заблестели, и обычно красивые черты приняли дикое выражение.

— Скажи, кто у меня есть и… куда мне поехать? Разве только к почтенному Мельницкому. Но и там не оставят меня ни одиночество, ни заботы. Так стоит ли ехать? Он звал меня и, я знаю, звал от чистого сердца. Писал, чтобы я приехала с Маней Левинской, иначе девочку возьмет к себе на праздники бабушка, которой она боится… Но что мне до них?

Мадзя была удивлена говорливостью пани Ляттер, которая никому не любила рассказывать ни о своих намерениях, ни о своих чувствах. Однако она тотчас заметила, что начальница глядит не на нее, а в окно, и обращается не к ней, а словно бы к кому-то за окном.

— Независимость, независимость, — улыбаясь, повторяла пани Ляттер. — Ах, глупая эта Говард! Она бы хотела всех девушек сделать независимыми, такими вот страдалицами, как я. Да разве она что-нибудь понимает? Она просто ничего не видит. Как будто борется за независимость женщин, а сама сживает со свету самую независимую… — Пани Ляттер вдруг повернула голову и, словно заметив Мадзю, спросила: — Что же, эта сумасбродка все читает вам лекции по теории независимости?

Изумленная Мадзя не знала, что ответить. Но пани Ляттер ничего не заметила. Она забарабанила пальцами по столу и продолжала, понизив голос:

— Клянусь, эта женщина источник всех моих бед! Закружила головы девчонкам, даже Эленке… Иоанне устраивала прогулки, ученицам свидания со студентами. А история с Дембицким! Во всем, во всем она виновата!

И пани Ляттер снова повернулась к Мадзе.

— Ты знаешь, — сказала она, — после пасхи панна Говард больше не будет у нас работать. Она сама заявила мне об этом, и я ее не задерживаю. Ах, да ты ждешь, чтобы я подписала письма ксендзам? Если бы я хоть недельку могла не думать о делах, я бы выздоровела.

— Вы плохо себя чувствуете? — робко спросила Мадзя.

Но тут произошло нечто совершенно неожиданное. Пани Ляттер свысока посмотрела на Мадзю и, протянув ей письма, сказала оскорбленным начальническим тоном:

— Будь добра, заадресуй и сейчас же отошли с кем-нибудь из прислуги. У нас уже мало времени.

Мадзя вышла от нее встревоженная, не решаясь даже заговорить с кем-нибудь о необычном поведении начальницы.

Дня за два до начала каникул лицо пансиона изменилось. Некоторые пансионерки, жившие далеко, уже уехали, в том числе и Маня Левинская, которая отправилась к своей бабушке в Житомир. Занятия проводились нерегулярно. Кое-кто из учителей не являлся на уроки, по вечерам занятий почти не было, и пансионерки, сидя в освещенных классах, читали романы.

В этот вечер хозяйка пансиона, панна Марта, увидев Мадзю, которая прохаживалась по коридору, кивнула ей пальцем.

— Зайдите ко мне, панночка, с черного хода, — шепнула она Мадзе. — У меня замечательные сливки и есть что порассказать вам.

Когда Мадзя, послав в третий класс взамен себя одну из шестиклассниц, сбежала вниз и вошла в комнату панны Марты, она нашла накрытый столик, кофе на спиртовке, кувшинчик сливок и тарелку сухариков с глазурью.

— Ах, какая прелесть! — весело воскликнула она. — Я так проголодалась!

Хозяйка сложила руки и подняла глаза к небу.

— Да, да, — тихо произнесла она, — сейчас здесь все голодны. Сегодня дети очень жаловались на обед, но я-то здесь при чем? Денег нет.

— Денег? — переспросила Мадзя.

— Ах, панна Магдалена, светопреставление наступает, все вверх дном пошло! — вздыхала хозяйка, наливая кофе. — Никому бы я этого не сказала, а вам скажу. Если мы заплатим одним только учителям, — а сделать это не сегодня-завтра придется, — у нас не останется денег на обед. А тут и домовладелец требует за помещение, скажу вам прямо: грозится. Не человек, идол…

— Что это так вдруг? — удивилась Мадзя.

— И вовсе не вдруг, ангелочек вы мой, душечка! Что, хороши сливки? Не вдруг, если Элене мать дала несколько сот рублей, а пану Казимежу тысячу с лишком! Я бы никому этого не сказала, но с пансионом так нельзя делать. Либо дети, либо пансион. Ах, какое счастье, что у меня нет детей!

Мадзя машинально пила кофе, аппетит у нее пропал.

— Я вас плохо понимаю, — прошептала она.

— Сейчас я вам все растолкую, — прервала ее панна Марта. — А что, хороши сухарики? Эленка не может работать, ей замуж надо за богатенького, мать из нее барыню воспитала, что ж, на тебе, Элюня, пару сотенок, езжай за границу, лови пана Сольского! Казик распутничал тут девять месяцев, бежать ему надо из Варшавы, на тебе, Казик, тысячу с хвостиком, потому и ты большой барин. Хлоп, хлоп, направо и налево и — нет денег за помещение!

Мадзя, держа в руках сухарик, задумалась.

— Странно, — прошептала она.

— Что? — спросила панна Марта.

— Вы говорите то же, что Малиновская.

— А вы откуда знаете? — с любопытством спросила хозяйка, наклоняясь к Мадзе.

— Я у нее была.

— Ах, вот оно что! И вы, панночка, были? Так, так, всякий должен о себе подумать. Мадам Мелин тоже была, и панна Жаннета завтра должна пойти.

— К Малиновской? Зачем? — воскликнула Мадзя.

— За тем же, за чем мы все ходили.

— Вы тоже?

— А что, я хуже других? — возмутилась панна Марта. — Пани Ляттер вот-вот обанкротится, все вы спасаетесь, почему же я должна оставаться без куска хлеба? Ведь я верой и правдой служила, да не только пансионеркам, а и панне Элене и пану Казимежу. За что же мне погибать?

— Но я с панной Говард давно была у Малиновской и совсем не просила у нее места, — оправдывалась оскорбленная Мадзя.

— Да? Ну тогда ступайте к ней завтра же и просите. Так нельзя. Там уже записалось человек тридцать в классные дамы и человека четыре — на место хозяйки.

Мадзя уронила сухарик, отодвинула чашку с недопитым кофе и, скрестив руки, сказала:

— Боже, боже! Что же это вы делаете? Ведь вы убиваете пани Ляттер!

— Тише, тише! — успокаивала ее панна Марта. — Убиваем! Нет, не мы ее убиваем, а она сама себя погубила. Господи боже мой, имея такие доходы, за пятнадцать — двадцать лет можно было отложить про черный день. А она все тратила на дом, на шик, на детей. Да один пан Казимеж стоил ей добрых пятнадцать тысяч. Все сожрал, вот теперь и нет ничего.

— Откуда вы знаете, что нет ничего?

— Откуда? Да я все знаю, на то я и хозяйка! Я надеялась, что мы хоть за помещение заплатим и протянем кое-как до праздников, какое там! В кассе пусто, так что пани посылала меня вчера туда, напротив, к Шлямштейну.

— Кто это?

— Ростовщик, панночка, ростовщик! — тряся руками, говорила панна Марта. — Но и он уже не хочет давать. Как попрошайку встретил меня. Когда вам, говорит, было хорошо, так вы с Фишманом имели дело, ну, и сейчас к Фишману ступайте. Я, понятное дело, хлопнула дверью у мерзавца перед носом; но только мне тут же пришло в голову, что пани начальница уже не первый день по ростовщикам ходит. А Згерскому мы разве не должны пять тысяч? Ого-го! Он даже условие написал, что вся мебель пани начальницы, все парты, шкафы, классные доски — все его.

— Это Згерский-то? — спросила Мадзя.

— Он самый! Ну и дока! С одной моей знакомой — у нее модная лавка — за тысячу рублей получает полтораста годовых; другой — у нее деревенская лавка — занял полтысячи, а годовых берет сто! Иисусик! Тоже заработок себе придумал, дает в долг только бабам, у кого свое дело есть, они, говорит, самые надежные плательщики. И верно! Баба недоспит, недоест, а проценты заплатит, да вдобавок за ней или за ее дочками и приударить можно. Шельмы мужики, верно говорит панна Говард.

Мадзя смотрела в окно и думала.

— У пани Ляттер, — сказала она, — временные затруднения. После каникул…

— Что после каникул? — прервала ее хозяйка. — После каникул у нас может не остаться ни одной ученицы.

— Да, если им кое-кто станет нашептывать, — отрезала Мадзя, испытующе поглядев на экономку.

Панна Марта рассердилась, но ответила Мадзе, не повышая голоса:

— Ей-ей, панночка, у вас нет ни глаз, ни ушей! Сколько девочек выбыло у нас в этом году, а ведь им никто ничего не нашептывал. Пансион потерял свою славу — вот в чем все дело. Для одних он слишком дорог, для других плохо поставлен. Вы думаете, скандал с Иоасей или с Дембицким послужил пансиону на пользу?

— В этом панна Говард виновата.

— Басни! — махнув рукой, возразила хозяйка. — С Иоасей пан Казимеж виноват, а с Дембицким — панна Элена, она ведь с ним поругалась. Дети, дети сделали все! Избалованные, изнеженные, а пани Ляттер не может справиться с ними. Нельзя было разрешать сыну шашни заводить с классной дамой, а Иоасю, как вернулась ночью в пансион, так сразу и надо было уволить. Надрала бы пани начальница вовремя уши Эленке за Дембицкого, а не косилась бы на него, так и он не ушел бы. Ну, не грех ли? Такой был учитель…

Мадзя поднялась со стула.

— Так вот как! — сверкая глазами, сказала она. — Стало быть, хорошая, умная женщина должна погибать только потому, что она споткнулась? Вы только посчитайте, скольким людям она дает работу! Ну хотя бы вот нам с вами…

Панна Марта подбоченилась.

— Сразу видно, какая вы, панночка, отсталая! Хо-хо! Правильно говорит панна Говард. Что это пани начальница милость нам оказывает, что платит за тяжелый труд? — рассуждала она, размахивая рукой. — А себе она сколько платила? Вы получаете пятнадцать рублей за восемь часов, я пятнадцать за целый день, а пани начальница получала триста, пятьсот и даже шестьсот рублей в месяц чистоганом. А много она за эти деньги потрудилась? Столько, сколько вы или я?

— Но ведь это ее пансион.

— Ну, и что же? А разве у вас не может быть пансиона? И разве нет таких начальниц, которые днем учат детей, а ночью чинят себе башмаки и платья? Что же это, классные дамы, да хоть бы и я — крепостные, а начальница — наша помещица? Почему это она должна получать больше, чем все мы вместе? А если она, при таких-то доходах, вот-вот обанкротится, так я еще должна плакать о ней? Я женщина такая же, как и она: у меня тоже могли быть дети, и я тоже сумела бы сидеть в бархатных креслах. Равенство так равенство!

— Вы горячитесь, — прервала ее Мадзя.

— Нет, панночка, — уже спокойнее сказала хозяйка. — Только сердце у меня болит, глядя на такую несправедливость. Я вон всю кожу себе с рук содрала, учительницы грудь себе надрывают, ничего-то у нас нет, и никто нас не жалеет. А пани начальница тысячи тратит в год, губит пансион, не думает о том, что с нами будет, и мы же не имеем права подумать о себе? Ах, панночка, не откладывайте лучше дела в долгий ящик да сходите к Малиновской, а то, неровен час, останетесь и без своего жалованьишка.

— Боже мой, боже мой! — проговорила Мадзя как бы про себя. — Сколько она воспитала учительниц, так хорошо они зарабатывают, столько ее учениц замуж повыходили за богатых, столько их при больших деньгах, и никто ей не поможет…

— Все они пани Ляттер платили за ученье, — прервала ее панна Марта. — Да и как они могут помочь ей: складчину устроить, что ли? Да и не все такие, как панна Сольская, которой ничего не стоит дать шесть тысяч. Нам никто и шести злотых не даст.

Видя, что Мадзя хочет уходить, хозяйка схватила ее за руку.

— Только, панночка, — сказала она Мадзе, — никому ни слова не скажете?

— Кому же я могу сказать, дорогая панна Марта? — ответила Мадзя, пожав плечами, и простилась с хозяйкой.

«Как страшен мир! — думала она, поднимаясь наверх. — Пока у человека деньги, все падают перед ним ниц, но стоит ему обеднеть, и в него бросают каменья!»

Разговор с панной Мартой произвел на нее огромное впечатление. Она не хотела этому верить, однако за какой-нибудь час пани Ляттер упала в ее глазах. До сих пор она казалась ей полубожеством, владычицей, исполненной мудрости и таинственного величия; а сегодня пелена спала у Мадзи с глаз, и она увидела женщину, обыкновенную женщину, такую же, как панна Малиновская, даже как панна Марта, только более несчастную, чем они.

Вместо страха перед начальницей появилось сочувствие к ней и жалость. Представив себе пани Ляттер лежащей на диване, Мадзя силилась отгадать, о чем может думать женщина, которая трепещет за судьбу своих детей и не знает, чем накормить завтра учениц.

«Я должна спасти ее! — сказала себе Мадзя. — Надо написать Аде».

Но тут ее взяло сомнение. Во-первых, Ада уже одолжила пани Ляттер шесть тысяч, о чем было известно даже в пансионе. Во-вторых, еще перед рождеством она выражала опасение, как бы брат ее не влюбился в Элену, и сегодня, когда так оно и вышло, как она думала, — а разговоры об этом тоже шли в пансионе, — Ада могла утратить дружеские чувства и к Элене и к ее матери.

— Да, да! — прошептала Мадзя. — Ада недовольна; это видно по ее письмам.

Письма панны Сольской к Мадзе были краткими, писала она редко, и, хотя таилась, в письмах ее чувствовалась горечь и неприязнь к Эленке.

«Элена играет сердцами», — писала Ада в одном из писем. «Она кокетничает напропалую со всеми мужчинами», — писала Ада в другом письме. А в последнем, полученном две недели назад, Мадзя прочла следующие строки: «Иногда я с отчаянием думаю о том, что Стефан не будет счастлив».

«Нет, при таких обстоятельствах не стоит просить помощи у панны Сольской».

И вдруг Мадзе пришло в голову, что опекуном Эленки и ее семьи, естественно, является сам пан Сольский.

«Если он любит Эленку и хочет на ней жениться, — говорила она себе, — то не допустит ее мать до банкротства. Нет, он даже обидится, если я ему не напишу».

Она хотела уже сесть за письмо Сольскому, но испугалась собственной дерзости.

— Боже, я просто неисправимая дура! — прошептала она. — Как можно выдавать тайны пани Ляттер и искать для нее защиты у человека, которого я видела раз в жизни?

«Дембицкий! — осенило ее, и она, как наяву, увидела апатичное лицо и голубые глаза математика. — Он меня не выдаст, он посоветует, он все уладит отличнейшим образом. Ну конечно! Он ведь друг Сольского, его библиотекарь, живет у Сольских в доме».

Но Дембицкого по вине Эленки чуть ли не выгнали из пансиона, и пани Ляттер даже не извинилась перед ним. Как быть, если он ответит, что ему нет дела до пани Ляттер?

«Нет, он этого не скажет и, если может спасти несчастную женщину, не станет губить ее».

Мадзя всю ночь пролежала как в бреду; в мыслях она то разговаривала с Дембицким и спорила с ним, то ей представлялось, что его нет в Варшаве. Это была мучительная ночь, особенно когда стало светать: Мадзя ежеминутно смотрела на часы, она хотела с утра сбегать к Дембицкому и рассказать ему обо всем, что творится в пансионе.

Но утром Мадзе нельзя было уйти из пансиона, а перед обедом на нее напал такой страх, что она хотела даже совсем отказаться от своего намерения. Однако после обеда она решилась и спустилась вниз в квартиру пани Ляттер.

В передней она встретила Станислава.

— Пани начальница у себя? — спросила она лакея.

И опять ее охватила тревога.

— У пани какой-то гость, — ответил Станислав, пристально глядя на Мадзю.

— Я хотела сказать пани начальнице, что схожу в город. Куплю себе вуаль, — краснея, сказала Мадзя.

— Идите, панночка, я сам скажу пани начальнице. Это важный гость, да и пока он уйдет, три раза можно обернуться.

— Ну, раз так, то я не пойду, — ответила Мадзя, сама не зная, почему ей не хочется идти и отчего ее снова охватил страх.

В тот день Мадзя и в самом деле никуда не ходила, а тут еще у нее голова разболелась.

— Что мне до всего этого? — шептала она. — Зачем мне лезть в чужие дела? — Но в следующую минуту к ней снова возвращалась упорная мысль о том, что она должна пойти к Дембицкому, потому что только он может спасти начальницу.

Каким образом и на каком основании? — об этом она не думала.

Глава двадцать пятая Изгнанники возвращаются

В это время в квартире пани Ляттер шел серьезный разговор.

За полчаса до обеда Станислав вручил пани Ляттер письмо, доставленное посыльным, который ждал ответа. Пани Ляттер взглянула на адрес, почерк показался ей незнакомым. Медленно вскрыла она письмо и прочла несколько слов на французском языке:

«Приехал сегодня; прошу позволения поговорить по известному делу. Арнольд».

— Посыльному прикажете подождать? — спросил Станислав.

— Я позвоню, — ответила пани Ляттер.

Она еще раз перечла письмо и сказала певучим голосом:

— Так, так, так! Вот и он! Мне только его недоставало!

И взору ее представился человек с физиономией пьяницы, в запятнанной, рваной одежде. Таким она видела его однажды на улице в Варшаве и таким уже много лет представляла себе своего второго мужа. Иначе и быть не могло. Ее второй муж, когда-то красивый, как Аполлон, отличался робостью. Он был так робок, что и предложение сделать не сумел, все два года совместной жизни держался с нею как лакей, довел ее до разорения, во всяком случае, ничего не сделал, чтобы предотвратить его. Когда на третьем году супружеской жизни она как-то бросила, рассердясь, что он у нее на иждивении и что она в любую минуту имеет право выгнать его, он не обиделся, просто уехал, оставив ей неоплаченные долги.

Это был человек, которого пани Ляттер ненавидела всей душой. Почему он тогда не возмутился? Почему наконец не попросил прощения? А если не умел ни возмущаться, ни просить прощения, то почему бросил ее и пятнадцать лет не давал о себе знать.

«Стало быть, — думала пани Ляттер, — он либо уже мертв, либо попал в тюрьму, либо совсем спился с кругу». Человек, которого она так презирала, не мог сделать иной карьеры. В мрачных виденьях возвращение мужа не представлялось пани Ляттер совершенно невероятным. Почему судьба должна щадить ее и уберечь от этого, самого страшного несчастья? «Он может не вернуться, но может и вернуться, — говорила она себе. — Но если он вернется, то, наверно, презренным нищим, которого придется прятать от людских глаз и от собственных детей».

Иногда, в минуту упадка сил, ей казалось, что, если изгнанный муж вернется, она со стыда может в приступе ярости лишить себя жизни. Но вот пришла эта минута, и пани Ляттер, вместо того чтобы оцепенеть от ужаса, стряхнула с себя апатию. Энергическим шагом направилась она в спальню, выпила рюмку вина и на полученном письме написала одно слово: «Жду». Вложив письмо в конверт и написав адрес: «Мосье Арнольду», она велела отдать его посыльному.

Затем она села в кресло и, играя костяным ножом, устремила взгляд на дверь, спокойно ожидая, когда между портьерами покажутся лохмотья, одутловатое лицо и слезящиеся глаза человека, который когда-то встретился ей на улице и на которого должен быть похож ее муж.

Если бы у нее спросили, долго ли она ждала — час или несколько минут, — она не смогла бы ответить. Не слышала она также, как кто-то вошел в переднюю, постучался в дверь кабинета и, не дождавшись ответа, сам отворил ее. Пани Ляттер помнила только, что между портьерами действительно показалась какая-то тень и приблизилась к письменному столу. Пани Ляттер не смотрела пришельцу в лицо, и все же она была уверена, что перед нею стоит пьяный оборванец. Ей даже показалось, что она слышит запах водки.

— Чего же наконец вы от меня хотите? — спросила она по-французски.

— Так вот как встречаете вы меня, Каролина, — ответил звучный, как орган, голос.

Пани Ляттер с трепетом подняла голову. В двух шагах от нее стоял необыкновенно красивый мужчина: брюнет, среднего роста, с благородными чертами лица и матовой кожей. У него были черные усики и темные глаза, о которых трудно было сказать, что в них более пленительно: выражение меланхолии или нежности.

На вид ему можно было дать лет тридцать с небольшим, одет он был безукоризненно и на пальце левой руки носил перстень с крупным брильянтом.

Пани Ляттер смотрела на него в изумлении: никаких признаков нищеты или падения.

«Ах, вот оно что! — подумала она. — Так он из мошенников-франтов. Шулер или вор, который орудует в светских салонах. Но он совсем не изменился».

— Позвольте узнать, что вам угодно? — повторила она свой вопрос.

На красивом лице гостя изобразилось смешанное чувство волнения и легкого удивления.

— Каролина, — продолжал он по-французски, — я не претендую и не хочу претендовать на ваши дружеские чувства, но все же я для вас… ну, хотя бы… старый знакомый. Кажется, даже этот каменный Сократ встретил бы меня иначе, даже этот стол, это кресло… Да и портреты детей, — прибавил он, с улыбкой глядя на стену.

Пани Ляттер в гневе закусила губы.

— Дети, — сказала она, — и даже стол с креслом принадлежали моему первому мужу. Это очень далекие ваши знакомые, — прибавила она с ударением.

Лицо гостя покрылось темным румянцем.

— Хорошо! — сказал он, переменив тон. — Вы сразу хотите стать на официальную почву. Прекрасно! Позвольте все же присесть…

Он сел в кресло, от которого пани Ляттер с отвращением отодвинулась на другой конец дивана.

— Два месяца назад, — продолжал гость, — вы получили от меня письмо из Вашингтона, написанное в декабре прошлого года.

— Я ничего не получала.

— Ничего? — удивился гость.

— Ничего и никогда.

— Никогда? Но ведь я писал вам и в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году из города Ричмонда в штате Кентукки.

Пани Ляттер молчала.

— Ничего не понимаю, — в замешательстве произнес гость. — Правда, я сейчас не Евгений Арнольд Ляттер, а коротко Евгений Арнольд, но это не могло привести к недоразумению.

— Ах, так вы переменили фамилию! — воскликнула пани Ляттер со злобным смехом, ударив рукою о подлокотник. — Это дает основание думать, что вы не теряли времени даром…

Гость уставился на нее в изумлении.

— Разве вы слышали что-нибудь обо мне?

— Ничего не слышала, — жестко сказала она. — Но я знаю, по какой плоскости катятся слабые характеры…

Гость покраснел, на этот раз от негодования.

— Позвольте же мне коротко объяснить вам…

Пани Ляттер играла лентой платья.

— Как вам известно, я всегда был робок: в лицее, в университете. Когда я приехал в эту страну как гувернер, мой несчастный недостаток усилился, когда же вы… оказали мне честь и вышли за меня замуж, он почти перешел в болезнь…

— Что, однако, не помешало вам ухаживать…

— Вы имеете в виду гувернантку из Гренобля, но я за нею не ухаживал, я только помогал ей как землячке. Не будем говорить о ней… Итак, когда вы окончательно выгнали меня, я уехал в Германию, думая стать там гувернером. Однако мне посоветовали переехать на жительство в Америку, что я и сделал. — С минуту он помолчал. — Там я попал на гражданскую войну и с горя записался в северную армию под именем Евгения Арнольда. Я переменил имя из опасения замарать его, настолько я был уверен, что при моей робости, если тотчас не погибну, то или убегу с первого же сражения, или буду расстрелян за дезертирство. Однако вскоре я убедился, что робость и трусость — вещи разные. Короче говоря, я кончил кампанию в чине майора, получил от правительства триста долларов пенсии, от боевых друзей этот вот перстень и, — что меня больше всего удивило, — я, когда-то только исполнявший приказы всех, даже собственных учеников, сам научился приказывать. Поскольку новая фамилия сослужила мне такую службу, я оставил ее.

— Назидательная история, — произнесла пани Ляттер. — Я иное пророчила вам.

— Можно узнать? — спросил он с любопытством.

— Что вы будете играть в карты.

Гость рассмеялся.

— Я карт не беру в руки.

— Да, но когда-то играли каждый вечер.

— Ах, здесь? Простите, но я хаживал на вист к знакомым только для того, чтобы… не сидеть дома.

— Однако это стоило немалых денег.

— Ну, не таких уж больших. Сколько же я проиграл за два месяца?.. Каких-нибудь десять рублей.

— Вы оставили долги.

Гость вскочил с кресла.

— Я давно готов уплатить их. Но откуда вы о них знаете?

— Мне пришлось выкупить ваши векселя.

— Сударыня! — воскликнул он, ударив себя по лбу. — Я про то и не подумал! Но это не были карточные долги. Один раз я поручился за земляка. В другой раз надо было заплатить за гувернантку из Гренобля и отослать ее во Францию, а в третий раз я занял на дорогу, будучи уверен, что через полгода пришлю из Германии деньги. Судьба распорядилась иначе, но я верну долг хоть сегодня, я готов это сделать. Он не составляет и тысячи рублей.

— Восемьсот, — прервала его пани Ляттер.

— Векселя у вас? — спросил гость.

— Я порвала их.

— Это ничего не значит. Даже если их нет, с меня достаточно вашего слова, что они не в чужих руках.

Наступила продолжительная пауза. Вид у гостя был озабоченный, как у человека, который должен начать разговор на щекотливую тему; пани Ляттер погрузилась в задумчивость. В душе ее зрел переворот.

«Он вернет мне восемьсот рублей, — думала она. — Если он не лжет, то человек он вполне приличный. Но ведь он никогда не лгал. Гувернантки он не обольщал, в карты не играл, тогда… почему же мы разошлись? И почему бы нам не помириться? Почему?»

Она очнулась и, мягко глядя на своего экс-супруга, сказала:

— Предположим, все, что вы говорили, правда…

Гость выпрямился, глаза его сверкнули гневом.

— Позвольте, сударыня, — прервал он ее твердым голосом, — каким тоном вы говорите? Никто не имеет права сомневаться в моих словах.

Пани Ляттер удивил, даже испугал этот взрыв негодования, которому могучий голос придал необыкновенную силу.

«Почему он тогда так не разговаривал? Откуда у него этот голос?» — пронеслось в ее уме.

— Я не хочу вас обидеть, — сказала пани Ляттер, — но… вы должны сознаться, что между нами остались старые и неприятные счеты.

— Какие? Я все оплачу… Восемьсот рублей сегодня, остальные через месяц.

— Есть счеты моральные…

Гость посмотрел на нее с удивлением. Пани Ляттер в душе должна была сознаться, что ей не случалось видеть взгляда, в котором выражался бы такой ум, такая сила и что-то еще такое, чего она боялась.

— Моральные счеты между нами? — повторил гость. — И это я виноват перед вами?

— Вы, сударь, бросили меня, — прервала она в возбуждении, — не дав никаких объяснений.

Неукротимый гнев выражало лицо гостя, отчего оно показалось пани Ляттер еще красивей.

— Как же так? — сказал он. — Вы все эти несчастные годы нашей совместной жизни обращались со мной как с собакой, как… помещица с гувернером, и вы толкуете мне, что я бросил вас? Вся моя вина заключалась в том, что я боготворил вас, что я видел в вас не только любимую женщину, но и знатную представительницу варварского народа, которая унизилась до того, что вышла замуж за нищего эмигранта. Но в последний год, особенно во время последней сцены, когда я боялся, что вы прикажете прислуге избить меня, во время этой последней сцены — я излечился. Сегодня я постигнул вас: вы дочь скифских женщин, которые всегда повелевали, всегда приказывали и которым следовало рождаться мужчинами. Я же был представителем цивилизованного народа и, несмотря на любовь к вам, несмотря на уважение к вам как к женщине, несмотря на робость, я не мог дольше оставаться у вас в роли раба. Все оказалось к лучшему. Вы нашли себе дело, которое дало вам возможность удовлетворить властолюбивые стремленья, принесло вам имя и состояние, а я человек свободный… Раз уж мы не подходили друг другу, самое лучшее, что вам оставалось сделать, это выгнать меня… О, это было сделано весьма решительно!

— Супружеские ссоры не могут разорвать узы, которые налагает таинство брака, — опустив глаза, тихо промолвила пани Ляттер.

Гость пожал плечами.

— Вы даже не подумали о том, что я с детьми могла впасть в нищету, — прибавила она.

— Дети… и даже кресло с письменным столом принадлежат вашему первому мужу, — сухо возразил он. — Вы сами, сударыня, полчаса назад изволили мне это сказать… этим мы и будем руководствоваться. Что же касается вашего благополучия, то я был спокоен за вас. В тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году я встретил в Ричмонде вашу старую горничную, Анелю, так, кажется, ее звали. Она вышла замуж за чулочного фабриканта. От нее я узнал, что вы основали пансион, что делаете состояние, что Казик и Эленка получили прекрасное воспитание. Я был несколько удивлен, когда узнал о пансионе; зная, однако, насколько вы энергичны, я не сомневался в том, что все у вас пойдет прекрасно. Год назад это подтвердил пан Сля… Сляский, — там его зовут Сляде, потому что никто не выговорил бы его фамилии, — старый ваш сосед по Норову. Он сказал мне, что вы составили состояние, что из Эленки выросла красавица, а Казик обещает стать гением. От этих новостей угасли последние сожаления, которые могли сохраниться в моей душе. Я понял, что если бы не уехал тогда, то мог бы стать помехой для вас и ваших детей на пути к благополучию. И сегодня я утверждаю, что как ни тяжело было мне пережить этот удар, однако всем нам разлука пошла на пользу. И в материальном и в нравственном отношении все мы выиграли. Перст божий направляет людей на путь истинный.

Слушая эти речи, пани Ляттер чувствовала, что в ее сердце потухает прежняя ненависть к мужу и место ее занимает беспокойство.

«Это благородный человек, — подумала она, — но зачем он ко мне приехал?»

Глава двадцать шестая Изгнанника удерживают, но он уходит

Гость морщил и потирал лоб с явным замешательством.

— Какие же у тебя намерения? — краснея, робко спросила пани Ляттер. Экс-супруг посмотрел на нее с удивлением. За минуту до этого она называла его «сударем», а сейчас обращается на «ты»…

— Так вы не получили моего декабрьского письма? — спросил он.

— Ты можешь сейчас рассказать мне его содержание.

— Ах, да. Что ж, так и придется сделать, — ответил гость и машинально достал портсигар.

— Ты хочешь курить? — спросила пани Ляттер почти смиренно.

— Нет, нет! — сказал он. — Жаль, что мое письмо пропало.

— Разве в нем были какие-нибудь документы?

Гость не ответил. Он опять потирал лоб.

— Вы не знаете, — сказал он вдруг. — У меня сын… Ему десять лет, это очень красивый и хороший мальчик. Прекрасный мальчик!

У панк Ляттер потемнело в глазах.

— Зовут его Генриком, — продолжал гость. — Когда он задумывается, у него такой печальный взгляд, что я порой трепещу за него: откуда у ребенка эта печаль и что она сулит? Но это минутная печаль. Вообще же он веселый мальчик. Ах, каким он умеет быть веселым! — прибавил гость, глядя на пани Ляттер.

— Мне будет приятно обнять твоего сына, — ответила она сдавленным голосом. — Жаль, что ты не привел его.

— Из Вашингтона? — удивился гость. — Он ведь остался с матерью.

Пани Ляттер побледнела.

— В этом, сударыня, и кроется причина моего появления здесь…

Однако ему трудно было приступить к делу: он ерзал на стуле и явно опять отошел от главного предмета разговора.

— Я, видите ли, один из главных агентов завода сельскохозяйственных машин и орудий Вуда. До сих пор я ездил по Америке, но в этом году, желая побеседовать с вами, взял на себя комиссию в России. Дела настолько срочные, что завтра я должен уехать, но через месяц я вернусь и побуду здесь подольше. А тем временем мой адвокат поможет вам уладить все формальности…

— Я тебя не понимаю… — сжимая подлокотник, прошептала пани Ляттер.

— Все это пустяки, как женщина умная, вы можете и даже обязаны пойти на это после того, что произошло между нами… Речь идет о том, чтобы вы со своей стороны подали в католическую консисторию прошение о разводе…

Пани Ляттер смотрела на него в остолбенении.

— Так ты хочешь жениться при живой жене? И я должна оказать тебе в этом содействие? Оправдались мои предчувствия! После всяких героических историй мы в конце концов дошли все-таки до преступления…

Гость снова вскипел.

— Позвольте! Должен вам напомнить, что я кальвинист, а мы венчались с вами только в католической церкви; может, я ошибаюсь, не знаю, — я еще не говорил об этом с адвокатами, — но так ли уж важен этот брак для моей церкви? Далее. Вы выгнали меня из дому, что перед судом совести равносильно разводу, особенно если принять во внимание, что после этого мы много лет жили розно. И наконец, сударыня, если бы я был менее щепетилен, то в Америке нашел бы возможность вступить в законный брак, не обращаясь к вам.

— Тогда зачем же мне просить консисторию о разводе и, может быть, даже нести расходы? — сверкая глазами, воскликнула пани Ляттер. — Возвращайся в свою Америку и стань законным двоеженцем. Женщина, которая подарила тебе сына, либо является жертвой обмана, либо…

Экс-супруг схватил ее за руку.

— Довольно! — сказал он.

Но пани Ляттер, чувствуя свое преимущество, продолжала со спокойной иронией:

— Да разве я хочу оскорбить ее? Я только говорю, что одно из двух: либо ты ее обманул, обвенчавшись с нею, либо она была твоей любовницей. Я буду очень рада, если ты подскажешь мне третью возможность.

Гость смирился.

— Прошу прощения, сударыня, есть вещи, которые представляются странными в Европе, но совершенно понятны в Америке. Моя жена… мать Генрися, — прибавил он, — во время войны ухаживала за ранеными и, несмотря на свои восемнадцать лет, а быть может, именно поэтому, была сторонницей крайней эмансипации. Благородная, высокообразованная девушка, поэтичная натура, она утверждала, что истинная любовь не требует формальностей. И когда я объяснился ей в любви и рассказал всю свою историю, она взяла меня за руку и в комнате, полной раненых солдат, их родственников и сестер милосердия, сказала: «Я люблю этого человека, беру его в мужья и буду верна ему». И она была верна мне.

— Счастливый человек, — прошипела пани Ляттер, — вы даже питаете приятные иллюзии…

Гость сделал вид, что не слышит, и продолжал, опустив голову:

— Но по мере того как подрастал наш сын, по мере того как росла привязанность ко мне его матери, ее все больше обуревали сомнения. В последние годы я часто заставал ее в слезах. Напрасно я спрашивал, что с нею? Она не отвечала. Видя, наконец, что я прихожу в отчаяние, она однажды сказала мне:

«Духи говорят мне, что, если я умру раньше твоей первой жены, не я, а она соединится с тобой после смерти. Но духи говорят также, что, если она освободит тебя от брачных уз, тогда после смерти ты будешь моим, даже если она переживет меня». Да, — прибавил гость, — я должен сказать вам, что моя жена спиритка и даже принадлежит к числу медиумов…

Пани Ляттер сидела, скрестив руки, и глаза ее пылали такой ненавистью, что гость посмотрел на нее с беспокойством.

— Что вы скажете об этом? — произнес он просительным тоном.

— Я? — переспросила она, словно очнувшись ото сна. — Послушай, Арнольд! Много лет ты жил с неизвестной мне женщиной, ласкал ее… У тебя от нее сын… Ей принадлежала твоя боевая слава, ей принадлежал твой труд, твое состояние. — Она задохнулась, но, переведя дыхание, продолжала: — Все это время я должна была нести бремя вдовства без всяких преимуществ этого положения. Несколько сот человек находились на моем попечении, мне пришлось воспитывать детей. Я боролась с людьми, со страхом за завтрашний день, порою с отчаянием, а вы в это время за мой счет наслаждались счастьем. Знаешь ли ты, что я сегодня имею за все мои труды? Двоих детей, которые еще только куют свою судьбу, и впереди банкротство! Полное банкротство! Я уже оттягиваю плату за помещение, и если бы сегодня продала пансион и отдала долги, не знаю, наверно, осталась бы без рубашки. И в такую минуту являешься ты, лишивший меня опоры, бросивший меня, и имеешь наглость говорить мне:

«Сударыня, одобрите мои действия по отношению к вам: ведь одной из моих подруг духи сказали, что она должна стать моей законной женой!» Не сошел ли ты с ума, Арнольд, что предлагаешь мне подобную вещь? Нет, я никогда не соглашусь на это, никогда! Даже если мои родные дети будут с голоду умирать у моих ног! — Она вскочила, сжимая кулаки: — Никогда! Слышишь? Никогда!

Заливаясь слезами, она несколько раз прошлась по кабинету. Однако постепенно она успокоилась и, утерев слезы, остановилась перед мужем.

— Ну? — коротко сказала она.

Гость посмотрел на часы и тоже встал. В эту минуту его подвижное лицо было спокойно.

— Я вижу, — сказал он, — вы больше возбуждены, чем можно было ожидать. И все же, ничего не поделаешь… Всяк по-своему прав. А теперь я предлагаю вам свое условие. Нас четверо: мой сын, Генрик, его мать, я и вы, сударыня. У меня очень небольшое состояние — двадцать тысяч долларов. Однако какое-то время я жил на ваш счет и потому в возмещение затрат верну вам пять тысяч долларов. Сейчас я пойду к адвокату и скажу ему, что он должен делать. Приблизительно через месяц я получу копию акта и вручу вам вашу часть денег. Разумеется, помимо платы за акт и тех восьмисот рублей, которые я вам должен.

— Ты… — прошипела пани Ляттер.

Но в это самое мгновение ей пришло в голову, что пять тысяч долларов по текущему курсу составляют семь с половиной тысяч рублей.

Гость небрежно махнул рукой, поклонился и вышел, не оглядываясь.

Пани Ляттер все смотрела, смотрела вслед ему, а когда в передней скрипнула дверь и на лестнице раздались шаги, залилась горькими слезами.

Через четверть часа она умыла лицо и, дыша местью, стала строить планы укрощения человека, который смел быть счастливым, когда она ненавидела его.

«Я его простила, а он предложил развод!.. Нищий, клятвопреступник, многоженец!.. О, как бы мне хотелось сейчас иметь огромное состояние! Я бы поехала туда, к ней, и сказала бы:

«Вы можете обвенчаться, совершить святотатство! Но пред лицом бога ты, женщина, всегда будешь только его любовницей, а твой сын внебрачным ребенком! Пред лицом бога вы никогда не будете мужем и женой, не соединитесь даже после смерти, ибо я… не освобождаю его от обета!»

Она очнулась, и ее самоё удивила эта бурная вспышка.

«В конце концов чего я сержусь? Мальчик ни в чем не виноват, разве только в том, что Арнольд его отец… А она, — я даже не знаю ее имени, — стоит своего соучастника. Я его выгнала, он нашел женщину под стать себе, я так и должна отнестись к их связи: не драматически, а с презрением.

Ах, если бы Сольский сделал наконец предложение Элене! Уж очень затянулась эта вулканическая страсть, о которой все кричат, компрометируя этим девушку. У меня были бы деньги, и от этого нищего я не взяла бы и тех восьмисот рублей, которые он мне должен. Я показала бы ему тогда на дверь, ведь, собственно, что у меня может быть общего с каким-то господином Арнольдом?»

Пани Ляттер вспомнила недавний разговор, сильный голос, игру лица Арнольда, неожиданные вспышки гнева и пришла к заключению, что этот человек не позволит унизить себя.

«Во всяком случае, — говорила она себе, — в этом месяце у меня есть верных восемьсот рублей, стало быть, сегодня я могу взять рублей шестьсот взаймы… Ах, нищий! Дает мне семь тысяч отступного, а сам ломаного гроша не стоит! Этих денег я, разумеется, ни за что не возьму!»

Она велела позвать панну Марту, и когда та вошла, спросила у нее:

— Так Шлямштейн отказывает?

— Да что такой… простите, пани, знает? Что он понимает? Сердится за то, что Фишман будто на нас зарабатывал, — с гримасой ответила хозяйка.

Пани Ляттер задумалась.

— Фишман? Вы уже второй раз мне о нем говорите. Я не знаю никакого Фишмана. Уже не тот ли это, что масло нам привозит?

— Нет, пани. Масло привозит Берек, а Фишман — это капиталист. Я даже знаю, где он живет…

— Надо завтра привести его сюда, — сказала пани Ляттер, глядя в окно. — В конце четверти всегда недобор. Но через месяц деньги будут.

Она кивнула головой, давая понять хозяйке, что та может уйти, и снова лихорадочно заходила по кабинету. Она сама себе улыбалась, чувствуя, что недавняя вспышка вызвала в ее душе новый прилив энергии.

— Не сдамся! Не сдамся! — повторяла она, сжимая кулаки.

Она не думала о том, надолго ли хватит этого нового прилива энергии и — не последний ли это порыв?

Когда панна Марта вышла из кабинета, в конце коридора ее догнал Станислав. Войдя к ней в комнату, он таинственно запер за собой дверь, затем вынул кошелек и достал из него золотую монету в десять марок.

— Видали? — сказал он. — Нет, вы только отгадайте, от кого я получил этот дукат. Вот это пан так пан! Случались у нас такие, что рублевку давали, но такого еще не бывало!

— И в самом деле! — воскликнула хозяйка, у которой при виде золота сверкнули глаза. — Важная штука! Боже мой, нынче таких и не увидишь, а помню, еще при покойнице матушке…

— Подумаешь, штука! Нет, вы скажите, что это за пан дал мне ее? Да если бы я вам сказал, вы бы, клянусь богом, умерли!

— Ишь какой, изо всего секрет делает! У меня небось все выведает, что на сердце лежит, а от самого словечка не добьешься. Ну, кто бы еще мог дать дукат, если не пан Сольский! Наверно, приехал делать панночке предложение… Слава богу! — сказала она, подняв руки и устремив глаза к небу.

Но, увидев невозмутимую физиономию лакея, смешалась.

— Ну, Станислав, говорите сейчас же или убирайтесь вон!

— Не всякий решился бы такое рассказать, — ответил он. — Смотрите же, вам одной я открою все, упаси бог, если…

— Да вы что, с ума сошли! Ну, так кто же это был?

— Покойник пан…

— Во имя отца и сына! Какой покойник?

— Покойник Ляттер.

— Клянусь богом, он совсем ума решился! — прошептала хозяйка, впившись глазами в лицо Станислава. — Да разве вы его знали?

— Не знал, но кое-что слышал, о чем он с пани толковал. Понять-то я немного понял, они больше по-французски…

— Неужто вы что-нибудь понимаете?

— Да, ведь столько лет в пансионе… Не все я слышал, не много понял, но доподлинно знаю, что это был муж, пан Ляттер. Давно доходили до меня толки, что он еще бродит где-то по свету, но не думал я, что у него карман набит… Бросить золотой, это не всякий может…

— Благодарение создателю! — вздохнула панна Марта. — Всегда я молилась за нашу пани и знала, что она не пропадет…

— Гм! Гм! — пробормотал Станислав. — А я ничего хорошего в этом не вижу. Сперва они ссорились, пани даже сказала что-то насчет преступления, потом, когда он ушел, страх как плакала, да и… Нет, не к добру это, когда приходит человек, которого все считали покойником. Быть беде.

От крайнего оптимизма панна Марта очень легко переходила к крайнему пессимизму. И сейчас она скрестила руки на груди и воскликнула:

— А-а-а! Так я и знала! Какой это муж, если его не было, не было, а потом он взял да и вынырнул как из-под земли? Уж если они разошлись и пани пришлось открыть пансион, стало быть, не было у них согласия, и если он вернулся сейчас, да еще богатый…

— А какой красавец! Хо-хо! С виду куда моложе нашей!

— Ах, так вот оно в чем заковыка! — прервала его панна Марта. — Молодой, красивый муж, а жена старше его… Да, это худо! Бедная жена надорвалась в работе, а он красавец и богач! Прохвосты эти мужчины!

— Только, панна Марта, никому ни слова, а то как бы и мне не было худо! — пригрозил ей пальцем Станислав.

Он с торжествующим видом собрался уходить, но тут панна Марта, которую рассердило это предостережение, схватила его за плечи и вытолкала вон.

Через четверть часа панна Марта, как кошка, прокралась наверх. Она искала Мадзю, но вместо Мадзи наткнулась на панну Говард; схватив учительницу за руку, она затащила ее в пустой класс и зашептала:

— Знаете, что случилось? Только поклянитесь, что никому не скажете! — прибавила она, поднимая вверх палец. — Ляттер вернулся!

— Какой Ляттер?

— Ляттер, муж начальницы.

— Да ведь он давно умер.

— Давно, давно, он в тюрьме сидел.

— Что? Что?

— Он в тюрьме был, — прошептала панна Марта. — А какой красавец! Ах, панна Клара, как бог, как Наполион!

— Какой Наполеон?

— Ну, тот, который бог красоты… А какой богач! Станиславу дал два… да нет, что я говорю, — три, а может, и больше золотых по десять марок. Миллионер!

— Откуда он взял их? — пожимая плечами, спросила панна Говард.

— Да за них, верно, и в тюрьме сидел.

— Он здесь?

— Пошел в полицию, но он вернется.

— И будет ночевать здесь? — понизив голос, допытывалась панна Говард.

— Да, уж если у него здесь жена, так в гостинице ночевать не будет.

Панна Говард схватилась за голову.

— Я сейчас же уйду отсюда! Красавец мужчина, сидел в тюрьме и хочет здесь ночевать! Нет, ни за что на свете…

— Помилуйте, панна Клара! — умоляла перепуганная хозяйка. — Что вы делаете? Я же сказала вам под большим секретом, это же такая тайна, страшно подумать!

— А мне до этого какое дело? — рассвирепела панна Говард. — Красавец и… сидел в тюрьме. Хороша была бы я завтра! Ведь такой человек способен на все.

— Погодите, панна Клара, погодите! — шептала хозяйка. — Так и быть, я вам все открою. Он не будет здесь ночевать, он ненавидит пани Ляттер. Не успел прийти, как они тут же поссорились, и пани начальница плакала навзрыд. Ничего у них не выйдет, она его на порог не пустит. Они, может, никогда уж и не увидятся…

Панна Говард затрясла головой.

— Ну, — сказала она, — так надо ли женщинам выходить замуж? И зачем ей это понадобилось? Столько лет труда и рабства! Столько лет прожить без мужа, а вернулся он, так тоже оставаться одинокой! Ох, уж эти мне браки! Я давно заметила, что с нею неладно: бледна, задумчива, вяла… Что же тут удивительного, если она ждала такого подарочка… Я должна спасти несчастную!

— Ради всего святого, — простонала панна Марта, — ничего не говорите!

Она схватила панну Говард за руки и толкала ее к оконной нише, словно намереваясь вышвырнуть на улицу.

— Надоели вы мне! — прошипела, вырываясь, учительница. — Ясное дело, я и виду не подам, что знаю о возвращении мужа. Я только заставлю ее очнуться, пробужу у нее опять интерес к пансиону, втяну в работу.

— Да какой же у нас сейчас пансион? — прервала ее хозяйка. — Большая часть учениц уже разъехались на праздники, остальные уедут послезавтра! Какая же с ними работа?

Панна Говард в негодовании подняла голову.

— Что вы болтаете, панна Марта? — сказала она. — По-вашему, в пансионе нечего делать? Я погибаю от работы с этими десятью козами, а пани Ляттер нечего будет делать? А ведь я гораздо энергичней…

Кто-то показался в коридоре, и обе разбежались. Хозяйка стала искать Мадзю, а панна Говард раздумывать о том, как вывести пани Ляттер из состояния апатии.

«Займется опять девочками, делами, как я, позабудет и красавца мужа, — говорила она себе. — Теперь я понимаю, почему эта несчастная была так непоследовательна. Конечно же, она боялась, что вернется муж! Да! Я знаю теперь, почему ей грозит банкротство. Все деньги, которые бедная раба добывала тяжелым трудом, ей приходилось отсылать в тюрьму своему господину. И вот он, негодяй, богат, а ей нечем заплатить за помещение. Таковы преимущества брака!»

Глава двадцать седьмая Вести о дочери

Около восьми часов вечера панна Говард позвала к себе Мадзю. Она усадила ее на стул, сама села спиной к лампе, скрестила на груди руки и, уставившись в пространство белесыми глазами, сказала как будто равнодушным тоном:

— Ну, панна Магдалена, о начальнице знаете?

— Знаю, — в замешательстве ответила Мадзя.

— Что муж вернулся?

— Да.

— Что он красавец, что сидел в тюрьме…

— И очень богат, — прибавила Мадзя.

— И что они снова расстались, — продолжала панна Говард.

— Все знаю.

— От кого? Наверно, от Марты. Вот сплетница! Пять минут не выдержит, выболтает.

— Но она умоляла меня хранить все в тайне, — сказала Мадзя.

— Стало быть, мне незачем рассказывать вам подробности, но… Послушайте, панна Магдалена… — поднимая руку, вдохновенно произнесла панна Говард.

В эту минуту в дверь постучались и послышался голос Станислава:

— Пани начальница просит к себе панну Бжескую. Почта пришла.

— Сейчас иду, — крикнула Мадзя. — Наверно, письмо от мамы.

— Послушайте, панна Магдалена, — повторила панна Говард, пригвоздив ее взглядом к месту. — Жизнь пани Ляттер — это новое доказательство того, каким проклятием является брак для независимой женщины.

— Ну конечно!.. Может, я на праздники поеду? — прошептала в сторону Мадзя.

— Ибо пани Ляттер, — продолжала панна Говард, — первая у нас эмансипированная женщина. Она трудилась, распоряжалась, она делала состояние, как мужчина.

— Любопытно знать… — ерзая на стуле, перебила ее Мадзя.

— Да, она была первая эмансипированная, первая независимая женщина, — с жаром декламировала панна Говард. — И если сегодня она несчастна, то только из-за мужа…

— О да, разумеется! Любопытно знать…

— Муж отравлял ей часы труда, муж не давал ей сомкнуть глаз, муж, совершив преступление, замарал ее имя, муж, хоть его и не было здесь, промотал ее состояние…

В дверь снова постучались.

— Мне надо идти, — сказала Мадзя, срываясь с места.

— Идите, панна Магдалена. Но помните, если пани Ляттер, это высшее существо, эту женщину будущего, постигнет ужасная катастрофа…

Мадзя затрепетала.

— Сохрани бог! — прошептала она.

— Да, если ее постигнет ужасное несчастье, то повинен в этом будет ее муж. Ибо муж для независимой женщины…

Мадзя уже выбежала из комнаты, торопясь к пани Ляттер.

«Письмо от мамы! Письмо от мамы! — думала она, перепрыгивая через ступеньки. — А вдруг мама велит приехать на праздники? Ах, как было бы хорошо, мне так страшно оставаться здесь… Бедняжка пани Ляттер с этим своим мужем…»

Она влетела в кабинет и застала начальницу за письменным столом с письмом в руке.

— Ах, Мадзя, как тебя долго приходится ждать! — сердито произнесла пани Ляттер.

Мадзя вспыхнула и побледнела.

— Я опоздала, — сказала она в испуге. — Письмо, наверно, от мамы…

Пани Ляттер нетерпеливо махнула рукой.

— Письмо от Ады Сольской. Не отпирайся. Штамп венецианский, и адрес написан ее рукой.

Мадзя удивилась.

— Я вот о чем хочу тебя попросить, — сказала начальница, — позволь мне прочесть при тебе это письмо… Да ты не волнуйся, — прибавила она, взглянув на Мадзю. — Какой ты ребенок! Я хочу прочесть письмо потому, что от Эленки уже больше недели нет никаких вестей и я беспокоюсь… Ах, как они все меня терзают… Да ты сама прочти, только вслух. Вот нож, вскрой конверт. У тебя руки дрожат! Ребенок! Ребенок! Ну, читай же наконец!

Начальница ошеломила ее своим нетерпением, и Мадзя начала читать, ничего не понимая:

— «Дорогая моя, моя единственная, — писала панна Сольская, — в эту минуту я хотела бы обнять тебя, вас всех, весь мир. Представь себе, какое счастье: Стефек вчера уехал из Венеции, шепнув мне на прощание, что он излечился, а Эля смеялась, узнав об его отъезде! Даже в эту минуту я вижу из окна, как она, окруженная молодыми людьми, катается по Большому каналу с семьей Л. и с барышнями О. Они едут на трех гондолах, а шум подняли такой, точно плывет турецкий флот. Ах, Мадзя…»

Мадзя прервала чтение и посмотрела на начальницу, которая неподвижно сидела за столом.

— Дай-ка мне, — жестко сказала пани Ляттер, вырывая у Мадзи из рук письмо. Раза два она пробежала начало, затем скомкала письмо и хлопнула им по письменному столу.

— Ах, негодяйки! — прошипела она. — Одна убивает меня, а другая этому радуется! Мозг ли у меня вырвали, — крикнула она, — или злой дух вырвал у людей человеческие сердца и вложил им в грудь сердца тигров?..

— Не дать ли вам… — начала девушка.

— Чего?

— Вы так переменились в лице… я дам вам стакан воды, — дрожа всем телом, сказала Мадзя.

— Ах ты, глупенькая девочка! — вспылила пани Ляттер. — Я узнаю, что Сольский оставил Элену, а она в эту минуту угощает меня водой! Негодяй он! А впрочем, чего ему быть лучше моей дочери? Она — чудовище, она! Я ее воспитала, нет, я взлелеяла ее на свою беду, пожертвовала ради нее состоянием, а она, как она платит мне за это? Губит себя, губит будущность брата, а меня вынуждает броситься к ногам человека, которого я презираю и ненавижу, как никого в мире! Ну, что ты на меня смотришь? — спросила она.

— Я? Ничего…

— Ты ведь знаешь, что Сольский был без памяти влюблен в эту проклятую девчонку, а она его оттолкнула! Ты, наверное, знаешь и о том, что я разор… что я в затруднительном положении, что я хочу отдохнуть, отдохнуть хотя бы неделю… А она, она, дочь моя, по минутному капризу, не только разрушает мои планы, но и лишает нас средств существования.

Ломая руки, пани Ляттер заходила по кабинету.

— Боже! Боже! — рыдала Мадзя, чувствуя, что случилось нечто страшное.

Внезапно пани Ляттер, как будто успокоившись, остановилась около нее. Она положила на голову девушке руку и мягко сказала:

— Ну, не плачь, милая, прости меня. Ведь даже лошадь, если ей вонзить шпоры, встает на дыбы. Я вспыльчива, мне нанесли тяжелую рану, вот и я… набросилась. Но ведь это я не на тебя…

— Я не о том, — рыдала Мадзя. — Мне неприятно, мне ужасно неприятно, что вы…

Пани Ляттер пожала плечами и сказала со смехом:

— Что я в таком положении! Не принимай, милая, всерьез мои слова. Я страдаю, это правда, но… меня нельзя сломить, о нет! Есть у меня в запасе средства, которые позволят мне и поднять пансион и дать возможность Казику завершить образование. А Эленка, — сухо прибавила она, — должна пожать плоды своенравия. Не хотела стать богатой дамой, будет после каникул классной дамой!

— Эленка? Классной дамой? — повторила Мадзя.

— Что же в этом особенного? Разве ты не любимая дочка у своей матери, однако же работаешь? Все мы работаем, и Эленка будет работать, это ее отрезвит. Я не могу уже прокормить двоих детей, а Казик должен завершить образование, должен завоевать положение в обществе, потому что в будущем он станет опорой и моей и Элены, а быть может, и других… Вот из кого выйдет настоящий человек.

Мадзя слушала, опустив глаза.

— Ну, ступай, дитя мое, — спокойно сказала пани Ляттер. — Прости меня, забудь все, что слышала, и возьми свое письмо. Это был не стакан, а целый ушат воды, он отрезвил меня. Элена и Сольский! Миллионер и дочь начальницы пансиона, тоже мне пара! Надо сознаться, Элена не чета мне, она не теряет головы и после такой ужасной катастрофы способна сразу же отправиться на прогулку по каналу…

Когда Мадзя вышла, простившись, пани Ляттер скрестила руки на груди и стала расхаживать по кабинету.

«Да, пан Арнольд, я дам тебе развод, — думала она, — но не за пять, а за десять тысяч долларов. Я могу даже благословить вас, но — за десять тысяч. Если тебе хочется обеспечить имя своему ублюдку, то я должна обеспечить карьеру своему сыну. Я не дам испортить его будущность, нет!»

Мадзя вернулась к себе с головной болью и одетая бросилась на постель. В опустевшем дортуаре, кроме нее, были только две ученицы, и те, наговорившись об отъезде, уснули крепким сном.

Поздней ночью скрипнула дверь дортуара, и на пороге, прикрывая рукой свечу, появилась пани Ляттер. На ней был темный халат, подпоясанный шнуром. Лицо ее было мертвенно-бледно, черные волосы спутаны и взъерошены, а в глазах, которые упорно смотрели в какую-то невидимую точку, застыл ужас.

В разгоряченном мозгу Мадзи мелькнула дикая мысль, что пани Ляттер хочет убить ее. Она закрыла руками лицо и ждала, чувствуя, как замирает у нее сердце.

— Ты спишь, Мадзя? — склонившись над ее постелью, спросила пани Ляттер.

Не отнимая рук, Мадзя осторожно приоткрыла один глаз и увидела руку пани Ляттер; между пальцами сквозил розовый отблеск свечи.

— Ты спишь? — повторила начальница.

Мадзя внезапно села на постели, так что пани Ляттер даже отшатнулась и глаза ее утратили свое ужасное выражение.

— Ну, тут у вас спокойно. В этом дортуаре спят уже только две девочки… Что я хотела сказать тебе? Что я хотела?.. Не могу уснуть… Ах, да, покажи мне письмо.

— Какое письмо? — спросила Мадзя.

— От Ады.

Мадзя выдвинула ящик столика и достала письмо, которое лежало сверху. Пани Ляттер поднесла его к свече и начала читать.

— Да, да, это оно… Венеция… Возьми, дитя мое, свое письмо. Спокойной ночи.

И она вышла из дортуара, снова заслоняя свет, чтобы не разбудить девочек. Но те не спали.

— Зачем к нам приходила пани начальница? — спросила одна из них.

— Пришла, как всегда, посмотреть на нас, — ответила Мадзя, подавляя невольную дрожь.

— Как хорошо, что я завтра уезжаю, — прошептала другая. — Я бы здесь уже не уснула.

— Почему? — спросила первая.

— Разве ты не видела, какая страшная пани Ляттер?

Они умолкли. Мадзя стала раздеваться, давая себе обещание на следующую ночь перейти в другой дортуар.

На другой день в пансионе уже не было занятий. Некоторые ученицы собирались уезжать на праздники, те же, которые оставались, воспользовавшись хорошим апрельским днем, вышли с Мадзей на прогулку.

Улицы казались веселыми; дамы сбросили зимний наряд и, улыбаясь, торопились вперед с зонтиками в руках; от недавнего снега не осталось и следа, и в безоблачном небе сияло весеннее солнце. Пансионерки были в восторге и от хорошей погоды и от тепла и на минуту забыли о том, что они не уезжают на праздники.

Но Мадзя была удручена. В сердце ее пробуждались смутные опасения, в голове роились бессвязные мысли.

«Бедная пани Ляттер! И почему я не написала о ней Аде? Почему не сходила к Дембицкому? Один только он и помог бы нам…»

Потом ей пришло в голову, что если Сольский порвал с Эленой, то, пожалуй, не даст взаймы ее матери, да и сама пани Ляттер не сможет принять от него никаких услуг! Но внутренний голос упорно шептал ей, что она должна поговорить с Дембицким о положении в пансионе.

Чем мог тут помочь бедный учитель, с которым так некрасиво обошлись в пансионе? И все же Мадзю влекла к нему непонятная сила, и она бы тотчас пошла к старику, справилась бы об его здоровье и хоть рассказала ему о том, что давно сверлило ей мозг и терзало сердце.

Она бы пошла, но ей было стыдно.

— Каких бы сплетен наплели после этого? — говорила она, проходя под окнами дома, в котором жил Дембицкий.

— Неприлично, неприлично, — повторяла она про себя, подавляя предчувствие, что кто-то дорого заплатит за это слово «неприлично».

В это самое время пани Ляттер у себя в кабинете выдавала жалованье учителям. Каждому она говорила, что день нынче выдался прекрасный, затем предлагала расписаться в рапортичке, пододвигала незапечатанный конверт с деньгами, просила пересчитать и, наконец, выражала пожелание снова встретиться после праздников.

Никто из них, не исключая отца законоучителя и доктора Заранского, которые явились за жалованьем последними, не заметил в ней ничего особенного. Она осунулась, казалась усталой, но была спокойна и улыбалась.

Во дворе законоучитель встретился с доктором, опять поговорил с ним о прекрасной погоде, справился, не уезжает ли тот на праздники, и вдруг сказал:

— Хорошо баба держится, хлопот ведь пропасть!

— У кого их нет! — возразил Заранский. — С пансионом, мне кажется, все равно, что с фабрикой, хлопот не оберешься.

— Вот это, доктор, остроумно, — ухмыльнулся ксендз, — вот это вы удачно сравнили! Да, мы, как на фабрике, вырабатываем души человеческие! Ну, а пани Ляттер в последнее время все-таки сдала.

— Нервная стала, издергалась, — пробормотал доктор, глядя на свои панталоны. — Я бы послал ее на каникулы к морю, но она не признает медицины. До свидания, ваше преподобие!

— Желаю весело провести праздники, — ответил ксендз. — А меня бы тоже следовало послать на каникулы, только в такие места, где жизнь подешевле и повеселей, ну-ка, вспомните, доктор!

— В Остенде! — крикнул доктор, выходя на улицу.

— Это такому-то бедняку, как я? — смеясь, воскликнул ксендз.

В эту минуту он столкнулся со знакомым посыльным, тот извинился и поцеловал ему руку.

— Ах, какой ты, братец, невнимательный! — заметил ксендз. — Куда это ты бежишь?

— Несу письмо в пансион, пани Ляттер.

— От кого?

— От адвоката. Целую руки, ваше преподобие…

«От адвоката?.. — подумал законоучитель. — Гм! Лучше иметь дело с адвокатом, чем с доктором и ксендзом».

И он пошел по улице, улыбаясь солнцу.

Глава двадцать восьмая Сообщение о сыне

Спустя несколько минут пани Ляттер получила письмо, в котором один из крупных адвокатов извещал ее, что пан Евгений Арнольд поручил ему «известное» дело и оставил в распоряжение пани Ляттер восемьсот рублей, которые могут быть вручены ей в любое время.

Пани Ляттер улыбнулась.

— Торопится муженек, — прошептала она, — ничего, подождет.

Она выдвинула ящик стола и пересчитала деньги.

«Это для прислуги, — думала она, ощупывая одну пачку, — это для учительниц, это на праздники… Будь у меня еще рублей шестьсот, я бы недельки на две могла заткнуть рот домовладельцу… А что, если взять у адвоката эти восемьсот рублей?.. Как не так! Он тотчас даст знать мужу, а тот — своей наложнице. Нет, миленькие, помучайтесь!»

Она внезапно вскочила из-за стола и сжала кулаки.

— Ах, эта негодяйка Эля, проклятая девчонка! Заставляет меня исполнять желания Ляттера, губить будущность брата! Нет у меня дочери, один только сын! А ты, чудовище, станешь гувернанткой. И, в лучшем случае, может, будешь за деньги учить детей этого негодяя Сольского, которые должны были бы родиться от тебя. Святая истина: всяк своего счастья кузнец.

Она позвонила и велела позвать панну Марту. Когда хозяйка вошла на цыпочках, жеманясь, как пансионерка, пани Ляттер спросила:

— Ну как, еврей пришел?

— Какой еврей? — спросила панна Марта. — Фишман?

— Да, Фишман.

— Я думала, он уже ненадобен, — опустив глаза, прошептала хозяйка.

Пани Ляттер была вне себя от изумления.

— Это почему же? — в гневе спросила она. — Ведь вчера после обеда я просила привести его ко мне… Уж не думаете ли вы, что ночью я выиграла в лотерее?

— Сейчас позову, — смущенно сказала хозяйка, присела, как пансионерка, и вышла.

«Что бы это могло значить? — думала пани Ляттер. — И какие гримасы строит эта кухарка? Неужели они уже знают о возвращении мужа и о деньгах?»

Она позвала Станислава и строго сказала:

— Слушайте, посмотрите-ка мне в глаза.

Седой лакей спокойно выдержал ее огненный взгляд.

— Кто-то… роется здесь в моих бумагах, — объяснила пани Ляттер.

— Это не я, — ответил он.

— Надеюсь. Можете идти.

«Все они за мной шпионят, — говорила про себя пани Ляттер, быстрыми шагами расхаживая по кабинету. — Он тоже. Я не раз ловила его на том, что он подслушивает. Уверена, что и вчера он подслушивал, но мы говорили по-французски».

— Бедная я, несчастная! — произнесла она вполголоса, хватаясь за голову.

Затем она вышла в спальню и выпила рюмку вина, вторую за нынешний день.

— Ах, как оно успокаивает! — прошептала она.

В первом часу дня пришел Фишман. Это был старый сутуловатый еврей в длинном сюртуке. Он низко поклонился пани Ляттер и исподлобья стал рассматривать меблировку.

— Мне нужны на месяц шестьсот рублей, — сказала пани Ляттер, чувствуя, что кровь ударила ей в голову.

— Когда они нужны вам? — спросил он после раздумья.

— Сегодня, нет, завтра… дня через два.

Еврей молчал.

— Что это значит? — в удивлении спросила пани Ляттер.

— Сейчас у меня нет шестисот рублей, я получу их разве только недели через две.

— Зачем же вы сюда явились?

— Знакомый есть у меня, он бы и сегодня ссудил вас деньгами, да он залога потребует, — ответил еврей.

Пани Ляттер вскочила с кресла.

— Ты что, с ума сошел? — крикнула она. — Под мою подпись я не получу шестьсот рублей? Разве ты не знаешь, кто я?

Фишман смешался и сказал примирительным тоном:

— Вы ведь знаете, я не раз давал деньги под вашу подпись. Но сегодня у меня нет, а знакомый требует залога.

Пани Ляттер отшатнулась и уставилась на Фишмана, не понимая, что он говорит.

— Под чью подпись? — спросила она.

— Да вашу же, пани Каролины Ляттер, вы же давали поручительство за пана Норского.

У пани Ляттер потемнело в глазах. Она схватила вдруг Фишмана за лацкан сюртука и крикнула хриплым голосом:

— Лжешь! Лжешь!

— Как? — воскликнул он в негодовании. — Вы не давали поручительства по векселям Норского?

Пани Ляттер побледнела, заколебалась, но через минуту сказала решительным голосом:

— Да, я не раз давала поручительство по векселям моего сына. Я только не помню вашей фамилии.

Фишман посмотрел на нее воспаленными глазами.

— Это все равно. Векселя я покупал.

— У вас еще есть векселя? — спросила она тише.

— Нет. Двадцать пятого марта пан Норский выкупил последний.

— Ах, вот как! На какую сумму?

— Триста рублей.

— Гм. Когда был выставлен вексель?

— В январе, — ответил еврей.

— Ах, тот! Я не знала, что вы берете такой высокий процент.

Еврей с жалостью смотрел на нее. Вексель был не на триста, а всего лишь на двести рублей, и выставлен не в январе, а в конце февраля. Стало быть, пани Ляттер ничего не знала и, следовательно, не давала своего поручительства.

— Бывает, — пробормотал он.

— Что?

— Что поручитель не знает фамилии кредитора. Какая разница, были бы деньги заплачены, — сказал Фишман.

Пани Ляттер тяжело вздохнула.

— Можете идти, — сказала она.

— А как с шестьюстами рублями, которые вы хотели занять?

— Я не дам залога.

— Может, я к завтрашнему дню достану без залога, — сказал он. — Я зайду завтра.

Он вышел, оставив пани Ляттер в остолбенении. Если бы не запах старой замазки, который еще слышен был в кабинете, она не поверила бы, что минуту назад здесь был человек, который держал векселя ее сына с ее поручительской подписью.

То, в чем она подозревала второго мужа, сделал ее сын, ее обожаемый сын, на которого она возлагала последние надежды, чьи великие подвиги и слава должны были вознаградить ее за все страдания, которые она вынесла за свою горькую жизнь.

Думая об этом, она не ощутила обиды на Казимежа.

Она ощутила только, что силы ее иссякли и что она жаждет покоя. Пусть ненадолго, пусть на два дня, только бы в это время никого не видеть, ни с кем не разговаривать, обо всем забыть. Если бы существовало какое-нибудь средство, от которого можно было бы впасть в летаргию, пани Ляттер приняла бы его.

— Тишины… покоя! — шептала она, лежа с закрытыми глазами на диване. — Ах, если бы уснуть…

Станислав, который, сидя в передней, знал о каждом движении своей барыни, обеспокоился ее долгим молчанием и вошел в кабинет. Пани Ляттер вздрогнула:

— Чего тебе?

— Мне послышалось, пани, что вы меня зовете.

— Ступай и не выдумывай, — ответила она изменившимся голосом.

Станислав отправился к панне Марте на совет. Через четверть часа пани Ляттер услышала стук у парадной двери.

— Кто там?

— Я, — входя в кабинет, ответила ученица четвертого класса. — Я сейчас уезжаю и пришла проститься с вами…

Бледная пани Ляттер поднялась с дивана и поцеловала девочку.

— Желаю тебе весело провести праздники, дитя мое.

— Мама велела попросить у вас извинения, за прошлую четверть она отдаст только после праздников.

— Хорошо, дитя мое.

— Мама велела еще спросить…

— Довольно, дитя мое.

— Об уроках музыки…

— Помилосердствуй! Мы поговорим об этом после праздников, — прервала пани Ляттер девочку, осторожно отстраняя ее.

Девочка залилась слезами и выбежала из кабинета. Пани Ляттер снова повалилась на диван.

Около двух часов в кабинет тихонько прокралась панна Марта.

— Пани, — прошептала она, — я распоряжусь, чтобы вам на обед приготовили чашку бульона и…

— Бога ради, панна Марта, оставьте меня в покое, — прервала ее пани Ляттер.

— Сегодня картофельный суп…

— Я хочу только покоя, панна Марта, только покоя! — простонала пани Ляттер.

Ее оставили в покое, она лежала, закрыв руками глаза, и думала:

«Зачем я велела привести этого Фишмана? По чьим это проискам пришел именно он и сказал о векселях? Марта его привела, а зачем? Марта ходила к Шлямштейну? Ах, да, мне денег не хватило, я ведь Казику дала тысячу триста рублей на заграничную поездку! Страшная цепь случайностей, мелких случайностей, которые тем не менее разбили мне душу… Богородице дево, радуйся…»

Она сорвалась с дивана, блуждающими глазами окинула кабинет, словно опасаясь увидеть что-то необыкновенное, и — снова легла. Несколько минут она лежала не двигаясь, ничего не чувствуя, не думая, но в душе ее снова вереницей понеслись злые грезы.

«Он не виноват, это я виновата… Почему я не воспитала его в труде, как воспитали хотя бы того же Котовского? Да и наконец ошибка молодости; другие совершали еще худшие проступки и исправлялись… Такой мальчишка говорит себе: мы с матерью одно, и подмахивает вексель за мать, зная наперед, что она ему не отказала бы. Глупости, разумеется, но почему еврей сказал мне об этом, почему? Ведь векселя выкуплены, ничего не случилось, тогда зачем же он сказал мне об этом, зачем?.. Боже! Каким сотворил ты мир, что все в нем словно создано для того, чтобы нарушать наш покой… Еще сегодня утром мне было так хорошо…»

Внезапно с шумом распахнулась дверь, и в кабинет влетела разъяренная панна Говард.

— Будьте так добры, сударыня, — закричала она, — поднимитесь наверх и растолкуйте этим поросятам, что и они могут есть картофельный суп, раз я его ем.

Пани Ляттер вскочила. У нее потемнело в глазах, зашумело в ушах, она взмахнула руками, как при падении.

— Что это? — в страхе спросила она через минуту, за пятнами тумана не видя панны Говард.

— Эти девчонки подняли бунт за обедом, они не желают есть картофельный суп, — сказала ученая особа. — Сходите, пожалуйста, к ним, употребите власть…

— Я? — переспросила бледная как полотно пани Ляттер. — Но я больна, я совсем больна…

— Нежитесь тут! Что это такое? Надо встряхнуться, поднять голову, как пристало независимой женщине. Ну, перемогите же себя, умоляю вас, — говорила панна Клара, протягивая к ней руки.

Пани Ляттер прижалась в угол дивана, как перепуганный ребенок.

— Ради бога, — произнесла она дрожащим голосом, — оставьте меня в покое… Я так страдаю, что по временам просто теряю сознание!

— Тогда я пришлю к вам доктора.

— Я не хочу доктора!

— Но ведь надо что-то делать. Надо хоть немного владеть собой, — с превосходством в голосе говорила панна Говард. — Такой упадок духа…

— Прочь! — крикнула пани Ляттер, показывая рукой на дверь.

— Что?..

— Прочь! — повторила она, хватая бронзовый подсвечник.

Лицо панны Клары стало серым.

— Я уйду, — прошипела она, — и вернусь не раньше, чем тебя здесь не будет!

Она хлопнула дверью, а пани Ляттер повалилась на пол и, захлебываясь от рыданий, терзала руками ковер.

Вбежал Станислав, за ним хозяйка, кто-то из учительниц, наконец Мадзя. Они подняли пани Ляттер, привели ее в чувство. Она успокоилась понемногу и велела всем уйти, кроме Мадзи.

— Подожди меня здесь, — сказала она, помолчав.

Она вышла к себе в спальню и через несколько минут вернулась такая спокойная, что Мадзя вскрикнула от удивления. Ни следа ужасного припадка, только смятое платье и отуманенные глаза напоминали о том, что это та самая пани Ляттер, которая четверть часа назад в приступе каталась по полу.

«Боже, какая сильная женщина!» — подумала Мадзя.

Пани Ляттер подошла к ней и, взяв ее за руку, тихо сказала:

— Послушай… Только дай слово, что не выдашь меня…

— Как могли вы это подумать? — простонала перепуганная Мадзя.

— Так вот, — продолжала пани Ляттер, — я уезжаю… Я сейчас же уезжаю отсюда. Ты должна помочь мне…

— Но, сударыня…

— Не спорь, не протестуй, иначе, клянусь счастьем моих детей, я на твоих глазах покончу с собой, — сказала пани Ляттер.

— Куда же вы хотите ехать?

— Все равно куда. В Ченстохов, в Пётрков, в Седлец. Я уезжаю ненадолго, дня на два, но… хоть один день я не хочу видеть пансион и людей, которые меня здесь окружают. Говорю тебе: если я останусь здесь еще на два часа, я покончу с собой или сойду с ума. А так, я уеду на день-другой, перестану терзаться, соберусь с мыслями…

Она стала целовать и обнимать учительницу.

— Ты поймешь меня, Мадзя, — говорила она. — Ведь и с преступника иногда снимают кандалы и выпускают его на свежий воздух. А я не преступница. Помоги же мне, как помогла бы своей матери. В этом аду у тебя одной сердце ребенка, тебе одной я могу сказать, что… верно, я проклята богом…

— Что вы говорите, успокойтесь! — умоляла Мадзя, пытаясь упасть к ногам пани Ляттер.

Пани Ляттер подняла ее и усадила рядом с собой.

— Пожалей меня, дитя мое, и пойми. Я в тяжелом положении, и нет у меня никого, с кем бы можно было не то что посоветоваться, но хоть поделиться своим горем. Я предоставлена самой себе. Меж тем я могу сойти с ума… Вот и сейчас мне кажется, что стены в комнате прогибаются, что земля уходит у меня из-под ног. Я так боюсь этого дома и этих людей, так они мне противны, что я должна бежать… На один день, Мадзя, на один день избавь меня от них, и, умирая, я буду благословлять тебя… Ты поможешь мне?

— Да, — прошептала Мадзя.

— Тогда пойдем.

Они вышли в спальню, где пани Ляттер торопливо переоделась в суконное платье. Затем она положила в саквояж рубашку, полотенце и, наконец, — бутылку вина с рюмкой.

— Ты погляди, Мадзя, как я несчастна, — говорила она, вытирая слезы. — Если я не вырвусь отсюда, не отдохну, мне грозит пьянство! Я так изнурена, что не могу обойтись без вина, как человек в тифозной горячке. К сожалению, нет такого сильного наркотика, чтобы заглушить ту горечь, которой отравляют нас люди. О, какой человек — подлый зверь! Когда он появляется на свет, мы молимся на него, как на херувима, а через каких-нибудь двадцать лет из него вырастает чудовище… Есть ли ребенок, над которым мать не проливала бы слез, которого не окружила бы нежностью? Для нее он само небо, вечность, божество, а что потом? Рано или поздно все откроется, мать не узнает своего ребенка и поразится, как голубь, у которого выкрали птенца и подсунули ему жабу.

— Вы не должны так говорить… — прервала ее Мадзя, но смолкла, испугавшись своей смелости.

Пани Ляттер устремила на Мадзю любопытный и умоляющий взгляд.

— Говори, говори! — сказала она. — Почему не должна?

— Это не преступление, что Эленка не хочет выходить за Сольского, если она его не любит. Без любви…

— Ты хочешь сказать, что без любви не стоит выходить замуж, — прервала ее пани Ляттер. — А по любви, думаешь, стоит? Ах, дитя, дитя! Я знаю женщин, которые выходили замуж по любви, и что же? Они наживали себе врагов в счастливую пору, изменников во время борьбы за кусок хлеба и насмешников в тяжелые времена. Я скажу тебе, что такое любовь: это выйти замуж за богатого и заключить брачный контракт… Господи Иисусе!.. — вдруг прошептала она, вытягивая руки.

— Что с вами?

— Постой… Уже проходит… Ах, как страшно!.. Бывают минуты, когда мне кажется, что дом рушится… Если бы ты видела стены, когда они начинают прогибаться… Я должна бежать отсюда… я не вынесу… — Она села и, переведя дыхание, продолжала прерывистым голосом: — Я знаю, что все это чудится мне, но не могу отогнать эти призраки… Понимаю, в каком я состоянии, но уже не владею собой. Надо быть сумасшедшей, чтобы сердиться на ученицу, которая прощается с тобой, на панну Марту, когда она угощает тебя бульоном, на всех тех, кто каждые полчаса врывается к тебе в комнату. Ведь это тянется уже много лет, и все время ко мне кто-нибудь врывается… Но сегодня я больше не в силах вынести это. Каждый шорох, каждое слово, каждое человеческое лицо для меня словно раскаленные клинки, которые вонзаются мне в мозг… Я должна уехать, только это может спасти меня…

Около шести часов небо нахмурилось и надвинулись сумерки.

Пани Ляттер наскоро написала несколько слов Згерскому и велела Станиславу отнести письмо. Затем она торопливо надела шляпу, накинула пальто и попросила Мадзю через черный ход вынести ее саквояж на улицу.

Через несколько минут, никем не замеченные, они встретились неподалеку от памятника Копернику. Пани Ляттер вскочила на извозчичью пролетку, велела Мадзе сесть рядом, а извозчику — ехать на Венский вокзал.

— Вот ключи от письменного стола, — сказала она Мадзе. — Ах, как мне легко!.. Там лежит несколько сот рублей. Скажи, что я уехала дня на два, мне тоже хочется, чтобы у меня были каникулы. Только сейчас я почувствовала, что буду здорова, хотя мне все еще кланяются дома… Но это пустяки!.. Вот отдохну, вернусь, и все переменится, а тебе, Мадзя, я сделаю одно предложение… Как знать, может, когда-нибудь ты еще будешь начальницей?..

«Господи, спаси и помилуй!» — подумала Мадзя.

— Вот и все, — сказала пани Ляттер. — А теперь до свидания! Выходи и не возвращайся сразу в пансион, а когда вернешься, говори, что тебе вздумается. Ловко удалось мне всех провести…

Она велела извозчику остановиться и обняла Мадзю.

— Выходи, выходи! Будь здорова!..

Через минуту пролетка скрылась, оставив на углу улицы остолбенелую Мадзю.

Глава двадцать девятая Помощь готова

Мадзя недолго стояла в оцепенении, тем более что около нее стал вертеться какой-то молодой человек с явным намерением предложить ей свои услуги и сердце. Она очнулась, и в голове ее встали две отчетливые мысли: первая, что пансион пани Ляттер погиб, вторая, что в такую минуту надо идти к Дембицкому.

Чем он мог помочь? Решительно ничем. Но Мадзя чувствовала, что нависла грозная опасность и что в такую минуту надо искать защиты у человека порядочного. В ее глазах Дембицкий был самым порядочным человеком из всех, кого только она знала. Этот бедный, больной, вечно озабоченный учитель казался ей сейчас утесом-великаном. Если он будет дома, она спасена; если же он случайно куда-нибудь уехал, ей остается одно — броситься в воду…

Она уже не думала ни о пансионе, ни о пани Ляттер, а только о себе. Ей нужно было услышать доброе слово из уст справедливого человека или хотя бы посмотреть ему в лицо, в его честные глаза. Теперь он был самым мудрым, самым лучшим, самым прекрасным, он был единственным человеком, которому в ее положении можно было безусловно довериться.

Она села на извозчика и велела ехать к особняку Сольских. Позвонила у входа, дверь не открывали; она звонила до тех пор, пока в сенях не раздались медленные шаги. Кто-то повернул ключ, и в полуотворенных дверях показался старик с густыми бровями и кустиками седых волос на голове.

— Пан Дембицкий дома? — спросила она.

Старик развел руками от удивления, но показал ей дверь направо. Мадзя вбежала в большую комнату и под лампой с зеленым абажуром увидела сидящего за столом Дембицкого. Старик писал.

— Ах, пан учитель, — воскликнула Мадзя, — как хорошо, что я вас застала!

Дембицкий поднял на нее светлые глаза, она бросилась в кресло и зарыдала.

— Вы только не беспокойтесь, — говорила она. — Это пустяки, я просто немного расстроилась… Ах, только бы вы не захворали… Я сейчас проводила пани Ляттер… Она уехала!

— На праздники? — спросил Дембицкий, пристально глядя на Мадзю. А про себя прибавил: «Вечная комедия с этими бабами!»

— Нет, не на праздники… Она почти сбежала! — ответила Мадзя.

И связно, что чрезвычайно его удивило, рассказала Дембицкому о внезапной болезни пани Ляттер, о возвращении ее мужа, о возможном банкротстве.

Дембицкий пожал плечами: он слышал все, но мало что понимал.

— Простите, — сказал старик, — но за это вы не можете быть на меня в претензии. Я почти никуда не выхожу, и не в моих привычках выспрашивать о чужих делах. Между прочим, для пани Ляттер есть деньги…

— Какие деньги?

— Четыре… пять… до десяти тысяч рублей. Пан Стефан Сольский, по желанию панны Ады, оставил эту сумму в распоряжение пани Ляттер на тот случай, если она окажется в затруднительном финансовом положении. Но я-то, сами посудите, сударыня, не мог знать о ее положении.

— Оставил? Но ведь он порвал с Эленой! — воскликнула Мадзя.

— Порвал! — повторил Дембицкий, махнув рукой. — Так или иначе неделю назад он еще раз напомнил мне о том, что пани Ляттер надо в случае необходимости ссудить деньгами.

— Она от пана Сольского не приняла бы денег, — сказала Мадзя.

— Мы бы кого-нибудь нашли, какую-нибудь компаньонку или покупательницу пансиона. Но с пани Ляттер трудно иметь дело…

Мадзя вопросительно поглядела на него.

— Вы уж извините, — продолжал озабоченно старик, — с ней потому трудно иметь дело, что она ничего не признает, кроме своей воли.

— Необыкновенная женщина! — прервала его Мадзя.

Пощипывая остатки волос и уставясь глазами на стол, Дембицкий сказал:

— Да, она особа энергическая, но простите, сударыня, по-женски энергическая. Ей кажется, что ее желания должны быть законом, а так нельзя. Нельзя держать дорогой пансион, когда страна обеднела и появилось много дешевых пансионов. Не годится посылать детей за границу, когда нет денег. Нехорошо, что одна женщина работает на троих, и все трое любят тратить много денег…

— Так пан Сольский даст ей взаймы десять тысяч, — перебила Мадзя старика.

— Да, да! Это можно сделать в любую минуту, сегодня, завтра. Но пан Сольский, вернее доверенное лицо, которое будет договариваться с пани Ляттер, поставит свои условия.

— Боже, боже! Почему я не пришла к вам неделю назад! — всплеснув руками, воскликнула Мадзя.

— Простите, сударыня, — возразил он, — но, по-моему, это безразлично. Зло не в отсутствии денег, а в характере пани Ляттер, которая, будем говорить прямо, немножечко чересчур энергична и любит идти напролом. А так нельзя. Человек должен признавать законы природы и права других людей, иначе он рано или поздно потерпит крушение.

— Стало быть, женщины, по-вашему, не должны быть энергичными? — робко спросила Мадзя.

— Вот что я вам скажу, сударыня: мы должны быть людьми с умом, сердцем, энергией, но не без меры, не чересчур. Одно дело уступать всем и вся, другое дело — навязывать всем свою личность. Одно дело, страдать расхлябанностью и податливостью, другое дело — не признавать никаких законов вне своих интересов или прихотей.

Мадзе неприятно было слышать о пани Ляттер такие слова, она верила Дембицкому, а главное, чувствовала, что он дал суровую, но верную характеристику начальницы. В каждом ее слове, движении, повадке, даже когда она была в самом лучшем настроении духа, звучало: «Я здесь одна, я так хочу…»

Однако, будь у нее другой характер, она, может, не стала бы руководительницей сотен людей.

— Итак, сударь, эти десять тысяч… — начала Мадзя.

— Ну, так уж сразу и десять! — улыбнулся Дембицкий. — Сперва посмотрим, сколько надо. Жаль, что я узнал так поздно, но мы ничего не потеряли. После возвращения пани Ляттер к ней явится с предложениями доверенное лицо, и — все обойдется.

Осчастливленная Мадзя простилась с Дембицким. Как она гордилась тем, что благодаря ей, благодаря такой ничтожной пылинке, как она, кончатся беды пани Ляттер, а та и не догадается, кто оказал ей такую услугу. Как она жалела, как горько упрекала себя за то, что не пошла к Дембицкому раньше.

— И то, признаться, верно, — говорила она себе, — что, останься Дембицкий в пансионе, не было бы таких хлопот.

И в эту минуту страх ее обнял: она поняла, что такое логика фактов. Да, ничто не пропадает в этом мире, и мелкие, даже забытые ошибки со временем дают себя знать и накладывают на жизнь тяжелый отпечаток.

Вернувшись в пансион, Мадзя вбежала в темный дортуар за свою синюю ширмочку и, опустившись на колени, хотела помолиться богу и возблагодарить его за то, что он избрал ее орудием своего милосердия к пани Ляттер. Но, взволнованная до глубины души, она не могла найти слов благодарности и только била себя в грудь, шепча: «Боже, будь милостив ко мне, грешной!»

Недолго длился этот молитвенный экстаз. Дверь внезапно приотворилась, в темный дортуар упал луч света, и на фоне светлой полосы показались чьи-то головы и головки. Послышались голоса:

— Принеси лампу.

— Еще рассердится…

— Панна Магдалена, вы здесь?

Мадзя вышла из-за ширмы; когда она подошла поближе и ее заметили, толпа, стоявшая в коридоре, бросилась к лестнице.

— Ну и трус же вы, Станислав! — раздался голос панны Марты. — И мужчина как будто, а первый убегаете…

— В чем дело? — смущенно спросила Мадзя, останавливаясь на пороге дортуара.

Тут все снова подбежали к двери дортуара, и Мадзю в одну минуту окружила толпа пансионерок, классных дам и слуг; глядя на нее испуганными глазами, они все что-то кричали ей, но она ничего не понимала.

— Где пани начальница? — спросила одна из пансионерок.

— Нам причитается жалованье, — перебила ее горничная.

— Что я завтра дам девочкам есть? — крикнула хозяйка.

— Здесь уже были управляющий домом и частный пристав, — прибавил Станислав.

У Мадзи подкосились ноги.

«Уж не подозревают ли они меня в чем-нибудь?» — в ужасе подумала она.

По счастью, из другого конца коридора прибежала панна Говард в белом пеньюаре, с распущенными белесыми волосами; растолкав собравшихся, она схватила Мадзю за руку.

— Идем ко мне, панна Магдалена, — сказала она. — А вы, — строго прибавила она, — по местам! Я замещаю пани начальницу и, если понадобится, дам объяснения.

В комнате панны Клары Мадзя упала на стул и закрыла глаза. Ей казалось, что стены прогибаются и пол ходуном ходит у нее под ногами.

— Что с этой несчастной? Где она? — понизив голос, спросила панна Говард.

— Пани Ляттер уехала…

— Вы мне этого не говорите, панна Магдалена.

— Она в самом деле уехала.

— Куда?

— Да разве я знаю? Наверно, в Ченстохов, но она дня через два вернется.

Панна Говард смутилась.

— Не может быть, она в Варшаве. Но я знаю, почему она покинула пансион, и я одна могу уговорить ее вернуться…

— Вы? — спросила Мадзя.

Панна Говард остановилась посредине комнаты в драматической позе.

— Послушайте, панна Магдалена, — сказала она более глубоким, чем обыкновенно, контральто, поднимая глаза до самой фрамуги. — Когда сегодня эти девчонки взбунтовались и не пожелали есть картофельный суп, я пошла к пани Ляттер и хотела вывести ее из состояния апатии. Она была раздражена, мы поссорились, и я сказала ей, что ухожу из пансиона и не вернусь, пока она будет здесь оставаться. Теперь вам все понятно? Перед пани Ляттер стояла альтернатива: либо извиниться передо мной, либо уйти из пансиона. Она и выбрала второе, безумная, но гордая женщина…

Мадзя вытаращила глаза и разинула рот. Панна Говард стала расхаживать по своей тесной комнате.

— Вы догадываетесь, — продолжала она, — что, одержав такую победу, я не буду жестокой. Я не хочу, чтобы передо мной унижалась независимая женщина, которая, несмотря на все свои ошибки, на целую голову выше обычного уровня. Так вот я не спрашиваю, где она сейчас скрывается, но прошу вас, когда вы с нею увидитесь, скажите ей следующее: «Панна Говард остается в пансионе, панна Говард все предала забвению. Она полагает, что мы обе занимаем слишком значительное положение, чтобы, сражаясь друг с другом, давать повод для торжества предрассудков!» Вот что вы ей скажете, панна Магдалена, — закончила панна Говард. — А когда она вернется в пансион, я сама выйду навстречу ей и молча первая подам ей руку. В человеческой жизни, панна Магдалена, бывают такие минуты, когда молчание равносильно самой возвышенной речи.

В эту минуту, желая подкрепить теорию практикой, панна Говард вплотную подошла к Мадзе, крепко пожала ей руку и застыла в молчании. Но помолчала она не долее двух-трех секунд. Тут же она стала рассказывать Мадзе, что судомойка видела в окно, как пани Ляттер уходила из дому, что какой-то посыльный узнал пани Ляттер, когда она с саквояжем ехала в сопровождении какой-то дамы на извозчике, из чего хозяйка, панна Марта, тотчас заключила, что начальница сбежала, а в результате, спустя четверть часа после ухода пани Ляттер из пансиона, весь дом и два соседних узнали, что это она спаслась бегством от кредиторов.

У Мадзи в эту минуту в голове помутилось, страх ее обнял, мерзкими показались ей Марта, панна Говард, пансион.

Вот когда она ощутила всю глубину страданий пани Ляттер, это неудержимое ее желание бежать прочь, далеко-далеко, куда не долетела бы даже весть обо всех этих людях и отношениях.

Глава тридцатая Рой после отлета матки

В ту ночь Мадзя не сомкнула глаз, вся во власти недобрых предчувствий и тревоги за свое будущее. Вскоре эти предчувствия стали сбываться.

Утром к ней, лично к ней, явился частный пристав и начал допрашивать, куда уехала пани Ляттер, в котором часу, какой номер был у извозчика и точно ли пролетка направилась к Венскому вокзалу. Пристав допрашивал ее деликатно, и все же его шашка и закрученные усы были для Мадзи неоспоримым доказательством того, что она совершила преступление и что ее закуют в цепи и бросят в темницу, которая так же глубоко уходит в землю, как высоко возносит в небо свой шпиль башня ратуши.

Не успел пристав уйти, сделав вид, что он не намерен заковывать ее в кандалы и бросать в подземелье, как явился управляющий домом. Он тоже обратился к Мадзе с вопросами и тоже стал выспрашивать, куда уехала пани Ляттер, что она говорила и намеревалась ли вернуться, не вспоминала ли о справке полиции для получения паспорта и об уплате за помещение? Правда, управляющий не носил ни усов, ни шашки, но он был косоглаз, и Мадзя решила поэтому, что ее непременно заставят платить за помещение, и от тех трех тысяч, которые оставила ей покойная бабушка, не останется ни гроша.

Не успел управляющий кончить расспросы, как явился обеспокоенный домовладелец. Он тоже привязался к Мадзе, правда, не стал выспрашивать, куда уехала пани Ляттер, а просто начал жаловаться, что потеряет часть денег, потому что вся мебель, кажется, собственность пана Стефана Згерского, с которым может возникнуть запутанный судебный процесс.

Пораженная этим открытием, Мадзя была теперь уверена, что не только пропадут бабушкины деньги, но что жадный домовладелец для возмещения своих убытков велит наложить арест на ее туалетный столик, скатертушку и бронзовый фонарик со стеклянным подсвечником.

Правда, в эти тяжелые часы она вспоминала иногда Дембицкого, который сказал ей, что пани Ляттер в любую минуту может получить деньги. Но все это казалось лишь сном по сравнению с реальными усами пристава, косыми глазами управляющего и страхами домохозяина.

«Что может поделать тут бедный Дембицкий?» — думала она, представляя себе, как на ее кудрявую головку обрушивается пансион пани Ляттер, весь дом, весь мир…

Но около часу дня положение настолько изменилось, что Мадзя, которая совсем было приуныла, ударилась теперь в крайний оптимизм.

Прежде всего, когда она вручила панне Говард ключи, оставленные пани Ляттер, и та, отперев в присутствии всего пансиона письменный стол, обнаружила в ящике несколько сот рублей, хозяйка, панна Марта, так возликовала, что в первую минуту все подумали, не тронулась ли она в уме. Она запрыгала от радости и стала со слезами кричать:

— На расходы по дому хватит! Обеды будут! Клянусь богом, пани начальница вернется. Она, наверно, уехала в Ченстохов помолиться пресвятой богородице об избавлении от этого преступ…

— Помолчите, пожалуйста! — прикрикнула на нее панна Говард, которая при виде наличных почувствовала, что ее власть над пансионом покоится на твердой материальной основе.

Невзирая на замечание, панна Марта продолжала бурно изъявлять свою радость. Классные дамы стали перечислять достоинства начальницы, слуги выражали уверенность, что жалованье за нею не пропадет, а пансионерки, которым грозил голод, неизвестно по какой причине, терли себе глаза и бросались друг другу в объятия.

В угрюмом за минуту до этого кабинете стало так весело, что даже Мадзя приободрилась и подумала, что, может, ее все-таки не закуют в цепи и не бросят в подземелье.

В ту самую минуту, когда за шумом ничего уже не стало слышно, в кабинет, крадучись, как тень, пробрался кругленький, пухленький, скромно, но элегантно одетый пан Згерский. Лысина его казалась огромной, а черные глазки еще меньше и быстрей, чем обыкновенно. Он сперва обвел взглядом меблировку, затем барышень; чело его омрачала скорбь, но лицо было озарено надеждой. Заметив наконец панну Говард, он приблизился к ней танцующим шагом и, деликатно взяв за руку, произнес:

— Какой цветник! Не могу отказать себе в удовольствии поцеловать вашу ручку, сударыня, — прибавил он, нежно, как зефир, касаясь губами верхней конечности панны Говард.

— Вот и деньги! Вот и деньги! — хлопая в ладоши, повторяла хозяйка.

На лице Згерского, в его пронзительных глазках промелькнул испуг. Он решил, что это его подозревают в намерении оказать поддержку гибнущему пансиону.

— Как? — довольно грубо прервал он панну Марту. — Это мне пани Ляттер должна пять тысяч.

— Но она в столе оставила деньги, — возразила хозяйка.

Физиономия Згерского просияла теперь от счастья.

— Я так и думал, — сказал он. — Пани Ляттер слишком благородная женщина…

Однако он умолк, решив, что благоразумнее разведать сперва, как обстоит дело, а уж тогда хвалить или порицать пани Ляттер.

По знаку панны Говард пансионерки, панна Марта и Станислав поспешно вышли из кабинета. Их примеру последовали и классные дамы, удалившись с важностью, приличествующей их положению.

— Не представите ли вы меня дамам, — шепнул Згерский панне Говард, глядя на Мадзю.

— Пан Згерский, мадам Мелин, — торжественно представила панна Говард.

Згерский округлым движением подал руку перезрелой француженке со словами:

— Я столько слышал о вас от пани Ляттер, что…

— Пан Згерский, панна Бжеская…

Новое, еще более округлое движение руки, сопровождаемое изящным поклоном, шарканьем и сладким взглядом.

— Я так много, — манерно говорил Згерский Мадзе, — так много слышал о вас от пани Ляттер, что… Вы, наверно, недавно…

— Нет, вы только представьте себе, что за скандал! — прервала его панна Говард.

Згерский отрезвел.

— Слыхано ли дело! — воскликнул он. — Только вчера я получил от пани Ляттер письмецо, в котором она зовет меня в гости на пасху, а сегодня узнаю, что моя почтенная корреспондентка в этот самый час покинула Варшаву! Надеюсь, ненадолго, — многозначительно прибавил он и окинул взглядом дам.

— Пани Ляттер вернется дня через два, — вмешалась Мадзя.

— Надо надеяться, — вставил Згерский.

— Как знать? — сухо бросила панна Говард.

— Поэтому мы должны быть готовы ко всему, — ответил Згерский.

Он откашлялся и сказал, немного запинаясь:

— У меня документ, в котором пани Ляттер признает, что вся ее мебель, школьный инвентарь, кухонная утварь, все — принадлежит мне. В свое время я очень неохотно согласился подписать этот документ, сдавшись только на усиленные просьбы пани Ляттер. Однако сегодня я вижу, что пани Ляттер, которая дарила меня своей благосклонностью, дала доказательство не только своего благородства, но и большого ума…

— В последнее время она была очень возбуждена, — прервала его панна Говард.

— Вы сами понимаете, милостивые государыни, — продолжал Згерский, — что документ, который находится в моих руках, это для пансиона якорь спасения. Даже если пани Ляттер откажется от пансиона или не вернется, ее место может занять панна Малиновская, и все останется по-старому, если удастся спасти мебель…

Сердце Мадзи сжалось при мысли, что пани Ляттер только вырвалась на короткий отдых, а о ней уже говорят, как о покойнице.

В передней раздался оглушительный звонок, и через минуту в кабинет вошел красный, запыхавшийся Мельницкий, а вслед за ним неизвестный господин.

— Что я слышу? — воскликнул толстяк. — Где пани Ляттер?

К нему мелкими шажками засеменил Згерский.

— Позвольте представиться: Стефан Згерский, друг нашей дорогой пани Ляттер.

— Ну, коли друг, так говори, правда ли это?

— Что она уехала? К сожалению, да…

— Пани Ляттер уехала на несколько дней, — вмешалась Мадзя.

— А!.. Ну, говорите же — как? с кем? куда? — спрашивал Мельницкий, хватая Мадзю за руку.

Тем временем обескураженный Згерский засеменил к господину, который вошел вслед за толстым шляхтичем.

— Приветствую вас, коллега! — воскликнул он. — Что привело вас сюда, уважаемый? Или вы тоже…

Но господин, которого Згерский назвал коллегой, ограничился сердечными рукопожатиями и любезными улыбками, так ничего и не объяснив Згерскому, и тот отступил к панне Говард.

Меж тем Мадзя, которая очень обрадовалась приходу Мельницкого, подробно рассказывала ему об отъезде пани Ляттер.

— Но почему она так внезапно уехала? Почему? Да еще кто знает куда? — в отчаянии повторял шляхтич.

— Она уехала дня на два отдохнуть, — сказала Мадзя. — Она была ужасно расстроена, ужасно…

— А! Я это предвидел, я ей говорил: бросайте к черту пансион, переезжайте в деревню. О том, что она совсем выбилась из сил, мне писала Маня, ну, знаете, Левинская, — продолжал шляхтич, глядя на Мадзю. — Получил я от Мани письмо и прикатил сюда за нею, за пани Ляттер. Ведь я ей почти родня, совсем родня…

— У нее были серьезные, очень серьезные финансовые затруднения, — заметил Згерский, со сладенькой улыбочкой потирая руки.

— Какие там финансы! — вспылил Мельницкий. — У пани Ляттер еще столько друзей, что о финансах ей нечего беспокоиться.

— Я первый! — с поклоном заявил Згерский.

Теперь выступила вперед панна Говард.

— Я полагаю, — сказала она своим глубоким контральто, — у пани Ляттер были большие неприятности, но не финансового, а морального свойства…

— О?.. — удивился Мельницкий. — Так расскажите же!

— Представьте себе, милостивые государи, — продолжала панна Говард, — независимую женщину, высшее существо, женщину, которая первой в нашей стране подняла знамя эмансипации…

Мельницкий вне себя от изумления таращил на нее, как индюк, то правый, то левый глаз.

— Многие годы эта женщина воспитывала детей, надрывалась в работе, тратила неизвестно куда свои огромные доходы. И в минуту, когда она уже почти достигла своей высокой цели, когда идеи, которые она исповедовала, распространились в широких кругах и создался новый отряд неустрашимых апостолов…

Мельницкий все смотрел на нее, растопырив уже не только глаза, но и пальцы.

— В такую минуту в тихую обитель труда этой женщины врывается внезапно, как дух разрушения, ее второй муж…

— Муж? — повторил шляхтич.

— Да, — повысив голос, продолжала панна Говард. — Второй муж, который бросил ее много лет назад, все это время вымогал у нее, видно, деньги и, что всего хуже, за какое-то грязное дело сидел в тюрьме. Можно ли удивляться, что женщина, над которой нависла такая опасность, покинула дом, детей, забыла о долге? Я вас спрашиваю, милостивые государи, можно ли удивляться, что она бежала?

Во время этой речи Мадзя отступила в оконную нишу, Мельницкий побагровел и даже на лице Згерского отразилось волнение. Разумеется, не потому, что вернулся второй муж пани Ляттер, а потому, что он, Згерский, не знал об этом.

Глава тридцать первая Пан Згерский доволен

Вдруг случилось нечто совершенно неожиданное. Раздался голос господина, который стоял неподалеку от печи и которого Згерский назвал коллегой:

— Позвольте на этот раз и мне сказать слово, поскольку речь идет о деле, которое я веду…

Присутствующие повернулись к нему.

— Из всего того, что говорила достопочтенная пани, — продолжал адвокат, кивнув головой в сторону панны Говард, — верно только одно: муж пани Ляттер был недавно в Варшаве. Не соответствует действительности ни то, что он вымогал у пани Ляттер деньги, ни то, что он сидел в тюрьме. Пан Евгений Арнольд Ляттер был майором североамериканской армии, сейчас он получает пенсию и путешествует по Европе в качестве агента машиностроительного завода; насколько я могу судить, это человек весьма порядочный…

— Так или иначе, он муж… Где же он? — воскликнул Мельницкий, хватая адвоката за руку. — Говорите, зачем он сюда приехал?

Адвокат сделал недовольную гримасу, но, отведя Мельницкого в угол, стал что-то шептать ему.

— Как? — спросил шляхтич. — Гм! Ну, и что же?

Адвокат снова зашептал.

— Ну так пусть подпишет! Пусть сию же минуту подпишет!

Снова шепот.

— Э, чего там оскорблена! — возразил Мельницкий. — Посердится, посердится, да и подпишет.

И снова шепот, после чего последовало заключение Мельницкого:

— Так! А пять тысяч пусть возьмет, детям пригодятся…

— Стало быть, я могу рассчитывать на поддержку? — спросил адвокат.

— Разумеется, — ответил Мельницкий. — Дайте мне только отыскать пани Ляттер, и я мигом выбью у нее из головы эти фокусы. Да ведь это им обоим бог счастье послал! Ну, к чему удерживать человека, который этого не хочет? Лучше взять такого, который хочет…

Тут стали шептаться в другом конце кабинета. Панна Говард тихо говорила Згерскому:

— Ну, разве я не была права, когда называла Ляттера подлецом? Даже этот господин, его защитник, и то не может сказать вслух правду о нем. Здесь кроется какая-то тайна. Вы только посмотрите, что за мина у этого толстого шляхтича…

А Згерский тем временем смотрел на толстяка влюбленным взглядом. Его черные глаза выражали и сожаление о пани Ляттер, и преклонение перед Мельницким, и желание узнать обо всем, и твердое намерение извлечь для себя из создавшегося положения всю возможную выгоду.

Он наклонился к панне Говард и сказал со сладкой улыбкой.

— Бога ради, сударыня, разве вы не видите, что в эту минуту разыгрывается драма? Пан Ляттер, очевидно, требует развода, потому что господин, который разговаривает с Мельницким, это адвокат консистории, а старик Мельницкий уже давно хочет жениться на пани Ляттер… Чрезвычайное происшествие, и наша приятельница на этом деле выиграет!

— Чья приятельница?.. Кто? — нахмурясь, спросила панна Говард.

— Ну, разумеется, пани Ляттер.

— Я не могу быть приятельницей женщины, которая настолько пренебрегает своим достоинством, что готова в третий раз выйти замуж, — отрезала она.

— Но я-то ей друг, — вполголоса сказал Згерский и, кланяясь и ухмыляясь, танцующим шагом приблизился к Мельницкому.

— Ясное дело, — сказал он, хотя его ни о чем не спрашивали, — все устроится как нельзя лучше. Это замечательно, что пани Ляттер на несколько дней уехала. Она успокоится и подпишет… подпишет…

И он торжествующе посмотрел на адвоката консистории, который, кажется, не был в восторге от его догадливости.

— Что это за старик? — спросил у адвоката шляхтич, показывая глазами на Згерского. — Чего он тут суется?

— Да это так, по привычке, — буркнул адвокат.

Прижавшись к окну, Мадзя с испугом смотрела на сцену, которая разыгрывалась у нее перед глазами. Многое она слышала, о многом сама догадалась и — пришла к заключению, что пани Ляттер возвращаться в пансион уже незачем. Несмотря на неопытность, она чувствовала, что в этом кабинете начинается такой заряд сплетен, который, взорвавшись, облетит вскоре весь город и похоронит под собой репутацию начальницы.

«Господи Иисусе! — думала она, — какое счастье, что этот толстый шляхтич любит пани Ляттер! Ведь я сама слыхала, да и Эленка тоже, как он делал ей предложение. Иначе ей, бедняжке, негде было бы голову приклонить».

Новый звонок в передней, и новое явление: в кабинет вошла панна Малиновская, а с нею невысокого роста господин, с проседью в бороде и кривыми ногами. Згерский подбежал к ним, рассыпаясь в любезностях; но они холодно ответили на его приветствия.

Панна Малиновская поклонилась присутствующим и, видимо, что-то сообразив, обратилась к панне Говард со следующим вопросом:

— Как обстоят дела в пансионе? Надеюсь, все в порядке?

Панна Клара остолбенела.

— Разве вы не знаете об отъезде пани Ляттер? — спросила она в свою очередь.

— Разумеется, знаю, потому и спрашиваю вас, как обстоят дела в пансионе. Вчера я получила письмо от пани Ляттер, в котором она просит меня временно заместить ее. Деньги на текущие расходы в столе, что же касается денег на прочие нужды…

Тут панна Малиновская посмотрела на Згерского.

— Что же касается денег на прочие нужды, то они у меня, и обращаться за ними следует ко мне.

Как бы желая подтвердить эти слова, кривоногий господин отвесил поклон бюсту Сократа.

— Пани Ляттер так внезапно уехала! — придя в себя, воскликнула панна Говард.

— Насколько я догадываюсь, — прервал ее обладатель кривых ног, — пани Ляттер уехала по имущественным делам. Уведомление она получила в последнюю минуту и не могла мешкать. Кажется, только потому, что она так поторопилась, ей удастся кое-что спасти.

— Не пойти ли нам наверх к детям, панна Говард? — сказала панна Малиновская. — Ах, и вы здесь? — обратилась она к Мадзе. — Как вы похудели за это время, на праздниках надо отдохнуть!

Кривоногий спутник панны Малиновской отвесил поклон и Мадзе и посмотрел на нее весьма благосклонно.

— Доверенный Сольского, пан Мыделко, — шепнул панне Говард Згерский.

Панна Малиновская повернулась уже к выходу, но тут дорогу ей преградил старый шляхтич.

— Простите, сударыня, — сказал он, — я Мельницкий, дядя одной из учениц пансиона и друг… почти родственник пани Ляттер. Сегодня я затем и приехал, чтобы силком увезти пани Ляттер в деревню, но вот… не застал ее. Меж тем я слышу, вы получили от нее письмо…

— Да, — ответила панна Малиновская.

— Не писала ли вам пани Ляттер, куда она уезжает? — с волнением в голосе допытывался шляхтич.

— Я об этом ничего не знаю. Около десяти часов вечера посыльный принес мне открытку с Петербургского вокзала.

— Вот оно что! — крикнул шляхтич, щелкая пальцами.

— А вы говорили, что она поехала на Венский вокзал, — с негодованием сказала Мадзе панна Говард.

— Я видела, — краснея, ответила Мадзя.

— Да она ко мне поехала, ко мне, в деревню! — кричал Мельницкий. — Я сейчас же еду на вокзал и через каких-нибудь два часа увижусь с пани Ляттер. Мы, видно, разминулись по дороге…

Старый шляхтич бегал по кабинету, голос у него прерывался от радости, руки дрожали, на лице проступил сизый румянец.

— Через каких-нибудь два часа, — повторял он, — через каких-нибудь два часа…

— Я поручаю вам, милостивый государь, мое дело, — прервал его адвокат консистории.

— Ну, разумеется! — ответил Мельницкий. — Это самая важная штука… Дайте-ка мне, сударь, ваш адрес…

Адвокат консистории с молниеносной быстротой написал несколько своих адресов.

— Сударь, будьте так любезны, — сказала панна Малиновская, — передайте пани Ляттер, чтобы она была совершенно спокойна. Все в порядке и будет в порядке. Пусть она не спешит с возвращением и отдохнет в деревне.

— Бог вознаградит вас, моя милочка! — воскликнул шляхтич, порывисто пожимая руку ей и ее кривоногому спутнику, который все поддакивал и кланялся.

— Да, да! — засеменил к ним Згерский. — Пусть пани Ляттер отдохнет подольше. Ее друзья на страже! Будьте так любезны, сударь, засвидетельствуйте, что эти слова сказал Згерский, Стефан Згерский. Друзья на страже!

Затем он обратился к адвокату консистории:

— А после ее возвращения, уверяю вас, сударь, известный вопрос будет разрешен благополучно. Я использую все свое влияние…

— …чтобы убедить пани Ляттер согласиться на развод, — говорил он уже Мадзе, так как Мельницкий выбежал из кабинета, а адвокат прощался с доверенным Сольского.

Панна Малиновская вышла со своим спутником в коридор, за ними последовал и Згерский.

— Так я сейчас схожу к домовладельцу и поговорю с ним от имени пани Ляттер, — произнес кривоногий господин.

— Ну конечно, — ответила панна Малиновская, — надо избавиться от этих долгов до ее возвращения.

— Только не от моего! — вмешался Згерский. — Я, милостивая государыня, отдам вам документ, согласно которому инвентарь пансиона принадлежит мне, а вы поступите…

— Ах, сударь, простите, — нетерпеливо прервала его панна Малиновская, — уж ваши-то пять тысяч должны быть возвращены в первую голову…

— Нет, нет, эту небольшую сумму я оставляю за вами, или… за пани Ляттер, как прикажете, — с беспокойством говорил Згерский.

Панна Малиновская простилась с доверенным Сольских и направилась с панной Говард на третий этаж. Згерский заторопился в город, но задержался на лестнице, услышав, что доверенный разговаривает с Мадзей.

— Пан Дембицкий уведомил меня вчера о происшедшем, — говорил кривоногий господин, пожимая Мадзе руку. — Сударыня, будьте покойны и тоже уезжайте на праздники в деревню. Я не доктор и первый раз имею удовольствие вас видеть, но полагаю, что вам тоже надо отдохнуть. Здесь, — прибавил он, понизив голос, — будет еще столько всяких столкновений, что на время лучше устраниться. Вам нехорошо?

— Нет, сударь, — ответила бледная как полотно Мадзя.

Згерский не выдержал, вернулся с лестницы и как старый друг пани Ляттер и всего пансиона хотел помочь Мадзе подняться наверх. Но Мадзя поблагодарила его и, держась за перила, стала сама подниматься по лестнице. Доверенный Сольских тоже исчез, и Згерский остался один; он думал о том, что надо бы поближе познакомиться с Мадзей.

«У этого ангелочка, видно, знакомство с Сольским! К тому же премиленькая девочка, гм! — говорил про себя Згерский. — Надо только приручить ее, она еще дикая козочка. Ну, а потом, может, и того…»

И он устремился в город, облизываясь при воспоминании о Мадзе и о той куче потрясающих новостей, которые ему посчастливилось узнать. С такими новостями можно напроситься на обед даже к принципалу.

Глава тридцать вторая Хаос

Мадзя еле поднялась на третий этаж: сердце у нее билось, в глазах потемнело, ноги дрожали. Она заметила, что в одном из классов собрались оставшиеся на праздники пансионерки и классные дамы, конечно, и ей следовало пойти туда, но силы ее иссякли. Она направилась в дортуар с намерением прилечь хоть на минуту.

И вдруг она поразилась так, точно ее разбудили ото сна: в дортуаре она увидела свою уволенную сослуживицу, панну Иоанну, которая заключила ее в объятия.

— Вот видишь, Мадзя, — сказала Иоанна, — не говорила ли я, что бог не простит ей моего позора?

И она улыбнулась, румяная, изящно одетая, обнажая белые зубки.

— Ты возвращаешься к нам? — с удивлением спросила Мадзя.

— Да ты в своем уме? — рассмеялась панна Иоанна. — Снова стать классной дамой? Днем терзаться, слушая уроки, которые надоели мне еще в пансионе, а по вечерам заниматься с девчонками и докладывать всякий раз, когда захочешь выйти погулять?

— Что же ты будешь делать?

— Буду, как и сейчас, наслаждаться жизнью! Разве я так безобразна или глупа, чтобы надрываться в работе?

— Иоася! — остановила ее Мадзя.

Панна Иоанна, продолжая смеяться, присела на одну из непостланных коек.

— Ах ты, ребенок, ребенок! — сказала она Мадзе. — Да знаешь ли ты хоть, что делают наши бывшие ученицы? Одни сразу же забывают об уроках и, если они богаты или хороши собой, то наслаждаются жизнью. Другие продолжают учиться, повторяют уроки, чтобы, так же как мы, напрасно терять время и забивать головы подрастающим девочкам… Но человек живет не для этого!

— Я тебя не понимаю, Иоася, — заметила Мадзя, и в самом деле не понимая, что хочет сказать ее бывшая сослуживица.

Пожимая плечами и чертя зонтиком круги на полу, панна Иоася продолжала:

— Ты живешь здесь, как в монастыре или в тюрьме, вот и не знаешь, что творится в мире. Не знаешь, ну и надрываешься в работе, от которой никакого проку никому не будет. Между тем мир устроен так, что работать, подчиняться другим, угождать всем должны только глупые мужчины и некрасивые женщины. А умный мужчина находит себе красивую женщину, и они наслаждаются жизнью. Живут в красиво обставленной квартире, вкусно пьют и едят, изящно одеваются, вечером уходят на бал или в театр, а на лето уезжают за границу, в горы или к морю… Ах, если бы ты знала, каким прекрасным кажется мир, когда нет у тебя забот, и насколько веселее, насколько лучше человек, когда он ни о чем не тужит.

Мадзя покраснела и, потупясь, заметила:

— Тебе, кажется, не приходится особенно радоваться.

— Мне? — прервала ее изумленная Иоася. — А чем мне плохо? Я работаю чтицей у одной старушки, получаю в год триста рублей, все удобства, множество подарков…

— Стало быть, ты работаешь.

— Ну, не особенно!

— А ведь о тебе болтали…

— Обо мне? Ах да, знаю! — прыснула со смеху Иоася. — Вот бы от каждой сплетни да столько проку!

Она хотела взять Мадзю за руку, но та отстранилась:

— Мне надо идти в класс.

Панна Иоанна стала вдруг серьезной. Она вся вспыхнула, поднялась с койки и, опираясь на зонтик, бросила:

— Эх ты, ты, святая невинность! На тебя не взводят сплетен, а что у тебя есть? Погляди на свое платьишко. А кому ты приносишь добро? Забиваешь девочкам головы. Благодаря сплетне, над которой сегодня все смеются, я получила прекрасное место, досадила старухе Ляттер и бедняге Казику помогла уехать за границу. Жаль парня, но я очень рада, что моя жертва принесла ему пользу. И со мной так, — закончила она твердым голосом, — обидели меня, а я вот пришла поглядеть, как строгая пани Ляттер терпит банкротство. Вас ведь, кажется, описывают?

Мадзя бросилась в коридор и, не оглядываясь, вбежала в гостиную. Прислонясь к стене, она залилась горькими слезами.

В слезах и застала ее панна Малиновская. Новая начальница, хмуря брови, посмотрела на девушку.

— Ах, милочка! — сказала она. — Довольно уж! Надо съездить на праздники и хорошенько отдохнуть. Что за странный пансион! Одни учительницы скандалят, у других нервное расстройство.

— Простите, сударыня, — подавляя слезы, произнесла Мадзя.

— Дорогая панна Магдалена, — сказала панна Малиновская, — я вовсе на вас не в претензии. Но и панна Говард, и, как я слышала, пан Дембицкий говорят, что вы принимали слишком близко к сердцу все, что здесь творилось. Все пользовались вашей добротой, все возлагали на вас бремя своих забот, а в результате посмотрите на себя: краше в гроб кладут. Сегодня в шесть мы разочтемся, а завтра поезжайте к родителям. Вернетесь через десять дней, после праздников, и мы познакомимся поближе. Ну… и не удивляйтесь, если не застанете здесь половины своих сослуживиц. С таким персоналом можно еще раз обанкротиться!

Она поцеловала Мадзю в голову и вышла. Видно, в коридоре она кого-то встретила, потому что сквозь запертую дверь Мадзя слышала отголоски разговора и последние слова панны Говард, которая громко крикнула:

— В пансионе, в котором вы будете начальницей, разве только горничные удержатся, ни одна независимая, уважающая себя женщина у вас не останется.

После обеда, который принесли из ресторана, мадам Мелин повела оставшихся пансионерок на прогулку, а в пансионе началось сущее столпотворение.

Весь коридор и лестница, ведущая на второй этаж, наполнились народом. Там был перепуганный булочник со счетной книгой в руках, краснорожий мясник, который размахивал кулаками и грозился погубить пани Ляттер, наконец, торговец мылом и керосином, который рассказывал, что его жена давно уже предсказывала неминуемое банкротство пансиона. Это были самые шумные кредиторы, хотя всем им в общей сложности причиталось около шестидесяти рублей.

Кроме них, по коридору слонялись какие-то евреи, которые спрашивали, будет ли продажа с торгов, приходили старые классные дамы, которым хотелось узнать, с кем бежала пани Ляттер, и — новые, которые хотели поговорить с панной Малиновской. Старая факторша уверяла горничных, что найдет им отличную службу; панна Марта, ломая руки, спрашивала у всех, оставит ли ее панна Малиновская в должности хозяйки, а лакей пани Ляттер, Станислав, ходил как потерянный, держа в руках выбивалку и коврик.

В четвертом часу из города прибежала с посыльными панна Говард. Она велела вынести из своей комнатки вещи, не поздоровалась с Мадзей, зато обратилась с речью к слугам, которым сообщила, что больше не будет классной дамой, а останется только литератором.

— Я напишу обо всем исчерпывающую статью, — в бешенстве кричала она. — Теперь Европа увидит, какие у нас пансионы и начальницы!

В заключение она заявила, что переезжает в меблированные комнаты на Новом Святе, где ее могут навестить все независимые женщины и все сочувствующие делу освобождения женского сословия.

Лишь с появлением панны Малиновской, которая вернулась из города в сопровождении кривоногого господина, шум затих. Исчезли факторы, кандидатки на должность классных дам ушли несолоно хлебавши, а булочник, мясник и торговец мылом и керосином получили деньги. Прощаясь с новой начальницей, они были очень довольны и смирны и усердно предлагали свои услуги, однако были отвергнуты.

Прибежал и домовладелец; в самых изысканных выражениях он стал заверять господина с изъяном в ногах, что всегда был спокоен за свои деньги, хоть их и задерживали. В доказательство своих мирных намерений он обещал сложить за свой счет печи и починить баню. Но когда ему предложили отремонтировать помещение, он поднял руки к небу и поклялся, что от таких расходов ему пришлось бы пойти с сумой. Он уверял также, что большие дома не приносят теперь никакого дохода, одни только убытки, и что свой дом он подарил бы легкомысленному смельчаку, который отважился бы принять такой подарок.

Когда девочки вернулись с прогулки, в пансионе уже царила тишина. Панна Малиновская вызвала к себе Мадзю и уплатила ей задержанное за три месяца жалованье в сумме сорока пяти рублей.

Когда Мадзя расписывалась в получении денег, панна Малиновская, качая головой, сказала:

— После праздников я предложу вам другие условия, а пока переходите в комнату, которую занимала панна Говард.

— Панна Говард уже не вернется? — спросила Мадзя.

— Она еще пани Ляттер говорила, что с наступлением пасхальных каникул уйдет из пансиона.

— Но пани Ляттер вернется? — прошептала Мадзя, испуганно глядя на новую начальницу.

— Да разве это от меня зависит? — возразила та. — Уезжать было ни к чему, совершенно ни к чему… Я буду очень довольна, если после всех этих событий мы не потеряем половину учениц.

Мадзя поняла, что судьба пани Ляттер решена.

Поздно вечером Мадзю перевели в комнату панны Говард. Не зажигая лампы, она села у окна, из которого открывался широкий вид на Прагу, и задумалась.

Ей хотелось помечтать о том, что завтра она уедет домой, а послезавтра увидит папу, маму и Зохну. Ей хотелось радоваться, но она не могла, свежие впечатления владели ее душой, и все в этом доме напоминало ей пани Ляттер.

Под комнаткой, в которой она сейчас сидит, спальня пани Ляттер. Где сейчас ее начальница? Где-то там, за морем огоньков Праги, нет, еще дальше, за полосой горизонта, где огни земли встречаются с небесными светилами. Мыслимо ли это, что пани Ляттер нет внизу, в ее комнате, где она прожила столько лет? Слышен какой-то шорох… Может, это она вернулась? Нет, это мышь грызет под половицами.

— Ах, какая тоска, — шепчет Мадзя, — думать все об одном!

И она решает думать о чем-нибудь другом, ну хоть о прошлом. Год назад она была еще ребенком, и когда ей говорили, что всякий человек должен «задумываться» над собой и над тем, что его окружает, она еще не понимала, что это значит: задумываться?

Но вот уже полгода, как она стала задумываться над положением пани Ляттер, над судьбой Эленки, Ады, пана Казимежа, панны Говард, Иоаси. Сперва ее очень смущал этот интерес к судьбе чужих людей и к их делам, но потом она привыкла и даже стала гордиться тем, что думает о них.

Все толковали ей, что человек, который ни над чем не задумывается, игралище случая, листок, подхваченный вихрем. А кто задумывается над своей судьбой и судьбами мира, сумеет направить свой челн, избежит крушения и достигнет желанной пристани.

Меж тем все это ложь: как умела мыслить пани Ляттер, как умела она направить свой путь, а вот кончила банкротством. Ее подхватил таинственный невидимый вихрь и свалил в пропасть, несмотря на весь ее ум и толпу друзей.

Как это страшно, при таком уме и рассудительности, после долгих лет труда бежать в конце концов из собственного дома! К чему разум и труд, если человека со всех сторон окружают могущественные и таинственные силы, которые в одну минуту могут обратить в прах дело всей его жизни?

— Боже, боже! какая тоска! И зачем я об этом думаю? — прошептала Мадзя.

Она закрыла глаза и силилась отвлечься от этих мыслей. Вспомнила Иоасю.

— Вот, например, Иоася, — говорила она себе, — смеется над трудом и никогда над собой не задумывается. Жизнь она ведет странную, люди ее осуждают, и что же? Пани Ляттер бежала в отчаянии, а Иоася торжествует и весела! Так зачем же быть порядочной, нравственной, умной, если в мире хорошо только легкомысленным существам?

В эту минуту ей вспомнился случай из детских лет. Однажды при ней рубили тополь. Дерево с треском рухнуло в лужу, рассыпав целый дождь грязных брызг, которые на солнце зажглись всеми цветами радуги. Капли грязной воды снова упали и растеклись по земле, но дерево, хоть и срубленное, осталось.

Не поваленное ли дерево пани Ляттер, а Иоася со своим весельем не та ли капля, которая на краткий миг поднялась ввысь и сверху смотрит на поверженною исполина? Что же будет с ними потом?

— Да что это мне навязалась пани Ляттер? — в отчаянии сказала себе Мадзя. — Ведь так с ума можно сойти!

И странная борьба началась в ее душе. Измученное воображение жаждало забыть пани Ляттер, а сердце говорило, что стыдно и грешно забывать человека, которого нет здесь всего каких-нибудь двадцать четыре часа. Еще вчера мы любили его и восхищались им, а сегодня даже мысль о нем так нас тяготит, что мы рады отогнать ее прочь.

— О, я неблагодарная! — думала Мадзя. — Осуждать посторонних, которые хотят нажиться на чужой беде, а самой бежать от воспоминания о женщине, которая так мне доверяла, так меня любила, сделала меня классной дамой!

Мадзя зажгла лампу и, решив заблаговременно собраться в дорогу, стала укладывать свой сундучок. Немного времени ушло у нее на это, хотя она по нескольку раз то складывала свои вещички, то вынимала, чтобы снова уложить их в сундучок. Но она так набегалась от столика к сундучку, так накланялась и наприседалась около него, что мысли ее приняли другое направление. Ее удивляло теперь, отчего это она совсем недавно была в такой тревоге?

— И чего я беспокоюсь о пани Ляттер? Что у нее не будет пансиона? Но ведь она полгода только об этом и мечтала! Сейчас она, наверно, у Мельницкого, может быть, она узнала, что долги уплачены, что все обойдется, и у нее даже прекрасное расположение духа. Муж хочет развестись с нею, стало быть, она наверняка выйдет за Мельницкого и опять будет важной дамой. Может, даже будет стыдиться, что когда-то у нее был пансион!

Мадзя легла спать успокоенная. Но когда она стала мечтать об отъезде домой и вспомнила, что еще столько часов надо ждать, ее охватило нетерпение, и она снова подумала про пани Ляттер.

Закрыв глаза, она видела всех, кто принимал участие в последних событиях. Ей казалось, что она слушает оперу, в которой ее близкие знакомые выступают в красивых театральных костюмах.

Вот пани Ляттер в фиолетовом платье с брильянтами в черных, как вороново крыло, волосах. «Ах, как ей к лицу брильянты!» — думает Мадзя. А вот Эленка в платье цвета морской волны, шитом золотыми и серебряными блестками. А вот пан Казимеж в белом атласном костюме, как Рауль из «Гугенотов».

«Так! — думает Мадзя. — Есть сопрано, контральто и тенор; надо прибавить им баса…»

И тотчас появляется бас — толстый Мельницкий в черном, уже немного запятнанном сюртуке.

«Ах, как смешно!» — думает Мадзя, всматриваясь в фигуры, стоящие рядом, как на сцене, с поднятыми руками.

«Фиолетовый, зеленый, белый… Ах, как им идут эти цвета!»

Вдруг фигуры начинают таять. Исчезают пани Ляттер, Эля, пан Казимеж и Мельницкий, через минуту все темнеет, а еще через минуту на темном фоне вырисовывается спокойное лицо панны Малиновской, за которой видна серая толпа: вон перепуганный булочник со счетом, красный мясник, размахивающий кулаками, Станислав с выбивалкой и ковриком, а вон панна Марта ломает руки…

Теперь перед сонными глазами Мадзи все быстрее сменяются две картины. То ей видятся пани Ляттер в фиолетовом и Эленка в зеленом платье и пан Казимеж в белом атласном костюме; подняв руки, они что-то говорят или поют. Эта группа исчезает, и на ее месте показывается панна Малиновская в сером платье, булочник со счетом, Станислав с выбивалкой. — «Раз, два! раз, два!» — все быстрей выступают они друг за другом, пока наконец все не расплывается.

— Что за глупости! — улыбаясь, шепчет Мадзя. — Никогда уже мне не поумнеть, — кончает она и засыпает.

Она засыпает, тихо дыша, с улыбкой на полураскрытых губах, с руками, сложенными на груди, и ей и во сне не снится, что в каких-нибудь пятнадцати милях отсюда, сжав руки, спит кто-то другой, обратив к небу лицо с мертвыми глазами.

Глава тридцать третья Человек, который бежит от самого себя

Когда Мадзя, простившись с начальницей, соскочила на Новом Святе с пролетки, извозчик отвез пани Ляттер на Венский вокзал.

Он остановил лошадей у главного подъезда, но дама не сходила с пролетки. Извозчик оглянулся и увидел, что пани Ляттер смотрит на него удивленно. Городовой торопил его, и извозчик, перегнувшись, произнес:

— Уже вокзал!

— Ах, да! — ответила пани Ляттер и сошла с пролетки, забыв захватить саквояж и заплатить извозчику. К счастью, подбежал носильщик и снял саквояж, а извозчик напомнил о плате.

Пани Ляттер дала ему двугривенный, когда же извозчик громко сказал, что этого мало, прибавила ему рубль.

Затем она поднялась на каменные ступени вокзала и, глядя на площадь, задала себе вопрос:

«Что я здесь делаю? Как я здесь очутилась?»

Ей подумалось, что она, наверно, заснула в пролетке, потому что она ничего не помнила с той минуты, как простилась с Мадзей.

Из задумчивости ее вывел носильщик.

— В какой класс отнести ваш саквояж? — спросил он.

— Ну конечно, в первый, — ответила пани Ляттер. Ей в эту минуту представилось, что она провожает Эленку, уезжающую с Сольским за границу. Однако она тут же вспомнила, что Эленка уже давно за границей и что она сама уезжает сегодня неизвестно куда.

Зал первого класса, уже освещенный, был пуст. Когда носильщик вышел, пани Ляттер овладела тревога: снова перед ее глазами стали прогибаться стены, пол ходуном заходил под ногами, а ее самое окружили толпы призраков. Среди них была Эленка с прелестным букетом от Сольского, Казик рядом с Адой Сольской, укутанная в меха тетушка Сольских, красивый пан Романович, словом, все те, кто зимою провожал Эленку.

Чем больше лиц она узнавала, тем больший страх обнимал ее. Ей казалось, что в зал вот-вот войдет еврей Фишман, от которого так нехорошо пахло, и начнет рассказывать всем, что пан Казимеж Норский выставляет векселя под поручительство своей матери, пани Ляттер.

Стены и пол качались все стремительней, и пани Ляттер снова ощутила непреодолимое желание бежать. Бежать, бежать, подальше от этих мест и этих людей! Уехать, поскорее уехать, потому что само движение, стух колес, смена видов успокаивали ее истерзанную душу.

Она выбежала из зала в коридор и, встретив дежурного, спросила, когда отходит поезд.

— В девять часов двадцать минут, — ответил дежурный.

— Почему так поздно? — воскликнула пани Ляттер и пошла в глубь коридора, чувствуя, что сейчас бросится к дежурному и со слезами станет снова спрашивать, почему же так поздно отходит поезд.

«Два часа ждать! — думала она в отчаянии. — Да я умру здесь!»

Но тут взгляд ее безотчетно упал на большое объявление на стене, с надписью: «Петербургская железная дорога».

Пани Ляттер очнулась.

«Петербургская дорога, — сказала она про себя. — Малкиня, Чижев… Но ведь там живет Мельницкий! Зачем я сюда приехала? Надо ехать туда, к нему! Там мое спасение, здоровье, покой, у этого единственного человека, которому я могу довериться…»

И с фонографической точностью ей вспомнились слова старого шляхтича:

«Плюньте на пансион! Не захотите быть моей женой, можете стать хозяйкой и смотреть за домом, который требует женских рук. Я могу поклясться в том, что исполню все, о чем говорил вам, и, видит бог, не изменю своему слову».

К пани Ляттер вернулась энергия. Она велела швейцару вынести саквояж и кликнуть извозчика. Через две минуты она ехала на Петербургский вокзал.

— Сумасшедшая, что ли? — сказал швейцар носильщику.

— А может, не здешняя… Верно, что-нибудь забыла, — ответил носильщик.

Около восьми часов пани Ляттер была уже на Праге; на вокзале она спросила носильщика, когда отходит поезд.

— В четверть двенадцатого.

Дрожь пробежала у нее по телу.

— Три часа ждать, — прошептала она.

Она подумала о Мельницком и вспомнила, что захватила с собой его вино. Она направилась в зал третьего класса и, спрятавшись в углу, выпила рюмку.

— Даже не знаю, которая это уже сегодня, — сказала она, почувствовав, однако, прилив бодрости.

Ее мучила потребность двигаться, хотелось идти куда-нибудь или ехать, только бы не стоять на месте; весь остаток жизни она отдала бы за то, чтобы быть уже в доме Мельницкого. Этот человек был для нее как медный змий Моисея, чей взгляд должен был исцелить ее.

Оставив саквояж на хранение, пани Ляттер вышла на вокзальную площадь и направилась к мосту, в сторону Варшавы, где уже зажглись огни. Она смотрела на Вислу, на дом, в котором был ее пансион, и вспоминала октябрьский вечер, когда из окна кабинета она глядела на Прагу. Солнце заходило тогда и обливало землю желтым светом, на фоне которого виден был дым удаляющегося локомотива. Она думала тогда, что желтый свет безобразен и безобразен этот удаляющийся локомотив, который напоминает о том, что все в этом мире проходит, даже успех.

Прошла и для нее полоса успеха! Она уже не по ту, а по эту сторону Вислы или Стикса, уже не смотрит с высоты своих апартаментов на Прагу, а бродит между домами. И уже поднимаются черные клубы дыма над локомотивом, который выбросит ее на незнакомый берег.

Всего каких-нибудь полгода назад там, наверху, где в эту минуту кто-то переносит лампу (кто бы это мог быть: Мадзя или панна Говард, а может, Станислав?), всего полгода назад она сама ясно определила свое положение и свое будущее. «На покрытие маленького долга приходится занимать большую сумму денег, потом еще большую, когда-нибудь этому должен быть конец», — думала она тогда, а сегодня — эти слова оправдались. Кончилось тем, что у нее ничего нет: ни власти, ни состояния, ни дома, ни детей, ни мужа — ничего. Она выброшена за борт, как собака, которая потеряла хозяина.

— Замечательно! — прошептала она. — Но что будет с пансионом? Ведь мне туда возвращаться незачем… Завтра по всей Варшаве разнесется слух, что я бежала…

Она торопливо вернулась на вокзал, велела подать бумаги и конверт и написала письмо панне Малиновской, в котором поручила ей пансион и сообщила о деньгах, оставленных в письменном столе. Какой-то запоздалый посыльный подвернулся ей под руку, и, предоставив все на волю судьбы, она отдала ему письмо, не спросив его номера, даже не взглянув, каков он из себя.

«Кончено, все кончено!» — думала она, чувствуя, однако, что на душе у нее стало спокойней.

Она заглянула в портмоне и обнаружила около десяти рублей.

— Билет до Малкини, — сказала она, — и оттуда лошади к Мельницкому… Ужасно! Если бы Мельницкий внезапно скончался, мне не на что было бы вернуться… Но мне некуда сейчас возвращаться и незачем…

Около десяти часов вечера на вокзале стало оживленно: подъезжали экипажи и извозчичьи пролетки, и зал начали наполнять пассажиры. Пани Ляттер казалось, что кое-кто из вновь пришедших присматривается к ней, особенно жандарм, который вертелся в коридоре и как будто кого-то искал.

«Это меня ищут!» — подумала пани Ляттер и спряталась в третьем классе среди самых бедных пассажиров. Ей казалось, что вот-вот кто-то назовет ее по фамилии, она почти чувствовала тяжесть руки, которая хватает ее за плечо. Но никто не окликнул ее.

Рядом расположилась какая-то бедная семья: мать с двухлетним ребенком на руках и десятилетней девочкой, которая присматривала за шестилетним мальчиком; голова и плечи у мальчика были перевязаны крест-накрест большим платком.

Пани Ляттер подвинулась на скамье, освобождая им место, и спросила у женщины:

— Далеко ли везете своих ребятишек?

— Под Гродно едем, милостивая пани. Я, муж и эта вот мелюзга.

— Живете там?

— Какое там! Живем в Плоцке, а под Гродно едем, мой должен получить там место лесника.

— У кого?

— Да еще не знаем, милостивая пани, но едем, потому дома делать нечего.

— Что же вы будете делать в Гродно?

— Остановимся где-нибудь на постоялом дворе, пока муж отыщет того пана, который сказал, будто под Гродно легче устроиться, чем у нас.

Тем временем муж ее, заросший, как старик, детина в полотняном кафтане, таскал сундуки, узлы и корзины. Затем он направился с горшочком в буфет за горячей водой, а когда вернулся с кипятком, бабенка принялась хозяйничать. Она положила в горшочек немного соли и масла, накрошила хлеб и стала кормить детей. Сперва она накормила двухлетнего, потом старшая девочка занялась кормлением шестилетнего мальчишки и наконец доела все, что осталось после маленьких. Баба с мужем ничего не ели, она все время распоряжалась, а он бегал покупать билеты, хлеб на дорогу, поправлял свертки или завязывал узлы.

Это зрелище бедности невыносимо терзало пани Ляттер. Она сравнила себя с матерью семейства, как и она, лишенной крова, но гораздо более счастливой. И только теперь она ощутила во всей полноте страшную правду, что бедность может приносить страдания, а одиночество калечит душу!

«У нее дети и муж, — думала она, глядя на женщину. — У нее есть человек, который ей помогает, у нее ребятишки, с которыми она может забыть о себе. Даже эта девочка уже помогает ей. Что бы их ни ждало, пусть даже смерть, в последнюю минуту они могут пожать друг другу руки, могут проститься взглядами… А кто бы простился со мною, если бы вдруг поезд сошел с рельсов?..»

Ей вспомнился тот день, когда она впервые выпила вина, чтобы успокоиться, и тот сон, который после этого ей приснился. Снилось ей, что она, как и сегодня, одна на улице, как и сегодня, без гроша в кармане, но, как сегодня, совершенно счастлива, потому что избавилась от пансиона. А когда в беде ею овладела радость при мысли, что она свободна, свободна от хозяйки, учениц, классных дам и учителей, Казик и Эленка преградили ей путь и пытались уговорить ее вернуться в пансион!..

Тогда, в том сне, она впервые ощутила недовольство своими детьми. Но в эту минуту, на жесткой вокзальной скамье, в сердце ее кипели горшие чувства. Она поглядела на бедную, бездомную, но окруженную детьми мать, и ей пришло в голову, что она так же бедна и бездомна, но нет около нее детей. И что в эту самую минуту Эленка, быть может, катается в избранном обществе по венецианским каналам, а Казик, быть может, где-то подделывает на векселе подпись матери. Они развлекаются там, а она страдает, страдает, как целый ад грешников на вечном огне…

— Отродье! — прошептала она. — А впрочем, так мне и надо, сама воспитала…

И в сердце она ощутила ненависть.

Раздался звонок: пассажиры стали толпиться у выхода. Пани Ляттер опустила вуаль и, схватив саквояж, крадучись прошла в вагон третьего класса.

Она помнила еще, что после бесконечных звонков и свистков поезд тронулся. Промелькнули фонари, проплыл ряд вагонов… и все…

Однако через минуту, как ей показалось, ее разбудили и попросили предъявить билет.

— У меня билет до Малкини, — ответила она.

— В том-то и дело, пани, отдайте билет, мы уже миновали Зеленец.

Пани Ляттер пожала плечами и, ничего не понимая, отдала билет, а когда ее оставили в покое, впала в летаргию.

Однако через минуту ее снова кто-то спросил:

— У вас был билет до Малкини?

— Да.

— Почему же вы не сошли?

— Да ведь мы только что выехали из Варшавы! — воскликнула она с изумлением.

В вагоне засмеялись. Пришел один кондуктор, затем другой, они стали совещаться. В конце концов они попросили пани Ляттер доплатить тридцать копеек и высадиться в Чижеве.

Она снова впала в летаргию, и снова ее разбудили. Кто-то взял ее за руку и вывел из вагона, кто-то подал саквояж, кажется, тот самый человек, который ехал с семьей в Гродно. Затем захлопнулись двери, раздались звонки и свистки, и — поезд медленно отошел от станции. Пани Ляттер осталась среди ночи одна на перроне. При свете фонаря она увидела под стеной скамью и села, не думая о том, где она и что с нею творится.

Уже рассвело, когда озябшая пани Ляттер очнулась. Перед нею стоял какой-то еврей и толковал, что у него подвода, спрашивал, куда ей надо ехать. Пани Ляттер почудилось, что это переодетый Фишман, она вскочила со скамьи и, сжав кулаки, закричала:

— Что вы меня преследуете? Я не хочу, я подписала!..

Возница рассердился и повысил голос. К счастью, вмешался какой-то станционный служащий и, услышав, что пани Ляттер хочет ехать к Мельницкому, сказал:

— Ну, и крюк же вы сделали! Из Малкини гораздо ближе. Впрочем, здесь мужик оттуда, он вас довезет.

На перрон привели крестьянина, который за десять злотых согласился отвезти пани Ляттер к самому Бугу — к парому.

— А на паром сядете, — толковал крестьянин, — вот вы и у пана Мельницкого; усадьба-то на том берегу у самой воды.

— Вы, может, знаете пана Мельницкого? — спросила пани Ляттер.

— Как не знать, знаю! Пока не было своей земли, ходил на заработки и к пану Мельницкому. Шляхтич он ничего, только горяч. Ему дать в морду мужику все едино, что чарку водки выпить. Известно, порох, но справедлив.

— Ну так едем! — сказала пани Ляттер, чувствуя, что ею овладевает безумное желание поскорее увидеть Мельницкого.

«Если бы он теперь умер, я бы покончила с собой или сошла с ума…»

Скорее, скорей туда, там покой, здоровье, быть может, сама жизнь!

Крестьянин флегматически свернул мешок с овсом и запряг лошадей. Сидеть на телеге было неудобно, трясло, снопок соломы выскальзывал из-под пани Ляттер, но она не обращала на это внимания. Держась за телегу, она глазами следила мглу, из которой должен был выплыть дом Мельницкого — и спасение.

Скорее! Скорей!

В Мельницком для пани Ляттер сосредоточилась теперь вся жизнь. Разве это не он сказал: «Бросайте с каникул пансион… дочку отдадим замуж, а сын возьмется за работу». Разве не он объявил о своей готовности вести дело о разводе, если она согласится выйти за него замуж?.. И разве не он говорил: «Помните, сударыня, что у вас есть свой дом. Вы обидели бы старика, если бы не полагались на меня, как на каменную гору…» Или последние его слова: «Я могу поклясться, что исполню все, о чем говорил вам, и, видит бог, не изменю своему слову!»

Итак, она не бесприютная странница, не сирота, у нее есть человек, на которого она может положиться… Этот дом и этот человек — вон-вон там, недалеко отсюда! Через час, а может, и раньше она войдет в его дом, станет перед своим единственным верным, единственным честным другом и скажет ему:

«Я все потеряла и теперь стучусь в вашу дверь».

А он:

«Теряйте поскорей! Когда бы вы ни приехали, днем ли, ночью ли, вы всегда найдете кров!»

— Мой кров… мой дом! — крикнула пани Ляттер так громко, что возница оглянулся.

«А что я ему тогда скажу? — подумала она. — Скажу ему вот что: дайте мне угол, где бы я могла проспать сутки, двое суток, неделю, я чувствую, что схожу с ума!»

Внезапно телега остановилась на перепутье, где тракт пересекала проселочная дорога. На проселке показалась коляска, запряженная парой отличных каштанок, а в коляске толстый господин, закутанный в бурку, с капюшоном на голове. Толстый господин, видно, дремал; лицо его нельзя было разглядеть.

Кучер в желтом кафтане хлопнул кнутом, кони промчались, как вихрь, и повернули на тракт в сторону железнодорожной станции, откуда ехала пани Ляттер.

— Что это вы остановились? — нетерпеливо спросила она у крестьянина.

— Я думал, это пан Мельницкий проехал, — ответил крестьянин.

— Мельницкий? Стойте!

— Нет, это, верно, не он, — сказал крестьянин, подумав. — Он бы на станцию не проселком ехал, а по той дороге, по которой мы сейчас едем.

Он стегнул своих лошаденок, и телега покатила дальше. Через четверть часа они поднялись на холм, откуда был виден Буг.

— Вот где живет Мельницкий, — показал крестьянин кнутом.

Впереди виднелась река в разливе, а за нею темная чаща еще нагих деревьев и в просветах между ними красная крыша дома.

— А вот тот дом, — продолжал мужик, — это корчма у перевоза. Там сядете на паром и не успеете оглянуться, как будете у пана в доме.

Пани Ляттер казалось, что она не доедет. Порой ее охватывало такое ужасное нетерпение, такая тревога, что ей хотелось броситься с телеги на дорогу и разбить себе голову. К счастью, она вспомнила, что в бутылке осталось еще немного вина, выпила все и немного успокоилась.

«Сперва к Мельницкому, а там спать!» — сказала она себе.

Ах, Мельницкий! Если бы он только знал, как нужен он пани Ляттер. В его доме она найдет временный приют и сон, который давно ее оставил. Мельницкий поедет в Варшаву, договорится с панной Малиновской о передаче ей пансиона, выторгует все, что удастся, и уплатит долг Згерскому.

О, для нее Мельницкий сделает еще больше: он убедит ее дать согласие на развод с Ляттером. Он прижмет ее к сердцу, как отец, и будет умолять ради его счастья не только подписать прошение о разводе, но даже ускорить все дело. И пани Ляттер окажется таким образом не брошенной женой, а женщиной, которая отвергла неблагодарного, чтобы осчастливить достойного.

А когда таким образом удастся уладить все дела, когда она отдохнет и успокоится, когда выйдет победительницей из столкновения с мужем, тогда Мельницкий предпримет еще более важный шаг: он умолит ее простить детей.

«Каких детей? — ответит ему пани Ляттер. — Нет у меня детей! Дочь по собственной воле испортила карьеру себе и брату, прозевала блестящую партию, а теперь развлекается, катается по венецианским каналам и поет, когда весь мой приют — мужицкая телега и охапка соломы… А этот барич, легкомысленный прожигатель жизни, которому давно уже минуло двадцать, он все еще не нашел верной дороги! Сколько он мне стоил, сколько промотал денег уже в этом году, чтобы умчаться за границу и оплатить векселя, на которых он подделывал мою подпись… Нет у меня детей!»

«Ну да что там, — скажет Мельницкий, любовно глядя на нее, — не стоит сердиться на них! Эленка красивая девушка, Сольский безобразен, вот он и не понравился ей. Неужели, сударыня, вы бы хотели, чтобы ваша дочь продалась? Такая жемчужина, за которой будет пропадать вся округа. Найдем ей жениха получше Сольского».

А про Казика Мельницкий вот что скажет:

«Глупости! И говорить не о чем! Все молодые люди легкомысленны и пускают деньги на ветер, потому что цены им еще не знают. Но он гениальный юноша, так что за него, сударыня, вы можете быть спокойны. Я буду давать ему в год по четыре тысячи, и пусть себе четыре года учится, а потом сделает состояние и вернет мне деньги».

В такой роли выступал Мельницкий в мечтах пани Ляттер и в такой роли он должен выступить в действительности: он человек порядочный и привязан к ней. Если мужчина серьезно любит женщину, нет такой жертвы, на которую бы он ради нее не пошел, которую не молил бы принять от него.

«А я ему за это, — думала пани Ляттер, — буду шить тепленькие фуфаечки и готовить сладкую ромашечку! Ведь этому милому старичку, кроме покоя и ромашки, ничего и не надо, он будет самым лучшим из моих мужей».

Глава тридцать четвертая Что может случиться в пути

В эту минуту телега стукнула о камень и остановилась перед корчмой, где стояло несколько телег и разговаривала кучка крестьян.

Пани Ляттер очнулась, огляделась и, силясь собраться с мыслями, спросила:

— Что это?

— Да перевоз, — ответил возница. — Только вот нынче ночью вода разлилась и паром унесло.

Пани Ляттер с помощью крестьянина и корчмарки соскочила с телеги, краснея и за свой экипаж и за окружение, в котором она очутилась по воле судьбы.

«Я совсем сошла с ума! — подумала она. — Бросила пансион, слоняюсь по корчмам!»

Было десять часов утра. Пани Ляттер расплатилась с возницей и в смущении смотрела на облупленную корчму, на телеги и крестьян, стоявших посреди грязи, особенно же на красную крышу, которая виднелась между обнаженными деревьями на том берегу реки.

«И зачем я, несчастная, приехала сюда? — думала она. — А если Мельницкий удивится и примет меня, как чужую? Ведь он мне чужой человек!»

Повернувшись к корчмарке, которая держала уже в руках ее саквояж, она спросила:

— Пан Мельницкий там живет?

— Вон за рекой, на самом бережку.

— Он дома?

— Должно быть, дома. Праздники скоро, так все по домам сидят. А тут еще вода разлилась.

— Я хочу поехать туда, к пану Мельницкому, — сказала пани Ляттер.

— Поехать-то можно, да вот беда, паром унесло. Ну, да его мигом пригонят, оглянуться не успеете.

— А моста у вас нет?

— Отродясь у нас моста не бывало. Так вот люди на пароме и переправляются. Ну, сегодня его сорвало и вниз унесло, да наши уж поехали туда верхом, скоро пригонят, — пояснила корчмарка.

— Как же мне быть?

— Да никак. Подождете парома и на пароме махнете на тот берег.

Пани Ляттер беспокойно заходила, с отвращением минуя грязь, в которой тонули ее башмаки.

— Лодки у вас нет? — спросила она.

— Нет. У пана Мельницкого, верно, есть, а у нас нету.

— А когда же пригонят паром? — спросила она со все возрастающей тревогой.

— Да уж не поздней, как к полудню.

— А может, только вечером?

— Может, и до вечера провожжаются. Поехали верхом, а вот поймали ли, неизвестно, — пояснила говорливая корчмарка.

Пани Ляттер снова почувствовала, что земля уходит из-под ее ног. Она боялась войти в корчму, боялась взглянуть на небо, ей казалось, что небесная лазурь вот-вот начнет обсыпаться, как штукатурка, и валиться кусками на землю. В голове у нее шумело, в глазах рябило.

Корчмарка, хоть и простая баба, заметила странное выражение лица пани Ляттер, но все приписала усталости.

— Заходите в хату, пани, — сказала она, — может, соснете или покушаете чего, а они тем временем приедут…

И она ввела пани Ляттер в свою спаленку, где стояли две высокие постели и диванчик, обитый ситцем. Стены были увешаны картинами военного и религиозного содержания.

Пани Ляттер присела на диванчик и уставилась на одну картину, вышитую гарусом и изображавшую какого-то святого. Из корчмы тянуло винными парами и табачным дымом и долетали громкие голоса людей, ждавших парома. Пани Ляттер смотрела на картину и думала:

«Малиновская уже, наверно, в пансионе, а с нею и ее союзник Згерский. Любопытно, не перегрызутся ли они при дележе добычи? А как, наверно, торжествует Говард! Ну теперь уж она возьмет в свои руки бразды правления, начнет вводить реформы. К вечеру весь город заговорит о моем бегстве, а завтра… об этом узнает даже эта руина Дембицкий… Представляю себе, какой у него будет глупый вид!.. Он, наверно, подумает, что это бог наказал меня за него. Эленка, конечно, отдыхает после серенад, а Казик… Ах, мыслимо ли это, что из невинных детей вырастают такие страшные чудовища!»

Вошла корчмарка.

— Пригнали паром? — срываясь с диванчика, спросила пани Ляттер.

— Еще нет, ну, да они мигом приедут… Вот-вот заявятся. Не поджарить ли вам, пани, яичницу? Или, может, чаю дать с араком?

— Дайте арака, — тихо сказала пани Ляттер, вспомнив, что вина уже нет.

Корчмарка принесла бутылочку арака и стакан. Когда она вышла, пани Ляттер вылила в стакан весь арак и выпила залпом. Она затрепетала, вино ударило ей в грудь и голову.

Она посмотрела на часы, было два часа пополудни.

«Как время пролетело?» — подумала она с удивлением. Ей казалось, что в спаленке корчмарки она провела самое большее четверть часа.

Ею снова овладела тревога, и она вышла из корчмы посмотреть, не пришел ли паром. Однако на желтой, стремительно мчавшейся воде ничего не было видно.

Пани Ляттер отвернулась, и взгляд ее упал на крышу, красневшую между деревьями. Словно загипнотизированная, пошла она вдоль реки, чтобы, остановившись напротив усадьбы, посмотреть на нее хотя бы с этого берега. А может, в эту минуту со двора выйдет Мельницкий и заметит ее? Ведь отсюда так близко…

Она отошла с полверсты от корчмы, впиваясь глазами в тот берег. И вдруг, — ей показалось в эту минуту, что она бросится сейчас туда вплавь, — напротив, в каких-нибудь двухстах шагах, она увидела парк, весь заросший старыми деревьями, а в том месте, где река делала излучину, под огромной липой почерневшую от старости скамейку… Даже кора на липе была в трещинах.

Мечты пани Ляттер сбылись. Вот он, парк, который она столько раз видела в своих снах наяву. Вот она, скудная картина, осененная покоем от земли до самого неба.

Пани Ляттер бросилась бежать вдоль берега.

— Боже, — говорила она, — пошли же мне…

Неужели это обман зрения? На пригорке, между деревьями, видна перевернутая вверх днищем белая лодка, а шагах в пятнадцати от нее медленно бредет какой-то человек.

— Эй! Эй! Послушайте! — крикнула она.

Человек повернулся.

— Переправьтесь сюда на лодке!

— Нельзя, это лодка пана…

— Тогда сходите к нему…

Человек махнул рукой и направился дальше.

— Я вам рубль дам!.. Часы!.. — кричала она в беспамятстве.

Он отвернулся и исчез между деревьями.

— Эй, эй! Послу…

И, распростерев руки, она бросилась в реку.

Удар и пронизывающий холод отрезвили ее. Она не понимала, где она, только чувствовала, что тонет. Отчаянным движением она вынырнула на поверхность, и из груди ее вырвался вопль:

— Дети мои!..

Водоворот увлек ее и бросил на дно. На минуту у нее захватило дух, сердце колотилось в груди, как разбитый колокол, и это было самое неприятное мгновенье. Однако вскоре ею овладела такая непобедимая апатия, что ей не хотелось даже шевельнуть рукой. Ей чудилось, что неведомая сила уносит ее в бездонный и безбрежный океан и что она в то же время просыпается от тяжелого сна. За один краткий миг ей представилась вся ее жизнь, которая была лишь каплей в океане какой-то более полной и широкой жизни.

Она стала вспоминать что-то такое, чего никогда не видала на земле, и пришла в изумление.

«Так вот оно как!» — подумалось ей.

Она почувствовала под рукою ветвь, но ей не хотелось уже за нее ухватиться. Вместо этого она открыла глаза, — ей чудилось, что сквозь желтую толщу воды она начинает видеть иной мир, свободный от забот, разочарований, ненависти…

Через несколько минут по ту сторону реки человек, с которым разговаривала пани Ляттер, и с ним еще какой-то другой пришли на берег с веслами. Они стали смотреть, кричать; наконец, медленно повернули опрокинутую лодку, столкнули ее на воду и переправились на другую сторону.

— Примерещилось тебе, — сказал другой. — Никого тут нету.

— Какое там, примерещилось! Она мне рубль посулила, — возразил первый.

— Верно, жаль ей стало рубля, вот она и вернулась в корчму… Погоди-ка, а это что?..

Они заметили на берегу зонтик. Торопливо привязав лодку к кустам и выйдя на берег, они стали тревожно озираться по сторонам. На сырой земле, покрытой прошлогодней травою, они заметили следы башмаков, однако женщины не обнаружили.

— Оступилась она, что ли, и в воду упала? — сказал первый.

— О, господи Иисусе! Что же это ты натворил? — сокрушался второй. — Да если она утонула, нас по судам затаскают…

— Воля божья! Едем к перевозу; может, это она в корчму поспешила…

Они поехали на лодке к корчме и дали знать, что с неизвестной барыней случилось несчастье. Корчмарь с корчмаркой, толпа мужиков и баб, ожидавших парома, разбежались вдоль по берегу, кричали, смотрели, но ничего не нашли.

Часу в шестом вечера, когда вернулся долгожданный паром, два перевозчика сели в лодку и, плывя вверх по реке, заметили ногу, запутавшуюся в кустах. Там, в каких-нибудь двадцати шагах от липы и скамейки, где должны были сбыться ее мечты, лежало тело пани Ляттер.

Перевозчики отвезли утопленницу к переправе, там ее попробовали откачать, а потом положили в придорожный ров. Глаза ее были открыты, и народ боялся, поэтому корчмарь накрыл мертвое тело старым мешком.

Она лежала тихо, с лицом, обращенным к небу, только оттуда ожидая теперь милосердия, которого так и не дождалась на земле.



В это самое время Мадзя получала у панны Малиновской свое жалованье за три месяца, а Мельницкий во весь опор скакал со станции к переправе, уверенный, что застанет пани Ляттер.

«Теперь уж она от меня не отвертится, — думал старик. — Разведу ее с мужем и женюсь. То-то она у меня захлопочет! То-то дом оживится!»

Загрузка...