„...Но хуже всех среди местных мракобесов, вне всякого сомнения, фабрикант Энрот из Иернспонгена. Новейший подвиг его заключается в следующем: воспользовавшись огромною массою своих голосов, он провалил предложение об отведении нескольких сот метров земли под здание для народного университета. Он при этом не постеснялся открыто мотивировать свой отказ, цинично заявив, что он не желает создавать очаг социализма под самым своим носом“...
Он сердито отбросил газету и нервно забарабанил пальцами по письменному столу.
Эмануэлю Энроту было лет под шестьдесят. У него был крупный орлиный нос, неровный лоб и седая борода — лицо из волос и костей. Но его холодно-серые глубокие глаза под нависшими густыми бровями говорили больше об одиночестве, чем о жестокости. Он сидел в своем „святилище“, в маленькой старомодной комнатушке с потертою мебелью и закуренными обоями. Эта каморка была расположена за просторным изящным кабинетом с модною американскою мебелью, с пишущими машинами и всякими удобствами. Но Эмануэлю Энроту не сиделось там.
Он еще раз принялся за газету и перечитал всю статейку вторично. „Мракобес“, „реакционер“, „цинизм“... Нет, сегодня это его решительно не задевало! Слишком уж хорошо он был настроен. Экое дурачье! Какую они преследуют цель, чего добиваются всей этой нелепой мазней!
Он хотел было передать газету сыну, сидевшему по другую сторону стола, но, сам не зная почему, передумал и углубился в размышления.
Как мальчик изменился за то время, что он провел вне дома! Какой он стал красивый и изящный; стройный и бритый он похож на англичанина. Да, ни дать ни взять джентльмен. Джентльмен Макс Энрот! Эмануэлю почти неловко стало за свой потертый конторский пиджак.
Теперь, наконец, будет он иметь его здесь, дома; не будет он больше так одинок в своих работах. До сих пор Макс почти никогда не бывал здесь: раньше он ради школы жил в городе, затем он поехал в Цюрих в политехникум. По окончании он побывал в Париже и в Лондоне. Целых три года подряд он не приезжал домой.
Молодей человек писал письмо. Он склонил голову на бок. У него были белые тонкие руки с холеными заостренными ногтями, совсем женские руки.
Эмануэля что то кольнуло. Точно откровение предстало пред ним; он увидел нечто, чего он раньше никогда не замечал: Макс ведь поразительно похож на свою мать. Это было и восхитительно, и больно одновременно... Казалось, будто покойница восстала из гроба и вселилась в сына. У Макса была ямочка на щеке и несколько мягко изогнутые губы. Он писал письмо, верно, женщине: он улыбался своим собственным строкам. Это улыбалась его мать Мэри...
Эмануэль Энрот встал, подошел к сыну и почти робко потрепал его по плечу. Затем, указывая пальцем на солнце, сказал:
— Кончай скорее, пойдем посмотрим на завод. Там масса новостей.
Макс закрыл пропускной бумагой обращение и адрес и кивнул головой, в знак того, что он готов.
Затем они рука об руку пошли мимо склада угля в огромный загроможденный заводской двор. Тут клокотал водопад и распространял освежающую прохладу в накаленном солнцем воздухе. Макс бросился к нему.
— Мой старый белый друг! Я слышал тебя всякий раз, когда лежал без сна где-нибудь на чужбине в комнате отеля. И какой ужас рождал ты во мне, когда я был ребенком! Каких только небылиц не рассказывала мне про тебя старая Карин!.. Знаешь, отец, я прямо в восторге от того, что опять дома. Пойдем на островок.
Отец нехотя направился за ним по узкому мокрому мостику, который дрожал под их ногами. Островок был крохотный, и на нем росло одно единственное деревцо. Среди рвущегося вперед водопада длинный островок лежал точно лодка, разрывая вечно бурливший стеклянисто-зеленый водяной гребень своим скользким красным носом. А над кормой этой лодки всегда висела огромная яркая радуга.
С возвышения на островке открывался вид на реку вверх и вниз. Крутые берега были покрыты ельником. За поворотом реки вид несколько расширялся; там виднелся мост и рабочие квартиры, в виде двух рядов красных бараков. На противоположной стороне огромный водопад сверкал на солнце точно спина гигантской змеи. Флюгер над директорскою виллою как бы тянулся своим рассеченным языком к флагу, поднятому в честь возвращения Макса. Дальше берега были совершенно незастроены, и казалось, будто они ведут в дикую горную пустыню.
Безграничный восторг и радость охватили Макса при виде реки и солнца и при звуках генератора, который точно великан пел в машинном отделении над турбинами. Макс взбежал на самый верх, на вершину утеса, и вода обмывала ему ноги. Там стоял он и вдыхал водяную пыль и восторгался безумною быстротою течения.
Увидев Макса на самом верху, Эмануэль вдруг ощутил чувство острой досады и беспокойство. Чтоб пересилить шум, он громко крикнул:
— Осторожно, там скользко, берегись! Поскользнешься и упадешь, тогда уже не выкарабкаешься. Осторожно!
Макс обернулся к нему, улыбаясь во весь рот.
— Вот вдень, на этом месте я, будучи мальчиком, любил стоять и воображать, что я викинг на руле норманнского судна, воюющего с бурями и волнами.
Эмануэль стал нервничать.
— Пойди сюда! Какой ты неосторожный! Не можешь ты разве быть благоразумнее?!
Макс отечески потрепал отца по плечу.
— Не забывай, старик, что я уже не ребенок.
Они сели на старую деревянную скамью под единственным деревом островка.
Макс стал присматриваться к инициалам и именам, которыми вдоль и поперек была испещрена скамейка.
— Ого, М. Э! Это я вырезал, когда мне было двенадцать лет. Посмотрим, найдется, пожалуй, и еще кое-что, что окажется знакомым. Еще бы! Послушай, отец, правда, что Мориц Фолькман был одним из первых здесь на заводе? Ведь это здесь именно он свалился и утонул? Об этой истории почему-то никогда не говорили, когда я был ребенком...
Эмануэль быстрым взглядом убедился, что сын не глядит на него. Уперши свою палку в землю, он сказал:
— Да, это именно здесь он свалился... Но не пойти ли нам посмотреть машины?...
Макс расхохотался.
— Я помню, ты всегда побаивался этого островка. Ты боялся, что я пойду сюда и полечу в воду. Но именно поэтому он и стал моим излюбленным местечком. Как только ты уезжал, я взбирался на него и играл здесь... Знаешь, теперь, по дороге домой, я все сидел в вагоне и думал: а вдруг вы тут взорвали этот прелестный островок ради какого-нибудь нового сооружения... Впрочем, чудная у меня на этот раз была дорога, особенно последняя часть ее вверх по реке. Еще не доехав до дому, я получил привет от тебя. Первое, что я увидел, выйдя утром на палубу, была огромная сноповязалка, которая шумела и работала на поле у самого берега; „Иернспонген“ стояло на ней красными буквами; затем молотилка, пыхтевшая и поднимавшая облако пыли в овине. Передаточный ремень ее локомобиля проходил под самою листвою берез. Все это было из нашего Иернспонгена, в этом я сам убедился, выйдя на берег. Прекрасное путешествие! Кругом яркое солнце и жатва. Мне казалось, что я еду по завоеванной нами стране. Как хорошо, что люди кругом добывают хлеб из лона земли посредством наших орудий, посредством произведений наших рук. Над всем здесь как будто витает благословение, — думалось мне.
Эмануэль скептически и недоверчиво сказал:
— О нет, пока что, самую главную работу все еще выполняют американцы. Крестьяне усвоили себе раз навсегда, что нет ничего лучше заграничных товаров.
Макс вспылил.
— Ну мы, я думаю, сумеем подставить ножку американцам... Я научился целому ряду вещей за границей... И тебе следовало бы поездить, папа... это чудесно...
Эмануэль покачал головой.
— Я слишком стар. Уже я останусь здесь, я...
— Ты — старый медведь. Ты, разумеется, расположен жить только там, где можешь править и командовать целою массою людей... Но тебе бы следовало проветриться, это было бы тебе полезно... Знаешь, в первый момент, когда я увидел тебя на пристани, я почти испугался. У тебя был такой вид, будто все время ты ходил здесь одинокий и все думал об одной какой-нибудь вещи... как будто не с кем было тебе слова сказать... Надо поездить воспринять в себя немного новых идей... Ведь наше время поразительно... Здесь на островке, в самом центре водопада, ощущается как будто дух современной эпохи. Нет Бога кроме силы и техника культ ее. Наша душа куда мощнее, чем душа какой-либо другой эпохи, ибо она вмещает в себе весь хаос, сдавленный стальной пружиной. То, что раньше приводило к набожному завыванию и к сентиментальной смерти от любви, то теперь лишь больше напрягает нашу волю, все туже и туже, пока она не лопнет... Знаешь, посреди улиц больших городов я ощущал то же, что тут. Я чувствовал себя вдруг брошенным в самую середину невиданной мистерии силы. Вокруг меня все неслось, грохотало, клокотало, вертелось вихрем в шумном дыхании машин, в тысяче электрических проводов, которые точно сеть таинственной, преодолевающей пространство силы охватывают движение улиц, в напряженных мускулах лошадей, в мощных балках домов, в черном, неудержимо катящемся потоке людей. Я ощущал сладострастный трепет, видя вокруг себя чудесную игру естественных причин. Загадка жизни раскрывалась передо мною, как глубокое, глубокое ущелье, как искрящийся свод в титанической громаде-силе. Я мечтал об эпохе, которая будет ощущать движение, пространство, жизнь тысячи вещей с тою же интенсивностью, с какою ощущаем мы любовь, женщину.
Максу приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Он стоял, красный от лучей солнца, вызывающий, с искрящимися глазами. Эмануэль глядел на него, охваченный каким то странным преклонением. Это его сын стоит там, его сын. Ему хотелось бы броситься к нему, обнять его за то только одно, что он был так молод, так здоров. Но он как-то вдруг почувствовал пропасть между собою и сыном и весь съежился. В его голосе зазвучало глухое недовольство.
— Со всем этим ты, однако, не выбьешь из позиции американцев. У вас всегда так много слов, у вас, молодых... и в то же время вы всегда кое-что забываете... Не пойти ли нам все-таки на завод?
На лице Макса появилось выражение некоторого снисхождения.
— Подождем немного. Переспорю я вас, господин хороший, во многом переспорю, раньше чем сдамся.
— Старость всегда останется более разумной. Я знаю то, что знаю.
— Три дня на размышление, старик. А теперь пойдем и обозрим будущее поле битвы.
Они пошли к заводу, к двум длинным кирпичным строениям, сходившимся под прямым углом. На одном конце находилось машинное отделение, на другом — контора.
Большой зал представлял собою хаос из передаточных ремней, колес и проводов. Сверлильные машины и токарные станки стояли длинными рядами, глотая раскаленное, дымившееся железо и выплевывая стружки. Пилы и напильники издавали хриплое шипение. Динамомашина искрилась и жужжала, вливая прохладную, пахнувшую озоном струю в пропитанный запахом масла воздух.
Рабочие стояли, согнувшись над работой, не додавая вида, что замечают хозяина и его сына. В воздухе висела режущая и сверлящая ненависть. Напильники скрежетали зубами от злобы. Пилы освистывали пришедших.
Эмануэлю захотелось показать сыну новый шлифовальный станок для револьверов. Он подошел к одному из рабочих и приказал ему остановить машину. Рабочий остановил и уселся спиною к пришедшим, как бы для того, чтоб прибрать валявшиеся на полу обрезки.
Макс попал ногою в масло и, морщась, поднял полу пальто. На одной фабрике в Вестфалии он видел гораздо лучшую конструкцию.
Они пошли в литейную.
Здесь все было объято дымом и мраком; солнечный свет только небольшими снопами прорывал тьму. Над сотнями форм стояли узкие черносерые столбы дыма, точно длинный ряд деревьев в питомнике. Бледные, лоснящиеся и черные от сажи литейщики, как черти, скакали между формами, и каждый раз, когда один из них открывал какую-нибудь крышку, казалось, что под нею сейчас увидит глаз горящие в огне души грешников. Огромный литейный ковш, извиваясь, ползал по свальному канату, и каждый раз, когда масса при каком-либо толчке переливалась черев края, посетителей обдавало потокам красных искр.
Эмануэль прикрикнул на рабочих, чтобы они были осторожнее, и получил в ответ извинения, за которыми следовали насмешливые улыбки и воркотня.
Макс кусал губы от злости и стыда. Он находил, что помещение слишком тесно и темно.
— Разобрать бы стены и проделать окна. Стекло и железо, — вот, что необходимо здесь!
Эмануэль пожал плечами.
— Ого! присматривай только, чтоб эти черти не мотались без дела, — пробормотал он, — это самое важное. Литейный мастер, старый Скотт, ты помнишь ведь его, настоящий леший на этот счет: умеет держать их в руках. Боюсь только, как бы они его не укокошили в один прекрасный день. Ведь здесь так легко может стрястись что-нибудь. Черт знает, какая их муха укусила последнее время!
Они оставили литейную. Макс вздохнул всей грудью, когда они опять очутились на воздухе и солнечном свете. Он стих и глубоко задумался. Эмануэль тоже вдруг замолк.
В конторе, залитая солнечным светом, сидела маленькая старушка в черной рваной накидке. В складках вокруг рта сохранилось еще выражение робкой доброжелательности, но глаза ее беспокойно бегали, а на щеках горели тревожные красные пятна. Она пошла навстречу и присела перед Максом, точно девочка.
— Скажите, пожалуйста, ведь это Макс, он стал большим... барином... А Макс узнает старую тетю Фолькман?.. Ведь это так давно было... Время идет... да, да! Здравствуй, Эмануэль! Хорошо все-таки, что суждено нам жить и слушать слово Божие... да, да...
Макс поклонился, несколько смущенный тем, что застал эту старушку в конторе отца.
Эмануэль поторопился забрать в карман газету, которую он забыл раньше здесь на столе. Он искал предлога попросить Макса оставить их наедине. Досадуя на то, что предлога не находилось, он коротко и без обиняков сказал:
— Елена, верно, ты хочешь денег... Сколько тебе нужно?
Госпожа Фолькман улыбалась и заерзала на стуле.
— Да, я ведь не ради этого пришла, разумеется... Мне так захотелось посмотреть на Макса... Он был такой славненький, когда родился... И потом мне ведь хочется знать, что здесь у вас слышно сейчас... Ведь у вас здесь все с каждым годом меняется, все растет и растет... Макс, у тебя отец ведь такой дельный... Покойный Фолькман не такой был, нет не такой, хотя и он имел свои хорошие стороны... Ах, если-бы, Эмануэль, ты даль мне немного на лечение... Ты ведь обещал... Я была бы тебе очень благодарна...
Эмануэль пошел к кассе. Макс ради вежливости спросил:
— На лечение? Разве вы больны?
— Да, видишь-ли, этот нерв!
— Нерв!
— Да, тот, что проходит по всему телу, от головы и до ног.
Эмануэль несколько раз пересчитал пятидесятикронные бумажки, которые держал в руке. Затем он повернулся и подмигнул Максу, чтоб тот был осторожен. Макс потупил глаза.
— Что же сделалось с этим нервом?
— Он лопнул. Врачи называют эту болезнь разрывом нерва... Я обращалась ко многим врачам, но никто не мог мне помочь...
— Разве они не могут сшить его как-нибудь, дорогая тетя? — спросил Макс, еле скрывая улыбку.
— Нет, видишь ли, милый Макс, он сидит слишком глубоко.
Эмануэль вложил деньги в конверт, чтобы сын не увидел, сколько он дает. Затем он любезно выпроводил старушку:
— Прощай, милая Елена, мы торопимся...
— Спасибо, спасибо, и прощайте, Эмануэль и Макс. Жаль, что Макс не может мне указать какого-нибудь врача... Он был такой миленький, когда родился, да... да.. Прощайте, прощайте!
Она ушла своими мелкими шажками.
Макс громко расхохотался.
— Она великолепна, со своим разрывом нерва!.. Давно уж она такая?... Она, верно, слишком долго жила в одиночестве...
Отец ударил кулаком по столу.
— Я не могу слышать, как ты смеешься над горем стариков...
— Что ты, что ты, я и не думаю смеяться... Хорошо с твоей стороны, во всяком случае, что ты ее поддерживаешь...
Эмануэль уставился в солнечное пятно на заборе перед окном... Это пятно точно гипнотизировало его... Его собственный голос доносился до него как бы издалека, когда он сказал:
— Это твоя мать, умирая, просила меня помогать ей... У нее было такое доброе сердце... Но, слушай, не хочешь ли ты погулять немного по лесу? Посмотри окрестности... У меня, к сожалению, нет времени. Мы увидимся за обедом.
Макс, стоя в дверях, повернулся и серьезным тоном сказал:
— Да, и тогда поговорим кое о чем.
Эмануэль повернул ключ в дверях первой комнаты. Там он подошел к окну, чтобы проводить глазами сына, который, держа руки в карманах, медленно поднимался по дороге в лес. Он протянул по направлению к нему руку с выражением горькой и неиссякаемой нежности во взоре... Заложив руки за спину, он неверным шагом стал ходить из угла в угол, доверяя свою тревогу старой комнате, которая в течение тридцати лет была свидетельницей его многотрудной жизни. Вот явился его величество наследник и разом же хочет взять все в свои руки... Старик устарел, он лишний, разумеется... Все должно пойти, как по маслу, теперь, когда он преодолел самое трудное.
Эмануэль вдруг остановился, пораженный тревожною мыслью о том, какие они с сыном различные люди, как многое отделяет их друг от друга. Он как бы почуял тайную угрозу. Он поклялся самому себе, что Макс никогда не узнает тайны его жизни. Эта тайна умрет вместе с ним. Никому другому не придется влачить ее за собой. Но потом он почувствовал как бы зависть к тому, кого он хочет щадить. „Тебе хорошо, Макс, — лепетал он, — тебе не надо знать, что отец твой двадцать лет изнывает от угрызений совести ради того только, чтоб тебе было хорошо! Тебе не придется прокладывать себе путь кулаками. Ты можешь смеяться и смотреть людям прямо в глаза. Но власти тебе все-таки еще придется подождать. Отец хочет еще иметь голос... И он, верно, лучше твоего сумеет удержать в должном порядке все здесь. Он заложил фундамент, ему и знать, что может выдержать здание“.