Это было после полудня спустя несколько недель.
Рабочие длинной вереницей выходили из завода мимо окон конторы. Один за другим они вешали свои контрольные марки на черную доску против привратника. Шли они согбенные, молчаливые и усталые после рабочего дня. Руки бессильно висели вдоль туловища, но в крепких корявых кулаках видна была еще мощная сила, которая только что держала тяжелые орудия. У многих пальцы были изранены колесами и ремнями.
Все они как бы боялись бросить взгляд в сторону конторы.
Макс, который сидел, следя молча за проходившими мимо, вдруг повернулся к отцу.
— Все-таки жаль их.
Эмануэль не отрывал глав от бумаги.
— Жаль?
— Кажется, будто у них всего только и есть, что ненависть, будто только ею они и живут.
— Им нельзя голодать при той плате, которую они получают у меня!
— Да, разве они не похожи на приговоренных к вечной каторге?
— Ерунда! Бездельники, ленивые вахлаки — вот они кто, пьянствуют, колотят своих жен.
— Да, но ты то как с ними обращаешься? Ведь жутко смотреть, как они глядят тебе прямо в глаза и не кланяются. Не могу понять, почему ты так цепко держишься за старого Скотта, которого они все ненавидят! Не такую уж великую он приносит пользу.
— Что ты говоришь? Скотт — единственный человек, на кого я могу положиться, — пробормотал Эмануэль, закрывая конторскую книгу и прерывая беседу. Он был рассеян и, очевидно, ждал кого-то.
Прошел мимо последний рабочий, и с глухим стуком захлопнулись ворота.
В комнату директора тихой крадущейся походкой вошел литейный мастер Скотт. Со своею длинною белою бородой и с мрачными глазами под нависшим лбом он похож был на библейского пророка. Он был пиетист и выступал с речами на всех религиозных собраниях. Теперь он нерешительно переминался с ноги на ногу, как бы нащупывая что-то своими тяжеловесными мозолистыми руками, и переводил глаза с отца на сына.
Эмануэль жестом подозвал его ближе, давая понять, что он может говорить.
Скотт помялся и опять нетерпеливо и враждебно поглядел на Макса. Затем он своим замогильным голосом обратился к Эмануэлю.
— Да, видите ли, господин директор, теперь вы видели и слышали...
Эмануэль тоном укора и злобного торжества, обращенным одинаково, как к Максу, так и к старику, сказал:
— Ну что, разве не прав был я? Рерман здесь, что-ли?
Скотт указал пальцем на дверь.
— Да, разумеется, он здесь... Он сидел дома и ждал, пока вы его позовете. Стыд и срам! Ведь он боялся прийти сюда, чтоб они его потом не поколотили...
Эмануэль заглянул в смежную комнату и убедился, что там никого нет.
— Сходишь за ним, что-ли, Скотт?
— Да-а-а.
Скотт вышел, ворча и сердясь, что Макс не хочет уходить.
Макс с упорным и вызывающим выражением на лице сидел на своем месте, как человек, решившийся глядеть на неприличное, но все-таки занятное зрелище. Эмануэль, обеспокоенный упорным молчанием сына, испытующе поглядывал на него и, наконец, нерешительно, как бы нащупывая почву, сказал:
— Скотт злится, что ты не уходишь, но ты не обращай на это внимания. Ведь он на сколько лет старше тебя! Ты увидишь, мы узнаем сегодня кое-что...
Макс пожал плечами.
— Я могу уйти с превеликим удовольствием. Я видеть не могу этого противного ханжу.
Эмануэль опять вспылил.
— Что?! Ты тоже, пожалуй, станешь социалистом?.. Тебе хочется, чтоб весь завод пошел прахом!.. Поучись-ка, братец, как держать в руках плеть, а то, смотри, затанцует она в один прекрасный день по твоей же спине.
Из первой комнаты донеслось покашливание. Вслед за тем в комнату шмыгнул Скотт, а за ним Рерман. Последний был пожилой рабочий с толстыми полураскрытыми губами и с серовато-бледным цветом лица. Он по джентльменски шаркнул директору ногой и менее уверенно поклонился Максу.
Эмануэль придал своему лицу совершенно равнодушный вид.
— Ну, что такое ты хотел нам рассказать, Рерман?
— Да, видите-ли, есть тут один из этих, из литейщиков, поступил на работу весною...
— Что же с ним?
— Да он ходит промеж рабочих, от одного к другому и говорит...
— Что же тут особенного?
Рерман уставился в потолок.
— Если вы, господин директор, находите, что вам не интересно слушать, — я могу замолчать...
— Глупости!.. Что же говорит рабочий?
— Да он говорит вот что: мы, мол, рабы и должны постараться стать свободными...
— А как же это должно произойти?
— А вот как, говорит он: надо вступать в профессиональные союзы и платить по одному эре в день... Он является, как они называют, агитатором, их посылает по всем концам комитет. Он хвастает, что ему удалось уже подбить три фабрики.
Эмануэль посмотрел на часы.
— Ты говоришь, что его зовут Грунстрем?
— Нет, этого я не говорил...
— Да, — это все равно, ведь я мог узнать это и от Скотта.
— Нет, этого не могло быть, так как агитатор никогда не говорит ни слова на самом заводе...
Эмануэль переменил тактику.
— Ты обязан сказать мне, как его зовут.
Рерман еле заметно улыбнулся и поглядел на денежный шкаф.
Макс, все время сидевший неподвижно, схватил свою шляпу и быстро вышел из комнаты, бросив незапертой дверь за собою.
Эмануэл проводил его глазами. Лицо его все передернулось. Он медленно развернул бумажку в 100 крон, с которой Рерман не спускал глаз.
— Это вот на лекарство для твоей больной жены.
— Спасибо, господин директор... Его зовут Бумгрен, Эрнст Бумгрен... Но никто никогда не должен знать, что это я сказал вам, господин директор, а то они мне глаза выцарапают...
— Хорошо, хорошо, можешь идти. Смотри только, позаботься о больной жене.
Рерман стоял, глотая слюну и моргая глазами.
— Есть еще кое-что, о чем я бы хотел поговорить с вами, господин директор, наедине.
— Мне не о чем говорить с тобою наедине.
— Господин директор, вы рассердитесь на меня, если я не сообщу этого.
— Я не хочу слушать ничего, что не мог бы знать и мастер Скотт.
— Да, но ведь вы, господин директор, можете рассказать ему потом, если захотите.
Эхмапуэль потрепал Скотта по плечу:
— Будь добр, Скотт, подожди меня в прихожей.
Скотт выпрямился, бросив ревнивый взгляд на Рермана, и, бормоча что-то, вышел из комнаты.
Рерман подошел ближе к столу. Вся его фигура приняла выражение таинственности и задушевной почтительности.
— Это про инженера Макса...
— Что ты говоришь? Не хочешь ли сказать, что и он подстрекает рабочих?
— Ох, нет, нет, не в этом дело... Я мог бы, разумеется, поговорить с молодым хозяином лично, но я ведь так мало знаю его...
Эмануэль потянулся за линейкой.
— Говори прямо, что хочешь сказать!
— Это об Эмилии, моей дочери. Она, видите ли, дала свести себя с пути истинного, бедняжка! Господин Макс прошлой ночью завлек ее с собою в беседу в ваш сад, господин директор.
Эмануэль почувствовал, как вся кровь прилила к его лицу. Один момент он сидел, точно парализованный, бессмысленно глядя в одну точку. Затем он рванул свой воротник, как бы ища больше воздуха, кинулся к дерзкому клеветнику и угрожающе поднял на него руку.
Рерман весь съежился.
— Бейте несчастного отца, бейте, господин директор!..
Эмануэль овладел собою, весь бледный, он опустился на стул.
— Как смел ты явиться ко мне и бросить мне в лицо такую ложь?
Рерман захныкал.
— Это — правда, чистейшая правда, господин директор... Всегда несчастие преследует меня и мою семью... Вот и скарлатину схватил младший мальчик!..
— Не говори о несчастьи, мерзавец! Твоя дочь — потаскушка, знает, небось, на что идет. Она ведь служила в кафе в городе, там она, верно, многому научилась...
Рерман растерянно мял свою шапку. Затем он придал своему лицу выражение прощения и мягкосердечного понимания того, чего требуют обстоятельства.
— Да, господин директор, но, было-бы ведь ужасно неловко, если бы все это вышло наружу...
— Ты все еще смеешь утверждать, что мой сын сошелся с твоею потаскушкою дочерью? Вон отсюда!
— Но молодежь, господин директор, молодежь может узнать...
— Ты сам пойдешь, вероятно, распространять слухи про свою дочь...
— Чего только вы не придумаете, господин директор!.. Но ведь теперь, когда я по наивной своей честности сказал, в чем дело, этой истории конец, а то ведь могло случиться, что девушка пришла бы в отчаяние, и тогда, кто знает, что пришло бы в голову бабе...
Эмануэль вскочил со стула, подбежал к денежному шкафу, достал оттуда бумажку в 100 крон и бросил ее на пол перед Рерманом.
— Вон! Вон!
Герман подхватил бумажку и исчез, отвесив церемонный поклон.
Эмануэль, весь съежившись от нанесенной его гордости раны, нервно зашагал но своей конторе.
Поступок сына казался ему неслыханным, подлым предательством, проявлением безграничной бесхарактерности. Он ненавидел в эту минуту этого мерзкого мальчишку, он бы хотел наказать его, поставить в угол. Как можно опуститься до того, чтоб затеять любовную связь с грязной распутницей! Какое безобразное легкомыслие в такое время, когда надо крайне тщательно поддерживать свой авторитет и свое достоинство!
Он остановился и ударил себя по лбу. А вдруг все это — ложь и выдумка! Подумать только, что этот мерзавец Рерман просто насмеялся над ним, провел его за нос! Почему он поверил ему на слово? Разве не безгранично глупо, что он сразу поверил ему и купил его молчание? Не отдал ли он себя в руки этого мерзавца таким поступком?
Эмануэль уставился в пол. Как бы отделаться от этого Рермана и его дочери? Невозможно терпеть дальше их здесь. Как бы удалить их без шума, не вызывая подозрений?
Вдруг он вспомнил Скотта, который ждал его в прихожей. Он долго глядел перед собою, скрестив руки на груди. Вокруг его рта заиграла еле заметная холодная улыбка. Затем он нисколько раз кивнул самому себе головой. „Подождите-ка, я вас так нагрею, господа, что вы сами уберетесь, куда глаза глядят“. Он открыл окно и кликнул Скотта.
Скотт явился мрачнее ночи. Эмануэль дружески потрепал его по спине.
— Так-то, милый Скотт, теперь все становится ясным! Завтра мы выкинем за ворота этого литейщика Бумгрена.
Скотт покачал своей седой головой:
— Это было бы, разумеется, справедливо, но разумно ли?.. Они взбесятся, конечно; а на меня они накинутся, как черти, так как подумают, что это я выследил его.
— Ничего, они только кричать горазды. Сделать ничего не посмеют. Попытаемся показать им кулак, они, я думаю, сразу присмиреют. А если очень уж беситься станут, тогда я разрешаю тебе, Скотт, открыть все дело с этим Рерманом. Этот олух в воображает, что он займет твое место, старый Скотт, но подождет: не так это легко. Эмануэль Энрот останется тем, что он есть.
В глазах Скотта что-то вспыхнуло, он протянул свою руку для крепкого пожатия, и Эмануэль вложил в нее свою. Затем старик нерешительно спросил:
— Да, патрон... простите, что я спрашиваю, но я бы очень хотел знать, Что этот Рерман, собственно, сообщил вам?
Эмануэль отвел глаза.
— Этого я не могу сказать, Скотт.
— Это касалось меня?
— Нет, но это была наглая ложь, в этом я уверен.. Ну, а теперь до свидания, Скотт! Завтра, значит, мы укажем путь этому Бумгрену. Смотри только, берегись литейного ковша! До свидания!
Скотт кашлянул и громко заворчал, выходя из конторы.
Эмануэль, заложив руки за спину, медленно поднимался по лесистой дороге к своей вилле. Он решил про себя жестоко проучить Макса и за то, что он низводил себе бросить за собою дверь, когда уходил, и за легкомысленную историю с дочерью Рермана.
Но, уже переступая порог калитки, он почувствовал нерешительность и сознавал, что трудно ему будет выдержать характер, особенно по отношению ко второму вопросу.
Вилла лежала на холме, окруженном небольшим красивым садом и редкими мол дыми липами.
Бросив испытующий взгляд на окна столовой, Эмануэль, крадучись, заглянул в беседку.
Это был небольшой светлый восьмиугольный павильон с простым садовым столом и двумя плетеными скамейками.
Эмануэль испытывал томительную усталость от всего того, что разом обрушилось на него. Он опустился на скамью и печально покачал головою при мысли о заблудшем сыне.
Но, в конце-концов,он не мог не улыбнуться. „Едва ли им было здесь удобно! — подумал он про себя. — Во всяком случае, Макс не забылся настолько, чтобы привести ее в свою комнату“.
Солнце жгло. О стекло окна билась огромная муха. Эмануэль был страшно утомлен. Он откинул голову назад и стал глядеть на поблекшие цветы обоев. Краску их высосало жгучее солнце, посылавшее лучи в беседку в течение стольких лет. Он выстроил этот павильон в то лето, когда родился Макс. Здесь в течение долгих летних дней стояла колясочка ребенка; здесь же его возлюбленная Мэри сидела, кормя грудью младенца. Солнце играло на ее белоснежной груди. Мягкий, несколько странный звук ее голоса поднимал в нем горячую волну нежности, доходившую до кончиков пальцев. Он целовал ребенка, этот залог их любви, лишь недавно отделившийся от ее хрупкого тела...
Эмануэль встал. Он ощутил вдруг нечто вроде тревожного счастья от того, что Макс все-таки здесь, у него, что он сидит и ждет его.
Он разом забыл все укоры и, взбираясь по лестнице к своему дому, населенному приятными воспоминаниями прошлого, был совершенно не похож на того человека, который сидел сейчас в святилище своей конторы, на высоком вертящемся кресле.