От станции я дошел до ворот, от которых начиналась гудроновая подъездная дорога длиной в полмили, окаймленная мокрыми хвойными деревьями. Наконец я добрался до главного здания и спросил у человека в будке, куда мне идти дальше.
– А какое тебе здание?
– Коллингем.
– Новичок, что ли?
– Да.
– Видишь дверь в том углу двора? Там директор проводит чаепитие для новичков. Опоздал ты, парень.
Я пошел, куда он показал, постучался. Дверь открыл седовласый человек в черной мантии.
– Вы, наверное, Энглби. Познакомьтесь с остальными.
За низеньким столом сидели, сгорбившись над чашками с блюдцами, трое парней в твидовых пиджаках и фланелевых брюках. Из письма я уже знал фамилию директора, Тэлбот. Один парень был светловолосый, в очках – Фрэнсис, второй, с темными волосами – Маккейн, третий, черноглазый – Бэтли.
Мистер Тэлбот рассказал, что я потерял отца и выиграл конкурс Ромни; все трое посмотрели на меня с ужасом. Бэтли был из Йоркшира, у них на ферме нет электричества и водопровода. Мистер Тэлбот рассказывал об этом с явным удовольствием, хотя я не понимал, что тут хорошего. Даже у нас на Трафальгар-террас были и водопровод, и электричество. В домишке Каллаханов они и то были. На вступительных экзаменах Бэтли набрал сорок четыре балла из ста, при том что тридцать начислялось уже за то, что ты явился на экзамен и написал свою фамилию в экзаменационном листке. Но это мистера Тэлбота не слишком огорчало, скорее наоборот. Бэтли, видимо, считался подходящим для училища по каким-то другим критериям. (Двое остальных парней, Маккейн и Фрэнсис, оказались ничем не примечательными.)
Мы вышли на площадку, Тэлбот повел нас по каменной лестнице с металлическими балясинами на второй этаж и распахнул облезлые двойные двери. Это и был Коллингем, мое новое пристанище.
Он представлял собой широкий коридор с дверями спален по обе стороны и висячими светильниками с металлическим абажуром. На облупившихся стенах еще сохранилась зеленая краска. Мы прошли мимо двадцати пяти, наверное, дверей, до самого конца коридора, и над каждой дверью блестела металлическая полоска с фамилией. Свою я увидел над последней. Внутри была железная кровать, стол, простой стул с жесткой спинкой, небольшой комод. Окно выходило на плоскую крышу, за которой высились двускатные крыши, а еще дальше – часовая башня. Перегородка между моей и соседней комнаткой была деревянная, но стена напротив нее, торцевая – из голого кирпича.
– Старшие курсанты придут с вами знакомиться и доходчиво объяснят, какие тут у нас порядки, – сказал мистер Тэлбот. – Чай в шесть в Трафтонсе. Вопросы есть?
– У меня, сэр, – сказал я. – Не подскажете, где мой багаж? Одежда и другие вещи.
– Разве тебя не родственники привезли? Впрочем, едва ли, у вас ведь нет машины? Если багаж прибыл на поезде, его со станции доставили на проходную. Тебе лучше пойти его забрать. И смотри не опоздай на чай.
– А привратник не мог бы…
– Он привратник, и не надо превратно толковать его обязанности, ха-ха-ха.
Фрэнсис и Маккейн нервно захихикали, вторя мистеру Тэлботу. Бэтли был смущен и озадачен.
Я проволок свой чемодан по дворику, потом стал втаскивать по лестнице на второй этаж; взбегавшие и выбегавшие мальчишки орали на меня, поскольку я мешал им. Уже внутри мальчишка постарше, может даже староста, велел поднять чемодан, чтобы не поцарапать деревянный пол.
– Тяжелый очень, – сказал я.
– Тогда открой прямо здесь, вытащи часть шмоток и отнеси в руках, вот чемодан и станет легче, – он говорил так, будто перед ним полный кретин.
Набрав полную охапку застиранных рубашек, носков и фуфаек (все это мама купила в школьной комиссионке), я поплелся по коридору; тут же нашлись желающие повеселиться: выхватить что-нибудь из охапки и закинуть на перегородку между спальнями.
«Дедом» у меня был Риджвей, низкорослый и какой-то дерганый парень.
– Как только услышишь: «Дух!» – бегом к своему дедушке, со всех ног. Ты на него работаешь. И еще ты должен за две недели кучу всего вызубрить назубок. Знать поименно всех учителей, все подразделения, всех капитанов по рангам, все пункты устава, что где находится. Изучай. – Он положил на стол брошюрку с перечнем правил, годовой календарь и «телефоны служб и подразделений».
– Где находится «Трафтонс»? – спросил я.
– По Портовой дорожке, за Гренвиллом.
– Что-то еще?
– Еще это: не высовываться, не болтать, не возникать.
– Не возникать?
– Ну да, не лезть на рожон. Надо потише. И не попадаться на глаза.
– Спасибо, Риджвей.
За исключением недели на море, в Бексхилле, я всегда спал дома, и теперь думал, как с этим будет. Я не знал, где тут можно почистить зубы, когда положено выключать свет. Поэтому зубы чистил прямо в комнате, выплевывая воду изо рта в окно, и свет погасил очень рано, вспомнив про Бэтли: сообразит ли он, что этот металлический рычажок на стене – выключатель?
Первые дни я почти не помню. Наверное, я ждал, что кто-то объяснит, что тут происходит, какова цель, но потом сообразил, что ничего не объяснять и есть здешний принцип. Спросить – значит проявить слабость. Кто сообразительный, тот помалкивает. Он сам знает, как быть. Откуда? Интуитивно? С помощью Таро? магии? Нет, ни в коем случае. Будь в команде, не суетись, и узнаешь.
«Не возникать». Впечатление произвела не столько эта фраза, сколько затравленный взгляд Риджвея, когда он ее произносил.
Как лауреата конкурса Ромни меня отправили в класс на год-два старше. За такую дерзость одноклассники со мной не разговаривали. Ни разу – до окончания училища.
Учителя выглядели практически одинаково. Черные мантии поверх твидовых пиджаков, мешковатые серые брюки, бежевые ботинки на шнурках и с широким рантом. Подошвы были как шины, и наставники плавным ходом перемещались по нашим дворикам и галереям. У всех были седые короткие бобрики и короткие клички. Рид – Жердь, Бенсон – Жбан, Лайнем – Бочка, Максвелл – Бинго. Различить их было трудно, как и испытывать к ним хоть какие-то чувства. Впрочем, равнодушие было взаимным.
Вспомнилась любимая фраза Жерди Рида: «Первым же автобусом в Пруэтт». Я долго ломал голову: что, черт возьми, он имеет в виду? Потом мне как-то объяснили, что «Парк-Пруэтт» – это известный сумасшедший дом под Бейсингстоком. Сказанешь что-нибудь не то на географии, жди предсказуемый совет: «Первым же автобусом в Пруэтт. Отходит в два часа».
Возвращаясь однажды после уроков в свой закуток (на третий, кажется, день моего появления в училище), я увидел ближе к концу коридора парня лет семнадцати, он стоял, засунув большие пальцы под ремень, и смотрел, как я иду. Когда я подошел ближе, он злобно ухмыльнулся, сверля меня взглядом. Спрятаться у кого-нибудь в комнате я не мог, ведь знакомых у меня еще не было. Как только я с ним поравнялся, он шагнул вбок, загораживая дорогу. Я попытался его обойти, но он не пускал. Я взглянул на него, пытаясь понять, что этому парню нужно. Он был выше на два фута и, как многие в Чатфилде (это я уже успел заметить), с прыщавой физиономией и лоснящимися волосами. Вернее, волос я толком не видел – вместо них на голове блестела пинта бриолина, тщательно разделенная на пробор. Цвет кожи тоже был специфический: будто парня шарахнули по башке пакетом с малиновым йогуртом, и он растекся по всему лицу. Наконец он позволил мне пройти, но дал пинка, прямо по копчику. Мне потом сказали, что это Бейнс, Дж. Т.
У него было два дружка, Уингейт и Худ. Они «пригляделись» и пришли к выводу, что я «задавака», а так дело не пойдет.
Когда я в тот день пришел с футбола, постельное белье было мокрым хоть выжимай, а все вещи раскиданы по комнате. В ту ночь я спал на матрасе, но на следующий день залили и его, пришлось лечь прямо на металлическую сетку.
В главном коридоре Коллингема стоял стол, на который дважды в день выкладывали хлеб и маргарин, приносили их в пластмассовых ведерках для мусора. Маргарин из оптовых поставок, на обертке стоял штамп «не для розничной торговли». Часто маргарин этот размазывали по стенке или по полу, где уже имелись следы от мармайта и липкого кукурузного сиропа. В ведерко еще клали бумажный пакет с белыми кристалликами, по идее, если смешать щепотку с водой, получится газировка. Никто этого не делал, по крайней мере, при мне. Помимо прочего, я должен был следить за чистотой стола, в том числе подтирать пролитое молоко. Выданной мне тряпкой можно было только размазывать его по столу, одновременно сдерживая подкатывающую тошноту от ее вони.
За моим бессмысленным усердием наблюдал «староста» Марлоу, долговязый и очень бледный парень – казалось, кровь не доходит до его лица из-за слишком тесного накрахмаленного воротничка. Марлоу заставлял меня тереть стол опять и опять, явно не из любви к чистоте, а ради чего-то для меня непостижимого. Уставившись в пол, Марлоу опять и опять произносил «еще раз».
Наконец мне было велено отправляться к старшине корпуса – угрюмому молодому человеку по фамилии Кейз, с серым лицом – лицом человека, который за пять лет съел столько хлеба с маргарином, что постиг дух Чатфилда. Кейз сказал, что моя «позиция» ошибочна, и поэтому ему придется отлупить меня тростью. Я и не знал, что у меня есть какая-то «позиция». Взамен порки предлагалось до десяти следующего вечера трижды переписать весь текст устава, набранного петитом через одинарный интервал. Роста Кейз был ниже среднего (в регби его ставили полузащитником), но явно сильный и неуравновешенный, с мертвенно-пустыми глазами. Я выбрал устав. Значит, всю ночь писать с фонариком под одеялом и полдня – на уроках под партой. Наказание включало риск, что учитель заметит, – тогда порка обеспечена уже точно. Когда я протянул Кейзу толстенную пачку чуть загибавшихся по краям листков, удовольствия он не выказал; похоже, он был раздосадован и отослал меня прочь, предупредив, что в другой раз порка будет без вариантов.
Была еще обязанность – встать за полчаса до подъема, чтобы отнести чай в постель парню, ответственному за чистоту комнат. Им оказался тот самый Бейнс. Приходилось сильно трясти его за плечо, чтобы разбудить, он страшно ругался, потом отхлебывал чай и шел проверять, как я убрал свою комнатку, причем выискивал недовытертую пыль, проводя пальцем по оконной замазке.
Дни мои проходили в определенном ритме. Завтрак, уроки в классе под гнетом бойкота, потом назад в комнату, где все раскидано; уборка; опять уроки, регби; хозяйственные дела; отбой… У меня был маленький транзистор, в половину книжной странички, и наушник. Накрывшись одеялом, я мог хоть на время спастись.
Господи, что же это такое…
Большая уборная находилась несколько в стороне от нашего корпуса, и никто мне не сказал, когда туда разрешено ходить. Однажды утром, на физике, минут через десять после начала урока я поднял руку и спросил:
– Сэр, можно мне выйти в туалет?
Учитель не разрешил, велел дождаться перемены. В классе стали перешептываться, со всех сторон доносилось: «туалет… туалет… туалет». Я решил: это потому, что я попросился среди урока, но ведь никто меня не предупредил. И только потом я понял, что неуместным был не вопрос, а само слово. Оно тут было под запретом. И дома, и в обеих прежних школах уборную всегда называли туалетом, а как же тут? Я долго не мог узнать. Выяснилось: большая уборная – это «Корма Джексона». Писсуар одним лестничным пролетом выше, общий для двух этажей, именовался «Переходником». Кабинка под лестницей была «Сральней». Без нюансов.
К концу дня в Коллингеме не осталось никого, кто не обозвал бы меня. Отныне имя мое было «Туалет Энглби». И я с трудом заставлял себя не оборачиваться, когда кто-то в коридоре выкрикивал: «Туалет!»
Бейнс, Худ и Уингейт решили, что так просто мне не отделаться:
– Быстрее, когда тебя старшие зовут, Туалет. Или ты не знаешь собственного имени?
Они потащили меня в «Сральню», затолкали голову в унитаз и пустили воду.
– Так как тебя зовут?
– Энглби.
Они макали и макали, наконец я, едва не захлебнувшись, сдался:
– Туалет.
Я ждал, что они, наконец, обрадуются, но вид у них, когда они отпускали меня, был недовольный.
Удивительно, до чего быстро я приспособился к такому существованию. Каждый день я просыпался с ощущением привычной паники, поселившейся глубоко внутри. К тому времени, как я спускался в ванную умыться и почистить зубы, – к семи пятнадцати, – защитные инстинкты уже работали на полную мощность.
Поступившие со мной ровесники – Фрэнсис, Маккейн и Бэтли – могли потихоньку общаться между собой. Но я учился с ребятами на год старше, а они не смели со мной разговаривать. Только малый по прозвищу Дурик, по фамилии Топли, из-за очков похожий на рыбу, местный шут, над которым всем даже издеваться было скучно, иногда мне жеманно улыбался, но и он не осмеливался заговорить.
Я не могу их ни в чем винить. Кстати, Бэтли сунули в настолько отстающий класс, что было непонятно, на какой вообще возраст там ориентируются. Поэтому я с ним практически не виделся, встретился только раз, по пути с регби.
– Не везет тебе, Туалет, – сказал он. У него самого, видимо, все складывалось неплохо.
Как ни странно, меня включили во второй состав игроков моего возраста. Я был хукером, а задача хорошего хукера, как сказал бы Риджвей, «не возникать». Потом пятнадцатый номер из первого состава заболел свинкой, и меня поставили вместо него. Никого из этой команды я не знал, хотя они тоже были моего возраста, но жили в других корпусах, а учились со своими ровесниками. Однако шестым чувством они уловили, что разговаривать со мной опасно, хотя двое-трое называли меня нормальным именем, а кто-то даже похвалил: «отличный пас». Я стал фанатом регби и допоздна пропадал на тренировках. Так наловчился, что вернувшийся после болезни пятнадцатый выбыл из команды. А я уже вовсю дрался за мяч; приятно бывало садануть плечом под дых, так, чтобы противник застонал. Или нагнать прыщавого засранца, совсем меня «затуалетившего», и, пригнувшись, дать ему по щиколоткам; чтобы услышать, как он грохнется, я был готов заполучить бутсой в лицо и остаться с полным ртом отскочивших шипов; а потом, если повезет, его еще потопчат, когда он окажется нижним в куче-мале. Я поменялся бутсами с Маккейном. Он терпеть не мог регби, а бутсы имел с металлическими шипами; иногда я замечал на шнурках следы крови.
После игры почти все шли в магазинчик за чипсами или конфетами – организм требовал добавки к бурде из столовских бачков. По какой-то причине – бедности, скорее всего, – мама никогда не давала мне карманных денег. Моей добавкой был только казенный хлеб с маргарином. Правда, однажды она прислала мне пирог. Почту доставлял кто-нибудь из младших, он же и оповещал.
– Посылка для Туалета! – выкрикнул наш почтальон звонким, еще не ломающимся голосом, и разом распахнулось несколько дверей.
– Интересно, что у нас здесь, – сказал Бейнс, выхватив у мальчишки сверток, и тут же разодрал коричневую обертку. – Пирог! Кто бы мог подумать, а, Туалет?
– Ты глянь! – подключился Уингейт. – Миссис Туалет сама пекла. Чё, на готовый из магазина денежек нету?
– Никакой это не пирог, – сказал Уингейт. – Глянь, какой тяжелый. Лови.
Он швырнул пирог Худу, тот поймал и отломил кусок. Сунул в рот.
– Вот так сюрприз, это же говно, – сказал он. – Самое натуральное.
– И вы дома это жрете? – спросил Бейнс. – Тепленьким, прямо из клозета?
Он начал перекидывать пирог с руки на руку, иногда нарочно роняя на пол, попутно приговаривая:
– Миссис Туалет, а что у нас сегодня на обед? Я бы с удовольствием поел дерьма.
Я подошел к столу, чтобы подобрать валявшуюся под ним упаковку. Потом вернулся в свою комнату, оставив пирог им на растерзание. В упаковке была записка: «Майк, мы готовили его вместе с Джули. Надеюсь, тебе понравится! Целую, мама».
Возможно, он не представлял собой ничего особенного, обе были теми еще кулинарками, пятилетняя сестренка уж точно.
Вечером пару дней спустя я лежал в кровати с учебником, когда вдруг без стука ввалился Уингейт. Вид у него всегда был озабоченный, парень вечно слонялся около душевых кабинок. Не говоря ни слова, он принялся бродить по комнате, брал мои вещи, рассматривал и клал на место. Он был тоже прыщавый, но не такой, как Бейнс, с синеватым от пробивавшейся щетины подбородком и глазами как у дохлой рыбы.
Я молчал, он тоже. Потом он остановился у кровати, долго пялился, наконец выдавил:
– Трудись, Туалет, не отвлекайся.
Я опустил глаза на отрывок из Тита Ливия, который готовил на завтра. Я не смел снова взглянуть на Уингейта, но и без этого знал, что он кое-что с собой делает, прямо над кроватью. Латинский текст расплылся, слившись в мутное пятно, я не мог ничего разобрать. Немного погодя Уингейт засопел и испустил тихий стон.
– Смотри не забудь замыть одеяло, – сказал он, застегивая ширинку.
Чатфилд находится посреди большой деревни, начинающейся от самой ограды училища, и разделяет ее пополам, на Верхний и Нижний Рукли, своими гигантскими игровыми полями, участками пересеченной местности, стрельбищами, хвойными перелесками и тренировочными площадками. На вершине холма в Верхнем Рукли стоял Лонгдейл, закрытая психбольница. Она была ровесницей Чатфилда, оба появились в 1855 году. Попечительский совет дурдома хотел, чтобы пациенты любовались холмами, начальству колледжа нужны были плоские пространства внизу для игровых полей, в результате все остались счастливы, если это подходящее слово в данных обстоятельствах.
Каждый понедельник в девять пятьдесят, когда мы сидели на сдвоенном уроке химии, в Лонгдейле начинались учения: отрабатывали поимку сбежавшего пациента, звучала сирена.
– Сэр, сэр, – в двадцать глоток начинали вопить парни, – это Крыса сбежал, точно он.
Крыса Дункан закатывал глаза и вздыхал. Я как-то попробовал тоже присоединиться к хору шутников, но только раз.
Однажды, когда у них и правда сбежал пациент, директор срочно собрал нас всех. Призвал ни в коем случае не вступать в разговор с незнакомцами. В тот день я вышел погулять в лес, втайне надеясь наткнуться на сбежавшего.
Поразительная штука, но Чатфилд считался очень престижным местом. Учеба там стоила дорого. Наши регбисты играли с командами знаменитых школ, таких как Хэрроу, и, притом что большинство выпускников попадало прямиком во флот, довольно много поступало в университеты, даже в самые престижные.
Пожаловаться старому Тэлботу мне даже в голову не приходило – это было бы бессмысленно. «Они не хотят со мной разговаривать…» – «А разве они обязаны это делать?» – «Они устраивают погром в моей комнате». – «Не стоит преувеличивать…» – «Уингейт… он ну… это… прямо мне на постель…» – «Не надо грязи».
Поскольку во всем этом участвовали и старшина корпуса, и старосты, то мои экзекуции были отчасти делом официальным. С какой стати верить новичку, который называет уборную туалетом, и его жалобам на ребят, которых сам мистер Тэлбот поощрял и пестовал?
Характеристика, выданная мне директором перед короткими каникулами, подтвердила: я был прав, что не поперся жаловаться. «Майк, будучи акселератом, к сожалению, слишком хорошо это понимает. Ему следовало бы вести себя осмотрительнее, не задевать товарищей». «А что такое акселерат?» – спросила мама.
Иногда я скрывался в ванной, пока Сидни, наш уборщик, личность скандальная, пил там чай. Каждое утро он разбрасывал горсть спитого чая по коридору, а потом гонял чаинки шваброй, собирая с пола пыль. Лет шестидесяти, мускулистый, с наколками на руках, он дослужился до капрала в какой-то интендантской части, но любил намекнуть на собственное активное участие в «заварушках».
Заодно приходилось выслушивать его похабные истории. Однажды в ванной я оказался в обществе Бэтли (уж не знаю, как и его туда занесло), мы сидели на деревянной решетке у ног оратора.
– Был я тогда в увольнительной, – начал Сидни, – и отловил одну пташку, слово за слово, ну и залез я на нее, а она: «О-о, Сид, не надо, умоляю», а я ей: «Я только кончиком». – «Ну, хорошо, Сид». Ну, я и дал ей жару, пока не отстрелялся. Она: «Сид, ты же обещал только кончиком!» – «Ты, видать, ослышалась, детка, я сказал, только кончим».
Сид зашелся хохотом до надсадного кашля, а после подытожил:
– А теперь, салаги, полное внимание. Средняя глубина женской манды девять с половиной дюймов. А елда у мужика – в среднем дюймов семь.
– Правда?
– Ну. Стало быть, в одной только Англии почти сто пятьдесят миль этого добра даром простаивает…
– Вот это да, Сидни! Сто пятьдесят миль пустой м…
– Так что не теряйтесь, на вашу долю всегда хватит.
Мы с Бэтли смотрели на него, как мальчишки на холсте Милле «Детство Уолтера Рэли» смотрят на моряка. Хотя вряд ли морской волк на картине просвещал их именно в этом вопросе. Впрочем, с моряков станется.
На время каникул я про Чатфилд забывал. Выкидывал его из головы, как только входил в наш дом на Трафальгар-террас. Это я всегда умел – притворяться, что ничего не происходит. Попробуйте вспомнить, что вы делали в последние полчаса, – уверены, что вспомните все? Ведя, например, машину на скорости восемьдесят миль в час, вы же не думаете о том, как ваш мозг, взаимодействуя с руками и глазами, заставляет вас исполнять точнейшие движения, чтобы вы не угробили ни себя, ни других? Вы думаете совсем о другом. О музыке по радио. О планах на вторник. Или с кем-нибудь мысленно беседуете. Большую часть того, что мы делаем, мы вообще не осознаем.
Когда начиналась последняя неделя каникул, у меня пересыхало во рту. И пропадал сон.
Возвратившись в Коллингем, я часто писал маме, иногда Джули. Отвечала мама редко, пропадала в своей гостинице, и я понял, что для нее написать мне письмо – лишь очередная забота в череде других.
«Дорогая Джули, – писал я тогда, – как дела? Только что занимался латынью, читал про римлян, про их историю. Римляне – это древние итальянцы, они когда-то завоевывали другие страны. Помнишь официанта из кафе «Оазис» рядом с кино? Так вот он – римлянин. Живу я тут весело. Придумал интересную игру. Скрутил несколько пар носков в один клубок. На кирпичной стене есть пятно, в него я и стараюсь этим мячом попасть. Сражаются две команды, типа звери против птиц. Чем ближе к пятну попадает мяч, тем больше очков. Счет записываю на листочке. Скворец сегодня молодец, а Зебра мазила. Напиши мне, Джулс, про что хочешь. Про подружек в школе, что вы делаете. Целую, Майк».
Странно было видеть на бумаге это имя. Я его уже больше месяца не слышал. «Майк».
После восьмого письма я получил листочек с тремя строчками, написанными карандашом.
«дарагой майк, я и Джейн играли с ее систричкми.
Мы ели с чайм сэнвич, привет, джули, цилую».
А я и не знал, что она уже научилась писать.
Это письмо мне удалось прочесть до того, как его перехватили. Накануне я сунул духу-письмоносцу два шиллинга и попросил не выкрикивать мое имя, чтобы Бейнс не узнал. Два шиллинга я вытащил из куртки в раздевалке, чья она, я не знал, поэтому совесть меня не мучила.
С тех пор я начал подворовывать регулярно. И польза – и настроение поднимает. Действовал я очень осторожно, банкноты никогда не трогал, только монеты, их труднее отследить. Брал не больше пяти пенсов из одного кармана. Однажды, когда была моя очередь убираться в раздевалке, я увидел на крючке коричневый твидовый пиджак Бейнса. В раздевалке я остался один и точно знал, что Бейнс допоздна пробудет на тренировке по регби. Во внутреннем кармане лежала фунтовая купюра. Целый фунт! Но я справился с искушением и сунул бумажку назад. Единственным, в чем я превосходил Бейнса, была сообразительность. Я понял, что это подстава и что он запомнил серийный номер.
С другой стороны, если бы меня поймали, то перед Бейнсом наверняка встала бы сложная задача. В случае огласки меня бы точно исключили, и тогда ему, Худу и Уингейту не над кем стало бы издеваться. Хотя, думаю, они решили бы вопрос, не сообщая начальству, «неофициально».
В двух милях от нас была церковь. Бейнс очень любил послать меня туда за копией с какой-нибудь резной медной таблички (прижимаешь к ней бумагу и чиркаешь карандашом: постепенно проступает рисунок). За двадцать пять минут я должен был переодеться в спортивный костюм, добежать, скопировать и вернуться. Нереально. И он гонял меня снова и снова, особенно если начинался дождь. Листок намокал, и нечем было доказать, что я вообще побывал в церкви.
Я заглядывал в это месиво из йогурта с давленой малиной, надеясь увидеть хоть тень сочувствия. Нет, только ярость, от которой Бейнс мигом багровел, только нутряная злоба в узких водянистых глазках, в этих взрытых прыщами щеках, отчего он делался похож на бордовую гаргулью.
– Придется снова идти, Туалет. Живее. Шагом марш.
Иногда, лежа ночью в облитой водой постели, я представлял, как я его приканчиваю. Никакой жалости. Разве что притворная, с тем же шутовским лицемерием, каким упивался сам Бейнс. Добрый вечерок, Бейнс, скажу я, твердо глядя в водянистые ненавидящие зенки. Добрый вечер, Бейнс, поганый ты… поганая ты… Запас ругательств был у меня солидным, но ни одно не могло передать меру моей ненависти. Перебрав все на «е», на «п», на «х», я почему-то чаще всего останавливался на одном, с буквы «п». Звучало оно неплохо, но значило совсем другое, к делу не относящееся; и было слишком слабым: для такой твари, как Бейнс, – вообще ничто.
О самоубийстве я даже не помышлял, этим бы я ничего не добился. Иногда я все-таки рисовал в воображении, как однажды утром находят меня мертвым. Все в шоке. Бейнс, Уингейт и Худ образумились и полны раскаяния, это станет началом их взросления. Они вырастут приличными и великодушными людьми. И так щедро осчастливят современников, что смерть несчастного Туалета Энглби на заре их жизни покажется вполне адекватной жертвой.
На самом деле я прекрасно понимал, что все было бы совсем по-другому. Мистер Тэлбот попросит объяснить, в чем же тут все-таки дело. Выскажутся все. Старшина корпуса Кейз важно заметит, что я бывал «недостаточно скромен», но после тщательного изучения внутренних правил (по его распоряжению) вышеупомянутый курсант стал «более благоразумным». Риджвей, мой маленький персональный наставник, доложит, что он все мне рассказал, честно обо всем предупредил, сделал все, что было велено. Маккейн и Фрэнсис удивятся: «Ничего такого про него никогда не подумаешь». Бэтли едва ли поймет, о чем говорит директор. Худ, Уингейт и Бейнс будут смущены, но не так уж сильно. «Туалет дошел до ручки, не выдержал», – скажет кто-нибудь из этой троицы, как только Тэлбот удалится. – «Небось, дома напряг или чё». – «Тут-то в у него все было нормалек». И ведь сами этому поверят или постараются себя в этом убедить. То, что они со мной творили, вписывалось в славные традиции Коллингема. Старались ребятки исключительно в интересах родного училища, их собственных и даже в моих. Выполняли полуофициальную миссию.
Мистер Тэлбот предпочтет больше ничего не выяснять. Возможно, еще поинтересуется у доктора, не обращался ли я к нему.
Доктор Бенбоу, противный нудный замухрышка, интересовался исключительно состоянием паховой зоны питомцев. У только поступивших он мял гениталии, это называлось «осмотр новичков». В начале каждого курса все мы в одних халатах являлись к нему в кабинет. Бенбоу сидел на стуле с включенным фонариком, ты распахивал полы, а он проверял, не завелся ли у кого там грибок, вроде того, что бывает на стопе. В этом случае пораженная зона светилась лиловым.
Бенбоу – последний, к кому бы я обратился.
Еще мистер Тэлбот мог бы спросить у капеллана, не приходил ли я к нему посоветоваться. Тут тоже категорическое «нет». С «Живчиком» Ролласоном не советовался даже собственный заместитель.
Мама поднимать скандал не станет. Она вообще толком не понимала, как все устроено в этом мире, а тем более в нашем заведении. Директор постарается все замять, чтобы не попало в газеты. Через несколько дней о моей смерти все забудут.
Так что в результате Бейнс, Уингейт и Худ ничего не почувствуют, потому что результат и есть то, как ты ощущаешь произошедшее: а его не ощутят никак.
Но я больше не хочу думать ни про Чатфилд, ни про Бейнса Дж. Т. Все это давно осталось позади.
Сегодня у нас 19 ноября 1973 года, 18:30, я сижу у себя в комнате в Клок-Корте, в старинном своем университете.
Мне нравится точное время. 18:31 вечера понедельника 19 ноября 1973 года – это его передний фронт. Я существую среди первых атомов волны времени. Вот уже 18:32. Настоящее, пока я просто сидел, стало прошлым. На момент, когда я начал рассуждение, 18:31 было будущим, а теперь оно – минувшее. Тогда что есть настоящее? Оно – иллюзия; не может быть реальностью то, что невозможно удержать. А коли так – чего нам в нем страшиться? (Звучит в духе Элиота.)
Если вы читаете эти записи спустя тридцать лет, постарайтесь не впасть в снисходительность, договорились? Не надо относиться ко мне как к старомодному чудаку в дурацких пиджаках и рубашках и т. п. Не надо нести всякую чушь про «семидесятые», ладно? Как мы сейчас про «сороковые». Я точно так же, как вы, дышу воздухом и ощущаю приятную тяжесть в желудке после еды и долгое вяжущее послевкусие чая. Я живой человек, такой же, как вы. И такой же современный – я чисто физически не могу быть современнее. Моя реальность не менее сложна, чем ваша. Атомы, чье хаотическое движение формирует и мир и меня, столь же страшны, поразительны и прекрасны, как те, из которых состоит ваш мир. В сущности, это те же самые атомы. И вы, мистер из 2003 года, с переднего края вашего времени, сами неизбежно станете предметом снисходительного любопытства для мисс из 2033-го. Поэтому не надо смотреть на меня сверху вниз. (Разве что вам удалось изменить мир моей поры к лучшему, достичь гармонии и достатка, научиться лечить рак и шизофрению, создать единую научную теорию Вселенной, понятную для непосвященных, дать удовлетворительные ответы на философские и религиозные вопросы нашего времени. Тогда пожалуйста. Тогда некоторая снисходительность к простаку из 1973 года позволительна. Но вам все это правда удалось? Насморк вылечить уже можете? Научились? Вот и я о том же. Ну и как там у вас в 2003-м? Что с войнами? А как насчет геноцида? Терроризма? Наркотиков? Насилия над детьми? Уровня преступности? Неуемного потребительства? Засилья автомобилей? Дешевой попсы? Таблоидов? Порнухи? Все еще носите джинсы? Да наверняка. Притом что у вас было тридцать добавочных лет на то, чтобы со всем этим справиться!)
Но важнее то, что сейчас 18:38 19 ноября 1973 года. В дворике Клок-Корт темно, его низенькие кусты самшита и мощеные треугольные площадки погрузились во мрак. Свет только в окнах столовой, где скоро накроют ужин.
Ничего из будущего еще не произошло. И эта мысль меня греет.
Рядом с постером Quicksilver Messenger Service появилась афиша концерта Procol Harum в театре Рейнбоу, в парке Финсбери. К пробковой доске приколото выдранное из журнала фото принцессы Анны и Марка Филлипса; на другом, редком черно-белом постере – Дэвид Боуи, Лу Рид и Игги Поп стоят, обняв друг друга за плечи, на какой-то нью-йоркской дискотеке. Еще к доске прикноплен Марк Болан – он напоминает мне о Джули. Ну и фотография самой Джули – в школьной соломенной шляпке и с торчащими передними зубами, как у кролика.
На Procol Harum я ездил на поезде из Рединга. Они представляли свой новый альбом Grand Hotel, был и оркестр, и хор. Неплохо так, но что касается гитары, то не уверен, что Мик Грэбем – подходящая замена Робину Трауэру, особенно на Whaling Stories – композиции, которая с первого аккорда заставляет все внутри сжиматься, и слюна во рту наполняется вкусом лучшего гашиша от Глинна Пауэрса. У Трауэра есть что-то такое, чего Грэбему не удается.
Так что пришлось купить и сольник Трауэра. Первый же трек – I Can’t Wait Much Longer[20] – полон огромной, невыносимой для меня печали. (Хотя я до сих пор его люблю. В безысходности там сквозит и страсть, и дурман, и какие-то живые вещи. Если хочется чистого отчаяния, без примеси утешения, самородного ля-минорного суицидального концентрата, это вам к группе Soft Machine – Facelift или Slightly All the Time из альбома Third.)
Я беру из углового шкафчика белый вермут. В это время я принимаю голубую таблетку с бокалом белого шамбери из Солсбери, со льдом. Самочувствие сносное, как говорится, пока на грани. Бывали дни и похуже. Ну, теперь выпьем до дна.
Порою кажется, что хорошую музыку мне лучше не слушать. Скажем, Пятую симфонию Сибелиуса, когда на последних тактах вся земная тяжесть словно проворачивается на оси. Сделано здорово, главная тема исподволь развивается и полностью высвобождается в финальном крещендо. Но видеть то место, о котором она повествует, мне совершенно не хочется, а тем более в нем оказаться.
Вчера я слушал поздние квартеты Бетховена. Очень зимние по настроению, согласитесь. Но в них – ощущения человека, думающего о смерти. И все же он не может скрыть некоторого удовольствия – от себя самого. Я стар, я имею полное право больше не бояться палящего солнца. Плачьте обо мне, восхищайтесь мной. Потакайте мне – я это заслужил.
По́зднее – значит слабое. Ненавижу поздние произведения. Последние смазанные «Кувшинки» Моне, например, – хотя, возможно, у него просто начались проблемы со зрением. В «Буре» Шекспира от силы дюжина достойных строк. Вот и думай. «Тайна Эдвина Друда» Диккенса не идет ни в какое сравнение с «Большими надеждами». Аппликации Матисса похожи на корявые поделки первоклашек из моей начальной школы. «Проповеди» Джона Донна. Керамика Пикассо. Где взять силы?!
Как раз сейчас наши университетские общественники очень озабочены «совместным проживанием»: в смысле, могут девушки и юноши учиться в одном колледже или нет. Собственно, общее обучение практикуется в данный момент только в Кингз-колледже. В среду у нас состоится факельное шествие по поводу (не в направлении) колледжа Святой Екатерины, чей глава, как считается, стоит за инициативой не пускать девушек (в этом контексте мы говорим «женщин») в мужские колледжи. А на той неделе собираюсь в столовую Тринити-колледжа на так называемый «обед за совместное проживание». Потому что Дженнифер туда тоже придет, уверен. Она не особо вовлечена в политику, Джен, хотя и явно не прочь вовлечься; но у нее реально времени нет, со всеми концертами, фильмами, театрами, посиделками на холодных крошечных верандах, еще она пишет для университетской газеты, идет на диплом с отличием первой степени, еще Джен-кружок (там, кстати, не без политики), уборка (чтобы всем было уютно), письма родителям, волейбол – и секс.
Но «совместку» она, думаю, поддерживает. Девчонки тоже имеют право на то, что заполучили парни, – а именно на лучшие колледжи. И на то, чтобы не накачивать себе икры, каждый день крутя педали до своего здания на выселках – охраняемого, но отнюдь не как памятник архитектуры.
Угостят на этом обеде, надо думать, кишем и салатом на бумажных тарелках и с большим количеством лука плюс бокал Hirondelle или просто кофе с молоком. От такого кофе после еды блевать тянет. Евреи небось не дураки, что кашрут придумали.
Что думаю я про «совместку»? Думаю, что семеро святых отцов-пуритан, основавших мой колледж, были бы в ужасе от одной мысли о том, что гуди Аркланд и остальные ведьмы осквернят своим присутствием комнаты Нью-Корта. Стройте себе отдельные колледжи, блудницы, облаченные в джинсу, подумали бы отцы-основатели. И ведь их можно понять: невозможно идти на поводу у всякого модного веяния, нельзя уподобляться Англиканской церкви, постоянно подновляющей свои вечные истины. Либо мы считаем Христа Богом, в таком случае Он знал, что делал, когда выбирал в апостолы только мужчин. Либо он – всего лишь незадачливый галилейский женоненавистник и, стало быть, вполне подпадает под ревизию. Но одно исключает другое. И насчет «совместки» я того же мнения: либо мы имеем истину, тогда она не может устареть, – либо это никакая не истина. (А впрочем, ванные у нас точно сделали бы поприличнее.)
В связи с ванными снова вспомнился Чатфилд. Сейчас расскажу, что происходило со мной дальше.
Ничего. Теперь я справлюсь. Переживать все по новой я не собираюсь – просто изложу факты. Я вроде уже научился обращаться со всем, что пережил. Итак.
Сильнее всего напрягало, что интерес троицы к моей персоне не пропадал вообще. Хотя бы один день в неделю они отвлекались на спорт, на дела, на другие какие-нибудь выходки. Но нет, ничто не шло в сравнение с Энглби Т. (даже сейчас мысленно приставляю к фамилии этот инициал).
При встрече со мной Худ иной раз медлил, словно мысли его витали где-то далеко; но одного моего вида хватало, чтобы вернуть его на землю. Я изучил их расписание и старался не попадаться на глаза. На переменах не поднимался на свой этаж. Учебники держал на полках у лестницы, ведущей на другой этаж. Слонялся по территории, читал все подряд объявления; только когда голод становился нестерпимым, забегал, чтобы схватить со стола хлеб с маргарином, и снова на улицу.
Но за ужином я, конечно, был у них как на ладони. Потом, в полседьмого, проходила перекличка, после которой все шли к себе делать уроки – и с этого времени я становился легкой добычей.
Через какое-то время был получасовой перерыв – можешь выпить какао, съесть кусок хлеба с маргарином. Потом общая молитва. Обычно перед ней мистер Тэлбот зачитывал что-нибудь возвышенное из Альберта Швейцера или Клайва Льюиса. Иногда эту духоподъемную функцию брал на себя старшина корпуса, дохлоглазый Кейз.
Иной раз мы доделывали уроки и после отбоя, в строжайшей тайне. Однажды ночью я долго бился над задачкой, уже начало светать. И вдруг заходит Уингейт. Я в халате и пижаме, а он уже в дневной форме. Вдоль впалых щек висят каштановые космы, физиономия непроницаемая. В отличие от Бейнса с его бешеной злобой и вулканическими прыщами этот был равнодушный, как рыба в омуте. Острый кадык на миг нырнул под тугой воротник, когда Уингейт заговорил:
– Тебе пора принимать ванну, Туалет.
– Не пора. Вечерние ванны у меня по вторникам и пятницам.
– Слышал, что сказано?
Он придерживал дверь, чтобы не закрылась, я покорно поплелся за ним по коридору. Он повел меня вниз, к ванной комнате, это этажом ниже «Переходника». Там были две ванны, душ, на стене несколько раковин, на полу – несколько деревянных скамеек. И на скамейках этих сидели, разумеется, Бейнс и Худ. Но не только они. Кажется, там был Марлоу, Дуб Робинсон (признанный самым тупым в Чатфилде, где за подобный титул еще надо побороться), Лепра Каррен, Крыса Дункан и еще человека два.
– Заходи, – сказал Худ.
– Раздевайся, – сказал Уингейт.
Я покорно скинул халат и пижаму, залез в ванну, вода была холодной.
– С головой, – сказал Бейнс, запихивая под воду мою голову и не отпуская ее. Ручищи у него были огромные. И сильный, как взрослый дядька, сильнее моего отца. Наконец удалось вырваться.
Бейнс расхохотался. Когда били, я обычно почти не рыпался, а это скучно. Вот и разделся сегодня безропотно, они-то надеялись, что я откажусь или начну драться. А в этот раз сопротивлялся, потому что дать себя утопить человек физически не может.
Я начал вылезать из ванны, но Уингейт толкнул меня назад. Вода была не просто холодная, а ледяная.
– Вылезешь, когда я разрешу, – сказал Бейнс, изрыгая лавину ругательств, казалось, они исходят не из горла, а сочатся с гноем из угреватых щек.
Трясясь от холода, я продолжал лежать в воде. Лучше так, чем пытаться вылезти, тогда придется драться. Нельзя давать им повод распускать руки.
Я добровольно погрузился с головой. Во-первых, надеялся, что это их развлечет, когда азарт притухнет, отпустят.
А во-вторых, физическое страдание заглушало мучительность бытия.
Хоть каким-то утешением был маленький радиоприемник, который я слушал под одеялом, воткнув в ухо наушник, крохотный, как слуховой аппарат. «Радио Люксембург», 208 метров на средних волнах. Слышимость был ужасная, но этот слабенький радиосигнал связывал меня с нормальной жизнью. Система спортивных ставок Хораса Батчелора[21]… Кейншем, К-Е-Й-Н-Ш-Е-М, Бристоль… Но там был живой смех, и как же мне нравилась их музыка. Битловская Penny Lane – это не песня, это книга, это мир. Группа The Yardbirds с Сэнди Шоу. Дасти Спрингфилд, эта ее непредсказуемая хрипотца в среднем регистре, от которой мурашки по спине, когда я лежал, свернувшись калачиком под серыми шерстяными одеялами. Amen Corner, я от них балдел. Млел от гитары Саймона Дюпре и Big Sound. А Beach Boys с их Wouldn’t It be Nice.[22] Еще бы! Я потом даже нашел в одном журнале статью про Калифорнию, про каньоны в Лос-Анджелесе, деревянные домики с двускатными крышами (бог их знает, как они на самом деле выглядят), домашних кошек, грязные дороги и длинноволосых девчонок, про легкие наркотики, приветливость и гостеприимство, и каждый спит с кем хочет в этом божественно мягком климате, и как не мечтать обо всем этом «в такой вот зимний де-е-е-ень»…
– Туалет.
Я так заслушался California Dreamin’, что у меня едва не случился инфаркт, когда я услышал голос Уингейта и почувствовал мощный удар в поясницу, признак крайней степени ярости Бейнса. Выдернув из уха наушник, я сунул транзистор между колен и сел на кровати.
– В чем дело?
– Вылезай из кровати. Уингейт включил свет.
– Что это?
– Это радио, Уингейт. Транзистор.
– Ты уже перешел в старший класс?
– Нет.
– Почему же у тебя радиоприемник?
– И почему ты слушаешь его после отбоя? – подхватил Бейнс.
– Давай-ка посмотрим, Саймон, что это за штука.
– Упс, Джон! Ты его уронил.
– Ой, беда, боюсь, оно разбилось. Осторожнее, Саймон. Ну вот, наступил, теперь совсем сломал Туалету радио.
– Может, я мог бы… ой, опять уронил.
– Ничего страшного, это разве приемник? Наверное, миссис Туалет достала его из рождественской хлопушки.
– Может, ей снова повезет с хлопушкой? А Туалет как раз успеет перейти в старший класс.
Холодные ванны стали регулярной пыткой. У меня сводило в паху, когда среди ночи у двери раздавался топот.
Звучит вроде бы не так ужасно, но лезть зимой в холодную воду, да еще ночью… Не пробовали? Не знаю, откуда в Чатфилде столько обжигающе холодной воды, казалось, у них есть труба, подведенная к Балтийскому морю.
Иногда Уингейт развлекался один. Но чаще в присутствии зрителей. Крыса Богарт приходил почти на все сеансы.
Публика на скамейке просто глазела – гоготала и глазела. Вряд ли им самим хотелось участвовать в процедуре. Уингейт обожал удерживать мою голову под водой. Бейнсу больше нравилось, когда я пытался вырваться, а мне оставалось только терпеть и не рыпаться.
Худ тоже глазел, но не хохотал, лишь слегка улыбался. Из этой троицы только он выглядел не как ходячая карикатура: голубоглазый, открытая улыбка, вроде бы парень как парень. Он один пытался представить все это как честную игру и простое озорство. Именно Худ сказал мне, что выливать в постель ведро воды – старинная чатфилдская традиция. Называется «сплеснить концы». Может, в этом был проблеск утешения: что все – часть великой традиции?
Уингейт и Бейнс совсем другое дело. Они не маскировались. Отпетые, конченые.
Впрочем, улыбка Худа тоже не обнадеживала. Коль скоро происходящее – часть заведенного порядка вещей, то его нельзя ни прекратить, ни преодолеть.
Думаю, летучая эта улыбочка выдавала, что ему все-таки неловко. Ею он как бы себя подбадривал. Еще не отвязался на все сто, как Уингейт и Бейнс. Испытывал некоторый напряг, а то и стыд.
Парадокс в том, что издевательства не приносили этим весельчакам удовлетворения, отпускали они меня с несколько обиженным видом. Я мечтал им угодить, чтобы наконец сменили гнев на милость.
В Нижнем Рукли была кондитерская. Там я покупал иногда пакетик лимонной карамели с ореховой начинкой или какие-нибудь леденцы, ради которых пожилой хозяйке приходилось подставлять стремянку, чтобы дотянуться до большой стеклянной банки. Как только старушка поворачивалась спиной, я мог спокойно забрать с прилавка какой-нибудь из разложенных там шоколадных батончиков. Спешить было незачем – двигалась она по причине артрита еле-еле. Однажды я, пока стоял у кассы, прихватил со стойки зажигалку.
А за карамельки отдал шиллинг, изъятый из брючного кармана Дуба Робинсона.
– Спасибо, милый.
– Это вам спасибо.
Такой же магазинчик имелся и в Верхнем Рукли, только там хозяин был мужчина, и гораздо моложе. Еще он торговал сигаретами, но держал их на полке за прилавком, никак не подобраться. Как-то в субботу я, обогнув магазинчик, зашел в товарный дворик, общий с соседней химчисткой. Сел у высокой проволочной ограды. Около пяти подъехал большой фургон, оттуда стали выносить коробки, этого я и ждал. Раз не добраться до розницы, попробую взять оптом.
Никакой охраны не было. Занося в магазинчик очередную коробку, доставщик даже багажник не закрывал – правда, появлялся буквально через три минуты. Чай, печенье, шоколадки, ириски, полно всего.
Беда только, что я не приметил внутри фургона ни одной вскрытой коробки с сигаретами, они были огромными, а мне бы всего пару блоков. И только уже в конце, когда весь товар был занесен, доставщик приволок несколько полупустых коробок. Приволок, сунул их внутрь, захлопнул багажник и укатил.
Повезло мне на третью субботу. Я тогда заранее сел поближе к багажнику фургона и пригнулся. Водитель зашел через черный ход внутрь, ему нужно было по коридору пройти к хозяину, чтобы тот расписался в квитанции на доставку, но тут зазвонил телефон, водителю пришлось ждать. Ну а мне ждать было нельзя. Я подбежал к багажнику и сунул руку в раскрытую коробку. Два блока… я надеялся, что там «Бенсон & Хеджес» или «Ротманс», но оказалось – «Эмбесси». В Рукли предпочитают дешевое курево. Я выскочил за ворота и рванул в переулочек, на ходу пряча добычу в сумку с учебниками.
Вернувшись в Коллингем, я залез под кровать, скотчем приклеил блоки к сетке, куда перепрятать, придумаю потом, а пока предстояло их сбыть. Я знал, кому нужны сигареты. К сожалению, это были те, кто меня бойкотировал. Но мне и тут подфартило.
Однажды на перемене выхожу из «Кормы Джексона» и вижу, во дворике у колонны маячит Дурик Топли. Когда я шел мимо, он тихонько окликнул:
– Энглби!
В первый момент я даже не сообразил, что это он меня зовет. Но потом притормозил и с опаской поинтересовался:
– Чего тебе?
Дурик отлепился от колонны и направился ко мне. Косолапый, очки в роговой оправе, голос басовитый, и все равно было в нем что-то девчачье. Подойдя, он торопливо протараторил:
– Давай смотаемся в воскресенье в кино, если ты согласен, нужно будет отпроситься у Тэлбота, а я знаю, у кого можно одолжить велик.
Он несколько раз затравленно оглянулся на колоннаду.
– Так как? Я сглотнул:
– Это можно.
– Тогда в два у велопарковки, не забудь заранее взять у Тэлбота квиток.
Я не успел ничего сказать, он тут же отвалил, загребая огромными ступнями.
В кабинет к директору можно было попасть только после обеда. Предстоящий поход в кино директор не одобрил.
– Почему с Топли? Почему бы вам не пойти с кем-то из ровесников?
– Но Топли меня пригласил, сэр.
Он придвинул книжечку из бланков, чиркнув что-то, оторвал квиток, на котором была надпись «велосипеды», протянул мне.
– В следующий раз, Энглби, найдите компаньона себе по возрасту.
В следующий раз, Тэлбот, разуйте глаза, тогда, может, увидите, что творится в вашем корпусе.
– Хорошо, сэр.
В воскресенье без пяти два я был у велопарковки.
Встал рядом с этой крытой стоянкой, чтобы особо не бросаться в глаза, и посмотрел на часы. Топли появился неожиданно, вынырнул из-за угла. Подошел и протянул мне ключ от велосипедного замка.
– Велик для тебя взял у Лепры Каррена. Он мне задолжал, я спас его на физике от Бочки Лайнема. Топли в этом сечет! Мы, работники в винограднике Коллингема, должны друг друга выручать.
Он и правда был редкостный дурак.
Езды до местного кинотеатра было минут двадцать. Фильм оказался приличный, со Стивом Маккуином в главной роли, но название уже не вспомню.
После зашли в кафе. Я купил нам по тосту с фасолью и яйцом, чай и шоколадные пирожные, спасибо десятишиллинговой купюре, добытой из спортивных шортов Марлоу. Я перестал ограничивать себя монетами, поскольку тратил добытое аккуратно и на безопасном удалении.
– Топли, ты куришь?
– Боже сохрани.
– Но наверняка знаешь, кто курит. Среди твоих ребят.
– Это большой секрет.
– Понимаю. Иначе бы не спрашивал. Колись давай. Тебя как-никак чаем угостили.
Уговаривал я долго, пришлось взять его в долю. Он и предложил хитроумный план с «надежными точками» в «Корме Джексона», хотя чего уж там надежного, именно в этом гальюне постоянно висела пелена сигаретного дыма. Но меня это не касалось. Я свой товар оставлял за бачком в «Сральне», закладка на одну пачку. Дурик распродавал ее поштучно. Кто у него покупал, я понятия не имел. Отличная цепочка из двух звеньев гарантировала анонимность. Продавали мы на треть дешевле, чем в магазине, а выручку делили пополам. Это очень хорошие деньги. Думаю, распродав первую пачку, Топли смог купить подержанный реостат.
Что происходило потом? О господи, да сам не знаю.
Дни. Они и есть наша жизнь.
Дни приходили. И уходили.
Я вступил в переходный возраст. Йогурт с давленой малиной мою физиономию пощадил: прыщи не появились. Из пор и фолликулов кожное сало не сочилось, от ног и подмышек не воняло, голос не срывался с альта на бас, а щиколотки не торчали из-под брюк. Единственное, что произошло, – плечи вдруг стали шире, а ступни заметно отдалились от глаз (вот тогда я и купил новые брюки, за наличные, а не под расписку, к изумлению продавца в магазине при училище). Да еще однажды утром я увидел на простынке свидетельство того, что смогу продолжить род Энглби. Вот, собственно, и все перемены.
Наладив сигаретный бизнес, я взялся за марихуану, хотя это было опасно и доставать ее было трудно. И сбывать – в Чатфилде травкой мало кто интересовался. У шоссе на Лондон я нашел винный магазин, где легко было тырить спиртное, и увозил водку и виски в багажнике велосипеда, который угнал во дворе местной школы для девочек. Бухло было нарасхват, посредником моим стал парень из Ганы, он учился в Гренвилле, мы познакомились на учениях Объединенного Кадетского корпуса. Поскольку по-английски он говорил с трудом, то так и не понял, что со мной общаться не полагается.
Худ и Уингейт наконец-то закончили училище.
Бейнсу оставался еще семестр (невероятно, но факт: успевал он неплохо и в декабре собирался поступать в Оксфорд). Но в октябре по дороге с тренировки здорово расшибся. Я ликовал. Сотрясение мозга с обширным ушибом затылочной части, тройной перелом ноги. Кажется, оступился на мостике через канаву между лесом и площадкой, на которой до темноты отрабатывал удар по воротам. Рухнул в канаву, и головой прямо о бетон. Он сказал, что не помнит, как падал. Доктор Бенбоу объяснил это сотрясением мозга (предварительно, по-видимому, посветив фонариком ему в ширинку).
У Дурика Топли в сундучке для сладостей обнаружили четыреста сигарет «Собрание» и выгнали из выпускного класса. Не знаю, где он их взял. Не у меня. Видно, жадность одолела, начал работать один. И тайник тот еще выбрал. Я товар держал в старом патронном ящике с замком, на оружейном складе. Во время ночной операции на тех самых кадетских учениях главный старшина Данстейбл доверил мне как мичману несколько ключей. Ключи я отдал на другой день, однако успел сделать дубликаты в обувной мастерской в Верхнем Рукли. Как можно держать сигареты прямо в комнате, да еще в сундучке для конфет… Боже ты мой… Без аттестата устроился Дурик, думаю, где-нибудь техником-лаборантом. Или кем-то вроде.
А что я сам? Без Уигейта, Худа и Бейнса жить стало гораздо легче. Но привычка меня игнорировать осталась. Мои одноклассники бойкот сохраняли до упора, до окончания училища. В жилом корпусе Фрэнсис и Маккейн теперь забегали иногда попросить соли или чаю, но я не считал нужным им даже отвечать. Пусть катятся куда подальше со своей запоздалой дружбой. Когда Тошнот Уэлдон из старшего класса спросил как-то, не хочу ли я сходить с ним на футбол, я объяснил, куда именно ему стоит засунуть свой лишний билетик. Он, похоже, удивился. Вот, собственно, и все. Это уже потом я стал присматриваться к тем, кто поступил позже нас.
Среди новеньких был такой Стивенс, парень увлеченный и общительный. Играл и в самодеятельности, и в команде регби. Ровесники его, похоже, любили. Невысокий, светленький, с нежной кожей и смеющимся взглядом. И учился вроде хорошо.
Его родители привезли после каникул (к началу второго семестра). Типичная семья питомцев Чатфилда выглядела примерно так: бесформенная бесполая мамаша с девчачьими заколками на седеющих нестриженых лохмах; унылый лысый папаша с трубкой; кривоногий лабрадор, шибающий псиной за двадцать ярдов; плюс неуклюжий облезлый тарантас доисторической модели.
А вот у папы-Стивенса машина была новая, без единой царапины и без собаки на заднем сиденье. Сам отец – бодрый и дружелюбный (а главное – еще живой). У матери – белокурые глянцевитые волосы, модная стрижка, фигура – больше двадцати пяти не дашь. Оба не скрывали, что обожают своего смешливого мальчишку. Обняли на прощание, подбодрили шуточками.
На Стивенса я сразу глаз положил.
Важные перемены происходят так медленно, что и не скажешь, что случилось тогда, а что – уже потом. Человек в состоянии оценить только результат, когда метаморфоза уже свершилась. Мы как раз проходили Вторую мировую. Оккупированной в 1940 году Франции сотрудничество с немцами представлялось делом не только благоразумным, но, если верить «Сапёру» Хиллу, даже благородным, – что упомянуто во второй статье второго Компьенского перемирия и чем неустанно похвалялось французское правительство. Существовал ли он, тот фатальный миг, когда стало ясно: «сотрудничество» зашло слишком далеко, и французы вдруг поняли, что делают самую грязную работу за оккупантов? Тот день – или час, – когда они вдруг перестали депортировать евреев по приказу и занялись этим по собственной воле? Когда предложили вывозить железнодорожными составами не только французских, но и любых евреев? Или депортировать евреев не только из зоны оккупации, но из всей Франции? Или когда в списки стали включать даже детей, чтобы обеспечить предписанные «квоты»?
И да и нет, и то и другое – все вместе. Настал день и час, когда разумная целесообразность превратилась в то, от чего уже не отмыться. Но в тот момент этого было не понять, потому что любой момент – лишь очередной штрих к тому, что уже сложилось.
Стивенс жил в бывшей моей комнате, в самом конце коридора. Постепенно, семестр за семестром, народ перемещался ближе к середине. Выходя однажды утром из комнаты, я едва не столкнулся со Стивенсом, бежавшим на урок. Новенькие всегда торопятся; у них жесткое расписание, отгулов им не дают, а сами сачковать они пока боятся.
Я окликнул его и сказал, чтобы впредь смотрел, куда летит. Он с виноватой улыбкой извинился. Нетерпеливо перетаптываясь, ждал, когда я отстану.
Не очень-то хорошо, а?
Неделю спустя, ближе к отбою, я что-то заскучал. Уроки все сделал, Джули написал, хотя знал, что она не ответит, а Микки Спиллейн и Драйден уже не лезли в глотку.
Я вышел из комнаты и зачем-то медленно побрел в конец коридора. «Стивен Т. Дж.» – прочел я на узкой полоске над дверью.
Я думал о чем-то своем, когда открыл дверь и увидел склонившегося над книгой мальчишку в халате и в пижаме.
Да, мысли мои были где-то далеко, когда я все-таки заметил выражение ужаса на его лице.
– Тебе пора принять ванну, Стивенс, – сказал я.