Посвящаю дорогому моему учителю Ивану Михайловичу Гревсу
Приключения Ричарда Львиное Сердце должны возбудить в современном читателе интерес, быть может, еще более живой, чем тот, какой к ним притягивал людей его поколения. Драматическая фигура блестящего авантюриста и бесстрашного скитальца по суше и морям, жизнь, полная головокружительных успехов и роковых неудач, волновавшая воображения Востока и Запада, для нас — вне своих живописных эффектов — имеет более сложный смысл. Он определяется как раз тем, что смущало его современников, было им особенно непонятно и сказалось лишь в их случайно оброненных фразах и недомолвках. Выросший органически из своей среды, необычайно ярко ее отразивший, Ричард вместе с тем почти свободен от власти традиции. В его системе как правителя, в его тактике как стратега, в его методах как моряка, в его миросозерцании как крестоносца было очень мало такого, что, не искажаясь, вмещалось в стереотипные формулы его эпохи.
В частности, очень трудно установить, был ли сколько-нибудь «церковно настроенным» человеком этот насмешливый король, чьи мефистофельские шутки подчас веселили, а чаще пугали его анналистов и поэтов. Вся его эпопея имеет, несомненно, какой-то иной, больший, смысл, чем утоление тоски по Иерусалиму, хотя в современном ему изображении она отчасти отлилась в эти краски.
Мало кто, как неугомонный король Ричард, с такой силой эмоции пробивал пути, ведущие в новый мир, но, с другой стороны, он даже для своего времени был «человеком прошлого». Такой человек не может остаться безразличным для истории, по которой он прошел как сила одновременно разрушительная и движущая.
''За полгода до гибели Генриха (Анри[1]) II, в пятницу перед Рождеством; в час ночного безмолвия, приблизительно около времени первого сна, взошла в Англии комета, обычно предвещающая смерть или рождение государей. Она восходила ниже не только звезд, но и планет и в этом туманном воздухе мнилась чем-то вроде огненного шара. Она неслась через небеса со странным шумом, как бы длительным громом, оставляя за собою непрерывной полосой тянущееся сияние».
Читая эти строки из трактата Геральда Камбрезийского[2] «О воспитании государя», трудно отделаться от мысли, что образ кометы, оставившей зловеще яркий след в туманном небе средневековой Англии, прямо и непосредственно относится к Ричарду, третьему сыну Генриха II Плантагенета. Эта удивительная комета явилась знамением смерти старого короля. Она же возвестила вступление на престол старшего из оставшихся в живых его сыновей — герцога Анжуйского Ричарда, заслужившего позже имя Львиное Сердце. Многократно преданный отцом и сам предавший его, «принц с львиным сердцем» должен был в 1189 году продолжить на английском королевском и ряде французских герцогских и графских престолов ту злополучную династию, с которой упорно связывали пророчество, приписываемое древнему предсказателю Мерлину: «В ней брат будет предавать брата, а сын — отца».
Этому королю было суждено стать героем всех впечатлительных воображений Европы и Передней Азии. Его суда пенили волны Атлантического океана и Средиземного моря, в самой несходной обстановке и в самых различных климатах и местах моря и суши он воевал, грабил, кощунствовал, ругался (его ругательствам Геральд посвящает целый параграф, с неодобрением сравнивая его манеру с исполненным благочестия и приличия поведением французских принцев), молился, пировал и пел — и эта пестрая правда жизни Ричарда нашла отражение в разнообразной поэзии его времени. Его воспели и труверы Северной Франции, и трубадуры Франции Южной. Вокруг его страшной фигуры слагались арабские сказки и пророчества итальянских визионеров. Греческие, латинские и армянские хронисты запечатлели на разных языках ужас перед его яростной энергией, его демонической силой, восхищение его великодушными подвигами, жалость к его трагической судьбе. «Умер король Ричард, — написал в 1199 году один из первых трубадуров Госельм Феди. — Тысяча лет прошла без того, чтобы умирал человек, чья утрата была бы такой безмерной. Не было мужа столь прямого, доблестного, великодушного. Сказать правду, во всем мире одни его боялись, другие любили».
Современные ему биографы живописали Ричарда упрощенно-ярко. В этих изображениях удивляет не только большая разница оценок, но и их прямая полярность. Одни представляли его здоровым, другие — больным; одни — красавцем, другие — бледным дегенератом; одни — жадным, другие — великодушным и щедрым; одни — коварным предателем, другие — верным и прямодушным; одни — Божьим паладином, другие — исчадием дьявола. Мнения историков о Ричарде также неоднозначны. Так что же это за фигура? Какова роль представляемой ею стихии в реке времен? Строил ли он будущее или метался враждебным вихрем на его пути? Закон рождения сделал его «королем», официальным вождем сильных и деятельных групп по обе стороны Ла-Манша. Играл ли он приметную роль в их организации или разложении, в социальных исканиях и утратах — и какую именно?
Если свести к краткому и резкому выражению смысл большинства оценок Ричарда, то получится, что даже для своего нетребовательного времени он был никуда не годным государем. Он никогда не сидел дома, но вечно носился по суше и морям, он ограбил Лондон, разорил Англию ради своих крестоносных предприятий, запутал управление, растратил попусту невероятное количество денег и человеческих сил, угробил множество жизней. При нем расцвели всевозможные авантюристы, получавшие в собственность земли и замки, а потом мучившие попавшее под их власть население. Он был правитель жестокий и суровый, за малейшую провинность готовый топить и вешать своих матросов и солдат. Он ничего не понял в социальных изменениях, которые совершались в деревнях и городах его страны, не уразумев даже того, что поняли и — в интересах монархии — поддержали его отец, Генрих Плантагенет, и его современник, Филипп II Август, король французский. Он был бретер, задира, честолюбец. Даже в крестоносном деле он видел скорее авантюру, которая может дать богатство, в лучшем случае — славу; он руководствовался желанием приложить свою воинственную энергию в гораздо большей мере, нежели стремлением совершить «подвиг Божий» и вступить на «путь покаяния».
За Ричардом никто не отрицает таланта, своеобразного, преимущественно язвительного, остроумия, личной энергии и мужества, организаторских способностей. Но полное непонимание глубоких основ всех тех исторических движений, около которых он стоял, в Европе, но и в Азии, крайне узкое и чисто личное отношение к событиям и людям, импульсивность характера, легкомысленное отношение к подлинной трагедии Святой земли и роли в ней латинского рыцарства сделали его, может быть, самым вредным человеком в Третьем крестовом походе. Он разрушал левой рукой то, что строил правой, и, не мирясь ни с чьей инициативой рядом со своей собственной, подрывал возможность всякого сотрудничества и в конце концов разогнал союзников и скомпрометировал дело Святой земли. Несмотря на ряд совершенных им подвигов, прежде всего его собственная плохая политика виновата в окончательной утрате Иерусалима, завоеванного с таким трудом его предшественниками.
На общем фоне XII века, полного новых социальных и духовных возможностей, Ричард рисуется воплощением всего, что должно было пойти на слом. Среди современных ему государей, таких, как французский король Филипп II, германские императоры Фридрих I и Генрих VI, и прежде всего рядом со своим отцом, который был чутким и трезвым политиком, этот коронованный трубадур и бродяга представляется явлением запоздавшим, искусственно задержавшимся в новом мире. Для мира, идущего вперед, отделаться от такого причудливого и беспокойного государя чем раньше, тем лучше; следовательно, Ричард мог бы нас интересовать только как любопытный пережиток. Но за этим суровым приговором остается, однако, вопрос:
Зачем крутится вихрь в овраге,
Колеблет прах и пыль несет,
Когда корабль в бездонной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, угрюм и страшен,
На пень гнилой? Спроси его...
Все же образ Ричарда — это яркое воплощение романтизма, безграничной личной свободы, вызывающей желание внимательнее всмотреться в того, кого «во всем мире одни боялись, другие любили». Быть может беспристрастнее и шире оценив те ферменты брожения, которыми он возмутил окружающую его стихию, мы придем к несколько менее суровому выводу о его месте и значении в истории.
Среди расходящихся в самых неожиданных направлениях изображений личности и судьбы Ричарда одно из самых характерных принадлежит Геральду Камбрезийскому. Хроникер подчеркивает в короле-авантюристе какую-то обреченность. Подобно своим коллегам-современникам, он охотно сравнивает Ричарда с Александром и Ахиллом — на том основании, что ему, как и им, суждена была ранняя слава и ранняя смерть. Но обреченность Ричарда для Геральда глубже этого совпадения. Она кроется во «вдвойне проклятой крови, от которой он принял свой корень». В трактате «О воспитании государя» мрачная семья Плантагенетов служит темным фоном для светлой династии Капетингов.
Все предсказания, видения, голоса, которые Геральд собирает и высыпает перед читателем, должны произвести одно — определенное — впечатление. И для усиления этого впечатления Геральд не жалеет красок. От Мерлина до Бернарда Клервоского[3], от «знатного мужа» до «некоей доброй женщины» самые разнообразные персонажи появляются в его трактате, чтобы предсказать судьбу коварного старого короля и его преступных, несчастных сыновей. «От дьявола вышли и к дьяволу придут», — предрекает будто бы при дворе Людовика VII святой Бернард. «Происходят от дьявола и к нему отыдут», — повторяет Фома Кентерберийский[4]в видении, где он был запрошен о судьбе семьи Генриха II. Угроза, понятная в устах архиепископа, который по одному намеку короля был убит «между церковью и алтарем». «Некий монах», размышлявший о будущности Плантагенетов, увидел одного старого и четырех молодых селезней, погрузившихся в воду и в ней утонувших перед налетевшим соколом. «Сокол — король Франции».
Сам Генрих II в предчувствии грядущего велел будто бы изобразить на пустом месте стены Винчестерского дворца орла и четырех орлят, из которых два бьют отца крыльями, третий — когтями и клювом, а четвертый, повиснув на его шее, пытается выклевать ему глаза. «Четыре орленка — четыре моих сына[5]. Они до смерти не перестанут преследовать меня. Младший, кого я больше всего любил, горше всего меня оскорбит».
Ричард неоднократно рассказывал историю о своей отдаленной бабке — ее применяли и к матери его Алиеноре Аквитанской, графине Анжуйской, «удивительной красоты, но неведомой (очевидно, демонской) породы». Эта дама вызывала подозрения близких тем, что во время мессы никогда не оставалась на момент освящения даров, но уходила тотчас после Евангелия. Однажды, когда по повелению короля четыре рыцаря хотели ее удержать, она, покинув двух своих сыновей, которых держала под плащом справа, улетела в окно с двумя другими, которых держала слева, и больше не возвращалась... «Неудивительно, — замечал рассказывавший это Ричард, — что в такой семье отцы и дети, а также братья не перестают преследовать друг друга, потому что мы все идем от дьявола к дьяволу». «Разве ты не знаешь, — спрашивал будто бы у того же Геральда принц Жоффруа, — что взаимная ненависть как бы врождена нам? В нашей семье никто не любит другого».
Большинство видений и предчувствий в хронике Геральда относится к королю Генриху и лишь косвенно затрагивает его сыновей. Вся энергия гнева и сарказма этих эпизодов относится к автору кларендонских постановлений[6] и убийце Фомы Кентерберийского. «Но какова может быть судьба сыновей такого отца?» — вопрошает Геральд.
Лично к Ричарду отношение Геральда исполнено осторожности и даже пиетета. Ни при каких обстоятельствах не забывает он, как в 1187 году «ради отмщения Христовой обиды король принял знак креста, подав тем всем заальпийским народам пример великодушной смелости». Портрет Ричарда, который он чертит в момент его смерти, сделан скорее сочувственной рукой. Но ни личные качества, ни блестящие подвиги героя не отклоняют грозных путей семейного рока. «Как со стороны отца, так и со стороны матери, королевы Алиеноры, порочен корень их сыновей, и потому, зная их происхождение, да не удивится читатель их злополучному концу», — пишет Геральд.
Закон наследственности, который получил зловещую форму в вещаниях святых Бернарда и Фомы, мог бы, однако, если отталкиваться от вещей более трезвых, нежели умозаключения привидений, обусловить весьма благоприятные предсказания в отношении семьи Плантагенетов.
Эта семья, смешавшая в себе много сильных и разнообразных кровей германского севера и романского юга, соединившая суровую душу скандинавских скал, сложную жизнь пиренейско-атлантической страны и веселье лазурных берегов Прованса, бывшая наследницей разных культурных традиций, была исключительно энергична и талантлива. Все известные нам предки короля Ричарда — были личностями яркими; при этом они все были хорошо развиты физически. Впрочем, они не дали ни одного образа высшей человеческой красоты, какие, например, знала хотя бы в Людовике IX Святом семья Капетингов.
Кровь норманнских пиратов, на многие десятилетия «впитавших воздух моря и страсть к безбрежным странствиям», за два века мало изменилась и победила все примеси на северофранцузском берегу[7]. Это демонстрировали Гильом, завоеватель Англии, его сыновья Гильом Рыжий и Генрих I[8]и, наконец, его правнучка Матильда, которую называли «императрица Матильда» из-за обширности владений, куда к завершению ее правления, помимо Англии, входила чуть ли не половина территории современной Франции — Нормандия, Бретань, Анжу, Пуатье и множество мелких владений. Когда Матильда, единственная прямая наследница нормандской династии в Англии, бывшая первым браком замужем за германским императором Генрихом V, затем отдала свою руку вместе с правами на английский и норманнский престолы анжуйскому графу Жоффруа Плантагенету, кровь эта влилась в жилы графов Анжу, одной из самых крупных сеньорий французского запада.
Сын Матильды — Генрих II, которого хроники именовали «сыном императрицы», принял от нее три короны — королевскую английскую, анжуйскую и нормандскую. Среди своей норманнской родни этот король был человеком на девять десятых французской крови. Дело в том, что огромные, многодетные семьи норманнских баронов, из которых не была исключением герцогская семья, плодились и множились не только за счет законных жен, но и наложниц — очевидно, в огромном большинстве женщин французского, местного происхождения.
Побочные дети, «бастарды», — таким был и Гильом, завоеватель Англии, — не бывали обездолены в отцовском наследстве. Норманнский обычай признавал полное их равенство с законными детьми, и только их многочисленность вынуждала большинство младших, не вмещавшихся в родовой удел, искать счастья за морями. Так искал его в Англии Гильом, в Испании — Роджер, в Италии и Византии — Гвискар, в Сирии — Боэмунд и Танкред, предводители Первого крестового похода.
Помимо норманнов по материнской линии, отец Ричарда — Генрих II имел и чисто французскую, анжуйскую родню. Это была старая семья каролингских графов, давно осевших в светлом и мягком крае, на широкой долине, которую пробила, катясь к морю, Луара, окруженная здесь рощами дубов и полная весною аромата шиповника. Генрих II был глубоким патриотом родных своих городов — Тура и особенно Ле-Мана, «где была его колыбель, где была могила его отца». Об этом он вспоминал впоследствии, во время трагических событий, заставивших его, точно травленого волка, бежать по своей стране из города в город от преследовавшего его сына Ричарда.
Хотя сам Генрих, повторяем, был человеком преобладающе французской крови, в фигуре Ричарда Львиное Сердце, в его могучем, статном теле и золотисто-рыжих волосах[9]можно было узнать потомка викингов, как век назад узнавали викинга в норманнском князе Южной Италии Боэмунде Тарентском — во время Первого крестового похода он появился в Византии и поразил воображение местной принцессы[10] своими изменчивыми, цвета моря глазами. Поэтому понятно (хотя это, разумеется, большая натяжка), когда один из историков Ричарда — Александр Картельери[11] — упорно называет его «норманном».
Самоутверждение могучей северной расы в случае Ричарда тем более удивительно, что она перебила не только унаследованное от отца, но и полученное от матери. Ею была Алиенора Аквитанская, которая до 1152 года блистала в качестве супруги Людовика VII Капетинга, народив ему много дочерей[12] и нашумев своими романтическими приключениями. Вообще в Париже у нее была очень плохая репутация, ходили слухи о ее романах на Востоке, куда она отправилась с мужем в крестовый поход. Там Алиенора организовала свой собственный крестоносный отряд из придворных дам, и, по легенде, которую она распространяла сама, этот отряд однажды выступил в виде амазонок, то есть обнажив грудь.
После многочисленных подозрений и обвинений она была разведена с первым мужем (официальной причиной объявили близкое родство) и вышла замуж за его анжуйско-нормандского формального вассала, а фактически соперника Генриха, которому вместе с женой достались права на весь французский юго-запад.
Так дополнялась вокруг слабой державы парижского короля Людовика VII дуга «вассальных владений» того, кто, уже будучи графом Нормандским, Бретонским и Анжуйским, а также английским королем, стал еще герцогом Аквитанским. Отныне в его руках было все атлантическое побережье.
Новая страна, попавшая во владения Плантагенетов и привязавшая к ним Лангедок, всегда занимала своеобразное место в судьбах Франции. Та часть Аквитании, куда океан вступает глубокими заливами и которая сама склоняется к океану, связывая Луару с Гаронной, была искони большой дорогой для миграций самых разнообразных народов, с одной стороны, двигавшихся с северо-востока в Испанию, с другой — искавших из Генуэзского залива кратчайший путь к «Острову океана», то есть к Британии. В течение долгих столетий здесь смешивались народы севера и юга, и о великих гаванях западного берега рано узнали на средиземном приморье, на Роне и Рейне. Римские инженеры связали эту страну с Италией, и с первым дыханием весны в оживавшем Средневековье их дороги начинают топтать не только воины, но и торговцы и пилигримы. Одной из этих дорог в конце IV века направлялся в Палестину оставшийся неизвестным путник — так называемый «мэр Бордо». Другая была с X века обычным путем странствий к Сантьяго-де-Компостела[13]. До самой глубины Пиренеев она овеяна воспоминаниями о Карле Великом и его двенадцати паладинах[14]. Античная культура, продвигавшаяся сюда удобным и естественным путем, зачастую оставила здесь больше следов, чем в местах более близких к ее источнику.
О ранней зрелости Аквитании еще в XII веке говорил внешний вид ее городов: в храмовых постройках Пуатье, Ангулема и Периге чувствуется византийское влияние; прославившая лиможские мастерские великолепная эмалевая промышленность являет такое техническое совершенство, такое чувство краски, которые сами по себе красноречиво говорят о культурных связях и возможностях, заложенных в стране. Через море, Альпы и Прованс сюда передавались отдаленные отсветы культуры Византии, которая сияла полным блеском, когда на севере Франции только еще начинали загораться новые центры. Она будет клониться к упадку, когда эти центры начнут расцветать. Другим условием интенсивной и разнообразной жизни в стране были старые ее связи с «Островом океана». Указанный мореходами путь в Британию стал одним из самых живых в средневековой торговле. В сношениях с Британией, впоследствии Англией, лежит один из элементов процветания Бордо — он открывается на первых страницах его истории, проходя затем все Средневековье. Понятно, что и этот город, и весь край были «яблоком раздора между скрещивающимися здесь народами. За них спорили воины Цезаря с гельветами, вестготы с франками, солдаты Карла Мартелла[15] с берберскими бандами юга» (Поль Видаль де ла Блаш[16]). В интересующий нас период здесь начинают чередоваться и бороться французская и английская власть; впрочем, последняя в нашем случае представлена французским принцем, сыном Алиеноры.
Если в богатой натуре Ричарда рядом с его норманнской энергией и в некоторых случаях с анжуйской нежностью мы можем почувствовать его аквитанскую сложность, то, присматриваясь ближе к его материнской семье, мы могли бы с известной вероятностью угадать, что именно внесла в семью Плантагенетов изменчивая принцесса, дочь страны басков, готов и латинян, внучка династии трубадуров, целого гнезда певчих соловьев солнечного края. Прадед Ричарда по матери, Гильом IX Аквитанский, получивший прозвище Трубадур, своими песнями открыл век миннезанга. Как некогда «мэр Бордо», как впоследствии правнук Ричард, он побывал в Иерусалиме. Там он «претерпел бедствия плена». Но, «человек веселый и остроумный», он «пел о них забавно в присутствии королей и баронов, сопровождая пение приятными модуляциями». Достойный образец прославленному своей чувственностью правнуку, Гильом IX был великим сердцеедом и поклонником женской красоты. Прославив ее в песнях, он собирался основать около Ниора «женский монастырь», где сестрам вменялся бы в послушание устав сердечных радостей. Его внучка, прекрасная Алиенора, могла бы быть подходящей настоятельницей подобной обители. Если на юге она окружена была певцами, то и впоследствии на нормандский север, в Руан, она перевезла за собою по крайне мере одного — Бернарда де Вантадура[17], достойно здесь воспевшего ее красоту.
На берегах Гаронны в пору молодости Ричарда прошла коротким, но душистым цветением поэтическая жизнь Жоффре Рюделя, певца «далекой графини» Триполи[18]. Ричард, хотя родился в 1157 году в Оксфорде, вырос и воспитывался в Аквитании. Едва получив возможность создать собственный двор, он населил его трубадурами. «Он привлекал их отовсюду, — с неодобрением замечает хронист конца XII века Роджер Ховденский, — певцов и жонглеров; выпрашивал и покупал льстивые их песни ради славы своего имени. Пели они о нем на улицах и площадях, и говорилось везде, что нет больше такого принца на свете». Подобно прадеду своему, Ричард сам охотно упражнялся в славном искусстве песни. К сожалению, ничего не сохранилось из его творчества, кроме двух поздних элегий: из них одна дошла на французском, другая на провансальском языке. Тот и другой были для него родными.
С 1169 года он считался «графом Пиктавии», то есть аквитанским герцогом, а в 1173 году, когда Генриху II удалось привести Лангедок в зависимость от Аквитании, Ричарду как своему сюзерену принес присягу граф Раймунд Тулузский.
На французском юге прошла большая часть жизни Ричарда. Хотя, конечно, были и поход на Восток, и несколько месяцев войны с отцом около Тура и Ле-Мана, и война в Нормандии и Оверни с королем Филиппом II Августом в 1194—1199 годах, и недолгие пребывания в Париже и Руане. Но в Англии, в Лондоне, Ричарда почти не видели, кроме нескольких недель 1189 года, когда он там короновался и после венчания шумно пировал, и потом — нескольких недель 1194 года, когда он направлялся из Германии, из имперского плена, во Францию, для борьбы с Филиппом. С историей Англии, таким образом, меньше всего приходится связывать личность Ричарда. И в той мере, в какой связь эта была, она носила характер преимущественно отрицательный: происходящее демонстрировало стране обременительность искусственного союза с материковым государством, интересам которого ее так часто приносили в жертву. События научили Англию обходиться без короля, которого она видела так мало и так редко.
Жизнь Ричарда развернулась во Франции, достигла величайшего напряжения на Востоке и завершилась во Франции.
Ричард был любимцем матери, и, так как эта мать вечно враждовала с отцом, сын стал предметом отцовской антипатии. Сыновья Генриха и Алиеноры — Генрих Младший, Ричард и Жоффруа — рано стали поверенными матери, которая посвящала их в супружеские измены и любовные похождения Генриха II. Вместе с ними она страдала оттирании короля, деспота как в семье, так и в отношении подданных. Раздел, который в 1169 году Генрих произвел между сыновьями, был фиктивным: Генрих Младший правил номинально в Анжу и Нормандии, Жоффруа — в Бретани, Ричард — в Аквитании и Лангедоке. На деле принцы были только куклами, которых не пускали в их «государства» без строгого явного надзора и тайного соглядатайства. В 1173 году уже женатый и даже коронованный английской короной Генрих Младший и шестнадцатилетний Ричард все еще были только слугами отца в своих «государствах». Побуждаемые матерью и своими вассалами, они в этом году восстали против Генриха II, вызвав бурю по всей огромной французской территории Плантагенетов. За принцев подняли оружие бретанцы и нормандцы севера, анжуйцы и пуатевинцы у океана, баски пиренейских склонов. Волнение докатилось до «Острова океана», и король далекой Шотландии поддержал восставших. Те два года, пока шла война, постоянной опорой принцев, моральной и военной, был Людовик VII, столковавшийся в этом деле со своей бывшей супругой.
Генрих Младший после некоторых неудач капитулировал первый и попросил отца о перемирии. Ричард пытался еще некоторое время держаться, но и он, в свою очередь, должен был покориться. Алиенора в самом начале войны была схвачена и увезена в заточение. Расправа Генриха II с сыновьями была относительно милостивой — да и можно ли это назвать расправой? Им были оставлены титулы. Кроме того, они получили по два замка и право на часть доходов своих «государств». Наилучше, однако, наделен был младший из братьев — шестилетний Иоанн, который в силу возраста, разумеется, не был замешан в возмущении против отца.
С годами власть Ричарда в Аквитании стала более реальной. Получая указания от отца, он тем не менее сам деятельно в ней распоряжается. Эта вечно откалывавшаяся и вечно бурлившая страна, в смутных и неорганизованных мятежах которой еще с каролингской эпохи хотели видеть проявление «аквитанского патриотизма», была ареной постоянных бессознательных смут, не связанных общей мыслью и общим планом, но имевших, конечно, какие-то постоянные причины. Так что Ричарду раз за разом приходилось подавлять бунты, направленные равным образом против отца и сына. После восстания принцев, усмиренного в 1174 году, в Аквитании осталось немало беспокойных опасных людей, всегда готовых поддержать всякое воинственное предприятие, участвуя в котором можно было бы хорошо поживиться. Кроме того, любые восстания получали здесь поддержку горных баскских племен — «стражей Пиренеев». Иногда и суровое правление Ричарда вызывало острое раздражение местного населения. Как писал Геральд Камбрезийский, «он похищал жен и дочерей свободных людей (несвободные, очевидно, в счет не шли. — О.Д), делал из них наложниц». Правда, трудно думать, чтобы это было главной причиной, по которой от Лиможа до Дакса и Бигорра весь вассальный мир Пуату и Гаскони непрерывно волновался. Как бы то ни было, девятнадцатилетний принц Ричард в 1176—1178 годах развил энергичную усмирительную деятельность, о которой Геральд высказывается с восхищением: «Откинув — по мудрому отеческому распоряжению — имя отцовского рода, он принял честь и власть рода материнского. В нежном возрасте он до того не укрощенную землю обуздал и усмирил столь доблестно, что не только умиротворил потрясенное в ней, но собрал и восстановил рассеянное и разбитое. In formam informia redigens, in normam enormia[19], он упорядочил старинные границы и права Аквитании».
Геральд здесь пользуется случаем, чтобы высказаться о Ричарде вообще. Ричард, по его словам, это принц, который «гнетет судьбу и пробивает властно пути в грядущее. Он вырывает у обстоятельств успех, он второй Цезарь, ибо, подобно первому, верит не в совершенное, а в то, что предстоит совершить. Яростный в брани, он вступает только на пути, политые кровью. Ни крутые склоны гор, ни непобедимые башни не служат помехой внезапным порывам его бурного духа». Среди непрерывных восстаний «благородный граф Пиктавии изучил искусство войны».
«Искусством войны», надо признать, страна славилась искони. Славился им и один из ярчайших поэтов времени Ричарда, его враг, превратившийся затем в поклонника. Это был рыцарь Бертран де Борн. Его жизнь и произведения следует изучить хотя бы для того, чтобы понять, до каких пределов могла дойти любовь к войне и кровавой ее резне, до какой степени грабежи, пожары и избиения могли стать для баронов той эпохи утехой и потребностью. На трезвый и мирный ум этот поэт произвел бы впечатление сумасшедшего, глядя на которого решительно не понимаешь, чего он, собственно, хочет. Из него хотели сделать барда борьбы за аквитанскую независимость в период восстаний против Генриха II и Ричарда. Тем более что Бертран был не только поэтическим вдохновителем войны. В базилике Святого Мартина Лиможского он сам на Евангелии принимал клятвы заговорщиков и был как бы хранителем их повстанческой присяги.
Однако видеть в нем носителя национальной или политической идеи могли только те, кто вовсе не читал его стихов. «Идея» его была до крайности элементарна. Он хотел, в сущности, одного — чтобы вокруг него не прекращалось взаимное избиение; он уважал только тех, кто дрался, и презирал тех, кто этого не делал. Бертран долго бунтовал против Ричарда, который в одной из местных войн отнял у него замок. Когда же Ричард в порыве великодушия или расчета замок вернул, Бертран начал его воспевать. Он дал Ричарду прозвище «Мой Да и Нет».
Люблю я видеть, как народ,
Отрядом воинским гоним,
Бежит, спасая скарб и скот,
А войско следует за ним,
И радуясь душою,
Смотрю, как замок осажден,
Как приступом берется он,
Иль вижу над рекою
Ряды построенных полков,
Укрытые за тын и ров.
И также люб тот рыцарь мне,
Что, первым ринувшись вперед,
Бесстрашно мчится на коне
И войску бодрость придает
Отвагой удалою.
Лишь только битва закипит,
Пусть каждый вслед за ним спешит,
Рискуя головою:
Достоин тот похвальных слов,
Кто и разить, и пасть готов!
Дробятся шлемы и щиты
Ударом палиц и мечей.
Редеют воинов ряды,
И много мечется коней,
Не сдержанных уздою.
Кто соблюдает честь свою,
Быть должен одержим в бою
Заботою одною —
Побольше размозжить голов.
А страха нет для храбрецов!
Жизнь в мире мне не дорога:
Не любо есть мне, пить и спать.
Люблю я крикам «На врага!»
И ржанию коней внимать
Пред схваткой боевой;
Мне любы крики «Помоги!»,
Когда сшибаются враги
И бьются меж собою,
И средь поломанных древков
Мне любо видеть мертвецов[20].
Только тех баронов, которые имели отвагу доставлять ему это возвышенное удовольствие, любил и ценил Бертран. В борьбе Ричарда с Филиппом он проявляется только как кровожадный гурман деталей бойни, не влагающий никакого смысла в ее содержание. Ему нравится тот, кто лихо атакует, и противен тот, кто ищет пути к миру.
В галерею юношеских впечатлений Ричарда к образу Бертрана, поэта войны, можно добавить еще один образ. Некий отважный рыцарь[21] в пылу рыцарского турнира выбежал из рядов сражающихся, потому что ударом меча ему сплющило шлем (вместе с головой, как мы можем предположить), домчался до кузницы и положил голову на наковальню, чтобы кузнец ударом молота распрямил шлем, после чего вновь поспешил в бой. Эта история прекрасно характеризует условия и людей, среди которых «благородный граф Пиктавии» постигал военную науку.
Ричард, несомненно, и сложнее и тоньше Бертрана. Но и он — плоть от плоти этой жестокой, воинственной породы. Столь осторожный в своих выражениях, когда дело касается принцев, Геральд замечает, что «зло всегда близко добру». Уже в то время противники приклеили к имени Ричарда прозвище Жестокий. И возможно, именно тогда вошло в обиход сравнение его со львом. Хотя следует отметить, что, если обстоятельства и настроение позволяли, он умел быть кротким и милосердным. Таким будет он являться своим друзьям и близким соратникам. Таким будет знать его и опишет вернейший из них — поэт и хронист Третьего крестового похода Амбруаз.
Но Геральд знал о Ричарде достаточно, чтобы не чувствовать, что даже в минуты кротости в нем «непрерывно» дрожит уязвленное львиное сердце: «Кто усвоил известную природу, тот усвоил и ее страсти. Подавляя яростные движения духа, наш лев — и больше, чем лев, — уязвлен жалом лихорадки, от которой и ныне непрерывно дрожит и трепещет, наполняя трепетом и ужасом весь мир...» Это жало, нужно думать, Геральд склонен искать в дьявольском родстве Ричарда.
Нам же следует вспомнить, что на протяжении всей своей жизни «с самой нежной юности» Ричард уязвлен бывал неоднократно. Цинизм отца, во всем доходивший до крайности, долгое заточение матери, неизменные соглядатаи вокруг, постоянное ощущение несправедливости, когда интересы его и других старших братьев приносились в жертву интересам младшего, отцовского любимца и впоследствии беззастенчивого предателя Иоанна, — все оставляло следы в его раздражительной натуре.
Особенно глубокую рану ему должно было нанести поведение Генриха II, когда дело дошло до предполагаемого брака Ричарда с дочерью Людовика Аделаидой. Этот брачный союз был частью условий мирного договора, который был в 1174 году заключен между Генрихом и Людовиком VII. Сразу после его подписания Генрих увез Аделаиду к своему двору, дабы будущая невестка привыкла к Англии. Но через некоторое время во Францию стали проникать слухи о том, что после смерти своей наложницы Розамунды король с Аделаидой, еще почти девочкой, «поступил нечестно». До Ричарда они, вероятно, дошли с опозданием. Во всяком случае, когда французский король (с 1187 года им был уже Филипп II Август) заявлял, что пора осуществить брак, он сначала с ним соглашался и настаивал перед отцом, который под разными предлогами затягивал решение вопроса, на своем праве жениться на Аделаиде, а затем, когда, надо думать, узнал о настоящем положении дел, столь же упорно начал от этого отказываться.
Между тем вопрос о женитьбе принца приобрел очень серьезное значение. В 1183 году один его брат — Генрих III, а затем, в 1186 году, другой — Жоффруа Бретонский, были унесены злокачественной лихорадкой, и Ричард сделался естественным наследником Нормандии, а в дальнейшем — Анжу и Англии. После этого ревнивый старый король, прежде интриговавший всячески против двух старших сыновей, сосредоточил враждебное внимание на новом наследнике. В конце 1187 года, когда при внезапном вторжении Филиппа II Августа в Иссуден Ричард и Иоанн поспешили на помощь отцу, Генрих отказался от их содействия и заключил тайное соглашение с Филиппом. Как обнаружилось впоследствии, суть этого соглашения была в том, чтобы обвенчать Аделаиду не с Ричардом, а с Иоанном и сделать супругов наследниками Аквитании, Нормандии, Анжу и Англии.
Филипп, однако, поспешил показать тайный текст Ричарду. Это был момент, когда молодой интриган на престоле Капетингов начал спутывать карты опытного заговорщика — старого Плантагенета. Несмотря на свои юные годы (ему было в то время всего двадцать), Филипп сумел нащупать больное место этой семьи и искусно его растравлял. Если в 1186 году он вел приторную дружбу с Жоффруа (кажется, не без иронии описывает хроникер, как при погребении Жоффруа Филипп кинулся к могиле, требуя, чтобы его похоронили вместе с другом), то после его кончины какие-то нити протягиваются между ним и Ричардом. Ричард оказывается его гостем в Париже («Они ели за одним столом и спали на одной постели»), а к отцу, встревоженному такой дружбой, отправляется лишь после многократных настояний. Назревала развязка — с одной стороны, в отношениях Генриха с сыном, с другой — в его отношениях с Филиппом. Но тут в дело неожиданно вмешались посторонние обстоятельства. Пришли вести из Палестины, которые вынудили всех действующих лиц хотя бы на время забыть о своих распрях.
Не слишком часто и не всегда с исчерпывающей ясностью доходили в Европу слухи о ситуации на Востоке. В течение последней трети XII века Сирия была ареной династических интриг и авантюр баронов, колебавших ее единство перед лицом нового врага, который исподволь собирал силы в Египте и с 1174 года окружил латинскую державу плотным кольцом своих владений. Этим врагом был молодой султан Египта Салах ад-Дин (Саладин), религиозному и военному гению которого удалось вдохнуть новую молодость в дряхлевший ислам.
Возможно, что Саладин, которому предстояла нелегкая задача объединения и подчинения различных племен, не скоро добрался бы до латинских сеньорий, но их главы сами навлекли на себя беду вызывающим поведением. Подвиги князя Антиохии Рено Шатильонского, прославившегося жестокостью по отношению к мусульманам в Заиорданской земле, нападение на мирный караван Саладина и захват его сестры вызвали полководца сарацин к агрессивным действиям. При этом крестоносные бароны Сирии вовсе не были готовы к серьезной войне. В Иерусалимском королевстве никак не могли упорядочить династический вопрос, крайне осложненный правами больного (прокаженный Балдуин IV), малолетнего (тринадцатилетний Балдуин V) и женских (принцессы Сибилла и Изабелла) претендентов. Только в 1186 году брак Сибиллы с Ги Лузиньянским, родственником Плантагенетов, укрепил за ними иерусалимский престол. Но уже через год в битве при Хаттине собравшиеся наконец вместе силы христианской Сирии не выдержали натиска Саладина, и Иерусалим был взят мусульманами.
В конце этого же года, когда английский и французский короли с упоением плели свои интриги, из Святой земли появились первые беглецы с вестями о событиях, отдавших Иерусалим и большинство городов Палестины в руки нового героя ислама.
В начале 1188 года Филипп собирался напасть на Нормандию, чтобы выбить засевшего там Генриха. Однако охватившее Европу волнение нельзя было игнорировать, и ему пришлось изменить свои планы. 21 января, побуждаемые легатами папы, английский и французский короли съехались у дуба подле Жизора, обменялись поцелуем мира и завели речь о походе. Что же до Ричарда то он принял крест, не дожидаясь этой встречи.
И в эту минуту, когда Запад как бы притих в напряжении, вдруг пришло известие о восстании при поддержке Раймунда Тулузского аквитанских вассалов Ричарда. Хроникеры не сомневаются, что за всем этим стоял Генрих II, заранее завидовавший славе, которой сын мог покрыть себя на Востоке. Ричарду пришлось на время отложить исполнение крестоносного обета — он все бросил и поспешил в Аквитанию.
Во второй аквитанской войне Ричард продемонстрировал, что теперь он абсолютно самостоятелен, — во всяком случае, он не был склонен считаться ни с отцом, ни с другом Филиппом. От Тельебура, где, окружив главарей восстания, он принудил их принять крест («он не хотел иного искупления их вины»), до Тулузы, в которой он осадил Раймунда, Ричард прошел с победами весь юго-запад, «неколеблющийся и могучий», не внимая протестам Филиппа и предложениям «арбитража». А в то время как «лев» носился таким образом вдоль океана, две испытанные «лисицы» приносили на него друг другу жалобы: Филипп апеллировал против его действий к Генриху как к отцу; Генрих — к Филиппу как к сюзерену.
Надо признать, действия Ричарда достаточно развязали руки Филиппу, чтобы тот «в праведном гневе», в свою очередь, двинул войско на окраины французской державы Плантагенетов, в направлении Нормандии, Турени и Берри. Ричард же, справившись с Аквитанией, ударил по Иль-де-Франсу — в самое сердце домена Капетингов. Осенью 1188 года вся французская территория оказалась ареной боевых действий.
Война была остановлена давлением того, что в то время можно было бы назвать общественным мнением. Его руководителем и выразителем стал папа — общее раздражение против королей, тративших силы в междоусобной войне, когда Палестина ждала их помощи, образумило расходившихся забияк. 18 ноября в Бонмулене три государя съехались для заключения мира. Очевидцев поразило то, что Ричард прибыл вместе с Филиппом и держался подле него. Торжественный тон, в каком рассказывает о происходящем «История Уильяма Маршала», не затушевывает какого-то мрачного комизма. Беседа происходит между отцом и сыном, но читатель понимает, чья рука смогла обуздать и привести сюда разъяренного Ричарда. Филипп, несомненно, испытывал удовольствие от впечатления, произведенного их дружным прибытием на старого короля. «Ричард, — спрашивает Генрих, — откуда вы?» — «Случай, — отвечает Ричард, — свел меня с Филиппом. Я не хотел избегать его и проводил до места свидания». — «Хорошо, Ричард, если так. Берегитесь, нет ли тут предательства!»
Вслед за этим Филипп отводит Генриха в сторону, чтобы дать «добрый совет». К этому «совету» он будет возвращаться все три дня, которые продлится совещание, и каждый раз встретит отказ короля. «Сын ваш — доблестный муж, но у него мало земли. Дайте ему вместе с Пуату Турень, Мэн и Анжу, и они будут в хороших руках». В последний раз настаивает Филипп на так долго откладываемом браке, в последний раз требует для Ричарда гарантий его наследственных прав на Англию и Нормандию. Генрих отказывает: «Если здравый смысл меня не покинул, не сегодня он получит этот дар».
«Хорошо! — в конце концов восклицает Ричард. — Я вижу ту правду, которой верить не смел». И, отвернувшись от отца и сложив руки, он склоняет колено перед Филиппом и объявляет себя его вассалом «за Нормандию, Пуату, Анжу, Мэн, Берри и Тулузу». Он просит его помощи в защите своих прав. «Генрих, — заканчивается прозаическое изложение той же сцены у Гервазия Кентерберийского[22], — отступил на несколько шагов, спрашивая себя: что значит этот внезапный оборот дела? Он вспомнил о том, что произошло некогда, в те времена, как сын его Генрих Младший соединился против него с Людовиком VII. И думалось ему, что теперь он стоит перед более грозной опасностью, ибо Филипп не такой человек, каким был Людовик». Генрих ушел один. Ричард удалился вместе с Филиппом.
Если целью Филиппа было расширить трещину между отцом и сыном и оттянуть крестовый поход, в который его так же мало влекло, как и Генриха, то он достиг своей цели. Ричард отодвинул в сторону свои крестоносные планы. Убеждения папского посла не привели ни к чему. Филипп даже под угрозой анафемы прямо сказал легату, что за его горячностью стоят деньги английского короля. Война перекинулась на следующий, 1189 год. До Пасхи длилось перемирие, но в июне Филипп и Ричард принялись гоняться за Генрихом по городам и замкам Анжу.
Судьба, вероятно, хотела, чтобы Генрих провел последние недели жизни в домене своего отца Жоффруа Плантагенета. Вопреки советам друзей поскорее укрыться в Нормандии он почти до самого конца находился Ле-Мане, где родился и где была могила Жоффруа. 12 июня Филипп и Ричард появились у стен города. Генрих попытался их отбросить, устроив пожар в пригороде, но пламя перекинулось за городские стены, и это вынудило Генриха пуститься в бегство. А Ричард и Филипп, в тот же день войдя в город, «съели обед старого короля» и продолжили его преследование.
В стычке, происшедшей недалеко от Ле-Мана, под Ричардом был убит конь, и это приостановило погоню, дав возможность Генриху опередить их на двадцать миль. Почти без отдыха, полубольной, домчался он до замка Френе, где переночевал и, сменив коня, двинулся на Анжер и Шинон. Вскоре, однако, Генрих понял, что ему нечем защищаться. Он попытался вступить со своими преследователями в переговоры, обещая им всевозможные уступки при условии неприкосновенности его «жизни, чести и короны». Но от него потребовали, чтобы он сдался на милость победителей. Поразмыслив некоторое время, король принял предложенное ему свидание.
Но в назначенный день Генрих почувствовал приступы болезни и не смог явиться в условленное место. «Ричард не жалел его, не верил ему, говорил, что болезнь его притворная». Когда же 4 июля свидание наконец состоялось и Генрих прибыл, страдающий и больной, он был так подавлен и слаб, что принял все продиктованные ему условия, среди которых были признание Ричарда наследником в Англии, Нормандии и Анжу и возвращение ему невесты. Договаривающиеся поклялись не мстить тем из своих вассалов, «которые изменили и поддержали противника», — условие, связывавшее, собственно, только Генриха. Когда старый король присягнул его исполнить и потребовал список изменников, на первом в нем месте он нашел своего любимца — принца Иоанна.
В этот момент с Генрихом II Плантагенетом было покончено. Силы совсем оставили его. Он попросил, чтобы его перевезли в Шинон, и здесь 6 июля умер, покинутый всеми, кроме двух-трех друзей. Они не смогли оградить его смертную комнату от разграбления слугами, так что король «остался почти голым — в штанах и одной рубахе». К вечеру, как сообщает «История Уильяма Маршала», «короля положили в гроб и перенесли в женскую обитель в Фонтевро, мимо огромной толпы нищих, в четыре тысячи человек, которые, стоя все время в конце моста на Луаре, ждали щедрой милостыни, но не получили ничего, ибо казна была пуста».
О чувствах, с какими пережил эти события Ричард, «История Уильяма Маршала» не говорит ничего. Ему дали знать о смерти отца, и он явился присутствовать при погребении. «В его повадке не было признаков ни скорби, ни веселья. Никто не мог бы сказать, радость была в нем или печаль, смущение или гнев. Он постоял, не шевелясь, потом придвинулся к голове и стоял задумчивый, ничего не говоря...» Затем сказал: «Я вернусь завтра утром. Король, мой отец, будет погребен богато и с честью, как приличествует лицу столь высокого положения». «Красив он был своею суровою твердостью», — говорит о нем по другому поводу Геральд Камбрезийский; возможно, эти слова характеризуют Ричарда и в момент похорон отца. Много позже, в час собственной смерти, он вспомнил о могиле отца в Фонтевро и велел похоронить себя у его ног. Здесь же, рядом с Генрихом, положена была в 1204 году Алиенора Аквитанская.
3 сентября Ричард короновался в Лондоне, где надолго оставил память о шумных пирах и милостях, какими осыпал «верных», но более всего — старых слуг отца. «Юного брата» своего Иоанна он с безмерной щедростью и опасной доверчивостью одарил деньгами, землями и правами, почти превращавшими его в вице-короля Англии на время отсутствия Ричарда.
Можно считать несомненным, что на Ричарда не падает ответственность за страшные еврейские погромы, разразившиеся в городах Англии в связи с коронацией и сборами в крестовый поход. Эта ставшая обычной реакция масс на крестоносный призыв встретила в нем, как обычно встречала со стороны высших властей в Средние века, твердый отпор.
Европа конца 1189 года под разливом третьей крестоносной волны была полна возбуждения и тревоги. Ни второй, ни впоследствии четвертый походы не заставили вспомнить то, что пережито было в первом. Но третий был окружен той же торжественной всенародностью. Как сто лет назад, в феодальных замках, на погостах деревенских церквей и на городских площадях не говорили ни о чем, кроме вестей, приходивших из Палестины.
Множество знатных и незнатных воинов давно уже находились на пути туда или высадились на палестинских берегах, пополнив ряды огромной армии, собравшейся у Акры и начавшей ее осаду. Более полусотни кораблей с севера, несущих ополчения норвежцев, датчан, шведов и фризов, обогнули берега Испании. Фридрих Барбаросса со своей немецкой армией пробивал себе путь через горы и равнины Малой Азии. Все ожидания были теперь обращены на запаздывавших королей Англии и Франции, которые уже приняли крест и дважды — в декабре 1189 и январе 1190 годов — повторили обет. В их приготовлениях сказалось все их несходство. Филипп думал не столько о походе, сколько о том, что наступит на другой день после него. Судьба его королевства, казны и архива, только что начинавшего расцветать Парижа заботила его гораздо больше, нежели судьба далекого предприятия, в которое он ввязывался почти против собственной воли, подталкиваемый настроением окружающих. Уходя, он все готовил для возвращения и, принимая обязательства, думал, как бы свести их на нет. Этот холодный и трезвый государь знал, что настоящее дело ждет его в начинающем крепнуть его домене — в Париже. Не желая и опасаясь нажимать на плательщика своей страны, он, хотя и издал вместе с Ричардом постановление о всеобщем сборе в интересах похода так называемой «саладиновой десятины», охотно покрывал всех уклоняющихся от нее и то, что удалось собрать, намеревался использовать не на Иордане, а на Сене.
Ричард же все напряжение мысли сосредоточил на крестовом походе. Сам себе военный и морской министр, интендант и министр финансов, он показал себя в этих сборах первоклассным организатором. Правда, при этом цели были принесены в жертву две цветущие страны — Англия и анжуйская, то есть Западная, Франция. Облеченный всеми полномочиями, кардинал Иоанн выкачивал «саладинову десятину» из Лиможской и Пуатевинской епархий. Другие агенты Ричарда делали то же в Англии. Учтя и реализовав сокровища своего отца, Ричард целиком направил их на организацию похода. Затем началась торговля всем, что только можно было продать, в особенности в Англии — потому ли, что здесь руки его были свободнее, чем в сеньориях, где он чувствовал себя вассальным государем, или потому, что он был равнодушен к судьбам своих островных владений и глух к идущим оттуда голосам. Города, замки и различные феодальные права, сюзеренитет над Шотландией, укрепленный усилиями его отца, графство Норгемптонское, проданное им за хорошую цену дурхемскому епископу («из старого епископа я сделал молодого графа»), — все брошено было на благо крестового похода.
При этом Ричард широко использовал буллу папы Климента III, который потребовал от тех, кто не участвует лично в походе, оказывать королю материальную помощь. Самых богатых своих прелатов и даже отчасти баронов Ричард часто вопреки их желанию отказывался взять в поход, но обложил поборами в десятки тысяч фунтов.
Даже ко многому привычных современников Ричарда поражала устроенная им «бесстыдная спекуляция». Например, он объявил недействительными все грамоты, прежде утвержденные государственной печатью, и потребовал для признания их законности приложения новой специально заказанной печати, взимая при этом случае соответствующую пошлину. Его известную шутку, что он «готов продать сам Лондон, если бы нашелся покупщик», люди знающие не могли не сравнивать с тем бережным вниманием, с каким Филипп II Август перед своим отбытием в поход отнесся к нуждам Парижа.
Свидетели безудержной распродажи Англии, даже при сочувствии целям похода, полагали, что она выходит за пределы здравого смысла, и искали для нее различных объяснений. Эти объяснения часто сводились к тому, что король видел в походе последнее свое предприятие — то ли потому, что он в порыве энтузиазма мечтал отдать крестоносному делу собственную жизнь, то ли потому, что он уже сознавал роковую надорванность своих сил, нажитую в скитаниях и распутстве. «Он желчно-бледен. Он страдает лихорадкой, и на его теле более ста прыщей... Через них выходит худая кровь», — такие слухи распускались о короле. Одновременно, впрочем, слагались песни и ходили легенды о его красоте и телесной мощи, и, кажется, эти легенды заслуживают больше доверия. Во всяком случае, хроники о недугах Ричарда заговорили только после многих недель осады Акры, когда половина войска (Филипп II Август не явился исключением) переболела различными болезнями. Желчная бледность и худая кровь слишком хорошо укладывались в общую картину для тех, кто хотел подчеркнуть в Ричарде дьявольскую природу.
Неизвестен точный численный и национальный состав армии Ричарда. Скорее всего, не правы историки, и, в частности, Картельери, когда именуют людей этой армии англичанами. Англия предоставила участникам похода в большом числе суда и коней, но что касается солдат, то вряд ли англичане играли особенно заметную роль. Среди вождей похода имена графа Лестера и епископов Кентербери и Солсбери теряются среди имен французских прелатов; рядовые же воины в знаменитой хронике похода — «Истории священной войны» Амбруаза — выступают однообразно под именами «анжуйцев, пуатевинцев, бретонцев и людей Ле-Мана», но только не англичан. И если автор «Истории» — сам французский трувер — называет в отличие от армии Ричарда армию Филиппа-Августа «французской», то нас это не должно вводить в заблуждение. По происхождению, языку, культуре армия Ричарда в преобладающей массе была такой же французской, как и армия Филиппа. Только экипажи кораблей, нужно думать, включали наряду с бретонскими и нормандскими также и английских моряков.
Ричард обдуманно снабдил свой флот всем необходимым: «золотом и серебром, утварью и оружием, одеждой и тканями, мукой, зерном и сухарями, вином, медом, сиропом, копченым мясом (и, вероятно, столь любимым северными моряками многолетним, прогорклым маслом. — О.Д), перцем, тмином, пряностями и воском». Эти запасы впоследствии были пополнены в Сицилии и на Кипре и позже, когда наступило время лишений, превратились в самые настоящие богатства, которые позволили английскому королю выдерживать случайности длительных осад и перекупать тех, кто прибыл в Палестину с Филиппом II Августом — от простых воинов до родственников французского короля. Собственно, еще во Франции многие бароны, соблазненные золотом Ричарда, стали предлагать ему свою службу. «Я не курица, которая высиживает утят, — говорил он по этому поводу в своей образно-саркастической манере. — В конце концов кого тянет в воду, пусть идет».
В этом явно крылись семена будущих раздоров. Но в июньские дни 1190 года, «когда роза разливает свое сладостное благоухание, ибо пришел уже Иванов день — срок, в какой Господь хотел, чтобы паломники двинулись в путь» (Амбруаз), о грядущих дрязгах мало кто думал. В ясное солнечное утро, соединившись в Везде, «с крестом впереди, с тысячами вооруженных людей, выступили светлейший король Англии и французский король. Движутся они на Восток и ведут за собою весь Запад. Различное по языку, обычаю, культу, войско полно пламенной ревности. О, если бы ему суждено было вернуться с победой!..»
В движении вдоль Роны, проходившем как сплошное торжество среди встреч и прощаний, число паломников возросло до ста тысяч. Поэтому короли приняли решение разделиться, чтобы осуществить посадку крестоносцев в разных гаванях. Филипп направился через Альпы в Геную, а Ричард — в Марсель, где его ждало серьезное разочарование. Флота, огибавшего Испанию, он не дождался; прошел даже слух о его гибели. В конце концов ему пришлось купить целую флотилию новых судов, на которые и погрузилось его воинство. С изрядным опозданием Ричард ступил на корабль, чтобы в возрасте тридцати двух лет впервые отправиться по Средиземному морю.
Это событие было по-своему отмечено оставшимся неизвестным нам спутником Ричарда, который от этого момента и до самой Мессины вел точный дневник его морского путешествия. Может быть, этим спутником был сам Фиц-Нил[23], в чьей хронике (дошедшей до нас под ошибочно приставленным к ней именем Бенедикта из Петерборо) вкратце воспроизведен этот журнал. Несмотря на лапидарность, этот дневник весьма содержателен.
Мы не можем ожидать от хроникера XII века живописного изображения царства синей влаги и белых грез — городов, жемчужинами раскинувшихся по зеленому побережью. «Веселье Возрождения» не дрожит еще в сердцах суровых крестоносцев. Зато перу нашего автора не откажешь в точности. Более двадцати пяти гаваней итальянского западного берега и до десятка островов, разбросанных вдоль него, мимо которых прошли корабли английского короля, отмечены как этапы пути. И если автор в половине случаев не дает ничего, кроме имен, тем выразительнее отдельные, оброненные им характеристики. Среди прибрежных высот, которые глядятся в волны лазурного моря, отражая в нем свои тогда еще не снятые с вершин, как ныне, зеленые кроны лесов, автор знает и называет места, где таятся свившие здесь гнезда с III века разбойничьи шайки: «Есть на вершине утеса мыса Серсель замок, где скрываются разбойники и пираты».
Можно думать, что на этом пути Ричард, как и его секретарь, не остался вполне равнодушен к глубоким впечатлениям Италии, когда «вступил в Тибр, в устье которого стоит прекрасная одинокая башня и виднеются развалины древних стен», когда пробрался через дубраву по мощеной мраморной дороге, устланной наподобие мозаичного пола», когда останавливался в гавани «ввиду входа в древнюю крипту». Безнадежно спутаны в слове крестоносца XII века славные итальянские меморабилии. Чудеса природы, памятники античного искусства, прошлое христианских святынь будят лишь смутное отражение в его темном мозгу. Лишенные перспективы, эти отражения располагаются в одной плоскости. «Король миновал остров, который называется Изола Майор. Он вечно дымится. Говорят, остров этот загорелся от другого, имя которого Вулкан. Он зажжен огнем, летевшим, как гласит молва, от этого последнего и спалившим море и множество рыб... А потом проехал король мимо острова Батерун и гавани Байи, где имеются Вергилиевы бани... Подле города и замка есть малый остров, где, как говорят, была школа Лукана[24]. И доныне под землей сохранилась прекрасная комната, где Лукан обычно занимался науками...» Переночевав в одном из приоратов Монте-Кассинской обители, Ричард был с почетом принят и угощаем в обители Троицы. «Здесь есть деревянная башня, которую осаждал и которой овладел некогда Робер Гвискар...»
На 28-й день плавания Ричард достиг Неаполя и «отправился в обитель Януария, любопытствуя посмотреть на сыновей Неймунда, которые стоят в пещере в костях и шкурах». Бесполезно заниматься догадками, в какой системе могли располагаться в голове ученого секретаря Ричарда и его собственной эти разнообразные исторические воспоминания и с какой стороны могли интересовать их бани Вергилия, «остров Вулкан», подземный кабинет, где имел обыкновение заниматься науками Лукан, а также «сыновья Неймунда в костях и шкурах». Но трудно усомниться, что великая Монте-Кассинская обитель, опора норманнской власти и латинского культа в Южной Италии, и еще больше башня, разбитая век назад норманнским его родичем, должны были затронуть воображение короля, хотя бы как достойный подражания пример...
В Южной Италии, в Сицилии, куда направлялся Ричард, все дышало еще воспоминаниями норманнского завоевания, тревожных событий борьбы, неуспокоенной вражды рас и культур. Более века владычества норманнской династии не до конца примирило с нею латинские, лангобардские и уж тем более греческие и сарацинские элементы, которые преобладали как в городах, так и на сельских территориях юга. Сознавали ли воинственные моряки Ричарда, его «бретонцы, пуатевинцы и анжуйцы», в какую сложную среду вступали они со своими очень простыми крестоносными девизами и воинственными аппетитами? Как бы то ни было, эта сложность вскрылась на первом же важном этапе их пути — Мессине, и к ней, как впоследствии на Кипре и в Акре, они применили характерные для них простые решения.
Салерно был для Ричарда предпоследним этапом перед Мессиной, где уже ждал его Филипп II Август и куда несколько ранее пришел, бросив якорь в отдалении от гавани, его флот, много претерпевший у испанских берегов, но в целом почти не поврежденный. 23 сентября все эти корабли вошли в порт Мессины.
Хронист Ричард Девизский, один из самых точных биографов короля Ричарда, видел в Мессине эту огромную — по тогдашним временам — флотилию. Он насчитывает в ней 100 грузовых судов и 14 легких кораблей, хорошо построенных и хорошо оборудованных, хорошо управляемых, с отлично подготовленными капитанами и матросами. Каждый корабль вмещал сорок боевых коней, столько же рыцарей, множество простых пехотинцев и провиант для людей и коней. Построенные в различных доках Англии, Нормандии и Пуату, эти суда, ходившие и на веслах, и под парусами, отмеченные каждое своим именем (хроникер всякий раз называет название корабля, отличившегося в битве или везшего короля), были лучшими из тех, что способны были создать кораблестроители того времени. Ничего подобного не было в распоряжении Филиппа II Августа. На коротком свидании, которое имели короли в Генуе, он попросил у Ричарда пять галер. Ричард предложил ему три... Филипп отказался от этой подачки и начал переговоры о судах с генуэзцами, затаив не первую уже обиду на своего вассала.
В Мессине его ждали новые уколы. Войдя в гавань со своей свитой на одном корабле (об остальных говорилось, что они «прибудут»), он вызвал всеобщее разочарование населения, высыпавшего навстречу... А когда неделю спустя, 23 сентября, в гавань Мессины вступил флот Ричарда, море зазвучало музыкой военных труб. Сбежавшиеся мессинцы любовались эффектной картиной пестро раскрашенных судов с крыльями драконов по бокам, фантастическими зверями на носу, многоцветными знаменами. «А когда Ричард сел на скакуна и поехал по улицам, видевшие этот кортеж говорили, что это вправду вступление короля, созданного, чтобы править великой землей. Но греки сердились, и лангобарды роптали на того, кто вступал в город с такой помпой...» Обиталище Ричарду было отведено за стенами Мессины, на холме, поросшем виноградом. Едва прибыв на место, он немедленно стал строить настоящий военный лагерь, вокруг которого как символ сурового правосудия расставил виселицы для предполагаемых воров и разбойников. Назначенные им трибуналы с первых же дней открыли свою деятельность, в круг которой попали не только подданные Ричарда, но и беспокоившие их местные жители — прежде всего греки, которых крестоносцы презрительно называли «грифонами».
В Сицилии, где армии предполагали переждать период осенних бурь, обстоятельства не благоприятствовали крестоносцам. В ноябре 1189 года умер последний прямой потомок норманнской династии Гвильельмо Добрый, друг всех крестоносцев, «защитник и покровитель заморских христиан». Претендент на корону, муж его тетки Констанции, император Генрих VI, был далеко. Пользуясь этим, в Сицилии захватил власть представитель боковой норманнской ветви Танкред Лечче. С ним и пришлось сговариваться крестоносцам. Эти переговоры осложнялись намерением Ричарда добиться передачи ему того, что он считал вдовьей частью жены покойного Гвильельмо, королевы Иоанны, которая была его сестрой по матери. Настойчивость Ричарда вызывала у Танкреда (сыграла роль и традиционная дружба норманнских князей с французскими королями) потребность опереться на Филиппа и принять участие в той глухой интриге, сетью которой французский король понемногу опутывал Ричарда. Впрочем, выступать против Ричарда в открытом союзе не было в интересах и не входило в намерения ни Филиппа, ни Танкреда.
В утомительной мессинской эпопее Филипп неоднократно брал на себя — и даже, пожалуй, искренно — роль посредника в тяжбе Ричарда и Танкреда (правда, Амбруаз считает, что его посредничество не было «ни красивым, ни честным»). «Французский король — агнец, английский — лев», — говорили мессинцы еще до того, как им пришлось испытать всю тяжесть «львиных» свойств Плантагенета. Англо-норманнско-анжуйско-аквитанское население лагеря короля Ричарда вело себя вызывающе, под стать своему королю. Обитатели как сельской территории, среди которой расположился этот лагерь, так и самой Мессины, мирно жившие с французами Филиппа, которых было немного и которые вели себя осторожно, подражая своему королю, с глубоким отвращением относились к забиякам армии Ричарда. Множество мелких недоразумений, столкновений, злых выходок, а то и преступлений лукавых «грифонов» («они, чтобы нас обидеть, закрывали пальцами глаза, они называли нас смердящими псами, а также обезьяньими хвостами, каждый день чинили пакости, убивали наших паломников и кидали их тела в отхожие места»), встречные грубости и насилие со стороны непрошеных гостей — все это непрерывно питало взаимное раздражение.
Ричард захватил на побережье греческий монастырь и, изгнав оттуда монахов, превратил его в свой штаб; сюда привез он наконец отпущенную Танкредом королеву Иоанну, здесь начал сосредоточивать провиант и оружие, доставляемые из Англии, закупаемые и, вероятно, захватываемые на месте. «Англичане» постепенно становились господами острова. Мессинцы же стали поговаривать о том, что в городе необходимо объявить осадное положение...
В такой ситуации для вооруженного конфликта достаточно искры, и она, разумеется, случилась. Поводом послужили две случайные стычки. Горожане заперли ворота и расположились в полном вооружении на стенах, демонстрируя готовность отразить нападение. Воины Ричарда немедленно начали штурмовать город. Английский король сначала сделал все, чтобы унять их: «вскочив на самого быстрого скакуна, он помчался к месту схватки и палкой начал разгонять своих». Затем было созвано совещание, в котором участвовали Филипп, прелаты и бароны соединенной армии, а также нотабли города. Но пока совещавшиеся решали, как погасить страсти, стали приходить вести, что мессинцы убивают воинов Ричарда в городе и в их собственном лагере. После этого Филипп в качестве сюзерена санкционировал выступление Ричарда против «проклятых грифонов», а сам, устранившись от какого бы то ни было участия в происходящем (мессинцы гарантировали ему и его людям неприкосновенность), остался пассивным наблюдателем.
Зато для энергии Ричарда развертывалось широкое поле. Впоследствии некоторые хроникеры, как и певцы, прославили его поведение в Мессине чуть ли не наравне с подвигами на Востоке. Личное мужество и презрение к опасности никогда не покидали Ричарда. С ничтожным отрядом он разогнал толпу мессинцев, дразнивших его и осыпавших крестоносцев стрелами в их собственном лагере, но, по существу, «трусливых и малодушных». Он придвинул ближе к городу свои галеры и, собрав армию, начал штурмовать стены. Их взятие было делом нескольких часов — ворвавшись в город, победители «наполнили его смертью и пожаром». Впрочем, главное, чем занялись воины Ричарда, как и он сам, был систематический грабеж богатого города.
Ни одна из хроник, в том числе враждебные Ричарду, не высказывает подозрения, что «сицилийская вечерня» могла быть спровоцирована, дабы лучше снабдить крестоносную армию всем необходимым. Но несомненно, происшедшее было в этом смысле как нельзя более на руку предприятию короля Ричарда. Англия, Аквитания, Анжу и Нормандия сделали свой взнос, теперь наступила очередь Италии. Ричард расположился полным хозяином на завоеванной территории. Все укрепления заняты были его людьми, и на башнях водрузили его знамена. Все, что было в городе ценного, перешло во владение армии английского короля.
При этом Ричард проявил полное пренебрежение к своему сюзерену, французскому королю (оправдание этому он видел в подозрительном бездействии Филиппа и его попустительстве в отношении мессинцев), тем самым нарушив договор, по которому любая добыча должна была делиться пополам. Это вызвало протест со стороны Филиппа, на который, впрочем, Ричард дал резкий ответ. Затем, однако, Филиппу все-таки удалось добиться того, чтобы до прибытия Танкреда город считался под охраной обоих государей и французские знамена были водружены рядом с английскими. Мир, торжественно заключенный королями, был подтвержден присягой в присутствии их вассалов, которые закрепили его своей клятвой. Он — в очередной раз — устанавливал «дружбы», взаимную поддержку и обязательство равного дележа в будущем всех трофеев.
От Танкреда вопреки посредничеству Филиппа Ричарду не удалось добиться осуществления всех своих притязаний. Он вынужден был удовлетвориться освобождением сестры и выплатой 40 тысяч унций[25] золота, из которых впоследствии по праву «дележа добычи» Филипп-Август выжал четвертую часть. Во всяком случае, из мессинского предприятия Ричард выходил с богатой казной.
Здесь же получили наконец свое разрешение так долго тревожившие придворную Европу галантные похождения Плантагенетов. Намереваясь навсегда покончить со своими обязательствами в отношении Аделаиды, тем более что у него уже несколько времени тянулся новый, сильно увлекавший его роман с наваррской принцессой Беранжерой («это была благонравная девица, милая женщина, честная и красивая, без лукавства и коварства... Король Ричард очень любил ее; с того времени, как был графом Пуатье, он томился по ней сильным желанием»), Ричард предложил формальное расследование вопроса о девственности Аделаиды, грозя представить свидетелей ее связи с Генрихом II. Вероятно, угроза представлялась обоснованной, поскольку Филипп проглотил это унижение и, получив в качестве отступного золото и отказ Ричарда от приданого уже бывшей невесты, признал себя удовлетворенным.
Ничто не мешало более дальнейшему движению «божьих воинов»; к тому же, надо признать, рядовым крестоносцам свары королей уже достаточно надоели и в их рядах начало проявляться некоторое недовольство. Дружественный Ричарду Амбруаз сообщает, будто Ричард «не удостаивал входить в долгие пререкания с другим королем» в тех случаях, «когда тот поднимал такой шум». Но он признает, что «много было тут сказано глупых и оскорбительных слов». «Все эти глупости не станем заносить в наше писание...» — добавляет он. Март был на исходе. На море дул благоприятный ветер Филипп, прихватив золото, полученное за позор сестры, отправился первым на небольшой, закупленной в Генуе флотилии. Две недели спустя после него двинулся на восток и Ричард. Амбруаз сообщает:
«Король больше не хотел терять времени. Он побудил войти в море своих баронов, свою милую и с нею свою сестру, чтобы они взаимно поддерживали друг друга, посадив с ними на большой “дромон” — грузовое судно — множество рыцарей. Этот корабль он пустил вперед, указав ему грести на восток. Но быстрые и подвижные “энеки” выехали только после того, как король пообедал. Тогда-то в порядке отчалил чудесный флот. Была среда Страстной недели, когда он покинул Мессину, отправляясь на службу Богу и во славу Ему.
В эту неделю, когда Христос так много выстрадал ради нас, нам также пришлось перенести немало опасностей и бессонных ночей. Но Мессина, где теснилось столько кораблей, воистину может гордиться: ни в один из дней, сотворенных Богом, такой богатый флот не покидал ее гавани...
В порядке двинулась эскадра к земле Господней, несчастной земле. Она прошла Фару и вышла в открытое море на путь к Акре. Скоро мы нагнали наши дромоны, но ветер внезапно упал, так что король думал было вернуться. Волей-неволей пришлось нам провести ночь между Калабрией и Монжибелем. В Страстной четверг Тот, Кто отнял ветер, Кто может все дать и все взять, вернул его нам на весь следующий день. Он был, однако, слишком слаб, и флот вынужден был остановиться. В день поклонения кресту противный ветер бросил нас к Виарии. Море взволновалось до дна; ветер покрывал его огромными, крутыми валами, и мы все время сбивались с пути. Мы были полны страха и болезненных ощущений в голове, в сердце и во рту. Но все это мы переносили охотно, ради того, Кто в этот самый день удостоил принять страсть для нашего искупления. Буря была сильна и метала нас, пока не спустилась ночь. Тогда повеял ветер мирный, ласковый и попутный...
Король Ричард, чье сердце всегда открыто к доброму, установил такой знак. Он указал, чтобы на его судне по ночам зажигали в фонаре большую свечу, которая бросала бы очень яркий свет на море. Он горел всю ночь, освещая путь другим. И так как с королем были искусные моряки, хорошо знающие свое ремесло, то все суда держались по светочу короля и не теряли друг друга из виду. Если же флот отставал, он великодушно поджидал его. И вел он эту гордую эскадру, как наседка ведет своих цыплят. Так проявлялись его доблесть и его великодушная природа. И всю ночь без печали и без забот плыли мы вперед».
В течение трех дней флот шел на всех парусах с королевским судном во главе.
«В среду же мы увидим Крит. Попутный ветер дул с силой, и, точно ласточка, летело судно, мачты которого гнулись... Видно, Бог сам испытывал удовольствие от предприятия Своих слуг. Быстро шли мы до темной ночи, чтобы утром войти в бухту, где спустили паруса и отдыхали до воскресенья».
К утру флот достиг Родоса. Только три дня пути отделяли его от Кипра, откуда в полтора-два дня можно было добраться до Акры, где уже с 20 апреля действовал Филипп, строя боевые машины.
Он естественно занял положение главы латинской армии с момента, когда пришла весть о гибели Фридриха Барбароссы в Малой Азии и рассеянии значительной части немецкой армии. Здесь, в лагере Акры, с его согласия принято было решение отстранить от иерусалимского престола короля Ги, который «сам его утратил» в проигранной битве при Хаттине и который уже во время осады Акры потерял жену Сибиллу и тем самым близкую связь со старой иерусалимской династией. Совет баронов отдал право на этот престол Конраду Монферратскому, сумевшему после Хаттина нанести поражение Саладину и своей энергией и ловкостью заполучить доверие защитников Палестины. Ту физическую связь с династией, которой ему не хватало, он с большой быстротой наладил, разведя младшую иерусалимскую принцессу Изабеллу с ее нелюбимым мужем Онфруа Торонским и обвенчавшись с нею «с благословения епископа Бове, хотя он имел уже трех жен: одну — в своей земле, другую — с собою и третью — в запасе». Обосновавшись в Тире и поставив от себя в зависимость снабжение крестоносной армии, Конрад очень искусно подготовлял свое воцарение. Заранее, однако, можно было предвидеть, что эта комбинация, устранявшая от престола Ги Лузиньянского, который вдобавок был родственником Ричарда, не получит одобрения английского короля.
Штурма города решено было не начинать до прибытия Ричарда, которого с нетерпением ждали осаждавшие, но которое замедлилось еще на месяц. Этот месяц — с 5 мая до 5 июня 1191 года — Ричард провел на Кипре, поставив целью подчинить остров латинской власти.
Кипрский эпизод — гордость всех, кто разделил с Ричардом здешние подвиги, — стал как раз поводом для очень серьезных обвинений в его адрес в пренебрежении крестоносным делом ради личных целей. Это обвинение — постоянно повторяющийся пункт в большинстве сочинений новой историографии, как в свое время и у капетингских хроникеров. Та резкая речь, с которой в самое горячее время завоевания Кипра обратились к Ричарду посланцы Филиппа и в ответ на которую рассерженный король «поднял вверх брови», дала тон большинству этих суждений: вместо того чтобы спешить на помощь борцам за Акру и Иерусалим, «он тешится бесполезной военной игрой, бесплодно мучит невинных христиан (то есть греков), в то время как предстояло одолеть тысячи врагов Христовых. Значит ли это, что перед более трудной задачей отступает его прославленное мужество?»
В то же время даже недоброжелатели Ричарда признают, что завоевание Кипра дало крестоносцам базу снабжения, которая значительно облегчила ведение войны. Мало того, не справившись с Кипром — таково убеждение Амбруаза и, по-видимому, Ричарда (мы имеем основание думать, что первоначально так же думал и Филипп), — оставляя остров у себя в тылу с его враждебным крестоносцам правителем императором Исааком Комнином, который в качестве официального союзника Саладина задерживал как живую силу латинского Запада, так и военные запасы, шедшие оттуда крестоносцам в Сирию, перехватывал людей, продавал их в рабство, трудно было иметь свободные руки под Акрой.
«Мало что принесло Сирии столько зла, как этот соседний остров, хотя когда-то он был ее поддержкой», — пишет Амбруаз. И в самом деле, цветущий богатый Кипр один мог прокормить значительную территорию Сирии. Но теперь от него ничего нельзя было ждать. «Там царствовал тиран, настроенный к злу, изменник и предатель, хуже Иуды и Ганелона[26]. Он отступился от Христа, был другом Саладина. Говорят даже, они пили кровь друг друга» (в знак братства). Ричарду пришлось ближе познакомиться с коварством Комнина, когда не только притеснению и ограблению подверглись пилигримы с кораблей английского флота, разбившихся у берегов Кипра, но также был захвачен в почетный плен шедший одним из первых корабль с его невестой и сестрой. Прибыв на Кипр, Ричард начал с переговоров, требуя, чтобы пилигримам были возвращены имущество и свобода, на что получил насмешливую реплику: «Еще чего захотели, сир!» Причем, несмотря на все уговоры, император «не хотел дать более приличного ответа...» «Услышав это поносное слово, Ричард сказал своим воинам: “Вооружайтесь”».
Поведение Исаака Комнина было довольно опрометчивым. «Греки были у себя дома, но мы лучше владели искусством войны», — замечает Амбруаз. С этого момента Ричард не мог не увлечься борьбою самою по себе. Мирная и изнеженная старая раса мало что могла противопоставить железному воинству севера. Хотя вообще-то Комнин мог быть и осторожнее, помня, какому разгрому подвергся Кипр совсем недавно во время набега латинского князя Антиохии Рено Шатильонского. Впрочем, деятельность здесь нового латинского воителя обещала быть менее опустошительной. Она получила даже в некоторых отношениях вид восстановления попранных прав местного населения, которое ненавидело в Исааке придирчивого вымогателя и сурового правителя. При первых успехах Ричарда начались добровольные переходы целых отрядов «под защиту английского короля» и торжественные изъявления дружбы от местной знати.
С первых дней появления Ричарда на Кипре вокруг него собрался целый цветник «бывших людей», изгнанных из Палестины: «иерусалимский король» Ги Лузиньянский, выпущенный Саладином с очевидною целью создать разделение в среде христиан, после того как значительная часть осаждавших признала претендентом энергичного и ловкого Конрада Монферратского; брат Ги — Годфруа; Онфруа, «владыка могучий Торона», брошенный женой; Боэмунд III, князь Антиохийский с сыном; Лев, князь Армении. Все они, с «великой честью» принятые «верным, великодушным» Ричардом и богато снабженные деньгами и утварью (преобладающую роль в этих дарах играли «кубки»), приняли деятельное участие в погоне по острову за убегавшим императором.
Несколько раз хроникер описывает добычу, взятую на Кипре, которая почти целиком была отправлена обнищавшему и голодающему лагерю под Акрой. «Они взяли прекрасную посуду, золотую и серебряную, которую император оставил в своей палатке, его панцирь и кровать, пурпуровые и шелковые ткани, коней и мулов, нагруженных, точно на рынок, шлемы, панцири, мечи, брошенные греками, быков, коров, свиней, коз, овец и баранов, ягнят, кобылиц и славных жеребят, петухов и кур, каплунов, ослов, нагруженных изящно вышитыми подушками, скакунов, которые были лучше наших усталых коней». В замках, отбитых у греков, Ричард «нашел башни полными сокровищ и запасов: горшков, котлов, серебряных мисок, золотых чаш и блюд, застежек, седел, драгоценных камней, полезных, на случай болезни, алых шелковых тканей... Все это завоевал английский король, чтобы употребить на службу Богу и на освобождение Его земли». Оставив на Кипре людей, «которые понимали военное дело, Ричард устроил так, чтобы они посылали крестоносному войску продукты: жито, пшеницу, баранов, быков. На пути к Акре эта добыча пополнилась трофеями с огромного корабля Саладина. Амбруаз утверждает, что, «если бы вошел этот корабль в гавань Акры, никогда бы не была бы она взята, так много оружия вез он с собою». После горячего боя корабль пущен был ко дну со всем своим экипажем, из которого Ричард взял заложниками только 35 «лучших» людей. «Когда услышал о том Саладин, он трижды дернул свою бороду и воскликнул, точно лишившийся рассудка человек: “Боже мой! Я потерял Акру”». В таком виде, во всяком случае, дошел до Амбруаза слух о реакции султана на это событие.
Господство на Кипре людей Ричарда было безусловным. Оно начинало новую страницу истории острова, богатую сменами разных культур. Когда пали одно за другим укрепления греков и дочь кипрского императора попала в руки Ричарда, Комнин, «покинутый всеми своими людьми», явился к королю, сдавшись на его милость и прося лишь об одном: чтобы его не заключали в железные цепи. Ричард такое обещание дал и заключил его в... серебряные оковы.
С этого момента власть над островом была обеспечена латинскому миру на четыре века. После короткого господства здесь тамплиеров, которые, откупив остров, не смогли здесь удержаться, он был за несколько большую цену передан Ги Лузиньянскому. И если потомки последнего иерусалимского короля больше никогда не вернулись в Палестину, то на Кипре династия Ги процарствовала почти триста лет, уступив его затем еще на один век венецианцам, после чего на нем до новых времен утвердились турки. Таким образом, Кипр долго еще — после того, как утрачены были Иерусалим, Антиохия и Триполи, а Константинополь сделался турецкой столицей, — оставался единственным оплотом европейской культуры на Востоке.
Незадолго до отплытия крестоносцев с Кипра прошел слух, что французский король собирается штурмовать Акру, не дожидаясь Ричарда. На это, по словам Амбруаза, Ричард сказал: «Да не будет того, чтобы ее взяли без меня!..» В гавани Фамагусты он оснастил и вывел в море свои корабли.
«Вот галеры в пути, и король, по обычаю своему, впереди, сильный и легкий, будто перо на полете. Подобно быстро бегущему оленю, пересекает он море...» — полный в предчувствии великих битв поэтического восторга записывает Амбруаз. Скоро перед Ричардом выросла, возникнув из синего тумана, мечта крестоносца — сияющая цепь Ливанских гор. Как в быстром сне, стали проходить великие византийские и латинские замки на высотах и цветущие города побережья. «Увидел он Маргат на склонах, обрамляющих землю Господню, Тортозу, ставшую над волнующимся морем. Быстро миновал он Трип, Инфре и Ботрон, увидел Жибле с его башней, которая царит над укреплением». Столкновение с сарацинским судном задержало Ричарда у Сагунты, «но потом сердце его стремилось только к Акре».
Последнюю ночь он провел под Тиром (Конрад Монферратский не пустил его внутрь города), а утром, миновав Кандолин, был у Казал-Эмбера, ближайшей Акре стоянки. Отсюда город открывался перед ним как на ладони, а у его стен — «цвет людей всего мира, стоявших лагерем вокруг». Лагерь сам вырос в настоящий город за два года борьбы за Акру.
«Горы и холмы, склоны и долины покрыты были палатками христиан... Далее виднелись шатры Саладина и его брата и весь лагерь язычников. Все увидел, все заметил король... Когда же близился он к берегу, можно было разглядеть французского короля с его баронами и бесчисленное множество людей, сошедшихся на встречу. Он спустился с корабля. Услышали бы вы тут, как звучали трубы в честь Ричарда, несравненного, как радовался народ его прибытию...
Кто смог бы рассказать ту радость, какую проявляли по поводу его приезда? Звенели кимвалы, звучали флейты, рожки... Пелись песни. Всякий веселился по-своему. Кравчие разносили в чашах вино. Особенно радовалось войско тому, что король взял Кипр и привез столько припасов... Дело было вечером, в субботу... Сколько тут зажжено было свечей и факелов. Они были так ярки, что долина казалась охваченной пламенем».
В этом пламени восходило для осаждающих новое солнце, перед чьим светом, «точно месяц», отходил в темноту французский король. Так живописно изображает соотношение влияния крестоносных вождей Ричард Девизский. И более или менее ясно, что поведение нового солнца должно было воскресить старые обиды в сердце его отошедшего в тень сюзерена. Причиной того, что «все тянулось к Ричарду», были не только его мужество и слава. Исходящие от него золотые лучи были вполне материальны — Ричард немедленно начал раздавать кипрское золото и перекупать сердца крестоносцев. Если Филипп платил своим воинам по три бизанта, то Ричард «велел возвестить по войску, что всякий воин, из какой бы он ни был земли, получит от него, если захочет к нему наняться, четыре золотых бизанта».
Не только множество рядовых людей — среди них оказались все те, кто обслуживал осадные машины Филиппа II Августа, — но и некоторые известные воины переходили на службу к английскому королю. Колебались даже ближайшие вассалы Филиппа, а один из них — Анри, граф Шампанский (племянник как Филиппа, так и Ричарда) — не устоял и явился к Ричарду, бросив своего сюзерена. Ричард же, не теряя времени, раскинул свои шатры на высотах Казал-Эмбера и стал возводить башню, привезенную в Палестину в собранном виде на судах. Как только башня была построена, воины английского короля принялись осыпать с нее стрелами лагерь мусульман, которых уже само появлением Ричарда повергло в панику; после этого они совсем пали духом и стали подумывать о сдаче. Когда же крестоносцы закончили засыпку рвов и придвинули лестницы к стенам Акры, ее гарнизон изъявил готовность сдаться со всем оружием и запасами. Осажденные просили только сохранить им жизнь и свободу.
Таким образом, нескольких дней после прибытия Ричарда оказалось достаточно, чтобы обнаружился решительный успех крестоносцев. Предложенные гарнизоном Акры условия, однако, были отклонены — ему предложили безоговорочную капитуляцию.
В этом, как и во всех непримиримых решениях, имевших целью довести врага до отчаяния — в надежде на более решительный, более блестящий успех, а также на месть до конца, мы чувствуем преобладающее влияние Ричарда, который безгранично верил в свои силы. Он хотел, чтобы город сдался на полную милость победителя. Как некогда в войне с отцом, так и ныне Ричард не хотел быть связанным никакими условиями. Впрочем, в этот очень счастливый, очень благоприятный для крестоносцев период войны в Сирии ультимативная позиция была, по-видимому, установлена с общего сочувствия.
Акра сама по себе была не так уж и важна для крестоносцев: она была только ключом к королевству, к Иерусалиму и к возвращению Креста Христова, находившегося в плену у Саладина. В гарнизоне Акры находился цвет мусульманского войска: множество эмиров, знаменитых воинов и знатных горожан, родственники которых были разбросаны по Сирии и Месопотамии, до самого Вавилона. В данном случае Ричард знал, что делал: завладев всеми этими людьми, он мог потребовать (и потребовал, когда получил такую возможность, на самом деле) ни больше ни меньше, как все то, путь к чему открывала Акра, — возврата Иерусалимского королевства, освобождения всех христианских пленных и всех святынь Иерусалима. Однако сдаваться на милость Ричарда гарнизон не хотел. Когда английский король отверг их предложение, защитники Акры совершили отчаянную вылазку и смогли частично разрушить башню на Казал-Эмбере. Это стало полной неожиданностью для крестоносцев, мысленно уже деливших добычу, которую надеялись захватить в городе.
А затем осада была омрачена проявлением двух недугов, из которых один был преходящим, а другой — неизлечимым. Первым была вспыхнувшая в лагере эпидемия, от которой пострадали многие воины и которая настигла обоих королей. Записанная в хрониках под именем «арнолидии» или «леонардии», эта болезнь более всего напоминает цингу. Больных жестоко лихорадило, «у них были в дурном состоянии губы и рот», выпадали ногти и волосы и шелушилась кожа. Немало крестоносцев погибло от этого недуга, и между прочими мужественный граф Фландрский Филипп — к огорчению войска и к удовольствию Филиппа II Августа, немедленно наложившего руку на его наследство. Ричард переносил болезнь тяжело, и первый — не принесший крестоносцам успеха — штурм стен, несмотря на его протесты, произошел без него. Вслед за этим в лагере крестоносцев наступил период подавленности и бездействия, который позволил мусульманам собраться с силами. Готовясь к решительной схватке, они починили поврежденные стены и даже осмеливались совершать вылазки из города, убивая и захватывая в плен крестоносцев, беспечно полагавших себя в безопасности.
Другой болезнью лагеря, абсолютно безнадежной, была вражда в нем «французской» и «английской» его половин. «Во всех тех начинаниях, в каких участвовали короли и их люди, они вместе делали меньше, чем каждый поодиночке. Французский король и его люди презирали английского короля и его вассалов, и наоборот, — пишет Роджер Ховденский. — Короли, как и их войско, раскололись надвое. Когда французский король задумывал нападение на город, это не нравилось английскому королю, а что угодно было последнему, неугодно первому. Раскол был так велик, что почти доходил до открытых схваток».
Признав безысходность положения, короли избрали коллегию третейских судей, по три с каждой стороны, обязуясь подчиняться ее распоряжениям. Но и она не добилась согласного действия. Максимум согласия выразился в договоренности, что, если «один пойдет на штурм, другой должен защищать лагерь». Дошло до того, что Ричард после первого малоудачного штурма самостоятельно вступил в переговоры с Саладином и обменялся с ним подарками. Посредником в этих переговорах выступал брат Саладина — Малик аль-Адиль (Сафадин), который вскоре сделался поклонником английского короля.
Филипп II Август также имел сношения с Саладином (пораженным тем же недугом, что и латинские короли), посылал ему в дар драгоценные камни и принимал от него фрукты, но он считал себя вправе — в качестве высшего главы крестоносного воинства — делать подобные шаги. В аналогичных же действиях своего вассала он усматривал предательство, тем более что Ричард предпринимал их втайне от него. Как бы то ни было, недоверие «французов» к Ричарду возрастало. И когда заболел и Филипп, почва для злой сплетни, будто он хворает, «отравленный врагами», была уже в значительной мере подготовлена. Правда, пока короли официально оставались союзниками, она звучала очень глухо и почти не произносилась вслух.
Тем временем вокруг города смыкался возводимый крестоносцами вал, на котором устанавливались страшные метательные машины, беспрерывно воздвигаемые на средства королей, баронов, орденов. Одна сооружена за счет рядовых крестоносцев, призванных к тому проповедью их духовных вождей. Она «получила имя Божьей пращи», тогда как машина французского короля называлась «злой соседкой». «И машина бургундского герцога делала свое дело, и машины тамплиеров сшибли голову не одному мусульманину, как и башня госпитальеров, которая раздавала хорошие щелчки, очень нравившиеся всем». Ричард заочно принял участие в этой осадной войне, выдвинув на вал четыре машины и соорудив огромную каланчу, покрытую кожей, неуязвимую, как говорили, для стрел мусульман и даже для «греческого огня».
Все эти устройства день и ночь метали дождь стрел и швыряли громадные камни. «Один из таких камней показали Саладину. То были могучие морские валуны. Их привез из Мессины английский король, чтобы убивать сарацин. Но сам он все еще был в постели, больной и невеселый». Ричард велел приносить себя к рвам, чтобы следить за битвой, «но печаль, что он не может в ней участвовать, была тяжелее, чем недуг, который сотрясал его тело».
3 июля осажденные отправили гонцов к Саладину, извещая его, что держатся из последних сил. Саладин сделал отчаянную попытку отвлечь осаждавших вылазкой, но атака была отражена воинами Ричарда. После этого «французы», не беспокоясь за тылы, пошли на решающий штурм, и, казалось, им сопутствовал успех: маршалу Обри Клеману даже удалось водрузить знамя на гребне стены. Но лестница, по которой он взбирался, не выдержала тяжести напиравших сзади, сломалась — и они посыпались вниз. Клемана же мусульмане зацепили железным крюком и утащили на свою сторону. Это внесло замешательство в ряды крестоносцев, и они отступили. Впрочем, они прочно укрепились в окопах, полностью прервав сообщение города с внешним миром, и после некоторых размышлений комендант Акры Маш-туб сам отправился к Филиппу предлагать капитуляцию на прежних условиях. Французский король ответил ему отказом, и все ждали, что по завершении трехдневного траура по Обри Клеману штурм возобновится.
Между тем Ричард, как мы уже сказали, вел переговоры с Саладином — как представляется, имея только одну цель: оттянуть развязку до своего выздоровления. О содержании этих переговоров нам ничего не известно, но очевидно, что они ни к чему не привели. 6 июля Ричард, наконец почувствовавший себя лучше, готовился лично повести рыцарей на Акру. Однако именно в этот день Саладин предложил Филиппу новые условия сдачи города, весьма благоприятные для крестоносцев. Что заставило его пойти на это, трудно сказать. Возможно, положение Акры и в самом деле было очень плохим, а может быть, на Саладина повлияли какие-то известия из его владений, которые побудили отдать многое, чтобы не потерять все.
Согласно этим условиям, Иерусалим, как и все земли, завоеванные в течение пяти лет до дня пленения иерусалимского короля, отходили к христианам. Крестоносцы, в свою очередь, должны были заключить с Саладином двухлетний союз и выступить против его врагов за Евфратом.
Впрочем, эти предложения были отвергнуты обоими королями — Ричард был настроен весьма воинственно, а Филипп в такой ситуации не счел возможным говорить о мире — и 7 июля крестоносцы пошли на штурм. Ричард участвовал в нем, лежа на носилках, с которых и посылал стрелы в неприятеля. Он был уверен, что безоговорочная победа — дело нескольких дней. Ему и в голову не приходило, что в это время за его спиной переговоры об условиях сдачи города продолжаются. Пока он мечтал о том, как его воины ворвутся в Акру, Конрад Монферратский в ночь на 11 июля с полного одобрения Филиппа заключил с эмирами перемирие и, в сущности, столковался с ними об условиях капитуляции. Узнав об этом, Ричард был вне себя от ярости и не прекратил атаковать город, будто перемирие его не касалось. Филипп, в свою очередь, когда стало ясно, что английский король не слушает его приказаний, едва не отдал приказ усмирить Ричарда силой. Все могло закончиться страшным кровопролитием, но в дело вступили другие вожди крестоносцев и с немалым трудом добились видимости согласия между королями.
Тут же, однако, начались раздоры по поводу условий капитуляции. Конрад и Филипп готовы были дать местному населению не только свободу, но и право уйти со всем имуществом. Ричард же, как говорят его недоброжелатели, был не согласен вступать «в пустой город», так как Мессина и Кипр приучили его к богатой добыче. Но положение было таково, что вожди крестоносного движения не могли не прийти к компромиссу. Сошлись на том, что Акра передавалась крестоносцам со всем находящимся там золотом, серебром, оружием, судами, запасами и христианскими пленниками. Эмиры обязались выдать Крест Христов, освободить еще 1500 пленных христиан и заплатить 200 тысяч бизантов контрибуции. Гарнизон Акры должен был получить свободу и уйти со своим имуществом не сразу, а лишь при условии выполнения Саладином в определенный срок этих обязательств (хотя, заметим, Саладин в переговорах не участвовал и, следовательно, от обязательств был свободен). Иначе защитники города оставались на милость победителей и становились их пленниками. Иерусалим текстом соглашения был обойден молчанием, что вообще-то вызывает вопросы.
Вступление в Акру совершилось с подобающим торжеством. На башнях ее взвились латинские знамена. Церкви, обращенные мусульманами в мечети, вновь были освящены. Но с первых минут торжества среди разноплеменных крестоносцев появилось много недовольных. Дело было в том, что два короля разделили город и добычу между собой и впускали в него только своих воинов, полностью отрезав от добычи тех, кто прежде их приезда долгие месяцы бился под Акрой. Особенно много упреков пришлось на долю Ричарда. У всех на устах было его столкновение с Леопольдом V, герцогом Австрийским, который пользовался особым его нерасположением как сторонник Конрада и Филиппа и родственник низложенного кипрского императора. Леопольд одним из первых взобрался на стены Акры и водрузил свое знамя. Ричарда это вывело из себя: под смех окружающих знамя Леопольда было сброшено наземь, а сам он изгнан из квартала, где хотел расположиться.
Несомненно, что это нанесло серьезный урон единству крестоносного дела. Еще хуже, однако, было то, что не прошло и двух недель после вступления в Акру, как французский король собрался домой под предлогом нездоровья; объяснению этому никто не верил. За Филиппом стали готовиться к отбытию его бароны.
Ричарду, «который оставался в Сирии на службе Богу», ничего более не оставалось, как потребовать у французского короля клятвенного, на мощах, обещания, что он не нападет на его землю и не причинит ему вреда, пока он находится в походе. А когда Ричард вернется из похода, не начнет против него войны, не предупредив его за сорок дней. И Филипп дал такую клятву; поручителем при этом выступил герцог Бургундский.
«Французский король собрался в путь, — продолжает рассказ Амбруаз, — и я могу сказать, что при отъезде он получил больше проклятий, чем благословений... А Ричард, который не забывал Бога, собрал войско... нагрузил метательные снаряды, готовясь в поход. Лето кончалось. Он велел исправить стены Акры и сам следил за работой. Он хотел вернуть Господне наследие и вернул бы, не будь козней его завистников».
После отплытия Филиппа II Августа из Сирии (3 августа 1191 года) до момента, когда, осознав всю бесплодность дальнейшей борьбы и опасности, какими грозило его власти в Англии дальнейшее отсутствие, Ричард тоже решился покинуть Палестину, прошло чуть более года. Каждый день этого года отмечен в дневниках людей, вовлеченных в борьбу, драматическими эпизодами; события неслись с головокружительной быстротой, не подвигая Ричарда к заветной цели, а, наоборот, непрерывно его от нее удаляя.
При всех колоссальных усилиях и готовности к самопожертвованию Ричарду Плантагенету не дано было остановить колесо истории. Впрочем, многие историки, примыкая к суждениям современников Ричарда из числа его недоброжелателей, ответственность за неудачу, постигшую крестоносцев в Сирии, возлагают всецело на него самого. Вот как складывались в этом памятном году события, на которые получил как будто исключительное влияние Ричард, если мы их представим, сжимая изложение хроникеров и новых историков.
Саладин «не смог» (так выражается, например, Кутлер[27], повторяя выражение арабских историков) выполнить в указанный срок условия договора: он не уплатил ничего из 200 тысяч бизантов, не отдал Креста Христова и не отпустил никого из христианских пленников. Тогда (по выражению того же историка) произошла отвратительная сцена. Ричард впал в безмерный гнев и, вытребовав пленников Акры, велел немедленно отрубить им головы под городскими стенами. Это была его «первая ошибка»: после этого Саладин имел основание не исполнять ни одного из условий договора и в дальнейших столкновениях не давать никакой пощады христианам. Другой недостаток Ричарда заключался в том, что при всей своей личной храбрости он оказался не способен составить «разумный план кампании» и провести его без отклонений. «Перед ним стояла ясная задача — разрушить военную силу Саладина и завоевать Иерусалим». Отклоняясь от нее, Ричард «совершает новый промах», аналогичный тому, который заставил латинское войско завязнуть под Акрой: вместо того чтобы двигаться к Иерусалиму, английский король решил завоевать прибрежный город Аскалон. Этому историки вслед за хроникерами находят, впрочем, объяснение. Заняться Аскалоном Ричарда могло побудить влияние Лузиньянов, у которых были виды на Яффу, или тех рыцарей, у которых были владения в прибрежной полосе, или итальянских купцов, у которых были интересы в приморских городах.
Путь к Аскалону, трудный сам по себе, отягчался тем, что по велению Саладина на всем его протяжении были разрушены селения, которые могли стать опорными пунктами для воинов Ричарда, и на каждом шагу грозили стычки с сарацинами. Около Арсуфа 7 сентября крестоносцев встретила 50-тысячная армия Саладина. Анонимный автор хроники «Путешествия короля Ричарда» пишет: «Богомерзкие турки напали на нашу армию со всех сторон, с направления моря и земли. На две мили вокруг не было места, даже пяди земли, которое бы не было покрыто враждебной расой турок». Натиск воинов Саладина был чрезвычайно силен, но крестоносцы устояли, несколько раз контратаковали и обратили врага в бегство.
Куглер считает, что Ричард, «увлеченный личными подвигами», обусловившими победу, «забыл свой долг полководца» и поэтому не преследовал сарацин. Достигнув Яффы, частично разрушенной, но где все-таки имелись условия для отдыха, войско остановилось, «вместо того чтобы немедленно идти на Аскалон». Этим воспользовался Саладин, который решил — с крайне тяжелым чувством — предать Аскалон разрушению. Задержка в Яффе стала, таким образом, «новым промахом» Ричарда.
Услышав о начавшемся 16 сентября разрушении Аскалона, Ричард хотел было поспешить туда, но опять пошел на поводу у советчиков, которые теперь считали, что лучше всего будет забыть про Аскалон, а Яффу превратить в опорный пункт, для чего отремонтировать здесь все поврежденные укрепления, а затем быстрым маршем идти на Иерусалим. Ричард принял этот план. Однако восстановление Яффы и нескольких разрушенных замков в округе шло очень медленно, а Ричард, словно забыв о конечной цели, «тратил время в частных стычках, в аванпостной войне, где искал самых изысканных опасностей». Его безумная отвага неизменно производила впечатление на сарацин, слава впереди него, но во всех этих подвигах король терял драгоценное время. Кроме того, затянувшаяся остановка в Яффе привела к разложению дисциплины; крестоносцы все меньше думали об освобождении Гроба Господня и все больше о развлечениях: целыми отрядами они уходили в Акру, чтобы вести там веселую жизнь.
И уж точно не был озабочен победой крестоносного дела Конрад Монферратский. Заинтересованный в сохранении за собой сеньорий, назначенных ему договором под Акрой, он совершил очередное предательство, тайно обратившись к Саладину с просьбой санкционировать передачу ему этих владений; за это Конрад обещал вождю сарацин помощь против своих единоверцев.
И в это же время Ричарду был нанесен еще один удар — издалека. Пришла весть, что Филипп II Август вторгся в его французские владения и что поддерживаемый Филиппом Иоанн Безземельный в самой Англии готовит ниспровержение власти Ричарда.
Таким образом, ситуация едва ли не разом перевернулась. Ричард, считавший, что окончательная победа — это лишь вопрос времени, вынужден был задуматься о прекращении своей экспедиции. Теперь его задача состояла в том, чтобы оставить за собой хотя бы то, что удалось завоевать. Ради этого он начал с Саладином переговоры о мире, которые, однако, оказались бесплодны. Арабские хроникеры утверждают, что вина за это целиком лежит на английском короле: «Едва лишь намечалось некоторое соглашение, он внезапно от него отказывался. Едва его предложения бывали приняты, он возбуждал новые осложнения». Правда, мы не можем фактами ни подтвердить, ни опровергнуть эти слова.
Ясно, однако, что Ричард понемногу терял равновесие и начинал действовать нелогично. В начале 1192 года, в холодные и ненастные зимние месяцы, после бессмысленного промедления, он внезапно объявил поход на Иерусалим. План принят был крестоносцами с энтузиазмом. Но когда войско оказалось на расстоянии дня пути от Иерусалима, у его руководителей возникли сомнения в достижимости поставленной цели. Военный совет, где главную роль играли вожди рыцарских орденов, вдруг вспомнил о недавно возведенных Саладином могучих стенах Иерусалима и решил, что город вряд ли удастся взять, а значит, надо возвращаться к побережью. Ричард согласился с орденскими руководителями и повернул на Аскалон. По словам Амбруаза, лишь впоследствии крестоносцы узнали, что именно в тот момент Иерусалим был плохо защищен.
Ярко рисуют хроникеры горе-пилигримов, идущих к разрушенному Аскалону и оставлявших Иерусалим позади. А Ричард нашел себе новое дело: он проявил огромную энергию в восстановлении Аскалона, словно хотел компенсировать этим метания последних месяцев. Он сам присутствовал при строительных работах, вникал в тонкости устройства укреплений, ободрял каменщиков. Вскоре из руин поднялись валы, крепостные стены и отдельные дома.
Однако и это дело не довелось завершить Ричарду. Вдруг пришли известия из Акры о том, что пизанцы, друзья Ричарда и Ги, вступили в нешуточный бой с генуэзцами, друзьями Конрада, и что Конрад со своими людьми уже спешит к Акре, дабы утвердиться в ней. Ричард бросился к Акре и остановил осуществление этих планов. Но положение продолжало оставаться напряженным, а Ричард уже не чувствовал в себе той энергии, которая позволяла ему прежде преодолевать любые препятствия. Говоря попросту, он устал. К тому же вести об интригах Филиппа и Иоанна принимали все более тревожный характер, и король не мог не думать о возможной потере трона. На военном совете он заговорил о своем возвращении домой, но совет поставил предварительным условием для этого окончательное разрешение спора об иерусалимской короне. Ричард предложил совету самому решить этот вопрос, и тот почти единогласно сошелся на Конраде Монферратском — «единственном, кто мужеством, мудростью и политическим искусством» удовлетворял трудным условиям момента.
Ричард был поражен этим до глубины души, но нашел все-таки в себе силы не возражать против этого решения и сам послал известить Конрада о воле совета. Очень скоро ему пришлось признать, что совет поступил правильно, — во всяком случае, на это указывала уступчивость Саладина, которую тот не замедлил проявить. Вождь сарацин был готов сделать уступки в Иерусалиме и на побережье, оговаривая здесь для себя только Аскалон. В Палестине как будто намечалась ситуация, когда все стороны будут удовлетворены достигнутыми договоренностями. Но 28 апреля Конрад пал в Тире от руки двух убийц из секты ассасинов[28]. Враждебная Ричарду молва обвинила его в этом убийстве.
После этого Ричард определенно потерял самообладание. У него еще хватило хладнокровия не настаивать на признании на иерусалимский трон прав Ги Лузиньянского и принять как приятное для себя избрание иерусалимским королем его племянника Анри (Генриха) Шампанского. Но затем стремления и желания Ричарда раздваиваются между судьбой собственного престола и Иерусалимом. Он отваживается на новые подвиги, отвоевывает для иерусалимского королевства замок Дарум, но в то время готовится уезжать, поскольку все более грозный характер принимают вести из Англии. Уже почти все готово к отъезду, но тут вдруг некие видения заставляют его остаться. Он решается вести войско к Иерусалиму, пользуясь благоприятным временем года и слухами о поколебавшейся силе армии Саладина. Но в том же месте, от которого повернул обратно прошлый раз, он останавливается на несколько недель, ожидая подкреплений из Акры, а затем приказывает войску возвращаться обратно на побережье, отказываясь от Иерусалима все по той же причине — говоря, что город слишком хорошо укреплен и у них не хватит сил его взять...
Понятно, что при таких обстоятельствах мир, о котором он вновь заговорил с Саладином, не мог быть заключен на условиях, о которых шла речь прежде. Саладин на этот раз не спешил договариваться. Стянув вновь свое войско, он перешел в наступление, двинулся к Яффе и овладел бы ею — кроме цитадели, она уже была в его руках, — если бы не Ричард. Чего-чего, а мужества своего английский король не утратил. Узнав о нападении на Яффу, Ричард поплыл к ней на помощь — рассказывают: он так спешил вступить в бой, что спрыгнул в воду, не добравшись до берега. Саладин не ожидал удара от, казалось бы, деморализованного короля и отступил. Вернув Яффу, Ричард предложил возобновить переговоры о мире.
Но в этих переговорах Ричард совсем не тот, каким был под Акрой и в боях на улицах Яффы. Он был вял и уступчив. Результат переговоров был таким, что крестоносцы и христиане Палестины испытали, узнав о них, «глубокое горе и стыд». Только полоса между Тиром и Яффой оставалась за новым иерусалимским королем. Иерусалим, Святой Крест, пленники, находившиеся в руках Саладина, вообще не были помянуты. Пилигримам без оружия разрешалось входить в Иерусалим для поклонения святыням, но это право предоставлялось всего на три года. О дальнейшем (это опять-таки ставилось в укор английскому королю) договор не говорил ничего.
Ричард еще находился в Палестине, когда по одному из условий договора крестоносцами было осуществлено паломничество ко Гробу Господню.
«Без оружия», как то было оговорено, вступили они в Иерусалим, где процессией обошли святыни, «полные жалости и желания», и где видели христианских пленников, «скованных и в рабстве». «Мы целовали пещеру, где взят был воинами Христос, и плакали мы горькими слезами, потому что там расположились стойла и кони слуг диавольских, которые оскверняли святые места и грозили паломникам. И ушли мы из Иерусалима и вернулись в Акру...»
Ричард выждал возвращения третьей группы паломников и посадки их на суда, а затем стал сам собираться в путь. Он отплыл из Яффы 9 октября.
Через два с половиной месяца, за четыре дня до рождественских праздников, после бури, разбившей корабль, когда переодетым он пробирался через владения австрийского герцога, его схватили и заточили в замке Кюнрингербург близ города Дюрнштайна на Дунае.
В этом очерке событий, который слагается как более или менее объективная сводка различных показаний, есть что-то вызывающее ряд недоумений. К сожалению, многих из них не рассеивают писатели, дружественные Ричарду. Ни Амбруаз, ни Ричард Девизский не упоминают о недоразумениях, в последнюю минуту еще раз разделивших Ричарда и Филиппа. Между тем в изображении менее благоприятно настроенных хроникеров поведение Ричарда рисуется в такой же мере мальчишески-задорным, бесцельно-жестоким и вредным, в какой представляются целесообразными, гуманными и трезвыми действия Филиппа и Конрада. Ричард явно затягивал штурм города, не хотел соглашаться на приемлемые для гарнизона условия. Из-за него чуть было не расстроилось соглашение, и благодаря ему было, очевидно, введено то суровое условие, в силу которого пленники Акры остались в руках победителя, что впоследствии дало возможность по невыполнении договора Саладином обезглавить две тысячи человек.
Однако чем внимательнее вглядываешься в эти события, тем более странным представляется многое в таких оценках.
Да, Ричард затягивал штурм Акры, да, он обнаружил полное отсутствие гуманности к пленникам Акры. Но можно ли думать, что именно гуманность заставляла Филиппа спешить с принятием капитуляции и идти на не самые выгодные условия? Нам хорошо известна проявившаяся с ранней юности холодная жестокость Филиппа. Во имя чего могли бы мы предположить в нем, с циническим коварством стравившем в свое время детей и братьев в семье Плантагенетов, задушившем (вероятно) Артура Бретонского[29], особую жалость к тем, кого он, так же как и Ричард, считал «врагами Христа»?
Разница между ним и Ричардом заключалась в том, что Филипп, собственно, не ставил себе никаких целей на Востоке и выполнял долг приличия, проведя три неприятных месяца под Акрой. Для Ричарда же самое важное дело его жизни складывалось на Востоке; не важно, кем был — «Божиим паладином» или только славолюбивым завоевателем, но ясно, что Иерусалим был главной целью его жизни.
Понятно, что Филипп, уже строивший планы дальнейших интриг в Европе, торопился поставить точку на эпизоде Акры. Для Ричарда же этот эпизод был только началом действий в Палестине. Его настроению, в отличие от действий, нельзя отказать в последовательности; да, он был жесток, но жестокость была характерна не только для его натуры — век, в котором жил Ричард, был беспощаден.
Казнь под Акрой изображают обычно как акт чисто импульсивный, не вызванный прямо действиями Саладина, который «не смог» выполнить в срок условий договора. Но зададимся вопросом: почему в промежуток от 12 июля до 20 августа Саладин не мог выполнить ни одного условия? Допустим, ему трудно было быстро собрать 200 тысяч бизантов, но для того, чтобы отпустить христианских пленников и выдать Святой Крест, больших усилий не требовалось. При самой низкой оценке благоразумия и самообладания Ричарда трудно поверить, чтобы он разыграл под Акрой «отвратительную сцену» (так ее именуют многие историки Нового времени), если бы Саладин продемонстрировал желание выполнить условий договора. Вернее всего, он, по выражение хроникера, «только водил Ричарда за нос», дабы выиграть время. О негуманное™ и жестокости поступка Ричарда, конечно, не может быть двух мнений для мирных людей и мирных ученых. Для воинствующих деятелей жестоких веков (как и для воинствующих ученых тех же эпох) категория гуманности большей частью оказывается плохо приложимой к войне.
Иное дело — вопрос о целесообразности. Историки говорят, что «поступок Ричарда освободил Саладина от всяких обязательств». Но по-видимому, Саладин и без того считал себя от них свободным. Часто не учитывается довольно важный в этом смысле факт, о котором сообщает Амбруаз, что решение о массовой казни было принято после совета с окружавшими Ричарда другими вождями крестоносцев и что согласно этому решению предложено было покончить с большей частью рядовых сарацин, но «сохранить всех людей высокого звания, чтобы выкупить наших пленников». Следовательно, Ричард и его совет действовали не совсем без расчета.
Конечно, казнь вызвала великое озлобление и жажду мести. Но она не могла не внушить убеждения, что Ричарда надо принимать всерьез и нельзя обманывать безнаказанно. При известных обстоятельствах эта мера могла привести к успеху. Конечно, она привела в негодование Конрада, который рассчитывал держать пленников в Тире и вести вокруг них торговлю с сарацинами. Ричард поломал ему весьма выгодную игру. Не стоит удивляться, что дружественные Конраду хроникеры не только изобразили Ричарда злодеем, но еще и злодеем, действующим без всякого смысла.
Нередко говорят о неспособности Ричарда разработать и осуществить целесообразный план войны в Палестине, хотя бы тот, который некоторые историки считают совершенно «ясным»: разгромить военную силу Саладина и взять Иерусалим.
Однако некоторые оговорки напрашиваются и здесь. Мог или не мог Ричард, разбив отряд сарацин при Арсуфе, что стоило крестоносцам немало крови, после тяжкого перехода по побережью преследовать врага, «бежавшего в горы»? Что мы знаем об условиях этого возможного преследования? Ровно ничего. Если Ричард все время рисуется человеком, который всегда стремится действовать до конца (таким мы его знали в войне с отцом, в усмирении Аквитании, а также под Акрой), то были, очевидно, какие-то причины, не позволившие ему это сделать под Арсуфом.
Пока Ричард отдыхал в Яффе, Саладин — в изображении Амбруаза — объяснялся со своими побитыми и бежавшими от Арсуфа эмирами, которые оправдывали позорное бегство невозможностью одолеть Ричарда: «Он производит такие опустошения в наших рядах!.. Его называют Малик[30]-Ричард, и это действительно Малик, который умеет обладать царствами, производить завоевания и раздавать дары». Вся эта беседа есть апокриф, но не крестоносцами придумано для Ричарда прозвище Малик. Однако «разгромить до конца» силы Саладина, которые скрывались в крепких замках в горах, и преследовать со своими измученными отрядами армию, бежавшую в горы, могло оказаться невозможным даже для «Малика».
Недоброжелатели Ричарда утверждают, что он напрасно терял время на побережье, занимаясь осадой городов, что «не имело значения». Но если Аскалон действительно не имел значения, зачем тогда Саладин разрушил этот великолепный город, когда понял, что не сумеет отстоять? Ответ прост: Аскалон связывал Сирию и Египет. На востоке власть Саладина колебалась, но в Египте он имел прочную базу. Не захватив Аскалон, вряд ли крестоносцы могли «разгромить военную силу Саладина». Возможно, конечно, что в своих маршах по побережью им следовало быть не столь медлительными и не так долго предаваться отдыху в завоеванных городах. Но автору данного очерка не известно ничего определенного о возможности ускорить эти марши. Другим историкам, надо полагать, известно немногим больше.
Очень трудно объяснить метания между побережьем и Иерусалимом: прерванный зимний поход к Святому городу, потерю времени в Яффе, новый поход летом с тем же результатом и, наконец, неожиданно позорный мир. Здесь, несомненно, Ричард оказался не на высоте, поддаваясь то страстному желанию паломников вернуть Иерусалим, то предостерегающим и, быть может, небескорыстным советам пизанцев и орденских рыцарей. Когда же он задумался об отъезде, то начал спешно, не считаясь с потерями, решать самые жгучие проблемы Святой земли, лишь бы обеспечить себе возможность ее покинуть. Что все эти колебания и напрасная трата сил не могли содействовать успеху, что в них проявились непоследовательность и импульсивность Ричарда, этого не приходится отрицать. На это не решается даже постоянный защитник Ричарда — Амбруаз. Он, который, вообще говоря, верил в конечный успех всего дела, раз оно было в руках Ричарда, объясняет все неудачи «кознями врагов». Отчасти он прав: враги расстроили многие планы английского короля — чего стоит один Конрад Монферратский, который то и дело вступал в сепаратные переговоры с Саладином и своим нападением на Акру вынудил Ричарда бросить Аскалон. Но не все можно списать на вражеские козни.
Главная причина, предопределившая роковой исход всего дела, заключалась, как представляется, вовсе не в личных качествах Ричарда и не в действиях личных его врагов. Она крылась в психологии крестоносцев.
После Акры, когда казалось, что сила Саладина надломлена, масса крестоносцев рвалась в Иерусалим. Тоска многих веков, питавших латинскую душу грезой о Святом городе, бурлила в этой наивной и дикой толпе, когда она ступила на путь к Гробу Господню... «И каждый вечер, когда войско располагалось лагерем в поле, прежде чем люди уснули, являлся человек, который кричал: “Святой Гроб! Помоги нам”. И все кричали вслед за ним, поднимали руки к небу и плакали.
А он снова начинал и кричал так трижды. И все бывали этим сильно утешены...» Находясь уже вблизи от Иерусалима, холодной зимой 1192 года крестоносцы больше походили на толпу нищих, к тому же почти все были больны; они потеряли много лошадей, есть приходилось подмокшие сухари и испорченную солонину, платье расползалось на лоскуты. Но все это не имело для них значения. Они так страстно желали Иерусалима, что сберегали пищу для времени осады, когда потребуется больше сил. Заболевшие велели класть себя на носилки и нести дальше; и даже умирали они с сердцами, полными надежды. «Господи, помоги нам, владычица, святая дева Мария, помоги нам. Боже, дай поклониться Тебе, возблагодарить Тебя и видеть Твой гроб». Не видно было мрачных или печальных, исчезли злоба и зависть. Всюду царили радость и умиление...
Наблюдателям со стороны порой всего этого кажется достаточным для победы. Но есть и другая сторона вопроса. «Мудрые тамплиеры, доблестные госпитальеры... люди земли» убеждали Ричарда, что, если крестоносцы немедленно станут осаждать Иерусалим, они сами себе устроят западню. Их интересы часто основывались на коммерческих расчетах, в которых устремлениям паломников места не было. Но разве мог Ричард — при любом раскладе — игнорировать советы тех, кто постоянно жил в Палестине, кто так долго ее охранял, кто так хорошо ее знал? Да и потом: надо признать, что, скорее всего, они были правы.
Сарацины, в чьих руках было большинство горных крепостей, вне всякого сомнения, заняли бы тогда пути между морем и горами и отрезали крестоносцев от гаваней, а значит, от всякой возможности снабжения припасами и пополнения людьми. Саладин в свое время знал, что делал, когда, в принципе уступая Иерусалимское королевство, сохранил за собой самые важные его крепости и гавани. А кроме того, «если бы даже город был взят, — замечает Амбруаз, — это было бы гибельным делом: он не мог бы быть тотчас заселен людьми, которые в нем бы оказались. Потому что крестоносцы, сколько их ни было, как только осуществили бы свое паломничество, вернулись бы в свою страну, всякий к себе домой. А раз войско рассеялось, земля потеряна».
В этом заключалась главная проблема. Психология крестоносцев была более всего психологией паломников. Важно было «узреть», «насладиться святыней», «унести памятку». Энтузиазм войска сразу угасал, когда ему говорилось, что завоевание Святого города предполагает долгую борьбу.
Нам представляется, во втором походе Ричарда на Иерусалим следует видеть что-то вроде покаянного подвига за мысль покинуть Палестину ради Англии; можно также назвать это самолюбивой выходкой, которой Ричард хотел удовлетворить томление паломников и зажать рты хулителям. Очевидно, что во второй раз, когда Ричарда уже покинул герцог Бургундский, было еще меньше шансов на успех, но азартный английский король не побоялся поставить на кон свой престиж. Когда же случилось вторичное отступление и вслед за тем наступление Саладина, он, хотя и совершил еще несколько геройств, ощутил ужасающую усталость, духовную и физическую. Тогда и был заключен с Саладином позорный, как считается, мир.
«Король был в Яффе, беспокойный и больной... Он позвал к себе графа Генриха, сына своей сестры, тамплиеров и госпитальеров, рассказал им о страданиях, которые испытывал, и убеждал их, чтобы одни отправились охранять Аскалон, другие остались стеречь Яффу и дали бы ему возможность уехать в Акру полечиться. Он не мог, говорил он, действовать иначе. Но что мне сказать вам? Все отказали ему и ответили кратко и ясно, что они ни в каком случае не станут охранять крепостей без него. И затем ушли, не говоря ни слова... И вот король в великом гневе. Когда он увидел, что весь свет, все люди, нечестные и неверные, его покидают, он был смущен, сбит с толку и потерян. Сеньоры! Не удивляйтесь же, что он сделал лучшее, что мог в ту минуту. Кто ищет чести и избегает стыда, выбирает меньшее из зол. Он предпочел просить о перемирии, нежели покинуть землю в великой опасности, ибо другие уже покидали ее и открыто садились на корабли.
И поручил он Сафадину, брату Саладинову, который очень любил его за его доблесть, устроить ему поскорее возможно лучшее перемирие... И было написано перемирие и принесено королю, который был один, без помощи, в двух милях от врагов. Он принял его, ибо не мог поступить иначе... А кто иначе расскажет историю, тот солжет...
Но король не мог смолчать о том, что было у него на сердце. И велел он сказать Саладину (это слышали многие сарацины), что перемирие заключается им на три года: один ему нужен, чтобы вернуться к себе, другой — чтобы собрать людей, третий — чтобы вновь явиться в Святую землю и завоевать ее». И Саладин ответил королю, что он высоко ценит его мужество, великое сердце и доблесть и что если суждено его земле быть кем-то завоеванной при его жизни, то пусть это будет Ричард. «Король искренне думал сделать то, что он говорил: вернуть Гроб Господень...» Таким образом, отъезд и заключенное перемирие должны были стать только перерывом в войне за Святую землю. Это объясняет не понятый Кутлером смысл трехлетнего срока для паломничества в Иерусалим.
Если на фоне разбежавшейся после гибели Фридриха Барбароссы немецкой армии и пассивности большинства воинов Филиппа мы оценим результаты деятельности Ричарда, то сможем с уверенностью сказать, что пребывание и подвиги его в Сирии не были бесплодными: он снабдил ее базой снабжения на Кипре, он отвоевал для крестоносцев Акру, Яффу, Торон и соединяющую их полосу.
Еще раз скажем: дело Ричарда в гораздо большей степени, чем его недостатками и промахами, подтачивалось неразрешимыми противоречиями внутри крестоносного движения. Уже после Первого крестового похода Готфрид Бульонский напутствовал уезжавших крестоносцев просьбой «не забыть о Святой земле, о нас, остающихся в изгнании». Слово «изгнание», звучавшее так странно в применении к положению иерусалимского короля, тем не менее выражало печальную реальность: слишком ненадежно было положение Иерусалима. В Святую землю всегда шло много паломников и воинов, но «томление сердца» их очень быстро удовлетворялось обходом святынь. Ни любознательные странники, ни мистические мечтатели не задерживались в Иерусалиме. Еще менее склонны были делать это торговые люди, которые завязывали длительные связи и искали оседлости в более живой и цветущей прибрежной полосе. Туда они, естественно, пытались направить меч Ричарда и были по-своему правы: без прочной власти здесь власть над Иерусалимом была бы эфемерна.
Никто не знает, что было бы, останься Ричард в Палестине. Вполне вероятно, что он развернул бы здесь собственную политику. Но можно ли всерьез обвинять его в отъезде и требовать, чтобы в условиях заговора, поднимавшегося против него дома, он продолжил борьбу с Саладином, рискуя при этом потерять английский трон? Теряя его, он все равно косвенно проигрывал свое дело также и в Палестине.
Есть мнение, что, будь у Ричарда лучше характер, он смог бы договориться с Филиппом II. Тогда французский король, может быть, не уехал бы из Палестины в августе 1192 года и не стал бы интриговать против него в Европе. Однако не стоит думать, что Саладин, как будто готовый уступить Конраду Монферратскому некоторые города на побережье, уступил бы ему — при отсутствии «вредного» вмешательства Ричарда — Иерусалимское королевство. Саладин в принципе находился в более удобном положении, нежели латинские короли, чтобы создать здесь прочную власть, и достаточно силен, чтобы рано или поздно покончить с латинской экспансией. Дело любого завоевателя с далекого Запада, будь то Филипп, Фридрих или Ричард, было обреченным делом независимо от хорошего или худого его характера. Скорее можно ставить вопрос, не было ли ошибкой растрачивать огромные силы на крестовые походы. В этой великолепной расточительности Ричард отчасти символ всей крестоносной эпопеи. Мы говорим «отчасти» потому, что он не выразил ее идеального лица.
Тот же Амбруаз при всей любви к нему не может вылепить из него настоящего «божия паладина». Хроникер говорит о том, какое расстояние отделяет Ричарда от Готфрида Бульонского, как и вообще нравы, тон и одушевление третьего похода, по его мнению, далеки от того, что было в первом. «Сеньоры! Не удивляйтесь, если Бог пожелал, чтобы труды наших паломников оказались тщетны. Разве не видели мы в самом деле многократно, как по вечерам после долгого похода, когда войско располагалось лагерем, французы отделялись от других, раскидывали свои палатки в стороне. Так войско раскалывалось, и невозможно было, говоря правду, привести его к соглашению. Один говорил: “Ты вот то!”, а другой отвечал: “А ты вот что!” — и все это очень вредило делу. Гуго, герцог Бургундский по великой своей худости и великой наглости велел сочинить песню на короля; и песня была пакостная и полная ругательств, и распространилась она в войске. Можно ли обвинять короля, что он, в свою очередь, высмеял в песне тех, которые нападали на него и ругались над ним? Да... о таких надутых людях никогда не будет спета добрая песня, и Бог не благословит их, как Он сделал то в другом походе, историю которого рассказывают доныне, когда осаждена и взята была Антиохия Боэмундом и Танкредом (вот это были безупречные паломники!), Готфридом Бульонским и другими славными князьями. Они хорошо служили Богу. Он справедливо наградил их службу, и их подвиг был славен и плодовит...»
Откровенно говоря, Боэмунд и Танкред вели себя под Антиохией и у Эдессы нисколько не лучше, чем Ричард и Филипп под Акрой. Но время покрыло такою сияющей зарей «историю другого похода», что все его тени скрылись для Амбруаза. Счастьем этого «другого похода» было прежде всего то, что в момент, когда он двинулся на восток, разложилась арабская держава и не утвердилась прочно турецкая власть, что враждовали Египет и Сирия, что не было еще во главе турецких сил гения Саладина, что против крестоносных вождей не интриговали дома; его счастьем было существование в латинском войске Готфрида Бульонского и крепкого ядра «честных крестоносцев», о которых мы гораздо меньше слышим в третьем. Залогом его успеха было и то, что западные завоеватели охватывали мыслью Сирию как одно целое и к ее завоеванию в целом приложили руки как сухопутные войска севера Европы, так и флоты итальянских городов.
К третьему походу Сирия распалась, в их представлении, на отдельные, более или менее притягательные части, и Иерусалим далеко не в такой мере привлекал большинство. У каждой из осевших здесь групп христиан были свои интересы, которые в конце концов могли найти удовлетворение в сговоре не только с каким-то отдельным латинским правителем, но и с самим Саладином, человеком очень культурным и поощрявшим латинскую мирную колонизацию. В этом всем крылись силы, разлагающие Третий крестовый поход; к тому же замки, возведенные некогда латинскими рыцарями и отдававшие в их руки Ливанский хребет, ныне в большинстве были в руках турок и обратились против крестоносцев. Все это делало ненадежным попытку всякого завоевания, но открывало перспективы к договоренностям между христианами и мусульманами. По этому пути пошел Конрад Монферратский и впоследствии Фридрих II (шестой поход).
Возникала в крестоносной Европе, как мы знаем, и другая идея: разбить турецкую силу в ее основной базе — «Вавилонии» (так называли Египет). По этому пути пошли пятый и особенно седьмой и восьмой несчастные походы Людовика IX. Четвертый поход, как известно, вовсе не добрался до «божьих врагов» — сарацин, но занялся «схизматиками-греками». Таким образом, третий поход и его столь много воспетый и столь много осужденный герой Ричард Львиное Сердце остаются последними на пути движения в Сирию.
«Когда король уезжал, — так описывает Амбруаз прощальную сцену на сирийском берегу, — многие провожали его со слезами нежности, молились за него, вспоминая его мужество, его доблесть и великодушие. Они говорили: “Сирия остается беспомощной”. Король все еще больной, простился с ними, вошел в море и открыл паруса ветру. Он плыл всю ночь при звездах. Утром, когда занялась заря, он обернулся лицом к Сирии и сказал: “О Сирия! Вручаю тебя Богу. Если бы дал Он мне силы и время, чтобы тебе помочь!”».
Ричард понимал, что конец сирийской эпопеи не обеспечит ему триумфа на Западе. Перед лицом раненого льва не было в Европе такой лисицы, которая ни собиралась бы его лягнуть. Он знал, что император Генрих VI не простит ему дружеских отношений и близкого родства с соперником Гогенштауфенов — Генрихом Львом[31], что он ставит ему в вину признание прав Танкреда на сицилийскую корону — император считал эти права своими; что Леопольд Австрийский обижен на него со времен Акры; что Раймунд Тулузский готовит ему враждебную встречу в Марселе. Он знал не только о том, что Иоанн борется против его власти в Англии, а Филипп произвел вторжение в его французские владения, но и о том, что французский король клеветал на него, как мог, возводя на него настоящие и мнимые вины — вроде того, что Ричард подослал убийц к герцогу Монферратскому и отравил самого Филиппа, «отчего он оплешивел». Еще худшие россказни вроде обвинения Ричарда в предательстве Святой земли распространял, разъезжая по Германии, Филипп де Дрё, епископ Бовезский.
В общем, берега Западной Европы должны были оказаться негостеприимными для Ричарда. Зная это, он составил сложный план возвращения. В течение некоторого времени он без особого смысла бороздил море в разных направлениях, не решаясь как будто четко фиксировать свой путь. Затем он взял курс на восточный берег Адриатики, и здесь корабль потерпел крушение. Весть об этом быстро достигла тех, кто не был заинтересован в том, чтобы Ричард вернулся в европейскую политику, и его ждали. Ричард же надеялся инкогнито через земли австрийского герцога пробраться во владения Генриха Льва и с его поддержкой высадиться в Англии. Но несмотря на принятые меры — «он отпустил густую бороду и длинные волосы, приспособил одежду и все прочее на манер людей страны», — его узнали.
«На самом быстром коне в сопровождении только одного спутника спешил он по пути к Вене и, прибыв к ней ночью, нашел убежище в небольшой деревне. Когда спутник его отправился закупать съестные припасы, король, утомленный долгой дорогой, лег на постель и уснул. А спутник, пытавшийся разменять деньги, был узнан одним слугой герцога, схвачен и отведен к герцогу». Под пыткой он вынужден был открыть местопребывание Ричарда, и короля застали спящим. Неизменный в соблюдении своего достоинства, Ричард настоял на том, что отдаст свой меч только в руки герцога.
21 декабря он был заточен в замке на высоком берегу Дуная. «В том году многие паломники, ушедшие с королем из Сирии, вернулись к праздникам Рождества в Англию, надеясь найти там короля. И когда их спрашивали о нем, они отвечали: не знаем. Его корабль видели в последний раз в Бриндизи, в Апулии».
«Знаю, что порадую тебя, — пишет Генрих VI Филиппу II, — враг нашей империи и смутитель твоего царства, возвращаясь домой, по Божию изволению потерпел крушение... Ныне возлюбленный сын наш Леопольд... держит его в плену». Впрочем, Генрих VI вскоре для большей надежности потребовал доставить пленника к себе. Предлогом послужило то, что, как он выразился, «невместно королю быть в плену у герцога», и Ричард был перевезен под охрану германского императора в Оксенфурт.
«Ценнее золота и серебра» была для Филиппа пришедшая из Австрии весть. Получив известие об аресте Ричарда, он двинул войска в Нормандию и занял замки Жизор, Иври, Паси. С Иоанном Безземельным было подписано соглашение, согласно которому Турень и часть Нормандии на правом берегу Сены должны были достаться французской короне; в случае своего восшествия на престол Иоанн обязывался принести Филиппу ленную присягу за Англию.
О плене, который вызвал множество слухов и легенд, сам Ричард в письме к матери выразился, что его держат в нем «честно». При изучении передаваемой традицией Ричардовой эпопеи исчезает без остатка красивое сказание, явившееся впервые в «Реймсской хронике» XIII века. В нем говорится, будто местопребывание короля долго оставалось неизвестным и друзья и слуги тщетно искали его. Тюрьму его будто бы открыл трувер Блондель, запевший под окном башни песню, которая была им сложена когда-то вместе с Ричардом. И когда, допев первый куплет, он услышал, как с вершины башни кто-то отвечает ему вторым, он узнал пленника, стоявшего у окна. Но так как подлинный Блондель не рассказывал ничего подобного и вообще до XIII века этот эпизод был неизвестен, то его, очевидно, следует отнести к более поздним сочинениям.
На самом деле первые посланцы из Англии встретили Ричарда у Оксенфурта, когда его везли на сейм в Шпейер, и с этого момента начались переговоры о его освобождении. Сцена, которая разыгралась в Шпейере, имела результатом то, что сердца многих имперских князей склонились в пользу пленника. С большим достоинством и искренностью Ричард отбросил голословные и объяснил серьезные обвинения, которыми, ораторствуя с высоты своего трона, осыпал его Генрих VI. Прежде всего в вину ему вменялись убийство Конрада, козни против жизни Филиппа, унижение Леопольда, поддержка Танкреда и изгнание Комнина. «Увлеченный страстью, я мог грешить, но совесть моя не запятнана никаким преступлением», — Ричард говорил с такой силой, что Генрих нашел уместным закончить эту сцену объятиями и провозглашением дружбы. Однако до решения вопроса о выкупе и некоторых уступках, которые он собирался выторговать у Ричарда, он отправил короля в замок Трифельс в Пфальцском лесу. «Из него никто не вышел живым», — говорила об этом замке молва. Это была одна из самых неприступных твердынь Гогенштауфенов, построенная на покрытой лесом скале, которая тремя уступами восходит над глубокой речной долиной. Всю вершину скалы занимали крепостные постройки, а над ними возвышалась, упираясь в небо, центральная башня, хранившая сокровища империи. Сюда и заключили английского короля.
В Трифельсе Ричарду дана была известная свобода передвижения. Под охраной пятидесяти всадников он мог покидать заточение и охотиться в местных лесах. Но в общем, ему не делали ничего плохого. «Кто может обидеть пленника или мертвеца?» — спрашивает сам Ричард в элегии, написанной в тюрьме. Но можно представить, как чувствовал себя под охраной самый беспокойный рыцарь Европы! На короткий, правда, срок ему довелось узнать и унижение оков, когда самый хлопотливый из его заочных надзирателей, епископ Бове, посетивший в конце 1193 года Генриха VI, сумел в краткой, но убедительной беседе настроить его против узника. Ричард «узнал на следующее же утро на собственном теле о прибытии епископа и о его ночных беседах с императором, ибо его нагрузили железом больше, чем мог бы снести конь или осел».
Письма Ричарда к матери, которыми он торопит свое освобождение, свидетельствуют о состоянии ужасного томления, в каком он жил. «Мы остаемся у императора, пока не выплатим ему 70 тысяч серебряных марок[32]... Берите (для этого выкупа. — О.Д.) у церковных прелатов золото и серебро. Подтверждайте клятвенно, что мы все восстановим. Принимайте заложниками детей наших баронов. Как бы не затянулось наше освобождение по вашей медлительности».
По мере того как происходящее доходит до сознания друзей Ричарда, отклики на этот призыв множатся. Первыми подняли голос поэты, вызывая прилив симпатий к узнику и раздражение против его тюремщиков.
Домой без опасения Ричард ехал, —
пишет знаменитый провансальский трубадур Пьер Видаль, но
...император, думая нажиться
На выкупе, им овладел коварно.
Проклятье, Цезарь, памяти твоей!
Перья и голоса самых славных лириков Англии и Франции действуют единодушно в интересах Ричарда. Затем и собственная песня английского короля вступает в этот хор:
Напрасно помощи ищу, темницей скрытый,
Друзьями я богат, но их рука закрыта,
И без ответа жалобу свою
Пою...
Как сон, проходят дни. Уходят в вечность годы...
Но разве некогда, во дни былой свободы,
Повсюду, где к войне лишь кликнуть клич могу,
В Анжу, Нормандии, на готском берегу,
Могли ли вы найти смиренного вассала,
Кому б моя рука в защите отказала?
А я покинут!.. В мрачной тесноте тюрьмы
Я видел, как прошли две грустные зимы,
Моля о помощи друзей, темницей скрытый...
Друзьями я богат, но их рука закрыта,
И без ответа жалобу свою
Пою!..[33]
Конечно, эти жалобы на равнодушие мира были только элегическим преувеличением. Друзья Ричарда действовали изо всех сил. Старая Алиенора имела свой план. Он заключался в том, чтобы, содействуя сближению Англии с империей, противопоставить их союз главному врагу — Филиппу. С этой целью она всячески склоняла Ричарда к тому акту, которого особенно хотел Генрих VI в своем имперском честолюбии, — признанию Англии членом империи и принесению за нее вассальной присяги Генриху. Этот вассалитет по отношению к римскому, «всемирному» императору как бы сам собой ослаблял вассальные узы, привязывавшие Ричарда к Филиппу, и был неунизительным по форме и необременительным по существу условием освобождения.
Правда, император хотел, чтобы вследствие этого вассалитета Ричард обязался принять участие в походе против своего родственника и друга Генриха Льва. Но здесь Ричард проявил обычную для себя — в вопросах личной чести — твердость и, «предпочтя унижение бесчестью», согласился на присягу и выкуп, но решительно отказывался от «службы». Алиенора собирала везде, где могла, деньги и отправляла ходатаев за сына. Весь северофранцузский епископат занимался делом Ричарда. Посольства из Англии не прекращались. Освобождения Ричарда требовала стоящая в оппозиции к Генриху группа имперских князей, среди которых особо важную роль играли епископы Кельнский и Майнцский. Римский папа Целестин III, не сразу решился выступить с оценкой преступления, в котором нарушена была неприкосновенность крестоносца — и какого крестоносца! — но вот и он обратился наконец к церковным прелатам, приглашая их предать анафеме Генриха VI и Филиппа II, если Ричард не будет восстановлен в правах.
Об условиях освобождения Ричарда удалось договориться к июлю 1193 года. Они фиксировали выкуп за 150 тысяч серебряных марок, из которых первые сто тысяч следовало доставить «к границам империи» вместе с заложниками, которые должны были послужить гарантией того, что Ричард не нарушит своих обязательств. После должны были быть выполнены остальные условия, которыми были: добрый мир с Францией, освобождение Исаака Комнина и его дочери, а также вассальная присяга императору, от которого отныне как от сюзерена Ричард принимал свою державу.
Выезд Ричарда в Англию назначен был на январь 1194 года. Однако осложнения внутри империи замедлили его освобождение. Был убит епископ Льежа, с которым враждовал император, и это вызвало заговор ряда имперских князей, желавших втянуть в него и Ричарда — во всяком случае, они рассчитывали, что король поддержит их, когда окажется на свободе. Это, по-видимому, стало главной причиной новых колебаний императора. Кроме того, на Генриха воздействовали из Франции, о чем стало широко известно и что отразилось в большинстве хроник, в особенности дружественных Ричарду. Не искажая, очевидно, самого факта, но придавая ему исключительное значение, хроники рассказывают, что в тот момент, когда все было улажено и поручители с обеих сторон приняли на себя ответственность за своевременное выполнение договора, явились послы от Филиппа и Иоанна. Генриху было предложено 50 тысяч марок от французского короля и 30 тысяч от Иоанна только за то, чтобы император не выпускал Ричарда хотя бы до Михайлова дня (конец сентября), или, если императору угодно, по тысяче фунтов[34]серебра за каждый лишний месяц плена, или, наконец, 150 тысяч марок за год и такая же сумма за выдачу пленника Филиппу. После этого якобы «император поколебался и задумал отступить от договора из жадности к деньгам».
Письма Филиппа и Иоанна были показаны Ричарду. Опасаясь остаться в заключении, он обратился к немецким епископам и князьям, бывшим поручителями императора при договоре. «И смело вошли они к императору, и сильно негодовали на него за жадность, с какой он готов был так бесстыдно нарушить договор». После этого император решил все-таки отпустить пленника, и его поручители, приняв заложников и часть денег, передали Ричарда его матери Алиеноре. Англии и анжуйской Франции пришлось столь тяжело расплатиться за выкуп короля, как ранее она расплатилась за его поход.
Хотя, быть может, собранные деньги отчасти предназначались на новый поход... Во всяком случае, первой мыслью Ричарда после освобождения была мысль об Иерусалиме. «В сам день выхода на свободу он отправил гонца в Сирию к Анри Шампанскому и другим христианским князьям, возвещая им о совершившемся и обещая, что, как только Бог даст ему отомстить за обиды и утвердить мир, он явится в установленный ранее срок на помощь Святой земле». Но сроки плохо были рассчитаны Ричардом. Война между ним и Филиппом только начиналась.
«Берегитесь! — писал Филипп Иоанну Безземельному. — Дьявол выпущен на свободу!» Французский король понимал, что в долгой борьбе с владениями Плантагенетов наступал самый тяжелый период. Двадцать пять лет назад, когда отцу его удалось вовлечь всех детей Генриха в войну против старого Плантагенета, весы этой борьбы стали было склоняться в пользу капетингской Франции. Затем по смерти первого сына Генриха II Филипп искусно интриговал против Генриха и Ричарда вместе с третьим сыном, Жоффруа Бретонским, а в конце 1180-х годов — на этот раз в союзе с Ричардом и Иоанном — он победоносно провел войну против их отца, загнав его в могилу. В будущем его ждала решительная победа при Бувине, где он лишил последнего принца из этой семьи Иоанна всякой опоры на материке и престижа в Англии. Но поскольку этого будущего в 1194 году он предвидеть не мог, то сейчас, с освобождением Ричарда, ему казалось, что все долгие усилия Капетингов могут пойти прахом перед ураганом яростной энергии и мстительности английского короля.
В начавшейся войне, которой суждено было продлиться пять лет (1194—1199), случались моменты, когда Филипп II Август чувствовал, как шатается под ним трон. Ведь, заручившись вассалитетом Ричарда, сам император Генрих стал его противником; еще хуже стало положение французского короля, когда Генрих в 1198 году умер и императором был избран его племянник Оттон Брауншвейгский. После этого, оценив шансы сторон, Филиппу изменил и перешел на сторону Ричарда Иоанн.
Кроме того, против Филиппа — и косвенно за Ричарда — поднялись восточные вассалы Капетингов, встревоженные его агрессивной политикой. В борьбу с Филиппом вступил претендент на фландрское наследство Балдуин IX, которого поддержали правительства фландрских городов. Нормандия, за полвека привыкшая к власти Плантагенетов, не хотела впускать гарнизоны Филиппа в свои города.
Наконец, сам Ричард со свойственной ему находчивостью, предвосхищая на рубеже XIII века методы войны итальянского Ренессанса и пренебрегая феодальными ополчениями, организовывал целые наемные армии, во главе которых стояли искатели приключений Меркадье, Лувар, Алге, душой и телом преданные отважному и щедрому вождю. Ассоциации с походами викингов вызывают быстрые, как ураган, марши этих наемных дружин «из Аквитании в Бретань и из Бретани в Нормандию». Они опустошали на своем пути все, «не оставляя собаки, которая лаяла бы им вслед». Над вошедшим в известные рамки замиренным феодализмом XII века они создавали как бы новый пласт подвижного военно-дружинного быта, овладевая замками прежних господ и располагая свои лагеря, где им вздумается. «Я, Меркадье, слуга Ричарда, славного короля Англии... служивший верно и отважно в его замках... всегда подчиняясь его воле и скорый в выполнении его повелений, я стал дорог этому великому королю и им поставлен во главе его армии», — говорил, пожалуй, самый знаменитый из наемников Ричарда.
Напрасно Филипп пытался, подражая своему страшному сопернику, противопоставить его наемным шайкам свои. Военные авантюры не были его ремеслом. Ему приходилось всюду отступать перед Ричардом. В битве при Фретевале он потерял свои архивы и свою казну. После битвы между Курселем и Жизором он бежал, преследуемый Ричардом, «точно голодным львом, почуявшим добычу», и едва не был взят в плен. У самых ворот Жизора, где он искал спасения, с высоты подломившегося под тяжестью беглецов моста французский король упал в волны реки Эпта «и напился его воды», а два десятка рыцарей, бывших с ним, нашли на дне могилу. В конце 1198 года «Ричард так его прижал, что он не знал, куда повернуться: он вечно находил его перед собою».
Тогда Филипп обращается к посредничеству папы. По его просьбе легат Иннокентия III Петр Капуанский съезжается с Ричардом в январе 1199 года, чтобы поговорить о «прочном мире». Но на какой базе возможен был мир? Ричард требовал восстановления всего, что захватил Филипп во время его пребывания в Сирии и в плену: «Не будет он владеть моими землями, пока я держусь на коне. Можете ему это сказать!» Но кардинал добиться этого не обещает. «Можно ли заставить человека вернуть все, что удалось ему захватить?.. Вспомните, какой грех совершаете вы этой войной. В ней гибель Святой земли... Ей грозит уже конечный захват и опустошение, а христианству конец». Король склонил голову и сказал: «Если бы оставили в покое мою державу, мне не нужно было бы возвращаться сюда. Вся земля Сирии была бы очищена от язычников...» Быть может, напоминание о Сирии было главным мотивом, заставившим в конце концов Ричарда согласиться на мир — точнее, на пятилетнее перемирие.
Но попытка выторговать у Ричарда взятого в плен епископа Бове привела к гневной вспышке его холерического темперамента: «Он взят был не как епископ, но как вооруженный рыцарь, с опущенным шлемом. Стало быть, за этим явились вы сюда? Не будь у вас другого поручения, сам римский двор не оберег бы вас от оплеухи, которую вы могли бы показать папе на память обо мне... Кажется, папа смеется надо мною?.. Он не пришел ко мне на помощь, когда, находясь на службе у Господа, я был взят в плен; а вот теперь он заступается передо мною за разбойника, тирана, поджигателя... Бегите вон отсюда, предатель, лжец, плут, симоньяк![35]Устройтесь так, чтобы не попадаться мне на дороге». Такими словами напутствовал Ричард папского парламентера.
Условия перемирия были крайне тяжелы для Филиппа. Кроме очень немногих замков Оверни и Нормандии, все владения Плантагенетов должны были быть восстановлены. Филипп обязывался вступить в союзничество с Оттоном и женить сына на племяннице Ричарда Бланке Кастильской. Кольцо владений Плантагенетов вновь плотно смыкалось, сцепляясь с дружественными им политическими союзами, вокруг владений французского короля.
Рассчитывал ли действительно Ричард, что этот мир будет прочным, что он даст ему возможность собрать силы для нового предприятия на Востоке? Трудно ответить на вопрос, какими планами занята была его голова в тот короткий промежуток в несколько недель, которые отделили заключение этого мира от случайности, внезапно прервавшей пеструю игру жизни английского короля.
Мы знаем, что Ричард отправился в Аквитанию, чтобы усмирить непокорного лиможского виконта Адемара V. Геральд Камбрезийский говорит, в чем заключалась вина этого виконта: Ричард подозревал его в утайке половины большого клада, найденного при вскапывании поля, и хотел, по праву верховного лорда, заставить его выдать присвоенное. Недружелюбные Ричарду писатели готовы объяснить эту странную экспедицию, предпринятую немедленно после заключения мира в тяжелой и напрягающей войне, мотивами столь характерной для него, по их мнению, «жадности». Но если мы вспомним, что все предшествующие известные нам проявления «жадности Ричарда» были подготовкой к каким-то новым большим усилиям, то мы можем предположить, что такая причина побудила Ричарда отправиться за лиможским золотом. Правда, со времени беседы его с Петром Капуанским, которая так сильно уколола его напоминанием о Сирии, мы не имеем никаких указаний на то, что он возвращался к мысли о походе.
Но мы не можем не считать случайным это умолчание, ища здравого объяснения его экспедиции в Аквитанию. Если мы правы в наших предположениях, Ричард вновь рассчитывал на свои владения Анжу и Пуатье как на доноров будущей войны на Востоке и собирал средства на дорогу за моря. Ему было сорок два года, когда он заключил мир с Филиппом, «отомстив обиды своим врагам». Политические комбинации на Западе были для него гораздо более благоприятны, нежели накануне первого похода. Они были также гораздо более благоприятны в Сирии, потому что с 1193 года не было в живых Саладина и его наследство оспаривалось в борьбе между делившими его братьями и семнадцатью сыновьями. Крестовый поход 1197—1198 годов, подготовляемый Генрихом VI Гогенштауфеном и предпринятый немецкими князьями после его смерти, как бы само собой сошел на нет. Ввиду всего этого представляется довольно правдоподобным, что Ричард готовился именно к походу на Восток, дабы завершить дело, оборванное им почти у самых ворот Иерусалима.
Но в Аквитании, наследственной, «материнской» земле, — в соответствии с трагической иронией всей его жизни — Ричарда стерегла та случайность, которая столько раз нависала над ним и которой он так «чудесно» избежал «в безводных пустынях Сирии и в безднах грозного моря».
«Пришел король Англии с многочисленным войском и осадил замок Шалю, в котором, так он думал, было скрыто сокровище... Когда он вместе с Меркадье обходил стены, отыскивая, откуда удобнее произвести нападение, рыцарь по имени Бертран де Гудрун[36] пустил из замка стрелу и, пронзив королю руку, ранил его неизлечимой раной. Король, не медля ни минуты, вскочил на коня и, поскакав в свое жилище, велел Меркадье и всему войску атаковать замок, пока им не овладеют...
А когда замок был взят, велел король повесить всех защитников, кроме того, кто его ранил. Ему, очевидно, он готовил позорнейшую смерть, если бы выздоровел. Ричард вверил себя рукам врача, служившего у Меркадье, но при первой попытке извлечь железо тот вытащил только деревянную стрелу, а острие осталось в теле; оно вышло только при случайном ударе по руке короля. Однако король плохо верил в выздоровление, а потому счел нужным объявить свое завещание».
Английский трон, все земли, замки, три четверти принадлежащих ему драгоценностей и верность своих вассалов он завещал брату Иоанну (многократно его предававшему); остальную часть драгоценностей велел раздать слугам и бедным. В эти последние минуты им овладел столь для него характерный порыв великодушия. «Он велел привести к себе Бертрана, который его ранил, и сказал ему: “Какое зло сделал я тебе, что ты меня убил?” Тот ответил: “Ты умертвил своей рукой моего отца и двух братьев, а теперь хотел убить меня. Мсти мне, как хочешь. Я охотно перенесу все мучения, какие только ты придумаешь, раз умираешь ты, принесший миру столько зла”. Тогда король велел отпустить его, говоря: “Смерть мою тебе прощаю...” Но юноша[37],
Ставши у ног короля, затаил выраженье угрозы;
Смертной просил для себя стали с надменным лицом.
Понял король, что желает тот кары, прощенья страшится.
“Жизнь, — он промолвил, — принять ты от нашего дара не хочешь?
Будь же — в память мою — в бою побежденным”.
И, развязав оковы, пустил его... Король велел дать ему сто солидов английской монеты... Но Меркадье без его ведома снова схватил Бертрана, задержал и по смерти Ричарда повесил, содрав с него кожу...
А умирающий король распорядился, чтобы мозг, кровь и внутренности его были похоронены в Шарру, сердце — в Руане, тело же — в Фонтевро, у ног отца...
Так умер он в восьмой день апрельских ид, во вторник, перед Вербным воскресеньем. И похоронили его останки там, где он завещал».
Обстоятельный биограф Ричарда Роджер Ховденский, установивший с большой точностью в своей «хронике» этапы его жизненного пути, собрал более полдюжины эпитафий, появившихся после его смерти. В текст биографии короля он занес с одинаковой добросовестностью как похвальные слова, так и злобные памфлеты.
Один, записывает Роджер, так сказал о его кончине: «Муравей загубил льва. О горе! Мир умирает в его погребении».
Другой — так: «Жадность, преступление, безмерное распутство, гнусная алчность, неукротимая надменность, слепая похотливость дважды пять лет процарствовали [в его лице]. Их низверг ловкий арбалетчик искусством, рукой, стрелой».
Третий:
Его доблесть не могли утомить бесчисленные подвиги;
Его пути не могли замедлить препятствия:
Перед ним бессильны были шум гневного моря,
Пропасти низин, крутизны высоких гор...
Каменная суровость скалистых утесов.
Его не сломила ни ярость ветров, ни пьяная дождем туча,
Ни туманный воздух, ни грозный ужас громов...
Судьба постоянно ставила Ричарда Львиное Сердце в центр событий, под светом которых его личность сверкала всем богатством граней. Отблески славы сопровождали его на всем жизненном пути. Со временем, уже близкими к нему поколениями, его дурные свойства и дела были большею частью прощены и забыты. Этому помогло, конечно, и то, что люди, которые особенно сильно пострадали от действий Ричарда, поневоле молчали. Ничего не могли сказать уже сотни солдат и матросов, которых он вешал в Мессине и топил по пути к ней, тысячи пленных турок, которых он обезглавил у Акры, крестьяне, чьи жизни унесли подобные разрушительному смерчу нанятые им банды... Правда, оставались еще голоса аквитанских дворян, от поместий которых не осталось камня на камне, и лондонских буржуа, разоренных его финансовой политикой, и многих других самых разных людей, которым Ричард вольно или невольно сделал зло. Уже процитированная эпитафия, которая приписывает Ричарду «жадность, преступление, безмерное распутство, гнусную алчность, неукротимую надменность, слепую похотливость», принадлежит обычной монахине.
Таким образом, обиженные Ричардом пытались перекричать общий славословящий хор и сурово судить английского короля. Однако не они определили его посмертную репутацию. Их заглушили эпические трубы хроникеров и песни трубадуров — особенно последних, сохранивших о нем память, полную восторженного изумления. Магического имени Иерусалима и сияния Святой земли было достаточно, чтобы создать романтический ореол вокруг доблестного паладина, каков бы ни был практический результат его деятельности в Палестине и каковы бы ни были его счеты с самыми разными кругами общества на родине. Произошло это, несомненно, отчасти и оттого, что социальное и политическое сознание людей было смутно и за отсутствием собственной исторической памяти они пользовались чужой.
Во всяком случае, большинство хулителей Ричарда, которых Геральд Камбрезийский называет «лающими собаками», вербовались не столько из людей, несправедливо им обиженных, сколько из числа его завистников, которым колола глаза его слава, кого раздражала его щедрость и задевала его надменная повадка. Следует, однако, заметить, что в официальном капетингском лагере Ричард имел далеко не сплошь плохую литературу. Крестоносная хроника, где бы она ни создавалась — в Руане, Камбре, Труа или самом Париже, — эта хроника, имевшая собственные традиции и идеалы, нередко способная подняться выше влияний того или иного придворного круга, гордилась могучим рыцарем, после десятилетий бесславия и бездействия вновь заставившим Запад и Восток говорить о силе латинского меча.
Однако же насколько эта доминирующая фигура Третьего крестового похода вмещает в себя определившиеся в идеале крестоносной литературы черты «атлета Христова», «воинственного подвижника Господа ради»? Эти черты плохо гармонируют с образом Ричарда у тех хроникеров, которые так много пишут о темных сторонах его жизни: безрассудной жестокости, высокомерии, разврате, циничных выходках, злых шутках, кощунствах. Они зачастую говорят о нем прямо враждебно, утверждая, что в семье, в которой он рос, вряд ли следовало ждать Готфрида Бульонского третьего похода. Генрих II, всю жизнь сражавшийся с церковью и ее слугами, усвоивший себе в отношении их соответствующий резкий и насмешливый стиль, научил кое-чему в этом смысле и сына. Для Ричарда также не могли пройти даром его постоянные связи с Провансом, где ученые-натуралисты и медики, еретики и трубадуры, отразившие в своей поэзии жизнерадостную чувственность юга, были в большей чести, нежели правоверные богословы и религиозные поэты.
Уже в Первом крестовом походе Раймунд Тулузский и его друзья изумляли спутников своим религиозным вольномыслием и трезвым практицизмом. Эти черты часто поражали и в Ричарде. Геральд Камбрезийский, не называя прямо имени Ричарда, дает понять, что именно его он имеет в виду, когда после похвал приличной и благообразной повадке французских королей рассказывает, как ругаются и богохульствуют другие государи: «В своей речи они непрерывно прибегают к ужасным заклятиям, клянутся Божьей смертью, Божьими глазами, ногами, руками, зубами, Божьей глоткой и зобом Божьим». Это еще не дает основания видеть в сыне Генриха II и Алиеноры esprit fort[38] XII века. Он не есть esprit fort уже потому, что мысль — не его «специальность», он прежде всего человек действия. Хотя Ричард в Аквитании, когда это ему нужно, грабил ризницы, разбивал и переплавлял предметы церковной утвари, особенно если они были пожертвованы его отцом, все же он из духа противоречия к этому нечестивому отцу пытался быть благочестивым. Одушевление, наполняющее его, когда он принимает крест, несомненно, переживается им как религиозное одушевление. Но Геральд Камбрезийский, восхваляющий его за это, отмечает с сожалением, что у него нет ни капли смирения и что он был бы всем хорош, если бы больше полагался на Бога и меньше верил в свои силы, если бы свои замечательные подвиги посвящал Господу, чистой душой обуздав стремительность своих желаний и свою надменность.
Это, конечно, только оттенки, но оттенки очень характерные для Ричарда, следствие его обращения в кругу очень разномыслящих людей, проявление свободных привычек его души. Ричард борется с «божьими врагами» на Востоке, но он не только позволяет себе уважать Саладина, любить его брата Сафадина и общаться с ним, обмениваться дарами и угощениями. Он с легкостью предлагает султану столь поразивший воображение людей Запада проект — выдать сестру свою Иоанну за Сафадина и предоставить им царствовать в Иерусалиме, сняв, таким образом, спор между исламом и христианством...
Можно сказать, во всяком случае, что над душой Ричарда сила традиции имела меньшую власть, нежели этого можно было бы ждать от человека его времени. Безграничная свобода размаха, постоянный мятеж свойственны его причудливой натуре, его несут крылья могучей воли, и в их шорохе почти непрерывно слышим мы ликующие звуки гимна:
В мире много сил великих,
Но сильнее человека
Нет в природе ничего.
Мчится он, непобедимый,
По волнам седого моря,
Сквозь ревущий ураган...[39]
Таким Ричарда изобразили и враги, и друзья.
На первом плане в портретах Ричарда почти всегда выступают деятельная энергия, мужество, настойчивость, находчивость, талант организатора, великодушие, щедрость. Геральд говорит о нем так: «Чрезвычайная бодрость и отвага, огромная щедрость и гостеприимство, великая твердость». По-своему Ричард был очень «трудолюбивым», деятельным, он непрерывно боролся то против интриг отца, то против братьев, то распутывал козни своего парижского друга и сюзерена, то подавлял недовольных вассалов. Он собственными руками таскал камни для укреплений в Сирии, сам держал ночную стражу у Акры, собственным мечом зарубил десятки сарацин, терпел лично все бедствия и опасности наравне с рядовыми воинами на море и в пустыне, в холод и зной.
Надо сказать вообще, что всюду, где бы мы ни встречались с далеко раскидавшимися по свету выходцами из нормандских династий, мы не найдем среди них «ленивых королей». Что бы они ни делали — пиратствовали или строили храмы, — во всем заметна страшная энергия, через край бьющая, кипучая сила жизни. В них отразился самый деятельный период Средневековья, а Ричарду суждено было собрать в своей натуре некоторые наиболее сильные его черты. «Бодрый король» — так любит называть его Амбруаз, а также: «доблестный» и «бесподобный». «Нет во всем мире такого воина», и не удивительно, что, «как овцы перед волком, разбегаются перед Ричардом его враги». Ричард в зеркале Амбруаза, конечно, не вполне реален, но его образ полон жизни и «односторонней» правды, как полна их вся написанная этим автором «История священной войны». Да, она весьма своеобразно отражает действительную историю, но надо помнить, что перед нами поэтическая правда о герое, то есть лучшее, что было или могло быть в нем.
Я думаю, что во всей литературе Средних веков нет поэтического произведения, которое чаще заставляло бы вспоминать о величественно-простой, четкой живописи гомеровских поэм, чем эта «Илиада» XII века. Более чем в 12 тысячах стихов «Истории священной войны» — ее точнее бы назвать «Песней о Ричарде» — нет ни одной строчки, которую читатель предпочел бы отбросить как скучную, мертвую или лишнюю, которая или двигает действие, или дает характеристику. Не нужно никаких специальных исследований, чтобы убедиться, что если как целое (очень стройное и пропорциональное целое) поэма была сконструирована и обработана впоследствии, на досуге, то творилась, писалась она по пути: на корабле Ричарда, при свете его факелов, в промежутках между штурмами стен и переходами в пустыне. Непрерывность этих описаний угадывается в изображении поэтом картины «четырех морей, которые, взаимно возбуждая друг друга, вступают в битву у острова Родоса»; когда он описывает «холодное дыхание изменчивого ветра, который то становился ласковым... то хватал сзади и гнал так быстро, что каждый... исполнялся ужасом перед пугающей бездной»; когда он вздрагивает от «холодной сырости, от которой все начали хрипнуть, кашлять и страдать опухолями ног и головы», или испытывает «под пылью и зноем» «томящую жажду»; когда он подвергается нападению тарантулов и слышит «страшный шум, какой по совету одного мудреца поднимают в лагере, чтобы выгнать эту пакость, стуча в шлемы, железные шапки, бочонки, седла, чаши, котлы и печи».
Амбруаз всегда живописно прост и трезво реалистичен — рассказывает ли он о триполийском графе, «у которого отвисла губа»; о проводке застоявшихся коней, которые совсем отяжелели и были обессилены после месяца пути; о первой ветряной мельнице, построенной в Сирии немцами, на которую «с изумлением и страхом смотрели враги Господа»; об обрезанных косах турок, знаке их траура; о весеннем посеве злаков, предпринятом крестоносцами, чтобы иметь возможность варить себе похлебку; об оливковых и миндальных рощах, в которых расположился христианский лагерь. И если он, очевидно, что-то путает, когда говорит о «штанах Магомета» как о «знаке, изображенном на турецких знаменах», то с несомненным знанием дела он предлагает читателю отличать в женском населении лагеря от непотребных девок тех «добрых старушек, работниц и прачек, которые мыли белье и головы крестоносцев, а в вычесывании блох не уступили бы обезьяне». «Дни проходили, и случалось много разных вещей» — этим многократно повторяющимся в сирийской части его поэмы припевом автор вводит читателя в разнообразные эпизоды странствований и осад. В ряду этих эпизодов немало удивительных для Амбруаза событий — «чудес». Но, даже изображая то, что представляется ему несомненным чудом, он не подводит случившееся под чудотворный шаблон, не покрывает свое описание густой позолотой священного восторга, которая скрывает краски жизни. Рассказанные им чудеса похожи на обычные анекдоты, которые живо вводят читателя в повседневную жизнь лагеря: «Был в турецком лагере метательный снаряд, причинивший нам много вреда. Он кидал камни, которые летели так, точно имели крылья. Такой камень попал в спину одному воину. Будь то деревянный или мраморный столб, он был бы разбит надвое. Но этот честный храбрец даже его не почувствовал. Так хотел Господь. Вот поистине сеньор, который заслуживает того, чтобы ему служили, вот чудо, которое внушает веру!»
Каково, прибавим, Ричардово воинство, в котором — хотя бы в качестве чудесных исключений — попадались храбрецы, не чувствовавшие ударов камня, от которых разбился бы надвое каменный столб! «Дни проходили, и случалось много разных вещей. Случилось, что некий рыцарь пристроился к рву, чтобы сделать дело, без которого никто не может обойтись. Когда он присел и придал соответствующее положение своему телу, турок, бывший на аванпостах, которого тот не заметил, отделился и подбежал. Гнусно и нелюбезно было захватывать врасплох рыцаря, в то время как тот был так занят». Турок уже готов был пронзить его копьем, «когда наши закричали: “Бегите, бегите, сэр!..” Рыцарь с трудом поднялся, не кончив своего дела. Взял он два больших камня (слушайте, как Господь мстит за Себя!) и, бросив их, наповал убил турка. Захватив вражеского коня, он привел его в свою палатку, и была о том большая радость».
Есть в распоряжении Амбруаза и более изящные, нежные и строго-печальные воспоминания осады. Одной из важных задач осаждавших было заполнить рвы. Для этой цели со всех сторон сносились камни. «Бароны привозили их на конях и вьючных животных. Женщины находили радость в том, чтобы притаскивать их на себе. Одна из них видела в том особое утешение. На этой работе, когда собралась она свалить тяжесть с шеи, пронзил ее стрелой сарацин. И столпился вокруг нее народ, когда она корчилась в агонии... Муж прибежал ее искать, но она просила бывших тут людей, рыцарей и дам, чтобы ее тело употребили для заполнения рва. Туда и отнесли ее, когда она отдала Богу душу. Вот женщина, о которой всякий должен хранить воспоминание!»
Но еще живее и ярче среди этой многокрасочной картины, среди грозной воинственной драмы фигура главного актера — «доблестного, великодушного, верного Ричарда», льва пустыни, орла высот и вихрей, меча христианской Сирии. Едва ли не резвым мальчиком изображает его Амбруаз на Кипре. Ричард гонится за императором, который жестоко раздразнил его своим вышеупомянутым «поносным» ответом: «Еще чего захотели, сир!» Он загнал своего коня «и по пути схватил коня или кобылу, я уже не знаю, что это было; у нее позади седла болтался мешок, и поводья были веревочные.
В одну минуту был он в седле и крикнул подлому и коварному императору: “Ну-ка, император, поди сюда, скрести копье со мною!” Но тот уклонился. К утру греки успели собрать большие силы, и император, поднявшись на гору, смотрел, как его люди осыпали стрелами войско Ричарда, которое не двигалось с места. К королю подошел вооруженный клирик Гуго де Ла-Мар, который сказал ему тихо: “Сир, уходите: их силы огромны”. — “Сир клирик, — возразил ему король, — во имя Господа и его матери занимайтесь вашим Писанием и не путайтесь в схватку. Рыцарские дела предоставьте нам”. В самом деле около Ричарда было не больше сорока или пятидесяти рыцарей. Но великий король бросился на врага быстрее, чем падающая молния, решительнее, чем ястреб, кидающийся на жаворонка... Он привел в полное смятение греков, и, когда явились его люди в достаточном числе, они обратили их в полное бегство».
То же неукротимое мужество демонстрирует Ричард в схватках с сарацинами в Палестине. Вот он «на своем кипрском Фовеле, лучшем коне, какого только видели на свете, совершает такие подвиги, что смотреть удивительно». Вот он в сражении у Арсуфа, где турки «стеной напирают на крестоносцев». Более двадцати тысяч ударили по отряду госпитальеров. Великий магистр ордена, брат Гарнье де Наплуз, скачет галопом к королю: «Государь, нас одолевают. Мы теряем всех коней!» Король отвечает ему: «Терпение, магистр! Нельзя быть разом повсюду». Но вот войско собралось для атаки, «и, когда увидел это король, не дожидаясь больше, он дал шпоры коню и кинулся с какой мог быстротой поддержать первые ряды. Летя скорее стрелы, он напал справа на массу врагов с такой силой, что они были совершенно сбиты, и наши всадники выбросили их из седла... точно сжатые колосья. Храбрый король преследовал их, и вокруг него, спереди и сзади, открывался широкий путь, устланный мертвыми сарацинами». Амбруаз с удовлетворением отмечает здесь выдержку Ричарда до нужного момента. Но король счастливее всего, когда может лично вмешаться в схватку, пережить «упоение в бою».
Неизменное стремление к непосредственному участию в сече, желание личного подвига заставляет Ричарда пренебрегать обязанностями полководца. И если в тех десятках стычек, в которые он ввязывался впереди своего войска, он не погиб, а возвращался невредимым, хотя и «колючим, точно еж, от стрел, уткнувшихся в его панцирь» (так вспоминали о нем в Сирии еще полвека спустя, когда эти сказания собирал Жуанвиль[40]), то этим он обязан панике, которую наводил одним своим видом, но также и, по определению Амбруаза, чуду. В тревожные ночи, когда угрожало нападение врага, он спал «в палатке за рвами, чтобы тотчас поднять войско, когда будет нужно, и, привычный к внезапной тревоге, вскакивал первым, хватал оружие, колол неприятеля и совершал молодечества». В стычке при замке Казаль-де-Плен Ричард быстро рассеял сарацинский отряд — точнее, сами турки, завидев его, разбежались в стороны. Тогда король дал шпоры своему коню, помчался впереди всех и нагнал сарацин — когда рыцари догнали его, он уже убил под сарацинами нескольких коней. Амбруаз особенно любит Ричарда в минуты великодушных порывов, когда этот совершенный в его глазах, «не знающий страха» витязь, презрев опасности, кидается на выручку своих. Вот турки напали на крестоносцев, когда те заняты работой у стен Казаль-Мойена. «Битва была в самом разгаре, когда прибыл король Ричард. Он увидел, что наши вплотную окружены язычниками. “Государь, — говорили ему окружающие, — вы рискуете великой бедой. Вам не удастся выручить наших людей. Лучше пусть они погибнут одни, чем вам погибнуть вместе с ними. Вернитесь!.. Христианству конец, если с вами случится несчастье”. Король изменился в лице и сказал: “Я их послал туда. Я просил их пойти. Если они умрут без меня, пусть никогда не называют меня королем”. И дал он шпоры лошади, и отпустил ее узду...» Битва была выиграна этим рискованным поступком. «Турки бежали, как стадо скота... Так прошел этот день».
Если удача — мерило верности тактики, а в войне трудно найти другое мерило, то тактика личного геройства долго оправдывала себя в войне с турками. Амбруаз не скрывает, что вокруг Ричарда было немало людей, которые ее осуждали. Однажды он вмешался в самую гущу турок; они почти держали его в руках, готовясь схватить. Каждому хотелось сделать это, но никто не решался, боясь удара его меча. В эту минуту один из его приближенных искусно выдал себя за короля и был уведен в плен. Тогда окружающие стали говорить:
«Государь, ради Бога, не ведите себя впредь так. Не ваше дело пускаться в такие приключения. Подумайте о себе и о христианах. У вас нет недостатка в храбрецах. Не ходите один в подобных случаях. От вас зависит наша жизнь и смерть... Если голова упадет, члены не могут жить». Многие давали ему подобные советы, но всякий раз, когда он знал о сражении — а факта битвы нельзя было скрыть от Ричарда, — он кидался на турок.
Недоброжелатели Ричарда упрекали его в «вероломстве». Но если он проявлял его в отношении врага, то это, очевидно, только соответствовало этике борца. Никто в конце концов не мог ему поставить в вину предательство друга. Мы помним, после каких событий Ричард встал против отца, но когда Генрих II умер, он проявил широкое великодушие к его сторонникам. За освобождение из германского плена он готов был отдать свое королевство, но наотрез отказался предать Генриха Льва. Нужно думать, что не одно упрямство, но и чувство чести и верность данному слову заставили его до конца быть покровителем отставного иерусалимского короля. Из всех вождей, побывавших в Палестине в эпоху третьего похода, он один, по-видимому, действительно мучился мыслью измены данному обету.
Кто знает, не было ли в безнадежных условиях христианской Сирии личное геройство единственным условием успеха? Только это, быть может, способно было сплотить воинов, которые, в свою очередь, не задумывались отдать жизнь за дело вождя. Возможно, именно в Сирии, возрождался на время завет древней дружины, записанный в I веке римским наблюдателем: «А когда дошло дело до битвы, стыдно вождю быть побежденным в доблести, стыдно дружине не сравняться доблестью с вождем. На всю жизнь бесчестье и позор тому, кто, пережив вождя, отступит из боя... Вожди сражаются за победу, товарищи — за вождя»[41].
Преданный, надежный, заботливый, делящий с армией счастье и несчастье — таким рисуется у Амбруаза «несравненный король». Войско остановилось лагерем около Соленой реки. Оно томится голодом. Некоторые убивают коней и задорого продают их на мясо. Король, узнав об этом, велит распространить в войске: всякий, кто отдаст его людям убитую лошадь, впоследствии получит от него живую. И мясо явилось в изобилии: «Все ели и получили по хорошему куску сала». Добравшись в марте 1192 года до Аскалона, крестоносцы начинают восстанавливать его стены и башни. «Король с обычным своим великодушием участвовал в работе, и бароны ему подражали. Всякий взял на себя подходящее дело. Там, где другие не являлись вовремя, где бароны ничего не делали, король вступался в работу, начинал ее и оканчивал. Где у них не хватало сил, он приходил на помощь и подбодрял их. Он столько вложил в этот город, что, можно сказать, три четверти постройки было им оплачено. Им город был восстановлен, им же он был потом разрушен».
В энергичном и суровом облике Ричарда Амбруаз охотно подмечает мягкие, сострадательные черты. Когда после первого неудачного похода на Иерусалим войско возвращалось по расползшимся от ненастья дорогам, положение людей и вьючных животных было самое печальное. «Скотина ослабела от холода и дождей и падала на колени. Люди проклинали свою жизнь и отдавались дьяволу. Среди людей была масса больных, чье движение замедлял недуг, и их бросили бы на пути, не будь английского короля, который заставлял их разыскивать, так что их всех собрали и всех привели [в Раму]».
За картинами болезней и смертей следуют картины погребений. Вот поле после битвы при Арсуфе. Госпитальеры и тамплиеры ищут тело отважного Жака Авенского. «Они не пили и не ели, пока не нашли его. И когда нашли, надо было омыть ему лицо; никогда не узнали бы его, столько получил он смертельных ран... Огромная толпа людей и рыцарей вышла навстречу, проявляя такую печаль, что смотреть было жалостно. Когда его опускали в землю, были тут короли Ричард и Ги... Не спрашивайте, плакали ли они». Это погребение происходило в дни, когда уже недалеко было время похорон всех надежд крестоносного войска третьего похода. Тон Амбруаза становится все более траурным, проникнутым каким-то возвышенным смирением. В безмерной печали крестоносца, не сумевшего завоевать Иерусалим, он пытается утешиться надеждой, что всем, кому дано было так много страдать, кому пришлось умереть у запертых дверей земного Иерусалима, открыты будут сияющие ворота Иерусалима небесного. Он ни в чем не упрекает своего героя. И, заканчивая свою «Историю» в неведомом углу Франции, Амбруаз словно все еще находится за морем, над мраком и бурями которого Ричард поднял высоко факел своего корабля, чтобы светить крестоносцам, стремившимся в обетованную землю.
Мог ли человек с такой энергией и вождь с такой властью быть безразличным для истории и следует ли теперь, после пересмотра его разнообразных деяний, прийти без оговорок к той отрицательной оценке, какую дала ему новая историография в подавляющем большинстве своих суждений? Читатель, внимательно проследивший за предшествовавшим изложением, понимает, что у нас нет цели противопоставить этому суждению диаметрально противоположное, но он мог заметить, что у нас есть весьма существенные оговорки.
Казалось бы, отрицательное суждение о Ричарде напрашивается само собой. Он ассоциируется с образом войны, и его, подобно войне, приходится оценивать преимущественно как стихию смертоносную. Все его силы направлялись на войну, и в этом смысле он был преимущественно талантливым организатором разрушения. Опустошение Аквитании ради единства анжуйской политики, опустошение капетингских сеньорий ради утверждения бесспорности владений Плантагенетов, разрушение Сицилии и Кипра ради завоевания Палестины, разрушение Палестины ради недостигнутой мечты об отвоевании Иерусалима... Кажется, дорога Ричарда устлана трупами:
Он ходит по миру, великий, спокойный,
И смерть ему мертвые дани несет,
И жертвы готовят кровавые войны,
И путь поливает слезами народ[42].
Все поставленные им жизненные цели осуждены историей: англо-анжуйская власть через пятнадцать лет после его смерти была выброшена с континента ко благу Франции, да и ко благу самой Англии, для которой ее поражение на материке и разрыв искусственной связи с ним открыли путь к свободе; Палестина не была им отвоевана; только что восстановленный Аскалон «им же был потом разрушен»; Иерусалим остался в руках сарацин.
Но есть в этой войне, ставшей содержанием почти всей его жизни, одна особенность, которую следует учесть, прежде чем делать окончательный вывод о «несравненном короле». Это была «любовь к дальнему», которая была его слабостью и его силой. Ричарду предшествовали века, где в мелкой, домашней борьбе, в глухом и мрачном взаимопоедании тратил свои силы феодальный мир. Неподвижные горизонты, которыми был сдавлен этот круг феодальной войны, раздвинулись предприятиями далеких предшественников Ричарда — норманнов — завоевателей Нормандии, Сицилии и Англии. В экспедициях норманнов на восток и на юг, приведших их несколькими путями в Византию и Сирию, начиналась — пусть даже в кровавом тумане войны — та сильная тяга к Средиземноморью, которая вывела Европу из ее глухой обособленности, — и наконец случился день, когда на Клермонской равнине она вся была призвана в дорогу Первого крестового похода.
Возникает, конечно, вопрос: обязательна ли была грубая форма военной экспедиции, в которую облеклись обновление «дряхлеющего» мира и процесс перемешивания культур? Нужно ли было насильственно передвигать богатства Лондона и Руана в Сицилию, богатства Сицилии переправлять на Кипр, а кипрские в Палестину? Так ли уж было необходимо перевозить закованных в сталь людей и коней с севера Европы через огромные пространства морей и суши, сооружать сотни судов для того, чтобы, погубив две трети всего этого, заключить договор с Саладином? Ведь к тому времени Венеция и Генуя, Пиза и Марсель уже сто лет направляли на Восток купеческие караваны и содействовали мирному перемешиванию потоков жизни.
Вопросы эти в значительной мере заключали бы в себе ответ, если бы не было нескольких фактов, о которых не следует забывать.
Странствия купеческих караванов в конце XII века только до известных пределов были мирными, и столкновения, какие им приходилось иметь на морях и на суше, постоянно напоминали о том, что хозяйственную свою деятельность человечеству этого века все еще приходилось обеспечивать и защищать вооруженною рукой. Достаточно вспомнить хотя бы судьбу первых судов Ричарда у берегов Кипра.
Тут заметим, что поведение Ричарда в Сирии глубоко несходно с поведением Готфрида и иных ему подобных, «прямых сердцем» рыцарей. Взяв вооруженной рукой Акру и Яффу, он не только прислушивается — может быть, даже слишком — к желаниям и соображениям пизанских купцов, но идет на самые смелые комбинации, договариваясь с Саладином и опять-таки блюдя при этом европейские торговые интересы. Европейская торговля пока еще искала защиты рыцарского меча, и Ричард пытался ее дать и дал, как мог и умел. Иерусалим — так роковым образом слагалась судьба всего крестоносного движения — при этом оказался в стороне.
«Стремление вдаль» для самого Ричарда могло формулироваться как искание «Божия пути», но, несомненно, в его душе, норманна и провансальца, сына Генриха II и Алиеноры, скептика и артиста, пела такая могучая музыка совершенно земных голосов, что в ней иногда глохли молитвы паломника. Финансовые операции, смелые инженерные подвиги и кораблестроительные предприятия, организованные им подвижные наемные армии, даже его сарказмы и песни обличают в Ричарде Львиное Сердце человека какой-то новой поры — при всей кажущейся устарелости роли, исполнителем которой его назначила история. Эта роль оказалась весьма сложна, но он справился с нею, став заметной силой в движении, которое вело человечество к новым берегам.