Как случилось, — спрашивает в начале своего повествования Фульхерий Шартрский, участник и хроникер Первого крестового похода, — что, презрев цвета мира, такие массы вняли голосу Божию, покинули жен, родных, имения и, по евангельскому велению, последовали за Богом, зажженные любовью к Нему и исполняясь Его вдохновения? Великие страдания претерпели наши воины. Они терзались невыносимыми муками голода и жажды. Их распинали, избивали, с них сдирали кожу и отсекали члены. Тысячи мучеников из любви к Христу погибли блаженною смертью, и их деяния озарены чудесами. Кто может не изумляться, видя, что мы, малый народ, могли среди столь многочисленной державы врагов наших не только бороться, но даже жить? Кто слышал когда-либо подобное? Вот Египет и Эфиопия, вот Аравия и Халдея, а также Сирия, вот Ассирия и Мидия, вот Парфия и Месопотамия, вот Скифия и Персида! Великое море отделило нас от христианства и замкнуло в руках теснивших нас, по изволу Божию. Но Сам Он сильною рукою хранил нас. Блажен народ, с которым владыка Бог его».
Фульхерий зажжен огнем того вдохновения, которое описывает, и в его свете происходящее для него озарено чудесами. Но он старается сдержать волнующий его энтузиазм и честно исполнить свой долг историка. Он исполнил его — это следует признать — очень дельно и объективно для своего времени и имел право, которым гордился бы всякий исследователь крестоносного движения, закончить свое введение словами: «Весь же ход великого дела, его начало и как к его совершению был подвигнут западный мир, и почему напряг он на него мышцы и волю, — разъяснит следующее далее историческое повествование».
Ища «составляющие» крестоносного движения, хотели видеть в нем этап экономической эволюции, длительный эпизод в борьбе за восточные рынки. Для известных элементов земледельческого населения Европы оно явилось продолжением начавшегося с XI века переселенческого движения; многодетные семьи аристократов-землевладельцев стремились использовать походы за море как средство удовлетворения возраставшей нужды в земельных наделах — феодах; в них также можно усматривать грандиозную рыцарскую авантюру, дававшую исход жажде приключений и подвигов. Все эти мотивы вполне вмещаются в крестоносное движение. Но больше всего и прежде всего в том, что было в них своеобразного, что делало их явлением всенародным, крестовые походы являются огромных размеров паломничеством, расширившим русло тех потоков, которые задолго до XI века катились на Восток.
Когда религиозное рвение Константина и Елены возвратило Иерусалиму его имя вместо языческого имени Элии Капитолины[43], открыло пещеру Гроба Господня и холм Голгофы, когда на горе Елеонской и на вершине Сиона засияли базилики, одетые торжественным искусством века Флавиев[44], когда «от Дана до Вирсавии[45] с Библией в руках обошли Палестину и установили памятные места священной истории Ветхого и Нового Завета», — туда двинулись дружины путников, охваченные «любовной жаждой видеть святые места». От IV до XI века около святынь Иерусалима среди массы посетителей от соседних восточных областей прошел не один гость далекого Запада.
Анонимный путешественник из Бордо, в конце IV века проехавший вдоль Пиренеев, Средиземного приморья, затем поднявшийся по Роне, перешедший через Альпы, прошедший Ломбардию, горы и равнины Балканского полуострова, затем через Константинополь, Малую Азию и Сирию достигший Иерусалима, оставил подробный указатель своего пути — с перечислением этапов, остановок, где он ночевал, менял лошадей; он также сделал отметки о числе мильных камней[46] на пройденном пути. В те же десятилетия в Палестину совершила паломничество группа знатных римлянок. «Наступит ли день, — пишет подруге одна из участниц странствия, — когда нам дано будет войти в пещеру Спасителя, у Гроба Господня плакать с матерью, плакать с сестрой? Целовать Крестное древо и на горе Елеонской с вознесшимся Спасителем возноситься духом и стремлением; видеть исходящего Лазаря, спутанного пеленами, чистые волны Иордана, притекшие чистейшими к купели Господней, проникнуть в хлев пастырей, молиться у Давидова мавзолея?..» Перечислив в порыве восторга памятные места Палестины, странница заканчивает: «И тогда вернемся в нашу пещеру и будем петь непрестанно, часто плакать, непрерывно молиться; и уязвленные копьем Спасителя, воскликнем: “Нашла я того, кого искала душа. Удержу его и не отдам”».
Женские дневники — самая потрясающая страница в книге паломничеств. В Вьерзонском монастыре в Испании накануне арабского нашествия читали и комментировали загадочный дорожник, также конца IV века, известный под именем «Хождения Сильвии». Вновь открытый в конце XIX столетия (уже оборванный, лишенный начала и конца), он возбудил глубокий интерес исследователей. Его автор — женщина, несомненно, очень знатная, по-видимому, настоятельница или монахиня какого-то испанского монастыря. «Восток познал ее, — говорит о ней вьерзонский инок VII века, — деву, вышедшую от крайнего Запада, с берегов, омываемых волнами Океана. Она не знала отдыха на земле, чтобы с победной пальмой достигнуть вечного покоя, “царства эфирного света”». Инок характеризирует ее одновременно как «хрупкую, нежную» и вместе «мужественную». «Она посетила знаменитые обители Фиваиды, она следовала в Египте по путям народа избранного; она видела славные города и оставила изящное их описание. Следуя всюду по стопам Израиля, она достигает, наконец, подошвы Синая». Нежная и простодушная, наблюдательная и «любопытная» — так выражается о себе она сама («я очень любопытна»), странница проникала всюду: в пески Заиорданской земли, в глухие обители на малодоступных горах, где «святые» принимали ее с благословениями, к «последним пределам Империи, за которыми уже нет доступа римлянам». Одно из самых прозрачно одухотворенных впечатлений ее странствия — вид, открывающийся с вершины Синая. «Труден подъем на эту гору. На нее восходишь не кругами... а прямо вверх, точно по стене... Оттуда, где мы стояли подле стен церкви, с вершины центрального возвышения под нами расстилались, точно холмы, те высокие горы, по которым мы с таким трудом только что взошли. При подъеме они казались бесконечными; я сказала бы, что не видела более высоких, но эта средняя их еще превосходила. И видели мы отсюда Египет и всю Палестину и Красное море, а также бесконечные пределы сарацин так глубоко и далеко, что вы этому и не поверите...»
Поток мирных и радостных паломничеств обрывается в событиях, которые навсегда оторвали христианский Восток от власти византийских императоров. С наступательным движением персов, достигшим в 614 году Иерусалима, а в 616 году Египта, энергия императора Ираклия еще справилась; но на развалинах персидского владычества поднялась сила арабского завоевания. В 637 году халиф Омар овладел Иерусалимом. С половины VII века арабское господство утвердилось в Персии, Сирии, Армении, Африке, угрожало Карфагену и самому Константинополю. «Неодолимая сила, — замечает историк, — влекла арабов на Запад, и эта сила сломилась только у Константинополя в 718 году» перед войском византийского императора Льва III Исавра и у Пуатье в 732 году перед конницей Карла Мартелла.
Победа Мартелла спасла от нашествия север Европы, но Испания стала арабской державой; сарацины распоряжались во многих портах и гаванях Южной Франции и Италии, главные пункты морского пути на Восток — Крит и Сицилия — оказались в их руках; Средиземное море было покрыто арабскими судами. В таких условиях не могло быть речи о регулярных и многочисленных паломничествах. Но даже в VII веке движение, уносившее на Восток западных паломников, хотя и сильно замедлилось, не замерло вполне. Поддерживая традицию Григория Великого[47], папы продолжали слать милостыни заморским христианам. В 670 году епископ Аркульф, «по национальности галл... умный и правдивый наблюдатель», по характеристике его секретаря Адамнана, девять месяцев провел в Иерусалиме, ежедневно обходя святые места. Адамнан зафиксировал его рассказ на пергамене. На восковой табличке Аркульф, по просьбе Адамнана, начертил план Гроба Господня и церкви, воздвигнутой над ним. Он видел в Иерусалиме ярмарку 15 сентября, куда, по его свидетельству, сходились, наряду с сирийцами, арабами и греками, «люди с западных берегов».
Впечатления галла Аркульфа, итальянца Антонина (VII век), англосаксов Виллибальда и Беды (начало VIII века) формировались на фоне тяжкой атмосферы, созданной для паломников «сарацинским ужасом», господствовавшим на морях, и состоянием смуты и несчастья, в каком в ту пору находились сильнейшие державы христианского Запада — Франкская Галлия и Лангобардская Италия. Тем не менее и в них горит все тот же глубокий и сосредоточенный жар странничества, «любовная жажда видеть святые места».
Относительно долгим был просвет, который дало господство Каролингов. Правда, их усилий едва хватало, чтобы удерживать мир на севере, а флотилии франков не без труда справлялись с задачей держать сторожевую службу у берегов Галлии. И все же паспорт, скрепленный печатью государя из дома Каролингов, оказывал некоторую защиту западным странникам. С 800 года нововенчанный император Запада Карл Великий стал официальным патроном Палестины, получив в виде почетного дара ключи от храма Святого Гроба и знамя города Иерусалима. Снова в Святом городе растут латинские учреждения: обитель на горе Елеонской, женский монастырь подле храма Святого Гроба, обширная франкская колония на «поле крови»[48], где воздвиглись базилика, странноприимный дом, библиотека и рынок, поддерживаемые доходами с виноградников, полей, садов и усадеб в Иосафатовой долине[49]. Возобновляется движение посольств, грамот, милостынь. С ними ширится и поток паломничеств.
Странническая тяга снимает с насиженных гнезд епископов (Конрад Констанций), аббатов (Фульк, настоятель Флавиньи; Иоанн Монтекассинский), «нежных» женщин (Юдифь, невестка императора Оттона; Гидда, графиня Швабская), простых монахов («франкский инок Бернард») и т.д. Видеть святые места, в прозрачной иорданской струе утолить жар сердца, разгоряченного «любовной жаждой», отломить пальмовую ветвь в иерихонской долине, унести подлинную реликвию от Гроба Господня — осколок камня его пещеры, кусочек Крестного Древа, свечу, загоревшуюся нездешним светом в пасхальную ночь, — видеть с высоты Синая «неизреченную славу Божия величия» — таковы были стремления, заставлявшие пренебрегать опасностями «бурных морей, высоких гор, суровой ярости диких народов». Греза влекла за моря. На земле самой романской Европы, начавшей, — по выражению бургундского монаха Глабера — «покрываться белым одеянием церквей», эта греза вызывала множество своих воплощений — круглых «храмов Святого Гроба». Вновь создаваемые церкви наполнялись реликвиями Святой земли; в них люди прикасались к «залогам» нездешней святыни.
Страннические толпы двигались со всех сторон. Самыми подвижными были норманны и англосаксы. Первые избирали один из трех путей: восточный, через Русь, западный — вокруг берегов Испании, через Гибралтар, и южный — через Рим и восточные гавани Италии. Вторые двигались преимущественно третьей из указанных дорог. Они пускались в путь в весеннее время, «вознося перед его началом молитвы Всевышнему, да поможет Он безопасно пройти снежные цепи Альп». В Альпах и Апеннинах их ждали приюты, выстроенные государями из дома Каролингов или местными итальянскими князьями: госпиции Людовика Благочестивого и Матильды Тосканской. В Риме многие проводили зиму, и с концом пасхального времени, «светло озарявшего весь мир, поднималось и двигалось дальше бодрое войско». По словам Беды, в его время совершать паломничество в Рим и, как можно догадываться относительно многих странников, следовать далее в Палестину стало обычаем англов «знатных и простых, клириков и мирян, мужчин и женщин».
Французские путники оставили несколько меньше следов в летописных памятниках, зато на этапах их дороги в Испанию, Италию и на Восток распустился пышный цвет сказаний и песен, собравшихся впоследствии в венок «chansons de geste»[50] вокруг имени Карла.
Темп паломничеств все учащается в конце X и первые годы XI века. Сарацинская гроза на морях, казалось, отступала — пираты втягивались в круговорот хозяйственной и культурной жизни, правильного товарообмена. В самой Палестине владычество арабов утратило свой враждебный христианству облик. Раны, которые нанесли ему одиннадцать лет (1009—1020 годы) террора, развязанного полубезумным халифом Хакемом — в эти годы разрушен был храм Св. Гроба, срыты до основания базилики Флавиев и сооружения Карла Великого, христиане подверглись жестоким гонениям и унижениям, — были в значительной мере залечены с новым поворотом политики халифа, столь же необъяснимым, как и первый. Однако эти годы положили конец латинскому протекторату над Святой землей. Наследство Каролингов, потерявших престиж на Западе, подобрала окрепшая с победами императоров Никифора II и Цимисхия Византийская империя. Латиняне отступали в Сирии и на морях, тогда как греческие императоры возвратили христианству Кипр и Антиохию, Эдессу, Кесарию и Назарет. Казалось, близок был час освобождения самого Иерусалима.
События, наносившие урон самолюбию западного священства и западных правителей, не отразились прямо на западных паломничествах. Христианский государь-патрон Св. Гроба — не важно, откуда он был, с Запада или с Востока, — казалось, одинаково обеспечивал спокойное пребывание в Иерусалиме всем единоверцам. Соперничество греческой и латинской Церквей стало ощущаться неблагоприятно пилигримами только в годы, последовавшие за их официальным разрывом (1054 год). Уже в 1055 году его следствия испытал на себе св. Льетберт, епископ Камбре. Затруднения, какие чинил ему на Кипре византийский катапан[51], заставили его отказаться от мысли посетить Иерусалим.
Несмотря на все это, жажда видеть святые места, наряду с иного рода причинами, бросавшими население на большую дорогу и усиливавшими размах странничеств, постепенно разрасталась в настоящее пламя, которым в XI веке все сильнее горел Запад. Нелегкой задачей является в этом случае учесть действие вышеупомянутых «иных причин». Многим прежним историкам рисовался тут несколько упрощенный образ все сгущающейся атмосферы несчастья на земле Европы, и в особенности Франции: учащающиеся в XI веке неурожаи и, как следствие, массовый голод с его спутницами — эпидемиями моровой язвы; «небесные знаменья», особенно многочисленные накануне Первого крестового похода, вызывавшие чувство отчаяния, острого ужаса, сознания греховности. Выход многие видели в «пути за море» с его надеждой на перемену с покаянным, спасительным смыслом.
Выводы историков как будто подтверждаются замечанием Эккехарта из Ауры, сделанным в год первого крестоносного подъема: «западных франков легко убедить покинуть свои деревни, ибо Галлия вот уже несколько лет терзается то междоусобными войнами, то голодом и смертностью, а последнее время — моровой язвой». На такие же выводы могут навести, при известном подборе, и показания анналистов. Сплошь да рядом у них наталкиваешься на описание ситуации, когда в одной и той же местности, в два друг за другом следующие года население сначала не знает, куда деть избыток урожая, а потом голодает. Под 1085 годом в анналах обители св. Никасия Реймсского находим следующее сообщение: «В этом году было такое изобилие вина, что у людей не хватало вместилищ для его сбережения. Виноградники часто не обирались, а были предоставлены скотине». Год спустя тот же анналист сообщает: «Был полный неурожай винограда; беспредельные виноградники стояли без плода». Население встречало одинаково неприготовленным урожай и недород, не умело сберегать излишков, обеспечивать себя подсобными промыслами. Оно не умело орошать поля при засухе и спасать их от наводнений.
Так получаются длинные анналы голодовок, описания которых сперва пугают нас, а потом приучают к себе, и мы читаем их с таким же фатальным спокойствием, с каким отмечает их хроникер. Невозмутимо он сообщает под 1086 годом, что «наступил сильнейший голод... бедняки ели трупы овец, коней, быков в самое Св. Четыредесятницу[52], пожирая, вместо хлеба, виноградные листья». Неурожай наступал от самых разнообразных причин. «В 1093 году была великая засуха от 8 апрельских календ до 17 календ сентября. Она вызвала бесплодие земной утробы, скудость урожая на хлеб и иные плоды».
В 1094 году, наоборот, пшеницы покрылись туманами и не вызрели. Еще два года спустя урожай погубило наводнение. Иногда поля стояли достаточно согретые солнцем и увлажненные дождем, но «утроба земная, готовая родить, покоилась мертвая и печальная, потому что нечем было ее засеять». В 1096 году «была великая гибель семян в погребах, отчасти из-за червей, отчасти из-за дождей». Нет страницы, на которой не сообщалось бы: «...и был голод в области Реймсской... Суассонской... Турской»... Особенно потрясающее впечатление производит описание голода в Бургундии в 1031—1033 годах, когда «стали выносить на рынок человеческое мясо и заманивали в лес детей, чтобы их съесть», когда «лица людей бледнели и худели, кожа натягивалась и пухла, голос слабел и напоминал жалобный крик издыхающей птицы».
Краски неизбежно сгущаются, когда собираешь в одно все цитаты. Однако их гипноз в значительной степени рассеивается перед спокойной оценкой этих свидетельств. Отдельные бедствия, отмеченные хроникерами, следует локализировать: часто они захватывали только небольшую, вполне определенную область. Знаменитое, часто повторяемое «49 голодных лет на XI век» надо разнести в разные области Франции. Необходимо учесть и то, что хроникеры XI века, все почти монахи, склонны к пессимистическим тонам в изображении, к преимущественно страшным и печальным рассказам.
Голод и засуха, страдания от грозных эпидемий и суровых зим могли повышать, конечно, возбудимость измученных нервов. Охваченный огнем нездорового возбуждения, разгоряченный мозг открывался бреду: кошмару или сладкому, блаженному видению. Душа, напуганная стихийными ужасами окружающего, утрачивала доверие к собственной силе; бедная опытом мысль не улавливала развертывающейся в природе цепи неизбежных причин и следствий. Она раскрывалась для восприятия чуда, и чудо являлось. Такую связь страданий и чудес совершенно бессознательно выразил хроникер обители Св. Максенция под 1093 годом: «В ночь, когда умер король Филипп, видно было, как падали звезды с неба, подобно тухнущим факелам. В этом году была великая засуха от апреля до сентября, что вызвало неурожай... В недрах земли слышен был на большой глубине звон воды».
Трудно, однако, поверить, что болезни и голод нанесли в XI веке удар более сильный, нежели ужасные норманнские опустошения в веке предшествующем. Еще более скептически, по всей вероятности, следует отнестись к представлению, будто годы, предшествовавшие Первому крестовому походу, были особенно урожайными на так называемые «небесные знаменья». Вот, например, как говорят об этом хроники обителей Св. Ромуальда и Св. Дионисия Парижского: «1066 год. Погибло много людей от голода, о чем возвестила комета». «1089 год. Луна при восхождении своем прошла через затмение». «1093 год. В 9 октябрьские календы было солнечное затмение до 3-го часа дня». «1094 год. В апреле явилось грозное знамение в звездах. От полуночи до утра бесчисленные звезды кучами и в одиночку, переплетаясь и догоняя друг друга, срывались с разных углов небесного свода и сбегали на землю». «1095 год. Появилась комета в октябрьские ноны и стояла 7 ночей. Затем наступило землетрясение и наводнение».
Зловещие знамения идут, как будто сгущаясь; грозный хор растет, точно морской прилив. Кровавые небеса, страшные солнца, затмения луны составляют все усиливающийся аккомпанемент наводнений и засух, и симфония эта завершается аккордом: «1096 год. В первый день апрельских нон видно было, как почти все звезды бегут, точно пыль, когда ее несет ветер. И это продолжалось от пения петуха до зари, и христиане всех стран двинулись с оружием в руках в Иерусалим». Этот аккорд, конечно, не подготовлен сознательно. Но создает впечатление искусственного. Ничего необычного не происходило в описываемые годы. На протяжении десяти лет дважды явились кометы и однажды было солнечное затмение. Остальные знамения: звездные дожди, затмения лунные, кровавые небеса — все это явления, на которые в настоящее время мы не обращаем внимания, а чаще всего просто не знаем о них. Мы лучше понимаем явления природы, но мало их наблюдаем. Хроникер XI века совсем не понимал их, но постоянно наблюдал. Он мало спал ночью и знал, что творилось на небе. Пусть и в монашеском облачении, он был хозяином-земледельцем, и небо с кровавыми отсветами, росами и засухой было господином его быта. Мы не должны удивляться, что на страницах его анналов занимают такое место падающие звезды и лунные затмения, но мы не должны обманываться его свидетельствами: нужно думать, что на небе и на земле во вторую половину XI века все обстояло приблизительно так же, как до или после. Иначе, однако, все обстояло в человеческой душе.
Во всяком случае, не из душевного угнетения, но скорее из творческого возбуждения должны мы вести странническую тягу XI века; не отчаяние снимало с места большинство путников, но вера и радость. Трудно поверить, чтобы материальные условия жизни были в XI веке хуже, нежели столетием раньше. Наоборот, после полутора веков норманнских опустошений, когда, осев на земле, превратившись в герцогов и графов новой Европы, прежние разбойники стали «по веревке размерять землю» и льготами звать на нее насельников, — началась интенсивная работа над одичавшими полями. Восстанавливались пути сообщения, возникали и обустраивались города, топор земледельца врубался в чащи, и в лесах появлялись новые, свободные деревни. Кипение жизни чувствуется в XI веке в Европе, и если монастырские хроники, в частности клюнийская, подчиняясь основной задаче призыва к повышенному идеалу «духовной жизни», одевает действительность в темные цвета, то они часто только принадлежат изображению, но не оригиналу.
Подъем, а не умирание характеризует бодрый, проснувшийся к новому бытию XI век. Этот подъем, как и всякий рост, не осуществлялся без страданий, но то были муки рождения, не агония смерти. Прошлое своими тесными рамками давило на распускающиеся ростки жизни, ложилось могильным камнем на новые порывы, косность старины задерживала тягу к свету и, здоровое в своей основе, «стремление вдаль».
Но не сдержит Воскресшего Темный гроб![53]
С общим рассветом и стоит в связи усиление страннических движений, учащающийся темп паломничеств. Новые препятствия, какие ставились на их дороге, не остановили пилигримов, но изменили форму паломничеств. Рядом с одиночками и небольшими группами все чаще появляется охрана, а крупные компании сопровождаются настоящими вооруженными отрядами. 700 странников отправились в 1026 году в Палестину под главенством Ричарда, аббата Ванского, и под прикрытием отряда всадников. В следующем году той же дорогой прошло паломничество графа Анжуйского, епископов Лиможского и Пуатье. В 1035 году во главе «множества своих подданных» к Гробу Господню явился Роберт Дьявол. Через тридцать лет Альтаихская летопись рисует движение огромной дружины немецких пилигримов. Более 12 тысяч человек, которыми руководили епископы Гюнтер Бамбергский, Зигфрид Майнцкий, Оттон Регенсбургский и Вильгельм Утрехтский, вступили в Венгрию, вызывая в городской и деревенской черни блеском своего убранства и богатством обоза удивление, зависть и жажду грабежа. В Сирии им пришлось выдержать несколько стычек с бедуинами, в которых обнаруживается, что большая часть дружины по обету шла без оружия и оказалась вынужденной защищаться камнями. Но меньшинство смогло помериться с нападавшими равным оружием.
Венгрия привыкала видеть на своей земле огромные массы людей, которые спустя полвека получили имя крестоносцев. Недавно крещенные ее короли возводили госпиции, заключали договоры по доставлению припасов армиям божьих странников. В Константинополе начинали присматриваться к физиономии «франков», взвешивая пользу или вред, какие они могли принести Византии. Так определялись пути, этапы этих путей и средства многолюдных странствий на Восток.
Правда, уже отчасти одетые бронею, это были все еще мирные паломничества. Они, как думают некоторые исследователи, нашли идеальное отражение в поэме о странствии Карла Великого[54], в которой описывается, как император ведет за собой огромную свиту рыцарей, множество подданных, слуг, вьючных животных. Но эта армия не ставит задачей завоевать Иерусалим. Ни в Святой земле, ни по пути в нее герои не предвидят возможности сражения. Сам Карл не одет и не вооружен для битвы. Патриарх является единственным хозяином города, куда странники свободно входят, строят церкви, возлагают дары на алтари. Изображение рисует идеальный мир, который не соответствует никакой исторической дате и никаким реальным событиям, поскольку со времени арабского нашествия христиане не могли помириться с тем положением, какое создалось в Палестине. Есть предположение, что вся картина свободного и независимого Иерусалима построена на контрасте с печальной действительностью, но мы все-таки имеем право предположить, что из жизни могли быть заимствованы детали грандиозного странствия-исхода, когда как будто весь Запад со своим императором в ширящемся движении, подобно многоводной реке, плывет к подножию Ливанских гор.
Нашествие турок насильственно остановило эту стихию.
Тем временем к концу XI века на европейском Западе накопились организованные силы. Одной из них была сила католической церкви, возглавляемая папством и поддержанная вдохновением Клюнийской конгрегации[55]. Другой — поставившая себя ей на службу сила норманнских кланов.
Боевые товарищи Вильгельма (Гильема) Завоевателя или вожди шаек, отправившихся в начале того же века за Пиренеи, — все они шли с французского нормандского севера, имели далекими предками скандинавских викингов и продолжали сохранять в крови воздух моря и страсть к безбрежным странствиям. Естественно для правнука «морских королей», восьмого или девятого сына в многодетной семье (вошла в пословицу плодовитость могучей расы), не имеющего доли в отцовском наследстве, — стремление искать счастья на чужбине. И он отправлялся за ним с мечом в руках, с призыванием имени св. Михаила. Некогда язычник, поклонник Одина, ныне ревностный прозелит христианства, он молился воинственному архангелу около утесов Мон-Сен-Мишель, прежде чем странствия и победы не привели его к апулийскому святилищу того же патрона на Монте-Гаргано[56].
В борьбе с сарацинами итальянского юга, под влиянием союза с папством в голове Гвискаров и Боэмундов, нормандских князей Южной Италии, постепенно оформилась смелая церковно-политическая программа. В ее круг входило завоевание схизматической Византии и безбожной Сирии. Крестоносные лозунги зазвучали уже в битвах с сарацинами Сицилии. Они слышались и среди рыцарей французской Нормандии, идущих за Пиренеи.
Робер Гвискар[57], как и Вильгельм Завоеватель, признал себя вассалом римского первосвященника. В путях и целях могучего разлива французского феодализма нельзя не заметить направляющей руки церкви. XI век дает картину замечательных ее усилий к организации и широкому объединению сил, построенному на моральном базисе. Определенно намечается поток общественного мнения, который ведет церковь к очищению и реформе. Очаги реформы сперва представляются блуждающими огнями, вспыхивающими здесь и там: то в Риме, то в отдаленных монастырях Италии и Франции. Но пока сам римский престол не был освобожден от разлагающих, феодализирующих течений, зарождающиеся стремления не имели возможности развиться. Но вот в 1049 году папой становится Лев IX, и в нем рассеянная энергия реформаторских порывов встретила поддержку. И если часто в епископате она встречает сопротивление, то монашеский мир в большинстве своем становится опорой реформ. Аббатства изымаются из-под власти местных епископов и попадают в прямое распоряжение папства. Вскоре они концентрируются вокруг одного руководящего ядра, когда аскетов, идеалистов и реформаторов всего латинского мира начинает притягивать Клюнийская обитель.
Если она так быстро завоевала исключительную популярность, если в несколько десятилетий, точно колосья в урожайную пору, всюду выросли десятки клюнийских монастырей и в них теснились густые ряды прозелитов, это значит, что она удовлетворяла какой-то глубокой и настойчивой потребности современного ей мира. Частью этой потребности было желание в век сурового быта, притягивавшего внимание к грубому и внешнему, найти источник, питающий внутреннюю жизнь души. Но было и другое влечение — в век разделения и изолированности примкнуть к широкому социальному объединению, почувствовать себя членом братства, которое переступило бы границы сеньорий и противопоставило свое единство их раздроблению. Вожди Клюни уловили и сумели дать выражение этим устремлениям. Они создали корпорацию, раскинувшуюся по всему тогдашнему католическому миру и прочно спаянную, способную действовать быстро, под импульсом одной повелительной воли отца-аббата.
Эта единая воля Клюни находилась в гармонии с центральной волей католического мира. Строго централизованная, с фактически монархическим управлением, Клюнийская конгрегация, независимая от светских и местных духовных властей, была мощным орудием в руках папства как в укреплении его власти в церкви, так и в борьбе за независимость от светской власти. Задолго до момента, когда клюнийские монахи будут избираться на верховную кафедру церкви, Клюни и Римская курия непрерывно и согласно общались. И не было ни одного католического прелата, который сделался бы столь усердным гостем курии, как клюнийский аббат. Клюнийские монахи стали духовниками французских королей и германских императоров.
Правда, клюнийцы не были так подвижны, как их будущие преемники в воздействии на католическую душу — странствующие ордена XIII века. Они не превратили, в отличие от своих последователей, в главную арену своей деятельности городские площади и большие дороги. Они относительно мало выходили из монастырей и относительно мало проповедовали. Но мир, в который они еще не решались идти, — сам пошел к ним, а они проявили широкое гостеприимство. Странствующий Запад скоро привык к дорогам, которые вели из одной клюнийской обители в другую, люди шли на свет их окон, словно на свет маяков. По этим дорогам двигались паломники, посольства и просто путники, передавались вести и указы. И по ним впоследствии прошел, горячо поддержанный Клюни, передававшийся из уст в уста призыв к крестовому походу. Аббатство Флёри стало своеобразным политическим клубом в течении Луары. Аббатство Гиршау держало в своих руках нити общественного мнения, а зачастую и народных движений Рейна.
Влияние Клюни проявилось, впрочем, не только в неопределенном рассеянии религиозной энергии, но и в создании «союзов мира», общее руководство которыми взяли на себя папы. Заменяя государство, которого не существовало, церковь стремилась к обузданию насильнических инстинктов благородного класса, для которого война была развлечением. Смысл «союзов мира» был в том, чтобы оградить от бед, которые несли частные войны феодалов, определенные категории лиц. Каждый вступавший в такой союз давал обет исполнять его установления и подтверждал прочность обета клятвой, собственноручной записью, выдачей заложников. В церковные праздники, постные дни и периоды сельских работ люди, поставленные под покровительство церкви, защищались «Божьим миром», нарушение которого каралось церковным отлучением, а впоследствии — мирскими законами. Неприкосновенность также обеспечивалась родным и имуществу паломников, которые отправились к святым местам, и воинам, воюющим за Божье дело.
Только призыв к общему миру на Западе сделал возможным Первый крестовый поход. Уходившие должны были быть спокойными за судьбу остающихся. Положения «Божия мира» были подтверждены с большей, чем когда бы то ни было, торжественностью на соборах, созывавшихся в последние десятилетия XI века, и это не случайное совпадение: Европа собиралась с силами, чувствуя грозного врага в усиливающемся исламе. Запад переживал и по-своему оценивал вести о том, что турки-сельджуки овладели Сирией и омывающими ее морями, наконец, о том, что они вступили в Иерусалим, — и в эти же годы из Византии прибывали посольства с просьбами о помощи против турецкой угрозы. Уже Григорий VII, бывший папой в 1073—1085 годах, готовился вести ополчения на Восток и ради этого даже хотел прекратить свой спор с Византийской империей. Но мысль эта потонула в конфликте с императором Генрихом IV[58].
Первому крестовому походу в значительной мере способствовала агитация, которую планомерно развивала в 90-х годах XI века Римская курия. Наконец на соборе в Пьяченце, в начале марта 1095 года, папа Урбан II обратился с первым призывом помочь восточным христианам, а затем все лето того же года он, сам француз по происхождению и клюнийский монах, с тем же призывом странствовал по Южной Франции, и прежде всего по ее «клюнийским» территориям. Подготовив таким образом паству, 18 ноября в Клермоне собрали собор, который подтвердил обязательность для всех христиан «мира Божия», а затем папа появился на открытой равнине близ города и, обращаясь к огромному множеству уже подготовленных и наэлектризованных слушателей, произнес знаменитую речь, на которую народ ответил криком: «Так хочет Бог!» Адемар, епископ Пюи, тут же преклонил колена и просил папу благословить его на поход. Тысячи народа последовали его примеру. Знаком вступления в «святое воинство» был объявлен красный крест, нашивавшийся на правое плечо.
Четыре хроникера пересказали нам речь Урбана II, и у каждого она звучит несколько по-своему. Скорбью об унижении Святой земли, поругании Иерусалима, святого места паломничеств, горит при передаче этой речи сердце смиренного Бодри, епископа Дольского. Именно это чувство было преобладающим у рядового человека крестоносной среды. Гиберт Новигенский дорожит в папской речи мыслью об избранничестве народов Запада, и особенно французов, которым дано совершить дело, преданное Израилем и выпавшее из рук людей Востока. Он подчеркивает в своих комментариях, что само папство всегда было сильно поддержкой Франции и что Урбан II — француз и клюнийский монах. У Фульхерия Шартрского нашли отражение соображения папы о долге вселенского братства, о подвиге, который должен заставить весь христианский мир забыть свои раздоры: «Вы, притеснители сирот, вы, грабители вдов, убийцы и клятвопреступники, похитители чужого права! Как вороны, чующие трупы издали, вы чуете и подстерегаете битвы... Послушайте нашего совета, бросьте этот меч, спешите на защиту восточной церкви, удержите руку от братоубийства и встаньте вместе против чужих». За целью возвращения Иерусалима таким образом выдвигается цель спасения от гибели восточных церквей, свободного единения с ними в акте братской помощи. Хроникер Сигеберт из Жамблу чертит картину движения западного мира, которому «прозвучала Божья труба», в духе идеального представления о смысле крестоносного действа: «Западные народы... в несметном числе... герцоги, графы, магнаты, знатные и незнатные, богатые и бедные, свободные и рабы, епископы, клирики, монахи, старики и юноши, а также юноши и девушки, все в едином порыве, без всякого принуждения, стекаются отовсюду — из Испании, Прованса, Аквитании, Британии, Шотландии, Англии, Нормандии, Франции, Лотарингии, Бургундии, Германии, Ломбардии, Апулии и других стран; отмеченные и вооруженные доблестью и знаком святого креста, они готовятся отомстить за обиды Божьи врагам христианского имени».
За этим хором, правда, звучали и скептические голоса; эти голоса «высмеивали проходящие через их землю отряды конницы, пехоты, толпы поселян, группы женщин и детей», считая, что они «находятся в бреду», «поражены неслыханной глупостью». Но их было немного. Вокруг царил небывалый энтузиазм. «Содеянное Богом дивно явилось нашим очам. Чудесной благодатью Божией столь многочисленные члены тела Христова, разнящиеся по языку и народности, сливались в одно тело, одно царство, с единым царем — Христом». Эккехарт из Ауры описывает человека, «который, услышав во сне кантику “Радуюсь” и пение аллилуйи, сам стал подпевать голосам поющих и проснулся, одушевленный таким жаром паломничества, что не нашел в себе покоя, пока не двинулся в путь к местам, где ходили ноги Спасителя». Больные, умиравшие в эти дни, ложились крестом на смертном своем ложе с головой, обращенной к востоку. Этьен Бурбонский свидетельствует, что лица умерших крестоносцев улыбались. Движение было поистине стихийным. Люди «заражали друг друга».
Мы знаем имена некоторых особенно активных агитаторов. Но каждая деревня, очевидно, имела своего оратора, каждая группа своих вождей. Из них чаще всего в летучих заметках современников появляется имя эремита[59] Петра Пустынника из Амьена. В больших историях, сильно отодвинутых от Первого крестового похода, оно заполняет всю сцену, закрывая безымянные толпы, которые шли за ним, бросая тень на самого папу Урбана. У легенды о Петре есть своя длинная история. Эта легенда воплощает образ народной темноты — все, что было наивного и святого в чувствах толпы, и, все, что было в них неустойчивого и жестокого. Позднее Средневековье сделало из него главного героя Первого крестового похода, историческая критика XIX века, оценившая роль курии, совсем аннулировала легенду Петра Пустынника и констатировала полную безрезультатность того странного подвига, который он совершил со своими спутниками. Но теперь мы можем поставить эту фигуру на подходящее ей место.
Благочестивым мифом является, несомненно, рассказ о паломничестве Петра из Амьена в Иерусалим за год до созыва Клермонского собора, вещий сон у Гроба Господня, где явилось ему «величие Божие», посылая его на проповедь похода. Миф представляют и его появление в Риме, и речь перед папой, вызвавшая будто бы поездку Урбана в Клермон. Мы знаем, что одно время Петр и в самом деле находился на пути в Иерусалим, но не дошел туда из-за помех, созданных турками. Во Франции его деятельность начинается только после Клермонского собора. Это типичный эремит, которого некоторые анналы, говорящие о нем без особенной симпатии, изображают человеком небольшого роста, худым и суровым, с лицом, потемневшим от строгого выполнения заповедей аскетизма, босым, с длинной седой бородой, верхом на осле, с которого, из уважения к его всаднику, сдирали клочья шерсти, сохраняя их в качестве реликвии, так что в конце концов осел был ощипан догола. Действия Пустынника показывают в нем характерные для людей его склада упрямство, жестокость, узость мысли, неопытность в житейских делах и политических вопросах, крайнюю импульсивность. То, как он впоследствии покинет своих несчастных спутников в кошмарной обстановке обреченными на гибель на малоазийском берегу и сбежит в Константинополь, мирится в его характере с отчаянною смелостью, с какой он долго вел их по неизвестным ему дорогам Европы, Балкан и Азии. Его деятельность во Франции охватила преимущественно Берри, Орлеан, области к северу от Парижа. Здесь он набрал 15 тысяч человек (как исчисляют хроникеры), среди которых преобладали невооруженные пешие люди, но было и известное число мелких рыцарей, в том числе пресловутый Готье Нищий[60]. На Рейне аналогичную деятельность развил священник Готшалк, с именем которого также связывают войско в 15 тысяч человек. Отмечают еще дружину графа Эмихо Лейнингена в 12 тысяч человек.
Все эти толпы составились большей частью из простолюдинов в марте и апреле 1096 года. Ярость толпы фанатиков, горевшей нетерпением сразиться с врагами Христа, и жадность голодного сброда, глаза которого разгорались на легкую добычу, обратились в первую очередь против евреев. Это — первые темные страницы крестоносного движения и первые грандиозные погромы, какие знают Средние века. Каролингская эпоха была относительно мирной и светлой порой в жизни еврейского народа, но со второй половины XI века начинаются мученические анналы еврейских гетто.
В конце апреля погромы разразились в целом ряде городов: Трире, Праге, Виссельбурге, Шпейере. В мае громилы свирепствовали в Вормсе. В конце этого месяца Эмихо со своими 12 тысячами является к Майнцу. Епископ и бургграф заперли ворота города, однако позже, под угрозами осаждавших, их пришлось открыть. Более тысячи евреев укрылись в епископском дворце, но он был осажден, а епископ и бургграф вынуждены были бежать. Евреев принуждали креститься. Глава местной общины сжег себя в синагоге со своей семьей. Не менее грозные события разыгрались в Кельне. Синагога здесь была разрушена, свитки Торы разорваны и выброшены на улицу. Епископу удалось скрыть многие семьи в своих деревнях. В Трире евреи убивали, во избежание осквернения, друг друга и кидались в Мозель. Здесь, как и в иных случаях, высшая церковная власть и светское начальство пытались бороться с погромами, а население самих городов не принимало в них активного участия — все бесчинства творила пришлая чернь.
Еврейские кварталы в прирейнских городах, разгромленные и опустошенные, долго не заселялись, и только прибытие из Италии императора Генриха IV вернуло спокойствие в потревоженные гетто.
Прежде чем в Европу дошли вести о судьбе похода крестьянской армии Петра Амьенского, ей вослед начали двигаться регулярные армии крестоносцев. Церковь выработала особое, с течением времени все развивавшееся право для защиты покидаемых ими близких и имущества. Крестоносцам давалась отсрочка в долговых обязательствах, причем проценты не нарастали на сделанный заем, пока они находились «за морем»; семьи и имущество защищались канонами «Божия мира». Впрочем, многие, собираясь в путь, рвали все связи на родине и распродавали имущество.
Армии шли разными путями на Константинополь — условленное место сбора. Северные французы, лотарингцы и отчасти немцы под предводительством герцогов Нижней Лотарингии Годфрида Бульонского и Балдуина шли классической дорогой паломничеств — долиной Дуная. В Константинополь они явились в декабре. Отдельные отряды из Нормандии и Шампани имели во главе Роберта Нормандского и Роберта Фландрского, Этьена Шартрского и Гуго Великого, брата короля Филиппа I. В разное время они достигли портов в Апулии и высадились в Дураццо, чтобы весною 1097 года добраться до Константинополя и нагнать первую армию уже в Малой Азии. С провансальцами, которых вел Раймунд Тулузский, шли многочисленные представители клира; среди них был духовный вождь похода Адемар, епископ Пюи. Они прошли Северной Италией, вступили в Восточные Альпы, прошли зимой через Славонию и, после нескольких стычек с печенегами, в апреле явились в Константинополь.
Каждое из крупных соединений имело своего летописца. Вдумчивый, спокойный Фульхерий, каноник Шартрский, связал свою судьбу с герцогами Лотарингии. С ними он и очутился в Иерусалиме. Раймунд Агильский был хроникером южнофранцузского ополчения, следуя всюду за своим любимцем князем Раймундом. Родину анонимного автора лучших мемуаров Первого крестового похода — «Деяния французов и других борцов за Иерусалим» — искали долго в разных углах крестоносной Европы. В конце концов внимательное чтение его полной жизни хроники привело к заключению, что он был итальянец (притом, единственный из всех хроникеров, светский рыцарь — живое воплощение чувств и дум «среднего» крестоносца). Он вышел с тем четвертым потоком крестоносного войска, который двинулся из Южной Италии за Боэмундом, князем Тарентским, сыгравшим впоследствии важную роль в направлении и лозунгах всего движения.
Замечательная фигура князя Тарентского — предмет непрерывного восхищения наивного хроникера. «Мудрым», «храбрым», «атлетом Христовым», даже «ученейшим» называет он его. «Ты — честь и краса земли, решитель войны и судья битв». Похвалы эти незаказные. Они смолкли после неприглядных впечатлений княжеских раздоров около Антиохии. Несомненно, во всяком случае, что в лице Боэмунда крестоносное войско получило не только первоклассного стратега и дипломата, хорошо знакомого с ухищрениями византийской политики, быстро ставшего если не душой, то головой всего предприятия, но и носителя «итало-норманнской» идеи, которая наложила печать на все движение и со временем привела к плану оккупации Константинополя. В противоположность бескорыстной мечте Урбана, это была идея религиозно-политического подчинения Востока. Иерусалим и интересы восточных церквей играли в ней второстепенную роль. Зато выдвигался план создания сильной восточно-латинской державы, которая организовалась бы под главенством нормандской династии с благословения папского престола и имела отправной точкой Антиохию с ее — так утверждала популярная в ту эпоху легенда — «древнейшей кафедрой св. Петра».
Все эти войска со своими вождями и летописцами прошли весной 1097 года через Константинополь. Перед всеми возникал вопрос, в какое отношение к Византии станут крестоносцы и их будущие завоевания, имеющие совершиться на прежней территории Восточной империи. Многое изменилось с тех пор, как император Алексей Комнин слал Западу просьбы о помощи, — во всяком случае, ему далось укрепить свою власть. В Константинополе были осведомлены о составе и настроении крестоносного войска. Здесь знали о воинственности западных рыцарей и повторяли с ужасом, что даже священники и церковные прелаты ищут кровопролитий и потасовок. Армия Петра Амьенского показала, чего можно ждать от западного сброда, натворившего немало бед в царском городе. Из всего этого вырос план византийского правительства: изолировав отдельные ополчения и завязав с ними возможно дружеские отношения, накинуть узду на их действия и как можно скорее отправить на азиатский берег, связав определенным договором.
Перед лицом войск латинского Запада, вступавших на территории Византии, базилевс мыслил себя так, как мыслили себя его предшественники много веков назад в отношении германских и славянских варваров, которых они звали спасать империю и служить ей. Эту точку зрения отразила в своем повествовании византийская царевна Анна Комнина. Она не чувствует, замечает один из ее биографов, что римский мир рушится. Для нее античная цивилизация, центр которой перенесен в Константинополь, жива, и Восточная империя — единственная законная, организованная сила. Поставленная в центре жизни «второго Рима», вскормленная самыми гордыми традициями его, она верит, что варвары существуют лишь в виде низшей стихии, подлежащей использованию и обузданию.
В итоге длинного ряда переговоров, интриг и проволочек, во время которых Гуго даже побывал у византийцев в плену, а Годфрид оказался как бы в осажденном лагере за стенами Константинополя, — все бароны принесли императору вассальную присягу, в силу которой обязывались, по словам Анны, «все замки и города, которые они завоюют на пути, подчинить власти императора», а по выражению (значительно более благоприятному для крестоносцев) Раймунда Агильского, «без воли императора не удерживать ни города, ни замка, составляющих достояние империи». Так вольно или невольно заключен был греко-латинский союз, и, сопровождаемые греческими проводниками и небольшими отрядами греческого ополчения, крестоносцы двинулись на малоазийский берег. Первая победа была одержана ими (в начале июня) под Никеей. Еще до вступления их в город над ним взвилось знамя императора.
Эта победа так же, как и следующий успех под Дорилеей, были важными моментами, после которых движение крестоносцев по Малой Азии совершалось относительно свободно. Они страдали не столько от военного противодействия, сколько от трудных условий перехода по выжженной степи, недостатка воды и провианта. С печальным юмором описывает Фульхерий, как, потеряв множество людей и лошадей, крестоносцы вынуждены были седлать быков и переложить обоз на свиней и баранов. У Гераклеи разбилось единство крестоносного войска. Балдуин с Танкредом, отделившись от него, углубились в Киликию и овладели ее укреплениями. Затем, после споров с Танкредом, Балдуин проник в Великую Армению, занял ее, получив поддержку армянского населения, вплоть до Эдессы, где стал соправителем местного князя Тороса, а после его предательского убийства единственным государем — «графом».
Трудно сказать, сознавали ли крестоносцы все значение, какое получило в общем ходе завоеваний это предприятие. Путь по долине Евфрата был, пожалуй, единственной дорогой, по которой турки могли поддерживать свою военную силу в Сирии. Поставив здесь, на самых истоках Евфрата, прочный бастион, эдесские графы изолировали Сирию от багдадской ее базы. Во всяком случае, те полвека, которые продержалось Эдесское графство, были периодом поступательного движения латинской стихии на Востоке. Оно замедлилось и остановилось, даже пошло назад с падением Эдессы в 1147 году. Нужно заметить, что устойчивость латинского владычества обусловливалась дружелюбием армянского населения. Вообще же надо заметить, что поддерживать добрые отношения с местным населением крестоносцам удавалось не всегда, что и стало одной из причин непрочности их положения в завоеванных областях.
Остальное войско после более или менее длительных испытаний выбралось в Киликию и здесь вздохнуло свободно, встретив помощь со стороны местных христиан. Перед ним стоял теперь прямой путь на юг, и ближайшей целью была Антиохия. В дальнейшем движении к Иерусалиму крестоносцы рассчитывали на дружественные отношения со стороны правящей в Египте арабской династии Фатимидов. Теснимая турками, держава Фатимидов при известных условиях могла стать союзницей христиан.
Антиохийский эпизод принадлежит к самым величественным в крестоносной эпопее. Ему посвящено множество сказаний, писем, песен, мемуаров. У Антиохии подверглись очень серьезному испытанию — и во многом не выдержали его — энтузиазм крестоносцев, искренность вождей, вера в них пришедших из Европы масс. В истории остались долгая осада могущественной крепости, защищенной с севера рекой Оронтом, а с юга горой и стеной с 450 башнями; помощь армян в минуту, когда плохая организация доставки фуража, обрекла войска на голод; неожиданная поддержка генуэзского флота, привезшего инженеров и осадные машины; хитрость Боэмунда, сумевшего найти предателя, местного оружейника Фируза, и овладеть городской башней; вступление крестоносцев в Антиохию и устроенная ими резня на улицах города, где им через четыре дня, в свою очередь, пришлось подвергнуться осаде со стороны подоспевшего мосульского эмира Кербоги. В этой осаде множество крестоносцев погибло от голода и от чумы. Положение их постепенно сделалось безвыходным; спасение могло прийти только каким-нибудь чудесным образом. Они и ждали чуда, живя в атмосфере видений, грозных или утешительных, которыми так богаты оказались дни антиохийской осады. Эти видения усердно заносил в свою хронику Раймунд Агильский. Для него, импульсивного, вечно возбужденного, ад и рай отделены, точно в средневековой мистерии, тонкой прослойкой земной сцены, и сквозь проделанные в ней дыры постоянно пролезают черти и святые. Они гуляют по улицам Антиохии, смешиваются с крестоносцами и направляют их действия. Наконец монаху Пьеру Бартелеми в видении является святой Андрей и указывает, где находится в Антиохии копье, которым прободен был бок Спасителя. С этим копьем войско, руководимое Боэмундом, если верить Раймунду Агильскому, и пробило себе дорогу из зачумленного города и рассеяло турок. Так или иначе крестоносцы разгромили войско Кербоги, и путь в Иерусалим был свободен.
Но к этому времени принимают все возрастающие размеры те явления, которые и ранее расхолаживали энтузиазм самых искренних. Завоевательные планы, с которыми начинают носиться бароны, вызывают раздоры, грозят расколоть единство войска. Боэмунд претендует на Антиохию и остается здесь, чтобы укрепить обретенное княжество. Раймунд Тулузский решает вознаградить себя за счет Триполи.
В начале июня 1099 года, через три года после начала крестоносного движения, уменьшившееся вшестеро ополчение подошло к Иерусалиму. Воспоминания о горьких и разочаровывающих впечатлениях пути потонули в том чувстве восторга, с каким путники приветствовали открывшиеся им в золотое июньское утро стены священного города. Отказавшись от мысли взять Иерусалим приступом, крестоносцы обложили его осадой, принялись громить его укрепления таранами, которые доставил тот же генуэзский флот.
Рядом с обычными средствами обе стороны прибегали к священной магии. Женщины, бывшие внутри города, пеньем заклинаний пытались отвратить летящие из-за стен стрелы. Христиане, в свою очередь, совершали процессии в тайной надежде, что от трубного звука стены Иерусалима падут. 15 июля Годфрид и Евстахий проникли в город с севера, Танкред и Роберт Нормандский с запада, через ворота св. Стефана, а Раймунд овладел Башней Давида — древней цитаделью, расположенной недалеко от Яффских ворот. Крестоносцы вступили в Иерусалим.
Картина овладения городом представляется ужасной. Торжествующее христианское воинство топило мусульманское население в его собственной крови. Весь гнев, копившийся в долгие годы страданий от утраты Иерусалима, и вся жадность к богатой доставшейся добыче проявились с отталкивающей силой. Но отвращения, которое вызывает в нас описание вступления в Иерусалим, не испытал ни один из хроникеров похода. Совершившееся рисуется им справедливым удовлетворением поруганному в своей святыне Божию величию и оскорбленному чувству христиан. Только у Фульхерия, когда он говорит, что «не щадили ни женщин, ни малюток», слышатся ноты жалости. Но все зловещие тени разбегаются перед солнцем освобожденного Иерусалима; все тонет в торжественной осанне. «И после долгих страданий стали они расходиться по городу, расселяясь по опустевшим домам... Но прежде всего двинулись они к Гробу Господню... Торжественно шли все — клирики и миряне, с громким ликованием воспевая Господу песнь новую. Ибо предстали, наконец, перед ними воочию святые, давно желанные места. О день благодатный, о время, памятное навеки среди иных времен! Разве не было стремлением многих веков, чтобы святое место, оскорбленное неверными, вернулось к первоначальному своему достоинству, в руки верных? Земля, где ходил, учил, страдал, умер, воскрес и вознесся Христос, где все полно Его сияющей славы, обновилась к лучшей славе и отдана православным. И то, что Господь наш, через этот народ Свой, Им любимый, Им для этой цели взращенный, предызбранный для этого подвига, восхотел совершить, то до конца веков памятным в языках всех племен останется и прозвучит».
Сразу же, однако, возникли сложные и трудные вопросы: как управлять Святым городом и как сохранить власть в Палестине? Самый блестящий из вождей ополчения Боэмунд не предъявлял притязаний на Иерусалим, который представлялся малодоходной, хотя и почетной добычей. Но антиохийский князь не мог допустить, чтобы ею завладел его соперник Раймунд Тулузский. Этому противилась и Византия. Боэмунду, по-видимому, принадлежит ненадолго осуществившийся план сделать из Иерусалима нечто вроде духовной сеньории с патриархом (им избран Арнульф, прибывший в Палестину в качестве капеллана при Роберте Нормандском) во главе и с светским фогтом, «бароном Гроба Господня» при нем. Это место предоставили честному и непритязательному герцогу Нижней Лотарингии Годфриду.
То, что отпечатлелось в ближайших к событиям мемуарах Первого крестового похода, и то, что «прозвучало» в более поздних песнях и вошло в хроники второго и третьего поколения (таковы хроники Альберта Аахенского и Гильома Тирского), сильно расходится в изображении происшедшего. Боэмунд для итальянского анонима, Балдуин для Фульхерия, Раймунд Тулузский для Раймунда Агильского стоят на первом плане исторической сцены. Пройдет одно поколение — и рядом с ними, и даже выше их, уже в событиях, предшествовавших взятию Иерусалима, выдвигается фигура Годфрида Бульонского. Хроника Альберта сосредоточивает вокруг него всю иерусалимскую эпопею: «Начинается книга экспедиции в Иерусалим-город, где рассказаны славные деяния герцога Годфрида, чьим рвением и трудами Святой город возвращен христианам». Нетрудно найти объяснение этому: между Альбертом и его предшественниками лег факт огромного значения — образования Иерусалимского королевства. Царствовавшая уже несколько поколений династия поощряла сказания, озарявшие славой ее начало. Еще шаг — и мы попадаем в волшебный круг саги о «Рыцаря Лебедя[61]», которая стала фамильной сагой Бульонского дома.
То, что Годфрид стал героем крестоносных сказаний, определилось не только влиянием правящей в Иерусалиме династии. «Площади французских городов и дворы французских замков звенели песнями о героях каролингского цикла[62], когда пришел день крестового похода, — говорит Гастон Парис[63]. — Так можно ли думать, что вдохновение труверов осталось безмолвным перед лицом западного рыцарства, которое поднялось, нашивая крест на свои одежды, увлекая за собою население юга и севера, которое увидело Константинополь, прошло Малую Азию и водрузило христианское знамя у ворот Гроба Господня?..» Немало сказаний и песен слагалось о князьях, доблестно бившихся в Палестине, и многие из них были прославлены, но особенно выделяется образ барона, который на пути в Святой город ни разу не запятнал себя личными исканиями и после ухода большинства крестоносцев встал на страже Гроба Господня.
В один из последних дней августа 1100 года, когда корабли отбывавших в Европу крестоносцев поднимали паруса и происходило прощанье с остающимися (в этот день было положено оружие; отъезжавшие и оставляемые держали пальмы в руках), Готфрид произнес им прощальное напутствие: «Храните память обо мне; напоминайте братьям-христианам, чтобы они не колебались идти к Гробу Господню; не забывайте о Святой земле, о нас, остающихся в изгнании». С этого дня начинается легенда о нем.
Если для пизанцев, генуэзцев, венецианцев Палестина скоро станет прозаической реальностью, то для заальпийских европейцев страна, где было так много пережито и много достигнуто, останется как прежде — и даже более, чем прежде, — краем чудес. Но они будут знать, что в этой далекой святой стране правит князь, который один оказался достоин иерусалимской короны, но отверг ее[64].
Не подлежит сомнению, — говорит историк Адольф Шayбe[65], изучавший экономические вопросы Средневековья, — что среди разнообразных побуждений, вызвавших к жизни великое крестоносное движение, коммерческие интересы не играли никакой роли». Но если действительно не они создали крестовые походы, то, наоборот, крестовые походы оказали могущественное влияние на торговое развитие средиземноморских народов. Можно сказать больше: торгово-промышленное движение стало составляющей частью крестоносного. Без него было бы невозможным закрепление на столь долгое время латинских завоеваний на мусульманском Востоке.
Для нового населения Палестины не могли служить постоянной связью с родиной те сухопутные дороги, по которым шел Первый крестовый поход, как бы ни были они освящены именами Готфрида Бульонского и Карла Великого. Путем повседневных и частых сношений могло сделаться только море. Деятельным посредником на морском пути стали итальянские и позже города французского юга. Когда впоследствии, в годы разочарования и усталости, великий исход Запада стал представляться бесцельным порывом, в торговле можно было все-таки увидеть его прочные результаты.
Морские города Италии приступили к торговым операциям с Палестиной очень осторожно. Их экспедиции на Восток начались сравнительно поздно и принесли ощутимую выгоду много позднее завоевания Иерусалима. Но этим относительно большим предприятиям предшествовали малые, в которых проявили себя главным образом генуэзцы. Их корабли снабжали крестоносцев, когда те осаждали Антиохию. Еще важнее была их помощь, когда сами крестоносцы оказались осаждены в Антиохии Кербогой, и позже, когда, застряв у Ирки, крестоносное войско гибло в безводной равнине. Мы уже отмечали участие генуэзцев во взятии Иерусалима.
Именно последнее событие позвало в Палестину славные республики Италии — их большие хорошо снаряженные флоты двинулись сюда один за другим. Эта грандиозная морская демонстрация Запада должна была произвести изрядное впечатление на сарацин. Первым явился пизанский флот в числе 120 кораблей, привезший своего епископа Даимберта и мотивировавший свое появление повелением папы Урбана. В мае 1100 года прибыл венецианский флот в 200 кораблей. Его вели епископ Кастелло и сын дожа Джованни Микаэль. С их участием крестоносцы овладели гаванью Акры. Генуэзцы немного припоздали и явились последними на 26 галерах и нескольких десятках транспортных судов. Городской совет отправлял их в спешке, опасаясь, что Пиза и Венеция перехватят инициативу в обеспечении себе торговых преимуществ на Востоке и Генуя останется на бобах. В конце апреля 1101 года генуэзцы приняли участие во взятии маленького Арсуфа и цветущего торгового города Кесарии.
Главная цель морских экспедиций, однако, заключалась не столько в новых завоеваниях, сколько в закреплении захваченных берегов. Мы уже говорили о том положении, в котором очутился после завоевания Святой земли барон Гроба Господня. Мы видели, что среди князей, споривших за Антиохию и Триполи, не нашлось охотника на Иерусалим. Расчет нарезать себе блестящих сеньорий на завоеванном Востоке, который руководил частью крестоносных вождей, реализовался лишь для немногих, и недовольные потянулись домой. Что касается наивного энтузиазма массы народной, то он был еще менее прочной почвой, и опереться на него было невозможно. Те из этой массы, кто не разбежались от голода под Иркой, не умерли от антиохийской чумы и донесли свой энтузиазм до Иерусалима, скоро его здесь насытили. Добравшись до Гроба Господня, искупавшись в Иордане и наломав пальмовых ветвей в Иерихоне, они сочли свою задачу исполненной. Таким образом, защищать завоевания Первого крестового похода осталось не так уж и много людей.
В связи с этим представляется несколько загадочной та пассивно-выжидательная позиция, которую занял в 1100 году мусульманский Восток. Еще недавно выдвинувший против огромной крестоносной армии сотню тысяч войск Кербоги, он предпочел бездействие перед лицом каких-нибудь десятков тысяч Готфрида. Но явление это становится менее загадочным, если вспомнить, что мусульмане не могли не учитывать наличие итальянских эскадр, бросивших якоря в главных гаванях сирийского побережья.
Вооруженные дружины купцов и их колонии станут тем цементом, который спаяет молодой латинский Восток со старым латинским Западом. В их интересах была энергичная поддержка усилий христианских властителей страны захватить власть над всем побережьем. Свободнее всего действуют здесь в первое время ближайшие союзники нормандских князей — генуэзцы. Впрочем, своеобразной чертой их политики является полное безразличие в отношении того, для какого князя добывается тот или иной город. Арсуф был завоеван ими для Готфрида, Триполи, Тортоза, Большой и Малый Джебеле — для Раймунда. В 1110 году они участвовали в завоевании Лаодикеи нормандскими князьями. В общем, они готовы были бросить в бой свои галеры ради всякого латинского князя, который, в свою очередь, был готов обеспечивать им коммерческие привилегии в завоеванном пункте. Значительно бледнее роль пизанцев, сливавшихся обыкновенно с генуэзскими эскадрами и ограничивавших свои притязания севером Сирией.
Труднее других было определить свою роль венецианцам.
Со времени взятия Антиохии у большинства вождей крестоносцев очень ухудшились отношения с Константинополем, и Венеции, давней союзнице византийцев, нелегко было сделать свою ставку в игре. Но Венецией управляли достаточно хитрые политики, которые нашли способ получить долю в добыче, не идя на прямой разрыв с Византией. В 1110 году дож Орделаффо Фальери лично возглавил большую морскую экспедицию, которая, в союзе с королем Балдуином, захватила Сидон. Еще более важный успех был достигнут взятием Тира, для чего в 1122 году Венеция двинула 120 судов и дала взаймы королю и патриарху 100 тысяч золотых.
Так проявилось запоздалое, расчетливое, почти свободное от тех мотивов, которые двигали первыми крестоносными ополчениями, участие итальянских республик, которые никоим образом не претендовали на политический суверенитет. На равнинах Сирии и Палестины ни генуэзцы, ни венецианцы не создали ни одного княжества, предпочтя конкретную выгоду от торговли. Предоставив другим звучные титулы антиохийских князей, эдесских и триполийских графов и иерусалимских королей, свалив на них всю тяжесть ответственности, которую между равно почти враждебными мирами мусульман и греков, «между Персидой и Византией», несли на своих плечах латинские бароны, не определяя слишком отчетливо своих отношений, если не к «Персиде», то уж точно к Византии, они стремились только к тому, чтобы иметь опорный пункт в каждом из важных торговых городов, квартал для комфортабельной и приятной жизни своих агентов, чаще всего «ругу (улицу), идущую к морю», на ней свою церковь и, как настойчиво подчеркивает большинство договоров, «фондако[66], фонтан и баню». Поступаясь политическими правами, итальянцы, как правило, получали взамен коммерческие привилегии. Таков смысл договора, заключенного в 1098 году генуэзцами с Боэмундом как государем Антиохии. За первую четверть века генуэзцы получили по трети Арсуфа, Кесарии, Акры, Триполи, Бейрута, Лаодикеи и Джебеле, площадь в Иерусалиме, улицу в Яффе. Колонии пизанцев сосредоточились преимущественно на севере, в сфере влияния нормандских князей. Те и другие получили гарантии, что не будут подвергаться поборам и, в случае неожиданной смерти на Востоке, право охраны имущества до передачи его законному наследнику.
Но все эти колонии бледнеют перед колониями венецианцев. Явившись в Палестину позднее других, царица Адриатики получила здесь львиную долю. Вспомним только знаменитую привилегию 1123 года, которая, по имени патриарха Иерусалимского, подписавшего ее (король Балдуин II был в то время в плену), получила название «привилегия Варамунда». Согласно ей, венецианцам досталась треть Аскалона и, что еще важнее, треть Тира. На иерусалимском рынке они получили столько же домов, лавок и участков, сколько имел иерусалимский король, в Акре — целый квартал. В границах «своей» территории они использовали собственные меры, здесь ходила венецианская монета и действовал независимый от иерусалимского короля суд. Правительству венецианской общины, в сущности, были даны те же права, что королю над своими подданными. Столицей венецианских поселений стал Тир, где возникла церковь Св. Марка, в некоторых своих чертах повторяющая знаменитую одноименную венецианскую базилику.
К территориям, переданным колонистам, пристегнули обширные сельские районы, крепостное население которых после власти греческих, сирийских, потом арабских и, наконец, турецких владельцев должно было принять еще более тяжкое иго западных господ. Новым хозяевам приходилось отдавать до трети урожая и вообще всего того, что производилось. Таким образом, значительную часть вывозимого с Востока европейцы извлекали из земли Сирии, как натуральную повинность с ее огородов, хлопковых и сахарных плантаций, виноградников, садов, оливковых, миндальных и апельсиновых рощ, из развитых здесь шелкового и бумажного производств.
Рейсы на Восток совершались из итальянских городов с завидной пунктуальностью. В Пизе были в обычае индивидуальные экспедиции. Из Генуи и Венеции корабли отправлялись, как правило, большими караванами, что объяснялось просто: здесь местные правительства принимали непосредственное участие в торговой жизни, властно ею руководили и соответственно не желали терпеть конкуренцию со стороны предприимчивых одиночек. Торговые суда по большей части шли в сопровождении военных кораблей. Из Генуи такие флотилии выходили раз в год, в августе или сентябре. Венеция отправляла их дважды: весной и в конце августа. Венецианские флотилии следовали через Ионические острова, затем через Родос и Кипр, а дальше уже к сирийскому или египетскому берегу, с которым также оживились давние торговые связи. Генуэзские и пизанские корабли, пройдя Мессинским проливом, следовали той же дорогой, если не считать периода враждебных отношений с Сицилией, когда они делали большой круг, огибая Корсику и Сардинию, и держали путь вдоль африканского берега, пока не показывались александрийские маяки. Путь итальянских моряков считался легким и быстрым, особенно если сравнивать его с сухопутным. При благоприятной погоде купеческие корабли проходили его в две недели.
Генуэзские флотилии проводили на Востоке всю зиму; венецианский весенний караван возвращался в сентябре, осенний — в мае. Этого времени было достаточно, чтобы посетить все прибрежные гавани и съездить в Дамаск и Багдад. Бывало так, что купцы возвращались с тем же караваном, с которым и прибыли, но некоторые, если того требовала коммерция, оставались и отбывали домой уже со следующей флотилией. Случалось и так, что в своих действиях в Святой земле купец был связан контрактом с республикой, формировавшей флотилию, где прописывалось, где, чем и как он мог торговать.
Строгая регламентация такого рода предприятий объясняется тем, что в них были заинтересованы самые влиятельные круги. Городская знать, носители государственных должностей, просто богатые люди вкладывали в восточную торговлю большие капиталы, то есть купцы, плывшие за море, редко когда рисковали только собственными средствами. Из генуэзских архивов видно, что в торговых операциях участвовала почти вся местная аристократия, причем активными их участниками были только младшие члены семей, тогда как старшие не покидали своих городов и выступали в роли акционеров, пайщиков или банкиров. Перекладывая непосредственный труд на тех, кто стоял ниже ее в социальном отношении, знать, не выходя из дома, получала изрядные барыши. Впрочем, у нее тоже хватало забот. Ее делом было, заседая в городском правительстве, следить за поворотами внешней политики, регулировать отношения с сарацинами, Византией, иерусалимскими князьями, а также с соседними республиками, в нужных случаях отправлять посольства, а то и организовывать военные экспедиции. Здесь не имеет смысла даже говорить о частной торговле. Всякое торговое предприятие, чтобы не быть безрезультатным, должно было не только пользоваться покровительством флага своей страны, но прямо заинтересовать в своем успехе как можно больше членов правительства. Тогда купец, уходящий в плавание, мог быть уверен, что со своего сенатского кресла, из дворца над зеленой лагуной Венеции или над синими волнами Лигурийского залива чей-то благоприятный глаз следит за его кораблем и направляет в желательном для него духе политику республики.
В этих предприятиях, как они рисуются через архивы, любопытны подробности. Когда некий Солиман отправляется в 1156 году на Восток с генуэзским кораблем, он получает самые разнообразные поручения. Ожерио Венто дает ему серебряную уздечку, 10 фунтов и 2 унции шафрану, а также 15 генуэзских лир, которые Солиман должен превратить в товар, а вырученные за товар деньги передать сыну Ожерио, поселившемуся в Александрии, причем уже не лиры, а египетские бизанты из расчета два и три четверти бизанта на лиру. От имени малолетнего знатного генуэзца Элио консулы города дают Солиману 96 лир, а некий Рибальдо Факсолио — 5 лир. Два других генуэзца, Мальфуастеро и Гвидо, поручают купцу товары для продажи. Перед первым Солиман обязуется, продав его товары в Александрии не менее чем за 110 бизантов, добраться до Каира, купить там гуммилака[67] и бразильского дерева[68] и отдать все по возвращении в Геную. Товары Гвидо он обещает продать за 280 лир в Александрии, чтобы отдать деньги идущему вместе с ним сыну Гвидо, если тот решится из Александрии предпринять дальнейшее странствие на свой страх. Если же молодой человек останется в обществе Солимана, последний пускает дальше капитал в оборот и обязуется привезти отцу перца и черного дерева. Вернувшись, Солиман расплачивается с доверителями. Элио, например, он привез 105,5 лир, пол центнера перца и пакет бразильского дерева. Соответственно нажились и другие. Что Солиман хорошо заработал на этом предприятии, видно из того, что через четыре года он покупает с двумя другими купцами корабль, причем оплачивает половину его стоимости. И долго еще в архивах встречаем мы следы его торговых сделок. Их малые размеры компенсируются непрерывностью. Сплошь да рядом в сделках прибегают к кредиту, лично-семейному в первое время, — товары, полученные в одном пункте от отца, выплачиваются деньгами сыну, который живет где-нибудь на Востоке. Отсюда недалеко до торговых банкирских домов, филиалы которых вскоре разбросаются по Средиземному морю. Благодаря им член или клиент кредитного товарищества сможет двинуться в путь, не неся мешка с золотом. Сделки начинают регулироваться векселями, из которых постепенно вырастает система ассигнаций.
В товарном обмене Европа, сначала малоактивная, становится все более деятельной. Кроме товаров, которые она извлекает в качестве оброка из сирийских колоний, она многое вынуждена покупать за деньги: драгоценные камни и пряности Дальнего Востока, появляющиеся на сирийских рынках и в Багдаде; персидские ткани и бирюзу; хлеб, соль и рыбу с берегов Черного моря: наконец, все египетские товары: батист и кисею, стекло, бразильское дерево, перец, квасцы. Сначала европейцы за все это платят преимущественно золотом, но с течением времени они усиливают собственный экспорт. Если в X веке Европа везла на Восток преимущественно рабов, дерево и оружие, из коих только последний товар был произведением индустрии, для второго приходилось обезлесивать хребты Италии, а третий был позорным пятном «христианской» коммерции, то уже в XII веке этот список значительно расширяется. Испанский шелк, французское и фландрское сукно, полотно Реймса, Камбре и Валансьена начинают не только в Европе конкурировать с восточными тканями, но появляются и в Сирии. Иерусалимские госпитали тысячами локтей и сотнями штук выписывали из Европы красные и зеленые сукна и толстые шерстяные одеяла.
Круг европейской восточной торговли захватывает Византию, но отводит ей все более пассивную роль. В архивах сохранилось не одно свидетельство, что даже восточные товары нередко доставлялись на византийские рынки венецианцами, корабли которых стали посредниками в торговле Византии как с Сирией и Египтом, так и с Западной Европой. Венецианцы и отчасти генуэзцы получают все больше привилегий на рынках Византии, создают все больше колоний в ее городах, успешно конкурируют с греческими купцами на островах Средиземного моря. Не наша задача входить в анализ византийской политики XII века, но мы не можем не отметить, что императоры из Комнинов, бывшие соперниками латинских баронов в Малой Азии и Сирии, в том, что касается вопросов культуры, были западниками. Они стесняли западное завоевание, но широко открывали двери западной торговле и культурным влияниям.
Однако это не встречало сочувствия в местном населении, которое поначалу глухо роптало. Но рано или поздно недовольство должно был найти выход, и при Алексее II (1183 год) случился мятеж, приведший к избиению западных купцов. Те из них, кому посчастливилось уцелеть, скоро вернулись в свои кварталы. Но страх, который они пережили, никуда не исчез. И это стало одним из стимулов Четвертого крестового похода.
Уже в первое десятилетие христианской власти в Сирии в ее правящих семьях произошли передвижения. Барон Гроба Господня скончался через год после взятия Иерусалима. В Палестине был избран его преемник. Но этот преемник, брат умершего барона эдесский граф Балдуин (он передал свой эдесский престол сыну, тоже Балдуину), не пожелал остаться в скромной роли патриаршего фогта и венчался иерусалимским королем. Боэмунд, освободившись из турецкого плена, куда он попал после случайной стычки, затеял открытую войну с Византией и был полностью разбит. Потерпев крушение своих планов, он вынужден был заключить с византийцами договор, согласно которому стал византийским вассалом, а в Антиохии утверждался греческий патриарх. Впрочем, Танкред, его наследник с 1111 года, отказался выполнять этот договор. Раймунд только в 1104 году добился своей заветной цели — обладания Триполи, но сам пал в триполийской осаде, задушенный дымом пожара. Так в относительно молодые еще годы сходило со сцены первое поколение крестоносных вождей, истощенное напряжением эпического своего подвига, растратив силы в приспособлении к непривычным условиям быта. Более устойчивыми и долголетними будут правления их сыновей и племянников: иерусалимских Балдуинов (от I до V) и Амори, антиохийских Боэмундов (от I до VIII), триполийских Раймундов и Бертранов и т. д. Сомкнув цепь феодальных связей около верховной иерусалимской короны, они начинают работу по возведению «готического» сооружения на восточной земле.
Это момент совершенно исключительного интереса для историка и социолога. Европейский феодализм, выросший бесшумно и незаметно на старой родине, не отлившийся в писаный кодекс, теперь, в новых условиях, невольно вынужден был оглянуться на себя, определить свои принципы и произвести в них какой-то выбор.
Сохранившееся на Кипре предание сообщает, что «когда взят был Святой город... герцог Годфруа избрал, по совету князей и баронов, мудрых людей, которые расследовали бы обычаи людей разных стран, оказавшихся там. Все, что они узнали, было изложено письменно и доложено герцогу. А он, собрав патриарха и других, с их совета, велел выбрать все, что было хорошего и полезного. Так установились обычаи и положения, которые положено было хранить и соблюдать в Иерусалимском королевстве...»
Нельзя думать, будто законодатели шли по неизведанному пути и сочиняли все заново. Они создали кодекс, который воспроизводил правовые обычаи их родины, и больше всего — феодальной Франции. Худо или хорошо, новое здание следовало выстроить сразу, чтобы им могло пользоваться нарождающееся местное общество. Впоследствии оно неизбежно должно было подвергнуться перестройкам, вызываемым, с одной стороны, воздействием на пришельцев местных обычаев, с другой — изменениями, которые совершались в самой Европе и с большей или меньшей быстротой отражались за морем. Можно даже сказать, что эти перестройки начались, кодекс начал действовать, чему способствовали как удары извне, так и борьба честолюбий внутри крестоносного воинства. Большое влияние также оказывали постоянные изменения в составе населения созданных крестоносцами государственных образований.
За исключением небольшого числа акклиматизировавшихся семей население Палестины пребывало в бесконечном движении. До самого конца XII века и, все убывая в числе, в XIII веке сюда прибывали новые насельники, увлекаемые религиозным воодушевлением, желанием устроить свою судьбу или жаждой приключений. Обратная волна уносила в Европу удовлетворенных или разочаровавшихся. С обновлявшимся непрерывно населением обновлялись нравы, понятия и привычки; в восточную почву просачивались изменения, которые совершались на почве Европы. Это в какой-то мере усложняло решение главной задачи — создание за короткий период времени сильного государства.
Первые шаги нового правительства были связаны с удовлетворением материальных притязаний всех тех, кто мечом проложил дорогу в Иерусалим. Нам не известны подробности и основания происходившего дележа. Но есть данные, позволяющие думать, что в небольшом относительно кругу завоевателей он совершился безболезненно. Фульхерий представляет в самом Иерусалиме картину раздела почти в идиллическом виде: «После долгих страданий они стали расходиться по городу, расселяясь по опустевшим домам. Так что, кто первым вошел в дом, богат он или беден, уже не изгонялся из него, но самый дом или дворец и все, что он нашел в нем, он присваивал себе... Так установили они новое право, обязуясь взаимно хранить его, и многие бедняки стали богаты...» Во всяком случае, при замечательной детальности изображения событий Первого крестового похода, какое дают хроники (мы зачастую можем проследить их по дням), — в них не сохранилось сообщений о каких-либо резких конфликтах в период освоения крестоносцами захваченной земли, и можно склониться к признанию, что оно имело «мирный» характера. По-видимому, все, кто хотел и мог остаться в Палестине, получили наделы. В Иерусалимском королевстве нам называют, в качестве главных вассальных феодов — из них одни были светскими, другие церковными — Назарет, Наплузу, Ибелен, Раму, Лидду, Хеврон и др. Иерархия феодов, вероятно, отразила иерархию претендовавших на них лиц, с тенденцией к относительному повышению ранга каждого. Это выразилось прежде всего в том, что многие участвовавшие в завоевании люди «низкого звания» стали рыцарями. В этом смысле движение в Палестину пробило широкую брешь в ограде феодального закона.
Приведенное выше предание о «герцоге Годфруа» говорит, что ассизы[69] его «мудрецов» были будто бы записаны «большими круглыми буквами, с золотыми инициалами и красными заголовками» и положены во храме Святого Гроба, благодаря чему и получили свое название «Lettres du Saint-Sépulcre» — «Письма Святого Гроба». Эти «Письма» якобы могли вскрываться только в случаях важных разногласий и не иначе, как в присутствии комиссии девяти, в том числе патриарха и короля. Реальность предания вызывает сомнения: возможна ли столь ранняя кодификация феодального права, которое на Западе еще более века будет ждать своей записи? Вероятнее всего, в «Письмах Святого Гроба», погибших, согласно преданию, при вступлении Саладина в Иерусалим, следует видеть архив владельческих актов на полученные феоды и перечисление принятых за них вассальных обязательств.
Но в любом случае иерусалимские ассизы обнаруживают — это видно из результатов их действия, — что феодальное право на латинском Востоке достигло неизвестной Западной Европе отчетливости и законченности. Требование военной службы в стране, которой постоянно угрожал враг, не могло ограничиваться, как то было в Европе, сорока днями — сюзерен имел право потребовать от вассала исполнить предписанный долг в любой момент, и служба эта могла занять сколько угодно времени. Вассальная связь здесь проявлялась в своей высшей форме, то есть вассал отвечал всем своим имуществом. Зато и король-сюзерен был действительно только первым между равными, a Haute Cour — феодальный Высший совет при нем — учреждением с большими правами.
В сущности, это была судебная палата, составленная из непосредственных вассалов короля, которая работала под его личным председательством и часто проявляла непокорство.
«Переплывая моря, отправляясь на поиски под новыми небесами более свободного и яркого существования, феодальный мир естественно стремился оживить свои исконные догматы, омолодить свои институты, вернуть аристократическому принципу его былую силу». Особенно ярко это заметно в проявляемой ассизами заботе о праве вдовы и дочери — в очевидном противоречии с интересами централизации власти, но в семейных интересах завоевавших Палестину династий. Куда с большей последовательностью, чем на Западе, за женщинами — при отсутствии прямого мужского наследника — признавалось право на корону и на избрание по сердцу действительного ее носителя — мужа. Но отсюда вытекала для феодального совета очень серьезная забота: не насилуя прав сердца, подобрать в супружество осиротевшей даме такого барона, который был бы годен для замещения ответственного поста. Поэтому романы сирийских принцесс, личности и интриги их женихов занимают видное место в высшей политике христианского Востока.
Изучая значение Высшего совета в жизни того класса, которым он руководил и который одновременно представлял, наблюдатель наталкивается на ряд любопытных моментов. Феодалы Палестины были весьма энергичными людьми. Высший совет здесь не был пассивным учреждением, которое в старой Европе существовало больше формально. Члены палестинского Высшего совета ревностно посещали его заседания, принимали участие в разборе казусов, вдумывались в их детали, регистрировали прецеденты. Поэтому судебная процедура на Востоке развернулась в драматическое действие, стала ареной борьбы, в которой побеждал тот, у кого лучше выковано оружие аргумента. Заморские бароны, проникнутые сознанием особенности своего положения, вырабатывали в себе чуткость, постоянную настороженность, в каких не нуждалось более спокойное, лучше защищенное общество Европы. В результате они стали живыми носителями правосознания в его утонченных деталях.
В Иерусалиме и Антиохии, впоследствии в Акре и на Кипре, где с падением Иерусалима собрались остатки заморской аристократии, мы встречаем типы, каких вовсе не знала старая Европа. Мы видим баронов, славных рождением, подвигами, богатствами, цвет восточного христианства, которые всю жизнь, подобно законоведам по профессии, предаются изучению и применению ассиз и своей юридической опытностью и ученостью, победами в словесных турнирах, ухищренным своим крючкотворством добывают не меньше славы, чем военными триумфами и аристократическими титулами.
В воспоминаниях остроумнейшего из этих баронов-сутяг Филиппа Наваррского проходит блестящая плеяда его учителей и товарищей: Жан и Жак Ибеленские; Жоффруа, барон Сидона; Рауль, сеньор Тивериады. Он живо изображает юридическую манию, «наклонность, род недуга», которой они были одержимы и которая не оставляла их даже среди опасностей битвы. «Мессир Рауль Тивериадский спал плохо», бессонными ночами заставлял Филиппа читать себе вслух и сам много рассказывал «об обычаях и ассизах иерусалимских», настаивая, чтобы Филипп запоминал все, что имело к ним отношение. Сир Бейрута Баллиан III славился своим мужеством и бесстрашием. «Римская древность не знала более безупречного бойца», — говорит Филипп Наваррский. Узнав во время осады Серина в 1232 году, что три его сына, цвет семьи и надежда всего заморского христианства, ранены, он «испустил из груди своей возглас печали»: «О, зачем я не вспомнил ассизу, которую установил король Амори!» Согласно забытой сиром ассизе, дети вассала не должны следовать за сюзереном отца дальше, чем на день конской езды.
Изощренная память заморских баронов хранила огромное количество прецедентов и ассиз, и просто удивительно, что за все время существования Иерусалимского королевства они не оформились в текст, доступный всем. Объяснение этому, вероятно, следует искать в том, что Высший совет феодалов хотел оставаться своего рода священной коллегией, кастой «сказителей права». Так, Рауль Тивериадский на просьбу короля Амори II помочь ему в систематизации текста ассиз ответил решительным отказом: «В том, что я знаю, я не хочу сравнять с собой какого-нибудь Ремона Ансиома или иного смышленого буржуа, да и вообще грамотного человека худого рода». Только после падения Иерусалима в Акре и на Кипре решатся родовитые юрисконсульты записать свой кодекс и обнаружить устои общества, которое уже было смертельно ранено и обречено на гибель.
Для сохранения и расширения христианской Палестины возможностей одного только государства было недостаточно.
Поэтому стали возникать и другие организованные силы, призванные прежде всего помогать тем, кто стремился в Палестину «во имя любовной жажды видеть». Для их защиты на трудных и опасных дорогах, для их устройства в чужой стране, а также для помощи светскому рыцарству в охране границ Палестины стали создаваться духовно-рыцарские ордена.
Первый из них — орден госпитальеров[70] — возник как благотворительное братство. Скромно было его начало. Между 1070—1080 годами, когда Палестина подверглась нашествиям сельджуков, купец из итальянского Амальфи Панталеоне Мауро создал в Антиохии и Иерусалиме приюты для неимущих и больных соотечественников, приходивших поклониться Святой земле. Эти приюты утратили свой узконациональный характер, когда крестоносцы овладели Палестиной. Рядом с госпиталем Мауро вырос поглотивший его госпиталь, названный по имени антиохийского патриарха VII века Иоанна Милостивого. Он и послужил основой для создания ордена, который вскоре широко распространил свою деятельность.
Звали основателя нового братства Жераром, и это едва ли не все, что о нем известно. Устав ордена был утвержден папой римским Пасхалием II в 1113 году. Из буллы папы ясно, что к этому времени госпитальерами уже была создана сеть приютов: Сен-Жиль во Франции, Компостелло в Испании, Асти, Пиза, Отранто, Мессина и Тарент в Италии. Идея Жерара была проста и смела до грандиозности, если иметь в виду тогдашние условия. В тех местах, где скапливались путники в Святую землю, где они садились на корабли, братство создавало странноприимные дома, при которых были переводчики и лекари; кроме того, паломникам иногда обеспечивалось сопровождение в пути.
В своей первой фазе орден госпитальеров был свободным братством «слуг бедняков», которых члены ордена, однако, именовали «своими господами». Сами госпитальеры приносили обет бедности, целомудрия и послушания, но при этом они в любой момент могли покинуть орден. Только булла Иннокентия II в 1137 году, идя, по-видимому, навстречу желаниям руководителей братства, установила правило, что без согласия братьев и магистра ордена вступивший в него не может из него выйти. Так в братство внесен был момент строгой дисциплины. Одновременно был создан институт добровольных жертвователей на нужды ордена и собратьев: все миряне, оказавшие помощь ордену, получали некоторые привилегии. В 50-х годах XII века, уже при преемнике Жерара магистре Раймунде де Пюи, госпитальеры примерили на себя — вероятно, под влиянием тамплиеров — роль военного ордена. Де Пюи предложил помощь королю Балдуину II в его борьбе с неверными, и с этого времени госпитальеры принимали участие во всех серьезных сражениях, что привело к их разделению на братьев-воинов и братьев-лекарей.
Что же до ордена тамплиеров, то он с первых шагов в 1119 году, по мысли основавших его рыцарей во главе с Гуго де Пейном, возник как военно-монашеская дружина для защиты оружием пилигримов и местных христиан. Тамплиеры, в отличие от госпитальеров, с самого начала своего существования надели латы. Эти два ордена, можно сказать, дополняли друг друга. В первые десятилетия своего существования их деятельность была весьма близка к высшим заповедям рыцарства: тамплиеры и госпитальеры фанатично верили во все, чему учила церковь, они охраняли слабых и без устали и пощады вели войну с неверными.
«Новый род воинства, как слышно, родился ныне на земле, — такими словами приветствует св. Бернард Клервоский защитников Палестины, — новый и неведомый прежним временам. Неутомимо борется он двойным оружием: против плоти и крови — мечом, против внутренней неправды — духом... Он мягче агнца и яростнее льва... совершенный и бесстрашный воин, который одевает тело железом, а душу броней веры. Не боится он никого: ни человека, ни беса. Чего мог бы он страшиться, он, кому Христос — жизнь, а смерть — счастье?.. Славными возвращаются бойцы из битвы, блаженными умирают они в ней...
Я расскажу вам об их жизни, в смущение и укор нашим воинам, которые служат не Богу, но дьяволу. Среди Божьих воинов не отсутствует дисциплина и не презирается послушание. Здесь уходят и приходят по воле того, кто стоит во главе, одеваются в то, что он дает, и не просят и не принимают пищи и одежды из другого места. В жизни и одежде они избегают лишнего; живут вместе в общении и целомудрии, без жен и детей... без личной собственности, пребывают в одном доме, храня единство духа в союзе мира. Ты сказал бы: у этого множества — одно сердце и одна душа...
Они никогда не сидят бездельниками, не шатаются в праздном любопытстве. Когда они не на походе, чтобы не есть даром хлеб, они чинят оружие и платье и вообще делают то, что повелевают им воля старшего и нужда общины. Они не считаются с лицами: чтится лучший, не знатнейший... Наглые слова, бесполезная суета, неумеренный смех, ропот, перешептывание не остаются безнаказанными. Они не терпят шашек и костей, ненавидят охоту, не развлекаются птичьей ловлей, они плюют на мимов, магов, сказочников, не терпят песен, зрелищ и дурачеств, не отращивают волос. Никогда не нарядные, редко мытые, часто косматые и нечесаные, грязные от пыли, в темном щите и панцире... Когда близится бой, они одеваются в железо, но не украшаются золотом и серебром и потому внушают страх врагам, но не вызывают их жадности. Они хотят иметь коней быстрых и сильных, но не разукрашенных... Они ищут битв, но не триумфов, побед, но не славы, стремятся возбуждать ужас, но не любованье...»
Со временем грубый закон непрерывной войны, сумятица политических страстей и честолюбий, разлагающие соблазны замутили и исказили цельный и чистый образ, прославленный клервоским святым. Но, недолго соответствуя действительности, он все же навсегда врезался в память романской Европы.
В первые десятилетия XII века христианская Сирия непрерывно разрастается. Основой этого служили не всегда согласные между собой, но всегда деятельные силы: утверждавшиеся на полученных землях феодалы, флоты итальянских городов, духовно-рыцарские ордена, время от времени прибывающая подмога с Запада (а с течением времени еще и наемные отряды туркополов[71]).
В пору наибольшего могущества — до потери Эдессы — христианская Сирия очерчивала на географической карте нечто вроде контура цветка с длинным стеблем — Иерусалимским королевством, утолщением у корня — Заиорданской землей, вытянутым цветоложем — Триполийским графством и двумя широкими, неровными, сильно развернувшимися лепестками — Антиохийским княжеством и графством Эдесским. В этом цветке не хватало Алеппо и Дамаска, которые завоевать не удалось.
Второй лепесток, ложась на истоки Евфрата, вдвигался в пустыню, из знойного воздуха которой возникали угрожающие марева турецких полчищ. Граница христианских владений на востоке шла по цепи Ансарских гор, далее — по горам Ливанским, затем уходила за Иордан и Мертвое море. На юго-востоке группа крепостей — Карак, Агамант, Монреаль, Иль-де-Гре — контролировала территорию Заиорданья. Долины, которые, протягиваясь между южной оконечностью Ливанских гор и Тивериадским озером, могли дать доступ армии, идущей с востока, защищали мощные замки — Бофор, Шато-Неф, Сафад, Кастелле. В Ансарских горах над ущельем, в котором пробивает себе путь Оронт, нависал замок Крак-де-Шевалье, бывший одним из главных пунктов ордена госпитальеров. Все приморье представляло собой непрерывную линию торговых гаваней, за которыми расстилалась возделываемая сельская территория.
Все это возникло за относительно короткий срок. Инициатива пришельцев проявляла себя деятельно и ярко. Завоеватели бросали семя в землю, пропитанную многовековой культурой, и эта культура влияла на его произрастание. Иногда это влияние было заметно даже не самому внимательному глазу, иногда оно действовало на глубинном уровне. Французский замок принимал многие черты византийско-арабской конструкции, приспособляя свои формы к горным хребтам и скалистым островам, к знойному климату, где дождь был редким гостем. Сирийские и греческие художники убирали его привычной им декорацией, устилали полы и одевали стены мраморной мозаикой ярких цветов, бросали из пастей каменных драконов струи прозрачной воды, как это было принято на Востоке. Крестоносцы зачастую заменяли в битвах стальную броню и шлем легкой арабской одеждой и высоким головным убором. При дворах иерусалимских королей и триполийских графов царствовало причудливое смешение восточных и западных обычаев, как то имело место раньше в Испании и на Сицилии. Сеньоры Палестины чеканили монеты с арабскими надписями.
«Стоит поразмыслить над тем, как в наши дни Господь обратил Запад в Восток, — говорит Фульхерий Шартрский. — Кто был римлянином или франком... кто жил в Реймсе или Шартре, стал гражданином Тира и Антиохии. Мы уже забыли места нашего рождения... Многие из нас приобрели здесь на наследственном праве дома и слуг, многие женились на сириянках, армянках и даже сарацинках, получивших благодать крещения... Кто возделывает виноградники, кто поля. Они говорят на разных языках, но понимают друг друга. Самые различные наречия знакомы живущим здесь народам, и их сближает взаимное доверие... Лев и бык едят из одного вместилища. Чужой стал туземцем, пилигрим — оседлым... Кто был беден у себя на родине, стал здесь богат. Кто имел мызу, приобрел здесь виллу. Зачем возвращаться на Запад тому, кому так хорошо на Востоке?»
Впрочем, оценивая положение латинской Сирии, которое сам Фульхерий Шартрский характеризует как затерянность среди враждебного мира, «между Византией и Персидой», удивляешься не тому, что через два века своего существования она исчезнет с лица Азии, но тому, что она продержалась так долго. И тут надо сказать, что устойчивости латинских государств на Востоке способствовала слабость турецкой государственной организации. Турецкая сила, столь яркая и неодолимая при наступлении, не всегда оказывалась в состоянии сохранить свои приобретения. От первых султанов-победителей Тогрул-Бека, Алп-Арслана, Малик-Шаха пошла огромная семья, раздробившая их наследство и враждовавшая в лице отдельных своих членов. Кроме того, способность турецкой государственности к самозащите разлагала система эмиратов. Пограничные области были разделены между множеством мелких начальников-эмиров, из которых каждый имел слишком мало сил, чтобы бороться с врагами, и слишком много стремления к самостоятельности. В таких условиях от европейцев требовалось не слишком большое искусство, чтобы закрепить за собой завоеванное и до известных пределов расширять занятую территорию.
Но столь благоприятное для латинских государств положение не могло сохраняться вечно. С конца первой трети XII века главная ветвь турецкой правящей семьи, выдвинувшая великих султанов, но теперь ослабевшая, постепенно отстраняется от дел и уступает власть тем, кого на местном языке называли атабеками[72]. Атабеки постепенно присваивают решение вопроса, кто будет сидеть на престоле. Из их рядов выходят смелые воители, каким был, например, Имад ад-Дин-Занги, обосновавшийся в Мосуле и сумевший подчинить своей воле пограничных эмиров. После этого «Персида» вновь становится грозной и агрессивной. С обновленным штабом и приведенной в порядок армией Имад ад-Дин-Занги начинает с 1127 года систематическую осаду Эдесского графства. После этого один за другим стали отходить в руки турок армянские города, и в начале 1140-х годов христиане выпустили Эдессу из рук.
К этому же времени ухудшились и без того плохие отношения латинских государств с Византией, которая делала все, чтобы восстановить свои владения в Малой Азии. Императоры Иоанн II и Мануил I самым настойчивым образом вмешивались в дела Антиохии, Эдессы и Кесарии, требуя вассальной присяги от их баронов. В таких условиях среди тех, кто осел в Палестине, возобладало мнение, что собственных сил и того людского ручейка, который постоянно идет из Европы, может не хватить, чтобы удержать завоеванные территории, и, следовательно, необходимы чрезвычайные меры. Из Палестины стали раздаваться вопли о помощи, и они были услышаны в Европе. Так возник призыв ко Второму крестовому походу.
На него прежде других ответил французский король Людовик VII. Падение Эдессы, которую французские крестоносцы не сумели сохранить, во-первых, задело его как человека глубоко религиозного и, во-вторых, уязвило его самолюбие как правителя — естественного сюзерена прежних своих пэров, властвовавших ныне в Палестине. Ко всему прочему в нем содержалась явная угроза Антиохии и в конечном счете Иерусалиму. Поэтому, обращаясь к европейским государям, Людовик VII надеялся, что они не замедлят откликнуться. Однако реакция была вялой и неконкретной, и даже вассалы короля предпочли не спешить с изъявлением готовности «принять крест». Холодно отнесся к этому предприятию воспитатель и ближайший советник короля аббат Сугерий, по ряду причин не проявил энтузиазма папа Евгений III. Людовик вынужден был смирить свой пыл, но через год повторил свое воззвание.
Возможно, и на этот раз ему не удалось бы найти достаточное число сочувствующих, но его призыв подхватил св. Бернард Клервоский, чья проповедь в 1146 году вызвала во Франции прилив воинственно-мистического воодушевления. Источники рисуют сцену в бургундском Везеле, когда после его слов раздались крики: «Крестов, крестов!» Таким образом, вопрос о крестовом походе был решен. Южная и Средняя Франция собрали многочисленную армию — по разным оценкам от 15000 до 70000 человек. Бернарду Клервоскому, воплощению религиозного духа эпохи, удалось одержать и еще одну важную победу — над скептицизмом и уклончивостью немецкого императора Конрада III, благодаря чему во Втором крестовом походе мы видим большую немецкую армию.
Тем не менее уже не сотни тысяч следовали за крестоносными вождями, а лица этих вождей уже не горели тем воодушевлением, какое характеризовало баронов, ведших Первый поход. Несчастливая мысль Людовика VII осадить Дамаск, который до этого — из вражды к атабекам — готов был поддерживать христиан; несчастливая мысль взять с собою на Восток жену, красавицу Алиенору, с ее шумливой и бездельной свитой, с ее склонностями к романам, терзавшим ревностью сердце короля-супруга, обрекли французский поход на неудачу. Жестоко разбитая при Дорилее армия Конрада III оказала ему плохую поддержку, и крестоносцы вернулись на родину, не сделав ничего для Палестины, испортив основательно отношения с соседями латинских государств, которые отныне перестали быть дружественными, и еще больше углубив конфликт с Византией.
Об удручающем впечатлении, которое поход произвел на Европу, свидетельствует хроника епископа Фрейзингенского Оттона. Этот хроникер вошел в историю с репутацией пессимиста. Все, что приходилось ему пережить в Германии, не настраивало его на радостный тон — в жалкой фигуре Конрада III его имперская мечта находила слабую опору. Однако и он был из тех, чье сердце загорелось при крестоносном призыве. Несмотря на некоторые тревожные симптомы, предшествовавшие Второму походу, Оттон радуется ему, чего-то ждет от него: «Воры и разбойники берут крест. Земля освящается десницей Вышнего...» Охваченный надеждой на какое-то новое будущее, он, едва окончив свою хронику «О двух государствах», снова берется за перо, готовый день за днем записывать живую историю Второго похода. Об этом намерении он вспоминал много лет спустя в тоне глубокого разочарования: «Должен сознаться, что когда несколько лет тому назад я кончил первую свою историю, и дух Божия странничества... повеял над западными народами, я подумывал было снова взяться за перо. Уже начал я писать, но не знаю в силу какого инстинктивного чувства, как если бы душа предчувствовала будущее и предвидела конец, я бросил начатый труд».
Весть о происходившем у Дорилеи и Дамаска быстро пришла на Запад, вызывая отчаяние людей, проводивших своих близких в поход, и сильное раздражение против св. Бернарда Клервоского. Государи, возвратившиеся на родину из провального похода, а также английский король Генрих II Плантагенет немедленно возложили на себя обет нового пути, однако никто из них этот обет не выполнил. Все они сошли в могилу с тяжестью смертного греха, искупить который надлежало их детям.
Тотчас после отбытия крестоносцев турки со всех сторон ворвались в христианскую Сирию. Атабек Алеппо Нур ад-Дин осадил триполийский замок, где находился сын триполийского графа, и увел его с собою. Атабек Дамаска Муин ад-Дин Анар, опустошил округу Иерусалима и вынудил короля заключить невыгодный мирный договор. Эмир Алеппо разгромил замки Антиохийского княжества и овладел Апамеей. Ряд кровавых поражений христиане потерпели в 50-е годы XII века. При этом иерусалимский король показал себя далеко не на высоте, отказываясь идти своевременно на помощь находившимся в опасности вассалам, поскольку был занят дома борьбой за власть со своей матерью Мелисендой.
Во второй половине XII века уже не могло быть речи о росте христианского владычества на севере Сирии. Северная граница Иерусалимского королевства была беззащитна и открыта нападениям турок.
Скоро та же судьба постигла и восточную границу. Мусульманское население Дамаска мало сочувствовало политике своего эмира, не раз вступавшего в союз с христианами против атабеков, а после коварного нападения христиан во время Второго крестового похода авторитет эмира был окончательно подорван. Среди горожан созрела мысль, не ища дружбы у неверных, опереться на обретавшего все большую силу Нур ад-Дина, и стоило только атабеку подойти к стенам Дамаска, как ему были открыты ворота.
Теперь Иерусалим был со всех сторон окружен атабеками. Может быть, солидарность христианских государств Востока и отдалила бы его гибель, но их правители оказались неспособны объединить усилия. Да и само сжимаемое с севера и востока Иерусалимское королевство вместо того, чтобы укреплять связи с Антиохией и Триполи и вообще заботиться о защите собственной территории, начинает вытягиваться на юг, стремясь отхватить куски от владений египетского халифа.
Вторая половина XII века наполнена походами иерусалимских королей в Африку. В этих походах есть свои блестящие страницы, и надо признать, что при всей их несвоевременности в них имелся некоторый смысл. Египтяне сами стремились завладеть гаванями на палестинском побережье, прежде всего Аскалоном, — после 1150 года это был длительный, постоянно получающий продолжение эпизод в жизни Иерусалимского королевства. В противостоянии им проходило все правление иерусалимского короля Амори I. Он защищался и атаковал, совершив четыре экспедиции до Дельты и Каира. В первой (1163 год) он сам пытался единолично овладеть Египтом. Во второй и третьей (1164 и 1167 годы) он объединялся с египетскими мусульманами против сирийских, нападавших на Египет. В четвертой (1168 год) он сражался с египтянами и сирийцами, соединившимися против него.
То, что иерусалимские короли целыми месяцами пропадали по ту сторону Суэцкого перешейка, теряя все остальное из виду, не могло не отозваться на положении латинских государств самым печальным образом, особенно если принять во внимание напряженную атмосферу вокруг них.
В 50-е годы XII века как будто выявляются все те противоречия между западными и восточными христианами, которые существовали уже во время Первого крестового похода, но обнаруживались относительно слабо, притушенные волной общего энтузиазма. Византийская империя вернула при помощи латинских воинов значительную часть Малой Азии, но на этом ее воссоздание остановилась. Император Мануил I Комнин, натура талантливая и сильная, мечтал о большем: его программа включала отмщение норманнам их обид, возвращение южноитальянских территорий и Антиохии. Он, как и иерусалимский король, не принимал в расчет турок и все свое внимание сосредоточил на борьбе с европейцами. В 1147 году ему удалось отбить у норманнов Корфу. Но по мере того, как проявлялись его намерения, он восстановил против себя не только норманнов, но и папу, и германского императора. Это привело к тому, что Запад обнаруживал все меньше желания бороться с ним рука об руку против мусульман.
Людской поток из Европы на Ближний Восток понемногу убавлялся. Во всяком случае, между 1147 и 1187 годами Палестина получила очень мало подкреплений. А между тем над нею собиралась опасность еще более грозная, чем сила Нур ад-Дина. Еще при Амори I великим везирем в Египте стал близкий к Нур ад-Дину курд Асад ад-Дин Ширкух, который полностью подчинил себе халифа аль-Адида. В результате наметилось чрезвычайно опасное для христиан единство политики египетских и сирийских мусульман. Правда, постаревший Нур ад-Дин не сумел или не захотел воспользоваться сложившейся ситуацией, но тут на авансцену истории вышел племянник ад-Дин Ширкуха — уже известный нам Саладин (мы и дальше будем называть его именем, принятым в русской и западной традиции). Сначала он сменил дядю в качестве везира, а затем, в 1171 году, объявил себя султаном.
Осторожно действовал Саладин, когда смерть Нур ад-Дина, оставившая огромную и несогласную семью, открыла ему перспективы сирийского наследства. В течение двенадцати лет он не касался христианской полосы Сирии, подчиняя одну за другой турецкие ее части, окружая со всех сторон латинскую державу. Борьба с нею, несомненно, входила в планы фанатического сына ислама Саладина, однако он проявлял терпение, считая необходимым хорошо подготовиться к этой борьбе. Мирные отношения с христианами, закрепленные договором в 1180 году, протянулись бы, может быть, и дольше, чем это случилось на деле, но христиане сами вызвали султана на бой. Один из баронов-авантюристов, которых немало было в Сирии, Рено Шатильонский, князь Заиорданской земли, ограбил караван, в котором находилась сестра Саладина, и, по слухам, будто бы даже ее обесчестил. Саладин потребовал удовлетворения у иерусалимского короля, но тот был бессилен наказать своего вассала, если бы даже и захотел. Тогда Саладин объявил христианам джихад, и это застало их, забытых Западом и совершенно неготовых к войне, врасплох.
Саладин не стал медлить и сразу двинул войска. В июне 1187 года он взял Тивериаду и нанес поражение крестоносному войску на высотах Хаттина, где взяты были в плен король Ги Лузиньянский, магистр тамплиеров Жерар де Ридфор, много баронов и рыцарей. Затем Саладин овладел Акрой, Бейрутом, Кесарией, Аскалоном. Иерусалим даже не пробовал защищаться. При первой бреши, пробитой в стене, город капитулировал на милость победителя. 2 октября 1187 года Саладин вошел в город, и турецкие знамена взвились над его стенами.
Совершенно иной, если сравнивать с 90-ми годами XI века, когда крестоносцы впервые отправились на Восток, была атмосфера, в которой раздался призыв к Третьему крестовому походу. Народная масса не была готова в один миг сняться с места в ответ на крестоносный призыв. Зато многочисленные западные феодалы, мерившиеся оружием с королями и императором, хорошо понимали, что представляет собой Палестина, и со знанием вопроса, в отличие от прошлых времен, взвешивали все выгоды обладания ею и тяжесть ее утраты. Они прекрасно знали теперь пути на Восток и опасности византийской дипломатии, но, к сожалению, как и прежде, были полны самоуверенности.
Столетие подвигов и славы еще не утомило европейское рыцарство, не исчерпало его сил, даль, пусть и менее безвестная теперь, по-прежнему манила его. Заморские династии были его родней, их сеньории — его сеньориями. Многим еще уязвляли душу насмешки трубадура Бертрана де Борна над «медленностью баронов». К тому же еще острее, чем прежде, стоял вопрос о наделении землей отпрысков многодетных семей. Так что решение принять крест для большинства складывалось как отчетливое, быстрое и вместе с тем — зрелое.
Император Фридрих I Гогенштауфен по прозвищу Барбаросса, потерпев поражение в битве под Леньяно от объединившихся в Ломбардскую лигу городов севера Италии, пламенно желал восстановить свой авторитет успешной борьбой с врагами Христа и, кроме того, был готов бросить на весы свой авторитет против авторитета византийского императора. Храбрый воин, в котором много было неостывшей молодости, он «плакал от радости», принимая крест. 24 мая 1189 года император Фридрих I вступил в пределы Венгрии. Скандинавские «паломники», вышедшие в конце 1188 года на полусотне судов, фламандцы с Иаковом Авенским, англичане, шампанцы со своим графом Генрихом, португальцы, ополчения Гильома Сицилийского также быстро и уверенно двинулись в путь.
Папство, хотя и ослабленное борьбой с Фридрихом I, тоже, разумеется, не осталось в стороне, оно энергично распространяло крестоносный призыв, но Третий поход вряд ли нуждался в энергии папы и вдохновении проповедников. Он состоялся бы и без них. Поэтому он не имеет легенд, подобных легенде Петра Пустынника или Бернарда Клервоского. Участие в нем широких масс народа также исключалось — уже тем, что большая часть европейцев, сознательно избегая Византии, двинулась морем; один только император Фридрих I пошел «дунайской долиной».
Крестоносные армии многих стран уже находились на марше, и только французский король Филипп II Август медлил, неохотно подчиняясь данному из приличия обету и задерживая своего вассала-соперника Ричарда Львиное Сердце, связанного с ним, как пленник цепью, борьбой за французские территории. Только в июле 1190 года решились они вдвоем, контролируя и карауля друг друга, двинуться через Сицилию, где снова застряли на шесть месяцев, занимаясь судьбой тамошнего наследства и доведя до восстания местное население. А между тем северные флоты уже собрались под Акрой, и Барбаросса со своей 100-тысячной армией давно был на пути в Палестину. Все, казалось, обещало успех немецкому императору: хорошая организация дела, выдающиеся качества и авторитет вождя. Однако путь выбран был неудачно. Интриги византийского императора Исаака II Ангела, который должен был, согласно договору, обеспечить крестоносцам проход через свои владения, нескрываемая вражда православного населения, за полтора века разделения церквей и столкновений с крестоносцами вырастившего ненависть к «собакам-латинянам», затрудняли движение западного войска. Лишь через десять месяцев оно добралось до Малой Азии и достигло границ Армении, где смогло обеспечить себя провиантом. Но тут неожиданное бедствие отняло у него вождя. Император, на глазах всего войска, въехав в броне в горную реку Селиф, исчез вместе с конем и был вытащен уже мертвым. Этот несчастный случай совершенно уронил дух войска. Часть его дезертировала домой, часть осталась в Антиохии, и только немногие присоединились к крестоносцам, собравшимся у Акры.
Акра считалась ключом к Иерусалиму. С июня 1189 года здесь стоял лагерем последний иерусалимский король Ги Лузиньянский, затем прибыли северные флоты, шампанцы и итальянцы, Конрад Монферратский и ландграф Тюрингенский. Еще позже явились остатки армии Барбароссы и только к весне 1191 года — Филипп, а затем Ричард, по пути потративший время на покорение Кипра. К этому времени лагерь крестоносцев превратился в настоящий город с церквями, рынками и площадями, где обитало 600-тысячное население, состоящее в большинстве своем из людей военных. Эта армия, после двух-трех попыток схватки с Саладином, находилась в бездействии и занималась тем, что уничтожала свои запасы (в конце концов были съедены даже лучшие скакуны).
Только с приездом французского и английского королей военные действия оживились. Ричард изумлял соратников своим мужеством. «Точно игольная подушка, утыканный стрелами» возвращался он из битв. Впрочем, английскому королю везло — все стрелы доставались доспехам. Возбужденные его порывом, осаждавшие удвоили усилия, и наконец Акра сдалась. Христиане торжественно вступили в нее: Ричард занял королевский дворец, а Филипп дом тамплиеров. Но взятие Акры было только первым важным шагом. Крестоносцев ждал Иерусалим.
Но на этот подвиг сил у них уже не хватило. Перед ними стоял противник, непохожий на разваливавшуюся турецкую державу времен Первого крестового похода. Западному рыцарству нечего было противопоставить замечательной выдержке Саладина. Соперничество генуэзцев и пизанцев, соперничество двух кандидатов на недобытый иерусалимский престол, Ги Лузиньянского и Конрада Монферратского, вражда их покровителей Ричарда и Филиппа разлагающе действовали на войско. Сам Филипп, не имевший никаких внутренних стимулов в экспедиции, быстро к ней охладел и уехал почти внезапно, передав герцогу Бургундскому заботу о дальнейшей конфронтации с Ричардом и жалуясь всюду по дороге, будто Ричард хотел его отравить и вызвал болезнь, приведшую к появлению лысины.
Ричард остался хозяином крестоносного дела на Востоке. Но его личное мужество, изумительные подвиги его неукротимого сердца, которое эпоха назвала львиным, — о них последующие века твердили сказки на Востоке и на Западе, ими турецкие матери пугали своих детей — не могли вознаградить его огромных недостатков. Ричард был плохим стратегом, не умел терпеть, не имел дипломатических навыков. В результате его многомесячного пребывания в Палестине христиане удержались в Акре, но должны были своими руками разрушить завоеванный и вновь отданный Аскалон.
Своеобразной чертой этой войны было чередование военных действий и куртуазно-рыцарских отношений крестоносцев и турок, Ричарда и Саладина. Они обменивались посольствами, визитами, подарками. Ричард возвел в рыцарское звание брата Саладина — Малик аль-Адиля и даже подумывал выдать за него свою сестру Иоанну. Но Малик аль-Адиль отказался принять христианство, и дело дальнейшего хода не получило.
Вообще создается впечатление, что крестоносцы склонны были обнаруживать большую уступчивость в отношении мусульман, нежели турки в отношении латинян. Для Саладина происходящее было священной войной, которой он вдохновил и спаял свою державу. Западный же мир не имел присущего мусульманам единства. В головах крестоносцев религиозный пыл вполне уживался с жаждой авантюр и куртуазных приключений, а их вождей интриги палестинских принцесс и их женихов занимали едва ли не больше, чем сражения с сарацинами. Третьим крестовым походом не руководил никакой духовный вождь, и о его судьбе не пеклись широкие народные массы. Это было военное предприятие баронов, знавших, чего они хотят, имевших и силу, и дарования, чтобы добиться в отдельных случаях желаемого, но не обладавших уменьем сорганизоваться и способностью в случае необходимости пожертвовать личным интересом ради высшей цели.
Во время Третьего крестового похода они поняли, между прочим, что Византия определенно враждебна крестоносцам и что главный бастион ислама находится в Египте — туда, по следам Амори, намеревался, если ситуация позволит, отправиться Ричард. Наконец, наиболее трезвые сделали наблюдение, что главного, что нужно христианам в Палестине, можно добиться путем переговоров. Пизанцы, генуэзцы и венецианцы вообще стремились утвердиться прежде всего в приморских городах, а не в Иерусалиме. Первое из этих соображений определило поворот на Константинополь Четвертого крестового похода; второе указало пути Пятому, Седьмому и Восьмому походам; третье наметило тактику Фридриха II в Шестом походе.
В конце XII века имперская идеология в ее «священном» и «римском» облике находит все больше сторонников, которые определяют ее притязания: «В мире одна власть, и это — власть цезаря». Фридрих Барбаросса пытался претворить этот принцип в действительность со всей полнотой.
Жар имперской грезы был завещан Барбароссой сыну Генриху VI. Фридрих не смог выполнить своих властных замыслов в Ломбардии, но он сумел наложить руку на Сицилию — брак Генриха VI с норманнской наследницей Констанцией отчасти вознаградил Гогенштауфенов за то, что они потеряли при Леньяно. Северная имперская традиция в результате этого супружества сомкнулась с норманнской, приняв наследство ее восточных проектов и ее вражды с Византией. Новый германо-норманнский союз мог стать тем более серьезной угрозой Востоку, как мусульманскому, так и православному, что в 1195 году переворот в Константинополе поколебал трон Ангелов, ослабил силу сопротивления Византии и дал основание Гогенштауфенам (брат Барбароссы — Филипп Швабский был женат на дочери низверженного Исаака II Ангела) выступить защитниками константинопольского престола[73].
Что касается Сирии, то в ней в 1193 году умер Саладин, и семнадцать его сыновей спорили за наследство. В таких условиях Четвертый крестовый поход — по сути, германский — имел все шансы на успех. Христианские государи Палестины, чувствуя новую силу, обращались за утверждением своих прав к германскому императору. В 1195 году королем Кипра, а потом Иерусалима стал угодный Генриху VI кандидат — Амори Лузиньянский. И помазание над ним совершил немецкий епископ Конрад Майнцкий. В эти годы возник и первый немецкий орден — Тевтонский. Германские флоты уже направлялись к Акре, когда все разрушила внезапная смерть императора.
Поход был отложен, но идея уже витала в воздухе. После смерти Генриха VI организацию Четвертого крестового похода возглавило папство. Этому способствовало и то, что в самом начале 1198 года папский престол занял Иннокентий III, человек во всех отношениях неординарный, тогда как все кандидаты на германский престол не пользовались должным авторитетом. Даже самый сильный из них — брат умершего императора Филипп Швабский — не получил единодушного признания у германских князей, и Иннокентий, продолжая унаследованную им борьбу с Гогенштауфенами, с успехом поддерживал против него кандидатуру Оттона Брауншвейгского. Он сумел ослабить германское влияние в итальянских городах и завязать связь с церковными и светскими силами Палестины. Стоял, однако, вопрос, как строить отношения с Константинополем. Слишком глубокая борозда разделила за минувший век Восточную и Западную церкви, и связанные с этим настроения латинского воинства не давали надежды на возвращение к великодушной политике Урбана II.
Тем не менее Иннокентий III попытался вернуться к ней — правда, значительно изменив подход. Он попытался связать в одну задачу крестовый поход и обеспечение — ценой церковной унии — интересов Восточной империи. Его программа включала, с одной стороны, подчинение Византии духовному примату Рима, а с другой — оказание ей военной помощи и совместное отвоевание Палестины. К плану этому, однако, не пожелали присоединиться ни Запад, ни Восток, хотя от узурпировавшего византийский трон Алексея III и исходили намеки на возможность переговоров.
Как бы то ни было, усилия Римской курии накануне Четвертого крестового похода по своей энергии напоминают то, что происходило в Европе век тому назад. Кроме того, Четвертый поход, как и Первый, имел своего народного проповедника, но им был не аскет-пустынник, а приходский настоятель — Фульк из Нельи, «давший» крест более чем 200 тысячам крестоносцев. Он явился на турнире «в Шампани, в замке Арси и, по милости Божьей, приняли крест Тибо, граф Шампанский, Людовик, граф Блуа... И знайте, что Тибо был совсем молодым человеком, которому было не более 22 лет...» Хроникер Виллардуэн[74], которого мы цитируем, перечисляет поименно почти сотню баронов, среди которых выделяются Симон, граф Монфорский, и Балдуин, герцог Фландрский. «Имен остальных, — говорит Виллардуэн, — я не знаю».
Можно сказать, что, как и сто лет назад, весь французский север собирался идти на отвоевание утерянного Иерусалима. Создан был специальный источник денежных средств похода — «саладинова десятина» и учрежден ряд экстренных поборов с духовенства. Сам Иннокентий показал в пожертвованиях пример, чем увлек к вольным или невольным жертвам подчиненную ему иерархию. В светском обществе почину папы следовали с меньшим увлечением. «Саладинова десятина» уплачивалась неаккуратно; ее приходилось выколачивать угрозой отлучений. С другой стороны, если феодалы с воодушевлением готовились еще раз совершить подвиг на Востоке, то главные силы мирского общества — короли и императоры — не сдвинулись с места. Ричард Львиное Сердце, главный энтузиаст крестоносного дела среди них, был мертв.
Филипп Швабский весь отдался укреплению своей колеблющейся власти в борьбе с Оттоном. Иоанн Безземельный думал о том, какое место ему придется занять в интригах французского короля, а Филипп II Август, довольный удалением на Восток своих постоянно готовых возмутиться вассалов, собирался воспользоваться их отсутствием в своих целях и не обратил внимания на угрозу Иннокентия III отлучить его от церкви, Четвертый крестовый поход не ставил завоевание Сирии своей непосредственной задачей. С силами ислама решили сразиться на их главном плацдарме — в Египте. Поэтому целью похода был назван «Вавилон» (Каир). «Дунайская долина» оставалась в стороне, как и французские и итальянские гавани — и весь расчет руководителей похода основывался на венецианских эскадрах. Этот способ переправы, наиболее удобный и быстрый, был, однако, и самым дорогим — венецианцы предъявили счет в 85 тысяч марок (более 20 тонн) серебра, уплата которого могла быть произведена только за счет будущих завоеваний. Кроме того, успех похода оказывался в исключительной зависимости от Адриатической республики. Пользуясь этим, она заявила притязания на половину всех земель, которые будут завоеваны на Востоке.
Эти тяжелые условия, возможно, встретили бы более решительные возражения со стороны французских баронов, но в дни, когда они обсуждались, внезапно скончался вождь похода, его душа и энтузиазм, Тибо Шампанский. Никто не хотел взять на себя ответственность и принять его наследство. Будущий хроникер похода Жоффруа де Виллардуэн утверждает, ставя это себе в заслугу, что в критический момент ему удалось выдвинуть и отстоять кандидатуру Бонифация Монферратского, брата убитого «иерусалимского короля» Конрада, близкого родича Филиппа Швабского и также, как и Филипп, связанного родственными отношениями с отстраненным от власти Исааком II Ангелом. Вместе с Бонифацием во главе Четвертого крестового похода разом оказалась группа людей, в фокусе зрения которых была Византия. Понимая это, папа Иннокентий III обратился к баронам с увещанием «не наносить по пути обид никакому народу христианскому».
Предостережение было дальновидным, но тщетным. Первым отклонением от намеченного пути в Египет было предпринятое по настоянию венецианцев нападение в 1202 году на город Зару (Задар), принадлежащий венгерскому (христианскому!) королю. Таким образом крестоносцы уменьшили сумму, предъявленную им за перевозку через море.
Дальнейшие события определили обстоятельства. С весны 1201 года по Европе странствовал сын Исаака II Ангела царевич Алексей, который добивался вмешательства западной армии в дела Византии. Папа, которого он пытался соблазнить обещаниями унии, оставался непоколебим, но тем больший успех имел он в лагере своих родственников Филиппа и Бонифация, а также венецианцев, хранивших в лице своего дожа — ослепленного некогда[75], как и Исаак II Ангел, в Константинополе, — живую память об обидах Византии. Посовещавшись после взятия Зары, бароны решили повернуть на Византию. Против нового плана выступили немногие; одним из них был идеалист крестоносного дела Симон Монфорский. Не дождавшись ответа папы на посланное ему требование снять отлучение с «крестоносцев, которые вступили бы врагами на христианскую землю», собравшаяся в Заре армия двинулась к Константинополю.
Когда читаешь знаменитый, широко известный отрывок хроники Виллардуэна, где он описывает ощущения крестоносцев при виде столицы Востока, не можешь отделаться от впечатления, что этот текст мог быть навеян записью хроникера Первого крестового похода, сделанной некогда перед стенами Святого города. Аналогии и на их фоне, может быть, еще большие несходства бросаются в глаза, указывая на эволюцию, которую претерпело западное воинство за прошедший век. И здесь, и там «дрожит сердце» достигших своей цели странников. И здесь, и там доходит заметно преклонение перед блеском их подвига. И здесь, и там радость открытия нового мира, гордость и восторг! «Знайте, что многие глядели на Константинополь из тех, кто его не видел. Не могли они поверить, что есть на свете такой богатый город... Вдаль и вширь расстилался он перед их взглядом, владычица всех городов. И знайте, что не было того смелого, чье сердце ни дрогнуло бы...»
Дрогнуть же сердца крестоносцев должны были, вероятно, от сознания великого дерзновения. Пусть не Иерусалим был перед ними, но все же великая христианская и историческая святыня; разница, однако, была в том, что не светлое чувство освободителей, а темное вожделение захватчиков привело их сюда. Сознание этого звучит где-то в глубине повествования Виллардуэна. На первом же плане — воинственное вдохновение, трубные звуки, целая палитра эпических красок, особенно ярких в описании второй осады (когда, не добившись от своего клиента Алексея IV обещанной расплаты, крестоносцы решаются сами себя вознаградить в Константинополе). Висячие мосты, брошенные к стенам Константинополя, потоки греческого огня, великаны-варяги с их двуострыми огромными секирами, латинские воины, бесстрашно карабкающиеся на башни, тонущие в волнах Босфора, серебряная цепь, перегородившая залив и перерезанная стальными ножницами венецианской галеры, византийские дамы, следящие за битвой из окон дворцов, которые выходят на взморье, наконец, знамя св. Марка, водруженное на городской башне рукой слепого Дандоло... «Никогда, с тех пор, что стоит мир, не было совершено такого великого дела», — говорит Виллардуэн.
В этой войне подвиги благочестия отмечены хроникерами рядом с великими кощунствами. Латинские воины похитили чудотворную икону Богоматери, написанную, по преданию, св. Лукой, и водрузили ее на мачте передовой галеры, чтобы защититься от ударов. Ворвавшись наконец в город, они не щадили ничего. Тысячи произведений античного искусства исчезли с чудесных площадей Константинополя в день, когда вошли туда крестоносцы. Храмы были немилосердно разграблены. Богатая мебель, ювелирные изделия, алтари, убранные золотом и эмалью, драгоценные рукописи, ткани — все было вытащено, содрано, изломано, навалено кучами в местах, назначенных для сбора добычи. Духовные лица, предприняв охоту за реликвиями, растаскивали мощи из императорской капеллы и чудотворные сокровища из других церквей. При дележе бароны выковыривали драгоценные камни из серебряных гнезд в окладах икон, а металл оставляли воинам низших рангов. «Дворцы захватили, кому какой было угодно, и их еще довольно осталось». Бонифаций заявил права на Святую Софию, дворец Буколеон и патриарший дворец. Генрих Фландрский завладел Влахернским дворцом.
Дело разрушения совершено было с упоением. На очереди стояло устроение — из пышной, убранной золотом Византийской державы надлежало сковать стальную Латинскую империю. Вновь, как и сто лет назад, западный мир должен был показать свою живучесть и приспособляемость. То, что трудно было сделать на земле Сирии, где сначала руками евреев и финикиян, греков и римлян, а затем персов, арабов и турок история нагромоздила столько культурных сокровищ и культурных развалин, — было еще труднее сотворить там, где более тысячелетия прожила непрерывной жизнью гордая власть империя, где глубоко укоренилась православная традиция. Венецианская олигархия и французское баронство были здесь почти равноправными конкурентами на власть и добычу, и она поделена была между ними со своеобразной справедливостью. Шесть французов и шесть венецианцев составили совет, который, устранив, в угоду Венеции, слишком сильного Бонифация, избрал «императором Романии» француза Балдуина Фландрского, а патриархом — венецианца Томазо Морозини.
Блестящий титул, о котором столько веков грезили на Западе, честь принять венец перед алтарем Св. Софии, облечься в хламиду, шитую орлами, и взойти на Константинов трон — должны были вознаградить фландрского герцога за незначительные размеры его императорского домена, начинавшегося от Филиппополя и останавливавшегося у Никеи, где сосредоточилась большая часть беглецов из Константинополя с одним из организаторов его обороны Феодором Ласкарем[76]. Сравнительно большая область досталась Бонифацию. Дандоло получил титул «деспота» и встал во главе длинного ряда венецианских территорий, захвативших почти все византийские порты. Возникли герцогства Афинское и Архипелага, княжество Морейское (или Ахейское), графство Кефалонийское и т.д., где обосновались французы. На древней почве Ахеи выросли донжоны французских замков, в ее классическое небо врезались стрелы и кружева готических храмов. Площади городов огласили chansons de geste, а громаду Святой Софии — латинская молитва.
Перед Западной церковью открывались заманчивые перспективы: как писал папе Бонифаций, «императорский город, давний грозный противник Святой Римской Церкви, как и Святой земли, ныне посвятит свои силы на сокрушение их врагов». И папа резко меняет позицию. Теперь он утверждает, что «если бы до потери Восточной Земли держава Византийская принадлежала латинским народам, — христианскому миру не пришлось бы оплакивать утрату Иерусалима». С новым воодушевлением обращает он к крестоносному воинству обратить все силы для «поддержки возлюбленного сына нашего, Балдуина».
Но Латинская империя была подвержена той же болезни, что и Латинская Сирия, но только в еще большей степени. Вместо централизованного сильного государства западные бароны создали легко рассыпающуюся мозаику ленов, покрытых, но не связанных именем империи. Все попытки осуществить имперскую власть в отношении вассалов всякий раз кончались неудачей и были только лишними демонстрациями слабости. Номинальная власть над Малой Азией представлялась насмешкой, ввиду вечной угрозы Трапезундской[77] и Никейской империй, где утвердились претенденты изгнанных из Константинополя династий. Кроме того, безопасности Романии грозили куманы и очень агрессивное в эту эпоху царство Болгарское. Внутри она разрывалась спорами французов и венецианцев, которые никак не могли поделить места в церковной иерархии, и подтачивалась глухим, но упорным противостоянием греческого духовенства и греческого населения. «Уния» католицизма и православия осуществлялась только отчасти и с обеих сторон неискренно. Среди православных она потеряла своих немногочисленных сторонников, когда папский легат Пелагий решил действовать не убеждением, а силой. Взоры греков все чаще обращались к Никее и Трапезунду, а в душу папы, который имел своих информаторов, возвратилось недоверие к успеху константинопольского предприятия.
«...Очень желал Я есть с вами сию пасху прежде Моего страдания». Этими словами Христа открыл в 1215 году Иннокентий III Латеранский собор, намекая на возможность близкой своей смерти и на желанный исход в Святую землю. Таким образом, папство, памятуя, что Иерусалим так и остался в руках неверных, по-прежнему звало Запад на священный путь. Правда, самому Иннокентию III, умершему летом 1216 года, уже не суждено было «вкусить пасху». Бродившее по Европе и подогревавшееся из Рима крестоносное возбуждение в его понтификат вызвало к жизни только два похода детей, двинувшихся в 1212 году вместе с беспорядочными толпами присоединившихся к ним взрослых бродяг: из Франции они шли за пастушком Этьеном, из Германии за кельнским десятилетним визионером Николаем. Идея крестового похода детей была связана со «святостью» и «непорочностью» юных душ, которым будто бы не мог быть причинен вред оружием. Тщетно удерживала их от этого предприятия высшая светская власть, да и духовные власти были не в восторге, видя в нем какой-то надрыв, вырождение идеи священной войны. В то же время этот крестовый поход был поддержан орденом францисканцев.
Судьба обоих походов была печальна. Французская толпа, посаженная в Марселе на корабли, попала в шторм, и те, кто уцелел, затем были распроданы в рабство на египетских рынках; немецкий поход, претерпев ужасные лишения в пути через Альпы и потеряв множество участников, погибших от голода и чумы, с трудом добрался до итальянских гаваней и повернул обратно — домой вернулись немногие.
Настоящий же Пятый крестовый поход, организации которого отдал последние годы жизни Иннокентий III и к которому ему удалось склонить венгерского короля, австрийского и баварского герцогов, скандинавских и брабантских князей, в котором приняли энергичное участие короли Кипра и Иерусалима и рыцарские ордена, — осуществился только после его смерти. В нем доминировал германский элемент. Его организаторы никак не могли определить конечную цель, колеблясь между Сирией и Египтом, между Акрой и «Вавилоном» (Каиром). После неудачных действий в Сирии, отъезда домой венгерского короля Андраша II и смерти кипрского короля Гуго I решено было, под влиянием иерусалимского правителя Иоанна Бриеннского, сосредоточиться на Египте.
К этому времени к крестоносцам присоединился папский легат Пелагий, которому папа Гонорий III поручил взять на себя духовное руководство походом.
Христианам удалось стянуть в Нильскую дельту весьма значительные силы. Без больших проволочек — главная заслуга в этом принадлежала тамплиерам — крестоносцы овладели Дамиеттой и пошли к Каиру. Султан дважды предлагал им уступить Палестину и Иерусалим в обмен на Дамиетту, он даже обещал заново отстроить стены Иерусалима, разрушенные мусульманами, дабы крестоносцы, если возьмут город (в чем мусульмане уже не сомневались), не могли держать в нем оборону. Но крестоносцы — во второй раз по настоянию Пелагия — отказались от заключения мира и, рассчитывая на большее, двигались в глубь страны. Здесь, однако, их ждал неожиданный поворот военного счастья. Начался разлив Нила, и войско оказалось окружено водой. К тому же египтяне, куда лучше знакомые с местными условиями, совершили ночное нападение, приведшее к большим потерям среди крестоносцев. Положение с каждым днем ухудшалось, у крестоносцев кончались припасы, распространялись панические настроения. Иоанн Бриеннский вынужден был вступить в переговоры, но теперь уже на условиях султана. Спасение было куплено дорогой ценой: крестоносцам пришлось вернуть Дамиетту и покинуть Египет.
Пятый крестовый поход тщетно ждал себе на помощь Фридриха II Гогенштауфена. Когда-то, в порыве мистического одушевления, он принял обет крестоносца перед гробницей Карла Великого. Но ни Иннокентий III — бывший его воспитатель, ни Гонорий III, дававший ему неоднократные отсрочки, не дождались его выступления. Понадобились громы отлучений следующего папы Григория IX, чтобы двинуть его в путь. Выехав, наконец, в сентябре 1227 года, он еще раз вернулся, и лишь в июне следующего года мы видим его определенно на дороге в Палестину. Так начался Шестой крестовый поход — личный поход императора Священной Римской империи Фридриха II Гогенштауфена.
Цели, которые Фридрих II преследовал в Святой земле, имели чисто мирскую основу. То была почти освобожденная от ее священного ореола идея эпохи Барбароссы: весь мир принадлежит цезарю, — и, уж во всяком случае, ему принадлежит во всем ее объеме территория прежней Римской империи. Отсюда для Фридриха, сына Генриха VI и норманнской принцессы, вытекала власть как над Иерусалимом и Антиохией, так и над Константинополем и Кипром.
И если свои притязания на Иерусалим он подкрепил браком с наследницей иерусалимской короны Изабеллой Бриеннской, то это был только лишний довод, облегчавший его политику на Востоке и борьбу с другими претендентами: десятилетним королем Кипра Генрихом I, его опекуном Филиппом Ибленским и матерью Алисой Шампанской. Верный своему терпимому отношению к исламу, Фридрих II начал свой крестовый поход с переговоров с египетским султаном аль-Камилем, предлагая ему обменять Палестину на вечное прекращение крестоносных войн и союз против турок Центральной Азии — так называемых «хорезмийцев».
На том они и договорились — еще до того, как Фридрих отправился в путь.
Но договор этот выполнен не был, и тому было много причин. Во-первых, аль-Камиль при первом ослаблении хорезмийской опасности взял свои обещания обратно и стал предлагать христианам только Иерусалим, Вифлеем и Назарет, оговаривая свободное пребывание там мусульман и то, что христиане не станут укреплять иерусалимские стены. Фридрих же не мог выполнить свою часть условий, если бы даже и хотел. Из сил, сосредоточенных в Палестине, только Тевтонский орден с Германом фон Зальца во главе поддерживал его политику. Госпитальеры и тамплиеры, согласно повелению папы, отказывались выполнять пункт о «прекращении крестоносной войны». Ордена францисканцев и доминиканцев открыто проповедовали на площадях против «безбожного» императора, вступившего в союз с неверными. Папа Григорий IX отлучил Фридриха от церкви и наложил интердикт на Святую землю, где тот утвердился. Патриарх[78] отказывался войти в «оскверненный соглашательством» Иерусалим. Вступление в город и даже венчание самого Фридриха обставлено было атрибутами больше светского торжества, чем церковного таинства. Император сам возложил на себя корону в храме Святого Гроба и окружил
Гроб светскими рыцарями вместо каноников. На коронационный пир он пригласил мусульманских вождей... Торжество гибеллинской[79] политики на Востоке одевалось в формы, которые давали церкви повод говорить о наступавшем царстве Антихриста.
Сверх всего император оскорбил в Сирии христианских феодалов. В нарушение сложившихся традиций он совершенно игнорировал в важнейших вопросах восточной политики волю Haute Cour и, как хотел, распоряжался в Акре и на Кипре. Когда он отбыл в Европу, то оставил вместо себя наместника, который также не склонен был прислушиваться в местным баронам.
В результате все влиятельные элементы Латинского Востока были восстановлены против императорского правления, и даже примирение Фридриха с папой, происшедшее в 1230 году, не произвело на Палестину никакого впечатления. Здесь ждали только повода отделаться от императорского наместника, что в конце концов и произошло. В 1243 году иерусалимским королем с подачи папского престола был провозглашен юный Конрад, сына Изабеллы Бриеннской и Фридриха II, но регентство при нем досталось не его отцу, а было передано королю Кипра Ги Лузиньянскому.
Столь же резкое противодействие вызвали все попытки Фридриха вмешаться в дела Латинской Византии и его притязания на власть в ней. Ее судьбы должны были завершить свой роковой круг без участия римского императора. В лице первых своих государей — Балдуина, через год пропавшего без вести в схватке с валахами, и Генриха, продержавшегося одиннадцать лет, — Латинская Византия имела деятельных правителей. Но вся их энергия ушла на борьбу с центробежными силами в империи и с врагами на ее границах. Жизнь империи напоминала непрерывно задуваемое ветрами пламя. Далекая от того, чтобы быть опорой Латинской Сирии, она, напротив, оттягивала к себе силы и ополчения Европы. Перетекающие одно в другое правления Пьера де Куртене (внука Людовика Толстого), его жены Иоланты, их сына Роберта отмечены бесплодными усилиями укрепить власть, редкими подвигами мужества, частыми попытками сговоров и родственных союзов то с греками, то с болгарами. Лишь семь лет правления Иоанна Бриеннского, иерусалимского короля и опекуна еще одного сына Пьера де Куртене и Иоланты — малолетнего Балдуина II, Латинская империя жила относительно спокойно.
Многолетнее царствование Балдуина (1237—1261) было долгой и бесславной ее агонией. Вечно нуждавшийся в деньгах и в военной силе, император провел большую часть своей жизни в странствиях по европейским дворам, распродавая действительные и мнимые святыни своей земли, сеньории и титулы и даже, как гласит предание, заложив венецианцам собственного сына. В 1261 году Михаилу VII Палеологу не стоило большого труда вернуть Константинополь греческой власти, после чего правление латинян удержалось только в Ахее, Эпире и на островах.
Многие причины мешали в XIII веке концентрации западных сил для борьбы с исламом. Но меньше других бросалась в глаза современникам та, которая была главной: мир за время между Первым и Четвертым походами сильно изменился. Это равным образом касалось тех, кто собирался под знаменем креста, так и тех, кто жил под знаком полумесяца. В Европе большая вода народного возбуждения, высоко поднявшаяся в весну крестоносного движения, широко разлилась и завертела на своих путях много новых колес, которые затем и увели эту воду на свою работу. Из мечты найти свою долю за синими волнами Средиземного моря, у подножия Ливанских гор, вырастало желание искать ее дома, в повседневном труде и переустройстве жизни.
С Иерусалима христианам в первую минуту показалось, что все рухнуло в Латинской Сирии. Но когда утихли первые вопли отчаяния, когда улеглась пыль, поднятая катастрофой, то обнаружилось, что кое-что — и, может быть, главное — сохранилось. Почти ни один из торговых кварталов не был уничтожен, а временно опустевшее Средиземное море вскоре снова заполняют караваны судов. Огромная держава, объединенная рукою Саладина, где теперь Сирия и Египет были подчинены одной власти, радушно открыла свои рынки вчерашним врагам.
В единстве власти было известное удобство для коммерческих сношений. Обороты возрастали, и в левантской[80]торговле наступал новый расцвет. Он охватывает не только Италию и юг Франции, которые и прежде участвовали в ней, но Рейн, Рону с Соной, пути, ведущие к Сене и дальше, к Фландрии, морю и Англии. Внимательнее начинает присматриваться к прежнему своему неприятелю христианский гость Сирии. Не только хлопок и сахар Палестины, перец и черное дерево Египта, самоцветные камни и пряности Индии ищет и ценит он у своего иноверного соседа. Он начинает разбираться в том культурном наследстве великого античного Востока, которого хранителем и передатчиком стал сарацин. Открывающийся мир не мог не ослепить его своими красками, не подчинить своему обаянию. Это обаяние неизбежно должно было постепенно смягчать остроту столкновения двух культур. И если уже суровый Ричард Львиное Сердце обменивался любезностями с Саладином, этим истинным джентльменом ислама, то еще естественнее, что в 1228 году Фридрих II Гогенштауфен, ученик сицилийских арабов, не желает понимать непримиримую позицию Григория IX. Все шире становится в западном обществе спрос на арабские географические карты, учебники алгебры и астрономии, все глубже проникаются европейцы красотой арабского зодчества.
Но конечно, утрата Иерусалима не могла быть пережита религиозным сознанием иначе, как страшная катастрофа. Было ли в XIII веке западное человечество, перед которым открывались такие широкие перспективы жизни, единодушно в этом сознании в такой же мере, как это было в момент первого взятия Иерусалима турками в 1095 году? Или даже таким, каким оно было перед падением его в 1187 году? След этой второй катастрофы остался в легенде о Иоахиме Флорском, основателе монастыря на суровых высотах калабрийских гор. Этот загадочный человек, имевший репутацию пророка, порой покидал свой монастырь и появлялся в городах Сицилии. Здесь с ним будто бы виделся Ричард Львиное Сердце, и Иоахим сказал ему, что падение Иерусалима есть предвестие близкого конца мира, Саладин — предшественник Антихриста, который уже родился в Риме, и что Иннокентий III не будет иметь преемника. Предсказание это предвещало бурю, но в то же время и обновление — после неминуемого сокрушения Антихриста.
Может быть, это обновление как раз и заключалось в том, что, начав с ненависти к чужому миру, чужому религиозному сознанию, Европа кончила сближением и примирением с ним. Земной Иерусалим был утрачен. Тем большее напряжение было сообщено крестовому походу внутри Европы — ради завоевания духовного Иерусалима. Воинственная энергия Римской курии направлялась теперь не только на Палестину, и это вело к замутнению ясного и строгого образа крестоносной войны. «Мы одолели турок и язычников, но не можем одолеть еретиков и схизматиков», — писал когда-то Боэмунд Тарентский Урбану II, пытаясь подвигнуть его на войну внутри христианского мира. Урбан не откликнулся на этот призыв, но спустя век он стал фактической программой Иннокентия III. «Схизма и ересь» — таков был ныне объект, на который направляла ненависть католиков Римская курия. Новая концепция церковного врага была тем опаснее, что давала простор для весьма гибких и растяжимых толкований и незаметными путями сплеталась со сложной домашней политикой, с личной и политической выгодой, вызывала подозрительную настороженность по отношению к порывам свободной мысли, к самым тонким и благородным, едва начинавшим звучать тонам духовной жизни. «Крестовый поход» проповедовался всюду: в Пруссии против славян и латышей, в Испании против Альмохадов[81], в Константинополе во времена Латинской империи против греков, в Англии против Иоанна Безземельного. Самым разрушительным для европейской мирной культуры стал в 1209 году поход против еретиков-альбигойцев[82] Лангедока и Прованса. В результате Альбигойского крестового похода, вылившегося в целую серию военных кампаний, был, правда, сделан важный шаг к объединению Франции в единое государство, но произошло это ценой разрушения цветущей страны купцов и трубадуров.
В понтификат Иннокентия IV (1243—1254 годы) постановка вопроса о священной войне оказалась еще дальше от ее первоначального смысла. Не схизма и ересь вообще, но более всего Германская империя, как ее воплощение, и Гогенштауфен, как главный враг, указаны были Иннокентием главной целью крестоносного движения. Эта цель была поставлена не только рядом с Палестиной, но впереди нее. И это в то время, когда над Палестиной собирались тучи возникшего из глубин Азии монгольского нашествия. Под давлением монголов на Ближний Восток двинулись турки-хорезмийцы, об угрозе со стороны которых латиняне стали позабывать, и по пути в Египет в 1244 году захватили Иерусалим.
В июне этого же года был созван собор, но не с целью решить, как помочь Святой земле, а ради проповеди войны с Фридрихом. Задачу свою папский престол видел в том, чтобы направить задуманный Людовиком IX Святым Седьмой крестовый против императора. Ради этого Римская курия не останавливалась ни перед чем и даже «ставила западни», по выражению хроникера, английским баронам, шедшим в Святую землю.
Однако сдвинуть Людовика Святого с избранного пути было непросто. Он — в силу своего характера и обстоятельств — воплотил в себе крестоносную честь в ее первоначальном понимании. В 1244 году король тяжело заболел и дал обет, если Господь сохранит ему жизнь, возложить на себя крест и отправиться в Палестину. Этот обет был исполнен. Вместе с королем приняли крест его братья и некоторые бароны Франции и Фландрии. Французская эскадра отплыла из Эг-Морта в конце лета 1248 года, но только через год бросила якорь в виду Дамиетты. По пути король задержался на Кипре, поджидая братьев и собирая провиант. Здесь к нему явились с подарками и просьбами посольства из ближних и дальних мест: из Константинополя, Армении и Сирии. Во время пребывания на острове король вел активные переговоры с другими христианскими правителями и монархами. О помощи короля просили Латинская империя, Антиохийское княжество и тамплиеры. Прибыли даже послы от «великого царя татар» — с предложением заключить союз против Египта. Этот союз обещал совершенно неожиданные и очень выгодные комбинации для европейской политики на Востоке. Король в ответ отправил монахов-проповедников в глубину Азии — одержимый проповедью христианства, он почувствовал перспективы, своим величием превосходившие все восточные проекты норманнских князей, имперские планы Гогенштауфенов, даже мечтания папства. Неведомый, безграничный Восток открывался не власти, но миссии христиан, и король задавался вопросом, «не может ли он привлечь в нашу веру» новые огромные народы. «Царю татар» он послал в подарок палатку-часовню, на стенках которой «изображено Благовещение и другие положения веры».
6 июня 1249 года французы захватили Дамиетту, не встретив почти никакого сопротивления со стороны войск султана. А затем... они воспроизвели все подвиги и все ошибки Пятого крестового похода. Под потоками греческого огня, то садясь на корабли, то возвращаясь на берег, наводя дамбы в местах, которым грозил Нил, отряд крестоносцев под командованием брата короля Робера I д’Артуа дошел до Эль-Мансуры[83] и в феврале 1250 года погиб здесь до последнего человека. Когда об этом узнал король, «крупные слезы катились из его глаз...». Правда, в этот момент и сам король, как и бывшая при нем большая часть армии были недалеки от судьбы принца Роберта. Загадочная болезнь, проявлениями своими напоминавшая цингу, губила крестоносцев сотнями. Больной король нес испытания вместе с войском, отвергая все предложения покинуть его. Остатки войска еще можно было спасти, но вместо того, чтобы отойти к Дамиетте, французы направились к Эль-Мансуре и целый месяц безуспешно ее осаждали. Только в марте, когда крестоносцы уже были на грани истощения, Людовик стал отступать к Дамиетте, однако был настигнут арабами и разбит в сражении при Фарискуре. Крестоносная армия перестала существовать, а сам король оказался в плену.
У него потребовали в качестве выкупа четыреста тысяч солидов и возвращения Дамиетты. «Я готов отдать город за мое освобождение, а четыреста тысяч солидов за освобождение всех пленников», — ответил монарх. На этом и договорились с султаном Туран-шахом. Однако почти сразу вслед за этим султан в результате переворота был убит, и судьба пленников вновь стала неопределенной. Шампанский сенешаль[84] Жуанвиль, сопровождавший короля в походе, вспоминал позднее: «Их было тридцать в нашей галере, с обнаженными мечами и датскими топорами. Я спросил Балдуина Ибленского, который понимал по-сарацински, что они говорят. И он сказал, что они собираются отрезать нам головы... Вокруг теснились люди, спешившие исповедаться у брата-тринитария... Но я не мог вспомнить ни одного греха...»
В конце концов королю все-таки была дана свобода в обмен на сдачу Дамиетты и выплату части оговоренной суммы, но большинство других пленников было задержано до уплаты всей контрибуции. Пока тронутая жалостью Европа, пока бароны и жена Людовика королева Маргарита собирали деньги и драгоценности на выкуп пленных, король оставался в Палестине.
Что скажет Франция, Шампань, что скажут люди?
_____________________________________________
Страдальцев за Христа и государя
Предать на гибель был бы смертный грех, —
написал остававшийся при короле верный Жуанвиль.
Ведя переговоры с султаном и тем временем укрепляя замки Акры, Кесарии, Яффы и Сидона, он сделал немало для облегчения участи пленных и утверждения французского влияния на Востоке. Только смерть матери Бланки Кастильской в ноябре 1252 года заставила его возвратиться на родину. Впрочем, он смотрел на свое возвращение, как на временное, и не считал себя свободным от обета.
Перед всеми христианами земли и всеми христианами Востока, а не только перед теми, кого он в 1249 году привел к Дамиетте, лежал на его совести долг. Он не мог не почувствовать его тяжести в 1267 году, когда мамлюкский[85] султан Египта Бейбарс I овладел Арсуфом, Сафедом и Кесарией, прежде разрушив их стены. Яффа покорилась Бейбарсу после двенадцатичасовой осады, Антиохия сдалась в три дня. После этого, кроме Триполи, Акры и Сидона, у христиан не осталось городов на сирийском побережье.
Римская курия сочла необходимым призвать христиан к новому походу. Но трудно представить себе атмосферу, менее благоприятную для его осуществления. Если со смертью Фридриха гибеллинская политика не находила ярких представителей в семье Гогенштауфенов, то она всецело была воспринята братом самого Людовика — сицилийским королем Карлом Анжуйским, которого папство прочило и в императоры. В 1261 году он заключил договор с Балдуином II, которым возложил на себя задачу восстановления Романии с перспективами наследства в ней, а в 1269 году претендентка на иерусалимскую корону Мария Антиохийская передала ему свои права на Палестину. Он, разумеется, собирался осуществить эти права, однако само по себе освобождение Святой земли интересовало Карла Анжуйского значительно меньше, чем новое завоевание Византии.
Людовик Святой воспротивился этому всей силой своего авторитета. И этого авторитета, как выяснилось, еще оказалось достаточно, чтобы был совершен еще один «путь за море». Надо признать, однако, что в большинстве населения Франции призыв к крестовому походу встретил равнодушие или прямое возмущение. Подготовка к походу сопровождалась зловещими предзнаменованиями. «Уснул я под утро, — рассказывает Жуанвиль, — и увидел во сне короля на коленях перед алтарем. Несколько прелатов надевали на него алую сорочку из реймсской саржи». Духовник Жуанвиля разъяснил сон, как предсказание, «что завтра король примет крест». Алый цвет сорочки намекал на кровь, бедный материал на то, что поход будет иметь печальный исход. «Думаю, — продолжает Жуанвиль, — смертный грех взяли на себя те, кто советовал ему идти». Что удивительно, Жуанвиль — верный вассал короля и его биограф — счел возможным для себя отказаться от участия в походе: «Я останусь дома, чтобы устраивать и защищать свой собственный народ... Он беднеет и разоряется, пока мы странствуем за морем на службе у Бога и короля». Из этого мы можем заключить, как изменилась обстановка между Седьмым и Восьмым крестовыми походами.
Жуанвиль остался участвовать в устроении новой Франции. Людовик ушел на Восток, чтобы погибнуть за идею крестоносного подвига, в исполнение молитвы, за которой однажды застал его Жуанвиль: «Господи, исполни желание моего сердца: утверди мир между христианами. Если же мне суждено умереть, дай мне умереть у великого подвига, в служении Тебе».
Желание сердца было исполнено только во второй его половине. В 1270 году Людовика IX, как и очень значительную часть его армии, унесла чума, разыгравшаяся на тунисском побережье, где высадились крестоносцы Восьмого похода. Карл Анжуйский после смерти короля немедленно переправил оставшуюся армию обратно в Европу. Поход, таким образом, как и предсказывал духовник Жуанвиля, имел печальный исход.
Некому было больше зажигать остывавший жар Европы, и христианской Сирии пришлось покориться своей судьбе.
В 1291 году мусульманами была взята Акра — последний оплот христиан.
Название обещало читателю историю эпохи крестовых походов. И это название, и обещание могли вызвать вопрос, возможна ли такая история. Никто не сомневается, что можно говорить об истории папства, городов, монархов. Там речь идет о явлениях, которые жили непрерывной жизнью. Их сменяющиеся состояния и возникающие из этого факты мы соотносим с чем-то одним непрерывно длящимся, у чего меняются — если возможно такое сближение — сказуемые, определения, обстоятельства места и времени, но остается всегда подлежащее.
Так ли обстоит дело с крестовыми походами? С 1096 года, когда божьи воины впервые спустились в долину Дуная, чтобы искать пути в Обетованную землю, до 1270 года, когда корабли французского короля Людовика Святого покинули Эг-Морт и взяли путь на Тунис, прошло почти два века. В эти два века несколько раз большие массы людей приходили в движение и покидали Европу, чтобы — зачастую в большинстве своем — не дойти до Иерусалима: погибнуть или вернуться. Либо, достигнув Святого города, принести затем домой славу или разочарование и засесть в своих шампанских и лотарингских углах с рассказами о «пути за море» — до нового поколения, которое, не обогащаясь ошибками отцов и достигнув их лет, пойдет по их следам.
Осязаемые результаты крестоносного движения незначительны. «Первый крестовый поход, — замечает французский историк Люшер[86], — который взбудоражил всю Европу и заставил трепетать Азию, привел к основанию нескольких латинских колоний на сирийском побережье — результат ничтожный, если сопоставить его с огромностью усилий. Да и его-то достигли для того, чтобы вслед за тем немедленно потерять. Прежде, чем Иннокентий III стал папой, две мусульманские державы, Дамасская и Каирская, после долгой и фатальной для ислама вражды, слились и вновь отвоевали Иерусалим. Все надо было начинать сначала».
В перебоях крестоносного движения нет определенного закона. Установился обычай насчитывать восемь походов в два столетия крестоносной эпохи. В этом счете не приняты во внимание ни более мелкие промежуточные экспедиции, ни предприятия, которые еще некоторое время высылала Европа после Людовика Святого. Может быть, этот ряд в восемь больших движений соответствует чередованию поколений? Это предположение оправдывается очень отдаленно. От первого похода, с отправной его точкой в 1095 году, проходит до второго (1147 год) почти пол века. Второй от третьего (1189 год) отделяет более сорок лет. Затем, однако, не проходит и пятнадцати лет, как папству удается вызвать новое выступление. Но Четвертый крестовый поход (1202 год) с первых же шагов отклонился от «священного пути» в Палестину к завоеванию Константинополя. Его состав, исключительно почти рыцарский и патрицианский, его настроения, ни в чем уже не напоминавшие восторгов крестоносной весны, показывают, что «время пошло на склон».
XIII век полон частых попыток, либо несчастливых, как походы детей, либо таких, где на бледном фоне угасшего энтузиазма масс тем назойливее бросается в глаза честолюбие светских и церковных интриганов и тем неприятнее поражает холодная дипломатия удачливых политиков. Средневековый мир присутствует при невиданном зрелище, когда один вселенский глава его, император Священной Римской империи, почти без крови и усилий, путем сговора с «неверными», добывает, казалось бы, безнадежно потерянный и так некогда страстно желанный Иерусалим, а другой глава, римский папа, за это подвергает его анафеме; когда страна, где был распят Иисус Христос, оказывается под интердиктом его наместника на земле.
В дальнейшем, среди сплошного несчастья, каким были Седьмой и Восьмой походы, одна только фигура привлекает к себе внимание зрителя — сочувственное, но в этом сочувствии есть доля высокомерной жалости, — это фигура святого короля Франции, которого иные особенно рассудительные его современники называли ханжой, королем-святошей и «братцем Людовиком». На его лице, но, кажется, только на нем одном, еще сияет запоздалый свет воодушевления, которое двигало крестоносцев на Восток.
На самом крестоносном движении историки обычно ставят точку в 1291 году. Подобные даты никогда не бывают точными. Крестоносное движение породило множество учреждений, организовало многие силы, которые не могли исчезнуть немедленно ни с окончательной потерей Иерусалима, ни с потерей Акры, последнего оплота в Палестине. В Ахее и на островах еще сохранялись владения «Новой Франции». На Кипре, в Никосии, более двух веков (до 1489 года, когда остров захватили венецианцы, у которых, в свою очередь, в 1571 году его отняли турки) доживал царственный двор Иерусалима, с королями Лузиньянской династии во главе, с окружившей их группой баронов. Кажется, маятник времени остановился на Кипре. Посреди изменившегося мира живые обломки прошлого хранили тексты иерусалимских ассиз и свято берегли традиции Haute Cour, являя миру удивительный образец аристократической идиллии, который, точно музейную редкость, долго щадила история.
Долго держались в разных углах Европы и другие пережитки крестоносного движения. Существовали вызванные им к жизни рыцарские ордена; существовали в Риме канцелярии, ведавшие делами Святой земли. Жили еще честолюбивые притязания церковных политиков и грезы церковных мечтателей. Какова была судьба всех этих остатков, побегов погибшего основного ствола? Они присасывались к новой почве или тоже погибали — одни естественной смертью, другие насильственно. Из таких присосавшихся к новой почве и на ней огрубевших эпигонов священной войны особенно следует выделить северные ордена меченосцев и тевтонов. Прикрывшись плащом и крестом Божия воина, они принесли к Балтийскому морю инстинкты и аппетиты, весьма непохожие на мотивы первых ее героев.
Что касается погибших насильственной смертью, то наиболее тяжелое впечатление оставляет публичная казнь тамплиеров. Предлогом для нее выставят разные преступления и провинности ордена — прежде всего «ересь» и «магию». Но в тоне ораторов, которые будут витийствовать в подставных судах, чувствуется, что они сами не верили тому, что говорили. Орден тамплиеров — самый, может быть, воинственный и энергичный из орденов Палестины — был упразднен, потому что он перестал быть нужен. Вместе с тем своей силой и богатством он вызывал разнообразные вожделения — между прочим, и со стороны французского короля Филиппа IV. По его воле была издана в 1312 году папой Климентом V булла, положившая конец существованию тамплиеров, и сожжены на кострах главные их деятели во главе с магистром Жаком Моле.
Были и медленно умирающие. Это в особенности приходится сказать об ордене иоаннитов (госпитальеров). Менее неприятный для сильных мира, проявивший себя больше благотворительной деятельностью, нежели властными притязаниями, он вызывал к себе самое терпимое отношение. Но и его бросали из страны в страну, из Палестины в Кипр, из Кипра на Мальту, его территория все больше суживалась, пока он не умер от старческого бессилия, и его корона, поднесенная императору далекой северной державы, Павлу I, не очутилась в московской Оружейной палате.
В начале XIV века ясно, что самая сердцевина крестоносного ствола превратилась в труху, его стяг, переданный в руки германского воинства, утратил свой девиз, и романское рыцарство больше не возьмет его в руки. Однако на романском Западе не перестанут вести речи о крестовых походах.
Вьеннский собор 1311—1312 годов будет очень подробно обсуждать вопрос «О пути в Иерусалим». Еще появится немало прожектеров, которые станут придумывать «удобные средства» вернуть Иерусалим и обуздать турок. Проекты будут подаваться папе и французскому королю — тому самому Филиппу IV, который загубил тамплиеров. Коронованные и тонзурованные[87] особы, которым они подавались, читали их, размышляли, писали циркуляры, пока гром пушек на Косовом поле[88] не известил Европу, что турки не дождались крестоносных гостей и сами пожаловали в Европу. Семьдесят лет спустя они были уже у стен Константинополя.
Так идет по спадающей кривой история крестоносного движения. Сначала оно увлекает всех: крестьян и горожан, осторожных и восторженных, добропорядочных людей и преступников. Дальше в его фарватере остаются преимущественно воины и расчетливые армии купцов. На вершине одного из последних его всплесков — святой король Франции и в заключение — ворох бумажных проектов.
Общество, которое через каждые сорок лет, а потом и чаще выкидывало на берега Сирии и Африки большие волны, в промежутках между ними жило не одними интересами священной войны, и самые эти интересы часто рождались из других интересов. В этом смысле, собственно, кажется, нет истории крестовых походов, а есть история Западной Европы со всей полнотой ее огромного жизненного содержания.
С другой стороны, несомненно, что в крестоносном движении средневековой мир является в особом аспекте. Будучи производным от экономического и социального развития Средневековья, от политической его эволюции, крестоносное движение в то же время есть и нечто большее. «Iter transmarinus» — «Путь за море», «Via Sacra» — «Священная дорога», «Gesta Dei» — «Божий подвиг» — такие названия давали крестоносным хроникам их авторы. Мир в движении к высшей цели, радостная жертва, в которой сиянием высшего идеала озарена смерть, — такова была их концепция совершавшегося, где, несмотря на все его неприглядные стороны, они улавливали трепет стремящейся ввысь человеческой души. В глубокой основе крестоносного движения ими обнаруживается идеальный смысл: единение ради великого подвига, с которым стареющему миру является надежда обновления.
Так что не напрасно прошел некогда в мареве пустыни рыцарь бедный, молчаливый и простой... С ним, чистым своим воплощением, душа западного человечества узрела виденье, непостижное уму,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему...[89]