Говорят, что плоть тленна, а дух бессмертен, и, казалось бы, это хорошо и утешительно, потому что во плоти мы все равно умираем, как бы ни возвышали свой дух. Стало быть, при нашей жизни дух все-таки вторичен, коль скоро не может обеспечить нам бессмертие, и только после того, как мы исчезаем, он якобы берет свое. Жаль, что это нельзя проверить, и что с того света никто ни разу не вернулся, чтобы подтвердить, что это так, – ни святой Августин, ни один из римских пап, ни… я уже не говорю о Платоне, который разбирался в сем вопросе никак не хуже нас с вами… Одно только знаю я досконально: если чересчур рьяно заниматься усмирением плоти, то она зачастую демонстрирует удивительные результаты живучести, при этом выворачиваясь наизнанку или принимая новые изощренные формы, далеко не сразу постигаемые нашим разумом. Это относится и к нравам в наших мужских и – смею сказать – женских монастырях, где человеческая тварь, лишенная, вопреки замыслу Творца, своей пары, обращается с плотскими притязаниями к себе подобной твари…
Сравнивая поведение человека с поведением всех остальных особей тварного мира, живущих вокруг нас, нельзя не заметить, что они не производят над собой подобных экспериментов, не укрощают плоть и не возвышают дух, даже не ходят в церковь и не соблюдают постов, а живут себе в счастье и довольстве, разводя потомство и не думая о бессмертии. Только человек ищет путь к Богу, будто земля ему не дом родной, и будто именно его плоть – главное препятствие на этом пути.
А ведь так было далеко не всегда – плоть воспевали, плотью гордились и в некотором смысле сделали ее бессмертной. Я имею в виду многочисленные образцы греко-римской скульптуры, дошедшей до наших дней. И разве не восхищались наши пращуры, населявшие солнечные берега Средиземноморья, одновременно и мужским и женским, активно любя и то и другое в зависимости от настроения и из душевной прихоти, возникающей по закону контраста… Разве не украшает наши дворцы и гостиные символ мужеской красоты – бюст юноши Антиноя, не того, что верховодил женихами Пенелопы и был убит первой же стрелою вернувшегося Одиссея, а другого, что был любимцем царя Адриана и по слухам утонул в реке Нил?
Впрочем, я отвлекся…
Дни мои проходили довольно однообразно (полагаю, что читатель уже догадывается, что я имею в виду под словом «однообразно»), если не считать редких праздников, которые устраивали Их Императорские Величества. Об одном из них я и хочу рассказать.
Лилипутские праздники – давняя традиция. Их не так уж много – три-четыре на каждые двенадцать лун. Праздники эти установлены в честь памятных дат лилипутской истории. Тот, о котором пойдет речь, знаменует событие многолунной давности, когда Великий Основатель учредил могущественное лилипутское государство. Лилипуты в этот день толпами выходят на улицы, а власти устраивают зрелища и бесплатные раздачи.
Я был приглашен лично Его Императорским Величеством и заранее явился на центральную площадь, образованную с одной стороны императорским дворцом, а с другой – зданием, где проходили заседания Государственного совета, который должен был сыграть немаловажную роль во всей истории моего пребывания в Лилипутии.
Проводя время в ожидании, я сидел на специально для меня приготовленном сиденье, представлявшем собой несколько сколоченных воедино стволов самого распространенного лилипутского дерева.
Я сидел, ведя светскую беседу с фрейлинами, которые расположились поблизости от меня на специально по случаю праздника сооруженных подмостках. Время от времени я вставал и осторожно (дабы никому не причинить вреда) делал несколько шагов, чтобы размять ноги, потом снова садился и снова с удовольствием предавался беседе с прелестницами, многих из которых я имел счастье знать лично.
Я встал, когда появились император с императрицей, и отвесил им почтительный поклон. Император махнул мне в ответ пальчиком, а императрица метнула в мою сторону взгляд, каким она могла бы смерить бегемота, неожиданно ввалившегося к ней в спальню. Понять не могу, чем я так насолил императрице, которая прежде вроде бы питала ко мне материнские чувства, как то и долженствует монархине по отношению ко всем ее верным подданным.
Как бы то ни было, но наконец все расселись на отведенные им места, толпа простых горожан разместилась чуть поодаль, и заиграла музыка.
Праздник начался с парада императорского войска. Прошли, чеканя шаг, гвардейцы Его Величества, затем проскакала кавалерия, оставив за собой облако пыли, потом промаршировали моряки – самое привилегированное сословие лилипутских военных, потому что флоту император уделял особое внимание, ввиду болезненности этого вопроса для Лилипутии, о чем я уже имел случай сообщить читателю.
Потом начались выступления артистов – главным образом это были танцы, исполнявшиеся хорошенькими лилипуточками под музыку, и оживленные комментарии мужской части общества, которая, ничуть не стесняясь своих жен, обсуждала достоинства исполнительниц. Впрочем, я уже достаточно знал о нравах, царящих в лилипутском обществе, а потому вовсе не был удивлен происходившим.
Ближе к вечеру устроили фейерверк, который и стал причиной несчастья. Одна из хлопушек угодила в окно императорского дворца – прямо в супружескую постель Их Величеств. Вскоре запахло гарью, потом в окнах появились клубы дыма, взметнулось вверх пламя.
Надо сказать, что при обустройстве дворца архитекторы не озаботились проведением к нему от морского берега канала, который в таких ситуациях стал бы спасительным средством. В реальности же ближайший водоем располагался на расстоянии ста шлипунгов (около пятидесяти ярдов), что для лилипутов является немалой дистанцией. Слава Богу, что я оказался поблизости.
Я принял единственно верное в той ситуации решение, пусть многие потом и осуждали меня за него. В тот день я выпил немало лилипутского эля, а потому давно уже ощущал давление на свой мочевой пузырь. Не хочу сказать, что этот пожар оказался как нельзя для меня кстати, но я одним выстрелом убил двух зайцев: во-первых, облегчился, а во-вторых, предотвратил катастрофу, грозившую уничтожить весь императорский дворец.
Правда, при этом произошла одна неприятность, вину за которую приписывают мне. При виде моего естества на площади раздался словно бы вздох, и все бывшие в поле зрения лилипутки попадали в обморок. (Хотя я и полагал, что мой детородный орган в невозбужденном состоянии не окажет на них такого воздействия. Правда, потом мои враги утверждали, что он был возбужден, а я, таким образом, явился злостной причиной возникшей паники и давки. Но это ложь чистейшей воды. Сомневающихся приглашаю попробовать помочиться – а именно для этого я ведь извлек свой детородный орган из штанов – в возбужденном состоянии. Должен к сему добавить, что среди попадавших было немало и лилипутов мужеского пола, однако я не стал бы объяснять их реакцию принадлежностью к лилипутскому племени старадипов: просто зрелище, которому они были свидетелями, многим из них, владеющим всего лишь тонюсенькой соломинкой, могло показаться устрашающим.) Вся площадь на несколько мгновений превратилась в некое подобие поля битвы – всюду лежали бездвижные – и в основном женские – тела, а бывшие при них лилипуты-мужчины пребывали в не менее жалком состоянии, поскольку, с одной стороны, при виде того, что им открылось, прониклись сознанием собственного ничтожества, а с другой, – не знали, как привести в чувство своих любезных жен и подружек.
Здесь я должен оговориться. Сказав чуть выше «все бывшие в поле зрения лилипутки попадали в обморок», я погрешил против истины. Были и такие, кто остался стоять на ногах и даже не изменился в цвете лица. Такое разделение прекрасного лилипутского пола на падающих в обморок и не падающих в обморок имело только одно объяснение. И я полагаю, вдумчивый читатель уже догадался, в чем оно состоит. Какие неожиданные (но, тем не менее, вполне предсказуемые) последствия это имело для меня и для оставшихся на ногах читатель вскорости узнает. А пока нам пора вернуться на площадь.
…Через несколько мгновений упавшие начали открывать глаза, но тут – новая беда. Я уже говорил о чувствительности лилипутского племени к разного рода резким запахам и звукам, которые, с нашей точки зрения, отнюдь не столь ужасающие, какими их воспринимают нежные лилипутские носы или уши.
Я тем временем продолжал действия по тушению разбушевавшегося огня, и к зрелищу, которое только что произвело на толпу столь удручающее воздействие, добавилось шипение заливаемого струей огня и зловоние, которое даже мне ударило в нос, хотя я и был отдален от его источника на расстояние в двенадцать раз большее, чем все остальные присутствовавшие. Император и императрица со свитой на своем помосте напротив дворца подоставали надушенные платки и заткнули ими носы.
Тем временем разбушевавшееся пламя было моими стараниями укрощено, и в пришедшей в себя толпе даже раздались аплодисменты. Я, правда, не знал, то ли отнести их на свой счет, вернее, на счет моего причинного места, которое произвело столь сильное впечатление, то ли на счет моих эффективных действий по пресечению разбушевавшейся стихии. Я раскланялся, заправляя в штаны тот орган, который помог мне победить огненную стихию, и испытывая некоторую неловкость, вполне объяснимую при моем застенчивом характере.
Я хотел было вернуться на свое седалище близ императорских подмостков, но тут понял, что последние гудят, как растревоженный улей.
Присмотревшись, я увидел картину, по зрелому размышлению совершенно естественную (если бы ситуация с пожаром не требовала от меня немедленных действий, а дала бы возможность поразмыслить и не принимать решения импульсивно, то я вряд ли бы сделал то, что сделал, именно потому, что реакция публики была вполне предсказуемой и с головой выдавала ее): часть благородных дам, хотя и весьма незначительная, все еще пребывала в обмороке, а другая – гораздо более многочисленная – хотя и в добром здравии, имела вид довольно экстраординарный, поскольку им приходилось выслушивать своих мужей, которые, вращая глазами и вытягивая шеи так, что, казалось, вот-вот готовы выскочить из своих мундиров, что-то грозно им выговаривали.
Жены реагировали по-разному. Некоторые – весьма агрессивно, давая отпор своим гневающимся мужьям, другие, потупясь, внимали с виноватыми лицами, третьи стояли подбоченясь и молча мерили презрительным взглядом своих благоверных. Не сразу, но я в этом пчелином жужжании все же разобрал отдельные гневные голоса (один и тот же вопрос повторялся с разными интонациями и с разной степенью желания услышать правдивый ответ: «Куру бытал Куинбус Флестрин дрюк?» – вопрошали мужья).
Более всего выделялись в этом хоре голоса главного казначея Его Императорского Величества (и, как выяснилось, моего главного врага) и министра двора Его Величества. Эти двое с упорством невыспавшихся ослов добивались ответа на свой вопрос, а их жены имели наиболее плачевный вид. Их милые личики были мне знакомы, поскольку… Впрочем, из соображений деликатности я должен поставить здесь точку и перейти к объяснению сей досадной оказии.
Я уже вскользь успел заметить, что мой дражайший Тоссек, которого я до поры до времени считал своим преданным другом, оказался матерым шпионом: обо всем происходившем в моей скромной обители он докладывал не только Его Величеству, но и всему Государственному совету, а тот в свою очередь по таким случаям устраивал специальные слушания (не премину сообщить читателю, что и мне тоже пришлось обзавестись шпионом, исправно докладывавшим мне обо всем происходящем за дверями Государственного совета, почему я с такой уверенностью и могу говорить теперь о том, чему не был прямым свидетелем, а узнал благодаря стараниям преданного друга; по понятным соображениям имени его я назвать, конечно, не могу). Таким образом, члены Государственного совета имели представление не только о том, что происходило вечерами (а нередко и днями) в моей башне, но и о том, как оно происходило. А именно: для них не было секретом, что все без исключения посетительницы, приходившие ко мне впервые, лишались сознания при виде моего естества то ли от испуга, то ли в предвкушении возможностей сладострастия, которые им сулила встреча со столь мощным орудием.
Теперь читателю, надеюсь, стало понятно, что случилось на подмостках: ревнивые и неревнивые мужья, видя, что их жен ничуть не обескураживают размеры моего естества, вполне обоснованно сделали вывод: их прекрасным половинам уже не впервой приходится встречаться с сиим инструментом. Этим и был обусловлен тот вопрос, который они задавали своим женам и который я счел возможным не переводить на английский язык.
Слушая сие скандальное брожение, я еще не представлял, какими последствиями такое ничтожное событие, как тушение пожара в лилипутском императорском дворце, чревато для меня лично. Некоторые прозрения на сей счет у меня появились, когда я увидел императорскую чету.
Его Величество не опустился до пошлых вопросов, однако выражение на его лице не сулило ничего хорошего императрице, дававшей обычным своим высокомерным видом понять, что ей, мол, не вполне ясно, какие претензии могут быть у кого бы то ни было, включая и Его Императорское Величество, к ней – монархине с незапятнанной репутацией?! Однако, судя по всему, это не было убедительным для Его Императорского Величества, только что получившего довольно веский аргумент, свидетельствующий о неверности его жены, – аргумент в виде неупадения в обморок Ее Величества, тогда как все благонравные жены лежали без чувств на сиденьях и под ними.
Когда багровость лица Его Величества достигла такой степени, что, казалось, не миновать второго пожара, император поднялся со своего места и, тяжело ступая (я уже знал, что такая тяжелая походка императора – знак надвигающейся бури), направился прочь. Праздник закончился. Перед тем как удалиться, император смерил испепеляющим взглядом и меня, на что я только и нашелся сказать:
– Ваше Величество, не лишайте меня своих милостей.
Впоследствии я пришел к выводу, что только навредил себе сим скороспелым высказыванием, однако слово, как говорится, не воробей – поймать его было уже невозможно. По еще больше утяжелившейся походке императора я понял, что лучше мне было бы держать язык за зубами.
Мне (из уже названного мною источника) стало известно, что император тем же вечером учинил пристрастный допрос императрице. Почему, мол, настаивал император, зрелище, которое повергло на землю сотни достойных лилипуток, ее оставило равнодушной. Императрица же отвечала в том смысле, что и у нее подкашивались коленки, а на ногах ее удержало только крайнее возмущение моим поведением. Императору и этот довод показался не очень убедительным, а потому он распространил свой гнев не только на свою дражайшую супругу, но и на меня, своего верного слугу, чьей вины или злого умысла в случившемся не было.
«Лучше бы уж этот дворец сгорел дотла», – таков был вердикт многих присутствовавших на празднике. Думал ли я, что мой порыв, мой поступок, совершенный исключительно из чувства преданности к их монаршим величествам, приведет к столь печальному итогу?!
Впрочем, император, скрепя сердце, на следующий день вынужден был издать указ о назначении меня Главным пожарным императорского двора и награждении орденом «За преданное служение монарху», каковой я как великую драгоценность сохранил и по сей день.
Императору с его двором пришлось переехать в летнюю резиденцию, ничем, впрочем, не отличавшуюся от зимней, поскольку в Лилипутии нет таких резких переходов погоды, как в моем отечестве, – и лето, и зима всегда одинаково мягкие и ровные, если только не случается морозов или каких-либо других природных катаклизмов. Пострадавшее крыло дворца решено было снести, а на его месте построить новое, подтянув к дворцу морской канал.
Тот случай прибавил мне не друзей, а врагов. И теперь, спустя время, я иногда думаю, что лучше было бы и вправду мне остаться безучастным свидетелем пожара и дать императорскому дворцу целиком превратиться в пепел.
Дело осложнилось еще и тем, что государыня оказалась беременной, а император, несколько лет страстно ждавший наследника, теперь якобы не испытывал абсолютной уверенности в том, что именно он (а не я) является отцом будущего ребенка.
Мне доносили, что в покоях Их Величеств происходили шумные сцены: Его Величество грозно топал ногами, а Ее Величество заламывала руки и падала без чувств на кровать, устланную пуховой периной. Приходя в себя, она принималась убеждать мужа в нелепости его подозрений, но Его Величество от этого только еще больше свирепел и сильнее топал ногами, и тогда Ее Величество снова теряла чувства. Наконец, когда оба утомлялись, император сообщал жене: он дождется рождения ребенка, а там уже скажет свое окончательное слово. Но если младенец окажется хоть немного похож на меня, заключал император, то лучше бы ему вообще не родиться. Да и императрице не поздоровится, со мною вместе.
Должен сообщить читателю, что мне доводилось видеть лилипутских грудных младенцев. Зрелище, на мой взгляд, они являют собой слишком уж личинкоподобное. Представьте себе крохотное существо размером с гусеницу – писклявое и краснокожее. Впрочем, звук голоса лилипутских деток настолько тонок, что сравним с комариным писком, напоминая последний и своей назойливостью. Как предполагал император, отличить своего наследника от моего (если только такое явление допускали законы природы; я имею в виду зачатие лилипутской женщиной от человека европейской комплекции) – ума не приложу. Впрочем, до рождения ребенка оставалось еще не менее шести-семи месяцев, так что пока я мог на сей счет не беспокоиться.
Жизнь моя тем временем шла своим чередом, невзирая на все веяния, какие шли из высоких сфер. Гостьи мои меня не забывали, а я принимал их с удовольствием, к которому, правда, нередко теперь примешивалось чувство, сходное с тем, что я испытал во время первого моего плавания, когда разыгрался шторм и наш корабль стали качать океанские волны… Стыдно моряку признаваться в этом, но я поначалу страдал морской болезнью и нередко перевешивался через фальшборт, чтобы не пачкать палубу. Впрочем, я отвлекся.
Не иссякал поток лилипуток, жаждущих поближе познакомиться с Человеком-Горой, как не иссякал и поток страждущих, надеющихся через меня обрести исцеление. Нередко по утрам, выглянув в окно, я покачивал головой при виде увечных и недужных – кто на костылях, кто ползком, кто поддерживаемый родными или друзьями, – все они с надеждой взирали на окна моей обители, что-то шепча себе под нос – то ли слова молитвы, то ли обращенные ко мне заклинания.
Я не знаю, как это все устраивалось. Видел только, что некоторые из моих посетительниц, жертвуя собственным удовольствием, стоят в готовности c наперстками-ведерками, а потом уносят произведенное мной добро, после чего страждущие приходят в движение, среди них наблюдается какое-то волнение, а через несколько минут все рассасывается, площадь пустеет и до следующего дня вокруг моей обители устанавливается спокойствие.
Я понимал, конечно, что долго так продолжаться не может, поскольку моя природа начинала противиться происходящему. К тому же сборища под моими окнами грозили в скором времени перерасти в волнения – ведь число страждущих не убывало, а количество потребного им целебного материала в силу естественных причин сокращалось.
Перемены наметились в тот день, когда утром меня разбудил чей-то высокий гнусавый голос, что было весьма странно, поскольку, как я уже говорил, слуги никого до моего пробуждения обычно ко мне не впускали.
Я открыл глаза и увидел лилипута средних лет, в клетчатом фраке, какие носят наши стряпчие, в высоких до колен сапогах со шпорами и ездовых штанах, хотя по выдающемуся животу я бы не сказал, что мой посетитель принадлежит к любителям верховой езды. Говорил он, прицокивая языком и жестикулируя больше лицом, чем руками. Речь его к тому же лилась сплошным потоком, опережая мысль, а потому первое время я понимал отнюдь не все из им сказанного. Но все же вскорости я сумел приспособиться и, напрягая слух, начал разбирать, о чем идет речь, хотя удовольствия от общения с ним мне это не прибавило.
Звали моего незваного (да простит мне читатель сей каламбур) посетителя Хаззер, а привели его ко мне соображения меркантильные; правда, пришел он скорее не с предложениями, а словно ставя меня перед свершившимся фактом, который я должен был принять, как принимают Божью волю или непреодолимые обстоятельства, хотя задуманное им предприятие без меня имело не больше шансов состояться, чем акт творения без Господа.
Говорил мой посетитель развязно-уверенно, он даже несколько раз сделал движение ладошкой как бы для того, чтобы покровительственно потрепать меня по щеке. Поскольку дотянуться до сего объекта ему было довольно затруднительно, жест этот у него получался какой-то незавершенный: он чуть наклонялся вперед, а когда его рука не встречала опоры, готов был, казалось, рухнуть со специальной подставки для гостей, на которую я помог ему взгромоздиться, чтобы нам удобнее было вести беседу.
Суть его предложений (впрочем, я уже говорил, что предложения его звучали довольно ультимативно) сводилась к следующему. Он собирался наладить выпуск чудодейственного лекарства для народа Лилипутии. Он собирался сделать народ Лилипутии самым здоровым в мире. Он собирался тем самым заслужить любовь народа Лилипутии и неплохо заработать. Дело было за малым – ему нужно было заручиться моим согласием, потому что производителем сей панацеи был ваш покорный слуга, любезные мои читатели. Но эта малость ничуть не смущала моего гостя. Для него вопрос был решен.
– Так и быть, – сообщил он мне, – я беру вас в долю. Я даже готов поделиться с вами прибылью из расчета… Вы не поверите, потому что такого выгодного предложения вы еще никогда не получали и не получите. Слушайте меня и постарайтесь не упасть. Потому что если упадете вы, поднимется много пыли. А мне нужен чистый воздух. Я готов взять вас в долю на равных. Мне – девяносто процентов и десять процентов – вам. Только из собственного благородства и симпатии к вам лично. У меня одни расходы, у вас – одни удовольствия. У меня одни заботы, у вас сплошной праздник.
В денежном выражении десять процентов по его расчетам должно было составить колоссальную по лилипутским понятиям сумму в тысячу дрюф ежегодно. Один дрюф можно было бы приравнять к одной гинее, от чего я бы предостерег моего читателя. Для среднего лилипута один дрюф – столько же, сколько одна гинея для среднего англичанина. Но если средний лилипут мог прожить на один дрюф около месяца, то среднему англичанину этой суммы едва хватило бы на четверть ленча в лилипутской таверне (я, конечно, же имею в виду ленч не лилипутский, а способный насытить среднего европейца).
Я слушал моего гостя довольно рассеянно, так как мысли мои были заняты другим. К тому же я не придавал особого значения его словам, потому что он с первого взгляда не вызвал у меня доверия. Я молча кивал на его слова, прекрасно понимая, что эта болтовня ничем не кончится. Я был знаком с таким типом людей в своем отечестве. Главная их цель, кажется, навести тень на ясный день – авось под шумок и удастся как-нибудь погреть руки.
Мой визитер ушел, а я впал в такую прострацию от его лившейся непрерывным потоком речи, что после его ухода даже забыл о нем и о цели его посещения и, возможно, больше никогда об этом не вспомнил бы, если бы не события следующего дня.
Я был немало удивлен, когда уже на следующее утро обнаружились перемены, которые я поначалу даже не связал с моим визитером. Толпа больных и убогих, которая обычно уже с утра начинала собираться под моим окном, на сей раз почему-то запаздывала. Зато на пустой площадке в дальнем конце площади перед моей башней с раннего утра закипела работа – десятка четыре лилипутов быстро сколотили некое подобие сарая, впрочем, весьма добротного, и тут же принялись за внутренние работы, о качестве и особенностях которых сказать ничего не могу, так как окна у сего сооружения предусмотрены не были, а проникнуть внутрь я, как вы сами понимаете, не имел ни малейшей возможности.
Некоторое время я пребывал в недоумении, но вскоре все разъяснилось. После полудня на площади появился мой вчерашний знакомец. Он быстрым шагом прошествовал в воздвигаемое сооружение, провел некоторое время внутри и таким же быстрым и уверенным шагом направился в мою сторону. Однако на середине пути он остановился, словно вспомнив о чем-то, снова условно потрепал меня по щеке, развернулся и пошел прочь. После его прихода на стройку прибыло еще десятка два лилипутов, затем появились тяжело груженные повозки. Их поклажу – это были какие-то котлы, змеевики, емкости с жидкостями – быстро перетаскали в новенькое сооружение, которое уже подводили под крышу. Если бы я стал свидетелем такого зрелища у себя в отечестве, то наверняка решил бы, что в этом доме поселился алхимик, жаждущий получить золото из воздушного эфира. Однако в Лилипутии, насколько мне было известно, наука еще не достигла тех высот, что были покорены моими соотечественниками, а потому я никак не мог заподозрить в алхимических пристрастиях моего вчерашнего гостя.
Хотя кое-какая ясность уже появилась, но окончательно туман рассеялся ближе к вечеру, когда среди обычной толпы моих прелестниц появились четыре лилипутки в халатах (которые, впрочем, были скинуты, когда дошло до дела), на спине которых красовалась буква лилипутского алфавита, отвечающая английскому h. Та же буква была начертана и на их оборудованных плотными крышечками ведерках-наперстках общим числом около двадцати. Действовали эти девицы весьма энергично в одном ритме с другими, но ко времени моего семяизвержения ловко облачились в свои халатики и со своими ведерками выстроились у дальнего конца моего детородного органа, чтобы ни капли драгоценной жидкости не пропала втуне. Когда я издал протяжный горловой звук, вырывающийся у меня перед заветным мигом сладострастия, одна из них подставила ведерко, а остальные уже держали свои наготове, чтобы по мере наполнения первого подставить пустое.
Все было как всегда и не как всегда, потому что я ощутил какую-то невидимую руководящую руку в том, что происходило на моей подсобной табуретке и вокруг нее. Девицы в халатиках, получив свое (я имею в виду не только удовольствие, но и то, что они уносили в ведерках с плотно подогнанными крышечками), отошли по заранее намеченным маршрутам, как мог бы отойти отряд, пробравшийся в стан врага и нанесший противнику ощутимый урон.
Нет, конечно, никакого урона я не претерпел, но ощущение осталось какое-то двойственное, будто в нечто естественное и непринужденное вторглось что-то постороннее и искусственное, от чего поведение действующих лиц стало отдаленно напоминать дерганые движения марионеток. Даже участие в этом спектакле моей милой Кульбюль не могло избавить меня от ощущения некоторой неловкости. Однако я решил закрыть на это глаза и понаблюдать за тем, как будут развиваться дальнейшие события. А развивались они следующим образом.
Полные ведерки были скорейшим образом доставлены в отстроенное по соседству сооружение, где, вероятно, тут же начались какие-то работы. Об этом можно было судить по свету, проникавшему наружу сквозь двери, которые время от времени открывались, чтобы выпустить торопливого лилипута с каким-то грузом за плечами.
На следующий же день многое из происходившего разъяснилось. С утра пораньше ко мне заявился мой компаньон Хаззер. На лице у него лоснилась довольная улыбка. Он сообщил, что наше предприятие оказалось очень успешным, и доход от первых продаж превзошел все ожидания.
– Каков же доход? – поинтересовался я.
На этот вопрос я получил весьма уклончивый ответ, из которого, однако, можно было понять, что уже продано от шести до восьми тысяч порций чудодейственного средства, а при стоимости порции в четверть дрюфа… Я произвел в уме несложные расчеты и понял, что если в Лилипутии хватит больных, то в скором времени Хаззер, а вместе с ним и я станем крупнейшими финансовыми воротилами этой могущественной империи (ах, как иногда можем мы обманываться в наших расчетах!).
Я попытался было выяснить, каким образом одно мое семяизвержение могло дать несколько тысяч порций целебного средства. Но тут объяснения Хаззера стали настолько туманными, что я отчаялся узнать истину и махнул на это дело рукой.
В то утро, чувствуя себя усталым после событий последних дней, я решил немного развеяться и, посадив себе в нагрудный карман мою возлюбленную Кульбюль, отправился на прогулку к берегу, чего прежде не делал.
Путь до моря занял всего несколько минут, я сел на прибрежный уступ и уставился в голубую даль. Впервые за последние несколько месяцев я вдруг почувствовал тоску по дому, по моей далекой Англии, по белым скалам близ Дувра, по ноттингемпширскому воздуху. Я погрузился в размышления.
Кульбюль, чувствуя мое настроение, тихонько сидела в моем нагрудном кармане, выставив наружу головку и тоже устремляя свой взгляд куда-то за горизонт.
Чувства переполняли меня. Наконец я сказал:
– О радость! О счастье! Смотри – там моя страна! Там мой народ! [2]
Слезы навернулись у меня на глаза, одна из них скатилась по подбородку, и я вдруг почувствовал прикосновение к щеке нежной крохотной ручки.
– Не плачь, Гулливер, – сказала Кульбюль. – Ты еще вернешься домой. Ты еще увидишь свою страну.
Ее тоненький голосок прозвучал так сочувственно, что у меня еще больше перехватило горло. Заброшенный на край света, без малейшей перспективы выбраться с этого забытого Богом островка – какие у меня могли быть надежды? Соорудить даже самое жалкое подобие лодки из худосочных лилипутских деревьев не было ни малейшей возможности. Хоть бросайся в море и отдавайся на волю волн. Но это сулило верную гибель. Тогда как пока я оставался здесь, надежда могла еще теплиться в моей отчаявшейся душе. Предаваясь этим горестным мыслям, я вдруг почувствовал чье-то легкое прикосновение к моему естеству, пребывавшему в состоянии, вполне отвечавшему настроению, в котором я находился.
Я бросил взгляд вниз: ну, конечно же, моя милая Кульбюль решила утешить меня на свой лад. Она незаметно спустилась по моей рубашке, не без труда расстегнула пуговицы, извлекла на свет Божий своего давнего знакомца и теперь пыталась привести его в чувство. Я покачал головой, глядя на ее тщетные усилия, – уж слишком был угнетен мой бедный разум открывшейся передо мной истиной безысходности моего положения, а мое естество потому пребывало в полном огорчении.