Народ, который забывает свое прошлое, не имеет ни настоящего, ни будущего
После недавнего ливня все вокруг сверкало на солнце: и притихшее Северное море, и блестящие скалы, и каменистый берег. И даже чайки казались белее и чище.
Ему было десять, ей — девять. Он стоял на берегу, приложив руку козырьком ко лбу, и смотрел на девочку в рыбацком ялике, сидевшую на веслах. Она обернулась к нему, выхватила из-за пазухи черный платок и стала размахивать им. Он зашатался и, схватившись за сердце, спотыкаясь, побрел туда, где рядом были выкопаны две мелкие ямки в песке с двумя крестами из прутьев в изголовье. Он повалился навзничь в одну из ямок и молитвенно сложил руки на груди.
Из-под приспущенных ресниц он видел, как девочка подошла к нему и воскликнула театральным голосом:
— Боже мой! Мой любимый принц! Мой верный рыцарь! Он умер, он умер!.. А в моей руке — волшебный эликсир. Я исцелить его спешила. О мой возлюбленный, ты любовь моя и моя смерть! Так пусть же и я умру с тобою!..
Она взмахнула руками, закрыла огромные зеленые глаза. Солнце вспыхнуло огненным нимбом за ее взлохмаченными ветром густыми волосами. Упав в песчаную ямку рядом, она тоже молитвенно сложила на груди руки. Из-под нежного века скользнула и пропала в кудрях слеза.
Полежав, он улыбнулся и захрапел, будто мужлан во сне. Девочка затопала ногами, закричала тонким голосом:
— Фу, как гадко! Противный мальчишка! Нет, ты не Тристан. Не получится из тебя рыцарь!.. — И, театрально рыдая навзрыд, побежала по берегу. Прибой лениво зализывал следы ее маленьких босых ножек на песке.
Джордж и Шарон любили играть в Тристана и Изольду. Эти представления они устраивали под шотландским городом Абердином летом 1606 года под тревожный плеск прибоя сурового Северного моря.
Всю жизнь потом не мог забыть Джордж эти следы на песке.
Родился Джордж Лермонт в канун дня Всех Святых, а это согласно поверью давало ему власть над невидимым миром фей и эльфов, что и подобало потомку великого барда Томаса Рифмотворца, возлюбленного королевы фей.
Король Иаков VI, сын ревностной католички Марии Стюарт, стремился подчинить себе чересчур ретивых последователей Джона Нокса — вождя Реформации в Шотландии. Подстрекаемая зажигательными проповедями пресвитеров против короля, 17 декабря 1596 года толпа эдинбургских жителей напала на городскую башню Толлбут, где всемилостивейший монарх вершил суд и расправу, и король едва спасся от своих разъяренных подданных. Покинув столицу, он повелел напустить на нее верных ему воинственных горцев и отчаянных драчунов Пограничья. Умерив свой гнев, Иаков помиловал горожан Эдинбурга и их магистратов, но пригрозил, что в случае новых беспорядков отберет у столицы ее исконные права.
— Боюсь, что наш сын, — сказал отец Джорджа его матери, — будет жить в бурное время.
Правда, в царствование Иакова VI[5] Шотландия впервые за долгие столетия не знала войны, но междоусобная брань между крупными вельможами и мелкими дворянами не прекращалась, и симпатии нетитулованного дворянина капитана Эндрю Лермонта неизменно принадлежали последним.
Первым воспоминанием Джорджа Лермонта в жизни стали неповторимый вкус материнского молока и волшебные песни и баллады о родной Шотландии, что певала мать над его колыбелью. В этих древних песнях слышались отзвуки его далеких предков — варягов, норманнов, в незапамятные времена пиратствовавших в Северном море, плававших на торговых кораблях «из варяг в греки» в чужедальнем краю из Балтийского моря и Финского залива по реке Неве в Ладожское озеро, а оттуда волоком по верховьям Днепра вниз по Славутичу до Черного моря и по нему во врата Константинополя. Вдоль этого водного пути на месте складов и строились первые русские города…
Мать часто пела ему, играя на арфе, и сызмальства запала в сердце Джорджа одна песня, которую в зрелые годы он не мог никак вспомнить, хотя где-то глубоко в сердце звучала она всю его жизнь. Никто никогда не говорил, что у мамы хороший голос, но не было для него святее и прекраснее песни, чем та колыбельная. Когда он подрос и узнал, что нет во всей Шотландии пернатого певца лучше малиновки, или королька, что прячется в осоке, называемого всеми сынами ее «шотландским соловьем», он сравнил колыбельную мамы с песней малиновки.
На всю жизнь запомнилось, как мама берет арфу, грациозным, полным милого изящества жестом воздев рукава, и пробегает пальцами по звучным струнам. Мама не раз говорила ему, что эта десятиструнная арфа (на такой арфе играл библейский Давид!) в XII столетии принадлежала великому барду и пророку Шотландии, автору «Тристана и Изольды» Томасу Лермонту.
По-английски маму звали Мэри, в честь королевы, по-шотландски — Mhore. Так называл маму отец.
У Мэри Лермонт, урожденной Дуглас (из клана Черных Дугласов), были необыкновенно тонкие, легкие, летучие волосы совершенно пепельного цвета, выдававшие в ней северных соотечественников Лермонтов. В Шотландию ее родители приплыли с Оркнейских островов, где немало было Лермонтов, сохранивших свою древнюю благородную фамилию.
Когда мама играла и пела, Джорди (так мама называла Джорджа на шотландский лад), рано невзлюбив сидеть на маминых коленях, плюхался на шкуру вепря и, подперев кулачком челюсть, смотрел на дивные чудеса в очаге и храбро тушил ладошкой вылетавшие оттуда мухами огненные искры.
А мама пела и пела ему песни и баллады Томаса Рифмотворца.
— Запомни, сын, запомни навсегда, на всю жизнь, — говорила, сидя над ним, мама, и глаза ее голубые, каким так редко бывает небо Шотландии, горели синим огнем, — что наши предки жили и славились среди людей и десять, и пятнадцать, и двадцать поколений тому назад. Я, твоя мать, из рода Лермонтов и Черных Дугласов, наиславнейшего из знатных родов нашей Каледонии.[6] Эти Дугласы причинили много зла бедному народу, воюя и против южников-англичан в Пограничье, и против своего же народа. Недаром прозвали этих феодальных лордов Черными Дугласами.
Кто в Шотландии не знал сэра Джеймса Дугласа, соратника великого короля-освободителя Брюса! Он был добр к шотландцам и милостлив даже к южникам. Не любил только грозных английских лучников и, чтобы их стало меньше, приказывал каждому пленному лучнику выкалывать правый глаз или, в зависимости от настроения, отрезать указательный палец правой руки.
— Черные Дугласы, — звучал мамин голос под шум пламени в камине и трубе, — враждовали и с Лермонтами. Они были сильнее и истребили почти весь этот славный род в Пограничье. Однажды к нам, в мрачный замок Дугласов, пришел менестрель, заросший до самых глаз бородой. Странствующий музыкант пел баллады о Лермонтах и неотрывно смотрел на меня. Он был молод и, быть может, красив, если бы не дремучая борода, скрывавшая его лицо. Он пел, играя на арфе, не менее искусно, чем юный Давид, о кровавых битвах пятисотлетней давности, о том, как лорд Макбет и его жена убили Дункана, короля Шотландии, и о том, как сын Дункана, славный Мальком, восстал против убийцы его отца и с помощью Лермонтов и других отважных рыцарей разбил в большой битве Макбета. Говорят, это было сделано не без помощи колдовства, а Лермонты всегда считались в народе колдунами, свояками фей и эльфов, гномов и ведьмаков. Главным пророком Шотландии считался Томас Лермонт Рифмотворец, или Верный Томас. А южники-англичане славили своего Мерлина как прорицателя и волшебника…
Дико завывало в трубе, с моря дул свирепый норд-ост. Ледяной дождь скреб костяшками пальцев слезящиеся крошечные оконца. На загривке у Джорджа торчком вставали волосы, и он прижимался к ногам матери. Макбет, Дункан, Мальком — все это было полтысячи лет тому назад! Как давно существует этот мир, как постарел он! Недаром, видно, болтают торговки рыбой на абердинском рынке, что скоро, скоро конец света!..
— И братья мои, грозные Дугласы, возмутились этими балладами о Лермонтах и хотели заставить бородатого менестреля спеть во славу Дугласов. Но певец ответил, что он не станет петь о Дугласах, поскольку воспользовался их гостеприимством и обязан платить благодарностью, а в народе песни о Дугласах поют только срамные и хулительные. Взъярились братья, обнажили мечи, но бородатый трубадур встал и сказал: «Даже Черные Дугласы не станут нарушать святых законов гостеприимства. Я пришел сюда с музыкой и уйду под ваши аплодисменты».
«Нет! — взревели мои братья. — Садись, Фома Рифмач, и пой во славу первого в Шотландии клана Дугласов! Этого требует сестра наша, и ты, Рифмач, не посмеешь отказать ей!..» «Вы правы, — молвил менестрель, и эхо его слов гулко отдалось под сводами рыцарского зала в замке Дугласов, — Кэтрин Дуглас я готов служить всю жизнь!..»
Теперь уже Джорди не смотрел на черные окна. Подумаешь, дождь идет! А когда он не идет тут! И конца света не будет никогда, пока живы такие рыцари на свете, как этот бородатый менестрель!..
— И он запел, и полились волшебные звуки и слова, исполненные глубокого значения. Не о Дугласах пел он, а снова о Лермонтах, но братья мои, будто околдованные, словно завороженные, внимали ему, окаменев. А он не спускал с меня своих зовущих, пронзительных, пламенных глаз. Пел он о величайшем нашем барде, о Томасе Рифмотворце из рода Лермонтов, потомке того Лермонта, что дрался под знаменем Малькома против Макбета. Став королем, Мальком пожаловал тому Лермонту, бедному, но могучему рыцарю, господинство Дэрси в графстве Файф, недалеко от древней столицы нашей в Эдинбурге. Там и родился в XII веке Томас Рифмотворец, о ком поет и всегда будет петь наш народ. Его баллады и пророческие книги, как и песни о нем, мы никогда не забудем. С ранней юности пел он так сладкозвучно и чарующе, что феи позавидовали людям и похитили несравненного барда в страну фей, в Fairyland, где им заслушивались и феи, и эльфы, и гномы.
«Откуда у тебя такой дар? — спросила его наконец Моргана, королева фей. — Ведь мы, обитатели волшебного мира, тебе такого дара не давали, и поешь ты лучше, слаще нас!» «Потому, — ответил Томас, бесстрашный, как все Лермонты, — что я люблю девушку в графстве Файф и никогда ей не изменю, никогда не поддамся вашим чарам!» И королева фей, растроганная неодолимой силой человеческой любви, с печалью сказала Томасу: «Хорошо, иди себе в мир людей. Я одарю тебя ясновидением, ты все узнаешь наперед о себе и девушке своей, о родине, о твоей любимой Шотландии. Ты поймешь, что мир людей бренный, и придешь ко мне назад, в мир вечный. По моему знаку придут за тобой, позовут тебя два моих белоснежных оленя или чета белых лебедей…»
Дождь утих, но буря на море не прекращалась. Слышались в черной ночи за оконцами тяжкие удары валов.
— Талант, говорят, это дарование. Можно подумать, что дарование — значит даром, а за талант надо платить. Одиночеством, непризнанием, кровью, жизнью. Пел менестрель балладу о Томасе Лермонте, барде и рыцаре, а я все дрожала — убьют, убьют его братья. И жалость моя, и восторг мой перерастали в глубине сердца в любовь…
— Мама! — тихо сказал Джорди. — Что ж ты замолчала? Почему слезы блестят на твоих щеках? Ты не досказала мне балладу…
— Слушай, слушай, сын мой, Лермонт ты мой дорогой!.. Семь долгих очарованных лет пробыл у фей Томас и вернулся наконец к людям ничуточки не пострадавший. И с вещим даром вернулся. Стал он петь о судьбах нашей родины, о злых норманнах и англичанах, и все восхищались даром и талантом менестреля. Только сам он стал плох и худ, а все потому, что прошло, оказывается, не семь, а семьдесят лет с тех пор, как унесли его коварные феи, и давно исчезли все друзья его юности, родители и та девушка, что ждала его в графстве Файф. Слава его гремела по всей Шотландии, сам король звал его ко двору, но не радовался он ни славе, ни почету, раз не осталось у него не только дорогих и близких, но даже врагов и завистников. Не поехал он к королю, тогда сам король со свитой приехал к барду, и все собрались слушать трагическую балладу о Тристане и Изольде в знаменитой замковой башне Лермонта в Эркильдуне. Был задан пир, какого не видела Шотландия. Томас Рифмотворец превзошел самого себя: впервые пел он балладу о Тристане и Изольде. И как пел! Суровый король плакал, старые враги, Дугласы и Лермонты, Огильви и Макферсоны, обнимали и целовали друг друга, грешники каялись в своих грехах, а злодеи — в злодействах.
«А сейчас, — сказал уже под утро Лермонт, — я расскажу вам, что ждет Шотландию, вас и ваших детей…»
Это было произнесено таким тоном, с таким мрачным надрывом, что все замерли в ужасе, и вдруг раздался трубный зов, все бросились к окнам и бойницам. За крепостным рвом в предутреннем тумане ждала чета двух чудных оленей. И Томас Лермонт, словно подхваченный вихрем, побежал к ним из башни… С тех пор никто из живых его не встречал.[7]
— Дальше, дальше, мама! Я должен все знать!..
— Что дальше, сынок!.. — отвечала мать. — Спел свои песни бородатый менестрель, умолк, и тогда встал мой отец, грозный Дуглас, самый старший их клана, и сказал певцу: «Эндрю Лермонт, я узнал тебя. Проси любой награды!». И твой отец подошел ко мне, поцеловал мою руку и объявил твердо: «Вот моя награда!» Братья вскочили — и снова за мечи, а отец изрек: «Бери дочь мою, Лермонт, в жены, и со свадьбой вашей да прекратятся раздоры между Дугласами и Лермонтами!». Свадьбу эту по сей день помнят и горцы, и жители долин. Но братья мои пустили слух, что твой отец околдовал и их, и отца, и меня. Они совсем распоясались, когда внезапно умер отец, и нам пришлось уехать, бежать из графства Файф, где и поныне проживают братья твоего отца, твои дяди Лермонты. И стал твой отец на наше несчастье моряком. В кои веки видимся, а мне уже тридцать лет, а женский век так короток…
Неуютно чувствовал себя Джордж Лермонт, когда мама плакала в тоске по мужу, не знал он толком, что ему делать, — обнимать, целовать нельзя, ведь он не девчонка, а сердце разрывалось от боли и жалости.
Мама беззвучно роняла слезы, тихо играя на старинной арфе. Озаренный внезапной догадкой, мальчуган подошел к ней и благоговейно спросил:
— Мама! Это та самая арфа?
— Да, Джорди, все Лермонты уверяют, что это чудесная арфа самого сэра Томаса Рифмотворца, а сделали ее в незапамятные библейские времена… Играл на ней мастерски и твой отец. И я не знаю ни одного Лермонта, который не любил бы поэзию и музыку…
Джорди провел пальцами по туго натянутым струнам, и умолкнувшая было арфа словно вздохнула, просыпаясь от волшебного сна, полного дивных грез…
Шотландия — часть Британских островов, но шотландцы издревле не чувствовали себя островитянами, надежно отделенными от континентального мира. За полсотни лет до Рождества Христова непобедимые римские легионы Кая Юлия Цезаря захватили Англию, но не могли овладеть Каледонией. Цезарь построил каменную оборонительную стену, засечную линию в густых дубравах на юге Шотландии, чтобы уберечь римские легионы от непокоренных шкотов… Мать рассказывала ему об этом с гордостью, хотя признавала, что древние бритты взяли у римлян немало полезного…
Над его колыбелью гасли вечерние зарницы XVI века, а детство его озарил тревожный рассвет века XVII.
Бурные были времена. Горный клан Лермонтов, изгнанный со своих вековых угодий, верой и правдой служил Марии, королеве шотландцев, и отец Джорджа любил рассказывать сыну у пылающего очага о заговоре тех лордов, кои пытались освободить свою королеву, и о том, как казнила ее безжалостная Елизавета I, королева южников — так шкоты тогда называли англиян. Через год — в 1588-м — Англия, казалось, была поставлена на край гибели: король испанский Филипп II послал к ее берегам невиданно огромный боевой флот — «Непобедимую Армаду». Под парусами ста тридцати двух кораблей плыли тридцать три тысячи солдат в железных шлемах, но злые бури и сэр Франсис Дрейк разгромили армаду. Из всего флота вернулось в Испанию лишь полсотни судов. И над Испанией померкло солнце.
Джорджу было семь лет, когда в 1603 году умерла Елизавета, великая королева южников-англичан, сломившая мощь всемирной державы Испании, возвеличившая свое королевство — в ущерб бедной Шотландии.
В 1600 году святая инквизиция сожгла на костре в Риме великого мыслителя Джордано Бруно, не пожелавшего отказаться от своих богопротивных идей, не покорившегося Епископу Рима, Викарию Иисуса Христа, Преемнику Святого Петра, Князю Апостолов, Верховному Архиерею Вселенской Церкви, Патриарху Запада, Примату Италийскому, Архиепископу и Митрополиту Римской провинции, и прочая, и прочая — Всемилостивейшему Папе Клементу VIII. Так начался XVII век.
Отец Джорджа, наследник разорившихся представителей клана Лермонтов, стал моряком, редко бывал дома, в Абердине, но, вернувшись, все время проводил с единственным сыном, учил его грамоте и рассказывал с упоением о дальних плаваниях в Индию и Америку, о славном капитане Джоне Смите, с коим ходил помощником в Виргинию, о Генри Гудзоне и его корабле под названием «Дисковери» — «Открытие». С 1603 года, когда королем Англии и Шотландии стал Иаков (Джеймс) I Стюарт (Иаков VI в Англии), уния двух королевств привела к гонениям английского правительства на пресвитерианскую церковь шкотов. Отец Джорджа, став капитаном, переправлял беженцев с родных берегов в далекую и дикую Виргинию. Эндрю Лермонт бывал в Лондоне и, страстно любя театр, не пропускал ни одной пьесы своего любимейшего сочинителя — Вильяма Шекспира. Он гордился тем, что присутствовал на «первом вечере» (премьере) «Ромео и Юлии»[8] в 1597 году.[9]
В древнем роду Лермонтов с незапамятных времен был обычай, привезенный, как уверяли, самим Томасом Лермонтом Рифмотворцем, автором великой поэмы «Тристан и Изольда», из крестового похода, со Святой земли: мать или отец клали перед ребенком Библию и капали на нее мед, и юный ученик должен был слизать эту каплю меда с верхнего книжного переплета, дабы на всю жизнь познать не только горечь, но и сладость учения и книжной премудрости.
Но в 1602 году капитан-мореплаватель Эндрю Лермонт нарушил этот священный обычай, положив перед своим сыном Джорджем не Библию, а букварь, потому что был капитан протестантом и внуком сэра Патрика Лермонта, который в 1546 году вместе с горсткой других бунтарей и противников папской церкви убил тирана Давида Битона, архиепископа и кардинала, легата Папы, римско-католического примаса в Шотландии.
Эту каплю меда Джордж Лермонт запомнил на всю жизнь.
По строжайшему велению отца мать научила маленького Джорджа писать по-шотландски и по-английски, когда ему было лет семь-восемь.
— Помни, Джорди, что даже короли редко хорошо пишут, а наш добрый Иаков I был славным бардом. Восемнадцать лет этот король просидел в тюрьме у проклятых южников. Однажды он увидел сквозь решетку девушку в окне, влюбился в нее и написал дивные стихи в ее честь…
Потом эти стихи из «Kinges Quhair», что по-шкоцки означает «Королевская книга», Джордж Лермонт знал наизусть.
Иаков VI был монархом очень образованным для своего времени, но не очень умным. Некий француз-острослов даже назвал его «самым умным дураком во всем христианском мире». Судя по всему, он не желал возвращения своей матери Марии Стюарт на трон, однако для очистки совести посылал к Елизавете послом потомственного маршала Шотландии сэра Вильяма Киза (Kieth), умоляя королеву Англии сохранить жизнь Марии Стюарт.[10] Когда же сэр Эндрю Мельвилл, сенешаль Марии, проводил ее в последний путь на эшафот и палач двумя ударами тяжелого топора отрубил ее прекрасную голову, многие придворные призывали Иакова отомстить военным вторжением за смерть матери. Но будущий король Соединенного Королевства, не отличавшийся мужеством, вопреки своим доблестным предкам не только отказался от этого крайне рискованного предприятия, но согласился даже принять по бедности пенсию от Елизаветы в размере пяти тысяч фунтов стерлингов в год. Голубой мечтой его стало восшествие на богатый английский престол, и ради исполнения этой мечты он не собирался ссориться с великой Елизаветой. Это правда, что он был слишком беден, чтобы вести войну. Если он закатывал пир при дворе, ему приходилось униженно клянчить у своих царедворцев оленину и дичь, а однажды, дабы принять испанского посла, он даже одолжил шелковые чулки у эрла Мара. О подштанниках история, как и британская энциклопедия, умалчивает.
1605 год. Джорди уже большой мальчик, учится в приходской школе. Ему идет десятый год, подумать только! Он мучительно задумывается над тем, кого он больше любит: маму или Шарон…
А у большого мира другие заботы. В мае 1605 года по всему древнему Угличу на далекой от берегов Шотландии реке Волге ходили со стрельцами посланцы Царя Василия Шуйского — искали затерявшуюся при Годунове могилу убиенного им юного царевича Дмитрия. Прах царевича нашли с превеликим трудом, повезли на струге по Волге, а затем на подводе по едва просохшим после весенних дождей дорогам на Москву. Царь напрасно хотел этим торжественным перенесением и захоронением мощей зарезанного царевича рассеять козни своих врагов. Это дело он поручил самым лучшим, именитым и доверенным людям своего двора. Они стояли у разрытой могилы, у раскрытого гроба, глядя на почти истлевший жалкий труп, на череп и кости царевича: ростовский митрополит Филарет Никитич, чей сын Михаил через неполный десяток лет сядет на русский престол, князь Воротынский, царев наперсник, Шереметев, сродник царевича, втайне готовивший свержение Царя…
Драма эта прошла незамеченной за пределами Московии, некоторого царства-государства, терявшегося в сумраке на самом краю земли, но главным ее действующим лицам — и кто вез прах царевича, кто поджидал его в Москве, и кто готовился посадить нового Царя на московский трон — суждено было сыграть огромную роль в удивительной судьбе Джорджа Лермонта, мальчугана из Абердина.
В 1605 году Абердин вдруг бросил дерзкий вызов власти короля Иакова над шотландской церковью. Годом раньше король самодержавно присвоил себе право созывать и распускать Генеральные ассамблеи Пресвитерианской церкви. Строптивые пресвитеры, недовольные вмешательством монарха в церковные дела, оскорбили Его Величество, нежданно объявив о созыве Генеральной ассамблеи в Абердине. Разгневанный король сослал пятерых наиболее опасных застрельщиков церковной смуты, а в следующем году обрушился на пресвитера Эндрю Мельвилла,[11] осмелившегося схватить самого архиепископа Кентерберийского, примаса Англиканской церкви, за рясу, громогласно понося это «римское тряпье» и самого архиепископа как врага всех протестантских церквей и восстановителя антихристианских иерархий и гонителя настоящих ревнителей веры и проповедников. Мельвилла король заточил в лондонский Тауэр, а затем изгнал во Францию, в Седан, где старый пресвитер и умер. Его младшего брата, тоже пресвитера, Иаков посадил в темницу Берикского замка. Сыну Марии Стюарт удалось самовластно навязать шотландской кирке институт епископов, но из таких выигранных сражений и складывалась для него пиррова победа.
В Абердинской семинарии, куда позднее поступил юный Джордж Лермонт, братьев Мельвиллов почитали как героев, короля поносили почти открыто как предателя, продавшегося церкви южников.
Весной 1603 года в Эдинбург примчался, загнав взмыленного коня, гонец из Лондона. Он объявил королю Шотландии Иакову VI, сыну королевы Марии Стюарт, что бездетная королева Елизавета скончалась, а он — единственный наследник — теперь король Англии Иаков I. Вскоре заблаговестили колокола собора в Абердине, в Сент-Эндрюсе — городе Лермонтов и всех церквей в Шотландии, Англии и Ирландии. Но Иаков I и VI не прибавил славы Англии и обманул надежды шотландцев. Джорди Лермонту в день воцарения Иакова шел седьмой год.
Джорди Лермонт хорошо помнил тот день, когда в Лондоне король казнил Гая Фокса.[12] Это было в декабре 1605 года. Отец только что вернулся из Америки. День был холодный, дождливый. С Северного моря дул свирепый норд-ост. Отец сидел у потухшего очага, плакал и пил скотч[13] из Ивернесса. И в тот штормовой день под вечер он впервые угостил сына скотчем. Джорди мужественно проглотил огненную шотландскую воду, добытую из ячменя. От нее пахло дымом походных костров в диких и вольных горах. И похлебка в тот вечер была у Лермонтов тоже из ячменного зерна, из тушеной говядины и овощей, и она тоже называлась самым родным словом — скотч, шотландка. Скотч отец называл Uisgeleatha — водой жизни по-кельтски.
— Кто такой Гай Фокс, папа? — спросил Джорди у отца. — Ты с ним плавал?
— Нет, он, кажется, не моряк, — с сожалением отвечал отец, — но это смелый человек, настоящий человек, хотя и южник.
— Не забивай мальчику голову, Эндрю! — вдруг восстала всегда молчаливая мама, кроткая, смирная и беззаветно преданная мужу и сыну. — Рано ему говорить о таких вещах!
— О любви к свободе никогда не рано говорить! — жестко возразил отец. — Гай Фокс был пойман королевской полицией при попытке взорвать к черту аглицкий парламент вместе с королем Иаковом, который так притесняет нас, шкотов, и преследует нашу пресвитерианскую веру, хотя он и сам против этого изверга Папы Римского, протестант-англиканец…
— Но мальчику этого не понять, — не сдавалась мама.
— Вырастет — все вспомнит, все поймет! У Гая Фокса было тридцать шесть бочек пороха под Вестминстерским дворцом. Да, жаль, что он родом из Йорка, а не шкот… Мы с тобой, Джорди, никогда не должны забывать эти декабрьские казни, учиненные в столице нашим Государем! Монарх поплатится за это!
Позднее Джордж узнал правду о пороховом заговоре, которую не знал отец. Гай Фокс происходил из знатного рода, служил офицером во Фландрии. Главой порохового заговора, организованного католиками под началом иезуитов, он стал в 1604 году, когда ему было почти тридцать пять лет. Сняв дом близ «матери парламентов» в Вестминстере, он и его помощники начали подкоп под стены парламента. Когда подкоп был готов, заговорщики ухитрились доставить в погреб парламента бочки с порохом. Они собирались взорвать короля Иакова I Стюарта вместе с пэрами Англии и палатой общин. Но некоторые католики, участвовавшие в заговоре Гая Фокса, страшились пролить кровь своих же единоверцев — членов палаты лордов. Они предупредили этих благородных католиков об опасности, весьма прозрачно намекая на готовившийся взрыв в парламенте. Нашлись и предатели, открывшие заговор королю. 5 ноября 1605 года Гай Фокс и его сообщники были схвачены и вскоре казнены. С тех пор английский народ ежегодно отмечает раскрытие заговора, устраивая гуляния и взрывая чучело Гая Фокса, начиненное фейерверками.
Воинствующие иезуиты и Гай Фокс были безмерно далеки от патриотов Шотландии, хотя и те и другие были противниками Иакова Стюарта. Из этого Джордж Лермонт уже в юности сделал тот вывод, что мало быть преданным правде и любить правду, надо уметь ее распознавать, а для этого нужно многое знать и обладать достоверными сведениями.
Лет с девяти учился Джордж у родного дяди Михаила (Майкла) Лермонта, пресвитера, известного во всей округе знатока закона Божия, а также иностранных языков. В доме дяди хранилась святыня рода Лермонтов — рукопись XII века со старофранцузским текстом романа в стихах «Тристан и Изольда». Все Лермонты уверяли, что это собственноручный оригинал Томаса Рифмотворца.
Латынь Джорджу преподавал виднейший латинист Абердина — дядин друг пресвитер Джон Лич, наизусть знавший «Жизнь двенадцати цезарей» Светония и множество других древнеримских текстов, коими он старательно пичкал юного Лермонта, сокрушаясь и отчаиваясь, когда видел, что его ученик с мучительным трудом, судорожно сдерживая челюсть, пытается скрыть томительные зевки. В 1624 году Лич осуществит мечту всей своей жизни — издаст в Лондоне свой учебник Rudimenta Grammaticoe Latinoe, о чем, увы, никогда не узнает Джордж Лермонт.
В девять лет Джордж отведал скотча и розог латиниста, в десять уж знал любовь. Ее звали Шарон. Она была ирландкой с зелеными глазами и рыжими волосами. Ей было девять лет, и она тоже была дочерью моряка. Он собирал ракушки на пляже, самые красивые, и дарил их Шарон. Он рос с этой страстью, истинной, сильной, хоть и ребяческой, и ему казалось, что все входило с годами в его душу — солнце над морем, ветер и брызги, туманы в горах, было неотъемлемой частью этой любви. Потом он никогда никого так не любил.
И Джорди, и Шарон жили в старом Абердине, или Абердоне, как упрямо называли свой город старожилы по названию реки Дон, на берегах которой теснились его средневековые дома. Взявшись за руки, все живописные улочки исходили они вдвоем. С семиарочного моста через реку Ди, построенного почти сто лет до них, ловили они разную рыбешку, и Шарон как на зло всегда везло больше, чем ему. Они любовались Святым Макарием — изумительно красивым готическим собором, возведенным еще в XIV веке, и мощным старинным замком воинственных абердинских эрлов в Новом Абердине с мрачными боевыми башнями, увитыми дикими розами.
Вместе с Шарон Джорди забирался в глубь таинственных угрюмых лесов, лазил по горам. Не раз карабкались они по утесам Бен-Муш-Дуи — второй по высоте горы Шотландии. В Бремарских горах пастухи дарили им голубые и желтые топазы и прозрачный горный хрусталь, чистый, как вода в реках Доверяй, Дон и Ди, где рыбаки угощали ребят свежей форелью, и в реке Итан, где издревле добывали жемчуг, который так любила Мария Стюарт.
По шотландскому обычаю на пасху Джорди ходил с Шарон из дома в дом и просил у хозяев яйца. Чтобы натянуть нос соперникам из числа абердинских девчонок и мальчишек, они поднимались досветла, когда все вставали к заутрене. Набрав сырых яиц, они спешили к заветной горке у церкви, где вскоре собиралась знакомая детвора со всего прихода, чтобы устроить яичное ристалище, бой пасхальных яиц! Чье яйцо окажется самым счастливым — укатится дальше и быстрее? Джорди не раз выигрывал это старинное соревнование, а Шарон всегда не везло, и она уходила домой, плача сердитыми слезами. А Джорди лупил мальчишек, посмевших назвать ее рыжей.
Дома ребят в этот праздничный день ждало традиционное блюдо: яйца по-шотландски. Мама была большой мастерицей по кулинарной части, а это блюдо, по признанию всех ее абердинских кумушек, было у нее коронным. Им не побрезговала бы и сама Мария Стюарт! Яйца она сначала варила вкрутую, а затем жарила в сковороде на углях, щедро обваляв в рубленых анчоусах и ветчине. Отменно готовила она и другие исконно шотландские блюда: перловый суп с бараниной, жареную сельдь с луком и кислым молоком, печеные овсяные блины, которые она нарезала из теста блюдцем. Джорди любил помогать ей в этом, и у него заранее текли слюнки. Папа считал маму несравненной поварихой, и он часто говорил, протягивая тарелку за добавкой:
— Даже сэр Джеймс де Лермонт, сенешаль короля Шотландии, никогда не едал ничего подобного! Только Томас мог отведать такие кушанья в стране фей!
В больших каменоломнях видели они, как по пояс голые бедняки добывают гранит, дробят его тяжеленными молотами на куски, обтесывают и полируют.
— Король платит нам, своим землякам, словно рабам! — слышали они ругань каменотесов. — А гранитом нашим умостят улицы и облицуют набережные этого города-спрута — королевской столицы Лондона!
Когда мальчику шел тринадцатый год, отец повез его к заболевшему деду. Сэр Джон Лермонт, лэрд Бикхилла и Балкоми, унаследовавший титул и владения бездетного брата Джеймса в 1600 году, жил в старинном замке Лермонтов на восточном побережье каменистого полуострова Файф (по-кельтски «дудка»), что стоит между «фиртами» (заливами) Форт и Тей на самом юге Шотландии. В библейские времена здесь, как и во всей Шотландии, жили пикты. В I–II веках здесь кипели яростные сражения пиктов с римскими легионами императоров от Кая Калигулы и Нерона до Адриана Марка Аврелия и в III–IV веках от Александра Северия до Константина Великого. Покорители мира римляне так и не могли взять Каледонию — так они называли Шотландию. Во время Великого переселения народов, в IV или V веке, пиктов одолели скоты, сильное кельтское племя, пришедшее из Ирландии, тогда называвшейся Скотией. Первым королем скотов и пиктов был Кеннет I. За скотами пришли еще более сильные и крутые англосаксы и, наконец, во второй половине VIII века норманны — «северные люди», суровые властители морей на больших весельных судах, увешанных по бортам железными щитами. На протяжении более трех столетий эти морские разбойники из скандинавских земель грабили все страны от Шотландии до Италии и Сицилии, угоняли в плен людей, торговали ими. На заре X века норманны захватили Нормандию и осели в ней, а в 1066 году Вильгельм, герцог Нормандский, переплыл с войском через Ла-Манш и разбил и убил при Гастингсе саксонского короля Гарольда II и покорил Англию, за что его прозвали Вильгельмом Завоевателем. К концу того же века король Шотландии Эдгар I, сын Малькома III, стал ленником нормандских королей Англии. Вот тогда-то и построил нормандский барон де Лермонт из Дэрси, помогший принцу Малькому свергнуть Макбета, похитителя престола, убийцу его отца короля Дункана I, высокий и грозный замок на скалах полуострова Файф. Его предки были норманнами, коих на востоке Европы звали варягами. В его жилах текла та же северная кровь, что и в жилах Рюрика из варяжского племени Русь, ставшего в 862 году князем Новгорода Великого. В Киеве в XI веке княжил Ярослейф Вальдемар, или Ярослав Володомирович, по прозванию Мудрый, Великий князь, гроза Византийской империи, выдавший своих дочерей за королей Норвегии, Венгрии и Франции.
Со своими кузенами Джордж взобрался на похожую на маяк могучую замковую башню и долго любовался видом морского залива, бухты, берега со шпилями кирок над зеленым лесом.[14] За заливом Форт в хорошую погоду можно было увидеть зловещий английский берег — землю графства Кумберленд, где когда-то проходила крепостная линия римского императора Адриана. Не раз приходило оттуда несчастье на землю Шотландии. Множество раз осаждали южники замок, разоряли земли Дэрси и Балкоми. В XIV столетии пришла оттуда чума, унесшая каждого четвертого жителя Европы.
В 1526 году сэр Джеймс Лермонт скупил почти все земли вокруг. Еще раньше один из его предков, сын Лермонта из Эркильдоуна, стал господином земель в Дэрси, получив их в приданое от невесты своей Жанет де Дэрси, девицы из норманнского дворянского рода.[15]
Сэр Джеймс, лэрд Дэрси и Балкоми, сделал карьеру при дворе в Эдинбурге, став конюшим и сенешалем короля Иакова V, правившего в 1513–1542 годах. Удалившись от двора с монаршими милостями в 1546 году — за год до смерти английского короля Генриха VIII и воцарения его сына Эдуарда VI, он принял должность бургомистра ближайшего к своему замку портового городка Сент-Эндрюс в графстве Файфшир. Но уже в 1547 году старый рыцарь был убит в известной битве с англичанами при Пинки, под Эдинбургом, под знаменами Марии, королевы шотландцев, которой было тогда пять лет. Ему наследовал его сын Патрик. Следующим лэрдом с 1551 года стал Джордж Лермонт, прадед Джорджа, в честь которого его назвали, хотя он отличился лишь тем, что благоустроил порт, возвел на скале большую ветряную мельницу и расширил охотничий заповедник, купленный дедом. Все это он сумел сделать на приданое своей жены, урожденной Евфремии Лесли, дочери эрла Ротси, владельца острова Бют. Он пережил отречение Марии Стюарт в 1567 году и умер за два года до ее казни, в восемнадцатый год царствования ее сына от лорда Дарнлея, в 1587 году.
Сын последнего, сэр Джеймс Лермонт, приняв отцовское наследство за год до гибели Непобедимой Армады, подорвал его разными дерзкими авантюрами вроде попытки колонизировать остров Люис на закате XVI века. Сэр Джеймс был душой экспедиции, хотя номинально возглавлял ее в силу своего титула герцог Леннокс. Членами экспедиции были сэр Джеймс Сандилэндс, сэр Джон Форрет из Фингаска, Давид Хьюм, сэр Джеймс Анстрютер, сосед Лермонта и шталмейстер двора, и другие бароны и дворяне. 20 октября 1598 года они вышли в открытое море, имея утвержденный парламентом контракт на колонизацию острова Люис, лежащего к западу от Шотландии, в Атлантическом океане, среди Гебридских островов. В архипелаге этом около пятисот большей частью необитаемых островов, самыми крупными из которых являются Сейнт-Кильда, Гаррис, Скай, Пуля и Иона; последний был знаменит тем, что на нем в 563 году находился креститель Шотландии ирландский монах святой Колумба. Во второй половине XIII века король Шотландии Александр III отвоевал Гебриды у норманнов.
Все предприятие помогли финансировать эрл Дарнлей, сын покойного мужа королевы Марии Стюарт и сводный брат короля Иакова VII, и другие важные персоны. Но в предприятии этом была одна загвоздка: на скалистом острове Люис длиною в 60 миль и шириною в 30 обитало гордое и полудикое кельтское племя, грабившее и убивавшее всех, кто высаживался на этом острове. Вооружившись до зубов, экспедиция герцога Леннокса обязалась согласно парламентскому контракту, окрестив дикарей и приняв их в лоно христианской церкви и подданство Его Величества, построить кальвинистскую кирку и дом для пастора, вокруг замка Сторновей, пока занятого разбойниками, заложить город, выделив участки под дома всем «порционерам» — участникам экспедиции, вести сообща разработку шахт, добычу лососевой рыбы, строительство мельниц, причалов и прочее, назначив казначея. Для этого главные «порционеры» наняли по десятку рядовых колонистов, выплатили им годовое жалованье и выдали все необходимое, включая оружие, порох, провизию, на целый год, собрав отряд в шесть сотен молодцов.
Крепость Сторновей этот отряд взял решительным приступом. Вожак островитян, некто Мэрдок Маклеод,[16] известный своей свирепостью далеко за пределами Гебридского архипелага и никогда не терпевший посягательств на его разбойничью честь и независимость, не сложил оружия. Прячась в скалах, он и его горцы нападали на колонистов и вскоре перенесли войну с суши на море. Собрав флотилию из «бирлингов», как называли в том уголке света легкие суденышки, частично построенные из бренных останков Непобедимой Армады, он нагло взял на абордаж один из кораблей и, пленив команду и колонистов, начал вешать всех подряд на реях. Среди пленных оказался и сэр Джеймс Лермонт. Ужасный конец казался ему неминуемым. Но свирепый Мэрдок Маклеод, кровожадно упиваясь местью, не забывал и о наживе, а сэр Джеймс был одет, как придворный щеголь.
По приказу Маклеода пираты спрятали Лермонта на острове Люис и держали там, пока его брат Джон не прислал громадный выкуп.
Навсегда отказавшись от своих колониалистских планов, Лермонт, измученный злоключениями в плену, поплыл на родину. Но на Оркнейских островах его пришлось снять с корабля, и он умер в крепости Киркуолл, на главном острове архипелага Помона в Атлантике, близ северной оконечности Шотландии, на чьих суровых скалах разбилась десять лет назад мечта Филиппа Испанского о господстве над миром. Амбиции сэра Джеймса Лермонта были много скромнее, но и он не рассчитал свои возможности.
Быть может, умирая под шум нескончаемого ветра, гудевшего в парусах Непобедимой Армады, вспомнил сэр Джеймс о том, что и прежде приходилось ему ошибаться в своих расчетах, за что его прокляла церковь в его же Сент-Эндрюсе. Воюя с местным первосвященником Эндрю Мельвиллем, он прибил к дверям храма, словно Мартин Лютер в Виттенберге, грамоту, полную святотатственных угроз. Наутро, в субботу, священнослужитель в своей проповеди взялся обличать бургомистра города, носящего имя святого покровителя Шотландии.
— Ты, французский и итальянский прихвостень, — гремел голос проповедника, — ты, веселый джентльмен, осквернивший ложе столь многих замужних особ, ныне дерзнувший со своими подручными кощунственно надругаться над сей киркой и наложить руки на ее слуг, ты никогда не насладишься плодами брака — законным исходом твоей плоти, и Бог покарает тебя праведным судейством!..
И вот он умирал, искалеченный и заморенный голодом в плену у Маклеода, умирал бездетным…
Его наследником стал его брат, Джон Лермонт, дед Джорджа Лермонта. Братья, конечно, бывают разные. Этот не жалел ни себя, ни денег из оскудевшего наследства, поклявшись отомстить за сэра Джеймса по священным законам кровной мести. И действовал он так настойчиво и умело, что вскоре брат Мэрдока Маклеода Нейл, польстившись на награду, обещанную ему новым лэрдом Балкоми, доставил ему своего братца, связанного по рукам и ногам, с тремя или четырьмя самыми преданными ему разбойниками. Сэр Джон повесил Мэрдока на главной площади Сейнт-Эндрюса. У его помощников он отрубил головы и послал их с нарочным королю.
Сэр Джон не оставлял попыток колонизировать остров Люис. Третий брат, Норман Маклеод, тоже был предан идее кровной мести: он обложил колонистов в Сторновее, и, когда герцог Леннокс бежал с главными «порционерами», так и не получившими свои порции дохода от колонизации Люиса, оставшиеся колонисты сдались в плен. Норман потребовал за них выкупа у самого короля Шотландии, и Иаков отступил: он выкупил пленных и обещал дикарям полную свободу от дальнейших посягательств.
Но сэр Джон не сдавался. Он добился победы над Норманом Маклеодом — бунтаря разбили, захватили в плен и сослали колонизировать Новый свет. Сэр Джеймс и важнейшие дворяне Файфа снарядили в 1605 году еще одну экспедицию, однако уцелевшие разбойники сорвали и ее. В 1609 году сэр Джеймс проводил на остров Люис третью экспедицию, вложив в нее чуть не последние наличные деньги. И ее ждал крах. Туземцы внезапно напали на крепость, взяли ее и сожгли. С той поры разбойное племя на острове было предоставлено самому себе. Говорят, со временем они стали отвыкать от смертоубийства и грабительства, научились ловить лососей, треску и сельдь, стали разводить овец и даже пахать землю.[17]
Колонизация — дело нелегкое. В 1611 году английский мореход Генри Гудзон, открывший в 1609 году реку в Америке, которой дал свое имя, и первым посетивший нью-йоркскую гавань, был посажен с сыном и восемью моряками в шлюпку взбунтовавшейся командой его корабля «Полумесяц». Гудзон и все его спутники погибли.
Джордж Лермонт понравился деду. Потому, наверное, что Эндрю, отец Джорджа, был его любимым сыном. А всего у него народилось шестеро сыновей: Джеймс, мот и повеса, вечно пропадавший при дворе, Дэвид, офицер-наемник у курфюрста Фридриха Пфальцского, вступившего в Протестантскую унию германских князей, образованную в 1608 году, морской капитан Эндрю, в прошлом лучший бард юга Шотландии, Георг и Томас, священники, и Питер, исчезнувший после убийства южника во время «дуэлло». Шестеро дядей насчитывалось у Лермонта и шесть теток Анна, Маргарет, Христианна, Цецилия, Элизабет, Гризель — все замужние. Весь этот клан родила деду хрупкая Элизабет, дочь благородного Давида Миртона из Рандерстона. Когда в замке собирались ее сыновья с женами и дочери с мужьями, становилось людно, шумно, весело. В темных покоях и переходах зажигались огни. В высоком главном зале бушевало пламя в очаге и крутились на вертелах кабаны и овцы, распространяя аппетитнейший запах жареного мяса, лились скотч и вино, звучали то волынки, то арфа. Праздник в замке сэра Лермонта так не походил на будни в домике капитана Лермонта.
И впервые тогда задумался Джордж Лермонт: почему его мама, жившая тоже когда-то в еще более богатом замке Дугласов, предпочла лачугу моряка Лермонта? Это и есть любовь? А он разве может решиться на такую же жертву ради Шарон? Нет, приковать себя к ее очагу он не может. Он мужчина. И будет таким же, как отец. Он тоже не сидит дома. Или как дядя Дэвид, офицер в войске германского князя. Нет, на войну он не пойдет, куда сильнее манят его бризы семи морей, неведомые континенты и страны. Папа всегда говорил, что безмерно рад, что не он наследник, не он старший сын в семье, не он, а Джеймс будет следующим бароном Дарси и Балкоми, и придется Джеймсу сидеть в Файфе и заниматься хозяйством, чтобы помочь своим братьям и сестрам, и их семьям, и всему клану Лермонтов!
Грустно было покидать замок. Джордж на всю жизнь запомнил герб над крепостными воротами, герб Лермонтов: на норманнском щите, с полем, разделенным на четыре части, в верхней слева, желтой — черный шеврон под тремя ромбами (или брильянтами), в нижней справа, тоже желтой — черный шеврон, в остальных, голубых — по три розы на белых диагоналях из левого верхнего угла в нижний. Под гербом — вензель с инициалами JL и EL — Джон Лермонт и Элизабет Лермонт.[18]
Однажды Джордж не на шутку разозлил вспыльчивую Шарон, сказав ей:
— Какая ты ирландка! Настоящие ирландцы рыжими не бывают.
Шарон гордилась своей ирландской кровью.
— Только ирландцы — чистые кельты, — упрямо заявила она Джорджу. — А шотландцы перемешались с англосаксами и скандинавами. Твои Лермонты пришли сюда из Нормандии, а прежде они были викингами, морскими разбойниками.
— Это было семь веков назад, — пожал плечами Джорди. — А ты не такая уж чистокровная ирландка. Кельты все темноволосые, а рыжие ирландцы пошли от рыжих викингов.
За такие слова Шарон наградила абердинского семинариста звонкой пощечиной.
— Врешь ты все! — крикнула она ему разъяренно, проворно отбежав шагов на десять. — И вовсе я не рыжая. У меня волосы золотые, как у Изольды! Выходит, по-твоему, и принцесса Изольда пошла от викинга?
— Изольду звали Белокурой, — кинул он ей сердито, — а ты рыжая! И веснушки у тебя рыжие!..
За это новое оскорбление она швырнула в него камнем и попала прямо в грудь. Камни Шарон бросала с мальчишеской ловкостью — Джорди сам научил ее делать это на морском берегу, где они соревновались, чей камушек большее число раз подпрыгнет на воде.
— Вы, шотландцы, — крикнула она издали, — продались со своим королем южникам, а мы, ирландцы, никогда не отдадим нашу свободу!..
Последнее слово осталось, конечно, за женщиной, тем более что эта женщина была ирландкой.
Капитан Эндрю Лермонт, как и все другие шотландские моряки, жаловался на стремление англичан взять всю морскую торговлю в свои руки. Повсюду в портах английские моряки задирали шотландцев, порой втроем и вчетвером избивая до полусмерти одного шотландца. Как в народонаселении, так и торговом флоте на одного шотландца приходилось шестеро южников, так что сладить с ними было трудно.
В 1609 году Эндрю Лермонту пришлось отправиться первым помощником капитана в плавание на корабле виргинской компании эрла Саутгемптона «The Sea Venture» — «Морское предприятие». Английская команда отказывалась подчиняться шотландцу. Во время бури судно потерпело крушение у Бермудских островов. Шесть человек погибло. Лермонт спас едва не утонувшего главного пассажира: губернатора Виргинии сэра Джеймса Гейтса. Высадившись на необитаемом островке, команда питалась фруктами и крабами и строила плот из обломков двух шлюпок. На этом плоту добрались до Джеймстауна, а оттуда в Англию. В Лондоне Лермонт рассказал о своих приключениях Вильяму Шекспиру, которому протежировал эрл Саутгемптон, хозяин виргинской компании, и Шекспир в невероятно сжатые сроки написал свою знаменитую «Бурю». В ней играли лучшие друзья Шекспира — Хеминг и Конделл, будущие редакторы его первого собрания сочинений в одном томе.
Когда Лермонт пошел посмотреть в театре «Бурю» («Tempest»), он несказанно изумился, увидев, что драматург изменил все имена, ввел зачем-то короля Неаполя и герцога Миланского и прочую знать, остров перенес из Атлантики в Средиземное море. Зато он включил в пьесу морскую песенку о девчонке по имени Кейт, услышанную им от Лермонта, вставил соленый морской жаргон, подслушанный в портовых кабачках Лондона. «Буря» была принята публикой довольно прохладно. Ее скоро сняли. Огорченный Шекспир говорил всем, что совсем бросит писать, никчемное это дело.
Первым поэтом Британии считался в те времена вовсе не Билли Шекспир, а поэт-лауреат, преемник великого Чосера некий Сэмюел Даниэль, которому король пожаловал щедрую пенсию вином. Сему лауреату суждено было кануть в безвестность. Так, говорили древние, проходит слава мирская!
В мае 1610 года, когда Джорди шел пятнадцатый год, отец вернулся из плавания к берегам Франции со скорбной вестью: 14 мая на улице в Париже фанатик Франсуа Равальяк двумя ударами кинжала убил короля Франции Генриха IV. «Le Roi est mort! Vive le Roi!» «Король умер! Да здравствует король!» Им стал юный сын Генриха бездарный Людовик XIII.
— Это был добрый король, — печально сказал капитан Лермонт о Генрихе. — Запомни его имя. Он стоял за свободу совести, за нас, протестантов, последователей Нокса, Кальвина и Лютера, за своих гугенотов. Это был умный и справедливый Государь. Убийцу, говорят, подослали отцы иезуиты. И наши шотландские гвардейцы, охранявшие короля, не смогли спасти его.
Вряд ли капитану Лермонту могло прийти в голову, что его сыну Джорджу доведется служить другому Государю, имя которого еще никто в Европе не знал. Не мог подумать тогда и сам золотушный отрок Михаил Романов, что бояре посадят его Царем на Москве…
Подобно русскому Царю Михаилу, своему ровеснику, Джордж в детстве болел золотухой.
Мама свято верила в чудодейственную силу гэльского способа лечить все болезни, а также порчу от дурного глаза серебряной и тем более золотой водой, для чего требовалось положить соответствующую монету — чем ценнее, тем лучше — в кружку с водою и опрыскивать ею пациента, истово творя молитву. Муж от такого лечения отказывался, а сын покорно сносил. К вящему изумлению скептика капитана Лермонта мама вылечила-таки сына. Однако скепсис капитана был неизлечим.
В семинарии до драк доходили споры между сторонниками крайних реформаторов Кальвина и Нокса и защитниками Епископальной церкви, за которую стоял король Иаков. Дядя Джорди, сэр Патрик Лермонт, был тогда героем борьбы шотландских протестантов против папистов.[19]
Мать не могла просветить Джорди по части всех этих премудростей, а отец посмеялся, потрепал его вихры и сказал ему:
— Весь этот спор — буря в стакане воды. Наш предок сэр Патрик Лермонт, убивая кардинала Битона, верил, что вся обрядовая сторона религии — поповские игрища. Надейся на Бога, а сам не плошай — вот моя религия! Но спор этот нужен королю Иакову, чтобы утверждать над нами самовластие. Мы, Лермонты, поддержали бы его, будь он достойным Государем вроде своего дела Иакова V, коему служил наш прадед сенешалем, но наш Иаков только самый образованный дурак в христианском мире!.. Даже нашего Берика и то не может вернуть Шотландии!
«Нашим» капитан Лермонт называл Берика потому, что Лермонты по преданию некогда, в Средние века, были эрлами этого пограничного шотландского города, соперничавшего с самим Лондоном по портовым оборотам. Один из Лермонтов был потом главным зодчим и строителем мощного Берикского замка. Король Иаков, боясь обидеть англичан, оставил Берик висеть между небом и землей, никогда не относя его ни к Английскому, ни к Шотландскому королевству и всегда называя его лишь королевским добрым городом Бериком-на-Твиде, который по этой причине вечно отказывался признать законы и Англии, и Шотландии.
— А вообще больше читай, — советовал сыну капитан Лермонт, — умнее друзей, чем книги, ты нигде и никогда не найдешь! Это завещал нам наш великий предок — сэр Томас Лермонт.
В домике отца на морском берегу в Абердине имелась солидная библиотека, собранная отцом во время захода его корабля в большие порты Европы. В ней были старинные и новые книги, больше всего о дальних путешествиях и замечательных открытиях, о неведомых странах и народах. Заметив, что сын рано пристрастился к чтению, капитан Лермонт не пожалел труда, чтобы обучить его читать не только по-английски, но и на испанском, португальском, французском, голландском языках. А встречаясь с иностранными моряками в порту, смышленый парнишка довольно быстро научился бегло болтать на этих языках.
Увы, никто, конечно, не учил его русскому языку. О Московии он знал не больше, чем об обратной стороне Луны.
— Читай эти книги, сын, — говорил сыну капитан Эндрю Лермонт. — Они откроют тебе целые миры. Мы живем в трудное, но прекрасное, небывалое время. Вот уже более полутораста лет как старушка Европа посылает все дальше и дальше свои корабли со смелыми моряками, бесстрашными открывателями и завоевателями. Человек шагает к познанию всечеловечества. Мы раздвигаем, как никогда прежде, не только наши физические горизонты, но и границы нашего ума. Древнейшие цивилизации открывают нам свои тайны и сокровища. Перед мощным напором нового не выдержит старый порядок, и мы, шотландцы, избавимся наконец от своих притеснителей и угнетателей, станем жить прежней свободной жизнью наших вольных родов и кланов, но без прежней дикости и варварства!..
Больше всего капитан Лермонт ценил в книгах — и в людях — правду. Правду, простоту и христианскую доброту.
— На пути правды — жизнь, — не раз повторял отец, — и на стезе ее нет смерти. Человек слаб, мой сын. Вон даже генуэзец Христофор Колумб, на что великий был моряк и первооткрыватель, из-за честолюбия и тщеславия допускал в своих писаниях самые дикие выдумки и преувеличения. Говорят, что Кристобаль Колон, как его называют по-испански, до самой смерти в 1506 году — за девяносто лет до твоего, сынок, рождения — верил, что открыл путь в Индию, доказав, что земля круглая, как шар. А я в юности встречал стариков, плававших с ним на каравеллах, которые уверяли, что это было вовсе не так, что он знал, что открыл Новый Свет, но из ложного упрямства стоял на своем. Да и испанским правителям Фердинанду и Изабелле нужна была не Америка, никому не известная, а морская дорога в Индию!..[20]
Он снял с полки толстенный фолиант с замысловатыми серебряными застежками и тусклым золотом на кожаном корешке, отражавшим пляшущий огонь в камине.
— Вот и Эрвандо Кортес, завоеватель Мексики, вождь конкисты. С горсткой бедных дворян и разорившихся испанских крестьян покорил благодаря превосходству своего оружия огромную страну. Говорят, слог его своей ясностью и достоинством напоминает слог Гая Юлия Цезаря. Но как прозрачны его потуги скрыть ту зверскую жестокость, с которой он уничтожил несчастных туземцев!.. А вот доминиканский епископ Бартолемей де Лас Касас был белой вороной среди конкистадоров в сутанах — он принял сторону индейцев в своем труде «Отчет о разрушении Индий». Опускаясь до самой низкой лжи, Кортеса защищает историк Франциско Лопес де Гомара — вот его книга, изданная в прошлом веке. А епископа де Лас Касаса полностью поддерживает вот в этой книге — «Ужасные зверства покорителей Мексики» — наш современник Эрнандо де Альва Икстлилцохитл, из любви, видно, и сочувствия к индейцам принявший индейскую фамилию…
Превыше всех мореплавателей отец ставил свих предков — варягов, норманнов, еще называл он их норвежскими викингами, открывших, по его мнению, не только Америку, но еще раньше Ньюфаундленд, Гринланд, Новую Шкотию, то есть Новую Шотландию, и Новую Англию около шестисот лет назад…
Отец задумался, глядя в окно.
— Говорят, будто правду можно искать только на небе, а я всю жизнь ищу ее в книгах да еще в крепкой, как «вода жизни», моряцкой дружбе… Книги — это кладезь мудрости. Еще Соломон говорил: «Лучше знание, нежели отборное золото; потому что мудрость лучше жемчуга, и ничто из желаемого не сравнится с нею».
По нескольку раз перечитывал Джорди «Путешествия» венецианца Марко Поло, побывавшего в Монголии и Китае, Кохинхине и Персии, на Суматре и Цейлоне. Двадцать четыре года странствовал Марко Поло по чужим краям, подарив Европе такие китайские изобретения, как компас, печатные доски и… векселя. Не отрываясь глотал главы «Путешествия Магеллана вокруг света», написанного моряком Антонио Пигафетта, участником первого кругосветного круиза и множества захватывающих открытий.
Он знал наизусть многие страницы из «Правдивого отчета о покорении Перу», принадлежавшего перу личного секретаря бывшего пастуха, наемного солдата, искателя приключений Франсиско Писарро. Подобно Кортесу, захватившему Монтесуму, Писарро пленил, а затем приказал умертвить повелителя инков Атауальпу. Потом сам пал в бою с воинами своего врага и соперника — казненного им Альмагро… Но какую полную, смелую, блестящую жизнь прожил этот бывший испанский пастух!
Особенно нравилась Джорди книга испанца Бернала Диаса дель Кастильо, умершего в 1581 году. В книге под названием «Подлинная история покорения Новой Испании» этот воин, не уступавший, видимо, в храбрости и предприимчивости Кортесу и Писарро, живо и зажигательно описывал походы и подвиги своих товарищей по отряду, подробно останавливаясь на их оружии и воинских хитростях.
Чем больше читал Джорди о Мексике, Перу, Бразилии, тем сильнее тянуло его в эти диковинные страны, тем больше хотелось ему стать не только мореплавателем, но и воином, искателем приключений, удачи и счастия. Его увлекала история сэра Джеймса Лермонта, главы всех Лермонтов, который с целой флотилией джентльменов отправился колонизировать таинственный остров Сторновей во Внешних Гибридах, остров Сокровищ.
Победным маршем звучали в его ушах имена испанских и португальских первопроходцев: Алонсо де Ойеда, Педро Альварес Кабрал, Эрнандо де Сото, Хуан Родригес Кабрильо, Франсиско Васкес де Коронадо, Антонио де Эспехо… Все они искали золото и серебро, а Понс де Леон искал еще и эликсир молодости.
Из английских книг больше других запомнился ему фундаментальный труд Ричарда Хаклуйта (Гаклюйга) «Основные навигации, путешествия и открытия английской нации», чье второе издание вышло в 1600 году. Джон Кэбот и Себастьян Кэбот Генри Гудзон, Дрэйк и Раллей, капитан Джон Смит — у англичан было много замечательных мореходов, а то и пиратов. Всех, пожалуй, затмил своими талантами сэр Вальтер (Раллей) Ролли.[21]
— Но нигде в этих книгах нет и намека, — однажды сказал ему отец, — что пираты Елизаветы Первой, вроде Дрэйка и Раллея, принесли казне двенадцать миллионов фунтов стерлингов!..
Отец Джорджа лично знал Джона Смита, Генри Гудзона, Вильяма Баффина, голландца Виллема Баренца.
Особенно много говорил он о сэре Вальтере Раллее, с кем плавал и в Северную, и в Южную Америку. С него отец всегда брал пример. Это был корсар и ученый, отважнейший рыцарь и образованнейший книголюб, воин и мыслитель. Вместе с сэром Франсисом Дрэйком, он топил Непобедимую Армаду, брал на абордаж и грабил испанские корабли, брал приступом и сжигал их форты во славу королевы Елизаветы и Англии. Хоть и южник, был он пуританином и, чтя Кальвина, к шотландцам относился вполне терпимо. Это он вывез из Нового Света картофель, прежде из всех людей Старого Света известный лишь испанцам. Если сэр Франсис Дрэйк открыл побережье Калифорнии, то он первым ступил на берег великолепного Ориноко. А за ним шли Эндрю Лермонт и другие белолицые люди, и было это в 1595 году, когда мать уже была тяжела Джорджем Лермонтом! А в 1603 году, когда умерла Елизавета, ее бывший фаворит, известный на Британских островах любому мальчишке, сэр Франсис Дрэйк, гроза испанского королевского флота, был брошен в темницу лондонского Тауэра по обвинению в заговоре против нового короля…
Отец в море и дома вел записи о своих путешествиях, выделив особую тетрадь, посвященную торговле «черным золотом». Еще в 1517 году испанские власти, дабы ускорить колонизацию Нового Света, разрешили каждому переселенцу-испанцу приобрести до двенадцати черных рабов. В первое время этих рабов доставляли на острова в Вест-Индию, а затем и на континент испанцы и португальцы, позднее — голландцы, французы, англичане. Сомнительная честь первого английского работорговца принадлежала сэру Джону Хокинсу. В 1562 году он доставил через океан «черное золото» под флагом Британии. Торговля рабами к XVII веку стала ведущей статьей дохода великих европейских держав, но упрямый капитан Лермонт не желал марать руки. Иначе думал хозяин его корабля — богатый купец из Эдинбурга. Не считаясь с капризами капитана, он отправил свой корабль из Лондона в Западную Африку с дешевой и легкой хлопчатобумажной одеждой, виски, джином, бренди и ромом, посудой, огнестрельным оружием и кучей бус и безделушек. Когда корабль бросил якорь у Замкового мыса, капитан узнал, что посланцу хозяина поручено обменять все это на черных рабов у знакомого «фактора», уже собравшего для отправки в Новый Свет большую партию невольников — около трехсот чернокожих. Часть из них была захвачена английскими солдатами, часть приведена и продана враждебным племенем, часть куплена по сходной цене у местных царьков и князьков, весьма охотно сбывавших своих подданных за заморские диковинки.
— Мне приходилось возить из Африки золото, слоновую кость и специи, — заявил Лермонт посланцу хозяина, — но негров, женщин и детей я не повезу.
Не помогли ни уговоры, ни угрозы. Капитан Лермонт вернулся к родным берегам на другом корабле простым матросом. Но и этот английский корабль вез невольников — другого судна капитан так и не дождался. Около четырехсот негров лежало тремя ярусами в темном и сыром кишевшем крысами трюме, словно сельди в бочке. Кормили их только маисом, ямсом, бобами и сушеными бананами, питьевой воды не хватало. Условия были ужасные. Сразу начались повальные болезни. Любые недуги судовой врач, беспробудный пьяница, безуспешно лечил только «малагеттой» — африканским перцем. Однажды, когда трюм залило водой, толпу негров вывели наверх. Трое из них бросились за борт, где стали добычей акул. В drink (пойло) кидали и мертвых, а их становилось с каждым днем все больше.
Когда Лермонт сходил в Портсмуте на берег, он спросил капитана, ко всему, кроме рома, равнодушного морского волка:
— Сколько довезете вы этих несчастных до Кубы?
— Если повезет и даст Бог, — нехотя сказал тот, — половину черного груза довезем, но внакладе не будем.
Речь шла о цвете негритянских народов Африки, наследниках древних цивилизаций. Черной Африке был нанесен неисчислимый урон. Никто не знает, сколько миллионов черных невольников захватили белые работорговцы в Африке, сколько перевезли через Атлантический океан. Во всяком случае, как писал капитан Лермонт в своей заветной тетради, гораздо больше, чем погибло в морской пучине жителей сказочной Атлантиды, а совесть человечества веками не спешила возмущаться.
Капитан Лермонт получил новый корабль у другого эдинбургского хозяина, побывал в Новом Свете, видел, как работают и умирают негры на табачных и хлопковых плантациях, на полях с сахарным тростником. Со святой наивностью поражался он тому, что богобоязненные люди, протестанты и католики и свои же шотландцы-пресвитериане, зверски угнетают чернокожих язычников, не считают их за людей. Узнав, что квакеры осуждают рабство, он попытался уговорить их напечатать свою рукопись, но ничего не добился. Во все времена и у всех народов в ящиках письменных столов, в чуланах и на чердаках валяются отвергнутые, непонятые, непризнанные рукописи. Нередко отчаяние или невежество бросает их в огонь. Никто не знает, что потеряло человечество на одних только костях святой инквизиции. Утрачена и рукопись капитана Лермонта…
Капитан Эндрю Лермонт из Абердина, хмурый, молчаливый моряк с обветренным лицом и горькими складками у упрямого рта, побывал однажды на аукционе и воочию убедился, что мог бы, презрев излишнюю щепетильность, легко и быстро разбогатеть, торгуя «черным золотом». Но он ценил не только свою свободу, но и чужую. Он возил через океан земляков-колонистов и погиб, защищая их и свой корабль со шпагой и пистолетом в руках от испанских пиратов, взявших его на абордаж в Карибском море.
Потом в абердинских тавернах рассказывали, как это было. Оказывается, капитан Лермонт не пал в бою — испанцы взяли его тяжело раненным в плен и заставили walk the plank — с завязанными за спиной руками пройтись по доске, выставленной за борт, над морем, изрезанным плавниками акул.
Сын капитана Лермонта на всю жизнь запомнил прощание с отцом перед его последним плаванием. Капитан поставил Джорджа меж колен, взял за плечи и, сидя, погрузил долгий испытывающий взгляд в его карие глаза.
— Сын мой! — наконец сказал он тихо. — Запомни все, что я рассказывал о нашем роде. Человек, не помнящий родства, забывший свои корни, всю жизнь не знает, кто он.
Мама была еще в трауре, когда Джордж решительно заявил:
— Мама! Я пойду по стопам отца. Я тоже хочу быть мореплавателем, как наши предки, открывать новые острова и страны, возить туда наших свободолюбивых эмигрантов, драться с оружием в руках во славу клана Лермонтов и родной Шотландии!..
Мать всплеснула руками, бросилась к сыну, крепко обняла его.
— Нет, сынок! Есть птицы певчие и есть птицы ловчие. Поверь, ты весь в меня, хотя я из воинственного рода Дугласов, а не в отца. Ты — птаха певчая. И сердце у тебя нежное, голубиное!..
Он надулся, решив, что этими досужими разговорами мать, всегда жалевшая, что он не родился девочкой, и даже одевавшая Джорди в раннем детстве девчонкой, пытается привязать его к завязкам своего фартука. Конечно, жалко маму, но не сидеть же ему весь век дома в Абердине!..
Вовсе не понравилось ему сравнение с голубями. Вспомнилась ему каменная голубятня над угловой башней в старинном лермонтовском замке Дэрси. Голубей Лермонты по обычаю лэрдов разводили для кухни, а соколов — для охоты! Нет, он, Джордж Лермонт, не голубь, а сокол!
Никогда!
Знамя вперед! Копья наперевес! За святого Эндрю и наши права! Лермонты, вперед!
Джорди жадно читал родословные записи, оставленные погибшим капитаном Лермонтом.
На первой странице рукописи капитана Лермонта стояли два эпиграфа. Первый — из Книги пророка Иоиля: «Передайте об этом детям вашим; а дети пусть скажут своим детям, а их дети — следующему роду…». Второй — из Пятой книги Моисея: «Вспомни дни древние, помыслы о летах прежних родов; спроси отца твоего, и он возвестит тебе…».
Домашнее воспитание и учение недоросля Джорди Лермонта начались с Библии старинного издания, в которой рядом с фронтисписом была начертана рукой прапрадеда родословная роспись Лермонтов с таким заглавием: «Отсель Лермонтов род начал, а выберет…»[22]
Отец не жалел труда, чтобы восстановить историю рода Лермонтов, — копался в церковно-приходских фолиантах, рылся в библиотеках своих родственников, ездил в Эдинбург к знатокам генеалогии и геральдики шотландских дворян. Ему удалось установить, что фамилия Лермонт — одна из самых древних в юго-восточной Шотландии, недалеко от пограничья с Англией. Писалась в XII–XVI веках она по-разному: Learmonth, Lermonth, Learmond, Leirmount, Leirmountht, Lermonth, Leremont, Learmonthe, Leyremonthe, Leymountht, Lewrmoth, Lermocht, Leirmontht, Laremonth, Larmont, Larmonth, Lermond, Lermount.[23]
Уже двадцать написаний! Отец писал свою фамилию Learmonth, считая это написание самым предпочтительным на том основании, что местность Лермонт в графстве Бервикшир (правильнее — Берикшир), из которой вышли и которой некогда владели Лермонты, обычно писалась именно так. По преданию Лермонты в старину были эрлами Берикшира и владели там замком. Однако отец считал это написание этимологически неточным. По его убеждению, эта норманнская фамилия первоначально писалась Lermount или Larmount. Mount (по-латыни mons, montis) — это и по-французски, и по-английски «гора». Но что означает первое слово: ler или lar? Или lear, lair, или lar — логово по-английски?
Эндрю Лермонт перебрал наиболее подходящие греческие и латинские имена, к которым мог восходить первый слог в фамилии: Lara, Laris, Larius, Lauus?.. Laurus означает «лавр», и тогда — «горный лавр»?.. Леро или Лерос?..
Быть может, le roi — «королевская гора»?
Отец склонялся к такому толкованию: ler или lar, lares — это лар, лары, то есть божества древнеримской мифологии, духи предков, их призраки и привидения, покровители родины и домашнего очага. Следовательно, фамилия Лермонт означает «гора предков» в указанном смысле или «горный предок». Такое толкование его как шотландца, для которого верность роду, клану — высший закон, вполне устраивало. И сын его всегда потом только так объяснял свою древнюю фамилию.
Первым в скрижали истории попал Вильям де Лермонт, судья в английском городке Суинтоне, Йоркшир, в 1408 году, при Иакове I Шотландском и Генрихе IV Английском. Таким образом, кроме шотландских Лермонтов была и английская ветвь Лермонтов, позднее угасшая. При Иакове II некий Иаков Лермонт служил нотариусом и пресвитером в епархии Глазго в 1454 году — через год после окончания Столетней войны. В 1479 году, при Иакове III, Вильям Лермонт предстал перед парламентом по обвинению в измене и других страшных преступлениях, однако судьба его неизвестна. Это случилось через два года после введения книжной печати в Англии. Самыми богатыми в клане были Лермонты из Балкоми. Лермонты победнее арендовали плодородные земли в долине Твид у аббатства в Келсо…
Капитан Лермонт довел свою хронику до последних времен, подробно записал хорошо известную историю о том, как братья Лермонты, Джеймс и Джон, колонизировали неприступный остров Люис в Атлантике…
В родовословце своем капитан Лермонт перечислял близких родственников, среди которых было два Михаила Лермонта, оба — священники Реформатской церкви Шотландии в Южном Пертшире, один в конце XVI, а другой в начале XVII века…
Кончалась тетрадь капитана Лермонта постскриптумом:
«Мы не должны забывать, откуда мы идем, чтобы яснее видеть куда. За смутной зарей рождения таится ночь того, что было до рождения, другие звенья, иные колена. Одно от другого неотделимо, как неотделимы позвонки позвоночника. Род — это хребет, на котором все держится. Власть прошлого над нами неисповедима и неизмерима. Река правд вчерашних вливается в море правды нынешней. Наши отцы и матери и их отцы и матери живут и дышат в нас сегодня. Порой мы, потомки, угадываем проблески откровений в задернутых мраком судьбах предков. Дети должны знать свои корни, — писал отец, — чтобы ходить путями своих отцов, когда пути эти дельные».
Навсегда врезался в память Джорджу один весенний день в Абердине — один из последних его дней в родном городе. Он стоял с Шарон в южном конце приморской улицы, на которой она жила в двухэтажном каменном домике. С утра гуляли они за городом, вдоль побережья, давно уже проголодались, но все не могли расстаться, хотя с некоторых пор Шарон стеснялась показываться со своим парнем в городе на виду у знакомых, обязательно начинавших прохаживаться насчет «жениха и невесты».
Из таверны напротив под названием «Лев и чертополох» доносился крепкий круживший голову аромат. Пахло прокисшим элем и жареной рыбой. Джордж глотал слюну — после смерти отца вдова Лермонт экономила каждый мерк и сыну ее редко перепадал сытный обед, а аппетит у него был дьявольский.
К таверне направлялась из порта диковинная даже для Абердина, этой маленькой северной Александрии, процессия из шести полуголых негров в цветастом тряпье мал мала меньше во главе с высоким и грузным одноглазым моряком лет сорока, кандыбавшим на деревянной ноге. На плече у него сидел облезлый попугай вида злющего и саркастического. Сделав знак неграм — обождите, мол, меня тут, — моряк вошел, кланяясь низкой притолоке, в настежь распахнутую дверь таверны.
— Это Роб Селкирк, — важно сказала Шарон, явно хвастаясь своей осведомленностью, — эта девчонка знала портовый люд лучше всех мальчишек. — Известный пират из деревни Ларго на Файфе. У Тобаго он потерял ногу в морском бою с испанцами и по пиратскому уставу получил, став калекой, шесть негров. Вот это мужчина!
Джордж метнул на подружку взгляд исподлобья. Эта Евина дочка старается полубессознательно возбудить в нем ревность.
— Ну, я пошла! — вдруг выпалила Шарон, завидев на улице знакомых девиц — Дирди и Шину. — До завтра, Дьорсу!
Deorsu — так нередко называла его по-кельтски маленькая ирландка.
Проводив ее взглядом, Джордж напустил на себя самый решительный вид, выпрямился и расправил плечи, чтобы казаться еще выше, и, подражая морской походке, вразвалку направился мимо севших на корточки негров в таверну, хотя мать строго-настрого запретила ему заглядывать в этот вертеп пьянства и разврата. В кармане он сжимал несколько мерков, вырученных за красивый голубой топаз, найденный на берегу Дина, у местного ростовщика — Judhach — еврея из Германии, открывшего меняльную лавку в порту. Больше всего он боялся, что ему, малолетке, вместо пинты эля укажут на дверь, но этого, благодарение Богу, не случилось. Он сел в темном уголке, поближе к одноглазому пирату, со жгучим любопытством глядя вокруг на пеструю публику, просоленную в плаваниях по семи морям, на большой очаг с весело полыхающим пламенем. Вон у того маленького окна сидел, бывало, со знакомыми капитанами и хозяевами кораблей его отец. За тем столом обсуждал он планы новых путешествий в разные концы света, подписывал контракт с хозяином корабля, набирал команду из старых морских волков.
Пират Селкирк сидел развалясь за столом отца и покуривал трубку, бросая дерзкий вызов Его Величеству королю Шотландии и Англии Иакову, строжайше запретившему это «гнусное зелье» («filthy weed»). Попугай чихал и ругался, как старый флибустьер, пропойным, скрипучим голосом.
— Кто сказал, будто рыцари перевелись на этом свете? — держал речь Роб Селкирк, покрывая трубным басом шум и гам. — Истинные рыцари уцелели только среди пиратов вроде Дрэйка или Ролли. Уж я-то знаю, можете поверить старому бродяге. Ни у одного отряда наемных солдат нет такого великодушного устава, как у рыцарей моря господ баканиров![24] Всю добычу мы всегда делили по-братски, поклявшись всеми святыми, начиная с заступника нашего святого Андрея, что никто не утаил даже самой паршивой испанской монеты. Хозяин корабля, снарядивший его оружием, ядрами и порохом и отличнейшей провизией, получал, как водится, треть сокровищ, взятых с бою у испанцев и прочих наших врагов. Свою долю получали, само собой, судовой лекарь и плотник. Капитан брал равную со всеми нами долю. И только по единодушному решению мы, бывало, отваливали ему двойную и тройную долю, если он ее заслуживал, что, признаться, нередко бывало, например, у Черной бороды. Никто никогда не считал себя обиженным, потому что все доли разыгрывались по жребию. О, эти жеребьевки! Никакая игра в кости или карты не сравнится с ними!..
Глаза у его многочисленных слушателей разгорелись. Все чаще подносили они к губам тепловатый эль, с непривычки показавшийся ужасно горьким юному Лермонту. Он тоже развесил уши. Отец ему о таких вещах не рассказывал.
— Проштрафившихся мы высаживали с оружием и провизией на какой-нибудь райский островок, чтобы он охолонул там и покаялся в своих прегрешениях перед товариществом, превыше которого нет ничего на этом свете и которое я не променял бы на ангельскую компанию с арфами и волынками, но без рома, эля и табака на небесах, прости меня, Господи!
Шутка эта, смахивающая на богохульство, была встречена дружным гоготом, заставившим вздрогнуть закопченные балки под потолком со свисавшими черными кружевами сажи.
— А если бы отправили меня испанцы к праотцам, — продолжал пират свою нечестивую проповедь, — мою долю отправили бы в Ларго моей матери, а если не осталось бы у меня родичей, отдали бы попам, чтобы молились они за достойный меня прием на том свете, Господи, помилуй нас, грешных!..
— Тебе ли, достойнейший, — возразил (с эдинбургским акцентом) пирату расфуфыренный щеголь, то ли капитан, то ли хозяин корабля, — рассчитывать на хороший прием у врат Божиих! Слышал я в Санто-Доминго и на Ямайке, как вы резали пленных, а закапывая свои клады на необитаемых островах, пристреливали какого-нибудь христианина, чтобы призрак его охранял награбленное вами добро!
Пират широко осклабился, обнажив корявые зубы.
— Что вы, ваша милость, как можно! Бесплотными стражниками наших сокровищ, добытых в честном бою с врагами короля нашего и нашей державы, мы оставляли испанца, слугу антихриста Папы, или вовсе негра некрещеного… Пусть послужат доброму делу нечестивцы!.. Правильно я говорю, попка?
Попугай выругался смачно по-испански, помянув Мадонну и пообещав осквернить самым непристойнейшим образом материнское молоко всех недругов вселенской империи Бурбонов.
— Веселись, братва! — вскричал одноглазый, швыряя на стол золотой реал. — Все, что я тут наговорил, лично подтвердит сегодня же вечером сам Черный борода! — В таверне сразу стало тихо, только слышно потрескивали дрова в очаге. — Да, да! Мой славный капитан, даст Бог, уже швартуется у здешнего причала. На днях он отплывает в Тобаго, и ему нужны настоящие моряки…
Джорди дождался прихода Черной бороды. Он оказался безбородым и щуплым человечком, похожим на пресвитера, но живым, быстрым и чем-то неуловимо зловещим, словно электрический угорь. Преодолев застенчивость, он подсел к Селкирку с третьей кружкой эля, на которую он потратил остаток своего состояния, представился и спросил, не возьмут ли его в команду Черной бороды.
— Лермонт! — изумился Роб Селкирк. — Сын моего покойного капитана Эндрю Лермонта! Великий Боже! — Он придвинулся к Джорджу и зашептал ему в ухо, тревожно покосившись на занятого разговором капитана пиратов. — Дуй отсюда, парень. Все, что я тут наболтал, — брехня и дерьмо! Эта собачья жизнь не для сына капитана Лермонта, да благословит Господь его благородную душу. Мы с Черной бородой промышляли рабами, а твой отец уверял меня, что «Летучий голландец», вечно скитающийся под всеми парусами по морям и океанам с мертвой командой, был наказан Господом именно за то, что первым, преступив Божий и людские законы, начал торговать людьми!.. Уходи отсюда, заклинаю тебя именем твоего отца!..
И Джордж Лермонт, подавленный и растерянный, встал и стал пробираться к выходу. Еще раньше, как только в таверну вошел, неслышно, по-кошачьи ступая, постнолицый пиратский капитан, бочком-бочком, виляя штопором, из таверны выбрался побледневший при виде прославленного душегуба расфуфыренный щеголь.
Абердин уже зажег редкие огни. У причала тихо покачивалась на черных волнах темная бригантина Черной бороды с единственным зажженным фонарем на высокой корме. Сколько раз швартовался на этом самом месте капитан Лермонт! На глаза набежали слезы, расплылись лучиками, замерцали сквозь соленую влагу портовые огни. И все-таки он покинет Абердин, уплывет искать счастья за морями. Отомстит испанцам за отца. Что ждет его за непроницаемым покровом ночи?
Из таверны «Лев и чертополох» неслась лихая моряцкая песня. В родном доме теплился огонек. Мать никогда не ложилась спать до его прихода.
Уже шел к концу второй год учения Джорджа Лермонта в Абердинском духовном училище, помещавшемся в обветшалом здании коллегии близ собора. В узкие готические окна светило весеннее солнце. Пастор Джеффри Мак-Крери, выхваченный косым столбом солнечного света из сыроватой полутьмы, мирно клевал носом под звук французской речи. Джорди стоя декламировал «Песнь о Роланде»:
Великий Карл, наш славный император,
Семь долгих лет в Испании сражался…
Джордж с первых дней в училище невзлюбил пастора. Это был мрачный и унылый схоласт, Дуне Скот[25] в новом, пресвитерианском, издании, бездарный начетчик, делавший все, чтобы отбить у своей паствы вкус к изящной словесности. Однажды Джордж, отвечая на вопросы отца об училище и его педагогах, горячо накинулся на пастора Мак-Крери и разнес его в пух и прах. Отец вздохнул тяжко и с горечью сказал:
— Я еще помню время; когда нам казалось, что мы навсегда освободились от ревнителей веры,[26] от мракобесов и педантов, проведя великую Реформацию, разгромив папистов. Но затем вчерашние бунтари, заняв место изгнанных прелатов, епископов и настоятелей, сами стали на глазах наших коснеть, обрастать мохом, тянуть назад. Неужто все так и должно развиваться по кругам пифагорейцев! — Поглядев на сына, капитан Лермонт улыбнулся, решив ободрить его. — Однако все на свете не только вырождается, но и нарождается. Вот, например, слово «педагог» поначалу у древних греков обозначало безграмотного раба, отводившего в школу детей своего господина, а теперь этим словом называют маститых учителей.
Заметив, что пастор по своему обыкновению задремал, Джордж озорства ради перешел с Роланда на Тристана, причем на беду свою выбрал одно из самых вольных мест в поэме Томаса Лермонта. Пытаясь забыть Изольду Белокурую, Тристан женился на дочери бретонского герцога Изольде Белорукой, но в брачную ночь не смог нарушить свой обет верности первой Изольде и воздержался от исполнения, супружеского долга, сославшись на боль от старой раны в боку. Изольда Белорукая, любя мужа, хранила эту тайну, но однажды, когда она ехала на богомолье со своим братом Каэрдином, ее конь оступился, переходя через ручей, и брызги из-под его копыт попали ей в юбку между бедер. Изольда стала громко хохотать и на недоуменный вопрос брата о причине ее смеха ответила наконец, что ее рассмешило то, что вода коснулась ее ног там, где еще ни разу не касался ее Тристан! Еще больше понравился мальчишкам эпизод, в котором Тристан переспал с Изольдой, лишив ее девственности, а королю его в брачную ночь подложил служанку Изольды — девственницу!!!
Студиозусы, развесив уши, с затаенным дыханием слушали эти прелестные стихи. Но вдруг пастор схватил лежавший перед ним фолиант Фомы Аквинского и треснул им о стол так, что из старого тома взмыло облако заискрившейся на солнце пыли.
— Silencium! Молчать! — возопил он, подловив озорника. — Какое бесстыдство! Какая грязь! Джордж Лермонт! Я выпорю вас розгами! Да будет вам известно, что богопротивное блудословие вашего богомерзкого предка в свое время было запрещено повсюду святой церковью!
— Папой Римским, сэр! — воскликнул запальчиво Джорди. — А не церковью Шотландии.
— Молчать! Да будет всем вам известно, что еще Петр Блуаский, ученейший прелат и секретарь Элеоноры Аквитанской,[27] клеймил увлечение знати прельстительными и любострастными виршами о Тристане за то, что волновали и трогали развращенные души более, чем страдания Спасителя! Ваш предок, следуя за Овидием, создал святотатственный гимн прелюбодеянию, евангелие адюльтера! Этот языческий гимн еще в тринадцатом веке смешал с грязью досточтимый канцлер Парижского университета Жан де Жерсон! Мы должны помышлять не о плотских радостях, не о любовных утехах, а о спасении Души и о вечном блаженстве…
— Ben es mortz, que d’amour non sen. Al cor qualque doussa sabor! — отчаянно выкрикнул Джордж, выведенный из себя нападками старого сухаря на Томаса Рифмотворца, а следовательно, рыцаря сэра Томаса Лермонта на весь его род, как известно Лорду Лайону, главному генеалогу Шотландии, породнившемуся через жену — графиню Баклю с королями Шотландии, со славными Брюсами!.. Какая жалость, что нельзя вызвать ему оскорбителя!.. Уж он бы постоял за фамильную честь Лермонтов. Он цитировал французского трубадура Бернарда де Вентадорна: «Воистину мертв тот, кто сладостного дыхания любви не чувствует в сердце!».
Пастор задохнулся от ярости, ударил кулаком по Фоме Аквинскому, выбив из него новое облако пыли.
— Я исключу вас из училища! — взвизгнул он голосом кастрата.
Джордж рванулся к выходу.
— Я… я сам уйду! — крикнул он напоследок.
Конечно, не прошло и часа, как он, расхаживая у разбушевавшегося моря, пожалел о своей выходке, хотя считал, что и смолчать не мог, раз этот догматик оскорбил честь его рода. Только постепенно стал он сознавать, в какую неприятную историю он влип. Просить прощения? Об этом не может быть и речи. Значит, его исключат из училища. Но самое ужасное то, что мама и Шарон узнают о том, какие именно запретные стихи Томаса читал он в аудитории училища! И с Вентадорном он вылез совсем некстати. Правильно учил Овидий: «Bene qui latuit bene vixit» (Тот живет хорошо, кто хорошо прячет свои мысли!).
Долго сидел он на прибрежной скале, глядя в море, следя за накатом пенистых бурунов. Из города донесся колокольный звон. В нем явственно выделялось басовитое уханье колокола собора Святого Макария. Занятия в училище окончились — можно было идти домой. Сегодня Мак-Крери будет жаловаться ректору, маме сообщат о его исключении не раньше завтрашнего дня. Он не трус, но не хочет быть дома, когда это выяснится. Завтра утром он уйдет из дому. Нелегко ему будет бросить маму и Шарон…
Мучительно больно было Джорджу предать забвению последнюю волю отца. Ведь капитан Эндрю Лермонт хотел, чтобы сын его, презрев карьеры моряка, воина, а также сан священнослужителя, окончил древний Сент-Эндрюсский университет в городе, на чьих воротах издревле красовался герб эрсилдаунских[28] и дэрсийских Лермонтов, и стал адвокатом, судьей, чьи профессии котировались в Шотландии даже выше, чем в Англии. Адвокат или судья мог попасть в парламент, занять важный и почетный государственный пост. Капитан глубоко уважал ученость. Именно при Иакове VI потянулись шотландцы к знаниям. Парламент постановил учредить школу в каждом приходе страны не только для детей состоятельных родителей, но и бедноты.
И Джордж Лермонт, оставив навсегда родной дом, пустился в путь, навстречу неведомой судьбе.
В семнадцать юношеских лет Джордж Лермонт был уже высок — все шесть футов ростом — и продолжал еще расти. Из-под его bonnet — шотландской шапочки с черным пером сокола, приколотым серебряной пряжкой с изображением святого Андрея, покровителя шотландцев — до широких плеч ниспадали золотисто-светлые кудри. Осененные девичьими пушистыми и темными ресницами, пристально взирали на мир большие карие глаза. В этих глазах было нечто тяжелое, магнетическое: стоило ему поглядеть на человека в спину, как тот сразу вдруг оборачивался. Нос у него был короткий, чуть вздернутый, губы не утратили еще мальчишеской пухлости. Из-под куцего серого камзола до колен свисала шерстяная kilt — шотландская юбка. Слева на поясном ремне красовался dirk — шотландский кинжал. На плечи наброшен широкий пледовый плащ. И шапка, и юбка, и плащ были сшиты, разумеется, из тартана — крепкой шотландской ткани в клетку, причем по цветам клеток любой сведущий шотландец мог определить, что Джордж принадлежал к клану Лермонтов.
Из Абердина Джордж пришел пешком в Эдинбург, столицу Шотландии. На полуострове Файф он простился со своими родственниками Лермонтами, жившими в замке Балькоми на берегу Северного моря, южнее города Сент-Эндрюс, и в старинном замке Дэрси, на берегу реки Идеи.
Всю дорогу подмывало его бросить свою затею и вернуться к матери, в родной Абердин, к Шарон. Скверно все вышло. Не простился с матерью, убежал от скандала, учиненного им неизвестно зачем и почему. Начитался книжек о приключениях, о джентльменах удачи. А разве Господь Бог не погубил главу клана Лермонтов в назидание всем остальным Лермонтам?! А ведь у сэра Джеймса Лермонта была целая флотилия с пушками и пистолями, с целым полком мушкетеров, понюхавших пороху в борьбе с испанцами за океаном!..
Еще не поздно вернуться к маме, которую он никак не имел права бросать, будучи единственным в семье мужчиной. Да какой он мужчина! Что она о нем будет думать: сбежал куда глаза глядят! К южникам! Оставив глупую записку: после скандала не могу вернуться в училище… ухожу искать свою фортуну… верю в свое счастье… завербуюсь в войско на континенте… Через три-четыре года вернусь к тебе, дорогая, любимая мама… женюсь на Шарон… Я верю в нее… Она передаст тебе эту записку… Наш предок, норманнский рыцарь Лермонт, помог принцу Малькому вырвать из кровавых рук Макбета корону отца Малькома короля Дункана. За это Мальком III озолотил его, сделал шотландским лэрдом в Эркильдуне на Твидере… Я верю в свою счастливую звезду… В моих жилах течет королевская кровь, и потому я не могу позволить оскорблять меня старым дуракам…
Шарон он ничего не сказал, сунул ей запечатанное письмо для мамы. Разве это по-рыцарски?! Еще не поздно вернуться…
И вдруг он, мысленно прощаясь с Эдинбургом, бывшей столицей бывшего славного королевства Шотландии, резко изменил свой корпус; пошел не к границе, а на восток — к замку предка своего Томаса Лермонта, великого барда Шотландии. Пусть Томас решит его судьбу… Что он знал о Томасе Лермонте? И мало, и много. Руины замка барда и рыцаря ему показали его кузены — наследники замков в Файфе. Жадно слушая их, он запомнил каждое их слово. Сэр Томас Лермонт был вначале вассалом эрла Патрика, седьмого эрла Дунбара, близкого по крови к королю Александру III, повелителю Шотландии. Жена его леди Кристина Брюс, графиня Дунбар, приходилась сестрой лорду Роберту Брюсу, потомку легендарного короля Роберта Брюса, освободителя Шотландии, и других ее королей, включая древнекельтских.
Томас Лермонт выбрал это место для своего замка отнюдь не случайно. Ведь он был не только бардом, но и рыцарем, закаленным во многих боях и сражениях. Хорошо зная историю Шотландии, он облюбовал три высоких холма севернее пограничной широкой равнины, он возблагодарил Бога, что знал наизусть мемуары Гая Юлия Цезаря, который, приведя свои победоносные, но измученные в сражениях с шотландцами (тогда кельтами и пиктами) войска к трем опасным высотам, объездил, обошел и облазил их одну за другой и назвал их Trimontium, то есть Трехгоркой, и после долгого раздумья повелел построить стену из каменных валунов вдоль всего предгорья, превратив Трехгорку в главный опорный пункт! Вот какое место выбрал славный рыцарь Томас Лермонт для своего замка, повернув свой опорный пункт на 180 градусов!
Неудивительно, что Дунбары отдали свою старшую дочь леди Веток замуж за сэра Лермонта, который одинаково блестяще владел пером, и мечом, и десятиструнной арфой!
Как могли Лермонты, от Томаса до Джорджа, не гордиться тем, что состояли в родстве с королями, а значит, через них со многими королями Англии, Франции и другими царствующими домами Европы! Но они всегда помнили, что шотландский дом считался древнейшим из всех других домов. Это не было снобизмом, это была законная гордость. Они никогда не забывали, что были связаны родственными узами не только с такими помазанниками Божиими, как вся династия Стюартов, но и с династией Брюсов, начиная от Роберта Брюса I (1306–1329) благодаря браку сэра Томаса Лермонта. По этой причине мэр королевского города Сент-Эндрюса, бывший галерник сэр Патрик Лермонт отказался последовать примеру короля Александра III, заменившего герб Брюсов — дикого вепря — вздыбленным красным львом.
Тесть эрла Дунбара и Марча, прославленный военачальник, постоянно опирался на одного из лучших и надежных своих полководцев — на Томаса Лермонта. Как один из самых могучих феодалов Шотландии, эрл по требованию короля выставлял трехтысячное войско: кавалерию, копьеносцев, стрелков из лука. Особенно жестокой была война, навязанная Шотландии королем викингов Хаконом. И Лермонтам, как и другим многочисленным потомкам викингов и норманнов, пришлось сражаться не на жизнь, а насмерть против своих северных родичей. Не только их флот, но и войско считались тогда самыми грозными в мире.
(А Джорджу Лермонту придется сражаться под русскими знаменами с близкими своими родственниками, даже с Лермонтами!)
Известно, что особой заслугой Томаса Лермонта было обучение войска эрла Дунбара и Марча стрельбе из лука и использованию кавалерийских пик и копий.
Кузены верили, что существует определенная связь древнего герба Лермонтов о трех ромбах с Трехгоркой и тремя видами оружия.
Праздновала свою победу над Хаконом вся Шотландия. В Стерлинге и Роксберге, любимых Александром III королевских замках, веселились долго и бурно. Любопытно, что из Московии через многие царства и государства привезли русских медведей, впервые увиденных шотландцами, которые лихо отплясывали вприсядку.[29]
Все это рассказали кузены Лермонту из Абердина, а он молча и с благоговением пристально рассматривал скелет или каркас трех уцелевших могучих этажей с кладкой толщиной не меньше шести футов, с узкими и высокими бойницами, которые кроме военной службы несли еще одну весьма важную службу: освещали ярким солнечным или тусклым лунным светом трехэтажную каменную лестницу за ними. Двоюродные и троюродные братья Джорди только и говорили что о военной доблести своего прославленного предка, забывая о том, что он был и остался первейшим менестрелем, королевским трубадуром, бардом, создавшим бессмертную жемчужину из современного ему бродячего сюжета о великой и трагической любви двух обыкновенных и юных созданий Божиих, на сотни лет опередившего какого-то Вильяма Шекспира, проживающего в Лондоне на скудные театральные шиллинги, зато беспременно в кого-то безумно влюбленного…
Наверное, Джорди прочитал в отцовской библиотеке одно из двух плохоньких изданий трагедии «Ромеус и Джульетта», напечатанных в Лондоне в 1597 и 1599 годах. Его, конечно, поразило, что Джульетте не исполнилось еще и четырнадцати лет. Как его Шарон, которой было всего девять, когда он, Ромеус абердинский, влюбился в абердинскую Джульетту!.. Кстати, надо принять во внимание, что Абердин тогда распался на католиков и протестантов, и Джорди был протестантом, а Шарон — католичкой!
Быть может, юный Джорди, начитавшись безвестного драматурга Вильяма Шекспира — потрясателя не только копья, но и юных сердец! — и себя вообразил Ромеусом, готовым во славу любви своей вызвать на дуэль и всех Тибальтов, и прочих родичей Джульетты… Дерзость, рыцарская дерзость потомка рыцарских Лермонтов и его, Джорди, заставляет бежать из родного города… И погибают они во имя безрассудной любви, чтобы стать первой любовной парой, любовным дуэтом во всех историях любви. Взрыв любви, чувственной и идеальной, из-за рокового вмешательства ханжей приводит к гибели, к самоубийству и Ромео, и Джульетту…
Потомок великого барда Джорди Лермонт вообразил себя Ромеусом, а Шарон — Джульеттой. Его время было временем шпаг и клейморов, ядов, измен, Возрождения и контрреволюции. Это время отразилось с всемирно непревзойденной силой во всем свете в трагедии о Ромео и Джульетте…
Это не поняли еще ни англичане, ни шотландцы, не говоря уж о французах и испанцах и тем более немцах и московитах. А понял Джорди, потомок шотландского автора «Тристана и Изольды», без повести которого не было бы и «Ромео и Джульетты», потому что всегда за величайшими произведениями всех видов искусства таятся их предшественники и первопроходцы, предки любых новых шедевров. У всех гениальных творений есть свои корни. Так, эллиническая культура жива и сегодня, как живы, переплетаясь с нею, и восточные культуры.
Но память поколений в старости сдает, поддается амнезии.
Что касается «Ромео и Джульетты», то лишь немногие английские шекспироведы помнят, что Шекспир заимствовал свое лучшее произведение у безвестного литератора Артура Брука под названием «Tragical Historye of Romeus and Juliet», изданное без всякого шума в 1562 году, на четвертый год царствования великой и блистательной Елизаветы I. А англичанин Артур Брук переложил на аглицкий язык того времени сочинение итальянца Маттео Банделло…
Но вернемся к нашим баранам. И баронам… Лермонты были не баронами, а барами. Официально были они не лордами, а лэрдами — помещиками. Столбовыми, но не титулованными дворянами — не баронетами, не барьнами, не эрлами, несмотря на их тесное родство с королями Шотландии. Увы, в Шотландии, как и повсюду, больше ценили монархи угодливость, пресмыкательство и подхалимство, слепую преданность, чем истинное рыцарство, славу, завоеванную отвагой, победами, кровью. При всех королевских дворах, увы, Их Величества больше ценили искателей, подхалимов, карьеристов. И чем бездарнее и глупее были монархи, тем глупее, лживее и опаснее для них самих была та толпа «надменных потомков известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов!»
Как созвучны эти бешеные строки Джорджу Лермонту, племяннику бунтаря сэра Патрика Лермонта, героя Реформации. И как противны были они сэру Джеймсу Лермонту, который разорил свой род, польстившись на закрепощение, колонизацию кельтских племен, полудиких хозяев древней Каледонии, не покорившихся самому Гаю Юлию Цезарю!
А поэту Лермонтову пришлось стать и воином Российской империи при завоевании Кавказа…
Шотландцы были недовольны своим королем. Эдинбуржцы, чей город с переездом короля в Англию вдруг перестал в 1603 году быть столицей, жаловались, что с исчезновением королевского двора они лишились своей лучшей и наивыгоднейшей клиентуры. Бюргеры не могли не возмущаться тем, что Эдинбург стал вдруг и сразу заштатным городом. Дворяне негодовали на короля за то, что он, боясь вызвать недовольство лондонского двора и стыдясь втайне своих бедных придворных, взял с собой лишь самых сиятельных царедворцев, бросив на произвол судьбы всю дворянскую мелкоту. Мир с Англией лишил воинственное шотландское джентри всяких надежд на завоевание славы и богатства в войнах с южниками. В доброе старое время войны не заставляли себя ждать, и каждое очередное кровопускание освобождало страну от лишних ртов — теперь же многие сетовали на перенаселенность.
С тем большей Силой ощущали предприимчивые и неимущие мелкие дворяне тягу к военной службе на континенте, где, слава Богу, все шло по-старому и войны следовали одна за другой и конца им не было видно.
Путники в те беспокойные времена, отправляясь в мирное путешествие, вооружались, будто шли на войну, пистолями и кинжалами, надевали дедовские шлемы и панцири. В Пограничье можно было избежать встречи с разбойниками, лишь сбиваясь в большие отряды. За первые десять лет царствования Иакова, короля Шотландии и Англии, законность и порядок в северном королевстве лишь начинали укрепляться.
В пограничном краю Джордж шел с погонщиками скота, у которых была сильная охрана.
Хотя над всем островом Великобритании царствовал один король, под властью Иакова I Английского и VI Шотландского находились два отдельных королевства со своими конституциями и судебными законами. Все подданные первого короля обоих королевств знали, что в случае смерти двоих сыновей Иакова державы и скипетры этих королевств могут перейти в разные руки, чего искренне желало большинство вольнолюбивых шотландцев.
И шотландцы, и англичане не могли забыть вековую вражду и взаимные обиды. В Пограничье по-прежнему было неспокойно, не прекращались стычки и набеги. Южников возмущало то, что английская корона, которую подряд носили пять монархов династии Тюдоров, вдруг досталась Стюарту, королю шотландцев, коих они считали нищими бездельниками, дармоедами и нахлебниками. Негодовали они и на покойную бездетную Елизавету, утратившую в старости все свое былое величие и всю живость своего ума и до последних своих дней упрямо отказывавшуюся назвать своего наследника. Многие в Англии опасались, что Иаков станет мстить Англии за убийство его матери, будет стремиться, хотя он как будто и протестант, восстановить власть Папы Римского.
Опасения оказались напрасными. Иакова подкупало то, что в Англии его почитали как главу Англиканской Церкви, тогда как в Шотландии пресвитерианская церковь не оказывала ему никакого почтения.
— Капитан, — с вымученной смелостью обратился юный шкот к южнику Смиту, плававшему еще с сэром капитаном Вальтером Ролли и сэром Франсисом Дрэйком, — я Джордж, сын Эндрю Лермонта, который ходил с вами в Америку.
— Я помню его, — попыхивая трубкой, прогудел Джон Смит. — Добрый был шотландец. Но как же ты мать свою бросаешь?
— Премилостивый Бог будет ей опорой. Я тоже хочу быть моряком, сэр. Возьмите меня, сэр, на свой корабль! Заклинаю вас! Буду юнгой, буду делать все, что прикажете. Клянусь именем матери и честью отца, я оправдаю ваше доверие, капитан!
Капитан оглядел свой корабль. Сто один пассажир. Сорок восемь членов команды. Больше нет места даже для собаки или кота. Даже для попугая.
— Сколько тебе лет, малыш?
— Восемнадцать, сэр!
— Гм! Не могу, все равно маловато, сынок! Не повезло тебе. Судьба! Последнее место я отдал сегодня утром — помощнику повара.
Судьба! Из-за ничтожного опоздания сбежавший из родного дома Джордж Лермонт поплыл не в Америку, а в Европу, не в Новый Свет, а в Старый, где бушевала война. Видно, прав был Кальвин — что у кого на роду написано, тому и быть. Вот такой непреодолимый детерминизм! Будь он проклят!
Восславь, любезный читатель, волю Господню! Уплыви мальчишка Джордж Лермонт в Америку, не было у нас ни автора «Демона» и «Героя нашего времени», ни славных адмиралов шкотского происхождения!
В Лондон Джордж Лермонт пришел пешком почти за сто лет до постройки собора Святого Павла. Блуждая по узким и грязным улицам английской столицы, построенной на месте римской фортеции, Джордж Лермонт издали наблюдал блеск и великолепие ненавистного ему двора, Его Королевское Величество Иакова, монарха весьма недалекого, хоть и шотландца, но надменного, вздорного, презирающего права парламента, а еще более — земляков-шотландцев. Сын Марии Стюарт лишил своих родичей даже права на ношение кинжала!..
Первая неудача не обескуражила Джорджа. «Я мир, как устрицу, мечом своим открою…» Он своего добьется. Он завоюет славу и богатство и только тогда вернется к Шарон и к маме. Как он тосковал по ним! Проводив отца, мать пела ему песни моря и гор, песни кланов Лермонтов и Дугласов… А Шарон стала такой красавицей в шестнадцать лет…
На груди он носил в медальоне мамин локон и синий бисерный шнурок, украденный в детстве с шеи зазевавшейся Шарон… На левом мизинце — подаренное ею колечко с абердинским агатом, зеленым, как ее глаза. И конечно миниатюрный герб Лермонтов — три ромба (кольчужинки или брильянты на синем стропиле в золотом поле).
Лондон поражал многолюдьем, движением, суетой и пестротой. И уж конечно — толкотней. Перед громадиной Лондоном померк не только Абердин, который поместился бы в какой-нибудь лондонский пригород, но и «старая коптилка» Эдинбург.[30]
Но до чего велик, многообразен и богат этот Лондон! Южники хвастали, что у них овсом питаются не люди, как в Шотландии, а лошади. Джордж помнил описание Лондона в романе своего предка о Тристане. Он немало не сомневался, хотя это и было поразительно, что Томас Лермонт ходил по этим самым улицам более пяти веков тому назад, смотрел на эти храмы, дворцы, на грозный и мрачный Тауэр, а город и тогда уже был древним, помнил даже Гая Юлия Цезаря и его легионеров, а вскоре после войны Малькома Большеголового и рыцаря Лермонта против Макбета нашествие бастарда Вильгельма Завоевателя, чьими вассалами оставались в Нормандии старшие дворяне рода Лермонтов…
Однажды ему поручили напоить лошадей у таверны «Русалка» в Чипсайде, и он подслушал разговор актеров, из коего следовало, что «Русалка» была любимым пристанищем Билли Шекспира в Лондоне, что в ней он читал друзьям из театра «Глобус» бессмертные строки «Гамлета» и «Ромео и Джульетты».
С сорокадевятилетним Вальямом Шекспиром юный Лермонт мог бы столкнуться и у входа в таверну «Энкр» («Якорь»), что на Бэнксайде. Наверняка этот плебейский писака, не признанный современниками, был бы одет в старомодный костюм елизаветинских времен. К тому времени этот волшебник «Глобуса», провинциал из Стратфорда-на-Эвоне, напечатал шестнадцать своих пьес, но отнюдь не разбогател. Более двадцати пьес оставались не напечатанными, а было отмерено ему всего каких-нибудь три года жизни. Давно удалился на покой, поселившись в родном Стратфорде, но мог же этот маг и чародей приехать в Лондон, чтобы похлопотать, например, об издании собрания сочинений или посмотреть новую постановку какой-нибудь своей пьесы, а затем зайти со старыми дружками в «Русалку» или «Якорь», где столько было выпито и пролито в доброе старое время вина и пива. Да, Елизавету вспоминали со слезой, а Иакова ругмя ругали.
И у «Глобуса» Джордж мог увидеть Шекспира. Джордж узнал этот круглый театр по восторженному описанию отца и по вывеске над входом, изображавшей Геркулеса в роли Антея — с земным шаром на плечах. Вспомнил, конечно, что в театре этом не раз бывал покойный капитан Эндрю Лермонт, — защипало в глазах. Резануло по сердцу — ведь бросил он мать. Знал, что она, гордая дочь клана Черных Дугласов, никогда не обратится к ним за помощью…
В «Глобусе» шла пьеса Шекспира «Все истинно», прежде известная под названием «Генрих VIII». Лермонт мечтал скопить шиллинги на самый дешевый билет, да где там, так ему это и не удалось, на хлеб не хватало.
И еще одного великого поэта мог он встретить в Лондоне. Джордж Лермонт не мог знать, что на соседней с Чипсайдом улочке Бред-стрит (Хлебной) проживает в доме стряпчего с орлом на фасаде пятилетний близорукий мальчишка по имени Джонни Мильтон, и этому Джонни Мильтону суждено стать среди всех бывших, настоящих и будущих поэтов Англии на почти равную ногу с Вильямом Шекспиром и создать потрясающий образ Демона в своей неподражаемой поэме «Потерянный рай».
(Мог ли Джордж Лермонт представить себе, что его потомок создаст другой образ Демона, который сядет по праву на престол рядом с троном мильтоновского Сатаны?)
Самое сильное впечатление на Джорджа произвело Вестминстерское аббатство. Вот это храм! Подумать только: когда по Лондону расхаживал в 1056 году[31] норманнский рыцарь Лермонт, этому зданию было уже лет четыреста. Построили его в VII веке, перестроили уже после рыцаря Лермонта в XIII столетии, вскоре после Томаса Лермонта Рифмотворца. В южном притворе храма Вестминстерского аббатства, сыром, холодном и мрачном, уже после Джорджа Лермонта появился «Угол поэтов» в скромном углу у двери.
Крепко сжав кулаки, стоял Джордж у гробниц английских королей — врагов его родины. Вот блистающая золотом, драгоценными камнями и мрамором гробница короля Генриха III. У подножия ее — гробница его снохи прекрасной Элеоноры, сопровождавшей своего мужа короля Эдварда I в Крестовый поход, а рядом под большой плитой без всяких украшений покоится прах заклятого врага Шотландии, трижды за десять лет ходившего на нее войной. Эдвард I умер седовласым стариком близ шотландской границы в 1307 году. На надгробной плите высекли латинскую надпись: «Edwardus primus Scottorum malleus hie est Pactum serva» — «Эдвард Первый, молот шотландцев. Будь верен».
В нескольких футах над священным для всех шотландцев камнем, захваченным Эдвардом, стоит построенный им трон. На камне том короновались в прежние времена все короли Шотландии. Теперь же его попирают английские короли при своей коронации. На камне высечена вещая надпись:
«If fate go right where’er this stone is found,
The Scots shall monarchs of that realm be crowned»
(«Коль року угодно, где камень сей будет лежать,
Там должно королей Шотландии короновать»).
Много было у Шотландии королей и королев, но самыми славными и любимыми героями ее были сэр Вильям Воллес и Роберт Брюс,[32] кои дрались за свободу своей родины против английских захватчиков, предводительствуемых Эдвардом I в XIII и XIV веках. Баллады о Воллесе и его леди Марион, погубленных черной изменой, пели все шотландцы — суровые горцы и жители плодородных долин. Пленив Воллеса, жестокий король Эдвард потребовал под страхом смерти, чтобы тот признал его власть над Шотландией, но гордый Воллес выбрал смерть.
Казнь Воллеса, героя Шотландии, была ужасна. На место казни его везли связанного по рукам и ногам. Потом ему отрубили голову и, четвертовав, по обычаю того времени водрузили части его тела вместе с головой на железные прутья над Лондонским мостом.[33] При одном воспоминании о казни Воллеса у Лермонта все загоралось внутри. Слух о его казни поднял всю его отчизну, и войско под началом Роберта Брюса разбило южников в великой битве при Баннокберне и изгнало врага из страны.
Все насмехались в тавернах и на улицах над его шкотской шапочкой и еще пуще над его пестроклетчатой юбкой, и скрепя сердце сменил он юбку, перешитую из отцовской, на презренные панталоны. Дворянин, потомок бессчетных славных поколений, он перепробовал, кажется, все самые низкие, самые ничтожные работы: махал метлой, мыл посуду, подносил вещи господ южников. И чем хуже ему было, тем с большей силой тянуло его обратно домой, в Абердин, к Шарон, к покинутой матери, к родному очагу. Он тосковал безмерно по пропавшему в океане отцу, вспоминал поездки с ним в древнее становище клана Лермонтов в Глен-море, откуда виднелись Грампиенские горы с вершиной Бен-Невис.
Горы, горы, горы!.. Может быть, тоска по ним, по Грампиенским горам древних скотов, пришедших сюда из Ирландии, смутно проснется, рождая бессмертные образы, в душе его русского потомка…
Парное козье молоко, мелодично бьющее в подойник. Духовитый овечий сыр. Радужный блеск плесков рек Тей и Клайд. Бурные каскады с форелью. Отец обещал взять его в Глазго, Денди, Инвернесс, Стирлинг и, конечно, снова в Сент-Эндрюс — столицу Лермонтов. И не успел, хотя успел многое в жизни. Стать мореплавателем, капитаном — вот голубая мечта Джорджа Лермонта! Можно, и пиратом вроде Ролли и Дрэйка.
В жилах его по женской линии бродила бунтарская, свободолюбивая кровь древних кельтов времен Оссиана. Каледонцы одни не поддались римским легионам Юлия Цезаря. Римским цезарям так и не удалось завоевать Каледонию — Кавказ Британии! Бешено дрались шотландцы с англосаксами и норманнами. С девятого века процветало их королевство. Богаче шотландцев были многие, но никто не был патриотичнее и горделивее. Каким блистательным парадом прошествовали, прогарцевали по средневековой истории ее короли Кеннет I, Дункан I, отважный, но коварный Макбет, свергнутый и убитый с помощью рыцаря Лермонта Малькольмом Большеголовым в 1058[34] году. Но Малькольм женился на английской принцессе Маргарите, а она со своим приданым привезла в Шкотию не только английский язык, но и англиканскую, епископальную веру. Потом пошли Стюарты и все английские короли… Отец говорил сыну, что никогда не попала бы Шкотия в ленную зависимость от английской короны, если бы не междоусобная вражда лэрдов.[35]
Шотландцы, что греха таить, легкомысленно надеялись поживиться за счет богатых южников, чьим королем нежданно-негаданно стал Иаков и потому с ликованием встретили весть о восшествии Стюарта на престол Тюдоров. Увы, они скоро похмелились, поняли наконец, что обманулись в своих корыстных ожиданиях: король не собирался делиться поживой со своими бедными шотландскими подданными, совсем забыл о них, пируя и охотясь под Лондоном. Возмущенный все растущей толпой алчных искателей, саранчой, нахлынувшей к его лондонскому двору из Шотландии, оскорбленный и пристыженный диким и нищенским видом своих земляков на фоне пышных и расфранченных английских вельмож, неблагодарный монарх повелел Тайному Совету Шотландии всячески препятствовать этим просителям выезжать за пределы своей родины. И глашатаи Тайного Совета, встав под каменными крестами на всех ярмарочных площадях объявили народу, что всем шотландцам строжайше запрещается выезжать в Англию без особого разрешения Тайного Совета под страхом самого тяжкого наказания.
И все же многие знатные шотландские дворяне, лэрды, включая и родственников короля, эрлы,[36] бароны, рыцари, служившие королю верой и правдой, члены королевской партии в году междоусобицы, королевские кредиторы, вдовы и сыновья его верных слуг пробивали себе путь в Лондон и осаждали там короля, добиваясь разных милостей и вознаграждения былых трудов и жалуясь на зловредных южников, которые распевали в насмешку над шотландцами издевательскую песенку:
В Шотландии родился
Оборванный босяк,
Нажрался и напился —
Он королю земляк!
На это выведенный из терпения король отвечал: «Погодите немного, и я, сделав англичан такими же нищими, как и вы, помирю вас с ними!».
Король Иаков не терпел насилия и вида крови, но тем не менее шотландские дворяне, бедные и гордые, пробиваясь к королевской кормушке, зачастую дрались на дуэлях с английскими дворянами. Много шума наделала в обоих королевствах схватка на скачках в Кройдоне. Шотландец Рамзай, сочтя себя оскорбленным англичанином Филиппом Гербертом, огрел его плеткой по лицу. Другой английский джентльмен, по фамилии Пинчбек, возопил: «Позавтракаем шотландцами здесь, а остальными пообедаем в Лондоне!». Герберт, однако, стерпел обиду, за что король предал позору земляка и в тот же день произвел южника в рыцари, барона, виконта и эрла Монтгомери, сделав его членом палаты лордов, а Рамзая изгнал с глаз долой.[37]
Вскоре после этого случая король Иаков вслед за французским монархом запретил дуэли, что привело не к их исчезновению, а к тому лишь, что они проходили не публично, а тайно, не с признанным судейством, а со случайными секундантами, не по законам рыцарства, а зачастую без соблюдения оных.
Сражались обычно по моде времени на рапирах, снимая верхнюю одежду, чтобы показать, что на противниках не надеты панцири. Всем запомнилась дуэль между друзьями по какому-то ничтожному поводу: шотландец королевской крови сэр Джеймс Стюарт и англичанин сэр Джордж Вартон, сыновья двух известных вельмож, рыцарей ордена бани, дрались насмерть и умерли на месте поединка.
Несколько раз сэр Джордж подходил ко двору эрла Саутгемптона. Не обратиться ли за помощью к видному аристократу, заправлявшему Виргинской компанией, которой принадлежал последний корабль капитана. Потом, в Москве, он узнал, что в тот год будущей Московией правил Рюрикович, такой же варяг, как первый рыцарь Лермонт, вошедший в историю России как Изяслав I Ярославич? Эрл, наверное, помнит его отца, знает, как он погиб. Быть может, он распорядится, чтобы сына капитана Лермонта определили юнгой на какое-нибудь судно компании, совершающее рейсы к далеким берегам Америки. Но гордость и боязнь получить оскорбительный отказ гнали Джорджа от дворца.
Однажды он увидел издалека эрла Саутгемптона, вышедшего из парадного, чтобы встретить высокого гостя — лорда-канцлера сэра Фрэнсиса Бэкона, милостью короля ставшего бароном Веруламским и виконтом Сейнт-Олбансом. Он был знаменитым философом и ниспровергателем Аристотеля и схоластики. Глядя, как раскланиваются друг с другом эти два лорда, никто бы не мог предположить, что они смертельные враги, что не пройдет и восьми лет, как Саутгемптон и его сторонники в парламенте, в палате лордов и палате общин, свалят канцлера, обвинив его по двадцати восьми статьям во взяточничестве и коррупции, и король оштрафует его на 40000 фунтов стерлингов и заключит в Тауэр! Опозоренный Бэкон умрет в 1626 году.
Одиноко бродя по берегу Темзы вокруг мрачного, облепленного черным вороньем Тауэра с его высокими прямоугольными башнями, он вспоминал рассказы отца об этом дворце, построенном в конце XI века Вильгельмом Завоевателем и ставшем впоследствии крепостью и тюрьмой. Вон в той башне в XV веке убили короля Генриха VI. В казематах замка, если верить преданиям, по указу горбуна-узурпатора Ричарда III были убиты юные принцы крови. На Лобном месте Генрих VIII отрубил голову двум своим женам и бывшему лорду-канцлеру сэру Томасу Мору, философу, историку, мечтателю, которого чтил отец. Уже много лет в Тауэре сидел, дожидаясь топора и плахи, впитавшей кровь Томаса Мора, и работая над «Историей мира» сэр Вальтер Ралли, блестящий фаворит Елизаветы и прославленный мореход, с которым плавал капитан Лермонт.
Что помнят эти жирные вороны на стенах Тауэра? Лондонцы верят, что Англия всегда будет жить, пока не улетят эти птицы.
Никогда они не улетят — хитрые южники подрезали им крылья!
Не мог Джордж не вспомнить, глазея на Тауэр, рассказы отца о последней королеве Шотландии. Мария Стюарт была дочерью лотарингской герцогини Гиз и внучкой Маргариты, дочери английского короля Генриха VII, ставшей женой шотландского короля Иакова V Стюарта. Марию, или Мери, провозгласили королевой Шотландии, когда ей исполнилась неделя от роду. Красоту ее сравнивали с красой Елены Троянской. В пятнадцать лет она вышла замуж за французского дофина и стала королевой Франции и Шотландии, но царственный супруг ее скоро умерл и следующим ее мужем стал ничтожный лорд Дарнлей, ее красивый кузен. По слухам он убил Давида Риццио, секретаря королевы, которого она безумно любила, а через год его самого взорвал бомбой эрл Босвелл, вновь поведший прекрасную Марию под венец.
Королева слыла непримиримой католичкой, и дворянство страны, включая и Лермонтов, восстало против нее и заточило папистку в темницу, но она бежала из Лох-Левена, собрала войско и дала бой баронам близ Лангсайда, у Глазго. Войско королевы было разбито, и Мария бежала в Англию и отдала себя под покровительство Елизаветы Английской. Она попала из огня в полымя, потому что высокомудрая и бездетная Елизавета боялась и ненавидела ее как свою прямую наследницу. Рискуя головой, Мария стала интриговать и притязать на английский престол, поскольку английские католики не признавали Елизавету законной королевой, превратилась в знамя папистов, стала душой испанских заговоров. Елизавета продержала претендентку долгие годы в заточении, пока наконец глава ее секретной службы хитроумный Уолсингем не доказал в 1587 году не без помощи искусно сфабрикованных улик, что Мария добивалась убийства Елизаветы, и тогда Елизавета, поддержанная парламентом, обезглавила Марию. Ликовало все королевство. Лондон был иллюминован.
А шотландцы, изгнавшие свою королеву и заставившие ее искать убежища у ее врага Елизаветы, доказали, что они настоящие джентльмены, все простив Марии, помня лишь красоту ее и безмерное обаяние, а также муки, принятые от проклятых южников-англичан.
— С Францией мы почти всегда дружили, — ораторствовал шотландец-вербовщик, восседая посреди пестрой компании земляков. — Когда Генрих V Английский почти завоевал Францию и едва не прогнал из этой прекрасной страны короля Карла, мы послали туда неполных семь тысяч вояк, и они спасли страну от южников!..
— За победу над южниками! — орали пьянчуги.
— Наши одержали великую победу, — продолжал, глотнув пива, вербовщик.
Сэр Джон Свинтон выбил копьем из седла герцога Кларенса, брата английского короля, а наш полководец Джон Стюарт, эрл Бьюкенен, выбил ему мозги булавой, за что Карл Французский сделал его констэблем Франции!..
— Стюарты, известное дело, — вставил некий потрепанного вида рыцарь, — всюду неплохо устраиваются, а вот мы, Огилви…
Но тут он громогласно икнул, все рассмеялись, позабыв об оскорблении Его Величества Иакова Стюарта, и вербовщик продолжал:
— А славный эрл Дуглас стал герцогом Тюрени! И все наши герои были возведены в королевскую лейб-гвардию Франции!..
— Наши и тут служат гвардейцами, — вновь возмутился рыцарь, — а меня, Огилви, не захотели взять, потому что у меня пусто в кармане и позолота сошла со шпор!..
Однажды увидел Лермонт смену караула у ворот королевского Виндзорского замка. До чего великолепны были шотландские гвардейцы! Особенно выделялся тамбурмажор, которого Джордж узрел тогда же у ворот. Высокая меховая шапка с белым плюмажем, роскошный красный мундир с золотой лентой через левое плечо и серебряными крестами Святого Андрея на стоячем воротнике, крылатые эполеты, предохранявшие от ударов мечом, за спиной длинный тартановый плед, юбка (kilt) из того же клетчатого тартана, что и плед, sporron с кожаным кошелем, полосатые чулки (caddis) почти до колен, ботинки с белыми гетрами и изящная шпага (claith beg) с эфесом, а не огромный и длинный claith mhor (клеймор) — двуручный обоюдоострый меч. Такой claith beg по-кельтски, или claybeg по-английски, носил и отец Джорджа.
Крепко забилось семнадцатилетнее сердце Джорджа Лермонта. А может быть, пойти на службу в гвардию? Нет-нет, большинство шотландских дворян считают короля Иакова предателем, продавшим Шотландию южникам! Лермонт не может служить такому королю.
В клане Лермонтов молились на великого реформатора — на пикардийца Жана, или Джона, Кальвина. Долой Папу и его епископов!.. Многие потянулись за Кальвином на берег Женевского озера. Но отец Джорджа не соглашался и с Кальвином, вдохновителем пресвитерианской церкви. Никак не может быть предопределена провидением судьба человека. Судьба каждого человека, утверждал капитан Лермонт, не только в Божиих, но и в его собственных руках. И не молитвами надо благословлять предначертанную судьбу. А менять ее надо своими делами. Умеренность и воздержание — это для попов и лавочников, а не для джентльменов удачи и солдат фортуны! И разве лучше Кальвин, чем святые инквизиторы, если он перенял их бесчеловечные меры борьбы с еретиками, вплоть до изгнания с родины и сожжения на костре!..
В «Веселом Роджере», одном из портовых кабачков с красными решетчатыми ставнями, шла вербовка ландскнехтов в войско польско-литовского короля. Речь Посполитая тогда тянулась от моря до моря, слыла великой европейской державой, которой, однако, остро не хватало солдат для ее расточительных войн. Начав в 1600 году войну против Швеции, Сигизмунд III нанял большой отряд шотландцев, и наемники так ему понравились, что король Речи Посполитой велел сколотить новый отряд, тем более что он воевал одновременно и против русских.
Похоже, что наш герой оказался на плавучей тюрьме. А лоцманы на Темзе кричали: «Westward-ho! Westward-ho!». Все звали и звали его за мечтой своей мореходной на запад, на запад, за океан…
В пятницу корабль был готов к отплытию, но любой моряк и сын моряка знает, что в пятницу никто в своем уме не отправляется в плавание.
Несмотря на охрану, Джордж, пожалуй, все-таки удрал бы с корабля на берег, но ведь он поставил свою подпись под контрактом, и побег ляжет Позором на его имя, на весь его род!
В субботу подняли паруса и вышли по Темзе в море.
Стоя на палубе и оглядываясь на берег, он думал о Шарон и шептал про себя строки из «Поэмы о Тристане» — первые запомнившиеся ему в детстве бессмертные слова, обращенные Тристаном в разлуке к Изольде:
«Isot ma drue, Isot m’amie
En vus ma mort, en vus mavie».
(«Изольда, моя милая, Изольда, моя подруга,
В вас моя смерть, в вас моя жизнь»)
В одном Джордж уже обогнал своего кумира: мессир Тристан полюбил Изольду, когда ей было четырнадцать лет, а Джордж влюбился в Шарон, лишь только ей пошел десятый год. И что из того, что по уверению бардов Изольда Белорукая блистала среди первых красавиц всех королевств, как луна блещет среди звезд. Каждый рыцарь может сказать это о своей прекрасной даме. И Джордж никогда не променял бы Шарон Рыжую на любую Изольду…
Дуглас сидел с Джорджем на шканцах и смотрел по сторонам, любуясь той оживленной картиной, которую представляла собой Темза.
— А почему все наши остались в этом вонючем трюме? — спросил Джорди.
— Потому что их заперли там, — несказанно поразил его своим ответом Дуглас, — боятся, что убегут, кинутся с палубы в реку — и поминай как звали!
— Но ведь мы все подписали контракт! — возмутился Джордж.
Дуглас только усмехнулся и что-то хмыкнул.
Корабль со спущенными парусами спускался по Темзе вместе с отливом.
Сотни и тысячи торговых судов запрудили Темзу, лесом своих мачт загораживая лондонские дома, дома пригородов. Медленно проплыла деревня Дептфорд с верфями, и Темза стала расширяться. В лучах выглянувшего солнца купался Гринвич. Напротив — большой мыс на изгибе реки с причалами Вест-Индской компании. Следом потянулся Вульвич, где уже тогда был заложен громадный арсенал, наиболее крупный в Англии, где лили самые тяжелые и самые легкие пушки и ядра — основу мощи будущей Британской империи. Здесь на военных верфях[38] строили под страшный грохот такие линейные эскадры, которые посрамили бы Непобедимую Армаду. Ничего подобного, увы, в бедной Шотландии никогда не бывало, и Англия не собиралась делиться с ней своим морским величием, хотя на ее троне сидел шотландец. Множество полуголых людей трудились на берегах: таскали бочки, мешки, тюки, ящики, бревна и доски, канаты, всевозможные товары.
Гравезенд с высокой колокольней тоже протащился мимо под соленую ругань рулевого, которому мешали какие-то лодки.
Несостоявшийся моряк Джордж Лермонт твердо помнил: Темза подчиняется влиянию луны и прилива на семьдесят английских миль и судоходна на сто восемьдесят восемь миль.
Вот наконец через пять часов после отплытия и широкое устье с плавучими маяками и зелеными берегами.
Был майский веселый день с дождиком, а когда выходили в пролив, глазам предстало дивное зрелище: над широким устьем Темзы повисла арка многоцветной яркой радуги, и у Джорджа защемило сердце; вспомнил он рассказ мамы: успеешь добежать до конца радуги — найдешь горшок с золотом, в который и упирается радуга. Юный искатель приключений решил, что радуга — доброе предзнаменование для него и его товарищей, джентльменов удачи.
Кроваво-багровым закатом Джордж любовался уже в южной части Северного моря. Стоя на корме, он с волнением думал, что более четверти века тому назад отец его, капитан Лермонт, вот так же, стоя на палубе своего первого корабля, любовался морским закатом.
Стоя на левом борту, напрасно вглядывался он в морскую даль, в которой растворились замок вещего Лермонта, порт и крепость Бервик, которую строил зодчий Лермонт, Эдинбург, Сент-Эндрюс, родной Абердин…
Кто знает: понимал ли будущий родоначальник русского рода Лермонтовых, что он покидает почти цивилизованную страну, чтобы навсегда очутиться в почти варварской стране? Нет, нет, нет! Он был уверен, что или погибнет, или через пяток лет вернется богатым и доблестным воякой.
Уже совсем стемнело, когда спустился он в трюм. Невообразимая вонь ударила в ноздри. Воняло тухлой рыбой и черт знает чем. А может быть, прежними пассажирами, наемниками, которых возили на этом корабле, как скот на бойню… Джордж крепился, мужественно переносил эту вонь, пока не уснул мертвым сном праведника.
В то время еще ценили мужчину в мужчине, силу и доблесть, мужские шрамы и морщины, даже увечья. Никто не пудрился и не прыскал на себя духами. Пахло от мужчин не одеколоном и духами, а дубленой кожей, конским и собственным потом, пороховым дымом. И военного красили не только кресты и медали, но и шрамы и рубцы и, конечно, его боевой счет.
Утром его разбудили к утренней молитве.
Так же как в любом шотландском семействе глава его читает молитву перед едой, так и Дуглас, признанный командир рекрутов, читал молитву по-галльски, чтобы была она понятна как шотландцам, так и ирландцам.
Лермонту нравилось в Дугласе, что он, став пресвитером у рекрутов, не мучил их проповедями, не был фанатиком, ханжой и фарисеем. Надо сказать, что молодые Лермонты всегда отличались большой терпимостью в вопросах веры и встали в первые ряды борцов Возрождения. Правда, не было у них полного единства. Так, сэр Патрик Лермонт вел долгую борьбу не только с католиками, но и с собственным отцом, Джеймсом, обергофмейстером двора короля Иакова V.
Шотландцы сторонились своих ирландских кузенов, которые почти все были страшными оборванцами. Сыны зеленого Эрина — Западной страны — держались особняком, косо поглядывали на шотландцев.[39] Уже на второй день в трюме завязалась драка между шотландцем и ирландцем, но Дуглас, подскочив, так стукнул лбами обоих, что у забияк вмиг отпала охота драться весь долгий морской рейс.
— Я не потерплю драк между братьями! — басом крикнул он рекрутам. — Кто поднимет руку на брата-кельта, будет иметь дело со мной! Нам предстоит плечом к плечу драться с общим врагом, так что будем беречь нашу кровь.
Однако ирландец О’Нейл выступил вперед и заявил:
— Мы все католики и желаем сами отправлять свои обряды. Я, Патрик О’Нейл, буду читать молитвы своим ирландцам.
— Вот и прекрасно! — с готовностью согласился Дуглас. — Но разные религии нам, я убежден, не помешают стать друзьями, братьями по оружию. Мы не забудем, что и вы, и мы натерпелись от англичан и поэтому покинули родину. Оставим вражду дома.
Конечно, далеко не сразу наладились отношения между кельтскими кузенами, но начало было положено Дугласом еще в море. Ненависть к английским угнетателям сблизила их. Многие предки шотландцев пали в сражениях с англичанами, а ирландцы на протяжении всей своей истории восставали против захватчиков, поднимались при Елизавете I против английского засилья. Среди рекрутов-ирландцев оказалось немало бывших мятежников из Дублина, Белфаста, Лимерика, Корка…
От Лондона до ганзейского порта Гамбург шли шесть суток. Заходили в Роттердам и Амстердам.
На рейде Амстердама стояла целая армада кораблей с белыми и алыми парусами. Над ними плыли звуки курантов. Лермонт с неприязнью разглядывал этот замечательный и богатый город, помня, что не так давно, когда Нидерланды находились под испанским игом, почти весь Амстердам держал сторону злейших врагов своего народа. И купцы его тайно продавали порох испанцам, осажденным в Антверпене!..
В Испании в то время царил король Филипп III, сын Филиппа II, завоевавший Португалию, но проигравший Непобедимую Армаду англичанам.
Заходили в Гарлинг и Вильгельмсгафен. Из Гамбурга плыли трое суток, с остановками в Гельголанде и датском порту Рингкобинге. Дания тогда владела Норвегией, но самым грозным монархом Севера был тогда король Швеции Густав II Адольф, которого называли Северным львом.
Никем, верно, так не играет судьба, как джентльменами удачи, искателями приключений, авантюристами, ибо они сами каждым своим шагом искушают судьбу и бросают ей дерзкий вызов.
Всласть нанюхался соленого морского воздуха Джордж Лермонт, добираясь до королевства Сигизмунда по Северному и Балтийскому морям. Плавание продолжалось более месяца.
Во время бури в Северном море, когда скорость шквального ветра достигала, верно, ста узлов, волна смыла с палубы молодого наемника из Перта. А ведь так же могло случиться и с Джорджем, который, однако, в последний момент успел ухватиться за трос. Пришлось вернуться в трюм, где шумела, переливаясь при бортовой качке, вода глубиной в пять дюймов. Это старое английское корыто, построенное в Скарборо, вполне могло пойти на дно, но удача пока берегла шотландских джентльменов.
О какая это было буря! Когда раздалась команда: «Свистать всех наверх!» — Джордж первым бросился на помощь матросам. Шкоты резали ладони и пальцы. На палубе не удержалась бы и крыса. Ураганный воющий ветер рвал топсель, брамсель, галсы. Били гейзеры из шпигатов. Вода ледяная. Соль разъедает руки. Оглушительно ревет море, сотрясая все твое существо. В каждом нерве отдаются удары волн в борт корабля. Пушечными выстрелами хлопают мокрые паруса. Будто на гигантских качелях качает тебя вверх и вниз, вверх и вниз, с неба в преисподнюю. Когда-то ходил Джордж в море с отцом в норманнский порт Фекан и обратно. Штормило, но такой бури на море он еще не испытывал. Он даже усомнился, впрямь ли он рожден моряком, как ему сызмальства хотелось верить.
Шторм бушевал почти непрерывно. Как ни крепился Джорди, но, когда обогнули полуостров и вошли в Скагеррак — самый западный из проливов, соединяющих Немецкое море с Балтийским, их корабль стало так швырять, что и он, последним из джентльменов удачи, поддался морской болезни.
Джордж Лермонт умирал не только от морской болезни, но и от стыда: он, сын капитана Лермонта, мечтавший о море, не переносит качки! О как хотелось ему домой! Кормили сносно, наравне с командой — по фунту солонины и фунту свинины в день. Но он не мог ничего есть. Его выворачивало наизнанку. Уже и корабельщики опасались, что им придется хлебнуть рассола в нелюдимом Северном море в компании Дейви Джонса — морского дьявола. В довершение ко всем мукам между мысом Скаген и шведским берегом, где пролив всего уже, рукой подать, из тумана показалась грозная шведская эскадра из восьми многопушечных судов во главе с огромным трехмачтовым левиафаном «Каролус». Как раз пробило восемь склянок, и уже садилось солнце в мглистом небе, когда дозорный на мачте крикнул сверху:
— Справа по борту военные корабли! Приказывают нам убрать паруса!
Эскадра открыла огонь, но старую калошу с английским флагом спас густой туман — они ушли с дырами от ядер в парусах. Только промысел Божий спас Джорджа Лермонта от бурь и шведских пушек.
От шведов удирали на всех парусах, делая благодаря попутному ветру почти десять узлов.
— Слава Господу Богу! — изрек своим громолодочным басом Дуглас, командир наемников.
Во время обстрела наповал убило ядром бакалавра Маклеода, а ведь он, бакалавр Лермонт, стоял рядом, и если бы бриз снес ядро на пол-ярда, тут и закончилась бы его Одиссея в самом начале. Не Маклеода, а его обернули бы в саван и опустили за борт в ледяную воду. За кормой долго кричали и носились над волнами гигантские альбатросы. Теперь одним альбатросом будет больше — моряки верили, что эти птицы — души людей, погибших в море.
Было над чем призадуматься. Сначала тот наемник из Перта, теперь — этот несчастный Маклеод, кажется, из Сторновея, главного города на острове Люис…
Люис?! Да ведь сэр Джеймс Лермонт погиб из-за похитивших его туземцев Маклеодов (MacLeod clan). Лермонты выкупили его за баснословную сумму, но измученный пытками рыцарь умер, так и не доплыв до замка Балькоми в Шотландии…
Был этот парень из Сторновея дик, весел, могуч.
Когда Джордж рассказал после бури о Маклеоде, он спросил дядю:
— Почему погиб он, а не я, скажем? Ведь он воевал уже десять лет в Ирландии.
— Все мы в руках Божиих, — отвечал ему Дуглас. — На все воля Божия…
Что это? Судьба, рок, удача, фортуна? Или в самом деле Божий промысел? Существует предопределение или всем на свете правит случайность? В семнадцать юношеских лет начинаешь задумываться над этими проклятыми вопросами, когда вдруг почувствуешь близкое дыхание смерти и бренность своего существования.
Весь 1613 год станет для Джорджа Лермонта годом смертельного риска. А ведь умри он, не было бы у России и всего мира поэта Лермонтова!
Как Джордж узнал потом, Польша уже тринадцать лет воевала со Швецией. Его новый сюзерен Сигизмунд III был прежде королем Польским и Шведским, но в 1604 году шведы свергли его. Вот Сигизмунд и вел войну за потерянный трон, не довольствуясь оставшейся короной. Война в 1613 году шла на землях Ливонии, Курляндии, Лифляндии и Эстляндии. Несмотря на блестящие польские победы в начале войны, теперь верх одерживал король Швеции Густав II Адольф: — Непобедимый Лев Севера. Наверное, он сам вел свою эскадру к ганзейскому острову Готланд, севернее которого лежал Стокгольм.
— Прекомическая, джентльмены, ситуация! — усмехался, крутя залихватский ус, рыцарь Огилви. — Защитники протестантов — шведы едва не потопили своих единоверцев — шотландцев, которые плывут прочь от своего протестантского монарха, чтобы служить его католическому величеству королю Польши!
В Данцигскую бухту вошли в блистательный солнечный полдень. Когда корабль бросил якорь в гавани, капитан отправился в шлюпке на берег. Шотландцы, собрав свои нехитрые пожитки, высыпали на борт и любовались прекрасным портом, старинным и богатым ганзейским городом, который поляки называли Гданьском. Над множеством кораблей реяли флаги Гамбурга, Бремена, Любека и других городов Ганзейского союза, или лиги, — всего в эту лигу входило почти девяносто городов. Были тут и флаги Англии, Нидерландов, Франции. Вот уже почти три века бороздили суда Ганзы холодные воды Северного, Балтийского и других морей. Теперь, правда, для немецких купцов наступили нелегкие времена, могущество Ганзы клонилось к закату. Восточные германские города постоянно ссорились с западными. Росла сила ее противников — Англии, Швеции, Руси. Военный флот Ганзы не мог соперничать с флотами великих морских держав. Открытие Америки круто изменило направление торговых путей.
Когда-то сюда заходили и корабли из Новгорода Великого с мехами и серебром, со строевым лесом, медом и воском для всей Европы, с шелком и другими товарами Востока из-за Волги и Каспия. В Новгороде Великом расположились богатые ганзейские конторы. В 1478 году Царь Московский Иван Васильевич (Грозный),[40] поддержанный татарской конницей, после долгих войн захватил господин Великий Новгород, казнил многих бояр и купцов и увез к себе новгородский вечевой колокол.
Капитан вернулся с каким-то роскошно одетым рыцарем с плюмажем над сверкающим шлемом и дорогим красно-белым плащом с расшитым серебром голубым Андреевским крестом. Этот человек первым поднялся на борт. Джордж взглянул на него и обомлел, а в следующую секунду рванулся вперед и едва не крикнул: «Папа!»…
Капитан, поднявшись вслед за рыцарем, прочистил горло и сказал громко:
— Джентльмены! Представляю вам вашего начальника главного капитана Его Величества короля Польского и Шведского Сигизмунда[41] Третьего Питера Лермонта!
Питер Лермонт! Великий Боже! Да ведь это младший брат покойного отца и, следовательно, родной его дядя! В семье Лермонтов его называли «черной овцой». В семнадцать лет он убил южника на дуэли в Стирлинге и бежал неизвестно куда. Это было десять, нет, двенадцать лет тому назад. И с тех пор никто ничего не знал о судьбе Питера Лермонта…
Подойти? Назваться?.. Но ведь он сбежал из дому — как отнесется к этому его дядя?
Мало-помалу Джордж Лермонт, отступая, затерялся в толпе будущих кондотьеров.
А капитан тем временем оглядывал пеструю толпу земляков, и Джорджу совсем не понравился взгляд дяди Питера. В нем было высокомерие и презрение и в то же время сожаление и сострадание. Взгляд его яснее всяких слов говорил джентльменам удачи: «Эх, дурачье вы, дурачье! На какое дело вызвались! Все вы жалкие смертники!» А вид у солдат фортуны и впрямь был жалкий и разнесчастный: подобно Джорджу, почти все они болели морской болезнью, растеряв всю свою воинственность.
Но ведь капитан короля Польского, как его там, тоже был солдатом фортуны, и фортуна отнюдь не повернулась к нему задом, судя по дорогому его оружию и платью!.. Фортуна ласкова к немногим, но каждый солдат убежден в душе, что станет ее избранником.
— Кто у вас за старшего? — зычно спросил капитан. Вперед шагнул гигант Дуглас. Питер Лермонт смерил его взглядом, кивнул.
— Как зовут? — спросил он коротко.
— Дуглас, — рокотнул великан. — Джеймс Дуглас. И не притворяйся, Лермонт, что ты не знаешь меня.
Наемники переглянулись — все знали о вражде этих двух кланов.
Питер Лермонт умудрился свысока кинуть взгляд на торчавшую перед ним башню, хотя он был ростом намного ниже этого Дугласа.
— Список! — произнес он повелительно, протягивая руку.
Дуглас не спеша и словно нехотя стал рыться в карманах, достал наконец и сунул Лермонту список команды.
Питер Лермонт небрежно пробежал список глазами, и вдруг брови его взметнулись.
— Джордж Лермонт, подойди сюда!
Джордж, пунцовея, вышел вперед на заплетающихся ногах.
Питер Лермонт впился в него взглядом. До чего же похож он на брата!..
— Сын Эндрю Лермонта? — бесстрастным тоном спросил главный капитан.
— Да… — чуть слышно сказал в ответ Джордж. Ведь врать он не умел.
— Следуй за мной, племянничек! А вы, — он перевел властный взор на наемников, — завтра поплывете со мной в Варшаву. Здесь на берег сходить не разрешаю. Карантин по случаю черной оспы.
Дуглас молча проводил его хмурым взглядом.
— Будь я проклят! — пробурчал он. — Чтобы Лермонт распоряжался Дугласом — такого еще не бывало! Клянусь победой сэра Джеймса Дугласа над маврами, это не к добру!..
Сэр Джеймс Дуглас любил клясться семьюдесятью битвами своего самого славного предка и тезки главного стража Пограничья при великом Роберте Брюсе; и его пятьюдесятью семью победами и тридцатью поражениями, почти столь же славными, как и победы.
На берегу капитана ждал оруженосец с двумя белыми конями, большой кобылой и жеребенком. Дядя жестом показал племяннику, чтобы тот сел на маленького, возле которого стоял оруженосец. Вдвоем поехали они по узким улочкам Данцига, мимо ганзейских контор и складов, купеческих трех- и четырехэтажных, расширявшихся кверху домов, очень похожих на абердинские дома, мимо мастерских ремесленников — гончаров, плотников, оружейников, такелажников.
Данциг был намного богаче Абердина. Бросались в глаза пышные гербы, затейливые и красочные вывески, добротные костюмы разжиревших бюргеров, большие пивные с пивом тевтонских рыцарей «Левенброй», пышущие достатком харчевни, лавки с жирными окороками и бесконечным выбором колбас, со свежей макрелью и угрями.
Капитан остановился в Heilige Geist Casse — переулке Святого духа, возле узкого дома с одним каменным этажом и двумя деревянными, с флюгером в виде фрегата, гербом Лермонтов: на желто-голубых полях красные розы, черные ромбы (брильянты) и шевроны. Строго говоря, только глава клана имел право на этот герб… Из дверей дома выбежал мальчишка лет десяти с волосами светлее льна, удивительно похожий на главного капитана.
— Знакомься, Эндрю, — сказал ему прежним бесстрастным тоном Питер Лермонт, поведя бородкой в сторону Джорджа, — твой двоюродный брат из Абердина. Займись им! У меня дела в крепости. Я вернусь к обеду.
Джордж слез с коня, уступив его оруженосцу — рыжему молодцу явно шотландского вида с пестрым от больших веснушек лицом. Неловко протянул руку кузену…
Несмотря на разницу лет кузены быстро подружились. Эндрю показывал Джорджу богатую коллекцию оружия — боевых трофеев его отца. Там были русские мечи, секиры, аркебузы, — шведские мушкеты, пищали. Он рассказал кузену из Абердина на вполне приличном английском языке, хотя никогда не бывал ни в Англии, ни в Шотландии, что отец его отличился в боях, воюя за короля Сигизмунда III, быстро пошел в гору, участвовал в осаде и взятии Смоленска в 1610 году, ходил с принцем и наследником Владиславом Сигизмундом на Москву, где его, польского принца, короновали как Царя Московии.
Жена Питера Лермонта оказалась полькой ослепительной красоты по имени Катерина. В разрезе ее декольтированного платья отливал золотом католический крест. С сыном она говорила по-польски, а со своим новоявленным родственником из Шотландии — на ломаном английском языке.
Краснея, наш юный джентльмен удачи молча спросил себя: «Жена или любовница? Ведь у дяди в Шотландии осталась жена…»
Джордж обратил внимание на удивительную вещь. Глаза у дяди были карими, глаза его жены — голубыми, а у Энди один глаз был карего цвета, а другой — голубой. Он сразу вспомнил, что мама как-то сказала ему, что в роду Лермонтов такое не раз случалось. По семейному преданию такие же разноцветные глаза были у самого знаменитого из них — у Томаса Рифмотворца.
Питер Лермонт не заставил себя ждать. За обедом, к которому приступили после краткой застольной молитвы, произнесенной вслух дядей, хозяин расспрашивал племянника о давно оставленной им родине.
— Как поживает мой брат? — спросил он Джорджа. — Все плавает?
Джордж потупился и глухим голосом ответил:
— Отца убили…
Ему пришлось рассказать последнюю главу из жизни капитана Эндрю Лермонта. Мужественное лицо дяди оставалось бесстрастным.
Потом дядя Питер стал рассказывать о Польше.
Еще пятьдесят — шестьдесят лет тому назад почти все дворяне-католики Речи Посполитой прозрели и стали протестантами. Веру Кальвина истово насаждал там Николай Радзивилл Черный, литовский магнат. Речь Посполитая — это республиканская монархия, или монархическая республика. Многие магнаты богаче короля. Покойному Сигизмунду Августу было все равно, где молиться — в костеле или кирке. Он и вообще неохотно молился.
После обеда, довольно плотного и невероятно вкусного по сравнению с корабельной солониной, дядя увел Джорджа в свою комнату, закурил трубку и налил в две рюмки гольдвассера — крепкого, как скотч, напитка, в котором плавали золотые искорки.
— Лучший в мире данцигский гольдвассер, — сказал дядя, протягивая Джорджу одну из рюмок. Джордж поперхнулся, закашлялся.
— Так как же ты, Джордж, решился бежать из дому? — вдруг спросил дядя. — Надеюсь, ты не думаешь, что я поверю, будто бы твоя мать отпустила своего единственного сына в семнадцать лет на войну? Не отпирайся. Я отправлю тебя с первым же кораблем домой, в Шотландию. Через неделю тут отплывает одно английское судно с заходом в Эдинбург.
— Сэр! Решение мое неизменно, — помолчав, тихо проговорил Джордж. — Домой я не вернусь, а если вы силой посадите меня на корабль, я убегу из Эдинбурга.
— Твой предок, сэр Томас, — проронил дядя Питер, — владел и мечом, и пером, но именно пером покрыл он славой весь наш род и тем паче самого себя. Само естество требует, чтобы род наш дал не только вояк, искусных в ратном ремесле, но и мужей мудрых и велеречивых. Ведь и отец твой был славным бардом. И как он играл на арфе!..
— Клянусь именем Господним, — порывисто воскликнул Джордж, — я не посрамлю герб своего рода, хотя и не гожусь в трубадуры!
Питер Лермонт испытующе заглянул племяннику в глаза, выпил еще рюмку гольдвассера.
— Ты такой же упрямец, как и твой отец, — сказал он наконец, качая головой. — Как все, увы, Лермонты. Ты понятия не имеешь, на что ты себя обрек. Доля наемника ужасна и горька…
— Сэр! — возразил ему Джордж. — Вы ведь сами убежали из дому в семнадцать лет и стали наемником. И добыли мечом своим власть и славу, командуя королевской шотландской гвардией!
Дядя усмехнулся, покачал головой.
— Всю свою жизнь, Джордж, — медленно произнес он, — ты будешь жалеть, что не послушал меня. Еще не поздно одуматься, мой мальчик. Почти все наемники гибнут быстрее, чем проигрывают в карты или кости…
Лицо Джорджа вспыхнуло:
— Я подписал контракт и не намерен…
— Я выкуплю твой контракт!
— Ни за что! Моя дворянская честь…
— Из-за нее и я ввязался в ту проклятую дуэль и лишился родины. Ты не знаешь, какое это несчастье — стать изгнанником. Я давно бы вернулся, если бы мне не грозила петля. Как я завидую сэру Патрику Лермонту, который уцелел на галерах и вернулся в родной Сент-Эндрюс!
Уговоры, разумеется, ни к чему не привели. Рано утром капитан Питер Лермонт прибыл с Джорджем на уже готовый к отплытию речной корабль. Попутный ветер туго натянул паруса, как только снялись с якоря.
— Я был уверен, черт меня побери, — заявил Дуглас Джорджу, — что больше тебя не увижу.
Джордж улыбнулся счастливой улыбкой и замахал рукой Эндрю и его матери, стоявшим на причале. День был солнечный, веселый. Кричали над бухтой чайки. Гудел свежий бриз. Скоро Данциг скрылся из виду. Шли против течения по реке Висле, разрезая носом ее прозрачные волны.
Питер Лермонт ушел с Дугласом в капитанскую каюту. Рыцарь Огилви положил на плечо Джорджа руку.
— Если все польки, — сказал он с озорной улыбкой, — так же красивы, как пани Лермонт, то нам крепко повезло!
Когда наемников доставили из Данцига в Варшаву, Его Королевское Величество Сигизмунд III не сразу решил, куда же их направить, какую дыру ими заткнуть. По его хотению шкотов можно было направить или против шведов, драться за Ригу, или против мятежных казаков Запорожской Сечи, или, наконец, против русских? в Смоленск, поскольку король Польский давно покушался еще и на корону Царя Московского. И решив, что наибольшая опасность угрожала Речи Посполитой в тот день с востока, повелел направить туда скотов — на Смоленщину.
Любопытно, что слово «скот» означало в те и более давние времена не только шкот (шотландец), но и деньги и скот. Позднее, углубляя свое знание языков, Джордж Лермонт узнал, что еще на языке римлян за одним и тем же словом «pecus» (скот) и его производными стояли на первый взгляд столь разнородные понятия, как деньги, монета, подать, имущество, состояние. Все дело было в том, что в древней истории человечества, у греков и почти всех народов, домашний скот и был деньгами. В германских языках «skat» имел то же значение, как и «scot» в англосаксонских и «скот» в славянских.
Всех шотландцев зачислили в рейтарские эскадроны рейтарами и рейткнехтами, сквайрами или оруженосцами, выдали им тяжелые мушкеты, сабли, пистоли и плащи с польским орлом и шотландским андреевским крестом — косым синим крестом на белом поле. Особенно понравилась Джорджу шотландская шапка, натянутая на стальной шлем.
И вот Дуглас скомандовал:
— За Речь Посполитую и святого Андрея Шотландии — вперед!
Кони оказались перестарками, корды (польские мечи) ржавыми, мушкеты без фитилей. Плащ, полученный Лермонтом, был пробит пулями… И вообще джентльмены удачи имели бледный вид. Больше всех возмущался, конечно, рыцарь Огилви.
Начитавшийся рыцарских романов, Джордж Лермонт в Варшаве увидел, что ясновельможные паны и их король Сигизмунд III рассматривали шотландских воинов отнюдь не как сказочных героев, а как скот, быдло, которое умеет больно разить врагов, сохраняя польскую кровь, как разменную монету в крупной игре за власть и богатство в Восточной Европе. С первых шагов в карьере наемного солдата стал Джордж разочаровываться в своих мечтах. Когда через несколько лет прочтет он в аглицком переводе удивительную книгу под названием «Дон-Кишот Ламанчский», которую Мигель де Сервантес Сааведра (1547–1616), тоже бедный дворянин и воин, испанский, можно сказать, Лермонт, дописывал[42] как раз в первые годы военной одиссеи, московской Иллиады Лермонта, смеясь и плача над похождениями рыцаря печального образа, вспомнит он и свои приключения, спустившие его с неба, с романтических заоблачных высот, на грешную землю и развенчавшие в его глазах доброе старое лучезарное рыцарство, которое, могло статься, только в книгах и существовало. Увы, Четьи Минеи, и те усердно приукрашивали действительность, а то и грубо врали, описывая выдуманных святых.
Лермонт тоже чересчур верил рыцарским романам и книжным фантазиям, тоже мнил себя заступником правды и угнетенных, и прежде всего прекрасных дам, не мог за розовым туманом куртуазности видеть, как вовсе не по-рыцарски ведет себя двоеженец Питер Лермонт, родной его дядя, как хозяин дерет мальчишку-работника, тоже пустился в поход за призрачным блеском славы. Подобно ламанчскому идальго, он верил в свою звезду. Со мною Бог и святой Андрей! Шотландия, вперед! Но он, слава Господу и святому Эндрю, не был помешанным, как этот милый старый Дон-Кишот, и потому розовая пелена стала быстро спадать с его юных поумневших глаз.[43]
Варшавяне во все глаза глазели на шотландско-ирландских горцев, этих чудаков, решившихся за гроши помериться силами с московскими медведями. Впереди шли живописные волынщики в клетчатых твидовых шапках, плащах и юбках, повергавших поляков, особенно паненок, в неописуемое изумление. Сначала красочный строй двигался полушагом, оглашая лазурное поднебесье над Вислой боевым гимном, затем — контрмарш и вновь — полушагом вперед. Что-то очень древнее и дикое было в этом воинственном танце, унаследованном у легендарного Оссиана, позднее прославленного гениальным Макферсоном.[44]
Поляки обожали вплоть до наших времен «дефилады» — парады. На одной такой «дефиладе», самой большой и последней в Варшаве, Лермонт сподобился увидеть издали короля Сигизмунда и его сына Владислава с пышной и пестрой свитой в перьях и блестящих доспехах из сплошных лат, давно вышедших из моды из-за появления огнестрельного оружия. На «дефиладе» были Ходкевичи, Тышкевичи, Заславские, Вишневецкие, Сапеги, Чарторийские, Замойские — многие из них Рюриковичи или Гедиминовичи, то есть ополячившиеся потомки православных русско-литовских дворян. И Сигизмунду, и Владиславу предстояло решающим образом повлиять на судьбу неизвестного им дворянина из Абердина, поступившего на польскую службу и затерявшегося в строю конных наемников — шотландцев, немцев, французов, голландцев. Рыцарь Огилви, видно, изучал в свое время латынь, ибо, проезжая мимо короля, он вполголоса произнес знаменитое приветствие римских гладиаторов:
— Ave, Caesar, morituri de salutantl — «Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть тебя приветствуют!» «Дефилада» прошла неудачно — несколько рыцарей, в том числе и не совсем трезвый рыцарь Огилви, свалились с коней, получилась куча мала, и король с королевичем в сердцах ускакали в свой замок, сопровождаемые сотрясавшей берег Вислы закованной в броню свитой.
В те дни король и королевич готовились к новому походу на Москву. Туда призывали их предатели — московские бояре, призвавшие в то Смутное время королевича Владислава на московский престол…
«Жить — значит воевать». Это древнеримское изречение Джордж вспомнил в Варшаве. Король Сигизмунд III превратил Речь Посполитую в огромный военный лагерь и сделал каждого шляхтича воином, да еще нанял армию иноземных воинов, сколько позволила ему довольно скудная после почти непрерывных походов и сражений королевская казна. Все в этой стране было проникнуто воинским духом. Вооруженные до зубов шляхтичи оказались отчаянными задирами. Один такой задира, в полунищем облачении, но с павлиньими перьями на ржавом шлеме, придирался к шотландцам, заявив недалеко от королевского дворца своим приятелям, таким же удалым оборванцам, как и он сам:
— Поглядите-ка, панове, на этих щеголей с голубыми андреевскими крестами! Словно мы сами не можем отстоять святой истинный крест, король набирает этих иноземцев и тратит на них последние деньги, а мы с вами ходим в лохмотьях! Что мы за шляхтичи, коли не можем шлюху купить, не говоря уж о пиве и бимбире! Пся крев, холера ясна!..
Шотландцы не могли понять смысл этой тирады, но польские ругательства они, конечно, уже освоили, а заносчивые, презрительные взгляды говорили сами за себя. В соседней улочке начались сразу три дуэли. Не прошло и пяти минут, как главный обидчик испустил дух от удара, едва не отрубившего ему голову, двое его приятелей корчились от тяжких ран на земле, а шотландцы поспешно уходили, уводя с собой раненного в грудь земляка. Рыцарь Огилви, чьим оруженосцем был назначен Джордж Лермонт, весело насвистывал боевой марш своего клана — это он убил нахального пана.
На следующий день Дугласа вызвали к вельможному князю Потоцкому.[45]
В присутствии Питера Лермонта ясновельможный пан долго распекал командира шотландцев. Потом в зал, где распекали шкотов, ворвался князь Радзивилл[46] и подбавил жару. Джордж Лермонт жалел, что не участвовал в стычке…
— Наши польские шляхтичи, — кричал Радзивилл, — самые гордые в Европе и никому в мире спуску не дадут!..
— А наши шотландцы, — возразил ему, гневно сверкая очами, Дуглас, одержавший победу в сорока дуэлях и с честью проливший собственную кровь в десятке других поединков, — самые гордые в мире. И тут ничего не поделаешь — такими их создал Господь. В этом убедились еще римляне — они покорили весь мир, но мы их не пустили в свою страну. Это и делает нас несравненными воинами. Потому, видно, не шотландцы нанимают польских воинов, а поляки шотландских…
Дуглас вымахал ростом почти с Голиафа, в котором, как известно, было шесть локтей с пядью. Вид кондотьера был устрашителен. Потоцкий и Радзивилл невольно сбавили тон:
— Зарубите, Панове, себе на носу: мы платим шотландцам польское золото не затем, чтобы они убивали поляков. Дабы предотвратить смертоубийство, я обязан изолировать ваших шкотов от наших людей. Даже я не могу заставить поляков в столице сидеть дома, следовательно, ваши люди должны впредь оставаться в казармах, пока они не закончат срок обучения.
А Радзивилл добавил:
— Церемониться с вами не будем. Готовьтесь к скорому походу в Смоленск!
Этот приказ привел в уныние джентльменов удачи. Но самый непоседливый из искателей приключений, все тот же рыцарь Огилви, в тот же вечер объявил:
— Может, поляки и не самые гордые люди в мире, но их женщины, по моим наблюдениям, самые красивые. Во время дуэли узрел я одну паненку на балконе. Что за глазки, что за ножка! А бюст!.. Словом, никакие силы не удержат меня в этой вонючей халупе…
И, мастерски выставив окно, он исчез до утра, взяв с собой оруженосца.
Дуглас, конечно, заметил отсутствие рыцаря Огилви, хотя тот оставил на своей койке чучело из кирасы и шлема под одеялом, но ничего не сказал, не подал виду, лишь вздохнул, усмехнулся в густые светлые усы. Он и сам был таким смолоду, когда служил у французского короля Генриха IV. А польки так похожи на француженок! Неизвестно, кто лучше.
И после отбоя он и сам исчез, ушел на самую любимую охоту настоящих мужчин.
Весь следующий день Огилви помалкивал, как истый джентльмен, блаженно ухмылялся и чуть не падал с лошади. Дуглас насвистывал бравурный марш. Вечером он снова исчез, и его примеру последовало на этот раз около десятка других охотников. А потом уже мало кто ночевал в казарме. Назло вельможным панам Радзивиллу и Потоцкому.
У вечно воевавших поляков было явно мало пенендзев (денег), королевские слуги беспрестанно жаловались на зажимистую шляхту. Зато капелланы бесплатно отпустили всем шотландцам перед их отъездом на Восток все грехи in articulo mortis — на случай внезапной смерти. Даже зеленый новичок Лермонт ежился от смутной догадки, что стал гусарский эскадрон сэра Джеймса Дугласа слепым орудием в руках Его Величества Сигизмунда III, чтоб Его Величеству пусто было!
В начале лета 1613 года отряд шотландских наемников отправился в конном строю по варшавской шляхе через Минск и Могилев в Смоленск.
Просто невозможно было не только юному шотландцу, но и его старшим сотоварищам разобраться в смоленских делах и их месте в истории Речи Посполитой.
Потом Лермонт узнает, что по этой земле проходил знаменитый торговый путь «из варяг в греки», что Смоленское княжество владело Москвой и вместе с тремя другими входило в Белую Русь. Позднее смоленские князья дрались с Москвой, татарами, Литвой. Особенно князь Бельский,[47] белорусская шляхта, войдя в Великое княжество Литовско-Русское и став пленниками Витовта, считали Смоленск своим городом. Паны помещики нещадно угнетали русский люд. Если испанцы, англичане и голландцы превращали в рабов чернокожих, то польская, литовская, белорусская шляхта закабаляла своих поселян, делала из них «быдло». Люблинская уния 1569 года и Брестская церковная уния 1596 года вели белорусскую шляхту, явно предавшую свой народ, к ополячиванию, а значит, и к католизации. Трагедия обреченного белорусского дворянства усугублялась его постоянной борьбой с единокровными русскими братьями.
Но во всем этом Джордж Лермонт так или иначе разберется позднее, а пока он и другие наемники понимали в местных делах не больше, чем первые конкистадоры в делах инков или ацтеков.
Военные занятия наемников проходили под мощными стенами Смоленска на берегу Днепра.
Когда при Царе Борисе Годунове строили крепость, много поизвели леса вокруг Смоленска. Всюду на голом поле торчали неохватные пни, но тут и там все еще стояли уцелевшие великаны дубы из древних приднепровских урем. Один такой дуб с гротоподобным дуплом, в котором могли уместиться трое всадников, шотландцы, взявшись за руки, измерили и нашли, что толщина его на высоте груди человека достигает почти десяти обхватов. На стволе дуба виднелись следы безуспешных попыток человека свалить его — выдолбленные гнезда для ног лесорубов, взбиравшихся вверх и привязывавших себя к стволу. Топоры и пилы лишь покрыли могучую грудь богатыря неглубокими ранами. Этот гигант был, пожалуй, вдвое старше библейского долгожителя Мафусаила, дожившего до девятисот шестидесяти девяти лет.
— А у нас перед Фортингалом, — сказал Дуглас, гладя шершавую дубовую кору, — стоит тисс почти трех тысяч лет. Подумать только! Он родился за тринадцать веков до Иисуса Христа! И сколько из него луков сделали наши предки!..
— А мне отец рассказывал, — объявил Лермонт, — что в Америке растут секвойи, чей возраст доходит чуть не до пяти тысяч лет!
— Смоленск поляки и русские называют ключом-городом, — сказал как-то Дуглас. — А наш шотландский город-ключ зовется Стирлингом, и лежит наш Стирлинг, как ожерелье на шее Шотландии. У Стирлинга наш славный король Роберт Брюс,[48] имея менее половины воинов на поле битвы, вырвал победу у короля Англии — захватчика Эдварда Второго. В той битве отличился мой предок — Черный Дуглас, правая рука Брюса. Вот в той битве, на той земле и я охотно сложил бы голову во славу родины.
Они шли по берегу Днепра, но перед глазами у них были не русские лесистые холмы, а родные горы и реки.
— Брюс правил пятнадцать лет, — продолжал свой рассказ Дуглас. — Народ наш прозвал его добрым королем Робертом. А когда пришла смерть, он позвал Черного Дугласа и попросил доставить в Иерусалим его сердце в знак искупления его тяжкой вины перед Господом Богом. Черный Дуглас знал, конечно, о какой вине говорил на смертном одре его любимый король: в молодые годы он дрался в храме с Красным Комином, шотландским бароном, и убил его мечом перед алтарем. И вот лорд Иаков Дуглас по прозванию Черный отправился в Святую землю с сердцем великого Брюса. В Испании его едва не убили сарацины. В решающую минуту битвы он выхватил шкатулку с сердцем короля и швырнул ее в гущу неверных с громовым криком: «Иди вперед, Роберт Брюс, а Черный Дуглас за тобой!» Своим клеймором (шотландским двуручным мечом) он пробил себе дорогу к шкатулке с сердцем и пал на нее бездыханный. Но битва была выиграна христианским воинством. Рыцари бросились вслед за Дугласом, и впереди всех — сэр Саймон, прозванный впоследствии Lock-heart — Запри сердце.[49] Он доставил шкатулку с сердцем Брюса обратно на родину, ибо великий король полностью искупил свой старый грех в битве с неверными. Сердце Брюса навеки похоронено под алтарем в Мельрозском аббатстве. Вот почему мой герб и герб твоей матушки содержит окровавленное сердце — сердце Брюса…
Мыслимо ли восстановить почти через три с половиной столетия маршрут шотландско-ирландского отряда из Варшавы в Смоленск.
Итак, отправной пункт — Варшава — переправа через реку Вислу — Минск-Мазовецкий — Поляки — Седлец — Лосице — Павлув — Мокраны — Брест-Литовский — переправа через Буг — Кобрин (раньше город назывался Кобрынь) — Городец — Дроги-чын — Янув — Юхновиче — Пинск — от Бреста тянется болотистое Полесье, продвижение вперед замедляется — Парахоньск — Лунинец — Синкевичи — Житковичи — Копцевичи — Муляровка — Клинск — Калинковичи — Автюцевичи — Макановичи — Василевичи — Капоровка — Речица-на-Днепре — Гомель — Добруш — Злынка — поворот на север — Буда-Кошелово — Довск — Быхов — Могилев — Шклов — Орша — Красное — Смоленск — после недолгого отдыха — Витязи — Духовщина — Пречистое — Свиты — и конец пути — крепость Белая…
Сколько же дней длилось это путешествие по одичалому, разоренному краю, где еще продолжались, то тут, то там вспыхивали бои русских с поляками, казаками в Полесье, воровскими шайками поляков, мародерами всех мастей.
Как известно, Смутное время изобиловало предателями и изменниками во всех слоях населения, начиная с князей-бояр, перебежчиками на сторону Лжедмитриев, претендовавших на московский престол. Смутные времена продолжались не год и не два, а целых пятнадцать лет — с 1598 года, когда воцарился Борис Годунов, по 1613 год, когда судьба забросила Джорджа Лермонта в страну передравшихся русичей.
Кто не помнит проникновенные и незабвенные строки Лермонтова, брошенные, правда, в лицо другому наемнику и джентльмену удачи:
И что за диво?.. Издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока…
Другой — поэт, Тютчев, дальний родственник Лермонтовых, порожденных Джорджем Лермонтом, восклицал:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!..
Да, в роковые минуты, а вернее, годы оказался в нашей стране Джордж Лермонт. Война, революция, развал царства, построенного на крови Иваном Грозным, тираном из тиранов, всем деспотам деспотом. Страшными были восстания крепостных крестьян. Князья и бояре сшиблись со служилыми дворянами. Кровавый калейдоскоп самозванцев, негодных правителей, завоевателей ляхов. Осада Москвы полчищем во главе с беглым холопом Иваном Болотниковым. Тушинский вор и халиф на час Царь Василий Шуйский и признание бояр-предателей Царем Московским польского королевича Владислава, сына и наследника короля Сигизмунда III, которого русичи называли Жигимонтом, считая его самым страшным вражиной. Изменники бояре открыли врага Москвы и Кремля ляхам. Впереди маячили пожарища разинщины…
Среди самых главных кремлевских предателей был хозяин крепости Белой князь Бельский, коварный и алчный потомок Рюриковичей и ярославских князей. Бельские считали себя потомками тех Рюриковичей, которые называли себя Ярославичами, ведя свой род от Ярослава I Владимировича Мудрого (1019–1054 — годы правления, 978–1054 — годы жизни. Норманнский рыцарь Лермонт был его современником!) К этому же роду принадлежал и Александр Ярославич Невский (1252–1263, 1220–1263). Бояре Бельские и Шуйские правили фактически Москвой целое десятилетие (1538–1548), вплоть до воцарения Ивана Грозного. Этот тиран едва не покончил с Бельскими, когда знаменитый князь Курбский, родственник Царя, «от царского гнева бежал» к полякам. Его родственниками были и смоленские князья Ростиславичи. Родичами Бельских были князья Бельзские, Горчаковы, плодовитые Шаховские, Солнцевы-Засекины, Львовы, Хворостинины, с которыми будет лично знаться Джордж Лермонт.
Запутавшись в своих отношениях с семибоярщиной и польско-литовскими конкистадорами, один из князей Бельских бросил Москву и Белую и бежал со своей родины под крылья Польши и Литвы. Так променял он сильно потрепанного двуглавого орла на одноглавого «Ожела бялого», сиречь Белого орла, под знамена которого встал с шотландско-ирландским шквадроном[50] Джордж Лермонт…
Смоленск 1613 года был важным городом и первоклассной европейской крепостью на восточной окраине Великого княжества Литовского. Много раз переходил этот ключ-город из рук в руки. За два года до приезда шотландских наемников польско-литовское войско овладело Смоленском. В развалинах лежало «каменное ожерелье земли русской» — укрепленный при Борисе Годунове Кремль с тридцатью восемью боевыми трехъярусными башнями, увенчанными шатровыми багонами, и Смоленская крепость, по выражению русского летописца, «делали всеми городами Московского государства». Она не имела себе равных на Руси. В народе ее тогда называли Годуновской, хотя строил ее зодчий Федор Конь из недалекого города Дорогобужа. Высота до двенадцати ярдов, толщина пять ярдов. Таких крепостей Джордж Лермонт и в Лондоне, не то что в Шотландии, не видывал.
Пока новобранцы проходили в поле у Заднепровского посада войсковую подготовку, обучались конной езде и стрельбе из тяжелых мушкетов с фитильным замком, холопы короля Сигизмунда III отстраивали заново взорванные стены и башни, возводили земляные укрепления. Эта фортеция получила название Королевского бастиона.
Оруженосец Чайльд-Лермонт (кандидат в рыцари) с любопытством осматривал в свободное от нелегкой службы время непривычного вида русские церкви — Петра и Павла, Иоанна Богослова у моста через Днепр, Михаила Архангела — самый высокий храм в городе.
Смоленск… Подобно боярину и воеводе русскому Шеину, защищавшему Смоленск в Смутное время, Джордж Лермонт мог, будучи потомком барда и рыцаря-прорицателя вещего Томаса, повторить Шеиновы слова: Смоленск — любовь моя, судьба моя!..
Да, судьба Джорджа Лермонта будет кровно связана со Смоленском. Бывало, Смоленск уступал только лишь Москве и Новгороду. Он был старше таких древних городов россиян, как Суздаль, Ярославль, Владимир. В древнейших летописях впервые записано, что шел Рюрик походом со своими дружинниками свеями в 863 году от берегов Невы в Царьград. В X веке в Смоленске стояла крепость. Видел Джордж Лермонт древнейший храм Петра и Павла, построенный в середине XII столетия. В то время, при короле Давиде, глава рода Лермонтов построил на берегу реки Дэрси большой замок недалеко от королевского портового города Сент-Эндрюса, провостами (мэрами) которого на протяжении многих лет были рыцари Лермонты. В Смоленске тогда жили еще обросшие волосами язычники, называвшие себя кривичами. Корабли купцов шли по Днепру вниз по течению, направляясь в Константинополь. В конце XI столетия Смоленском владел Владимир Мономах. На Соборной горе высилось над голубым Днепром первое в городе каменное строение — Успенский собор. При внуке Мономаха в 30-х годах XII века Смоленск стал столицей Великого княжества. В XIII веке Смоленск отчаянно отбивался от орд диких кочевников с грозного Востока и Юга. Затем с Запада пришли покорять город на Днепре литовские феодалы.
Солдаты-шотландцы, прослужившие королю Сигизмунду III уже пятнадцать лет, подтвердили, что в его королевстве действительно возведено много протестантских храмов, что могущественные князья Радзивиллы сами кальвинисты и построили церкви в Минске, Слуцке, Шклове, Витебске, в Бретском воеводстве, в Лидском уезде. Но в последнее время возвысились иезуиты, они клянутся выкорчевать в королевстве протестантизм. Это чушь, будто служить у Сигизмунда легко и разбогатеть можно быстро. Многие из старослужащих не скопили себе достаточно денег даже чтобы вернуться на родину. Дела у королевства идут неважно, хотя воюет оно почти непрерывно.
— А кто сейчас Папа Римский? — спросил Джордж.
— Когда ты родился, сидел в Риме Папой Клемент Восьмой, в пятом году надел митру Лев Одиннадцатый, да окочурился, и стал Папой всего римско-католического мира и ныне здравствующий Павел Пятый, чтоб ему пусто было!..
Когда шквадрон закончил обучение, его направили в крепость Белую, к северо-северо-востоку от Смоленска. В Белую Лермонт отправился уже не оруженосцем, а бакалавром, то есть кандидатом в рыцари, хотя он и был еще желторотым новичком. Казалось, к нему пристало обидное прозвище того времени: whipster — новичок.
Ехали миль семьдесят — восемьдесят по нескончаемому сосновому бору, мрачному, темному, с косыми, как в соборе, столбами света, упирающимися в дымную мглу. Давно смолкли воинственные звуки рожков и волынок, а лесу все не было конца. Редкие вырубки и еще более редкие нищие деревеньки, скудные роспаши, озера за непролазными топями.
Вереск, вереск всех цветов и оттенков пробуждал воспоминание о милой сердцу шотландской родине.
Вереск всегда выручал шотландца: кормил его овец и другую скотину, шел даже в зимний корм, годился на растопку в очаге с торфом и крыть крыши лачуги, для набивки тюфяка, для подстилки. И еще, если верить поэтам, из него феи и эльфы умели делать мед.
Леса казались нескончаемыми, как океан.
Особенно поражены были этим безбрежным лесным океаном ирландцы, которые помнили леса только по своим балладам и песням. Уже лет сто — сто пятьдесят, как завоеватели англичане, жадные до земли, вырубили на их зеленой родине почти все леса, красные и черные, и замолкли от побережья до побережья птичьи песни, улетели, оставшись без гнезд, соловьи и жаворонки. И еще захватчики уничтожали леса затем, чтобы не скрывались в лесных вертепах Робин-Гуды вольнолюбивых ирландцев, чтобы выжечь вместе с дубравами корни ирландского сопротивления, покончить с бесконечными мятежами. Но хотя англичанам удалось сделать в Ирландии то, о чем мечтали татаро-монгольские завоеватели на Руси, хотя они истребили красу земли — леса, им так и не посчастливилось искоренить мятежный дух ирландцев.
Но и шотландцев поразили смоленские леса. Славянские курганы тут и там. Край кривичей. Край древних волоков, где почти переплетаются родниково-прозрачные верховья Днепра и Западной Двины, точно волосы двух русалок. Край, хранящий память о норманнских воинах, о заморских купцах и русских разбойниках, промышлявших на великом пути из варяг в греки. Волнистые гряды хмурых валунов, гиблые болота, заросли ольхи, ивняка и осоки.
Когда впереди, за лесной опушкой, показалась широкая росчисть с крепостью, волынки запели любимую мелодию Джорджа Лермонта — «Пиброк Ланаркшира», что четыреста лет назад вела в бой полки сэра Вильяма Воллеса.
Белокаменная крепость — не крепость, а картинка — стояла на высоком зеленом холме на реке Обще. Не Гудзон, конечно, не Амазонка, но ведь от дома тоже за тридевять земель, где ни отец, ни капитан Джон Смит сроду не бывали.
Комендант крепости Белой приветствовал шотландцев и ирландцев на смеси белорусского, русского и польского языков, называя их «скотскими лыцэрами», «иановными лыцэрами из Сгоцэи и Орълендэи». Иноземные лыцэры, разумеется, не поняли ни слова и стали показывать жестами, что не худо бы с дороги выпить и закусить. При ближайшем рассмотрении крепость Белая после Смоленской показалась наемникам совсем небольшой и слабо укрепленной. Главная башня и всего один пояс вышек, десяток пушчонок сомнительной годности, приземистая горка ядер, запасов продовольствия — не больше чем на месяц-два. Собственно, это был крепостной форт-застава, по определению командира шквадрона бывалого Дугласа. Такой форт способен лишь ненадолго приковать к себе неприятеля в условиях полного окружения и изоляции. Вся надежда на скорую выручку. Иначе — слопают шкоты последних крыс — и… крышка.
Шотландцы назвали Белую Желтой крепостью, по-кельтски Dun Bhuilde, потому что стены ее давно пожелтели.
Одно с первого дня отравляло жизнь — нечто такое, о чем почему-то умалчивали рыцарские романы: над Белой днем и ночью висели и гудели серые тучи злющего комарья и прочего людоедского гнуса, а в казармах житья не давали клопы и блохи.
Шотландская стража крепости Белой умерла бы от кровососов и тоски смертной, если бы не богатая охота в сплошном краснолесье вокруг. Били медведей, лосей, кабанов, куниц, лисиц, бобров и выдр, собирали дикий мед. Лермонт полюбил зачарованный русский лес, еще не тронутый человеком, с полянами, где в его рост, а в нем было шесть футов и два дюйма, росли цветущие травы. Особенно понравились ему возвышавшиеся над травами кусты царя-зелья — лютиков со стреловидными темно-синими кистями. Вот бы набрать неохватный букет этих цветов для Шарон…
Он пытался прикинуть, сколько миль от крепости Белой до Абердина, и стало ему страшно…
…На второй день в крепости Белая Джордж тоскливо спросил у дяди Дугласа, не может ли он хотя бы приблизительно сказать, сколько миль они покрыли от дома до Белой. Тот усмехнулся и положил ему руку на плечо.
— Что, уже соскучился по родине? Да ты не смущайся. Здешние волки, и те стремятся вернуться в свое логово. И я, старый волк, еще в Лондоне добрался до карт в книжной лавке и бегло подсчитал, приблизительно, конечно. Потом в Варшаве зашел в книжную лавку. Наизусть помню: от Эдинбурга до Лондона — около четырехсот миль. От Лондона до Скагеракка — 550 миль. От Скагеракка до Данцига — 400 миль. От Данцига до Варшавы — 200 миль. От Варшавы до Смоленска — 500 миль. Итого? Сколько, школяр-недоучка?
— Боже мой! Две тысячи пятьдесят миль! — сдавленным голосом ответил недавний абердинский школяр.
В эту минуту он вдруг понял, что обратного пути в Абердин, к матери, к Шарон, к Шотландии, у него практически нет!..
Дуглас похлопал его по плечу и сказал сочувственно:
— Не горюй, парень. Все в руках Божиих. Не горюй, племяш…
— А я и не горюю, — борясь с отчаянием, бодрился наш герой. — Выходит, я ушел из нашего домика в Абердине дальше, чем Томас Лермонт, когда он вторично отправился на волшебный остров Авалон, дальше, чем мой дядя Питер в Данциге. Я всегда мечтал о путешествиях, завидовал Ролли, Дрэйку, отцу…
— Отец твой, — улыбнулся дядя Дуглас, — совершал путешествия вдвое дальше, чем мы с тобой, — из дома в Америку. Но ничего, у тебя все еще впереди.
Джордж бродил по левому, нагорному берегу, где стояла крепость Белая, и по правому, северному берегу реки Общи, где стоял, строился посад на широком лугу, осматривал старые и новые укрепления, но мало что мог понять из истории города, в который забросила его на заре юности судьба, хотя с самого начала он сердцем почувствовал, что Белая и есть город его судьбы, ворота в незнаемое. Только одно было ясно — что этот пограничный город имел, как и шотландские пограничные города, долгую и кровавую историю. Но молчали затравеневшие большаки на Ржев, на Псков, на грозную Москву. Пустовал, увы, и смоленский шлях, словно забыли их и там, и в Варшаве.
Только через годы, когда спалил он не одну свечу с Пименом в тайном книгохранилище под Кремлем, узнал Джордж историю крепости Белой. В древности, возможно, еще до того, как рыцарь Лермонт переплыл в XI веке Ла-Манш, построили русичи на берегу реки Общи город по названию Богородицы, увидев Божие знамение в том, что лес, заготовленный ими для постройки города на реке Белой, в вешнее половодье весь снесло вниз по течению в заводь на реке Общи, и вот там-то порешил народ городить город Белый, ставший потом крепостью Белою. Принадлежал город смоленским князьям, но после смерти князя Ивана Александровича Литва во главе с Ольгердом нахлынула, захватила Белую вместе со столь же древним Ржевом и Мстиславлем, и только в конце XV века взвился над крепостью стяг Великого князя Ивана III, первого самодержца Московской Руси, покончившего с владычеством Золотой Орды, покорившего господина Великого Новгорода и в походе к заветным балтийским берегам бросившего дерзкий неслыханный прежде вызов Литве и Ливонии.
Продолжая дело его, Василий III, отец Ивана Грозного, на следующий год после кончины Ивана Калиты послал в 1505 году князя Лобана-Ряполовского укрепить Белую, захватил Псков. Но в 1508 году поляки взяли Белую и сожгли ее — это было при короле Сигизмунде II.
Жгучее любопытство двигало Джорджем, когда он стремился узнать в Белой ее историю от ее жителей. Его, школяра и потомка рыцарей, наизусть знавших всю историю не только своего рода, города, замка, своего народа, поражало, что среди бельчан, несомненно, любивших свою русскую родину и готовых, пожалуй, на смертный бой за нее против ее врагов (ненависть к ляхам сочилась из них, подобно поту, из всех пор). Конечно, все они были почти поголовно неграмотными, но ведь были уже у них песни, баллады, сказания, заменявшие им грамоту, с коей приходит национальное самосознание, столь развитое у шотландцев. Он пошел в Троицкую церковь к попу — поп был круглосуточно пьян не первый год, и ничего вразумительного Джордж от него не добился, хотя заросший бородищей попище вдруг тонким голоском пропищал:
— Одно ведаю, немчик, что была крепость Белая русской и быть ей русской!
Пошел к купцам русским, отчаявшись найти грамотея средь духовенства, но и купчины, обиженные игом ляшским, только кряхтели, глазами бегали, самогон подносили зело вонючий.
— Да нешто мы ученый народ! — каялись. — Дело наше купецкое. Слыхивали токмо, что отродясь была Белая надежной крепостью великих князей московских!
А литовцы и поляки твердили вслед за своим комендантом:
— Как белеет ожел бялый на красном нашем прапоре, так и крепость Белая белела и будет белеть на границе нашей, пока течет в жилах польских алая кровь!
Лет сто реял флаг московских великих князей над Белой, пока в 1608 году не признала крепость Тушинского вора, поверив его прелестным письмам. Но тут же передал Лжедмитрий Белую вельможному пану Олесницкому. Так бельчане оказались на стороне врагов в тот страшный для Московской Руси и для будущей России смутный год, когда Михайло Шеин поди один твердо стоял против ляхов за Москву и за Россию, тогдашнюю и грядущую…
В середине лета 1609 года воеводы Царя Василия Шуйского князья Барятинский и Ададуров с боем взяли Белую, и город сколотил и выслал дружину на помощь тогдашнему народному любимцу, надежде Руси, молодому и удалому князю Скопину-Шуйскому. Но ляхи, узнав о слабой обороне Белой, захватили с налета и крепость и посад и смогли удержаться в нем под началом велижского старосты против Скопина-Шуйского с русским войском и немецкими наемниками.
Вскоре Скопин-Шуйский погиб, пал Царь Василий Иванович Шуйский, а братья его князья Дмитрий и Иван были отправлены из Москвы в Белую, а оттуда в Варшаву с бывшим Царем Московии, постриженным в монахи.
Можно сказать, что в те времена крепость Белая была воротами поляков и литовцев в Московию и воротами русских в Польшу и Литву.
И в жизни Джорджа Лермонта Белой суждено было стать воротами. Воротами в обе стороны.
В тот мирный день какой-то особенный, коварный, обманчивый покой разлилися по всему Пограничью с чуткой тишиной и ясной прозрачностью в воздухе. Лермонт точил клеймор своего рыцаря, когда Огилви подошел к нему вместе с Дугласом.
— Точи! Точи! — улыбнулся Огилви. — Завтра у нас будет баталия с местным Робин-Гудом, хитрым и сильным врагом.
— А кто этот Робин-Гуд? — спросил Джордж, услышав имя своего любимого героя, которого бедняки чтили пуще всякого святого не только в Англии, но и в Шотландии.
— Белаш! — ответил Дуглас. — Русский разбойник. Много крови попортил он и русским, и польским воеводам. Он в великую Смуту у русских вместе с казаком по имени Болотников ходил на Москву, воевод бил, а после гибели этого Болотникова и его первого соратника, самозванца, выдававшего себя за князя Горчакова, в осажденном Смоленске главному воеводе Шеину помогал, но московские бояре не помиловали его, не простили ему прежние дела и казнить хотели, но он убежал в смоленские леса и с той поры ворует и озорует в Пограничье вроде нашего Армстронга, но трогает только богатых. У него в ватаге и русские, и поляки…
— А разве мы подряжались польскому королю его же подданных убивать?
— А как же?! — расхохотался Огилви. — Святой долг солдат удачи — за королевские деньги защищать Его Величество от соседних монархов и от своего собственного народа!
— Разве так? — растерянно спросил Джордж Дугласа.
— Молод ты еще, — вздохнул Дуглас. — Всегда было и будет так.
Рыцари пошли дальше, а Джордж с отвращением и ужасом поглядел на меч и оселок и в сердцах швырнул их на траву, уже покрывшуюся матовым налетом вечерней росы.
Стоя на стене с заряженным мушкетом, Лермонт наблюдал за заходом солнца, опускавшегося за бесконечными лесами. Чужая, враждебная земля. За каким золотым руном приплыли в эту варварскую страну продажные аргонавты? Не ждет ли их такой же крах, какой постиг сэра Джеймса Лермонта на острове Люиса?
Прошел месяц, другой. Джордж Лермонт стоял на часах и первый заметил московитов и громким криком возвестил со сторожевой башни о подходе врага.
— К оружию! — громовым голосом скомандовал Дуглас. — Мы будем биться с русскими варварами, как великий Галкак, вождь наших предков, дрался против римлян.
По дедовскому обычаю Дуглас прочитал перед вылазкой краткую молитву, заклиная Господа непременно принять сторону короля Сигизмунда III и его верных наемников… Подскакав к противнику, рейтары по команде Дугласа резко остановили коней, выстрелили по противнику из заряженных мушкетов и пистолей, а затем выхватили свои шкотские клейморы и польские корды.
Успеху первой атаки помогла засечная линия, которой по умному приказу Дугласа защитники крепости и посада топорами и пилами оградили почти всю Белую поваленными соснами и елями. К сожалению, эту работу не удалось закончить…
Но через месяц крепость была окружена несметным русским войском воеводы Шеина. Войско русичей все подходило со стороны Твери, все густело вокруг крепости. Вечером, не начиная приступа, русичи зажгли костры в засечной линии, полукругом охватившей Белую. Костров этих становилось все больше. Они сливались в сплошное пламя. Они отражались в тихих водах речки.
В Белой принял бакалавр Лермонт боевое крещение.
Шотландцы держались до конца, стойко отражая бешеные наскоки русичей. Не раз ходил в ответные атаки шквадрон, дрался по всем правилам германского устава в сомкнутом строю. Они расстреляли весь запас пороха для мушкетов, съели не только весь запас еды, но и коней. А подмога из Смоленска все не приходила. Напрасно ждали дозорные на башнях Белой.
Дуглас советовал подтянуть пояса и ворчал:
— Увы, я не Иисус, чтобы накормить пятью хлебами и двумя рыбешками пять тысяч человек, не считая женщин и детей.
Для своих семнадцати лет Джорди Лермонт был дьявольски силен, и оружие у него — мушкет и польская корда (сабля) — были лучше, чем у русичей. Бились эти русские отчаянно, но ратное дело знали плохо, лезли под удар. Сказывались их потери лучших воинов в годы Смуты. Глядя на старших земляков — рейтаров и копейщиков, работавших словно на бойне, Лермонт заражался боевым азартом, только что огонь и дым из ноздрей не валили, а в перерывах, слушая повальное хвастовство товарищей, вспоминая, как брызгала кровь из рассеченной мечом, разъятой плоти, он с тоскливым недоумением спрашивал себя: «Зачем все это? Ради чего? Что они мне сделали?..». Хоронить своих было некогда, их клали рядком у пороховой башни, и он снова вопрошал: «За что они умерли? За шесть пенсов в день?!».
Перед вечерней молитвой Дуглас подошел к Джорджу и, озираясь на беспечно насвистывавшего Огилви, вполголоса сказал:
— Племянник! Мне не нравится вид твоего рыцаря.
— Что вы! Он здоров и весел, как всегда, — искренне возразил командиру Лермонт.
— Нет, Джордж, я знаю, что говорю. На его лице — зловещая, роковая тень. Мы, шотландцы, всегда ясно видим эти таинственные знаки близкой смерти. Ученые называют их гиппократовыми чертами, или маской смерти. Гляди в оба, береги его в завтрашней вылазке! Хотя чему быть, того не миновать…
Не поверил Джордж Дугласу. Отец учил его быть выше суеверий.
Вечером, когда шквадрон отбил очередную атаку главного воеводы Шеина, он набрался храбрости и перед сном спросил своего рыцаря, к коему его приставили оруженосцем:
— Ради Бога, скажите, сэр, за что мы бьемся и умираем? За какие грехи кромсаем этих московитов? За шесть пенсов, за полшиллинга в день?.. Южников бы я с великой радостью и бесплатно резал!..
И рыцарь — сорвиголова, пропойца и плут из клана Огилви ответил легкомысленно:
— Полшиллинга в день — это пятнадцать шиллингов в месяц, а в год, считай, сто восемьдесят! А трофеи?! В первой атаке я взял на свой клеймор, и с твоей, мальчик, помощью, турецкого коня с серебряной сбруей, вот этот шишак и кольчугу, копье, меч, щит и кинжал. Дарю тебе, Джордж, за храбрость кинжал. Ты превзошел все мои ожидания. Ты настоящий Лермонт! Во вторую атаку их воевода ударил меня шестопером по шлему так, что у меня из глаз посыпались искры и я чуть не отдал Богу свою грешную душу. За это и ты, мой оруженосец, в ответе — сцепился со стремянным этого русса. Однако я, кажется, угрохал их воеводу Шеина ударом моего клеймора… Нет, Джордж, война — это прелестная штука, лишь война достойна настоящего мужчины. Бей, пей, считай трофеи, гуляй!.. Все девки твои!.. А твои сомнения у меня и у всех вояк поначалу были. Выслужи с мое! Это пройдет, как детская хворь… Ты храбро прибыл боевое крещение в этой Белой. Теперь идет твоя воинская закалка… Эх, жаль, выпить нечего, глотка который день сохнет… Клянусь святым Андреем — заступником Шотландии, я отдал бы все трофеи за бочонок эдинбургского эля и кровавой поджарки из ангусского бычка!
Он похлопал оруженосца по плечу.
— Не горюй, Джорди! На войне как на войне — то ты сыт, пьян, нос в табаке, девчонка на коленях, то живот к позвоночнику прилипает. У всего на свете есть своя дурная и хорошая сторона. Например, как это здорово, что на войне убивают! Иначе не было бы нам, бедолагам, никакого продвижения. Я вот до двадцати пяти годков оруженосцем лямку тянул, пока не получил мой рыцарь — мир праху его — шестопером по башке, а ты в оруженосцах полжизни свободно можешь протрубить, но на все воля Божия — убьют, скажем, завтра меня, все тебе завещаю, если ты сам выберешься живым из этой переделки. Русс — мужик добродушный, но уж если осерчает, кричи караул!.. А Шеина я все-таки ухлопал!.. Дуглас видел, как я свалил его с коня, и крикнул, что одарит меня хаггисом!..[51]
Вещие слова произнес рыцарь Огилви. Когда назавтра захлебнулась последняя вылазка и замер крик «Шотландия и святой Андрей!», в шквадроне оставалась лишь половина рыцарей — ровно шестьдесят всадников. Пал от богатырского удара шипастой булавой по затылку и храбрый рыцарь Огилви. Убил его второй воевода князь Черкасский. Шестидесятым в строй встал его оруженосец Джордж Лермонт. Мгновенно сменив рыцаря в седле, вооружившись его сокрушительным клеймором, он перекинул тяжелое тело рыцаря через луку седла и умчался в крепость.
Раненный в руку, плечо и бедро командир шквадрона, могучий и бесстрашный верзила из клана Черных Дугласов, служивший еще королю французов Генриху IV, взглянул походя на бездыханное тело Огилви и тут же выдал эпитафию:
— Это был самый отважный из сумасброднейших и самый сумасбродный из отважнейших рыцарей нашей доброй старой Шотландии!
Он глянул на Джорджа, сверкнул черными глазами и загремел голосом Стентора:
— Но рыцарство никогда не переведется и не оскудеет в стране Чертополоха! На колено, Джордж Лермонт!
Задрожав от непомерного волнения и сладостного предчувствия, Джордж рухнул на левое колено, и над головой его блеснул окровавленный клеймор его дяди.
— Именем всех королей нашей Шотландии, — прогромыхал он, — а их более ста, именем высокороднейших Дугласов, герцогов и эрлов, баронов и рыцарей, танов и лэрдов, возвожу тебя в рыцарское достоинство за доблесть в бою. Встань, сэр Джордж Лермонт!
При этом Дуглас так ударил Джорджа по обнаженной шее, что новоявленный рыцарь едва поднялся на ноги.
— Рыцарь на час, — горько пробормотал кто-то за спиной сэра Джорджа. — Русс всех нас порешит…
— Отставить заупокойную! — рявкнул Дуглас. — Хоть час, да в рыцарях!
Так по воле Господней принял в Белой Джордж Лермонт, когда еще не развеялся пороховой дым над крепостью, рыцарское посвящение в семнадцать отроческих лет. Теперь нашего героя и смерть не страшила. Он был безмерно горд и счастлив, но из прирожденной скромности не забывал, что его герой мессир Тристан надел золотые рыцарские шпоры в пятнадцать лет!
На клейморе Огилви, доставшемся Лермонту вместе с позолоченными шпорами, был выгравирован девиз из Горация: «Dulche et deco rum est pro patria mori» — «Сладко умереть за родину».
Лермонт прочитал этот девиз и тяжко вздохнул. Несладко умирать, пусть даже рыцарем, за чужую державу, да еще не получив и первого жалованья.
Дуглас накинул на мословатые плечища свой тартановый плед со знаменитой клеткой своего клана, поглядел на польский флаг с одноглавым орлом под короной, реявший на пороховой башне, в коей уже не осталось и щепотки пороху, перевел невеселый взгляд из-под кустистых седых бровей на оставшихся в живых земляков. Впереди стояли и ждали Дугласова слова закаленные в боях дворяне — Макбет, Дункельд, Макгрегор, Кроуфорд, Марч, Керр, Думбартон, еще один Брюс, в чьих жилах доподлинно текла королевская кровь. Все они молча и покорно ждали, что скажет сэр Барни Дуглас. Прикажет биться до последнего — так тому и быть. И самый молодой рыцарь — Джордж Лермонт — тоже ждал и был готов к смерти. Но слова старого вояки Дугласа, известнейшего рыцаря, застали всех врасплох.
— Джентльмены! — держал он речь. — Я думаю, нет нам никакого резону взрывать себя вместе с крепостью, как повелел воевода Шеин русичам в Смоленске. Русские защищали свою крепость, свою землю, а мы ради кого стараемся? Ради короля Сигизмунда Третьего — этого прохвоста и сукина сына, забывшего про нас в этой дыре, оставившего нас без обещанного пороха и провианта? Этот вероломный король обманул нас, не выполнил условий нашего договора, предал нас и тем освободил от всяких обязательств по отношению к польской короне и белому орлу, забыв, что рыцари Шотландии недешево стоят. Руки наши развязаны. Сложим наши мечи и пики. Лучше сдаться на милость победителя, чем умереть за Сигизмунда.[52] Теперь не посрамим мы свою рыцарскую честь. Русские в конце концов такие же христиане, как и мы, и не признают, как поляки, пройдоху Папу Римского…
Все молчали — никто не жаждал отдать жизнь за Сигизмунда.
— Moscou vaut bien une messe, — перефразируя Генриха IV Французского, сказал с бледной улыбкой Дуглас. — Москва стоит обедни!
Генрих, которому служил Дуглас, сменил веру, став из протестанта католиком. Дуглас звал своих шотландцев сменить польское знамя на знамя Москвы. Все понимали: иначе смерть. Никто не сказал ни слова. Вздохнули с облегчением: решение за них принял командир. Под волынку спели шотландский боевой гимн. Может быть, в последний раз. Кто знает, как поступят с ними эти русские!
Когда волынка умолкла, Дуглас именем Шотландии и святого Андрея приказал спустить пробитый картечью польско-литовский флаг и открыть обитые железом дубовые ворота.
Воевода Михаиле Борисович Шеин, сокольничий Царя Михаила, сам принял огромный клеймор у командира шквадрона. Вид его был весел и вовсе не грозен.
За Шеиным перед толпой служилых дворян стояли пышно одетые, знатно вооруженные воеводы — князь Черкасский и дворянин Бутурлин.
— Иноземных наймитов, рейтаров и рейткнехтов, — гнусаво произнес гортанным басом второй воевода, князь Черкасский, — надобно казнить, а коней и оружие поделить!
Дмитрий Мамстрокович Черкасский был фигурой зело колоритной. Черен и волосат, с хищным носом, изогнутым, как рог у дикого козла. Темперамент, как видно, бешеный. Ни секунды не мог он усидеть в седле, ерзал, скрежетал зубами, черные глаза метали кинжалы-молнии в пленных и вообще во всех вокруг. И конь у него горячий, норовистый, то взвивался на дыбы, то лягал кого попало. Как видно, ни конь, ни хозяин его не успели остыть после боя. Только позднее узнал Лермонт, что князь Черкасский был вовсе не русский, а сугубо восточный человек. Род свой он вел ни больше ни меньше как от кабардинского владетеля Инала, отпрыска якобы султанов арабских. В его жилах кипела и бурлила черкесская, кабардинская, ногайская кровь, не говоря уж о турецкой и арабских. В прежние времена его род резал и чекрыжил русских, но когда пала Астрахань под напором Ивана Грозного, смирились и гордые сыны Кабарды и объявили себя союзниками Ивана Васильевича. Княжна Мария Темрюковна Черкасская, девица африканских страстей, стала женой Грозного, а братья ее — его приближенными. Князь Борис Камбуларович Черкасский[53] составил выгодную Кабарде партию, взяв в жены родную сестру патриарха Филарета Марфу. Ее братья стали воеводами, окольничими, боярами. С такими родичами нетрудно было выдвинуться и Дмитрию Мамстроковичу. Впрочем, он был безумно храбр и довольно искусен в воеводстве. Пожарский посылал его в самое пекло, он освободил Антониев монастырь от казаков-черкесов и древний Углич от казаков великоросских. Перед наступлением на крепость Белую вместе с Бутурлиным выгнал он ляхов из Калуги, Вязьмы, Дорогобужа. Теперь больше всего князя раздражало, что он начальствует правой рукой у Шеина, коего считал ниже себя по породе и отечеству.
Лермонт и другие шотландцы ни бельмеса не поняли, но вид и тон князя Черкасского не предвещали им ничего хорошего. Изрядно напуганный, Лермонт не слишком удивился бы, если бы этот неизъяснимо страшный человек пыхнул огнем из вывороченных ноздрей.
— Истинно так! — подтвердил дискантом воевода Михаил Матвеевич Бутурлин. — На кол их всех! — Он был почти так же черен и свиреп с виду, как князь Черкасский, и объяснялось это также его происхождением: Бутурлины вели начало от «мужа честна» по имени Радша — выходца из угров (венгров) земли Седмиградской (Трансильвании) при святом благоверном великом князе Александре Невском. Бутурлины были знаменитыми воеводами и окольничими при Иване Грозном, дрались против крымских татар и черемисов, горцев и турок, обороняли Смоленск, потрошили польского воеводу Лисовского на Москве-реке у Медвежьего брода. (Род Бутурлиных, увы, скоро выродится: Петр Иванович приобретет печальную известность устроителя пьяных оргий при Петре Великом под именем князя Папы. Александр Борисович прославится как один из любовников Ея развратнейшего Императорского Величества Елисаветы Петровны и командир Ея Величества Кавалергардского полка. За амурные заслуги Императрица пожалует его в графское Российской империи достоинство). Сам Михайло Матвеевич был достославным царским воеводой. В прошлом, 1612 году разгромил он под Рязанью воровского казачьего атамана Заруцкого, казнил множество русских смутьянов, коих ненавидел пуще иноземных врагов.[54]
Охнув, царский окольничий привалился к стволу пушки. Тяжко раненный Огилви в плечо при штурме Белой, он жаждал крови, отнюдь не считая вслед за Евангелием, что отмщение принадлежит Господу.
Лермонт и его друзья по несчастью переглянулись. И Бутурлина они поняли без толмача. Уже двое воевод высказались за казнь!
Повесил голову Джордж Лермонт, заскучали джентльмены. Крепко подвела их госпожа удача!
Все глаза теперь были прикованы к главному воеводе. Михаиле Борисович Шеин был настоящим русским богатырем, истым великороссом: широкое, дышащее отвагой славянское лицо, смелый взор ясных голубых глаз, длинные светло-русые волосы на голове, а борода и усы темно-русые. Лермонт сразу почувствовал, что он на голову выше двух других воевод. От его слова зависела судьба пленных — как скажет, так тому и быть. Польские наемники пришли бы в ужас, знай они, что довелось претерпеть Шеину в польском плену.
Дуглас негромко сказал своим:
— Это Шеин — тот самый, что геройски оборонял от поляков Смоленск. А настоящие герои всегда великодушны!
— Мы покажем ляхам, — объявил Шеин, — как русские поступают с пленными!
Лермонт понял одно — русские не станут казнить пленных.
— Не бывать по-вашему, воеводы, — властно прогремел Шеин, — эти немчины вышли на государево имя и будут служить Царю нашему Михаилу Федоровичу, и ежели есть среди них шляхтичи, так будут взяты они шляхтичами-рейтарами в службу государеву с особым иноземческим жалованьем. А прочие будут служить с ними рейткнехтами.
Он милостиво глянул на приунывших голобородых пленников, расправил роскошную браду, закрывавшую перси, словно два крыла.
— Шкоты? — добродушно осведомился Шеин, обращаясь к пленным на ломаном польском языке, ибо шкотского на Руси никто не знал. — Вижу по крестам андреевским, что сыны вы славной Шкотии, знаменитые на весь мир рыцари великородные. Доблестные воины! Вы служили польскому Царю Жигимонту — Сигизмунду Третьему не за страх, а за совесть, верой и правдой, а он, пес смердящий, оставил вас, славных рыцарей, на погибель. Ежели бы вы не сдались, я взял бы крепость завтра, пройдя в нее по вашим трупам. Но я не Иван Грозный, кой, справляя тризну по убитому в бою Малюте Скуратову в Ливонии, сжег на кострах немцев и шведов. И зачем вам помирать за Жигимонта, переходите, рыцари, с ратниками и холопьями, всей дружиной на нашу сторону, под знамена нового Царя государства Московского Михаила Федоровича, заступника святой христианской веры, коя, как и у вас в Шкотии, а не у ляхов, знать не желает Папу Римского.
Тут выступил вперед голова шкотского шквадрона, и, скрипя ратной сбруей, так сказал великан Дуглас:
— Великородный воевода! Милостивый милорд! Дозволь один только вопрос задать. Ты сам изволил сказать, что мы, шкотские рыцари, бились славно и достойно, и ежели бы не сдались на капитуляцию по доброй воле и не вышли на государево имя, то еще долго не пустили бы вас в крепость…
— Повесить! — прорычал за Шеиным князь Черкасский.
— Четвертовать! — мрачно вторил ему дискантом Бутурлин.
— Так скажи же нам, милорд, — продолжал Дуглас, едва держась на ногах от потери крови, — получим ли мы, приняв службу твоего нового Царя, чья земля разорена войнами и Смутой, достойное и приличное для рыцарей жалованье, не меньшее, чем обещал платить нам король Сигизмунд, — десять пенсов в день!..
— На кол, на кол их всех! — встрепенулись воеводы.
А Шеин расхохотался громогласно.
— Ох, шкоты! Ох, скареды!.. Своего не упустят! Шиллинги, талеры и деньги цените вы куда дороже собственной крови!.. Ху-ху-ху!.. Обещаю и клянусь, что Царь Московский положит вам денежную дачу, жалованье государское, не меньше любезного брата своего венценосного Жигимонта, ежели присягнете вы служить честью и без отъезда матушке нашей Москве! Царю нужна управа на ляхов и на хана… Сдавайтесь под руку Царя-батюшки, и вы никогда не пожалеете о своем решении. Клянусь вам честью столбового боярина!
Эти слова великого воеводы никак не понравились смердам и страдникам, тем бельским холопам, с коих ляхи и шкоты семь шкур драли на содержание войска в Белой, тем самым угнетенным простолюдинам, коих мысленно клялся защищать, выступая в рыцарский поход, Джордж Лермонт. Они шумели, орали, добиваясь, чтобы всех этих наймитов немчин скорее кончали на месте. Но Шеин разогнал холопов.
Джордж Лермонт и его однокашники по шквадрону, прибыв в Польшу и Московию, были поразительно плохо и скудно осведомлены по таким важным для наемных воинов, как, скажем, численность и состав московского войска, вопросам. Им казалось, что у Москвы тьма-тьмущая воинов. Смутное время, почти беспрестанные войны существенно сократили прежнюю численность войск. Вот почему воевода Шеин, князь Черкасский и Бутурлин имели указание зачислить в свое войско иностранных пленных. Только этот умный приказ и спас Джорджа Лермонта и его шквадрон от поголовного истребления!
И все же было чудо! Русские того времени были, конечно, некультурны, необразованны и невоспитанны по сравнению с западниками, даже с шотландцами и ирландцами, не дворянами, разумеется, а теми, кто стоял в шквадроне дома на нижних ступенях народа, а на военной службе были рядовыми, хотя и отличались с младых ногтей смелостью, воинственностью, сообразительностью. Мало того, русские, год за годом живя в условиях Смуты, не просто ожесточились, но и озверели, стали отчаянными и кровожадными. Даже отрок Джордж Лермонт это прекрасно понимал, и вдруг нате вам — пардон и приглашение в русское войско! Никто из шкотов не умолял о пощаде, но вот они услышали из уст Шеина, что Москва дарует им жизнь при условии поступления на московскую службу, и у многих покатились из глаз слезы…
А Дуглас, не изменившись в лице, оглядел лица недавних смертников и сказал твердо и непреклонно:
— Думаю, что говорю за всех своих людей. Мы не приняли бы ваше предложение, мы не изменили бы польскому королю, если бы он не изменил нам, бросив здесь на произвол судьбы. На том стою и стоять буду. Мы честно будем нести у вас службу? если мы, доказав вам нашу воинскую доблесть, получим от вас приличествующее нам уважение, признание и вознаграждение!..
Московские воеводы, конечно, не поняли ни слова, но все-таки поняли, что великодушное предложение Москвы принимается.
— Так да или нет?! — как всегда, кипятился кавказец князь Черкасский.
И тут умудренный многолетней жизнью Дуглас сделал международный жест: поднял на уровень носа правую пятерню и потер большим пальцем два последующих пальца.
И тогда Шеин рассмеялся и с улыбкой бросил князю Черкасскому:
— Все в порядке. Нам нужны такие витязи. Я пойду с князем дальше на Запад. Ляхи еще держат наш Витебск и Невель. Бутурлин ранен. Отвезешь на Москву пленных. Скажешь, что я им слово свое дал…
И шкоты остались с русскими. Остался и Джордж Лермонт. Собственно, у него не было иного выбора — конь его был убит, нет денег на обратную дорогу. И, честно говоря, он побаивался этих русских крестьян. Да и как он мог вернуться в Абердин, к матери, к Шарон, без славы и состояния!
Не только Джордж Лермонт, но и его потомки на протяжении двух столетий будут молиться своим ангелам-спасителям: Шеину, князю Черкасскому и Бутурлину.
И удивительно ли, что Лермонтовы породнятся с тремя этими фамилиями и их родичами!..
Но больше всего поразило Джорджа в тот незабываемый день его возрождения из мертвых, что молоденькая дочь хозяйки избы, в которой он жил на постое, красавица, скрывавшая свою красоту под грязным платьем и немытым лицом, вдруг помылась и прихорошилась, сменив одежду, и принесла своему постояльцу полную чашку золотистого меда, который ее родители куда-то прятали… Сунула в руки и убежала, зардевшись… Из каких-то схронов вытащили хозяева овес, гречиху, ячмень, горох, угощали своих освободителей… Эту банку меда и румяное личико Джордж никогда не забудет. Он хотел было побежать за ней, поймать… Но перед ним всплыл образ Шарон…
Было уже темно, когда к Дугласу прокрался один из старших ирландцев из Дублина, и Лермонт услышал его жаркий шепот:
— Мы еще можем спастись из плена. Московиты уйдут освобождать Витебск. Перебьем в два счета к дьяволу охрану — и поминай как звали! Наплевать нам на Москву. Я хочу вернуться в Дублин. Мы, ирландцы, не можем расстаться с родиной, жить на чужбине. Это не жизнь, это лютая смерть! Хуже смерти!..
Помолчав, Дуглас тяжело вздохнул и сказал строго и веско:
— Смерть предлагаешь нам ты! Москвичи предлагают нам жизнь. Знаю тебя как честного человека. Сейчас же поклянись своей честью, что ты откажешься от побега. Иначе я сейчас же сверну тебе шею…
Ирландец взревел и кинулся на Дугласа, пытаясь схватить его горло.
Но за глотку схватил его своими могучими лапами Дуглас. Ирландец хрипел, плевал пузыристой слюной.
— Ну, что, клянешься? — деловито спросил командир шквадрона.
Тот согласно замотал гривастой головой.
— Пойми ты, дуралей, — примирительно, с ледяным спокойствием проговорил Дуглас, — у нас нет выхода, мы должны благодарить русских за их великодушие. Без оружия в этих лесах мы в два счета станем прекрасным обедом и ужином для здешних волков, медведей и вепрей.
Потирая горло, упрямый ирландец хрипло проговорил:
— Мы можем их обезоружить!..
— И у нас будет несколько мушкетов и сабель. А обратно до Варшавы мы никогда не дойдем, очень скоро оставшись без пороха. И хватит об этом. За вашу жизнь отвечаю я перед Богом и собственной совестью. Ты думаешь о себе, а я за всех вас…
Джордж тихо выскочил во двор. Они оба были правы. И Дуглас, и ирландец. За кем он пойдет?! Чувства говорят: прав сын Эрина. Рассудок возражает: нет, прав дядя Дуглас. Только он.
Если русские не убьют их по дороге в Москву, если этот ирландец не испортит все дело…
Безоружный шквадрон, или, вернее, то, что от него осталось, был окружен со всех сторон кострами и русской стражей…
Почти все пленники, сдавшиеся на милость победителя, скоро заснули, измотанные сражением, хотя все они понимали, что недавний враг может ночью перерезать им глотку, без шума задушить…
Перед сном Дуглас велел Лермонту составить список уцелевших шотландцев и ирландцев. Это не заняло много времени. Менее чем через полчаса Джордж выполнил задание командира. Передавая список Дугласу, смущенный Лермонт, краснея, сказал дяде:
— Вот наш поредевший сильно список, но я не решился назвать себя рыцарем. Насколько мне известно, титул рыцаря не передается у нас потомству, и командир мой не имеет права посвящать меня в рыцари. Это прерогатива нашего короля Иакова…
— Прости, племянник, я погорячился, — сказал, неловко улыбаясь, Дуглас. — Это в старопрежние времена наши феодалы имели это право. Но я запишу тебя так… — Он взял перо, что-то быстро написал и вернул список Лермонту. — Это все пока, что я могу для тебя сделать…
Лермонт прочитал следующую запись: «Чайльд Джордж Лермонт — прапорщик».
В старину слово «чайльд» означало «сын дворянский, кандидат в рыцари», прежний прапорщик, третье лицо в шквадроне, был убит в одном из последних боев при осаде крепости Белой.
— Ничего, Джордж, — сказал Дуглас, похлопав Лермонта по плечу. — Тебя ждет головокружительная карьера. Считай, что ты уже выше пажа и сквайра.
Сквайром называли высокородных юношей-дворян.
Застенчиво улыбнувшись, скромник Лермонт от души поблагодарил своего командира, а тот подмигнул ему и сказал:
— Русские заплатят тебе третье в нашем отряде по величине жалованье. Советую тебе откладывать золотые рубли на обратный путь в родную Шотландию. Небось уже соскучился по ней…
Да, крепость Белая сыграла немалую роль в продвижении Лермонта по службе и в его судьбе. Это помнили все Лермонты. Любопытно, что некогда всемогущие князья Бельские, обесчещенные и опозоренные, вымерли без следа, а потомки Джорджа Лермонта и его русских потомков Лермонтовых живы по сей день. И у автора нет никакого сомнения в том, что они, пережившие все революции и контрреволюции, переживут и нынешнюю Смуту, современный нам Апокалипсис, всем чертям назло.
Только намного позднее узнал Чайльд Лермонт, что мало кто выходил из плена в Белой, ибо владел ею князь Бельский, а дружком его и родственником был Скуратов-Бельский, правая рука Ивана Грозного в опричнине…
Лермонт запомнил на всю жизнь маршрут из крепости Белой в Москву: Белая — Сущево — Прудище — Соловьев — переправа через Днепр — Дорогобуж — Царево-Займище — Гжатск — Жулево — Колоцкий монастырь — Бородино — Вязьма — Федоровское…
На последнем привале перед Бородином, где было решено переночевать, к Джорджу Лермонту подошел поручик и сказал скороговоркой:
— Ночью пятеро из нас со мной решили дать деру. Что ты скажешь на это? Смоленск за нашими спинами, а в Смоленске поляки… — Джордж весь загорелся было, да ведь он вроде бы слово дал московитам, и негоже ему, шотландскому дворянину, нарушить свое слово.
— Надо подумать, — сказал он поручику.
В Бородине Дуглас позвал его и поручика в избу у слияния двух рек: Войны и Колочи.
Сначала он никак не мог уснуть в русской черной избе, а потом его сморила усталость, и в полночь увидел он дивный сон.
Приснилось ему, что в избу вошел вдруг… Томас Лермонт, бард и пророк, и сказал ему строго:
— Не смей, Джордж Лермонт! Это говорю тебе я, родоначальник шотландских Лермонтов. Ты знаешь, что меня в Шотландии всегда и по сей день называют Вещим Томасом. Ты дал слово своим спасителям в крепости Белой и должен, как Лермонт, быть верен своему слову. Тебя ждут в Москве славные рыцарские дела. Ты станешь родоначальником русских Лермонтов. Обещаю тебе, что этот род прославит имя Лермонтов, что многие из них будут героями и генералами, а один твой отпрыск будет даже адмиралом будущего флота Российского, которого еще нет и в помине. И предрекаю тебе, возлюбленное чадо мое, что начнет он свой блестящий путь к звездам именно здесь, в этом русском селе Бородине, отличившись в одной из самых жарких и знаменитых в мировой истории битв. А грянет та битва через двести лет, два столетия, ибо сказано в Священном писании, в Апокалипсисе святого Иоанна, в девятой главе Откровения апостола Иисуса Христа, сына Божия, что грядет демон бездны Апполион! И только православные русичи могут справиться с сим исчадием ада!..
Проснувшись утром, Джордж Лермонт решил, что Томас Лермонт пригрезился ему во сне. Поручик и Дуглас проспали ночь как убитые. Никто больше не заговаривал с ним о бегстве. Позавтракав, снова поехали по «Старой Смолянке» через густые чернолесье и краснолесье.
Явление Томаса Лермонта не выходило у него из головы. Он дословно запомнил каждое слово своего вещего предка и то верил в свой сон, то отмахивался от него, становясь Фомой неверующим, самым недоверчивым из двенадцати апостолов. Но на привале он одолжил у Дугласа Библию, нашел 9-ю главу Откровения и крайне изумился, увидев имя Апполион,[55] о котором прежде он не имел никакого понятия.
Пленные ехали и шли впереди сразу за воеводами и знаменосцами. Потерявшие коней рыцари, бакалавры, оруженосцы, телохранители держались за стремена их более удачливых товарищей. Порой, с довольным и ободряющим видом посматривая на шкотов, проезжал по обочине взад и вперед главный воевода. Лермонт глядел на него безо всякой неприязни, даже с признательностью — ведь стоило этому большому русскому chieftain — голове, как назвали его шкоты, — сказать одно немилостивое слово, и пленных перебили бы как куропаток. Лермонт сознавал, что запомнит Михаилу Борисовича Шеина на всю жизнь, но откуда было ему знать, какую роль еще сыграет в его жизни этот помиловавший его и его сотоварищей русский победитель!
Воевода Шеин, человек по природе великодушный, помиловав Лермонта и его соплеменников, не столько стремился к увеличению войска Царя Михаила Федоровича, сколько желал поставить на место второго и третьего воеводу, забывших про обычай и разряды, дерзнувших высказаться до него, посмевших вылезти вперед со своим мнением, до архистратига, главного царского воеводы.
Давно был на ножах он с Михаилом Матвеевичем Бутурлиным — не мог простить тому, что в 1607 году отъехал он к Тушинскому вору, изменив земле русской. Правда, был Бутурлин ранен под Белой, но, по мнению Шеина, еще мало крови пролил он, чтобы выжечь свою измену.
В дороге стрельцы, явно следившие за тем, чтобы взятые в полон «немцы» не удрали на своих конях, пели грустную песню:
Не шуми, мати зелена дубравушка,
Не мешай добру молодцу думу думати,
Как заутра мне, добру молодцу, на допрос идти
Перед грозного судью, самого Царя…
Лермонт прислушивался к непонятным словам и звукам чужого языка. И песню эту он запомнил навсегда.
Всюду вдоль Смоленской дороги до самой Москвы холопы рубили девственную дубраву, стремившуюся дотоле наступать на степь и всю землю покрыть. С шумными предсмертными вздохами падали вековые неохватные сосны. Рубка эта шла с воцарения Михаила Федоровича — отстраивались спаленные дотла в Смутные годы иноземных нашествий города и селения. Из праха поднимал срубленный лес древние уделы русских князей и бояр. С той поры рубка леса «великими тысячами» уже не прекращалась на всей серединной русской земле.
Крымские татары называли русские леса «великими крепостями». С XV века Московское государство окружило себя зеленой полуподковой — цепью сплошных засек в дремучих и непроезжих лесах смоленских, калужских, тульских, ливненских, козельских, рязанских. Весь народ, засучив рукава, строил эти мощные укрепления, засекая топорами деревья на высоте человеческого роста, не отделяя поверженные стволы от комлей. Ни конница, ни пехота не могли продраться сквозь эти густые завалы, чередовавшиеся с глубокими рвами. Уйма леса ушла на постройку крепостей и городов на главных прорубленных в дубравах дорогах и реках лесного царства-государства, подлинной матерью которого была не Пресвятая Богородица, а русская мати зелена дубрава.
Нет, как и Польша, не текла Русская земля молоком и медом.
На привале у колодца, стоявшего посреди пожарища, могучий Дуглас едва не свалился кулем с коня. Он поймал встревоженный взгляд Лермонта и подозвал его пальцем к себе.
— Дай-ка мне, Джорди, воды, — проговорил он хрипло, — и перевяжи мои раны.
Когда Лермонт напоил его и стал перевязывать кровоточащие колотые и рубленые раны, Дуглас, сцепив зубы, тихо произнес:
— Ты почему, пострел, не признался мне, что мы с тобой родственники, что твоя мать из рода Дугласов?
— А вам-то кто сказал это?! — спросил он гневно дядю.
— Кто сказал, тот давно убит. Почему ты мне не открылся?
— Не хотел от вас поблажек, сэр! — вспыхнув, ответил тот.
— Ну, парень! Видывал я гордых дворян-шотландцев, но ты среди них самый большой гордец!
Помолчав, Дуглас еще тише, почти шепотом молвил:
— А знаешь ты, гордец, почему я сдал шквадрон?
— Не знаю, сэр, и, честно говоря, я не ожидал этого от вас, но, не скрою, рад, что вы так поступили.
— Потому, Джорди, что в шквадроне больше новичков, чем нас, стариков, зеленые отроки, только начавшие жить, наши шотландцы, наше будущее, и ты среди них — мой родственник, сын красавицы Кэтрин Дуглас! Запомни это навсегда, не терзай себя, гордец, попусту и не ругай про себя старика Роберта Дугласа. А я никому не скажу, что мы с тобой одна плоть и кровь. Договорились?
— Конечно, сэр, как скажете, сэр, — смешался Лермонт.
В Можайске Шеина и воевод встретил боярин и стольник князь Василий Петрович Шереметев, которого Царь послал спросить о здоровье Михаила Борисовича со товарищи и наградить их золотыми за «бельскую службу» — освобождение города Белой. Лермонт с любопытством издали наблюдал за церемонией, хотя ни бельмеса не понял в ней. Откуда ему было знать, какая буря кипела в сердцах князя Черкасского и Бутурлина, или почему Шеин так холодно обошелся с боярином Шереметевым, да отчего в его топазовых глазах сквозило явное презрение к нему. А Шереметев этот, в отличие от Шеина, во время Смуты, подобно большинству бояр, метался из лагеря в лагерь: поднимал оружие за Тушинского вора, а потом целовал крест Царю Владиславу, польскому королевичу, и в конце концов очутился под знаменем князя Пожарского в земском ополчении 1612 года. Однако Шеин не слишком пренебрегал этим стольником, Шереметевым, понеже родной дядя его Феодор Иоаннович Шереметев со дня воцарения Царя-отрока Михаила Федоровича Романова — с 14 марта — стоял во главе правительства Московского государства и был первым человеком в Боярской думе. На Западе его назвали бы регентом. И к этому надобно прибавить еще, что в новорожденном царском дворе знали: овдовевший в июле Шереметев подозрительно рано готовится сватать княжну Ирину Борисовну Черкасскую, двоюродную сестру Царя!
Во всех этих хитросплетениях еще предстояло разобраться Джорджу Лермонту. Он открывал для себя новый, неведомый мир, не похожий на его родную Шотландию и известные ему страны, не менее самобытный, чем империи ацтеков и инков, о которых он мечтал, рассматривая атлас Меркатора и зачитываясь воспоминаниями о первооткрывателях, о заокеанской конкисте.
Пестрый поезд Шеина въехал в Москву под победный звон колоколов через Арбатские ворота мимо церкви Николы Явленного. И Арбат, и церковь эти должны были впоследствии сыграть немалую роль в жизни вчерашнего студиозуса Лермонта.
Так лета от сотворения мира 7121, или по нынешнему, Григорианскому исчислению 1613 года, появился в московской книге иноземцев «бельский немчина», сиречь «немец из Белой», или «шкотский немец», а точнее, шкот, или скот, шот, чье имя русские писали по-разному — то Георг Лермонт, то Лермант, то запросто Юрий Андреев, по имени, по отчеству. Так прибыл он в Москву — и волей, и неволей, и своею охотою, а по-честному, больше неволей.
Еще в XVI веке стали отходить в прошлое те самые закованные в броню рыцари, о которых столько романов запоем прочитал отрок Лермонт. Сражаясь в расчлененном порядке, а то и вовсе в одиночку, один на один, малоподвижные до того, что зачастую, свалившись с коня, не могли самостоятельно подняться, они становились легкой добычей копейщиков и пехоты. Изобретение пороха, появление огнестрельного оружия, артиллерийского и ручного, и широкое его распространение уже в XIV столетии вызвали переворот в военном деле, в стратегии и тактике. Своим адским грохотом это оружие огласило смертный приговор всем Тристанам и Амадисам Галльским. Бедные латники не могли устоять против пушек, заведенных на Руси великим князем Дмитрием Донским в 1389 году. Ручные пистолеты пробивали любой панцирь. У рейтаров оставались обычно одни лишь шлемы и грудные латы, металлические кирасы или кожаные колеты. Они шли в бой в сомкнутом строю, в плотных боевых порядках, ведя сплошной огонь из мушкетов с фитилями. Образцом для Московского рейтарского полка, начиная с первых его шквадронов, служила наемная постоянная армия Нидерландских Генеральных штатов, коей командовал знаменитейший в Европе полководец Мориц Оранский доведший до совершенства стратегию и тактику своей армии. Немецкие рейтары почитались грозной силой в Польше и Швеции — у исконных врагов Руси. Пришлось и Московии завести своих рейтаров иноземного строя до появления собственных драгун и первоклассной кавалерии.
Лермонт попал в Москву как раз тогда, когда из отдельных шквадронов создавался иноземный рейтарско-копейный полк, получивший позднее название Московского рейтарского.
В первое время в рейтарском полку, сколоченном на германский лад, служили одни иноземцы — немцы, голландцы, французы, англичане и прочая нехристь. Среди них довольно многочисленные шкоты были на самом хорошем счету. Позднее Царь разрешил брать в полк вольных людей из числа боярских детей, дворян и даже казаков, татар, чувашей, черемисов…
«Шква-а-ДРОН, НА конь!» — вот первая русская команда в рейтарском полку, которую сразу и на всю жизнь запомнил Джордж Лермонт. На всю его короткую и такую долгую жизнь.
Между кампаниями и экспедициями шквадрон «бельских немчин», влившийся в Московский рейтарский полк, стоял недолго в Туле, а затем постоянно в царствующем граде, собирателе русских земель, столице Михаила Федоровича, венчавшегося на царство в 1613 году. Он перестал титуловаться Великим князем Смоленским, но оставался Божией милостью Великим князем Владимирским, Московским, Новгородским, Тверским, Псковским, Пермским, Вятским, Угорским, Болгарским, Царем Казанским, Астраханским, Сибирским и прочее, и прочее. Очень скоро «шкотский немец» узнал, что был сей монарх хил и слаб телом и душой да вдобавок с придурью. Говорили, что это тем паче прискорбно, что отец его Филарет Романов в то время еще томился… в польском плену.
Сын Шкотии Лермонт еще не полностью сознавал, какая огромная перемена произошла в его жизни, коль скоро теперь он получал не шиллинги со «снопом» — родовым гербом династии Ваза и короля Речи Посполитой Сигизмунда III, а рублевки и полтины Царя Михаила Романова.
Бедные, часто разорявшиеся после присоединения Шотландии к Англии после воцарения Джеймса VI над Англией, знали с малолетства цену деньгам, были они бережливыми, даже скуповатыми. Рейтары удивились, что московский Царь (а так всегда, от Гостомысла и Рюрика, было на Руси) платил своим подданным гораздо меньше, чем иноземцам. В западноевропейских странах, где ценили своих воинов, все было наоборот. А ведь именно военная служба считалась главной и самой почетной у московитов. Так повелось у них уже в XV столетии и ранее того.
Вообще говоря, многое на Москве удивляло, изумляло иноземцев. Иноземцев всегда поражала в русских присущая им мания секретности и бдительности. Так, кажется, никто никогда не знал, какова численность войска. Одни говорили в начале очередной войны, что все войско насчитывает около 100 тысяч. Другие были убеждены, что войско доходит до миллиона!
Дуглас вычитал из книжки англичанина Флетчера, что конное войско, куда входят рейтары, получающие постоянное жалованье от Разрядного приказа, доходит не более чем до 80 тысяч. В конную гвардию, хотя термином этим московиты еще не пользовались, входят вслед за рейтарами царские телохранители примерно из 15 тысяч дворян и детей боярских. Остальные в мирное время стоят на засечной черте вдоль границ с Польшей и крымчаками.
Дуглас, познакомившись вплотную с московской кавалерией, собрал офицеров рейтарского шквадрона и объявил им:
— Вне всякого сомнения, мы в этой Московии самые лучшие кавалеристы. С нами могут состязаться лишь черкасы и черкесы — в них я еще не совсем разобрался, но с первого взгляда увидел, что они мастера своего дела. Немного отстают чуваши, черемисы, татары, мордва — вообще тут в Москве целый Вавилон! Азиаты — прекрасные наездники, но у них короткие стремена, а это значит, что татарин или чуваш поджимает ноги, и я в полном боевом облачении на коне выбью любого из них пикой.
Чтобы действовать как можно более слаженно со всеми этими конниками, а также со стрелецкой пехотой, нам необходимо досконально изучить их выучку, науку и строй, но тут уже возникло большое затруднение: эти русские, похоже, всех нас считают соглядатаями, шпионами. Это сильно вредит нашему общему делу. Однако не забудем, что мы этим московитам обязаны не чем-нибудь, а жизнью. Запомните на всю жизнь, зарубите на носу имена наших ангелов-хранителей. Человек, не умеющий быть благодарным, дерьмо собачье, а не человек. Мне стыдно за тех среди нас, кто жалуется сейчас, в Москве, на клопов, тараканов и вшей. В моих глазах черная неблагодарность хуже проказы!
Переведя дыхание, Дуглас продолжал:
— Не скрою от вас, боевых своих друзей, что мы будем с вами меньше получать денег, чем не только, скажем, во Франции, Испании или германских княжествах и герцогствах. Даже в Польше. Московия — страна молодая и недавно была на грани полнейшей катастрофы, поскольку в ней передрались все сословия и до сих пор держится в ней, увы, все не на согласии, а на брутальной силе. Однако Московия, на мой взгляд, непобедима, ибо может выставить больше пеших ратников, чем любой ее враг. Так что у нас имеется шанс отслужить свой двухлетний срок и вернуться в нашу Шотландию. Здешняя самодержавная власть может послать в пехоту не только, как у нас, каждого десятого или пятого, а даже третьего. Не только бояр и дворян, но и посадских людей и холопов как помещиков, так и духовенства. Россия — это один из двух левиафанов нашего мира. Их два: Россия и Китай. Поверьте мне, господа, что судьба сделала за нас правильный выбор: нам предстоит сразиться с Сигизмундом, королем Польши, который так подвел нас в фортеции Белой. Нравится ли нам это или нет, Польша никогда не одолеет русского Левиафана. Троица, сохранившая нам жизнь, Шеин, Черкасский и Бутурлин, поставила на верную карту. Мы победим с Москвой всех ее врагов…
Дуглас впервые держал такую долгую речь. Вел он ее уверенно, спокойно, деловито. А ведь речь шла о жизни и смерти обеих рот — шотландской и ирландской.
— В ближайшие дни мы должны на полигоне под Москвой опробовать все полученные нами карабины, пистоли, пищали, мушкеты, дабы подобрать только которые не подведут нас в бою. Коней отберут только самые опытные наши наездники. Я намерен добиться, чтобы московиты выделили нам собственный артиллерийский наряд легких пушек. Обоз они уже обещали нам вместе со всем необходимым для немедленного выступления в поход; провиант: хлеб, сухари, бисквиты, толокно, мука, пшено, гречка и, конечно, любимый нами, шкотами, овес. — Кто-то даже зааплодировал… — И, разумеется, сушеное мясо, ветчина, соль для всех и перец и другие специи для господ офицеров, а для остальных — лук и чеснок. Запомните, господа офицеры, на войне нет мелочей. Проверьте все секиры, топоры, зажигалки, камень, огниво и трут, котел, котелок, медный горшок, палатки, войлоки в обозе. Пусть все пометят каждый предмет своими метками. Прислугу предлагаю вооружить луками, стрелами, колчанами, как Роб Роев или Робин Гудов. Русские, как мы убедились, увы, в крепости Белой, — превосходные лучники! Проследите, чтобы кони были полностью обеспечены овсом.
Дуглас превзошел самого себя. Никогда еще он не показал себя таким знающим начальником. А он еще не кончил.
— Очень важно всех познакомить с формой красных и зеленых стрельцов, чтобы не стреляли по своим.
— А жалованье у нас какое будет? — вдруг взорвался начальник роты ирландцев. — Это мы им должны, этим варварам, это должны их королю, а они нам? Тысяча чертей, что и сколько должны?! Какое жалованье, наконец, у нас будет?!
Дуглас наградил его презрительным взглядом.
— Этого вопроса, как видно, очень жгучего для вас, я уже коснулся. Добавлю: не слишком щедрое жалованье сторицей будет искупаться новым фактором. Вот я с удовольствием смотрю на нашего Джорджа Лермонта. В более развитой давным-давно Шотландии его предок знаменитый Томас Лермонт Рифмотворец, которого помнят и любят все шотландцы, включая самых диких, оказался шотландским бардом только потому, что его норманнский предок из варягов помог принцу Малькому вместе с другими рыцарями Нормандии сорвать с головы проклятого узурпатора Макбета злодейски похищенную им корону Шотландии. За это норманнский отважный рыцарь Лермонт был испомещен поместьем в самом благословенном Господом Богом месте в юго-восточной Шотландии на полуострове Файф, чей князь стал правой рукой принца Малькома. Так славный рыцарь Лермонт стал лэрдом в стране шкотов и породил великого нашего барда и прорицателя сэра Томаса Лермонта…
Строптивый ирландец начал ворчать, но Дуглас осадил его гневным и презрительным взглядом и добавил:
— Еще недавно московиты не владели такими огромными землями, какие завоевал им Иван IV, он же — Грозный. Он расплачивался за военную службу Москве не добром, а злом, стал ужасным тираном. Нынешний Царь, Михаил Федорович, может укрепить с нашей помощью полмира! Всем желающим он подарит, как когда-то Канмор, богатые поместья на завоеванных землях. Появится новое дворянство, они построят себе и своим детям и наследникам новые дворянские гнезда. А если не захотят оставаться здесь, то вольны будут вернуться домой — в Шотландию или Ирландию, продав задорого, свои поместья!
— Вот это другое дело! — восхитился начальник ирландцев. — За это можно драться, воевать и лечь костьми…
— Уже сейчас, — с улыбкой произнес Дуглас, — мы получаем больше, чем русские князья за свой титул — всего семь рублей в год! А простой стрелец получает семь рублей в год за военную службу, но прибыль с поместья мы сможем получать в сто раз больше — 700 рублей!
— Вот это да! — вскричал ирландский начальник, вскочил и начал плясать джигу.
Как писал в своем бесценном труде «Сказания современников о Димитрии Самозванце» Маржерет, современник Джорджа Лермонта, французский капитан в России, затмивший д’Артаньяна, игравший немалую роль в 1601–1611 годах, то есть незадолго до появления на Москве Джорджа Лермонта, князья и бояре Государственной думы получали от 500 до 1200 рублей ежегодного оклада, окольничие — от 200 до 400 рублей и земли от 1000 до 2000 четвертей (при Маржерете окольничих было до 15 человек); думные дворяне, которых было 6, получали от 100 до 200 рублей и земли от 800 до 1200 четвертей; московские дворяне — от 20 до 100 рублей и земли от 500 до 1000 четвертей; выборные дворяне — от 8 до 15 рублей и земли до 500 четвертей, дети боярские — от 4 до 5 рублей в 6 или 7 лет и земли от 100 до 300 четвертей.
— Все вы, — продолжал Дуглас, — сегодня получите бесплатно добротное сукно местной выделки, но шить рейтарскую форму нам придется за свои деньги у местных портных, обслуживающих московских стрельцов. Через год службы вы снова получите сукно. За лошадей мы не платим. Жалованье…
Все подались вперед, навострили уши, не спуская глаз со своего начальника.
— Жалованье русских рядовых рейтаров, — продолжал Дуглас улыбаясь, — составляет двадцать рублей, офицеры получают в среднем тридцать рублей. Восточным иноземцам — татарам, чувашам и прочим — положено на десять рублей меньше. Нашим же рейтарам этого года будут платить по тридцать рублей рядовому составу и по сорок офицерам.
Довольные офицеры переглядывались улыбаясь.
— Но это еще не все, — широко улыбнулся и Дуглас. — Во-первых, обещают нам, если мы докажем им, что мы настоящие рейтары, поднять жалованье еще на десять рублей. Во-вторых, во время походов, а их нам не придется долго ждать, нам будут выдавать сало, соленую рыбу и сушеную рыбу, муку, пшено, картошку и даже водку, которая нам всем так понравилась здесь, не то что польский бимбер в крепости Белой…
Блестящая речь Дугласа, которому, как потом выяснилось, Рейтарский приказ уже положил оклад в 45 рублей, вызвала всеобщий восторг. Все рвались в бой. По приказу Дугласа выкатили бочонок водки, так сказать, авансом. Не прошло и получаса, как в рейтарской казарме запели наемники шотландские и ирландские песни…
Знал ли тогда Дуглас, понимал ли он, что новоиспеченные царские рейтары на самом деле стали пожизненными московскими пленниками? Что пока они здоровы и в строю, никто не выпустит их из Московии?
Но, как гласит известная русская поговорка, нет худа без добра. Ведь если бы вернулся Джордж Лермонт, если бы не стал он родоначальником русского рода Лермонтовых, то не было бы у нас ни Лермонтова, ни… этой книги о московском узнике…
Нам не дано знать, когда Джордж Лермонт стал Юрием Лермонтовым и осознал, что навсегда простился с Джорджем Лермонтом и родной Шотландией, с Абердином, с матерью и Шарон. Зато я установил, вникнув в московские порядки, что остался он не по собственной воле. И узнал он о том, что русичи не намерены отпустить его с военной службы, уже в 1615 году. Надо полагать, что он скоро разуверился в обещаниях Кремля. Разумеется, для него это было страшным ударом. И разве не передались его потомкам печоринская разочарованность, доходящая до мировой скорби, тоска по стране своих предков, врожденная любовь к песням и поэзии, мужество и фатализм, восходящий к варягам, норманнам и к шотландским рыцарям, а также неверие к великим мира сего и властям предержащим, недоверие и скептицизм…
Свой внезапный переход с польской службы на русскую шкоты восприняли с философическим стоицизмом, достойным самого Зенона.
— Царь, конечно, дурак, — рассуждал командир шкотского шквадрона Дуглас, — да лучше служить Царю-дураку, нежели Царю-извергу — Ивану Грозному, скажем, или французскому Ироду и святоше Людовигу Одиннадцатому. А ведь и ему служили Дугласы и прочие шкоты. Кстати, отец Царя, говорят в Немецкой слободе, очень, очень умен, но он сын своего времени, сильно тяготел к Ивану Грозному…
Только Лермонт терзался какими-то смутными угрызениями совести. Долго не проходило у него это назойливое беспокойство — не посрамил ли он честное имя Лермонтов?..
Уже по прибытии в Москву выяснилось, что Царь-недоросль крепко надул «бельских немчин». После осады Белой пришлось заново обрядить шкотов оружием, закупать почти всю рейтарскую амуницию: мушкеты, пистоли, сабли, латы, кирасы, шишаки, сумы, подсумки, огромные седельные пистоли по паре на брата и «рейтарский и конский всякий убор». Началось «строение мундиров», «штанов со всяким к тому прикладом» у российских и чужестранных купцов, закройщиков, портных и прочих работных людей, что одно уже стоило немыслимых денег, и все это вычиталось из будущего жалованья райтаров! Хорошо хоть коня со снаряжением не пришлось покупать Лермонту. Аргамак или бахмат стоил тогда сто рублей, не меньше, сумма по тем временам громадная. Безлошадные же влезли в такие долги к Царю Московскому, что можно было надеяться на полный расчет лишь через два года, или, как было указано в приказе, в 7123 году по московскому летосчислению!..
Надо признать, что почти все шотландцы и ирландцы довольно долго путались с этим летосчислением…
Рейтарский полковник фон дер Ропп, пыхтя брылями, объявил новичкам:
— Клянусь тремя кельнскими Царями… уф… уф… вам оказана чересчур уж большая честь… уф… уф… вместе со всем моим полком вы, канальи, будете парадинами — придворными стражами… уф… уф… самого Царя! Целуйте крест на верность… уф… Царю Михаилу Федоровичу. И чтобы верность эту… уф… уф… содержать до гроба!.. В Третьей книге Моисеевой, главе Девятнадцатой, сказано устами Господа нашего: «Когда поселится пришлец в земле вашей, не притесняйте его: пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской. Я Господь, Бог ваш». Помните, — это уже я говорю, — что русские… уф… уф… добрые христиане и чтут Священное Писание. Они добром платят за добро, но не дадут спуску тому, кто обманет их доверие. У пророка Иезекииля сказано о ландскнехтах библейских времен, служивших гордому Тиру: «Перс и Лидиянин и Ливиец находились в войске твоем и были у тебя ратниками, вешали на тебе щит и меч; они придавали тебе величие». Царь Михаил молод… уф… уф… а значит, щедр, не то что старый скупердяй Сигизмунд. Каждый, кто заслужит, может стать… уф… уф… поместным русским дворянином — земли русской всем хватит с избытком…
— Среди вас, — продолжал фон дер Ропп, — имеются люди хорошего рода. Учитесь… уф… уф… придворному вежеству и учтивости, — он вдруг подмигнул, — и вы далеко пойдете. Не один наемный ратник и пришелец возложил на себя… уф… уф… корону.
Исчерпав посулы, полковник перешел к угрозам:
— И зарубите себе на носу: назад вам дороги нет. Как дезертиры и перебежчики все вы объявлены польским королем изменниками и приговорены… уф… уф… заочно к смертной казни! А отсюда убежите — покарает вас русский Царь лютой смертью!
В Москве жили поначалу рейтары, или, как они себя называли на немецкий манер, «райтара», в Хамовнических светлицах (казармах), пока не перевели их почти в столь же тесные светлицы с нарами за Москворечьем. В этих светлицах женатики из числа старослужащих и то селились по две-три семьи в одном покое. Уверяли, что страна эта, Московская Русь, была европейской, но клопы в ее стольном граде водились чисто азиатские, отличавшиеся зверской кровожадностью. Целые полчища этих bed-bugs бродили тучами по светлицам, зверея, сатанея с сумерками и лютуя до самого утра. Сладу с ними не было никакого.
В первое же жалованье бельские шкоты познакомились с русскими деньгами. После Смутного времени серебряный рубль похудел с шестнадцати золотников серебра до одиннадцати. Ниже рубля шли полтины, гривенники, алтыны, копейки и деньги. Новые монеты были правильной круглой формы, а старые — продолговатой и довольно корявые. Рубль насчитывал сто копеек новгородских и двести — московских. Джорджу приятно было видеть на копейке-новгородке своего тезку с копьем — отсюда и название копейки.
Вскоре в полку стало известно, что Его Величество всемилостивейше обещает свое особое заступление каждому иноземцу, кто пожелает воспринять православное греческое вероисповедание. Это были не пустые посулы: старые рейтары знали, что выкрест получал и патент о новом чине, и грамоту на поместье быстрее прочих. Но лишь один ливонский рыцарь согласился стать православным, и про него говорили, что прежде, попав в плен к туркам, он принял магометанство!
Командир полка фон дер Ропп настоятельно уговаривал креститься:
— Не Иоанн-креститель крестился у Христа, а Христос у Иоанна. Креститесь же и вы, несчастные кальвины и лютеры, у русского Ивана!
Командир эскадрона Дуглас отговаривал:
— Шотландцы крестились раньше русских, так что не следует старокрещеным креститься у новокрещеных.
Лермонт и большинство шкотов склонны были согласиться с Дугласом, тем более что в полку ходил слух, будто фон дер Ропп получает от русской церкви по золотому за каждого новокрещеного. Большинство рейтаров, даже шляхтичи, ни уха, ни рыла не смыслили в родной грамоте, а уж по-русски объяснялись прекурьезно и прегадко. Полковник фон дер Ропп, прослужив почти четверть века в русской службе, считал себя знатоком русского языка, хотя не мог ни читать, ни писать и расписывался с трудом. Он бранил зауряд все русское и частенько грозился уехать на родные берега Рейна, но в действительности давно бросил думать о расставании с Московией.
Лермонт хитер в письменности и языках, полковник фон дер Ропп предложил было ему стать писарем, дабы «всякое письменное произведение могло быть порядочно», но упрямый шкот заявил, что не за тем из Шкотии приехал, чтобы бумагу и чернила переводить.
Сравнивая через год денежное, вещевое и квартирное довольствие Царя всея Руси и короля Речи Посполитой, Лермонт изрек по-русски:
— Хрен не слаще редьки!
С августа 1614 года до весны 1615-го Московский рейтарский полк почти весь стоял против поляков под Дорогобужем, но шквадрон «бельских немчин» Дугласа почти всю зиму провел в Москве, где он нес со стрельцами охрану Кремля. Видно, «бельским немчинам» еще не очень доверяли. Поляки крепко держали Смоленск. Русское войско, предводительствуемое князем Димитрием Мамстрюковичем Черкасским, с трудом удерживало Побережье и никак не могло собраться с силами, чтобы пойти на Смоленск. Пройдет еще пять лет, прежде чем Московия заключит мир с Речью Посполитой.
С первого взгляда Джордж Лермонт влюбился в Кремль. Пораженный, потрясенный, ходил он в яркий солнечный день от собора к собору, от терема к терему. «Златом покровенные и пречюдно украшенные», они производили незабываемое впечатление. Самым древним храмом в тогда уже почти пятисотлетием Кремле была церковь Рождества Богоматери, построенная в конце XIV века. Тогда, во времена Дмитрия Донского, стены Кремля, его башни и храмы складывали из белого камня, но с конца XV их заменили кирпичными…
Первый раз в Кремле он пробыл недолго — надо было спешить обратно в полк, и ушел он, оглядываясь на каждом шагу, переполненный той очистительной и возвышающей радостью, что дает созерцание истинного искусства, прикосновение к чуду духа и рук человеческих, но потом ему посчастливилось познакомиться с земляком Кристофером Галловеем, зодчим и часовщиком, которого русские называли Христофором Ивановичем Галовеем. Поклонник ранней готики, враг «московского барокко», Галловейшг был одним из виднейших иноземных зодчих, приглашенных в Москву основанным Борисом Годуновым приказом каменных дел. Он щедро потрудился над Кремлем, но главной его работой была надстройка вместе с Баженом Огурцовым по храмозданной грамоте самого патриарха Филарета Спасской башни в 1624–1625 годах.
В Кремле все знали этого шкота. Был он на диво высок — шесть футов и пять дюймов, нескладно скроен и худ, но с пивным брюшком, с большой головой и густой рыжеватой шевелюрой вокруг сияющей розовой плеши. Одевался небрежно в старомодный аглицкий камзол времен Елизаветы I Английской, но с длинным зелено-белым шарфом Эдинбургского университета, обмотанным вокруг журавлиной шеи со свободно болтающимися затасканными концами.
В руках Галловей вечно мусолил строительные чертежи, из карманов у него торчали всевозможные инструменты. Всегда был испачкан известью и краской. По-русски говорил отвратно. Но русские мастера и строители души в нем не чаяли, ценили за талант и крепкие знания, ласково называли меж собой «Головей-головушко».
Крис Галловей надолго стал единственным настоящим другом Джорджа Лермонта в Москве. С каждым годом крепла их дружба. Многим был обязан Лермонт этому недюжинному человеку. Он-то и представил Кремль молодому рейтару в кожаной кирасе и обшитых кожей рейтузах с лампасами и устрашительным шотландским клеймором на левом боку, который он поддерживал, чтобы тяжелый двуручный меч не бряцал о камни ступеней.
Галловей начал с Успенского собора — жемчужины Кремля, самого современного славного из девяти его храмов. Его построил итальянский архитектор Аристотель Фиораванти в 1475–1479 годах, причем каждый шаг его проверялся великим князем Иваном III и неусыпными стражами православной церкви. Болонец Фиораванти и сам явно стремился, двигая вперед зодчество Московии, всемерно использовать чисто русский колорит, владимиро-суздальские и прочие местные традиции. Это же стремление двигало и Кристофером Галловеем, и он яро восставал против слепого подражания итальянским образцам. Служители церкви требовали, чтобы Успенский собор в Кремле во всем был похож на Успенский собор во Владимире, но когда над Москвой-рекой поднялся могучий красавец богатырь о пяти златых шеломах, летописец отметил: «Та церковь чюдна велми величеством и высотою, и светлостью, и звонкостью, и пространством, такова же прежде того не бывала на Руси…». Под высочайшим столпом Руси Иваном Великим горели на солнце пять куполов Успенского собора, на долгие века облитые особой, «огневой» позолотой, светилось каменное кружево, празднично пестрела цветная роспись порталов.
Внутри храма прохладно пахло ладаном и воском, таинственно мерцали иконы.
Что-то немыслимо древнее, допотопное и языческое виделось Лермонту в святом образе Владимирской Богоматери, в иконостасе руки Дионисия, в старинном, как сам Кремль, изображении тезки Джорджа Георгия Победоносца, в завораживающе-пронзительном «Яром оке» — иконе Христа Спасителя.
— Русские, — сказал неизвестно кому Галловей, — поклоняются ветхозаветному Богу ревнителю и предпочитают Царей с темпераментом Ивана Грозного. «Ярое око!». Помнишь у пророка Наума: «Господь есть Бог ревнитель и мститель; мститель Господь и страшен в гневе: мстит Господь врагам своим, и не пощадит противников своих…»: А у Софонии: «Все истреблю с лица земли, — говорит Господь; истреблю людей и скот, истреблю птиц небесных и рыб морских, и соблазны вместе с нечестивыми; истреблю людей с лица земли, говорит Господь». «Живу я, говорит Господь Бог: рукою крепкою и мышцею простертою и излиянием ярости буду господствовать над вами… И узнаете, что Я — Господь Бог…». Вот такие, верно, библейские изречения были по нраву Царю Ивану!
Создатели этих шедевров, говорил Галловей, словно и не подозревали о перспективе, светотени, объемном изображении, а добивались удивительно многого.
«Спас ярое око»… Вот такие бешеные белые глаза были у Шеина, когда он глядел на пленных шкотов под Белой. Но потом, славу Богу, глаза его просветлели, подобрели, когда он увидел их раны, их разнесчастные лица и понял, что они разбиты и побеждены.
Благовещенский собор с белокаменной резьбой, дивной узорочью, роскошным убранством, неожиданными итальянскими мотивами приводил Галловея в исступленный восторг.
Шаги будили гулкое эхо под скалистыми сводами.
— Бывал я в Италии, — со вздохом молвил Галловей. — Там, верно, великий Джиотто ближе всех к русским мастерам. Видишь хоры у западной стены? — показал Галловей. — Это место царской семьи. А вот резной трон Ивана Грозного…
Архангельский собор, шестистолпный и пятиглавый, словно родной брат Успенского, но отнюдь не близнец. Ордерные пилястры, коринфские капители, «раковины» с берега Адриатики…
В обжорном ряду на базаре кишмя кишела пестрая, шумная толпа. Так заманчиво пахло горячими пирожками, калачами, байками, медовыми пряниками с сусальным золотом, кренделями, что шкоты купили себе по копеечному пышному калачу.
Вдвоем с Галловеем Лермонт осмотрел сказочно прекрасный собор Покрова, что на рву у Кремля, прозванный народом Василием Блаженным в честь погребенного под его стенами знаменитого на Москве юродивого. Этот гимн победы в камне был воздвигнут двумя русскими зодчими, Бармой и Постником, по велению Ивана Васильевича на главной площади государства, у первого въезда в Кремль.
При виде Василия Блаженного, его бесчисленных луковиц и маковок и едва ли не семидесяти приделов у всех иностранцев глаза разбегались, но Крис Галловей был строгим, быть может, чересчур беспощадным судьей:
— Храм — город, небесный Сион — так москвиты называют эти грезы в камне. Русские наполовину азиаты. Взяв Казань, они широко распахнули ворота в Азию, и вот фантастическая мечта о ней. Нет, я не в восторге от этого горячечного сна. Главный шатер мне напоминает хрустальную граненую пробку старинного хрустального графина. А кругом — хаос во хмелю! Пьяное воспоминание о соборе святого Марка в Венеции.
Лермонт не мог согласиться с зодчим, хотя высоко ценил его мнение. Конечно, Галловею никогда не приснится такой сон. Такое могло прийти в голову только русскому человеку! И это прекрасно, что шкот Галловей, итальянские архитекторы, русские зодчие видят мир на свой лад… Иначе это был бы не самый лучший, а самый скучный из миров!
Лермонт увидел Василия Блаженного в его исконном виде — красный кирпич с белыми украшениями. Лермонтовы же увидели его в радужной раскраске XVIII века.
Шкоты обошли весь неровный треугольник Кремля. Двумя его сторонами были Москва-река и Неглинка, основанием — ров с водой.
— Стены в полторы мили длиной, — пояснял Галловей таким горделивым тоном, будто сам их построил. — Шестнадцать вратных башен. Стены до восемнадцати ярдов высотой, толщина пятнадцать футов.
Джордж Лермонт смотрел во все глаза на огромный замок, на двурогие зубцы стен с бойницами. Быть может, ему придется защищать эти стены. Что ж, он выполнит свой долг.
— Стены нашего Эдинбурга не столь высоки, — говорил Галловей, — их парапет слишком узок для пушек. Нет там и таких мощных башен. Словом, Эдинбург не может выдержать длительную осаду.
Самое замечательное Крис Галловей оставил напоследок.
— А теперь, — сказал он драматическим и многообещающим тоном, — мы поднимемся с тобой на самый, самый верх Руси!
Венец соборов на главной Кремлевской площади объединял чудо-богатырь Иван Великий, вставший на серединной точке столицы. Ему исполнилось тогда уже более ста лет. Колокольня, видная за много миль от Москвы, служила и дозорной башней. В октябре 1552 года именно с нее увидели русское войско, возвращавшееся под началом Ивана Грозного с величайшей победой в Казани.
Галловей повел земляка на головокружительную вершину Ивана Великого, на самый верхний его ярус по витой, туго закрученной лестнице с еще не истертыми крутыми каменными ступенями. Галловей, бывший лет на пятнадцать старше юного Лермонта, тяжело дышал и потирал натруженные мускулы длинных ног. Наконец он подвел Джорджа к узкому не затянутому слюдой окну, обрамленному бархатистым зеленым мохом. У Джорджа перехватило дыхание: перед ним простиралась Москва, залитая июльским солнцем 1613 года после Рождества Христова!
— Вот он — третий Рим! — с улыбкой объявил Галловей.
Далеко вокруг раскинулись деревянные посады с пыльной зеленью пышных рощ. Всюду над тесовыми и соломенными крышами возвышались, сияя крестами, златоглавные церкви, пестро раскрашенные луковицы колокольни и звонницы. На Яузе и Неглинной вертелись, сверкая, мельничные колеса. По немощеным улицам тянулись обозы. Внизу, на Ивановской площади в самом Кремле и на огромной и покатой Красной площади рядом с древними святынями Руси, соборами, палатами, теремами, приглушенно гудели базарные толпы, обтекая бесчисленные лавки, ряды, склады, телеги с задранными кверху оглоблями. Отдельный человек казался с высоты Ивана Великого муравьем. Сияла на солнце слюда в окончинах, горело еще редкое стекло в государевых хоромах. Отсвечивали медные и луженые крыши.
— Кто основал этот чудный город? — спросил Лермонт, любуясь холмом, послужившим фундаментом Кремля, и широкой Москвой-рекой.
— Князь Юрий Долгорукий, — ответил из-за его спины Галловей, — почти полтысячи лет тому назад, в 1147 году. А был он, хотя русские этого не помнят, внуком по матери короля Гарольда Английского, который царствовал…
— В первой половине одиннадцатого века, — не без гордости за свое неплохое знание истории вставил книгочей Лермонт.
— С 1037 по 1040 год, — уточнил Галловей. — Еще до покорения Англии норманнами Вильяма Первого.
Галловей указал земляку внушительные фортификации столицы: кроме Кремлевской, еще две стены обегали ее неровными, словно очертанными детской рукой кругами.
Разросшийся лет сто тому назад посад обнесли еще более толстой каменной Китайгородской стеной, способной устоять перед любым пушечным огнем. Полукруг Китай-города с севера и востока прирастили к Кремлю. И совсем недавно, в конце прошлого, XV века, москвичи возвели еще одно кольцо — каменный обруч Белого, или Царева, города. И строил его тот самый умелец-городелец из Дорогобужа, который строил и Смоленский кремль, — Федор Конь, о котором Галловей отзывался с высшей похвалой. Он назвал самые красивые храмы внутри этих стен и замковые монастыри, окружавшие могучими стражами всю Москву: Петровский монастырь на севере, построенный в XIV веке, Сретенский монастырь, воздвигнутый в том же столетии сначала как крепостной форт. Особенно крепкие монастыри стояли на юге, откуда ждали прежде набегов татар.
Разумеется, Джордж Лермонт запутался спервоначалу во всех этих монастырях, хотя Галловей представлял их по-английски:
— Saint Simon Monastery, Saint Alexis, Don Monastery, Saint Andronic Monastery of the Saviour…
Дойдя до Андроникова монастыря, основанного в 1359 году учеником Сергия Радонежского Андроником у слияния речки Золотой Рожок с Яузой, Галловей пообещал непременно показать Лермонту дивные фрески какого-то безвестного старца Андрея-иконописца, трудившегося лет сто тому назад…
Новодевичий монастырь, основанный в начале века в память борьбы за Смоленск, по понятной причине особенно заинтересовал Лермонта. Монастырь стоял в лесах: его луковки раскрашивали как яйца на пасху. Живая история! История, к которой он сам совсем недавно прикоснулся. И, быть может, предчувствовал он, что вся жизнь его будет связана тугим и неразрывным узлом со Смоленском…
— Смотри, смотри! — говорил за ним Галловей, теребя свой зелено-белый шарф. — Самые дорогие монеты — золотые. Но у всех народов они разные. Так и красота — золотая мера всяк сущего — у всех разная. Вот она, перед тобой, русская красота!
С высоты Ивана Великого хорошо просматривались все шесть торговых путей, ведущих из Москвы: Смоленский, или Литовский, Вологодский, или Беломорский, Новгородский, Поволжский, Сибирский и Украинский, или Степной.
Они пробыли так долго на Иване Великом, что день стал угасать, солнце висело уже над горизонтом, за рекой Неглинной.
— Подумать только, — со вздохом проговорил Галловей, — что сейчас это солнце светит вовсю над «Афинами Севера» — над моим родным Эдинбургом — над королевским замком на скале, господствующим над заливом Фирт-офф-форт, над моим старым университетом, где все носят вот такие шарфы…
И зодчий с гордостью погладил длинный зелено-белый шерстяной шарф, свисавший у него с шеи.
И в это мгновение оба они вздрогнули, захваченные врасплох громовым ударом большого колокола Ивана Великого. Рев контрабаса тут же был подхвачен литаврами всех девяти храмин Кремля, согласно вплетались в общий хоровод победные бронзовые, медные, серебряные трубы и рога Василия Блаженного. В одновеликое целое, в торжествующий гимн сливался с кремлевским благовестом мелодичный перезвон звучавших скрипками и флейтами колоколов всех бесчисленных церквей Москвы и окраинных ее монастырей. А запевала Иван Великий весь дрожал, ходил ходуном и, казалось, приплясывал в такт этой божественной музыке. И черным роем вокруг него над всем Кремлем суматошно вились черные вороны, галки, грачи…
— Говорят, эти мудрые и вещие вороны сотни лет живут, — сказал Галловей в нахлынувшей после колокольного звона вибрирующей, ошарашенной тишине. — Значит, они помнят не только Царя Бориса Годунова, Лжедмитрия и Царя Василия Шуйского, но и высокоторжественное коронование Ивана Грозного, и набеги Золотой Орды… А лет через сто — двести здесь, над Кремлем, будут летать вороны, помнящие если не нас с тобой, то коронацию Михаила, коей был я очевидцем…
Спускаясь по лестнице, Галловей рассказывал об этом торжестве…
«Что сравнить с Кремлем, который, окружаясь зубчатыми стенами, красуясь золотыми головами соборов, возлежит на высокой горе, как державный венец на челе грозного владыки…
Он алтарь России, на нем должны совершаться и уже совершались многие жертвы, достойные отечества…».
Не было ли у юнкера Лермонтова, когда он впервые поднялся на Ивана Великого, удивительного чувства, что будто однажды, давным-давно, в другой жизни, он уже совершил это восхождение и любовался Москвой?
«Что величественнее этих мрачных храмин, тесно составленных в одну кучу, этого таинственного дворца Годунова, коего холодные столбы и плиты столько лет уже не слышат звуков человеческого голоса, подобно могильному мавзолею, возвышающемуся среди пустыни в память Царей великих?!. Нет, ни Кремля, ни его зубчатых стен, ни его темных переходов, ни пышных дворцов его описать невозможно… Надо видеть, видеть… надо чувствовать все, что они говорят сердцу и воображению…».
Так писал юнкер Михаил Юрьевич Лермонтов, прямой потомок рейтара Московского полка Джорджа Лермонта.
И те же чувства, наверное, волновали его пращура из Абердина. И ему тоже хотелось, придя домой, в светлицу (казарму), взять и излить свои чувства на бумаге, записать хотя бы свои наблюдения и не всегда понятные слова Галловея. Но он так мало еще знал, и так не хватало ему времени…
Он читал все, что попадало ему на английском, испанском, португальском, благо был языкам с детства научен, но в Москве нелегко было добыть книги на иностранных языках, поэтому он срочно изучал русский.
В суровую годину попал Лермонт в Москву. Вот что писали в том самом 1613 году в челобитной юному Царю рязанские бояре, дворяне, духовенство во главе со своим архиепископом Федоритом: «С тех пор как вор (самозванец) начал называться царским именем, пошли усобицы и войны: наши отчины и поместья разорены до конца, все мы от домов своих отбыли и жили с людишками своими в Переяславле (Новой Рязани), а когда Земля соединилась, начали приходить татары часто и выжигать домишки наши, людишек и крестьянишек наших остальных перехватали и самих многих нашу братью на пустошах взяли и побили, и теперь татары живут у нас без выходу».
Чуть не со всех сторон наседали на Московию беспощадные вороги, и со всеми ими предстояло Лермонту скрестить мечи.
Мало ему было отпущено судьбой времени на учение.
Лермонт любил слушать рассказ Галловея о его первой встрече с Царем. Узнав, что в Москву приехал Галловей-часовщик, Царь возликовал и велел немедля доставить его во дворец. Юный Михаил обласкал его, не мог на него нарадоваться и тут же потащил его в свои покои. Галловей ничего не мог понять, голова его пошла кругом. Войдя в царские покои, он обомлел — они были забиты часами всех видов. Всюду теснились часы стенные, столовые, астрономические, или морские, карманные, песочные. Они тиктакали на все голоса и лады, выбивали затейливые куранты, пели птичьими голосами, стучали золотыми молоточками, показывали расположение звезд и планет на небосклоне, играли диковинные действа со всякими фигурками, поражали хитрой выдумкой и филигранным мастерством. Царь оказался страстным любителем часов. Он с детства маялся ногами и предпочитал отсиживаться в покоях с любимыми часами. Он тут же стал просить Галловея починить ему какого-то старинного любимца. Галловей, разумеется, не ударил лицом в грязь. Он стал часовщиком и поставщиком часов Его Величества. Ему как зодчему были обеспечены лучшие царские заказы — вплоть до Спасской башни!
Царю Михаилу было в 1613 году, когда его впервые узрел в Кремле рейтар Лермонт, семнадцать отроческих лет. Царь приходился ровесником своему новому ратнику. Отец Царя, патриарх Филарет, томился тогда в польском плену. Мать — Ксения Ивановна Шестова — была незнатного рода. Никогда Михаил не чаял стать Царем на Руси, мальцом жил в северном краю, на Белоозере, где хранилась государственная казна, подальше от татар и ляхов. На Белоозеро мальчонку Мишу с теткой сослал Царь Борис Годунов, сильно опасавшийся его отца — боярина, коего он заточил в монастырь. Только смерть Годунова объединила снова Романовых в Москве. Из годуновского плена угодили они вскоре в плен к Тушинскому вору, но для отца будущего Царя, Филарета, это был почетный плен — названый Димитрий надеялся на помощь Романовых.
В 1610 году признавшая Царем королевича Владислава продажная Боярская дума, изменяя отечеству своему, направила к королю Жигимонту послами Филарета и князя Голицына. Они попали в западню — поляки держали их в плену почти девять лет. Вернется Филарет лишь в 1619 году. Сам Михаил с матерью тоже стал в Кремле пленником поляков. Будучи освобожденным в ноябре 1612 года, Михаил отсиживался в своей костромской вотчине или в соседнем Ипатьевском монастыре. И вдруг, как гром среди ясного неба, избрание на царство! 14 марта 1613 года семнадцатилетний Михаил Романов с несказанным изумлением узнал от московских послов, что еще 21 февраля Собор избрал его на престол. Мать новоизбранного Царя Ксения Ивановна, она же инокиня Марфа, пришла в неописуемый ужас и, плача, объявила послам, что «у сына ее и в мыслях нет в таких великих преславных государствах быть Государем, он-де не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди по грехам измалодушествовали, дав свои души прежним Государям, не прямо служили».
Попервоначалу ни Михаил, ни мать его не соглашались с избранием. Государство вконец разорено Смутным временем, и никому не известно, кончилась Смута или нет, и если нет, то сколько лет она еще продлится. Казна пуста. У Москвы могучие противники: поляки с литовцами, свей, татары. Всюду шалили шайки Заруцкого, Лисовского, Толстого, Баловня. И слишком много в Москве князей да бояр, кои свысока глядеть станут на Царя-отрока из рода Романовых. Отец его, Филарет, на что старее, умнее, сильнее, и то не смог добиться престола, а куда там Михаилу!.. Не меньше шести часов вели послы переговоры с Царем и его матушкой. Нет да нет, да ни в какую!.. «Бог да взыщет на вас конечное разорение государства!» — грозили бояре. Только через пять дней, 19 марта, двинулась пестрая царская кавалькада с охраной и послами в Москву. Царь и стражники тревожно вглядывались в дремучие заволжские леса: неровен час с гиком и свистом налетят разбойнички Толстого — грозы костромских проезжих дорог.
11 июня 1613 года произошло венчание первого из Романовых.
А в конце августа того же года въехал в Москву будущий рейтар Царя Михаила Федоровича — шкот, «бельский немчина» Джордж Лермонт. Уже 1 октября Лермонта отрядили со шкадроном рейтар охранять Кремль, где в тот день Царь Михаил, чье библейское имя на языке древних евреев означало «кто как Бог», справлял день ангела. В тот день и сподобился Лермонт узреть августейшую особу на диво невзрачного вида. Михаилу на глаз можно было дать лет четырнадцать, не более. Наверное, он страдал золотухой — блекло-серые глаза воспалены, кожа нездоровая, в болячках, фигурка нескладная и тощая до невозможности. «И это — Царь Московии?!» — в полном недоумении спросил себя бравый рейтар. Но сомнения быть не могло: золотушный отрок был при короне, с державой и скипетром.
Вволю нагляделся Лермонт на Царя Михаила Романова. Иноком бы быть этому хилому отроку с размытыми голубыми глазками, сопливым носом и худосочной фигурой. Не шли ему ни скипетр, ни держава. В Кремле зло шутили над ним. «Не помазанник Божий, а олух царя небесного». «Царь без царя в голове!». «Да неужто все Романовы таковыми будут! Боже, спаси Руссию!..»
И думалось тоже: ничем не лучше этот самодержец его, Лермонта. Слабак он, щелчком зашибить можно, а уж грамоте, писать и читать умеет он, Лермонт, куда лучше этого золотушного венценосца.
Очень скоро он знал уже все московские цены и записал их для памяти: пуд меда — 25 алтын, воска — 3 рубля 25 алтын, лучшего говяжьего сала — 2 рубля, соленого мяса — 2 3/4 гривны, масла — 26 алтын 4 деньги, соленая Кольская семга — 2 алтына за штуку, или 4 рубля за бочку, бочка лучших переяславских сельдей (200 штук) — 11 алтын и 4 деньги, 20 осетров — 8 рублей, фунт сахару — 3–4 рубля, пара сапог яловичных — 8 алтын, сафьянных — 14 алтын, красных телячьих — 20 алтын.
Мудрые люди говорят, что все, что поднимается, должно со временем упасть. Увы, к ценам это не относится. Цены из года в год ползли вверх, набирая скорость.
Не спрашивая согласия своих подданных, большинству которых в то же тяжкое время икра была не по карману, Царь Иоанн Федорович по совету Шереметева сдал торговлю осетровой и белужьей икрой на откуп за 40000 талеров голландцам, которые продавали ее в Италии, Англии, Нидерландах, Франции.
Пшеница продавалась в зависимости от урожая за 2–13 алтын за четверть, рожь — немного дешевле. За 7 денег можно было купить связку дров, достаточную, чтобы испечь хлеб из четверти муки.
Казенная водка стоила 6 рублей за ведро, романея — 25 алтын, рейнское — 30.
Мы нарочно указали здесь московские цены того времени, поелику совершенно не понимаем тех сочинителей, кои в своих романах никогда не заглядывают на рынок, а если, случается, и заглядывают, то никогда не интересуются ценами. А цены, мы смеем утверждать, играют не последнюю роль в нашей жизни. Далеко не последнюю. И вообще в нашей жизни больше скучной прозы, чем романтической поэзии…
Торговля хлебным вином, ставшая казенной монополией еще благодаря государственной мудрости Царя Бориса Годунова, давала при Михаиле Федоровиче вследствие дешевизны «зеленого змия» до 800 рублей в год. Казна покупала водку за 15 алтын за ведро, а продавала — за 4 рубля в мирное время и за 8 — в военное. Из-под полы и прилавка торговали сравнительно дорогим табаком. Впрочем, Лермонт не курил.
Что же остается добавить нам к сказанному?
Со времен Гостомысла и первых Рюриковичей золото свободно продавалось в слитках, изделиях и монетах всех стран, торговавших с Россией по твердому курсу: в то время один золотник золота стоил 13 алтын 2 деньги.
Простолюдин мог за 3–5 рублей одеться в платье из русского сукна, но тонкое аглицкое, голландское, любекское, гамбургское сукно стоило по три рубля аршин. Судя по числу потребителей предметов роскоши, богачи составляли ничтожный процент десятимиллионного населения тогдашнего Московского государства.
Тяжкий крест нес в ту пору русский купец, одолеваемый не только русскою знатью и служилым дворянством, но и иноземными негоциантами и своими же именитыми гостями. Честная торговля исключалась. «Не обманешь — не продашь, — учила купцов суровая действительность. — Не обманешь — не проживешь». Недаром Олеарий писал о них: «В куплях и продажах они придумывают всякие хитрости и лукавства, чтобы обмануть своего ближнего. Так как они избегают правды и любят прибегать ко лжи и к тому же крайне подозрительны, то они сами редко верят кому-либо; того, кто их сможет обмануть, они хвалят и считают мастером. Поэтому как-то несколько московских купцов упрашивали некоего голландца, обманувшего их в торговле на большую сумму денег, чтобы он вступил в ними в компанию и стал товарищем по торговле».
И все-таки купцы русские, «всяких чинов купецкие люди», прожженные мошенники и обманщики, жадные, косные, нелюбимые в народе, презираемые иноземцами, притесняемые начальствующими и должностными лицами, ограбляемые и убиваемые ворами и разбойниками, были в свое время незаменимы и немало потрудились во славу отечества, о котором, заботясь о себе и о своей мошне, они мало помышляли. Мир праху их!
— Snow, Snow!.. — кричали на дворе рейтары. — Снег! Снег!
Наскоро одевшись, Джордж Лермонт поспешил из рейтарской светлицы во двор. В сенях скрипели мерзлые половицы, в кадушке замерзла вода вместе с железным ковшиком.
Снегом покрыло всю стрелецкую слободу, всю Москву. Так вот он, знаменитый русский снег, о коем ему рассказывали старые рейтары. В детские годы Джордж видел в родных горах снег, но русский снег был совсем другим. Он окутал все вокруг. На домах торчали высокие белые клобуки. Каждая веточка на дереве казалась сделанной из снега. Снег мягко сиял, блистал на солнце алмазами, слепил глаза. Вороны, клевавшие у конюшен конские яблоки, стали гораздо виднее и выступали как монахи-чернецы. Они испещрили снег крестиками своих следов. Щеки покалывал морозец, ноздри слипались. Воздух был свежим и ядреным. Изо рта валил пар, как дым из печной трубы. Рейтара помоложе умывались снегом, швырялись снежками. Один здоровенный снежок угодил Джорджу в щеку, другой в ухо. Ледяная струйка скользнула за шиворот. Он тут же дал сдачи.
По слободской улице гнали стрелецкий скот. Мычали, в недоумении нюхая снег, роняя лепешки, рогатые коровы. Овцы суетились и сыпали орешки. Пастух весело щелкал бичом, словно из пистоли стрелял. Людишки облачились в меховые шапки, шубы, татарские башлыки. Стрелецкая детвора каталась с горок на санках и салазках. За санными подводами тянулась зеркальная колея.
В этот первый снежный день все московиты особенно засматривались на полушквадрон рейтаров на могучих вороных жеребцах. Все молодец к молодцу, кованные медью шлемы с черным конским хвостом по гребню, блестящие кирасы. Картинно выглядели они на фоне белых сугробов. Ресницы у его Гектора стали белыми и мохнатыми, морда заиндевела и посивела.
Заступив лиловым вечером под лиловым месяцем на караул в заснеженном Кремле, Джордж не узнал Кремлеграда. На часах у него впервые в жизни замерзли ноги, и сменившись, он разулся, ругаясь, и долго по совету прапорщика растирал босые ноги, слушая страшные рассказы о русских морозах, насмерть обмороженных, о буранах и метелях. Потом он убедился, что рассказы бывалых рейтаров не были преувеличены.
Ночью при свете сального огарка он с изумлением рассматривал дивное морозное узорочье на замерзшем окне караулки, пальмы и кактусы. Таких чудес небось отец не видел в Америке!..
Очень хотелось описать этот первый снег. Но как это сделать? И кому это нужно?..
В наблюдениях и переживаниях не было недостатка. Рейтарский шляхетский полк был предтечей конной лейб-гвардии, кавалергардского полка, нес охрану особы Царя и лиц его фамилии, Кремля, участвовал в высочайших выездах, шествиях и парадах.
Лермонт с прилежанием исправлял караульную службу, образцово ездил на коне и содержал его, был грамотнее всех в шквадроне. Иноземцы обычно довольствовались родным языком, а Лермонт — гораздо лучше умел говорить по-русски. Он мог всласть повеселиться с товарищами в корчме, умел пить малиновку, но не надирался, как его друзья шкоты, отменные выпивохи, и никогда не лез в драку, хотя не раз бился на шпагах. Первый его оппонент — голландец ван дер Флит, оскорбительно отозвавшийся о шкотах, сказал перед дуэлью на рапирах:
— Очень, очень мне жаль этого наглеца Лермонта! Тоже лезет в дуэлисты! А запястье у него — посмотрите! — тоньше девичьего! А поглядите на мое! — И он гордо простирал, высовывая из обшлага, запястье совершенно неохватное.
Невдомек было гордому голландцу, что узкое запястье Лермонта и составляло всю его силу как дуэлиста, или, как потом стали говорить, дуэлянта. Короче говоря, он в три счета смертельно пропорол ван дер Флита. Правда, потом, увидев его сизо-багряные кишки, он отошел и, прикрывшись рукой, выдал наружу весь свой рейтарский обед. О чем тоже никогда не упоминали рыцарские романы.
С поединка этого уходил он, если хотите, совсем с малодушною мыслью: поменьше участвовать в дуэлях, ну их к дьяволу! Не муж, а мальчишка вынимает без нужды меч из ножен и проливает чужую и свою кровь. После дуэли шкот не только не понес наказания, но получил следующий чин, стал командовать полушквадроном. И это невзирая на родившуюся в том веке знаменитую «московскую волокиту», которую следовало бы называть «романовской волокитой». В полку на дуэли смотрели сквозь пальцы, веря, что без них невозможно обеспечить надлежащий боевой дух и высокую офицерскую честь. Но после похорон очередного противника Лермонта его вызвал к себе полковник фон дер Ропп.
— Вот что, любезнейший, — хмуро заявил он ему, — я сам отправил к праотцам тринадцать рыцарей, но то были рыцари из других полков. Не буду говорить вам, что рейтара обходятся Царю слишком дорого, и потому нас немного. Я отвечаю за этот полк и его потери и хочу спросить вас: кто оплатит долги заколотых и застреленных вами, прапорщик, рейтаров? У меня на это не отпущено денег. Долги эти велики. Если я имею в виду не карточные долги — они меня не интересуют, а задолженность за коня, оружие, снаряжение и прочее, и прочее, если бы вам, сударь, пришлось погашать их, клянусь тремя Царями Кёльна, вы не выберетесь из этой Богом забытой страны и через сто лет. Вы шотландец и знаете цену деньгам. Теперь вы предупреждены, мой юный забияка: долги всех ваших будущих жертв вы будете оплачивать из собственного кармана.
После этого внушения прапорщик Лермонт заметно присмирел и больше полагался на свои кулаки и подручное дреколье, коим он сызмальства, еще в Абердине, владел в совершенстве.
В первый день нового, 1614 года шквадрон Дугласа в хамовнических светлицах проснулся с криками «Горим! Пожар!» от удушливого дыма. Однако тут же выяснилось, что ничего страшного не произошло. Просто гайлендеры совершали древний новогодний обряд гэльских горцев. В канун Нового года нарезали кинжалами где-то на окраине ветки можжевельника и положили их сушить на русскую печь. Затем они же отправились к ближайшему ключу и наполнили «мертвой и живой водой» из него ведерко, тщательно проследив за тем, чтобы оно не коснулось земли. Воду в ведерке спрятали в углу светлицы. Перед рассветом гайлендеры встали и зажгли пучки высушенного можжевельника, а другие кисти окунули в ведерко с заветной водой и начали кропить спящих рейтаров, пока те, чихая, кашляя и ругаясь на чем свет стоит, не повскакали со своих нар. Но гайлендеры с самым серьезным видом отправились в конюшню окуривать коней.
— Не трогайте их! — сказал Дуглас. — Такой уж новогодний обычай у наших горцев. Пусть вспомнят свои горы! Теперь мы целый год с вами можем не бояться ни поляка, ни шведа, ни самого Вельзевула!
Новый год отпраздновали на славу, хотя пресвитерианская церковь не признавала никаких праздников, кроме воскресенья. Сыны Нижней равнинной Шотландии пели песни на шотландском наречии, ирландцы — на кельтском языке, а гайлендеры тянули свои гэльские оссиановские баллады. По просьбе Джорджа спели они и балладу о Друстане, которая вдохновила почти пять столетий тому назад Томаса Лермонта Рифмотворца на создание «Тристана и Изольды». И, разумеется, блеснули волынщики, во всю мочь дувшие в свои голосистые инструменты, словно стараясь перекричать шумиху битвы. Под дикую, исступленную, мощную музыку волынок гэлы танцевали свои флинги и рилы. Московиты на улице, услышав несусветные визги, крестились, плевались и спешили убраться подальше от бритомордых басурманов.
Не прошло и года в Москве, как Лермонт пролил первую кровь за Царя-батюшку Михаила свет Федоровича. На Москву с юга напали ногайские татары во главе с князем Иштереком, и вострая стрела из круторогого лука впилась Джорджу в щеку, выбив коренной зуб. В бою Лермонт, выдернув стрелу и выплевывая кровь, сразил какого-то мурзу и взял у него Коран и двугорбого верблюда. Верблюд харкнул ему в глаз и он отдал его в Кремлевский зверинец, основанный еще Иваном Грозным и населенный львами и пардами (барсами), а Коран оставил у себя, хотя не понимал в нем ни бельмеса.
В 1615 году на Московию двинулся еще более наглый и на весь свет знаменитый свейский (шведский) король Густав II Адольф, которого современники, а впоследствии и Клаузевиц, сравнивали с Александром Македонским и Цезарем. У него была небольшая, но мощная армия, построенная по последнему слову военного искусства.
Лермонт оборонял от этого великого полководца осажденный свеями Псков под началом доблестного сподвижника князя Пожарского и Минина боярина Василия Петровича Морозова. Свейский король желал во что бы то ни стало присоединить вольнолюбивый и богатый Великий Новгород к своему царству и заодно посадить на московский престол своего сына королевича Филиппа, коему уже заставил присягнуть новгородцев. Война русских со свеями шла под предводительством князя Дмитрия Трубецкого из рук вон плохо.
То ли нечаянно, то ли нарочно Москва послала против свеев-протестантов их единоверцев — шкотов, немцев, голландцев, англиян, ставших московскими рейтарами. Никому, само собой, убивать не хотелось. Настроение было прескверное. А Лермонт скоро убедился, что он со своими рыцарственными понятиями, врожденным благородством и пылким воображением переживает эти возникшие на службе трудности гораздо острее своих сотоварищей. Но ведь он целовал крест на верную службу русскому Царю!.. Терзаниям не было конца…
На второй год в Московии Джордж Лермонт мог уже — немалый успех! — без запинки, хотя и с сильным шотландским акцентом, произнести все «титло» (сиречь титул) Ивана Грозного и его преемников: «Великий Государь Михаил Федорович, Божию милостью Царь и Государь всея Руси и Великий князь Владимирский, Московский, Новгородский, Псковский, Смоленский,[56] Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий князь Новагорода Низовской земли, и Черниговский, и Рязанский, и Волоцкий, и Ржевский, и Бельский, и Ростовский, и Ярославский, и Белозерский, и Удорский, и Обдорский, и Кондинский, и иных».
Лермонта поразило, что в это гордое титло московские Цари включили и маленькую, заброшенную в лесах и болотах крепость Бельскую.
Он уже знал, что на Руси первым стал нанимать множество иноземцев Иван Грозный.[57]
Не только своих крепостных, но и иноземцев Цари считали своей собственностью. Издревле карали они смертью тех, кто пытался бежать на Запад. Князь Курбский был для Иоанна Грозного исчадием ада. И даже мудрый Борис Годунов издал закон, сулящий смерть тому, кто дерзнет бежать «в иные земли, в Литву, Германию, Испанию, Францию или Англию», а значит, и в Шотландию. Это касалось не только россиян, но и все воинство.
Разве могла утешить Джорджа Лермонта мысль, что он, потомок норманнов-варягов попал в плен народа, которым много столетий правили именно варяжские князья! Нет слаще слова, нежели Свобода!
Он знал, что расстрига Отрепьев, выдав себя за царевича Дмитрия, невинно убиенного в Угличе по повелению Царя Бориса Годунова 12 июня 1604 года, отдал воеводе Сандомирскому Юрию Мнишеку в наследственное владение княжества Смоленское и Северское. За ним стояли и стоят не только Король Польский и его сын Владислав, но и нунций Папы римского.
Одним из первых признал Лжедмитрия брат Шереметева Петр.
В апреле 1615 года Московский рейтарский полк послал четыре шквадрона, включая шквадроп Дугласа, за реку Яузу «по крымским вестям» — ожидался очередной «приход крымских и ногайских людей» — крымских татар во главе с бахчисарайским ханом, сатрапом турецкого султана, и его союзников — ногайцев.
23 апреля 1616 года в один и тот же день угасли два солнца всемирной литературы — умерли Шекспир и Сервантес. Никогда, ни до, ни после, не приносили музы столь тяжкую жертву. Отблеск этой сдвоенной молнии долетел до Москвы с опозданием в два-три месяца, и Лермонт призадумался: многим ли московитянам было дело до Шекспира и Сервантеса, многие ли великие мира сего при дворе Михаила Федоровича слышали об этих иноземных сочинителях!
И вспомнился ему отец, ставивший Шекспира, даром что был он южником-англияном, превыше всех поэтов. И все-таки отец говорил:
— Главное — правда! Правда! Я уж не говорю про Ричарда Третьего, но как Вилли оболгал врага нашего рода Макбета! У Вилли он злодейски умертвляет Дункана, дабы завладеть короной, а на самом деле — это знает каждый шотландский пастух — Макбет имел такое же право, как и Дункан, стать королем и сразил его в честном поединке. Так-то, сынок!..
Галловей, оказывается, довольно близко знал Шекспира, нередко встречался с ним в Лондоне. Шекспир был лет на десять старше Галловея. Его отец работал кожевником в Стратфорде-на-Авоне, делал перчатки. Он рассказывал о жене и троих своих детях — сыне и двух дочерях.
В 1596 году, в год рождения Джорджа Лермонта, у Шекспира умер его единственный сын Гамлет. С 1603 года, после смерти Елизаветы, Шекспир стал членом королевской труппы Иакова. В 1606 году он подарил своего «Короля Лира» Иакову и его королеве в качестве рождественского подарка.
В Лондоне его не считали хорошим актером, ему редко поручали важные роли. В неделю он зарабатывал не больше десяти шиллингов. За гениальные свои трагедии и комедии он получал в среднем пять фунтов стерлингов. Пять фунтов за пятиактную пьесу, на которую у него уходило обычно полгода! Первый профессиональный театр в Лондоне открылся в 1576 году, когда Вильяму Шекспиру было двенадцать лет. Это и решило его судьбу, а не было бы театра в Лондоне, не было бы у мира и Шекспира. Пуритане называли театр дьявольским предприятием и чурались его, как черт ладана. К счастью, Шекспир не был пуританином. В тридцать лет, в 1594 году, он входил в труппу лорда обер-гофмейстера двора и выступал перед двором королевы Елизаветы в Гриничском дворце. Его явно затмевали трагик Ричард Бэрбедж и комедиант Вилл Кемпе. Бэрбеджа Галловей знал особенно близко: его отец строил дома.
В 1613 году трехэтажный театр «Глобус», простояв четырнадцать лет на южном берегу Темзы, сгорел дотла. Об этом Галловей услышал уже в Москве. Новый театр построили на деньги покровителя Шекспира — эрла Саутгемптона.
В том же 1616 году римско-католическая инквизиция подбавила мраку в мире, внеся в индекс запретных книг еретические писания Коперника, Кеплера и Галилея.
Пошел четвертый год службы Джорджа Лермонта в Московском рейтарском полку. Ездил он на ливонскую границу, к польскому рубежу, на днепровскую линию, где колобродила Запорожская сеча. Странная эта была разбойничья республика — сплошь одни лихие мужики на лесистых днепровских островах, а бабы в прибрежных слободах. Такой вольницы не видал еще свет.
В том году — в 1616-м — Лермонт отличился, участвуя со своим шквадроном во взятии древнего города Волхова, захваченного еще в 1613 году литовцами и черкасами (малороссами). Русское войско возглавляли воеводы Михайло Дмитриев, храбрейший сподвижник князя Пожарского, и не менее храбрый Дмитрий Скуратов. В большой битве под Волховом русские разбили врага, но радость победы была омрачена гибелью воеводы Дмитриева, кой дрался, аки лев. Вместо него воеводой стал князь Иван Андреевич Хованский. В Смутное время Волхов был выжжен поляками, но с 1616 года он уж не видал под своими степами врагов. Рейтара взяли богатую добычу, а Лермонт больше всего радовался освобождению нескольких сотен русских крестьян, взятых литовцами в полон.
Дуглас показал Лермонту «Книгу пророчеств», изданную в Эдинбурге в 1615 году Андро Хартом, с пророчествами и Томаса Лермонта.
— Где достал? — спросил Лермонт, перелистывая книгу.
— Да у нашего земляка Мак-Гума возле Красной площади.
— А что-нибудь новенькое у него имеется? Шекспир, Сервантес?..
— А кто они такие? Тоже пророки?
— Еще какие! — улыбнулся Лермонт.
Свидетелем незабываемой сцены стал Джордж Лермонт в июле 1617 года на Патриаршем дворе, куда он попал в рейтарском конвое Царя и его матери Марфы Ивановны.
В Смуту прославился Троице-Сергиевский монастырь своим сидением во главе с архимандритом Дионисием против Сапеги на всю землю русскую, но был великобородый Дионисий столь же безмерно яростен на войне, сколь кроток и робок в мирное время. Монастырские именем чудотворца Сергия не токмо усердно гнали обратно беглых холопей своих и крестьян, но и чужих прихватывали да и судились и рядились с помещиками и посадскими людьми в деньгах, землях, крестьянах, ни в чем не зная удержу. Дионисий ведал церквами и всем церковным: образами и книгами; монастырем, вотчинами, денежной казной ведал келарь Аврамий Палицын, при нем выделялись три горлана: сладкоголосый головщик Логин, бражник-крылошанин, уставщик ризничий диакон Маркелл и видный, убеленный сединами Филарет, вылитый с виду Саваоф, а на деле горлан да буян. Эта троица сварганила донос на Дионисия, обвинив его в ереси при исправлении Потребника — обвинение по тем временам ужасное. Узнал народный ирой, вдохновитель Троице-Сергиевой обороны в Смуту, и ковы, и оковы, побои и плевки на Патриаршем дворе.
Царь прибыл с матерью к Крутицкому митрополиту Ионе, своему духовнику, управляющему делами патриаршества в отсутствие Филарета Никитича. Иона, зарясь на богатства первейшего на Руси монастыря, вымогал у Дионисия и Аврамия деньги, грозил ему Соловками и Сибирью, не желая поверить ему, что он не властен распоряжаться казною. Заодно мстил Иона крепкостоятелю Дионисию за то, что в лихолетье он, Иона, не вышел в ирои, а таскался с патриархом Филаретом по обозам Лжедмитрия, позоря ризу и клобук, пресмыкаясь перед неверными ляхами. Потому любо было ему видеть, как из толпы в челядинцев и монахов скованного Дионисия кидают грязью и каменьями. Пустил Иона слух, что Дионисий, похеривший слово «огнь» в молитве водоосвящения («Прииди, Господи, и освяти воду сию духом твоим святым и огнем!»), вознамерился вывести огонь на Руси и погубить государство Московское. Смеялся над Дионисием, этим кротким Самсоном, Крутицкий митрополит Иона, глумились бояре Салтыковы, сводники царской матери Марфы Ивановны, и сама Государыня благоверная и великая старица-инокиня не велела дать еретику, поставленному в цепях и рубище в подсенье, ни чашки воды, ни куска хлеба, а сама восседала с великим святителем Ионой после обедни за столом с собором, хотя и не забыла царская мать великие заслуги Дионисия перед святою церковью и отечеством и что таким русским людям, как Дионисий, обязана была она не только тем, что не попала под власть польской короны, но и тем, что шапка Мономаха была возложена на главу сына ее Михаила Романова. Молчал, конечно, и Царь. Не было обвинения ужаснее, чем обвинение в ереси.
И так случилось в тот жаркий июльский день, что царский поезд ехал с патриаршего двора, с Царем и царской матерью и митрополитом крутицким Ионою, ехал мимо опозоренного и всеми покинутого в позоре и бесчестии подвижника Дионисия, когда остановился перед ним вдруг белый могучий жеребец в боевой сбруе и спрыгнул с седла боярин Михаила Борисович Шеин. Он подошел к старцу Дионисию, пал на колени, отбил три поклона, касаясь головой пыльной земли, и сказал негромко, но так, что слышали его все в остановившемся царском поезде:
— Благослови, отче!
— Бог благословит, сын мой, — прошептали бледные губы Дионисия. И две большие слезы впервые за все его хождения по мукам скользнули вниз по изрытым морщинами щекам.
А Михаила Борисович Шеин взял и поцеловал его руку.
И Джордж Лермонт, который видел эту сцену, сидя на коне близ царской кареты, подумал, взволнованный этой исполненной драматизма сценой: «Боже, какая жалость, что у этого народа нет еще своей мирской исторической живописи! Какая картина могла бы родиться на свет!»
Но и Джордж Лермонт не мог тогда понять весь потаенный смысл сцены, в коей впервые противопоставил себя Михаила Борисович Шеин и Царю, и всему двору его, и боярам, и даже святой православной церкви!
Конец у этой гиштории, проливающий яркий свет на нравы начетчиков и догматиков православной церкви, вышел весьма поучительный. Собор во главе с митрополитом Ионою осудил еретика на заточение в Новоспасском монастыре и наложил на него епитимию в тысячу поклонов. Монахи-палачи ставили его в дыму на полатях, били и мучили, отливая водой из ушатов, когда падал он без памяти от побоев и удушья. Но тут прибыл в Москву по зову варшавского узника патриарха Филарета иерусалимский патриарх Феофан, приехавший по нищете греческой церкви за русской милостынею. Его временно, до возвращения Филарета, поставили в патриархи. По наущению Шеина его спросили: «Есть ли в священных греческих книгах прибавление „и огнем“?». И умудренный грамотою архипастырь отвечал: «Нет, и у вас тому быть никак не пригоже». Почесали святые отцы затылки, собрали собор, восемь часов препирались в долгом и сильном споре. Упрямый Иона и другие горланы дерзнули пойти против самого иерусалимского патриарха! Порешил собор дожидаться Филарета, а Феофана просить посоветоваться по сему наиважнейшему для веры делу со вселенскими патриархами и добраться до наипервейших древних переводов. Многострадального же Дионисия, который никогда и от неверных ляхов не знавал таких мучений и унижений, как от своей собственной церкви, который отвел душу, обличая на соборе всю братию, отправили в прежнем сане архимандрита в Троице-Сергиев монастырь.
Дионисий умел помнить добро и до конца жизни молился за боярина Михаилу Васильевича Шеина. А у Царя и бояр тоже была крепкая память. Особенно у князя Трубецкого и Шереметева.
В августе 1617 года свейский король стянул к Пскову шестнадцать тысяч своих войск. У русских вместе с наемниками ратных людей было, наверное, вдвое меньше. Но им помогал весь Псков. Морозов, родственник Шеина, клялся, что Псков будет держаться не хуже Смоленска. И он сдержал свое слово, хотя пришлось Пскову туго. В Ржеве собирал войско боярин Феодор Иванович Шереметев с товарищем своим князем Василием Петровичем Амашуковым-Черкасским. Время шло, а они не приходили со своею ратью «на помочь» Морозову в Псков, говоря, что им удалось пока поставить в строй всего четыре с половиной тысячи воинов. Морозов кричал, что Шереметев боится свейского короля и нарочно мешкает в Ржеве. Хорошо зная полную междоусобиц историю родной Шотландии, Лермонт легко мог догадаться, что между русскими боярами свирепствовало то же извечное соперничество, что и между шотландскими танами-феодалами и между эрлами и герцогами. На беду свою он узнает не только из истории, но и на собственном опыте, до каких столпов доходило это ревнивое соперничество между князьями боярами на Руси, сплошь и рядом заставлявшее их забывать о кровных чаяниях родины.
На этот раз, как уверял всех и каждого Морозов, Бог покарал Шереметева и Амашукова-Черкасского, наслав на них летучие отряды пана Лисовского, снискавшего себе еще в Смуту самую темную славу беспощадного хищника. Шесть недель отчаянно отбивался Шереметев, сам в свою очередь взывая к Москве о помочи. А на Москве колобродили братья бояре Салтыковы, племяши великой старицы Марфы Ивановны, матери Царя, а с ними и князь Алексей Никитич Трубецкой, перехватывали гонцов, утаивали шереметевские листы, радуясь и ликуя, что Шереметев с Черкасским угодили в западню, и моля Бога, чтобы он дал вору Лисовскому разделать под орех самых главных их врагов при дворе. А когда наконец сторонники и сродники Шереметева и Черкасского пробились к растерявшемуся Царю и вырвали у него указ о посылке на помочь Ржеву князя Михаила Петровича Барятинского, сей князь счел за лучшее отсидеться в кустах, пока Лисовский, ограбив всю округу, не снял осаду.
— Вот так и воюем мы на Руси, — сокрушался Морозов, — пока правят бояре при Царе-несмышленыше! А ведь на земском соборе сам среди первых голос за него подавал…
Под стенами Пскова погиб тогда ближайший к свейскому королю и любимец его генерал Эверт Горн. Со свеями приходилось куда трудней, нежели с ногаями. Свейские рейтара славились как лучшие в мире, у них были громадные кони-битюги, и они были облиты с головы до ног непроницаемой сталью. Один такой «джаггернаут», гремя и бряцая, налетел на берегу реки Великой на девятнадцатилетнего Лермонта. Не увернись он, похоронили бы его, шкотскую детину, в Детинце — Псковском Кремле. А он не токмо увернулся в последнее мгновение, но нанес неповоротливому свейскому рейтару такой удар по черепозданию своим ошеломляющим клеймором, что тот с железным грохотом рухнул с коня, доказав-таки, что он не припаян к нему, как казалось Лермонту. Досталась от покойника Лермонту великолепная кираса миланской работы. На досуге Лермонт ходил по Детинцу, изучал Псков, бывший младшим братом Великого Новгорода со своим большим и малым вечем. Поболее ста лет назад подчинил себе вольный Псков Великий князь Московский Василий III, велевший вечу «не быть». Отзвонил свое вечевой колокол Пскова, убрали его неизвестно куда по указу из Москвы.
Все это было, по мнению Лермонта, достойно всяческого сожаления, но разве устояли бы Новгород и Псков в одиночку против Швеции — великой североевропейской державы, властвовавшей на всем Балтийском море!
Только в Пскове узнал он, что его прежний владыка — король Польши Сигизмунд III родился внуком короля Швеции Густава Вазы. В тугой и запутанный узел переплелись тогда европейские династии, что отнюдь не мешало им постоянно и с истинно родственным задором драться друг с дружкой. А вот тебе по черепозданию, братец. А получай-ка, дядя родненький, под дых!
— Вот и чудесно! — заметил, выслушав Лермонта, шкотский рыцарь Эдвин Брюс. — А то бы нам, беднягам, пришлось довольствоваться не военной добычей, а московским тощим жалованьем!
И он стал хвастать трофейным золотым кольцом с крупным изумрудом.
Ратные труды Лермонта и рейтар не пропали даром. В 1617 году Москва заключила при посредничестве Англии и Голландии «вечный мир» с Густавом Адольфом, уступив шведам весь приморский край и виды на Балтику, зато взамен получив обратно по Столбовскому миру Новгород, Порхов, Старую Руссу, Ладогу, Гдов.
В полку говорили, что «кто, как не Бог» непременно отметит победу русского оружия совокупно с наемными щедрыми пожалованиями и наградами. Но эти ожидания, увы, были обмануты. Даже самой жалкой прибавки к жалованью не получили рейтара, сражавшиеся за Царя Михаила против своих же братьев протестантов!
Галловей, побывав в английском посольстве, пришел к Лермонту с новостью: король Иаков через четырнадцать лет после отъезда из Эдинбурга в Лондон наконец-то посетил свое шотландское королевство, заявив, что он делает это как лосось, возвращающийся из моря на пресноводное место своего рождения. Весьма двусмысленное заявление мудрейшего из дураков. Встретили Иакова земляки весьма холодно, с первого до последнего дня осаждали его толпы просителей, но он почти никого не принимал.
— Думаю, королю дорого обойдется недовольство земляков, — прорицал Галловей. — Нашла коса на камень — королевская коса на твердокаменную волю наших пуритан.
Король ввел свои непопулярные пять статей Перта: I. Приобщаться к Святым Тайнам не сидя, как прежде, а только коленопреклоненно. II. В исключительных случаях производить причастие келейно. III. Также келейно, когда необходимо, может производиться крещение. IV. Отроков, девиц конфирмировать епископам. V. Беспременно праздновать четыре важнейших праздника христианства: Рождество, в кой день родился Иисус; Страстную Пятницу, в кой день был распят Иисус; Пасху, в кой день воскрес Иисус; Троицын день, когда снизошел на апостолов Святой Дух.
Лермонт стоял на страже в Грановитой палате при приеме аглицкого посла Мерика. Наверное, он был не менее великолепен, чем братья Шереметевы, Борис и Иван Петровичи, бывшие рындами в первой паре. Рындами всегда выбирали самых красивых молодцов из числа именитейших придворных, а Шереметевы принадлежали к древнейшему боярскому роду.
При чересчур скорых и крутых поворотах судьбы человеку часто не верится, что такое могло приключиться с ним. С этим чувством встречал молодой шкот в Московском Кремле, сопровождая Царя, его высочайшего гостя — царевича Арслана, сына Шах-Алия, покойного Государя Касимовского царства, сына покоренного Ермаком сибирского хана Кучума. Царь Михаил принимал его, как уверяли московитяне, даже с большим почетом, чем аглицкого посла Мерика, прибывшего с грамотами и дарами Иакова VI из родных краев Лермонта, который на всю жизнь запомнил это красочное зрелище — пышный въезд мимо Василия Блаженного по мосту через ров, через Спасские ворота в Кремль.
И еще он запомнил, что юная и прекрасная собой невеста Царя Марья Ивановна из рода Хлоповых бросала на него — не на татарского царевича, а на Лермонта — завлекательные и жгучие взгляды, на которые ответствовал он по крайней молодости лет довольно дерзким взором. Ликом эта Мэри походила на скорбящую Богородицу, а в глазах — бесенята, не глаза, а наваждение.
Взоры царевой невесты не только прожигали насквозь блестящую кирасу рейтара Лермонта, но и не давали ему спать в светлице (казарме). Сотоварищи-шкоты поднимали его на смех. По утрам он умывался ледяной водой из кадушки или обтирался снегом. Но Мэри, она же Маруся, все равно преследовала его и ночью, и днем.
Вскоре после встречи царевича Арслана Царь Михаил Федорович, или «олух царя небесного», как прозвали его рейтара, он же «Майк» на их жаргоне, по наущению Святейшего отца своего Филарета, томившегося в польском плену, совершал высочайшее паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы молить Бога о высвобождении отца своего из ляшского полона, часто, впрочем, останавливаясь в пути. Рейтара, стрельцы и ратники опирали от самодержца всея Руси излишне любопытных богомольцев, забивших всю дорогу из Москвы в Лавру, сгоняли в сторону встречных купцов-обозников из Вологды, Ярославля и лесного Заволжья, гнали к шею паскудных гусляров и скоморохов, наяривавших на дудках и балалайках, и толпы нищих калек.
Дорога к Троице была одной из самых нужных и набитых в Московии, но что это была за дорога! Страшенная глубокая колея промеж двух березовых строев, вся в ухабинах, колдобинах и выбоинах, предательски залитая клейкой грязью. И так шестьдесят поприщ! Видимо, русский Бог, не желая лишить паломников к Троице мученического венца, прежде всего уповал на беспримерные русские дороги!
Поездка была отнюдь не безопасной — дорога шла сплошь лесом, а в лесу, под самой Москвой, пошаливали лихие люди, разбойнички, вволю погулявшие в Смутное время. Давно ли по этой дороге ехал из Москвы через Троице-Сергиевский монастырь в свою царскую Александрову слободу наимилостивейший и наихристианнейший Иван Васильевич, названный Грозным. Вдоль дороги — знакомая картина! — торчали виселицы, «высокие хоромы с перекладиной», на коих болтались враги государевы. Охраняли Царя Малюта Скуратов со своими молодцами-опричниками, царскими людьми в служилой броне, вчера еще веселившиеся на Кружельном дворе, что на Балчуге. К седлам были привязаны устрашительные знаки опричнины — метла и собачья голова. Были лиходеи опричники царскими псами, рвавшими глотку всем его ворогам, казнившими и правых, и виноватых, словно железной и огненной метлой выметавших из Московского царства-государства всяческую измену и нечисть. Как настала на Руси опричнина, крепко доставалось не одним только неверным боярям, но и всей земщине. Жгли царские люди целые селения, грабили, портили девок, увозили жен, продавали в холопья.
А теперь «Майк» изображал из себя доброго Царя-батюшку. Чуть не всю дорогу царские приставы швыряли нищим пригоршни медных и серебряных монет из государевой казны. Те дрались клюками и посохами из-за царской подачки, грызлись, аки псы, ползали в дорожной пыли. Противно было смотреть.
Вся липовая аллея, ведущая к Успенскому собору, была забита нищими, сотнями и тысячами калек в вонючем тряпье, выставлявшими напоказ свои ужасные язвы, раны и уродства. После беспощадных лет Смутного времени увечных набралось огромное количество. Все они тянулись к августейшему пилигриму, давя и топча друг дружку, простирая вперед руки с кружками и тарелками и просто растопыренную пятерню. Когда «Майк» стал расшвыривать медные монеты, толчея поднялась невообразимая. Над монастырем повисли стон и крик, вспугнувший всех ворон и галок в округе. А монахи были на редкость благообразными, гладкими, молодыми, в шелковых рясах, с разноцветными четками. Этих бы молодцов да в рейтара!
У залитой светом множества лампад и свечей раки преподобного Сергия Радонежского Царь повалился на колени, припал устами к холодной каменной плите. Гробовой иеромонах служил молебен. Поразительно красиво пели два хора — старцы на левом клиросе, молодые иноки на правом. Такого благостного пения Лермонт и в Кремле не слыхивал. Это было просто райское, ангельское пение, хотя слов он не разбирал. По спине у него продрал морозец, восторгом перехватило горло. А ведь он был басурманином — каково же было православному люду, набившемуся в храм!..
В прославленной обители этой тунеядствовали тогда около семисот чернорясников («фраеров» на языке Лермонта). Медные пушки на громадных стенах еще хранили память о битвах Смутного времени. Вся земля, все города и деревни в сорока милях вокруг принадлежали Лавре, а сластолюбивые монахи ее соперничали на всей Руси с купцами. Даже шкоты никогда не были такими грабителями, распутниками и пьяницами, как эти святые братья!..
Протестант и враг католицизма по воспитанию, Лермонт косо смотрел на иерархов православной церкви, хоть и отколовшейся давным-давно от церкви католической, тем не менее строившейся по иерархическому принципу.
Русские монахи, по наблюдениям Лермонта, жили припеваючи, не менее весело, чем лет семьдесят до того, когда его предок сэр Патрик Лермонт стал одним из самых горячих сторонников Джона Нокса и Реформации. В Троице-Сергиевом монастыре да и во всех монастырях Московского государства, больших и малых, не исключая и самых прославленных, под покровом ханжеского благочиния процветало беспробудное бражничество, держали питье пьяное и красное немецкое вино и брагу в кельях, курили табак, близ церквей поделали кабаки и харчевни, старцы пили мертвую и бесчинствовали, жили не по монастырскому чину, бранились непотребною бранью, неудобьсказаемо, пропивали без стыда и совести пошлинные деньги, и оттого монастырская казна пропадала, чинили смуту, брали себе женок и гулящих девок на постелю, блудили, яко козлы, чего прежде не бывало и быть не годно. При временных патриархах Ионе и Феофане в монастырях, в соборных и приходских церквах чинились мятеж, соблазн и нарушение веры, служба Божия совершалась со всяким небрежением, бесстрашием и даже смехотворением, попы чревоугодию своему следовали и пьянству повиновались. Во время священного пения шпыни бранятся, гогочут, дрались и большой соблазн возбуждали в верующих.
Сами чернецы отбояривались жалобами на поведение простого народа в праздники: вместо духовного торжества и во славу Божию затевали они игры бесовские и сатанинские с медведчиками и скоморохами, пели, плясали и в ладоши били, в сурны ревели, в бубны били, на балалайках бренчали не только молодые, но и старые, а то бывали бои кулачные, доходившие до мордоворота и зубодробления, кровопролития и смертоубийства, в коих многие без покаяния пропадали.
Лермонт, хоть и немчина не православной веры, сопровождал хромоногого Царя в главный собор Троицкого монастыря, основанного где-то в середине XIV века Сергием Радонежским. Сюда приезжал перед Куликовской битвой Димитрий Донской, здесь крестились Василий III, Царь Иван IV Грозный и его сыновья. Иван Грозный превратил монастырь в мощную крепость, и крепость эта, осажденная на протяжении шестнадцати месяцев войском второго названого Димитрия, не сдалась врагу. Не открыла она ворота польскому воеводе Сапеге. Лермонт сам видел по стенам крепости, какие недавно бушевали тут бои. А потом отсюда выступали на вызволение занятой ляхами Москвы ополченцы-богатыри Минина и Пожарского.
Лермонт подивился пятиглавой белой громадине Успенского собора. Поодаль строили новую церковь — Зосимы и Савватия. На горы кирпича падали влекомые октябрьским ветром багряные листья. Ветер сгонял их в углы каменных приделов и стен, сваливал там похожими на кости ворохами. Порой над Лаврой проглядывало солнце, и тогда бесценные, усыпанные жемчугом и каменьями иконостасы в храмах, пропахших ладаном, восковой копотью и пылью столетий, лучились и искрились жаром, как двести и триста лет назад. Хрустальные лампады горели перед образами, и лучи их сливались с косыми лучами заходящего солнца. Обманчивый покой нежил душу.
Словно Иван Грозный, Царь Михаил Федорович расшибал в кровь лоб перед нерукотворенным образом Спасителя, чей золотой оклад сиял как жар. Качались красные язычки свечей белого воска на висящем паникадиле, высвечивая шитые серебром на черном бархате кресты, кондаки, тропари. Внизу образа крупными древнеславянскими буквами было написано: «Приидите ко мне вси труждающиеся и аз успокою вы!».
О чем молился Царь? По притче Царя Соломона, как небо в высоте и земля в глубине, так сердце Царей — неисследимо. Михаил сказал всем, что молил Бога о скорейшем возвращении из Томского плена батюшки его Филарега Никитича. Но так ли уж хотел двадцатидвухлетний Царь попасть под крутую руку родителя?
Лик Спасителя был так строг, будто он знал, что склонившийся перед ним наихристианнейший Царь — окаянный ханжа и обманщик, мошенник, каких мало на престолах мира, первый на Руси притеснитель и душегуб, коему не дано замолить грехи свои тяжкие, да воздаст ему Господь сторицей!
Лермонт был наделен далеко не всеобщим даром видеть, распознавать смешную подоплеку самых торжественных событий и слабую сторону великих мира сего. Но в Михаиле Федоровиче смешное и слабое просто бросалось в глаза всем, не до конца ослепленным сиянием его мнимого величества. От взора зоркого ротмистра не ускользнул на августейшем носу, довольно курносом, рубиновый прыщик, тоже августейший. В Лондоне он видел однажды, как из Тауэра выехала запряженная шестеркой прекрасных коней раззолоченная карета короля Иакова, сопровождаемого блестящим эскортом. Семнадцатилетнего шотландца невольно охватил трепет, когда мимо пронеслась королевская кавалькада, обдавая грязью прохожих. «God save the King!» — «Боже, храни короля!» — прокричали нестройно лондонцы. Говорят, великое распознается на расстоянии, так то великое. При ближайшем рассмотрении мало кто выдержит проверку на величие, а ни Иаков, ни «Майкл» были не истинными, прирожденными Государями, а только монархами по названию, жалкими актеришками, исполнявшими непосильную для них роль.
И каково было ротмистру Лермонту, просвещенному, не в пример Царю, челом бить «олуху царя небесного», когда он изустно благодарность рейтарам указать соизволил за службу, исправляемую с успехом и рачением.
Православный Царь остался в монастыре на вечерню и на всенощную и спал в покоях архимандрита.
Обратно в Москву ехали быстро, глотая поприщаверсты. Царь перестал дурака валять и сел в свою карету.
Казалось бы, ничего особенного во время этой поездки не произошло, но Лермонт вернулся из Троице-Сергиевой Лавры в Москву с твердым убеждением, кое и было им записано: «Священный пурпур Царей — прах и тлен, суета и томление духа!».
Не раз затем сопровождал Лермонт с рейтарами Царя в другие богомольные походы, ближние и дальние. Особенно жаловал Михаил Федорович храм Покрова Пресвятой Богородицы в своем любимом селе Покровском.
Во второй половине августа 1619 года Лермонт отправился с Царем и матерью его инокинею Марфой Ивановной в двухмесячный поход на богомолье в Макарьевский Унженский монастырь. Рейтара посмеивались за спиной русского Царя: дескать, короли, польский и шведский, сами водили войска свои на войну против недругов, а этот царек думает от неприятелей молитвами и свечками отбиться! Наемники злились на бездорожье, дожди, осеннюю распутицу и завидовали тем своим товарищам в других шквадронах, кои в жарком деле добывали себе славу и трофеи.
Первого сентября праздновали новолетие — Новый год по русскому календарю — в Ростове Великом, куда царский поезд прибыл накануне в проливной дождь. В большой стол смотрел знакомый Лермонту стольник Василий Петрович Шереметев. Подавали полсотни кушаний и вин, не меньше. Царь по обычаю своему пил мало — его проносило от любого вина, и дурел он от него, а потом долго болел. Да и матери он побаивался, вянул под ее суровыми взглядами. Шептались, что сама инокиня любит винцом побаловаться, но грешит этим не при сыне и не на людях.
Лермонту повезло: на обратном пути — был уже октябрь и ненадолго установилась сухая погода — вздумал Царь потешиться волжской рыбалкой, рыбы сетями наловили уйму, и Царь по совету матери решил послать батюшке Филарету гостинец: белугу размером с акулу, пять саженных осетров и девять здоровенных стерлядей. С этим царским гостинцем — от Государя Государю — Царь отправил Шереметева, а в охрану ему дал, кроме стрельцов, полушквадрон Лермонта. Рыбку помельче Лермонт доставил прямо к себе на Поварскую.
Позднее, ближе сойдясь с Крисом Галловеем, кремлевским зодчим, Джордж Лермонт узнал, что родом он из шотландского округа Галловей, что объединял два графства, Вигтауншир и Кирккадбрайтшир, подвластных клану Дугласов. Это изумрудно-зеленый приморский край в юго-западной части страны, известный каждому шкоту как родина знаменитых пони, носящих имя галловей. Крис Галловей родился в древней кельтской деревушке на берегу залива Вигтаун и, как убедился в дальнейшем Лермонт, вырос таким же ретивым, упрямым, но надежным и умным, как славные и добродушные лошадки-галловеи, с коих, кстати, и начиналась блистательная кавалерийская карьера самого Лермонта.
Он рассказал о поездке к Троице Крису Галловею, изложив ему и нелестные для Царя Михаила наблюдения.
Крис огляделся — они шли по Красной площади — и сказал:
— Твоя наблюдательность делает тебе честь, Джорди, но не забывай, ради Бога, что здесь еще сильны кровавые традиции опричнины! Тень Ивана Грозного куда длиннее и мрачнее тени Ивана Великого. «Имеющие уши да слышат» — так называют ушастых соглядатаев одного тайного московского приказа. И в полку будь осторожен — там тоже не смыкает Царь свое недреманное око!
Зашли в находившийся у Тайницких ворот в Кремле кабак «Каток», где часто сиживал у окошка со своими чертежами шкотский зодчий. Здесь не брезговали пропустить за быржи фрязины (миланцы) и другие итальянцы. Сюда захаживали и рейтарские офицеры, важные господа из посольств и местной знати, дьяки из Иноземного приказа. Охрана в Кремле была крепкая, голь кабацкую сюда не пускали, так что всяческого буйства и непотребства в «Катке» было много меньше, нежели в других московских кабаках, по чисто русским (или татарским) названиям коих называлась и окружающая их местность — «Веселуха», «Балчуга», «Зацепа», «Разгуляй», «Палиха», «Плющиха», «Полянка», «Волхонка».
Галловей любил, попивая пивко, пофилософствовать, потолковать об архитектуре и более низких видах искусства, рассказать о своих путешествиях по прелестной Италии. И, разумеется, часами мог он рассказывать о Шотландии, о родном Эдинбурге, в коем он жил в десятиэтажном доме — да, уже в XVI веке строились столь высокие дома в шотландской столице. Лермонт, никогда не бывавший в столице своей родины, услышал о мрачном замке Гомруд и горе Трон Артура, узнал, что Эдинбургский университет был основан в 1538 году, увидел рисунки дома реформатора шотландской церкви Джона Нокса и собора святой Мэри, построенного в раннеготическом стиле, с легкой руки Галловея отразившемся за тридевять земель, в Спасской башне Кремля. А когда Лермонт пытался описать абердинский собор святого Макария, ничего у него не получилось. Он неплохо рисовал, но и с рисунком у него не вышло — не хватало знания архитектуры.
Парижский двор в ту эпоху насчитывал более двух тысяч придворных, охраняемых семьюстами солдатами. Московский двор был втрое меньше, но стража Кремля имела до тысячи рейтар и стрельцов. Объяснялось это тем, что Московия все еще жила в тени великой Смуты, и болезненной подозрительностью Царя — всю жизнь боялся «Майкл» убийц, особенно отравителей, заставлял трех-четырех стольников и чашников, как при Иване Грозном, отведывать каждое блюдо, испивать из каждой чарки. За двадцать лет Лермонт изучил почти каждое строение Кремля, каждый тайник, каждый подземный ход.
Проезжая в полуденную грозу по арбатскому переулку, Лермонт увидел вдруг двух молоденьких и красивых девушек, двух подружек, испуганно жавшихся друг к дружке на крыльце небольшого домика. Домик был невзрачен, но девушки показались ему прекрасными боярышнями. Вздрагивая от трескучих ударов грома, они собирали в серебряные ложечки дождевую воду, струями хлеставшую с крыши, и тут же пили ее. Джордж остановил своего вороного жеребца у крыльца, девушки взвигнули и, прикрывая зардевшиеся лица широкими рукавами, кинулись в дверь и захлопнули ее. Но тотчас разглядел он два смазанных дождем личика в узком слюдяном оконце. Одна была белокура, другая темноволоса. Светленькая понравилась ему больше, может, потому, что в рыцарских романах все герои влюблялись в светленьких. А за громом небесным и водопадом над Арбатом послышались ему не забытые строки из «Тристана»:
Isot ma drue, Isot m’amie,
En vus ma mort, en vus mie…
(Изольда, моя милая Изольда, моя подруга,
в вас моя смерть, в вас моя жизнь…)
Через неделю ему удалось выяснить, что она дочь стрелецкого полковника и зовут ее Натальей, и живет эта Белокурая Изольда в том самом домике на Поварской с отцом, а серебряными ложками русские девицы, оказывается, собирают в грозу дождевую воду, чтобы стать красивыми и белолицыми.
Была Наташа совсем, совершенно не похожа на Шарон: пышные светло-русые косы, скуластенькая, глаза голубенькие, азиатского, тамерлановского рисунка. Чертенок, а ходила павой с лицом неподвижным, как маска, с опущенными долу глазищами с длиннющими темными ресницами. Полковничья дочь, дворянка, пусть только в пятом колене, приданница, правда, небогатая — всего домик в Москве да три человека дворовых. В росписи приданого, кою получил от будущего тестя Лермонт, указывались полтораста душ у Трубчевска, но недаром в русском народе говорят: верь приданому после свадьбы! Деревеньку ту давно начисто сожгли, людишек угнали татары в Крым.
Лермонт и сам не заметил, как опутала, оженила, «объехала его на козе» полковницкая дочь. Сначала лукавые взоры из-под с ума сводящих полуопущенных ресниц, потом записочка, первое свидание — и посылай, прапорщик, сватов, не позорь девичью честь!.. Бельский немчина и оглянуться не успел, как уже собрались венчать его с рабой Божией Наталией в церквушке Николы Явленного, что у Арбатских ворот в Арбатской же слободе на закат от Кремля. Однако тут же вышел конфуз: для совершения церковного обряда непременно требовалось, чтобы «бельская немчина и лютеран» Лермонт предварительно перешел в православную веру. А Лермонт взял да уперся, заартачился. Не желаю, мол, ни под каким видом и все тут! Я, дескать, телом раб государев, пока свое не отслужу, а душа у меня вольная. Полковник призадумался: как же так, и ведь дети некрещеные пойдут!
— Королевич Владислав, — непреклонно заявил он, — московскую корону, взяв Москву, потому потерял, едят его мухи, что отец его король Жигимонт не дозволил ему православие принять, а ты, Лермонт, еретик ты этакий, невесту потеряешь, едят тебя мухи!..
Но вдруг восстала послушная и набожная дочь его Наташа.
— Пойду за Юрия Андреича и никаких! А то, папенька, руки на себя наложу!
Далеко не все рейтара, беря себе в жены русских девушек, шли к православному алтарю. Обходились и так. И в Москве тогда еще не было ни лютеранской, ни тем более пресвитерианской церкви. Обе они появятся в Немецкой слободе при жизни следующего поколения.
Сдался храбрый стрелецкий полковник. У бедняги на выданье была еще одна дочь, младшенькая, по имени Людмила.
К счастью первого «скота» из Скотлэнда, сиречь Шотландии, в Москве при нем еще жили домостроевским бытом, что, однако, было давно изжито в высшем свете.
Не сразу узнал Лермонт семейную тайну, с ним связанную. Оказывается, отец, узнав, что какой-то бритый немец глаз положил на его дочь, пришел в неописуемую ярость. По московским законам жених и невеста не должны были видеть друг друга до свадьбы! Да что соседи скажуть! Позор какой! Но тут на выручку пришла мать: пока никто чужой не знает, что дочь и жених себе смотрины устроили, скорее сыграть свадьбу! И дело с концом!.. Отец послушался жену и стал даже торопить свадьбу: скорей, скорей, пока и соседи и вся Москва не узнали! Никто тогда девку замуж не возьмет!..
И все же Лермонт долго не раскаивался в своей женитьбе. Он благодарил Бога, открывшего ему лик любимой москвички. Ведь если бы все правила сватовства были соблюдены, ему — бр-р-р! — ему могли, чего доброго, подсунуть какую-нибудь уродину, каких на Москве было немало там, где толпились зазорные девки. А Джордж помнил, что еще мудрый сочинитель знаменитой «Утопии» сэр Томас Мор писал, что совершенно необходимо не случку проводить за глаза, а показывать жениха и невесту друг другу и непременно в голом виде!.. Но советы Мора, казненного королем Генрихом VIII, так и остались утопией, как и все советы мудрейшего Мора…[58]
Шкотский служилый дворянин явно нравился родителям Наташи. Жалованье приличное, гляди, в помещики выйдет. И хоть басурманин, по-русски неплохо говорит. Собой красив.
— Что ж, — рек будущий тесть бельского немчины, — и у нас, видит Бог, знатные были предки. Куда знатнее! Федоровы-Молинские мы, бояре из Великого Новагорода. Иван Третий Васильевич полтораста лет назад на брегах Шелони наголову разбил вольность новгородскую, а Иоанн Грозный выселил нас в прошлом веке на Москву. Молинской была в девичестве Марфа Борецка, иль Марфа Посадница, как звал ее весь люд господина Великого Новагорода. И не было на всей Руси наиславнейшей жены. Одна она на вече говорила!
Не мог тогда понять иноплеменец, пришелец с другого конца Старого света, о ком вел речь захудалый новгородский боярин, коему не суждено было попасть в «Бархатную книгу» российского дворянства при царевне Софье, при правнуках его и внуках самого Лермонта. Честно говоря, не до родословной невесты ему было, хотя и порадовался он благородству ее крови и тому, что предки ее, как и его пращуры, всегда были борцами вольности святой…
Но судьба еще приведет его в Новагород, и услышит он на месте Вадима Храброго гишторию о Марфе Посаднице и предках Натальи Федоровой-Молинской.
Лермонт хотел пригласить Дугласа, своего двоюродного или троюродного дядю по материнской линии, посаженным отцом на свою свадьбу, но тот мрачно поглядел на счастливого жениха и глаголил:
— Бродит в тебе, Джорди, юношеская похоть, толкает тебя на грех тяжкий. Не думаю, сын мой, чтобы Нокс, Кальвин да Лютер одобрили твою затею. Ибо в Ветхом Завете прямо сказано: Господь Бог через пророка Ездру велел возлюбленным евреям своим не брать себе жен иноплеменных. «Земля, в которую идете вы, чтобы овладеть ею, земля нечистая, она осквернена нечистотами иноплеменных народов: их мерзостями, которыми они наполнили ее от края до края в осквернениях своих. Итак, дочерей ваших не отдавайте за сыновей их, и дочерей их не берите за сыновей ваших…». И отпустили евреи от себя всех жен и детей, рожденных ими, а тех, кто не желал сделать это, отлучили от себя и от Господа… Господь завещал Моисею: «Смотри, не вступай в союз с жителями той земли, в которую ты войдешь, дабы они не сделались сетью среди вас».
Апостол Павел прямо говорил: «Никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтоб угодить военачальнику».
А пророк Неемия говорит нам, что чужеземные жены ввели в тяжкий грех даже Царя Соломона, мудрейшего из смертных, заставили его молиться поганым богам.
— У Соломона была тысяча жен, — попытался отшутиться молодой жених, — у меня же будет только одна, с одной уж как-нибудь справлюсь.
Шкотский начетчик сокрушенно покачал седой головой:
— Не понимаю, сынок, зачем тебе сжигать за собой все мосты…
— А затем, — с горечью отвечал Лермонт, — что мы в Москве пленники и никто нас домой не отпустит!..
Но жених был непреклонен. Твердо посмотрел он в глаза Черного Дугласа и сказал:
— Дядя! Как ты знаешь, я единственный сын капитана Эндрю Лермонта из Абердина и, увы, едва ли не последний из дэрсийских Лермонтов. Тебе также известно, что рыцарю легче умереть, чем отказаться от продолжения рода. И тебе тоже, дядя, ведомо, что, когда тебя ранят в первый раз, ты навсегда расстаешься с глупым мифом о собственном бессмертии. Я уже пролил под Москвой кровь, не раз был на грани смерти, начиная с Белой, и понял, что могу погибнуть в следующем же бранном походе. Поэтому я должен спешить. А в том, что мой сын будет наполовину русским, я не вижу ничего худого. Мог же мой отец взять в жены деву из враждебного рода Дугласов, твоего рода, а русские не враги мне.
Черный Дуглас, выслушав эти полные достоинства слова, помрачнел и молча удалился, так и не благословив брак своего племянника.
С той поры словно кошка пробежала между двумя шкотами в Москве. Отлучил Лермонта Дуглас от себя. Посаженным отцом жениха стал полковник фон дер Ропп, напившийся до свадьбы до положения риз. Сам Дуглас дулся и крепился целый год, а затем неожиданно для всех сам перешел Рубикон — взял да женился на богатой и толстой вдовой купчихе! Причем весьма сладострастной. Так был предан забвению завет Божий «бельскими немчинами»… На пятый год службы в Московии почти все они переженились, взяв жен иноплеменных. Остальные предпочитали нестрогих и разнообразных девиц в веселых домах на улице Неглинной.
Отец Наташи, стрелецкий голова, всю жизнь верил, что одна на свете Русь — земля святая и Богом возлюбленная, а все остальные поганые, да где уж тут разбираться, коли две дочки, старшая, Наталья, и младшая, Людмила, совсем еще дите малое, почти бесприданницы. Будь воля Господня!
Наталья пошла с отцом за наставлением к попу церкви Николы Явленного, и тот, разглаживая перстами бородищу, сказал им:
— Святой апостол Павел учил, что жена, имеющая мужа неверующего, не должна оставлять его, ибо неверующий муж освящается верующею женою, а дети их, крещенные в православную веру, будут не нечисты, а святы.
Полковник сдался. Наташа была сама не своя от счастья, горячо целовала батюшкину руку, от которой пахло селедкой и лампадным маслом.
— Ну зачем тебе жениться! — приревновал его к будущей жене друг Галловей. — Разве на Москве мало доступных дворяночек и купчих! А сколько на Неглинной легконравных Евиных дочек! Бьюсь об заклад, что к утру ты забудешь о своей девчушке.
Но разве может дружба встать на пути любви! А коли встанет, горе ей — дружбе!..
Русские нравы того века мало разнились от шотландских по части женитьбы. Как свидетельствует Вальтер Скотт, женщин в шотландских семьях держали в строжайшем поведении. «В этом, — писал шотландский чародей, — как и во многих других отношениях, нравы Шотландии мало чем отличались от нравов дореволюционной Франции. Девушки знатного происхождения почти не появлялись в обществе до замужества; и юридически, и фактически они находились в полном подчинении у родителей, которые обычно решали их судьбу по собственному усмотрению, не обращая внимания на их сердечные привязанности. Жених довольствовался молчаливым согласием невесты подчиниться воле родителей, а так как молодые люди почти не имели случая познакомиться (мы не говорим уж сблизиться) до брака, то мужчина выбирал себе жену, как искатели руки Порции — шкатулку: по одному лишь внешнему виду, в надежде, что в этой лотерее он вытащит счастливый билет».
Заметим только, что и в наше время подавляющее число невест выбирается по внешнему виду, даже если любовь и не приходит с первого взгляда. И вспомним в той же связи, что сам Вальтер Скотт упоминает в «Монастыре», что существовал в Шотландии более просвещенный обычай, по которому жених мог сожительствовать с невестой целый год, прежде чем окончательно решить, подходят ли они друг к дружке. О tempora, о mores! О времена, о нравы!
Наверное, читатель будет весьма удивлен, когда я скажу ему, что невесте Джорджа Лермонта незадолго до свадьбы исполнилось… четырнадцать годков.[59] Да, да! Совсем как Джульетте в итальянском городе Вероне, что стоит на дороге, ведущей из Милана в Венецию. Джульетта была даже чуточку моложе, но родилась она значительно южнее, нежели Наташа.
Впрочем, в XVII веке пятнадцатилетняя девица считалась уже перестарком, старой девой. В семнадцать лет московитянка могла иметь уже несколько детей, причем мальчики ценились намного выше девчонок.
По чину, по древнему русскому обряду величали невесту подружки:
Не шелкова ниточка ко стенке льнет —
Свет Андреич Евтихьевну ко сердцу жмет:
— Ой, скажи ты мне, скажи, Натальюшка,
Не утаи, мой свет Ёвтихьевна:
Кто тебе больше всех отроду мил?
— А и мил-то мне милешенек родный батюшка,
Помилей того будет родна матушка!
— А и это, Натальюшка, неправда твоя,
Неправда твоя, не истинная.
Ой, скажи ты мне, скажи, Натальюшка,
Не утаи, мой свет Евтихьевна:
Кто тебе всех на свете милей?
— Я скажу, молоденька, всю правду свою,
Всю правду свою, всю-то истинную:
Нет на свете милей мне света Юрьюшки,
Нет на вольном свету приглядней Андреича…
И дальше все было по чину, по обряду: взял жених золотое кольцо с лентой из невестиной косы, надел себе на безымянный палец, а на палец невесты надел купленное им для нее колечко из червонного золота.
Как убедился Лермонт, сватовство было делом отнюдь не простым: семейный совет, засыл пустосватов для проведки-разведки, смотрины да глядины, посылка сватов и свах, рукобитье, первый пропой, похмелки, зарученье и запой, и вот уж пропита невеста, плач и девичник, венчание, большой стол для родни и близких невесты, пирожный стол, стол у тестя… Всего и не упомнишь! Сколько бочек вина выпито! Еле-еле душа в теле от этой русской водки! Пили без просыпа…
Англичане всегда дразнили шотландцев и ирландцев, конечно, как самых великих питух. Да куда им по сравнению с русскими! Никакие шкоты не выдержали бы эту карусель непрерывных возлияний…
Свадьбу сыграли в доме полковника Федорова на Поварской близ Арбата,[60] который стрелецкий голова отдавал дочери в приданое.
Диковинная была свадьба Лермонта: жених — шкотский пресвитерианин, невеста — православная, гости — вселенский собор, или «сборная солянка», как выразился отец невесты, а проповедником оказался лютеранин.
Полковнику фон дер Роппу не впервой было выступать вместо попа в церкви на подобных свадьбах, скрепя сердце дозволенных для рейтар православной церковью. Изрядно хватив московской зеленухи в предвкушении обильных возлияний, он был весьма красноречив:
— Раба Божия Наталья! Уф… уф… Жене надлежит свято помнить, что не муж создан для жены, но жена для мужа. Повинуйся мужу, как Богу, — так учит тебя Господь устами святого апостола своего Павла: «Потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви… Как Церковь повинуется Христу, так и жены своим мужьям во всем…». Раб Божий Георг! Уф… уф… Люби свою жену, «как и Христос возлюбил Церковь и предал себя за нее»… Сказано: «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть… Люби свою жену, как самого себя, а жена да убоится мужа…» Уф… уф… Ибо сказано: «А учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии, ибо прежде создан Адам, а потом Ева; и не Адам прельщен, но жена… уф… уф… прельстившись, впала в преступление, впрочем, спасется через чадородие, если пребудет в вере и любви и святости с целомудрием…»
— Горько! — горланили родичи невесты.
— Bitter! Bitter! — вторили им уже знакомые с этим стародавним русским обычаем заморские гости.
— Молчать! — гаркнул Ропп. — Я еще не кончил… — Ему не давали говорить, шум все нарастал. — Канальи!.. Уф… уф… За жениха и невесту!.. Ибо еще святой апостол Павел в Первом послании к Тимофею писал: «Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего и частых твоих недугов!..»
Его мало кто слушал, но Ропп не сдавался.
— Молчать! Смирно! — еще пуще взревел фон дер Ропп. — Кто тут отец командир?.. А ну заткнуть глотку! Уф… уф… Как учил святой апостол Павел: «Брак у всех да будет честен и ложе непорочно; блудников же и прелюбодеев судит Бог». Берегись моих рейтаров, Лермонт, ибо сказано у пророка Иеремии: «Это — откормленные кони: каждый из них ржет на жену другого…».
Голос полковника потонул в веселом гомоне рейтаров и прочих гостей. Эту свадьбу долго помнили на Арбате.
Галловой тоже поднял тост:
— Бог всемогущий да расплодит вас и да размножит вас и да будут от вас множество народов. И Цари произойдут из чресл ваших… Милейший земляк мой, Джордж Лермонт! Ты носишь в себе песнь Шотландии, песнь Томаса Рифмотворца. Не может быть, чтобы эта песнь, нечто большее, чем ты сам, не ожила, не зазвучала в ком-то из твоих сыновей или внуков.
Часа через два полковник фон дер Ропп исполнил свой обычный номер: сделав стойку на пиршественном столе, обошел его весь, опираясь токмо на большие пальцы стальных своих рук. А затем, утирая сентиментальные слезы, он говорил жениху:
— В моей любимой книге Вольфрама фон Эшенбаха о славном рыцаре Парсифале, написанной лет четыреста тому назад, рассказывается о том, как справлял Гамурет, отец Парсифаля, свою свадьбу с Белаконой, черной королевой мавров. Он отказался, как и ты, сделаться ее единоверцем, не подчинился Аллаху, понадеялся напрасно, что она, мусульманка, примет его веру, перекрестится в христианку. А она и не думала делать это, и тогда Гамурет тайно бежал на севильском корабле. А бедная Белакона напрасно взывала ему вослед: «Вернись, я тотчас приму твою веру!..». Бедный Гамурет… уф… уф… бедная Белакона!..
И рек фон дер Ропп:
— Да не постигнет тебя судьба великого рыцаря Гамурета!
Обливаясь слезами, продолжал сей чувствительный кондотьер:
— А Белакона родила от Гамурета смуглого мальчонку с пежинами. И волосы у него были черные, как у матери, но на темени пробился золотисто-белокурый локон — точь-в-точь волосы его красавца отца! И он тоже стал отважным рыцарем…
По старинному шкотскому обычаю в опочивальню молодых внесли в серебряном кубке подогретое вино с пряностями, и, когда все вышли с чересчур, пожалуй уж, вольными шутками и прибаутками на разных языках, причем фон дер Ропп удалился на больших пальцах рук, по-рачьи пятясь задом, Лермонт взял в руки кубок и сказал серьезно:
— Пусть, как в легенде о Тристане и Изольде, будет этот кубок наполнен любовным напитком, колдовским зельем. Мы изопьем его, сначала я, потом ты, и полюбим мы друг друга столь великой и дивной любовью, что до самой смерти сердца наши всегда будут биться в лад, и никакая сила на этом свете не сможет разлучить нас!
И они выпили кубок до дна, и было как в древней легенде: они погасили свет, и Джордж не хотел ничего, кроме Наташи, и Наташа не хотела ничего, кроме Джорджа, и лишил он ее звания девственницы. И Наташа нисколько не жалела о потере своего девичьего цветка, вовсе не обманывая своего короля, коему подсунули целку-служанку, ибо нет большего счастья для женщины, чем отдать свою лилию своему возлюбленному. Так пел в своих сладкозвучных стихах Томас Лермонт из Эрксильдуна…
И, следуя вскоре заповедям своих отцов и народному обычаю, стрелецкий полковник горделиво вынес на обозрение всех гостей простыню с брачного ложа. И веселье продолжалось с удвоенной силой до самого утра, ибо супружеская честь не была посрамлена. И весь Арбат наутро славил целомудрие невесты, не навлекший бесчестья на молодого мужа.
Джордж хотел все описать на память о своей русской свадьбе. На второй день он разревелся, к стыду своему, хороня мечту свою об абердинке Шарон в Москве на Арбате. А в последующие дни он вчистую обеспамятел!.. Сны смешались с туманной явью. Стыдно было вспомнить, что на третий день запоя он перестал узнавать свою нареченную, щупал тещу!.. Срывал с ее бюста вуаль, норовил подраться с тестем, разорвал на мощной груди его ферязь — долгополую, как у русского священника, рясу с длинными рукавами. И о, какой стыд, рвал сарафан на могучих грудях той же тещи… А может, и не той… Дальше были ссоры и драки неизвестно с кем и по какому поводу… И опять он лез в пышный лиф тещиного сарафана… И вот уже со всеми говорил по-шотландски, по-английски… Где свадьба, там и свара… Пир горой!.. Водка рекой!.. Он сбился со счета дней. Потом уяснил: свадьба длилась целую неделю!.. Ну уж эти русские!.. Потом он лез драться с каким-то писарем или дьяконом, который пил водяру из кружки и требовал немедленной уплаты пошлины Царю за свадьбу. Кто говорит, что Московия — отсталая, нецивилизованная страна?!. А зуб все-таки эти русские Джорджу выбили… Кажется, теща, а может, и тесть…
В общем, свадьба была что надо, веселая, незабываемая!..
Великий Боже! Куда он попал?! Ферязи и телогреи! Горлатые шапки и кики! Азиатско-татарские одежды… А у Наташи — голубые глаза, как в двух абердинских реках — в Дине и в Доне, Доне и Дине!.. Но у Наташи волосы не рыжие, как у Шарон, а русые…
Шесть лет сражался он за Московию. И вот он, пройдя огонь и воду (тогда о медных трубах не вспоминали), в 23 года женился на русской девушке…
Нет, клянусь Иисусом Христом или скорее Аллахом и Магометом, пророком его: почему не дано было мне иметь гаремчик из двух любимых моих девушек: Шарон и Наташи?!.
Он поцеловался с тестем, и оба обернулись и плюнули: Джорджу было противно целовать бороду с усищами, а тестю — усищи с бородищами…
И снова полез за пазуху к теще… А может, не той теще?!.
А все-таки он врезал фон Визину, другу по рейтарскому полку, ливонскому рыцарю, перешедшему на сторону Москвы… И он полез на тещу!.. За это папа Наташи вмиг выбросил его вон из дому…
Потом, порядком обрусев, Джордж Лермонт пытливо спрашивал себя: а разве не объясняются эта дикость, эта свирепость, это пристрастие к зеленому змию всей страшной историей этого народа? Его татаро-монгольским игом?! Вон Шотландия перестала быть, ну, почти перестала быть Шотландией за считанные годы английского ига, хотя с монголами и татарами, конечно, англичан, цивилизованных, хоть и своекорыстных, не сравнишь. Ведь не было у монголов ни Шекспира, ни других гигантов Елизаветинской эпохи!..
Лермонту необыкновенно повезло: его тесть, уйдя от дел, или, как позднее говорили по-русски, выйдя в отставку, решил отдать не так давно им построенный близ церкви Святого Явленного трехжильный[61] брусовый дом на Арбате. А брус, как он потом узнал, штудируя этот ужасный для усвоения русский язык, — это бронь, брус — это четырехгранник, а четырехгранник — это и ромб, три ромба — это фамильный герб Лермонтов. И еще поразительно — брус — это Брюс! Великий король Шотландии! Из бревен, как известно всем мастерам деревянных дел, пилят брусья, сымая четыре горбыля. Когда сжигали Москву, горделиво объявил его тесть, уцелеть могли только эти брусья деревянные. Настрогай, Юрий, мне побольше богатырей московских-скотских. Пусть берегут они Москву, как ты сберег, сражаясь с Владиславом Польским!
Выпили, конечно, с тестем изрядно, и, подняв последнюю кружку, тесть сказал:
— Эх, жаль, что победил наш Новгород, эх, жаль! Я пью не за Московскую Россию, не за Ивана Грозного, а за Россию Новгородскую!..[62]
Пребывая «под мухой», как выражаются московиты, борясь с русской водкой, жених наш слушал одним ухом гневные жалобы бывшего новгородского боярина, чудом спасшегося от Басмановых, князя Вяземского, Грязного и прочих рыцарей Ивана Грозного в опричнине, затмившей все прежние и будущие инквизиции. Тогда наш герой не мог еще понять, что испохабил, изгадил, истребил всех лучших людей его времени, его проклятого времени, не кто иной, как так прекрасно начавший свое царствование Иван Грозный, который очень скоро переплюнул кровью и гневом всех иродов, всех древнеегипетских и особенно вавилонских деспотов, которые и не снились в самом горячем бреду и автору непревзойденного Апокалипсиса!..
Тесть-новгородец что-то болтал про Вадима и про какую-то героическую русскую леди, то ли про Марфу, или про Марту, которая восставала против… Потом он никак не мог вспомнить, кто кого казнил, резал, вешал в русской истории…
Честно говоря, его куда больше тогда волновала грудь тещи… Тем более что невесту постоянно от него прятали…
Какая-то вдрызг пьяная бабеха подошла к нему, прижалась, что-то начала нащупывать там, где надо. И жарко зашипела ему в ухо, что зря польстился он на эту Наташку, а у нее в Замоскворечье имеются девчонки от двенадцати до десяти лет с лучшим, более богатым приданым… А Наташка — что Наташка?!. Да она в девках засиделась из-за отца своего новгородца… И у нее никакого титла нет, а она найдет ему дочерей бояр и князей…
Очень хотелось нашему герою дать этой свахе по морде, но, будучи нобльменом, джентльменом и рыцарем королевских кровей, он снова полез на смазливую тещу, коей, оказывается, было всего-то, как она ему шепнула, всего тридцать пять лет!..
Незабываемая эта свадьба запомнилась жениху на всю жизнь как истинно московская, зело хмельная. Вспоминая свое разнузданное поведение и бурное ухаживание за тещей, он сгорал от стыда, но вскоре она дала зятю понять, что она весьма польщена пылким зятем. К счастью, его тесть был намного пьянее жениха. Веселие Руси, гласила древняя пословица, есть пити. Особливо — старопрежней Руси!
Эта Русь умела не только пить, но смачно закусывать. Придя в себя с похмелья, нашкодивший шкот записал названия хлебов и пирогов: падошники, перепечи, попугаи и жаворонки, кашки и коршики, печерские, рассольные и решетчатые, марцифаны с рыбой и мясом и, творогом и вареньем; свинина под хреном, гусь под взваром луковым… десять горячих блюд… До сладких блюд он не выдержал, перепил до чертиков и объелся…
На свадьбу Галловей подарил Лермонту великолепное издание Библии в новом переводе, утвержденном королем Иаковом Английским и Шотландским в 1611 году, с надписью: «В Первом соборном послании святого апостола Иоанна Богослова сказано: „Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь“. „Чудесная книга! — сказал Галловей. — Но помни! Самое прекрасное сочинение становится вредным и опасным, когда его возводят в догму“». Лермонт положил эту английскую Библию на стол перед образником рядом с русской Библией Натальи и сказал:
— Дабы знать язык друг друга, дарлинг, будем читать Писание на русском и английском.
Начали с книги «Песнь Песней» Царя Соломона, сына Давида от Вирсавии, царствовавшего с 1015-го до 973 года до Рождества Христова. (Кстати, и Царь Соломон тоже женился на иноземке — дочери египетского Царя.) Строка за строкой читали ее при свете свечи в постели, она — своим несмелым мелодичным голоском, он — сильным, уверенным баритоном.
«О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедер твоих как ожерелье, дело рук искусного художника; живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца твои как два козленка, двойни серны…»
Джордж несказанно поразил Наташу, сообщив жене, что Соломон был хозяином величайшего в мире гарема, который насчитывал 700 жен и 300 наложниц, итого тысячу красавиц из всех стран мира. Были у него не только землячки-иудейки, но и моавитянки, аммонитянки, сидонянки, идумеянки, хеттеянки, а московтянок и шотландок тогда и в помине не было. Главной женой была у него дочь египетского фараона — иностранка, как у Джорджа Лермонта, но еще двадцать цариц других стран древнего мира. Любопытно, что он не требовал от своих чужеземных жен, чтобы они отреклись от своих богов и приняли его веру, как и Царь Михаил Федорович не потребовал, чтобы Лермонт отказался от своей веры ради православной.
— И это все в Священном писании сказано? — ужаснулась целомудренная Наташа.
— Да, в Ветхом Завете, — отвечал молодожен.
Среди жен его самой искусной в любви была Астарта. У нее было четыре груди. Поклонялись ей многие народы — в Израиле, Сирии и Ассирии, в Вавилоне и Абиссинии. В ее храмах ублажали верующих блудницы и блудники. Девы лишали себя невинности во славу Астарты, богини любви и звезд…
Позднее, когда Джордж научился читать русскую Библию, он с удивлением увидел, что в Ветхом Завете, «Песне песней», написанной древними иудеями по вдохновению Святого Духа, слово «Астарта» переведено как «идол»! Как же можно было так кощунственно покушаться на боговдохновенность! И что за обращение с богиней любви и плодородия, богиней небесной царицы Луны, богиней войны, к которой и он был причастен! Ведь Астарта была матерью древнегреческой Афродиты и римской Венеры, богинь красоты и деторождения.
Богиня Астарта едва не поссорила молодых супругов. Наталья попросила какого-то грамотея, попа-расстригу прочитать ей, что говорилось в церковно-славянском переводе Библии о Царе Соломоне. Оказалось, что и там церковники посмели пригладить Священное Писание (по сравнению с английской Библией 1611 года, которую читал Джордж Лермонт[63]). До этой Библии отец и мать читали ему Библию Джона Виклиффа (1320–1384), священника английской церкви, доктора богословия Оксфордского университета, который перевел Евангелие с латинского языка на английский. Поскольку он выступал против папизма, в 1428 году Ватикан потребовал, чтобы католические патеры выкопали его кости из могилы и сожгли их. Все Лермонты были ревностными протестантами, и разрыв их с католицизмом означал конец ханжеской набожности, не исключая веры в Бога…
Не сразу, а постепенно и осторожно сглаживал ее суеверие, ее слепую веру в замшелые догматы.
Однажды Наташа уснула, утомленная любовью, а он раскрыл откровение Иоанна Богослова. В самое сердце поразили его такие строки обращения Господа Бога к Иоанну: «Ты много переносил и имеешь терпение, и для имени моего трудился и не изнемогал. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь свою».
Эти слова Божии испортили ему медовый месяц. В следующую ночь снова читали они «Песнь Песней»:
«…ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные…»
Медовый месяц и первые годы женитьбы в Москве были лучшими, самыми счастливыми годами в жизни Джорджа Лермонта. Шотландский Ромео обрел свою Юлию на Москве-реке. (Первые русские переводчики называли шекспировскую Juliet Юлией). И шотландский жених, и русская невеста свято верили в предопределение. Наташа часто повторяла русскую пословицу: «Суженого не объедешь и конем!». А Джордж перевел Наташе англо-шотландскую пословицу: счастливые браки заключаются в раю! Но была и минута сомнения, когда он узрел расфуфыренную невесту: в пух и прах разряжена, разбелена и разрумянена, как кукла!.. Едва не дал наш Джордж на попятный!..
Но вино любви скисло от апокалиптического грома, как сворачивается молоко во время грозы. Он рад был звуку боевой трубы, звавшей его в новый поход.
Полковник фон дер Ропп похлопал Лермонта по плечу:
— У тебя, поручик, едва медовый месяц кончился, а ты уж спешишь на брань. Езжай-ка, сын мой, домой, лечи свои раны!
— Да я уже вполне здоров!
— Нет, нет! В Пятой книге Моисеевой сказано: «Кто построил новый дом и не обновил его, то пусть идет и возвратится в дом свой, дабы не умер на сражении и другой не обновил его». Вот так, точка в точку. И далее: «И кто обручился с женою и не взял ее, тот пусть идет и возвратится в дом свой, дабы не умер на сражении и другой не взял ее…». И еще пуще: «Если кто взял жену недавно, то пусть не идет на войну, и ничего не должно возлагать на него; пусть он остается свободен в доме своем в продолжение одного года и увеселяет жену свою, которую взял».
Старый вояка улыбнулся своим воспоминаниям.
— Именно эти слова из Писания напомнил мне король Франции Генрих Четвертый, когда я, молодожен, супруг прелестнейшей из дочерей Наварры, хотел вернуться сразу после медового месяца в Париж, в свой полк. Вот был король, мир праху его! Кабы не зарезали его иезуиты восемь лет назад, никогда бы не покинул я Францию и свою Жоржетту…
Но Лермонт настоял на своем и выехал с полком в поход. А в походе, в боях с ногайцами, неудержимо потянуло его к молодой жене. В деле он не берег себя, а еще ретивее стремился отличиться. Не ради вящей славы Лермонтов — ради Наташи.
На Арбате шел первый снег 1618 года, когда в дверь к Лермонтам постучался Кристофер Галловей с бутылкой в руках.
— Выпьем, — сказал Кристофер Джорджу, — за помин души сэра Вальтера Ролли.
Подобно многим мелким монархам, приходящим на смену великим государям, Иаков VI–I принялся выживать всех прежних фаворитов, столпов умершей эпохи, и заменять их ничтожествами под стать самому себе. Сэр Вальтер Ролли был арестован и водворен в Тауэр по его приказу через полгода после кончины Елизаветы. Ролли всегда был заклятым врагом католической Испании — Иаков боялся ее. Пятнадцать лет ждал Ролли исполнения вынесенного ему смертного приговора. Он много писал, и его исторические труды укрепляли антимонархистский парламент и пророчили скорую гибель дому Стюартов и монархии в Великобритании. Перед казнью он написал стихи, в которых с бесстрашием высшего мужества философски принимал смерть.
— Эта казнь, — заявил захмелевший Крис, — не пройдет даром нашему королю!..
Король был великодушен: повешение с последующим четвертованием с помощью четверки лошадей он заменил топором. Казнь последнего из великих елизаветинцев 29 октября 1618 года вызвала бурю негодования в стране и ожесточила людей против королевской власти, против Иакова и его сына Карла, которого тоже ждал топор.
Джордж Лермонт закашлялся, выпив стопку водки. Заслезились карие глаза под густыми темными ресницами.
— Мой отец плавал с сэром Вальтером, — проронил он, задумавшись.
Снег залепил слюду-московит в окнах. Наталья, укутанная в кашмирский платок, вошла неслышно с тройным подсвечником.
Крис встал и церемонно поклонился.
— Good evening, my lady! Никто на Москве не подает такие солености и копчености, как наша Натали. В Лондоне король казнил сэра Вальтера Ролли. Мы хотим выпить за помин его души!..
— Это был хороший человек? — перекрестившись, спросила Наташа.
— О, это был великий человек! — отвечал Крис.
Наташа оказалась женой стыдливо-страстной, ласковой, Лермонту хотелось думать, что вся эта «гиштория» не имеет ни малейшего отношения к его рыцарской любви к Шарон.
Конечно, Лермонт слишком рано женился. В его доме не было достатка, и от этого страдала его дворянская гордость. Двойной дворянин, шкотский и русский, а живет в какой-то хижине, всего не хватает. Его мучило, что он не мог озолотить Наташу, уготовил ей унизительно бедную жизнь. Наталья не жаловалась на судьбу, любила мужа и, казалось, была довольна жизнью, но это не утешало его. В детстве и ранней юности его не баловали, но близость к богатству, роскоши, транжирству царского двора ежедневно напоминала ему об убожестве существования четы Лермонтов. Жили они уединенно. Не имея возможности принять гостей, они и сами ни к кому не ходили. Наведывались только Крис Галловей да Людмила, младшая, еще незамужняя сестра Наташи, почти такая же красивая, как и старшая полковницкая дочь. Сам стрелецкий полковник заявлялся только по большим праздникам — он недодал обещанного приданого и сильно опасался, что зять потребует справедливости. Недаром об этих шкотах говорили, что они самый жадный на свете народ. А ведь полковнику нужно было еще и младшую дочку выдать замуж.
Наташа сразу взяла в свои умелые руки все их немудрящее хозяйство и домоводство. С дворовыми вела она себя просто, весело и ласково, но при случае могла и строгость выказать. Она была запасливой и бережливой; а у него, Лермонта, сжималось сердце каждый раз, когда он видел, как ей приходилось жаться, скопидомничать. Опять его подвели рыцарские романы, в коих ни слова не говорилось о нужде и лишениях, а всегда только расписывались молочные реки и кисельные берега. С ужасом видел он, что семья поглощает почти все его жалованье, что ему для его «кубышки», куда он прятал золотые и серебряные деньги на отъезд, остаются одни медные гроши.
Эх, подкралась эта женитьба, яко тать в нощи!
Но к чему теперь пустые сожаления! Нечестно так думать о жене. Во всем его вина…
— Как жена замужняя одевается, — судачили за Наташиной спиной арбатские соседушки, — а девка она не венчанная, с нехристем живет, дело это попами не петое, а она уже с прибылью, с кузовом вон ходит…
Став в двадцать один год прапорщиком, Лермонт, в отличие от закоренелого холостяка д’Артаньяна, женился и переехал из казармы в Хамовниках в домик Наташи у Арбатских ворот — тогда еще не было Немецкой слободы, где позднее жили все иноземцы, и стал молча, ничего не говоря молодой жене, готовиться к возвращению в Шкотию. Жар любви к покинутой родине не угасал, а все разгорался. Только бы еще немного подкопить денег из офицерского жалованья. Англичане вечно подтрунивают над шкотами — самый, мол, скупой народ на свете, а как тут не быть бережливым, хоть и хочется побаловать любимую жену…
Правда, как отмечал один русский сочинитель того времени, бежавший за границу, москвичи «домами своими живут не гораздо устроенными» и в домах проживают «без великого устроения», без удобств, значит, и без благолепия. Но удобств этих тогда не существовало и в Шотландии, а Лермонт вообще не был привередлив.
Лермонт попал в Москву, когда круто менялись старинные обычаи. Уходили в прошлое древние русские кафтаны и парчовые терлики, кокошники с жемчужными наклонами и бобровые шапки, сафьяновые сапожки. В моду входило все татарское: армяки, зипуны, тафьи, башлыки, башмаки. Отчего-то так пошло от Рюриковичей, что любила Русь подражать в одежде врагам своим. Как ни упрямился кремлевский двор, ак народ скоро перенимал обряды варяжские, ляшские, татарские, а потом и немецкие, и французские. И на все это надобны были большие деньги, и не хватало на наряды переменчивые и все более дорогие даже иноземческого жалованья от Царя всея Руси.
Судьбе было угодно, чтобы Смоленск и Москва, Москва и Смоленск играли главенствующую роль в жизни Лермонта в Московской Руси. В Москву он приехал из Смоленска по Смоленской дороге и после женитьбы поселился на Арбате, близ старинной дороги Киев — Смоленск — Владимир, недалеко от другой древней дороги — Новгород — Рязань. На пересечении этих важнейших древнерусских дорог и заложил князь Юрий Долгорукий Москву. Арбат же, или «Орбат», что по-тюркски означает «предместье», начал строиться лишь в XVI веке к западу от Кремля, вдоль дороги Киев — Смоленск — Владимир. Постепенно стал Арбат торговой улицей, с лавками и лабазами, купеческими домами, усадьбами и садами. От главной улицы отходили переулки слобод, возникших при Царе Иване Грозном: Плотников, Денежный, Кречетниковский, Трубниковский. В Трубниковском переулке и жили первые на Москве Лермонты. Наталья со слугами покупала все необходимое в арбатских лавках и у приезжих крестьян на Смоленско-Сенной площади, в которую упирался Арбат.
Наталья оказалась мастерицей печь блины и пирожки с мясом, делать студень, варить щи из белокочанной капусты с говядиной и копченой свиной грудинкой. Но всего больше нравилась шкоту, не жаловавшемуся на аппетит и не дураку поесть, ее московская солянка с вареной ветчиной, сырокопченой свиной колбасой, с подмосковными грибами, кислой капустой, с луком и чесноком. Не солянка, а объедение!
Почему-то время в этой Московии не шагало размеренным шагом, а неслось если не собачьим галопом, то рысью. Всего-то недельку и урвал прапорщик Лермонт у медового месяца с Наташей.
— Извиняй, даррест, — молвил он молодой жене, надевая клеймор, — снова есть небольшой заварушка на закатной граница. Гуд-бай, май лав…
Что поделаешь, ежели не был создан сын шкотских гор для арбатско-переулочного тихого счастья…
Когда через неполный год после свадьбы народился у Лермонтов сын, названный отцом Виллемом или Вильямом в честь Вильяма Шекспира и заодно шотландского славного героя Вильяма Воллеса и переделанный матушкой его на голландский манер в Вилима (в Москве уже тогда было немало голландцев), понял до конца Лермонт, что произошло нечто необратимое и что-то порвалось в сердце. Но он старался гнать от себя эту возмутительную мысль. Да разве открывателям Америки не приходилось порой жить с краснокожими туземками!.. Но это отчаянное утешение показалось ему низким, недостойным, постыдным, и он его прогнал от себя.
А родился Вилли с разноцветными глазами; один глаз — карий, как у отца, как горы Шкотии, другой — голубой, как русское небо, отраженное в Москве-реке, на берегу коей и произошел на свет Божий Вильям Лермонт, соединивший в своем имени — Вильям Лермонт — имена великого барда Шотландии и первого пэра Англии — эвонского лебедя.
Первенец Вилька орал благим матом в зыбке. Наташа кормила его сама почти целый год, и груди ее сначала вспухли от молока, а затем опали, покрылись синими жилами, и венчик вокруг соска стал больше и из розового сделался коричневатым. Лермонт научился давать сыну соску из ржаного хлеба.
Тезка Шекспира перебирал в люльке пальчиками и тянул в рот розовые ножки, еще ни разу не ступавшие по земле.
— Наташа… Шарон… — шептал во сне молодой отец. — Наташарон…
Наташа слушала, недоумевала, гадала, кто она, эта другая женщина. Откуда она взялась?!
Наталья осталась недовольной пресвитерианским обрядом крещения. Привез ее муж в расположение своего шквадрона. Из светлицы вышли заранее оповещенные рейтары, построились пешие у крыльца. Ротмистр Дуглас прочитал на шкотском языке короткую проповедь, главу из Библии, все спели псалом Давида. Муж взял из ее рук Вилима. Дуглас сказал:
— Согласно догматам нашей церкви окропим крещаемого водою в знак очищения кровию Иисуса Христа, принявшего мученическую смерть на кресте во наше спасение!
И трижды обмочил пальцы в ведерке воды и окропил головку малютки. На этом все кончилось. А то ли дело в православном греческом храме!
Счастливую Наташу одно угнетало: муж мягко, но непоколебимо, с улыбкой морща нос, с извиняющимся видом, разводя руками и отрицательно качая головой, не давал согласия на крещение Вильки. А протопоп церкви Николы Явленного торопил, гундосил укоризненно:
— Что ж ты, мать, раба Божия Наталия? Точию крещением запечатлевается вера. Крещение, дочь моя, от времен апостольских, есть великое таинство, священное действие, чрез кое тайным образом осеняет человека благодать, спасительная сила Божия. Из семи таинств крещение самое что ни на есть наипервейшее. Стоит оно прежде таинства брака…
— Но ведь сначала брак, а потом крещение? — дерзнула спросить Наташа.
— Цыц! В крещении точию человек таинственно рождается в жизнь духовную, равно как в браке получает он благодать, освящающую супружество и естественное рождение… этих, как их… детей, стало быть…
Перед столь убедительным внушением не устояла раба Божия Наталья. «Тайным образом» отважилась она совершить великое «таинство». Быстрехонько доставила младенца к Николе, как только Лермонт отбыл в полк. Поп заглянул в святцы и ахнул: мать моя! Да тут ни Вилиема, ни Вильяма и в помине нетути! Однако же, слава те, имеется Вил. А «ям» — это от лукавого. Именины праздновать будешь двадцать восьмого октября.
Вильку, голого и оравшего благим матом, троекратно погрузили в купель с недостаточно подогретой водой. При этом поп, от коего разило зеленухой и чесноком, призывал басом Бога Отца, и Сына, и Святаго Духа. Он же обнес крещаемого вокруг купели со светильником.
— Аще кто не родится водою и Духом, — гнусаво бубнил святой отец, — не может внити в Царствие Божие!.. Шедше убо научите все языцы, крестяще их во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Иже веру иметь и креститься, спасен будет…
За богоугодный труд свой поп взял с Натальи медную гривну.
— Ну вот, мать! Будет раб Божий Вил приходить в возраст, научи его вере! В ветхозаветные времена обрезали осьмидневных младенцев, ну, да это тебе не обязательно знать. Нынче мы обрезание совершаем нерукотворное, совлекаем греховную плоть.
Восприемником и крестным отцом был, разумеется, стрелецкий полковник, отец Наташи.
Напоследок поп с особым рачением — как-никак он с сыном басурманским дело имел — произнес священное заклинание, призывая Спасителя по имени, чтобы отогнать от Вильки дьявола, получившего, как известно, во времена Адамова греха прямой доступ к человецам. Когда наконец поп осенил младенца знамением креста, у того щелкали от холода зубы, хотя на него спешно напялила Наташа белую одежонку, символизировавшую чистоту души и жизни христианской. На крещаемого Вильку возложили, как водится, материн серебряный крестик с розовой ленточкой.
— И помни, мать, — на прощание напугал поп Наталью, — таперича раб Божий Вил, как указывает апостол Петр, будет вдвое виновнее в грехах своих, нежели некрещеные грешники, ибо, греша, отвергнут они Бога!
Наташа вышла с Вилькой и отцом на паперть.
— Ничего, доченька! — сказал полковник. — Не согрешит Вилька, не покается! Эх, в кабачок бы зайти, обмыть сие! Все не как у людей у этих басурманов! Ну да ладно! Великое дело мы с тобой сделали.
Отец проводил Наташу с неумолкавшим Вилькой до ее домика, поцеловал их обоих, отвязал коня своего во дворе и был таков.
И весь день было у Наташи так благостно на душе, так благостно!
Как-то поздним зимним вечером прапорщик Лермонт разводил караул у Грановитой палаты, сменил часового и подчаска. Только что окончился большой царский пир. Из широких парадных дверей палаты шумно вывалились, изрядно поддав, Нарышкины, Долгорукий, Одоевские, Столыпины, Мусины-Пушкины… Одного стольника сбили с ног, и он пополз вниз по ступенькам Красного крыльца, по истоптанному снегу, тщетно силясь подняться на ноги, сопровождаемый хохотом и гоготом князей-бояр. Другой, упершись о стену палаты под квадрами белого камня, натужно блевал при свете смоляных светочей. Глядя на него, гоготали подгулявшие стольники, оружники, конюшие, постельничие, ближние к Царю люди. Царя, увы, тошнило с первого кубка. Блюдя государственну тайну, надежные виночерпии подавали ему безобидное пойло…
Расталкивая всех, из святых сеней с собольей шубой на плечах вышел огромный, как медведь, боярин князь Юрий Никитич Трубецкой. Льстецы называли его «архистратигом русских сил» во время Смуты. Он и впрямь считал себя, а не захудалого князька Пожарского и уж тем паче неграмотного мясника Минина-Сухорука спасителем отечества! Гордый отпрыск одной из старейших русских фамилий, непомерно кичившийся древностью рода, он только что сидел за столом Царя, принимал из рук Государя, которого презирал, медовое вино и медвежатину. Он был известен своим буйным нравом, необузданностью и лютостью, пивал до крайности, бивал и ругивал даже дворян и детей боярских, дьяков и стряпчих.
— Эй, служивый! — гаркнул он Лермонту, расправляя пятерней огромную раздвоенную бородищу. — Куда запропастились мои сани! Шкуру холопам спущу! А ну слетай за ними на одной ноге!..
— Я не есть ваш холоп, ваше сиятельство! — бесшабашно ответил Лермонт. — Я есть шкотский дворянин и с караулу уйти не могу…
По волосатому лицу Трубецкого плыли багровые всполохи.
— Что?!. Немчина? Скот?.. Не терплю проклятую чухну, продажных перебежчиков! Иноземчишка!.. Я тебе, курва немая, зубы пересчитаю!.. Да я тебя проезжей плетью!..
И вдруг за ним раздался насмешливый бас:
— Истинно сказано: гнев человека не творит правды Божией. Не тебе бы, княже Алексей княж Никитов сын Трубецкой, перебежчиков поминать. Ворон ворону глаз не выклюет.
Все обмерли. Из дверей шагнул Шеин, прославленный воевода; столбовой боярин, витязь смоленский Михайло Борисович Шеин. Он был поменьше «архистратига», но шире в плечах и груди и без брюха. Илья Муромец да и только! Глаза словно голубые топазы, искрящиеся насмешливым умом. Это он привез в Москву весть о победе Шуйского над названым Дмитрием и был пожалован из чашников в окольничьи. Оба боярина, находившиеся в старой местнической распре, постоянно соперничали друг с другом и в душе, и в трапезной, и на поле брани. Слова Шеина были явным оскорблением. Все знали, что князья Трубецкие, кроме Алексея Никитича и Дмитрия Тимофеевича, не очень надежного сподвижника Пожарского, сбежали в Смутное время к ляхам за «Литовский рубеж» и там, служа Сигизмунду III и Владиславу, совсем ополячились. Такой «отъезд» признавался за государственную измену. Князь Юрий Никитич, битый Болотниковым и лже-Горчаковым, сбрил бороду, надел шляхетский сшитый у варшавского портного камзол и преобразился в Еже-Вигунда-Иеронима. Сын его, Петр Юрьевич, получил от польской короны титло королевского камергера и маршала Стародубского. Хуже того, Трубецкие стали католиками и детей своих воспитывали в католичестве. Сам же Алексей Никитич хотя и остался в Москве, замарал себя, присягнув Тушинскому вору. Одно время — в 1611 году — он был неверным союзником Прокопия Ляпунова, еще до Минина и Пожарского поднявшего народное восстание в Рязани против королевича Владислава и двинувшегося неудачным, правда, походом на Москву.
На все это и намекал Шеин, мстя боярину-князю за то, что тот на пиру был больше обласкан Царем и ближе посажен к его августейшей особе. Хотя всем была ведома неукротимая ненависть Трубецкого к новым служилым родам и к служилым выходцам из чужих земель, к нему благоволили Царь и его батюшка Филарет, его отец, глава церкви, подлинный Государь Московии.
Задохнулся князь от ярости, опалился злобою не окольничего.
— Как ты смеешь, сучий ты хвост! — взревел он хрипло, бросаясь на Шеина. — Сам ты сума переметная!.. Это ты, шельма, ляхам Смоленск сдал! За это Царь Иван Васильевич казнил бы тебя на лобном месте!..
Могучий голос Трубецкого разносился чуть не по всему Кремлю:
— Ах ты, шельма треанафемская! Гнусник, негодивец шелудивый! Снимут тебе голову, Михаиле, снимут!.. Мои предки твоих батожьем лупцевали… А тебе и Царь не указ, коли он меня выше тебя посадил?.. Отцов твоих я не поместил бы с псами стад моих!
— Михаил — Царь, а ты его псарь!
— В землю вобью!.. — проревел Трубецкой.
С этими словами он вцепился в бороду Шеина. Тот огрел его кулаком по скуле. Бояре, предводительствуемые исполински могучим курским воеводой Петром Ромодановским, кое-как разняли сиятельных драчунов.
Шеин обдал Трубецкого взглядом, полным жгучего презрения, и, заглушая бешеный рык подгулявшего князя, спокойно проговорил:
— Как сказал некий лакедемонянин, «клянусь богами, не будь я взбешен, я бы тебя прикончил!».
Но Трубецкой не привык, чтобы последнее слово оставалось не за ним. И он надрывно прокричал Шеину:
— Век не забуду!.. Ужо я тебя!.. Почему ты не взорвался в Смоленском соборе? Почему тебе дали бежать из плена? Не потому ли, что ты такой же перевертыш!.. — И они снова кинулись друг на друга.
— Это я перевертыш?!. А не ты?!.
Хватали за грудки, рвали бороды.
— Разнимите этих псов! — раздался из дверей сердитый тонкий голос.
Этот голос знали все в Кремле — голос боярина Феодора Ивановича Шереметева. Хотя в Боярской думе первенствовал боярин князь Иван Феодорович Мстиславский, истинным правителем Московского государства при кротком Царе в отсутствие Филарета был Феодор Иванович Шереметев. Видимо, он не узнал со спины Шеина, а то бы и он остерегся задеть грозного воеводу.
Расходившийся Шеин оттолкнул Трубецкого, резко повернулся к Шереметеву и гневно бросил:
— Ты кого псом обозвал? Меня, Шеина?!. Шелудивый пес тот, кто изменил Царю Борису под Кромами! Пес тот, кто присягал Владиславу Жигимонтовичу яко Царю всея Руси на Девичьем поле, когда я в Смоленском кремле сидел! Пес тот, кто гетману Жолкевскому дуну лизал, кто за ляхов супротив ополчения Прокопия Ляпунова пошел! Пес тот, кто с ляхами в Кремле тут сидел, пока его Пожарский не вызволил!..
— Полно, полно тебе! — побелев, замахал на него руками Шереметев. — Ну, охолони, обознался я, не признал тебя, с кем не бывает… Да нетто мы не знаем твои многие службы отечеству!..
Шеин плюнул и пошел, отряхивая ручища от клочков бороды Трубецкого, с крыльца валкой медвежьей походкой, задевая дюжими плечами притихших бояр.
Из дверей вышел князь Мстиславский:
— Что тут за шум? Кто кричал?
— Да Шеин вон лаялся спьяну, — негромко объяснил ему Шереметев. — На князя Трубецкого наорал, на меня. Чушь всякую во хмелю нес…
— Зато на войне он нас всех стоит, — неожиданно рек Мстиславский. — Так намедни сказал мне патриарх наш и Государь святейший Филарет Никитич. И я должен с ним согласиться.
Позднее Лермонт убедился, что Трубецкой принадлежал к «боярской крамоле», которую подрубил, но не вырвал с корнем Иван Грозный, что он и близкие к нему князья и бояре и в 1612 году, при возведении на престол Тишайщего Михаила, уповали на молодость и недалекость нового Царя. Князь спал и во сне видел, как бы снова разбить Русь на уделы и поделить их между князьями.
Зная о мстительности, злонравии и коварстве его высококняжеского сиятельства, столь дерзкого на слово и на руку, Лермонт долго опасался князя и его поплечников, но дороги их как будто больше не перекрещивались, хотя под конец сошлись весьма близко, что возымело роковые последствия.
Они перекрестились, как перекрещиваются молнии, через два с лишним столетия, в жизни потомков Трубецких и Лермонтов.
В полку Лермонту сказали, что Трубецкой — один из самых влиятельных молодых еще князей-бояр, искусный царедворец, человек коварный и опасный, лютый зверюга. В Кремле знали, что Трубецкой не гнушался наглым подлогом выборов Царей. О таких в Библии, у Иова, сказано: «Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов». Далее разузнал в Кремле Лермонт, что Алексей Никитич Трубецкой, или Трубчевский, вел свое начало от великого князя Гедимина Литовского, соперника московских князей, правившего не только Литвой, но и русскими княжествами вплоть до Смоленска, Чернигова и Киева и покушавшегося на Новгород и Псков. Другой его предок в том же столетии, Димитрий Ольгердович, володел Брянском, Черниговом и Трубчевском. Близкий родич его князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой до избрания на царство Михаила Романова был правителем Москвы и даже всего Московского государства. И гнев такого вельможи, стоявшего у самого трона, навлек на себя несчастный Лермонт!
Вся Москва знала, что князь Трубецкой любил давать излишний простор языку и рукам. Он вполне мог бы попытаться прибить Лермонта, как холопа, и тогда дело неминуемо кончилось бы смертоубийством одного (Трубецкого, конечно) и казнью другого (увы, бельского немчины).
При дворе старая знать во главе с князем Трубецким открыто ополчилась на новую, служилую, предводителем или, вернее, символом коей считали Шеина, хотя он и отмахивался от такой чести.
— Мы, Рюриковичи, — гудел в боярских теремах бас Трубецкого, труба его иерихонская, — знать первой руки, а Шеин и его свора — наглые новопришельцы, воры, но заслужившие княжеское титло, расхитившие имения боярского цвета Руси, погубленного Иваном Грозным. Последним Рюриковичем на престоле был Царь Феодор, но вернется наше времечко, сполна отомстим мы Шеину, взашей погоним всю его братию, по шеям их звонкими топориками пройдемся!..
— Не Рюрикович ты, — крикнул ему однажды Шеин, — а Гедимин литовский.
Уверяли, что никто не пролил столько крови, сколько пролили ее князья Алексей и Юрий Никитич Трубецкой, враль и лжерюрикович, причем не польской, свейской или татарской к вящей славе Господа, а русской кровушки. Болотниковым князь был бит, да не добит под Москвой в 1606 году, но после освобождения Москвы от поляков в 1612 году, стремясь выслужиться у нового Царя Михаила Романова, отличился он в борьбе с воровскими шайками под Москвой, а было в этих шайках множество прежних ополченцев, кои дрались с ляхами, когда Трубецкой якшался с панами, а затем, не получив никакой награды от нового Царя, не вернулись на родное пепелище, а ушли с оружием в леса. Вот этих-то бедолаг и громил Трубецкой, казня толпами пленных на Болотной площади в Москве. Зато и назвал его Шеин «палачом с Болотной». Даже равнодушные к запутанным русским делам иноземные рейтары и те, неся охрану во время этих казней египетских на Болотной, набрякшей от крови бесчисленных жертв, не могли не сочувствовать в душе ополченцам, обманутым и преданным теми самыми князьями-боярами, кого поставили они у власти. Это было хуже поголовного уничтожения римлянами мятежного Фиванского легиона.
— Не попадайся этому принцу на глаза! — советовал Лермонту его полковник Дуглас. — И прибегни к военной хитрости — отпусти усы!
Усы выросли темные, пышные и зело шли прапорщику. Трубецкой проходил мимо, не узнавая его.
Натура у Лермонта была достаточно тонкой, чтобы почувствовать себя благодарным окольничему Шеину. Вскоре после описанного случая он встретил его в Кремле, путая заученную фразу, выпалил сразу на двух языках:
— Сэр! Милорд! Спасибо! Я ваш вечный должник!.. — Шеин широко улыбнулся, потрепал его по плечу.
— Ладно, ладно! Полноте! Пустяки, право!.. Может, когда и отплатишь за мое заступление…
Это были вещие слова.
Лермонт пытался, пожав плечами, стряхнуть с себя глубокую тревогу. А ему какое дело! Нет, не здесь, в этом варварском Московском царстве, земля его отич и дедич!..
И вдруг полней блеснуло: а как же разноокий шкот русский Вилим, сын?..
В Москве и вообще на Руси развелось тогда много «шкотской земли немчин». И не только среди наемных солдат, но и купцов. У него появились знакомые купцы-шкоты в корчмах, шкоты-лавочники и разносчики на Красной площади. Шкоты-коробейники, или щепетильники, ходебщики, бродили по городам и весям государства Московского и Речи Посполитой, где всяческая галантерея, гребни, нитки, иглы, наперстки, белила и помада, бусы, и серьги, и кольца, полотенца и платки, ткани, изготовленные в Германии, Польше, Франции, Голландии и даже Венеции, именовалась «шкотскими товарами». Эти коробейники брали в уплату, кроме денег, меха, мед и всякий провиант. Они же едва ли не первыми стали продавать книги и бумагу вразнос и вразвоз. Еще их называли фенями. Лермонт с глубоким состраданием смотрел на этих своих соотечественников. Вот ведь до какой жизни довел Джеймс VI и I гордых шкотов! А ведь был он потомком стольких славных шотландских королей!..
Год 1617-й был годом великого разочарования для прапорщика Московского рейтарского полка Лермонта. Царь отправлял в Англию послом Немира Киреевского, воеводу в царской вотчине Лебедяни, и Лермонт, разумеется, все сделал, чтобы поехать ли поплыть с Киреевским переводчиком, или толмачом. Только бы еще раз в жизни повидаться с Шарон и матерью в Абердине… А как же Наташа?..
Пришлось утешиться тем, что труд толмача на Руси спокон века вознаграждался намного скромнее, чем ратная служба. В ту эпоху переводчики Священного писания получали поденного корму по четыре алтына, а также даровое помещение в монастыре со столом и добавочным питьем из царского дворца по две чарки вина да по четыре кружки меду и пива на день. При Алексее Михайловиче оклад этот был, правда, удвоен, и тогда переводчика приравняли по жалованью к иноземному офицеру в чине ротмистра, или капитана.
В одну из первых встреч с капелланом аглицкого посольства Лермонт попросил:
— Мне покоя не дают мысли о доме, о матери. Прошу вас, пошлите ради Бога с оказией в Лондон весточку матери моей, вдове капитана Лермонта в Старом Абердине — дом капитана Эндрю Лермонта знает каждый абердинец. Я ужасно, боюсь, что Польский король сообщил матери, что я перебежал к русским и приговорен к смертной казни. Это может убить маму. Пусть она знает, что ее единственный сын жив и здоров и молится за нее…
Капеллан обещал снестись через всю Европу с Абердином.
Капеллан аглицкого посольства преподобный Барнаби Блейк, доверенное лицо посла Его Величества Иакова I сэра дьякона Мерика, охотно посвящал Лермонта в тайны дипломатии.
— Might is right, — говорил он тоном проповеди. — «Право — сила». Как говорил наш посол во Франции в прошлом веке сэр Генри Уоттон, посол — это «муж честной, отправленный на чужбину. Посла называют espion honorable — почетным шпионом, дабы там лгать на пользу своей родине». А Волсингем, другой наш посол во Франции, был главой всей секретной службы королевы Елизаветы. В те времена не придавали такого сугубого внимания посольскому ритуалу и этикету. Теперь же без знания этого этикета не обойтись. На московский посольский церемониал оказали сильное влияние татары…
Тогда еще не вышло знаменитое сочинение Гуго Гроция, появившееся лишь в 1625 году: «De jure belli ac pads» — «О праве войны и мира». Лермонт взахлеб проглотил эту великолепную умную книгу позже, удивляясь, как близко походили взгляды аглицкого капеллана на воззрения голландского юриста. Оба считали войну явлением самым естественным, вытекающим из стремления народов и Государей к самосохранению, верили, что войны должны предприниматься только для восстановления попранной справедливости. («А ваши колониальные войны?» — хотел спросить того и другого Лермонт.)
Капеллан показал Лермонту копию «обвещения», посланного по воцарении Царя Михаила Федоровича европейским монархам с мольбой о займе и о союзе против Польши и Швеции. Сигизмунд, захватив Смоленск и Чернигов-Северскую землю, зарился по-прежнему на русский престол. Густав-Адольф занимал Новгород, тоже желал сесть Царем на Москве. Шатко было положение Царя Михаила. Европа не верила в прочность романовской власти. Германский император признал Михаила только в 1616 году. Польша признает Михаила царем только по Поляновскому договору 1634 года. Англия, Голландия и Франция за признание Михаила требовали права на беспошлинный провоз своих товаров через Московию в Персию. Турция и Крым мечтали захватить Украину. При Иване III все дела внешней политики решал Великий князь совместно с Боярской думой. Московский рынок стал ареной ожесточенной борьбы между Англией и Голландией, за режим наибольшего благоприятствия. Иван Грозный отдавал предпочтение англичанам. Его фаворит Богдан Бельский за спиной Царя хапал при Грозном огромные взятки у голландцев.
Первым русским дипломатом капеллан Барнаби Блейк назвал Ивана Михайловича Висковатого, сначала подьячего, а затем дьяка. В 1594 году ему было приказано «посольское дело». Впоследствии он возглавил Посольский приказ, а в 1570 году за излишнюю самостоятельность в сношениях с султанским правительством Иван Грозный его казнил. После него Посольским приказом управлял думный дьяк Шелкалов, большой проныра и хапуга. У него был товарищ (заместитель) и семнадцать подьячих, знающих «посольский обряд», а также толмачи и писцы. Блюдя «государскую честь» и достоинство, приказ ведал сношениями с миром, делами иноземных купцов и всех чужестранцев, кроме военных, но вдобавок занимался наймом иноземных воинов, выдавал разрешение на закупку русского хлеба, собирал «полоняничные деньги» на выкуп Филарета и других пленных в обмен на знатных шляхтичей и поляков. Ему был подчинен Печатный приказ. Он облагал налогом кружечные дворы и кабаки.
Переводчики Посольского приказа знали латинский, «еллинский» (греческий), польский, белорусский, свейский (шведский), немецкий, «галанский», итальянский, татарский, армянский, ногайский, «мунгальский» (монгольский) и прочие. Был среди них переводчик, довольно слабо знавший аглицкий. Вообще говоря, почти полная изоляция от всего мира, режим осажденной крепости на протяжении всей истории России не поощряли знакомство с иностранными языками.
С 1619 года начались сношения Приказа с Китайской империей.
Посольские дьяки и подьячие — плуты отменные, пробы негде ставить. В своих «статейных списках» (отчетах) они сильно приукрашивали роль своего Государя и своей державы в европейских делах, принуждали иноземных монархов выражаться на языке «холопей» Царя всея Руси, превозносили свои подвиги в отстаивании государевой чести, изображая дело так, будто короли и императоры вскакивали, срывали с себя корону и вытягивались в струнку при упоминании о Царе Михаиле, ужас как любили «любительские поминки» — подарки не токмо для Царя, но и для себя.
Изрядно подготовился Лермонт к поездке, а она лопнула, не состоялась — видно, не понадеялись в Посольском приказе на иноземца.
Преподобный Барнаби Блейк казался очень огорченным провалом поездки Лермонта в Англию и посоветовал ему встретиться с послом сэром Джоном Мериком, как только тот сможет назначить день приема.
— Только вот какое дело, — сказал, странно озираясь, словно опасаясь, что его подслушивают, священник. — У посла вам встречаться неудобно. Вы знаете, как дьявольски подозрительны русские, особенно Шереметев, самый сильный человек в Боярской думе и правительстве, назначенный недавно еще и начальником Разбойного приказа, этой новой опричнины. Его люди засекут ваш визит и станут подозревать вас Бог знает в чем. О фантазии русских вы можете судить по Собору Василия Блаженного. Лучше встретиться как бы невзначай в кремлевском «Катке».
Посол, увидев пробиравшегося к нему рослого рейтарского офицера с черным конским хвостом на шлеме, милостиво пригласил его сесть с ним рядом со столом, за которым он восседал со священником. Преподобный Барнаби Блейк, прервав разговор, встал и поклонился:
— Я выйду ненадолго, джентльмены, — тут ужасно душно, а у меня одышка проклятая…
— Рад познакомиться в Москве с подданным Его Величества короля нашего, — сказал сэр Джон по-английски. — Наслышаны о пламенной любви шотландцев к единокровным Стюартам. Это прекрасно, что мы, англичане и шотландцы, вот уже столько лет находимся под рукой Иакова Первого и Шестого — короля Англии и Шотландии. Вы знаете о моей миссии в Москве? Исполнить ее до конца — значит содействовать дальнейшему преуспеянию наших народов. Мы добиваемся свободной торговли в Московии, желаем плавать по Волге в Персию и другие страны Ориента и по реке Оби в Китай и Индию. Но бояре Шереметев и Шеин требуют от имени Царя и по указанию Думы, чтобы наш король заключил наступательный военный союз против короля Польши и Литвы Сигизмунда Третьего. У меня таких полномочий нет. Переговоры зашли в тупик.
Как видно, сэр Джон был человеком немногоречивым и деловым, слов на ветер не бросал, взвешивал каждое слово.
— Однако, — продолжал сэр Джон, — я заявил этой лисе Шереметеву, что если он пошлет послов в Лондон, то он, по всей вероятности, поможет ему против польского короля…
«И усилит таких опасных соперников, как шведов; и русских? — подумал Лермонт. — Как бы не так!».
— Таким образом, — подвел итоги посол, — перспектива союза Москвы с Лондоном облегчает положение в Москве наемных офицеров из числа подданных нашего короля. Это раз. И повышает ваши шансы попасть переводчиком в русское посольство, чему я готов содействовать, так как преподобный Барнаби Блейк рекомендовал вас как весьма образованного и способного молодого человека. И, разумеется, я вполне уверен в вашей лояльности нашему королю, а преданный офицер на вашем месте, здесь, в этой варварской Московии, может оказаться весьма полезным нашему делу. Вот, собственно, и все, что я вам пока собирался сказать сегодня. Если не ошибаюсь, вы принесли письмо или письма, которые хотите отправить родным в Шотландию с нашей почтой. — Лермонт протянул ему два конверта с гербом дэрсийских Лермонтов на сургучных печатях. — Прекрасно! Ваши письма будут отосланы с первой же оказией. А теперь позовите, пожалуйста, сюда нашего общего друга — нашего преподобного Блейка. Вверяю вас его заботам — он надежный слуга короля.
После аудиенции, оставившей неприятный осадок у Лермонта, преподобный Барнаби Блейк стал еще более откровенным с Лермонтом, намекая, что за некоторые услуги, оказанные Лермонтом своему королю, он, быть может, сумеет помочь ему вернуться с семьей на родину. Для этого нужно только держать глаза широко открытыми, быть полезным королю. Что происходит при дворе Царя Михаила? Каковы захватнические планы московитов и их военные силы? Как идет вооружение их армии? Где куется русское оружие и что это за оружие? Где строятся новые горные заводы? Чьи иностранные мастера учат русских? Где зреют восстания черни и каковы ее силы?.. Посольство будет весьма благодарно за подобные сведения и охотно пополнит его жалованье.
Пастор говорил с ним с глазу на глаз в своей комнате в посольстве. Сначала Лермонт отмалчивался, а затем, потеряв терпение, он вскочил, громыхнув клеймором, и заявил твердо:
— Есть вопросы, которые несовместимы с честью шотландского дворянина. Прощайте!
И он вышел, хлопнув дверью. Блейк поспешил за ним, но не догнал. Лермонт зашел к Галловею, который жил тут же, на Ильинке, в Китай-городе.
Галловей похвалил своего молодого друга.
— Молодец! Не суйся, Джорди, в эти дела. Все они, иностранные резиденты, шпионят друг за другом и за русскими, которым ты служишь. Не кусай руку кормящую… Давай-ка лучше пива выпьем!..
Через неделю-другую, встретив преподобного Блейка близ Посольского приказа, Лермонт хотел было сделать вид, что не заметил его, и проехать мимо, но тот остановил его коня и пустился в длинные объяснения:
— Джордж! Сын мой! Как я рад! Ты совсем неправильно понял меня. Приходи — мне привезли новые книги из Лондона…
И Лермонт приходил за книгами, и Блейк не задавал ему неудобных вопросов. Однако в их отношениях чувствовалось заметное охлаждение.
Фон дер Ропп называл своих рейтаров кентаврами.
— Идеальный конник неотделим от своего коня, составляет с ним одно целое — так и мои рейтара-кентавры, эти жеребцы. Кентавры помогали троянцам против греков в Троянской войне, а мы служим русским. Недаром у рейтара конский хвост на шлеме.
Годы 1617-й и 1618-й на всю жизнь оставили шрамы на теле Джорджа Лермонта — от боев за Трубчевск, против польского королевича Владислава. И не только на теле…
Королевич Владислав, величавший себя русским Царем, еще в июле 1616 года дождался определения сейма о походе на Москву с восемью комиссарами, включая литовского канцлера Льва Сапегу и люблинского воеводу Якова Собеского. Милостиво вручая Владиславу московскую корону, шляхта и иезуиты обязали его под наблюдением комиссаров вернуть навечно Польше все княжество Смоленское, а из Северской страны: Брянск, Стародуб, Чернигов, Новгород Северский, Почеп, Путивль, Рыльск, Курск, а заодно Велиж, Себеж, Невель, Рославль.[64] Сейм был крайне разочарован отказом первого рыцаря и полководца речи Посполитой прославленного воина гетмана Станислава Жолкевского, героя Московской войны, отлично ладившего с тамошними боярами, от начальства над одиннадцатитысячным войском, собранным королевичем Владиславом и Сапегой. Сослался он на ожидаемое вторжение турок, а на самом деле Жолкевского вовсе не тянуло в Москву, тем более с таким малым войском, поскольку после отъезда оттуда его земляки сделали все, чтобы настроить против себя русских, которые восстали против захватчиков, изгнали их и избрали на царство вместо Владислава прирожденного русского. Пусть-ка лучше его соперник Карл Ходкевич, гетман Литовский, возглавит войско королевича и обломает себе зубы на очередной авантюре пылкого Владислава!
В том же 1616 году состоялась тайная встреча между Владиславом и князем Алексеем Никитичем Трубецким, начальником Разбойного приказа, который тайно прибыл с приглашением от московских бояр под Смоленск из Дорогобужа, где князья Сулешов и Прозоровский «промышляли над литовскими людьми», надеясь добыть Смоленск. К королевичу Трубецкого привел его родной брат князь Юрий Никитич Трубецкой, давно, еще в Смуту, перекинувшийся к полякам. Братья уверили Владислава, что представляют сильную кучку князей-бояр в Думе, оставшихся верными Владиславу, которому они целовали крест как русскому Царю. Князь Алексей Никитич настойчиво советовал королевичу ни в коем случае не отпускать из плена митрополита Филарета Никитича, отца Царя, не обменяв его на польского полковника пана Николая Струся, ни на кого-либо другого, а использовать его для низложения Романовых и захвата московского престола.
Владиславово войско выступило из Варшавы в апреле 1617 года. Напутствуя Его высочество в путь, архиепископ-примас Польши призывал спасти «жестоковыйный народ» русский от ереси и обратить его в римско-католическую веру для пользы и защиты христианской республики Речи Посполитой.
Отвечал королевич примасу и панскому легату:
«Я иду с тем намерением, чтоб прежде всего иметь в виду славу Господа Бога моего и святую католическую веру, в которой воспитан и утвержден. Славной республике, которая питала меня доселе и теперь отправляет для приобретения славы, расширения границ своих и завоевания северного государства, буду воздавать должную благодарность».
Огнем и мечом собирался королевич Владислав утвердить католицизм на Руси. И так угодно было истории, что потомку сэра Патрика Лермонта из Дэрси, сэру Джорджу Лермонту, через семьдесят лет после иконоборческого подвига сэра Патрика, участвовавшего в убийстве архиепископа-примаса Шотландии, суждено было пролить кровь в борьбе против папских крестоносцев.
В конце сентября 1617 года после долгих проволочек Владислав выступил из Смоленска со знаменем с московским гербом, своим царским знаменем, освященным в униатской церкви Владимир-Волынского, и присоединился к Ходкевичу, осаждавшему Дорогобуж. Узнав, что под стены его города прибыл сам Владислав, дорогобужский воевода Иванис Ададуров пришел в такой страх и трепет, что тут же побежал к королевичу с ключами от города, который, кланяясь в землю, и сдал ему, яко Царю Московскому. Вяземские воеводы так низко не пали: князья Петр Пронский и Михаила Белосельский бежали стремглав в Москву. С плачем бежал из вяземской крепости князь Никита Гагарин. Владислав отправил Ададурова и других предателей в Москву с прелестной грамотой: «От Царя всея Руси и великого князя Владислава Жигимонтовича боярам нашим, окольничим» и прочее, и прочее, в коем он напоминал, что был венчан боярами на царство в четырнадцать лет, а теперь, войдя в совершенный возраст, он и соблаговолил прибыть, дабы сесть Царем на Москве вместо Михаилы, Филаретова сына. В обозе Владислав вез архиепископа Сергия, пленного сподвижника Шеина в смоленской обороне, и добровольного изменника князя Юрия Никитича Трубецкого. Этот князь, битый Болотниковым под Кромами, рассчитывал со старшим братом своим Алексеем, который плел ковы на Москве, возглавить новое правительство под рукой Царя Владислава.
На Москве готовились к обороне, секли всенародно кнутом струсивших, спасовавших перед ворогом воевод Белосельского, Рюриковича и Пронского. Князь Димитрий Михайлович Пожарский, спаситель отечества, осенью и зимой защищал от летучих отрядов конников-лисовиков во главе с паном полковником Чаплинским. Стойко держалась крепость Белая, столь памятная Джорджу Лермонту. Волок Дамский всю зиму держал не менее памятный ему князь Димитрий Мастрюкович Черкасский с пятитысячным войском, включавшим в одно время и Московский рейтарский полк.
Лермонт знал, что в конце 1617 года поляки, у коих совершенно истощилась казна, предложили заключить трехмесячное перемирие. Московские бояре, зная, что царская казна тоже разорена непрерывной войной, охотно согласились и назначили своими послами боярина Феодора Ивановича Шереметева и окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Шеина решили не назначать на съезд с польскими и литовскими людьми, зная его неуживчивый нрав, высокомерный взгляд на бояр, путавшихся в Смуту с Владиславом и самозванцами, его неуступчивость в переговорах с врагами Москвы и опасаясь, что поляки вовсе откажутся от всякого съезда при одном упоминании имени Шеина. Однако поляки сорвали переговоры о перемирии, как только король и королевич с восторгом узнали, что сейм наконец-то дал им деньги на продолжение войны.
Но на земском соборе 1618 года, когда Москва опасалась нападения со стороны ляхов, бояре, конечно же, вспомнили Шеина, хотя терпели его потому только, что Филарет Никитич из плена призывал их положиться на испытанного твердостоятеля Шеина, да и сами они знали о его службах государству. Однако верховная власть была отдана не Шеину, а князю Мстиславскому, слабому воеводе, за кем всем виден был Шереметев.
В июне 1618 года Владислав напрасно старался склонить на свою сторону князя Пожарского. Пожарский и не думал поддаваться. Польские воеводы требовали наступления на Москву, но король хотел, чтобы Москва сама передалась королевичу, и не торопился раскошеливаться.
Обойдя Можайск, в котором укрепился Шеин и который королевич Владислав никак не мог взять, не имея осадных орудий, поляки штурмовали Борисово Городище и раз, и два, но были отбиты с чувствительными потерями. По просьбе Шеина Москва указала Черкасскому и Пожарскому помочь ему в Можайске. Ляхи тогда уже «чинили Можайску тесноту великую». На Москве — тут и Алексей Никитич Трубецкой постарался — решили отозвать Шеина и Черкасского в столицу, оставив в Можайске осадного воеводу Феодора Волынского.
Девятого сентября Шереметев именем Царя созвал собор, и Царь, волнуясь и утирая нос, зачитал написанную «серым преосвященством» речь:
— Мы, прося у Бога милости, за православную веру против недруга нашего Владислава обещаемся стоять, на Москве в осаде сидеть, с королевичем и с польскими и литовскими людьми биться, сколько милосердный Бог помочи подаст, а вы бы, митрополиты, бояре и всяких чинов люди, за православную веру, за меня, Государя, и за себя со мной, Государем, в осаде сидели, а на королевичеву и ни на какую прелесть не покушались.
Шереметев велел рейтарам, вернувшимся в Москву, глядеть, чтобы насмерть перепугавшаяся царица, великая Царица инокиня Марфа Ивановна не увезла не менее напуганного Царя из Москвы в свою Кострому. Мало было Владислава, так всколыхнула столицу весть, что на помощь королевичу идет с 20000 казаками верный ему малороссийский гетман Петр Конашевич-Сагайдачный, глава войска Запорожского! О запорожских казаках шла такая слава, что у москвичей волосы на голове вставали дыбом.
Князь Трубецкой и князь Белосельский вышли с войском к Донскому монастырю, чтобы «помешать» королевичу, дошедшему до Тушина, соединиться с гетманом Сагайдачным. Но, как скорбно писал русский летописец, «на московских людей напал ужас великий, и они без бою пропустили гетмана мимо Москвы в таборы к Владиславу». Казаки валом валили в Тушино. Ужас, этот пожар, зажженный Трубецким, перекинулся и в столицу. Марфа Ивановна, обнимая сына, ждала неминучей погибели. Царь не сводил остановившихся глаз с косматой огненной кометы, стоявшей прямо над Кремлем.
Шереметев, с трудом сохраняя присутствие духа среди всеобщего перепугу, затеял под Москвой переговоры с королевичем, чтобы выиграть время: авось придут скоро на помощь русским их испытанные союзники — воеводы Голод и Холод!
Знал об этих союзниках Владислав. В ночь на первое октября пошло войско Польши, Литвы и казаков на штурм.
Прапорщик Лермонт был ранен свинцовой пулькой из пистоли в грудь и чудом вытащен из пекла.
Лермонта вынесли из боя двое рейтаров на «королевской подушке», как шотландцы называют две пары сплетенных рук. Надо признать, что шотландские воины всегда славились безотказной выручкой в бою, а воюя в далеких чужих странах, они становились побратимами, всегда готовыми рискнуть головой друг ради друга, следуя девизу: один за всех и все за одного.
Положив прапорщика поперек коня, стремянный доставил его в ближайший храм — церковь Николы Богоявленного, что у колымажного двора, где стояли царские возки, сани и кареты. В храме было полным-полно раненых. Лекарь вырезал свинцовую пулю, обмыл ему рану, наложил повязку с освежительными примочками. Расплющенную пульку он передал прапорщику на память.
Пулька пробила ему грудь «над правой сиськой» в трех пальцах от талисмана. Не спас талисман от пули, но ведь не убил его этот свинец.
Лежа в церкви Николы Явленного, вспоминая последний свой бой за Арбатскими воротами, вспомнил Лермонт и то, что в бою этом впервые обожгла его сердце настоящая ненависть к врагу, к тем, кто стремился не только убить его, чтобы прорваться в Москву, но сжечь и разграбить его и Наташин дом, а Наташа уже затяжелела… Эта ненависть и это сознание придали ему небывалую силу, и вражья кровь уже не стала ему противна, когда он защищал порог своего собственного дома, свою семью. И с того дня начала непрерывно расти сила притяжения этого дома и этой семьи.
Приступ к Москве плохо кончился для королевича Владислава. Собрав свои расстроенные полки, он отступал к Троице-Сергиеву монастырю. Вдогон за ним потекли русские войска под предводительством князя Федора Шереметева, но князь не решился напасть на все еще сильного Владислава.
На пятый год царствования Михаила Федоровича казна государства снова опустела. Нечем было платить жалованье рейтарам. В светлицах, валяясь на нарах, рейтары брюзжали и бражничали в долг. Царь и Собор слали повсюду грозные грамоты — приказывали немилосердно драть подати, спускать семь шкур с крестьян, просили займа для казны и «всего, что только можно дать вещами». Владетельные князья-бояре вроде Трубецкого могли бы каждый целый полк, два полка выставить на свои деньги из своих крепостных, но деньги и холопов явно ценили они больше любезного отечества. С 1616 года Собор обложил всех купцов пятой деньгой — купцы роптали. Немного находилось среди них Мининых, готовых по первому зову пожертвовать всем своим состоянием ради родины.
И все-таки Лермонт верил, что не зря пролили свою кровь: ведь в самую первую очередь он защищал у Арбатских ворот свой дом, Наташу, будущую семью от нашествия врага…
Первый шквадрон Московского рейтарского полка оборонял главное направление — западные подступы к Кремлю и вел тяжкий бой, отражая бешеный приступ ляхов и гетманцев. Рейтары отхлынули к земляному валу, встали грудью на защиту Арбатских ворот. Джорджа перевезли в церковь святого Антипа. Кремль был уже почти за спиной. И Джордж Лермонт вдруг вскочил, превозмогая несусветную боль, схватил свой клеймор и кинулся в гущу боя и начал направо и налево крошить ляхов своим клеймором. В кровавой сече в Боровичских врат Кремля ляхи убили под ним двух коней. Из Кремля примчался вестовой:
— Приказ полковника: поджигайте посад! Отходите в Кремль!..
Лермонт поглядел на него воспаленными от ярости, усталости и порохового дыма глазами.
— Не могу. Не имею права. Москву могут жечь только русские…
С безумной храбростью снова наседали ляхи. Им задавал пример главный капитан шотландской гвардии польского короля.
Кавалер Мальтийского ордена Адам Новодворский (кстати, поклонник Михаилы Шеина, встречавшийся и беседовавший с ним и в Смоленске, и в Варшаве) отличился вместе со шкотами Петера Лермонта: подвел при свете факела петарду к Арбатским воротам.
Джордж Лермонт, увидев это из шанцев, схватил мушкет, прицелился, выстрелил, и кавалер Новодворский уронил фитиль и схватился за предплечье. Тут началась вылазка москвичей: ворота распахнулись, густо выплеснув рейтаров со стрельцами. Началась бешеная сеча во мраке, при свете факелов и зловещей кометы в зените.
Обороной Арбатских ворот ведали Шеин, окольничий Никита Васильевич Годунов, можайский воевода Данила Леонтьев, князь Иван Урусов[65] и дьяк Антонов, а шквадроном рейтаров командовал, заменив вышедшего из строя Дугласа, Джордж Лермонт. Бой за Арбатские ворота продолжался до самого утра.[66] Джордж Лермонт не увидел солнца. Он упал в глубокий обморок от потери крови.
Отчаянные схватки гремели у всех ворот Москвы.
Месяца два залечивал Джордж дома свою рану. Эти два месяца Наташа была его ангелом-хранителем. Друзья по шквадрону, по полку нередко навещали его. Раз приезжал даже фон дер Ропп. Он был навеселе и расхвастался победами полка в последних баталиях, а потом приоткрыл для Лермонта, оторвавшегося от Кремля во время военных действий, завесу над тем, что там творилось.
— Царь потерял голову, — рассказывал полковник. — Между нами, он трус, каких мало. Я ни за что бы не взял его в свой полк рядовым рейтаром да даже в обоз. Он хотел бежать куда глаза глядят, но боялся высунуться из-под материнской рясы. Шереметев — самый сильный из бояр — хотел бросить все и умчаться с Царем и боярами в Кострому. Трубецкой как сквозь землю провалился. Всей обороной Москвы, хотя мало кто об этом знает, ведал Михайло Шеин. Я только от него и получал приказы. И Черкасский тоже, и все воеводы. Только благодаря ему и отразили поляков. Королевич Владислав, хоть и молод совсем, Царю ровесник, да не чета ему — искусен в воинской науке, смел, во всем подражает Густаву Адольфу, так что его отец, король Сигизмунд, сильно обижается, считая себя самого великим полководцем.
Он осушил чарку, поставленную перед ним Натальей.
— Но не видать Шеину награды за спасение Москвы. Его боятся бояре. Шереметев завидует, Трубецкой ненавидит. И Царь не простит ему никогда, что Шеин видел его трусость и растерянность. Только это между нами, конечно…
Он встал, затянул распущенный на брюхе ремень.
— А тебя мы наградим не только поручиком — представил я тебя среди первых моих рейтаров и к царской награде. Царь сейчас добренький. И мне еще пару-другую деревенек подбросит…
Обломав зубы о крепкую московскую оборону, королевич Владислав долго не мог прийти в себя.
— Неужели русские, пся крев, стали сильнее, чем были восемь лет назад, когда бояре, тот же Шереметев, избрали меня Царем и приносили мне присягу на Новодевичьем поле! Изменники! Клятвопреступники! Я Царь Московский! Пердолена в дуну![67] Это все Пожарский, да этот мясник Минин, да Шеин, конечно, их мутят!
«Царь Московский» не знал или забыл, что Козьма Минич Минин скончался два года назад. И зря не вспомнил он о той всенародной ненависти, что оставили поляки в памяти русских в годы Смуты. Ныне тайные их доброхоты не могли стереть эту память ни в дворянских, ни даже в боярских сердцах.
Много послал Владислав грамот, тайных и явных, московским боярам, упрекая их в измене, напоминая о присяге ему как Московскому Царю, а те отвечали доподлинно: нет нашей никакой измены королевичу Владиславу, ибо король Сигизмунд «сына своего на Московское государство во время, когда просили, не дал, а хотел сам Московским государством завладети… И вам-де, панам рады, ныне и впредь того, чтобы королевичу Владиславу быти на Московском государстве, и поминати не пригоже, то дело уже бывшее!». И так юлили и финтили хитроумные князья-бояре вот уже четыре года, но Владислав не собирался отказываться от московской короны.
«Типичная русская логика! — бесился Владислав. — То есть логики никакой, что мешает русской выгоде! Все поставили бояре с ног на голову. Присягали, изменяли, а измены нету! Валят с больной головы на здоровую, карты подтасовывают как хотят. С отцом меня стравливают! Его Величество оскорбляют и всю Речь Посполитую! А я несу свободу их шляхте, европейскую цивилизацию! Истинную веру вместо варварского суеверия!.. Эх, нет со мной рядом князя Курбского, князя Бельского — вот кто вручил бы мне, стоя на коленях, ключи от Кремля».
Владислав, видя всю тщетность своих попыток овладеть Москвой, послал скрепя сердце к боярам своего секретаря пана Гридича, вновь предлагая заключить перемирие: деньги, данные скаредным сеймом на войну, уже все вышли.
В октябре, когда Лермонт отлеживался у себя дома, состоялось три посольских съезда. За Тверскими воротами Шереметев с согласия Боярской думы предложил заключить не перемирие, а мир, и не на три месяца, а на двадцать лет, но требовал, чтобы Владислав вернул Смоленск, Рославль, Дорогобуж, Вязьму, Козельск и Белую, вновь захваченную поляками. Владислав с негодованием отверг эти условия и отступил от Москвы, где нечем было кормиться, к Троицкому монастырю. Москва могла перевести дыхание.
Во время четвертого съезда русских и польских послов, назначенного за Сретенскими воротами, поляки неожиданно предложили заключить вечный мир, если бояре отдадут им все русские города и крепости, захваченные Речью Посполитой, да еще добавят Псков с окрестными землями. Шереметев по-прежнему добивался двадцатилетнего мира и вопреки Шеину, ни за что не соглашавшемуся на такую уступку, готов был позволить ляхам сохранить за собой Смоленск, возвратив, однако, все остальные города и крепости, включая Белую.
Лермонт напряженно следил за всеми этими переговорами, расспрашивая о них Криса Галловея и полчан, приезжавших навестить его. Говорили, что пан Гридич, вновь прибыв от короля на Москву, сговорился с боярами. 19 ноября — Лермонт уже ходил по дому, но не садился еще на коня — Шереметев с Измайловым, князем Мезецким и думным дьяком Петром Третьяковым поехал в Троице-Сергиев монастырь. Оттуда он с товарищами съезжался с поляками в деревне Деулине, что в трех поприщах от стен монастыря по Углицкой дороге. Первый съезд окончился ничем. На втором еле-еле избежали вооруженной схватки с ляхами. В рейтарском полку готовились к новым боям. Московиты ждали новой осады. Но сейм все не давал Владиславу денег на продолжение войны, и третий съезд 1 декабря привел к заключению перемирия на четырнадцать с половиной лет — до 1 июня 1633 года. Москва встретила весть о Деулинском мире с огромным облегчением. Королевич Владислав ушел с войском домой, но так и не отказался от титула Царя Московского. Шереметев и другие послы были встречены как победители, хотя мира они добились ценой важных смоленских и северских земель. Девятого декабря они были у руки Царя, обедали за царским столом. Шеин сидел пониже послов и невесело пил романею. Лермонт, в начале декабря вернувшийся в полк и охранявший этот пир, слышал, как он сказал окольничему Ивану Васильевичу Воейкову:[68]
— Смоленск пропиваем!
А потом, когда Шереметеву вручили царскую награду за посольскую службу, за то, что добыл он, как было сказано в царской похвальной грамоте, «земле нашей и всему государству тишину и покой и унятие крови», Шеин громко прорычал:
— Не мало ли — за русский град Смоленск!
А получил Феодор Иванович Шереметев соболью шубу, крытую золотым атласом с золочеными пуговицами, ценою в 162 рубля, серебряный золоченый кубок с крышкою, сто рублей придачи к прежнему денежному окладу в 500 рублей и из черных волостей вотчину с крестьянами и 500 четвернями земли. Князь Трубецкой и другие князья-бояре позеленели от зависти. А Шеин, наверное, вспомнил, что за все свое смоленское сидение, за многие и многие службы получил он от короля Польши тяжкий плен, а от всемилостивейшего Царя шубу и кубок.
— За Смоленск, — рек во хмелю Шеин, — королевич мог бы Шеремета и щедрее одарить!
Это-то замечание — Царь и Шереметев сделали вид, что не слышали его — и пустило, верно, сначала по Кремлю, а потом и по всей Москве, недовольной уступкой Смоленска, слух, что Шереметев получил немалую мзду от поляков за город-ключ. Но Шеина не трогали — кто-кто, а Шереметев понимал, что скорое возвращение царева отца Филарета, о чем договорились с поляками в Деулине, приведет к новой расстановке сил при дворе: Шеин возвысится, а Шереметев уступит всю полноту регентской власти Филарету.
За смелость в бою у Арбатских ворот двадцатичетырехлетний Лермонт был пожалован поручиком. Так вышел он в начальные люди. К этому времени он уже «российской грамоте отменно читать и писать умел», далеко обогнав всех шкотов в своем полку.
Поручик Лермонт понимал, что Русь, отгороженная частоколом ляшских пик и пищалей от Европы, никогда не примирится с потерей Смоленска и своих западных земель.
Пролив кровь не за Царя, а за жену свою Наташу, за рожденных и нерожденных русских детей своих, понял Лермонт, что как ни тянуло его на родину, а придется ему нерушимо держать свое крестное целование.