Положенный Борису после выпуска отпуск пролетел быстро, да и слава богу, как говорится, что быстро. Совместная с Ольгой поездка на юг была наполнена лишь солнцем и морем, но не любовью. Нет, Глинский постепенно вроде как даже притерпелся к сексуальной холодности супруги, он даже утешал себя мыслями о том, что и у самого Александра Сергеевича Пушкина с Натальей Николаевной поначалу не очень-то зажигалось… Но на самом-то деле даже Пушкин не мог развеять прочно поселившуюся в душе Бориса тоску.
Честно говоря, Ольга и так-то не была его романтической грёзой, а уж подслушав однажды случайно её жалобы по телефону маме на «садистские наклонности мужа», Глинский и вовсе скис. Супруга «товарища» Пушкина хотя бы телефонной связи была лишена…
Так что Борис еле дождался дня, когда ему надлежало явиться к новому месту службы.
«Контора», куда Глинского пристроил тесть, в документации именовалась обыкновенной войсковой частью с пятизначным номером, хотя на самом деле была научно-исследовательским центром Главного разведывательного управления Генерального штаба Министерства обороны СССР. При этом внешне в этой части ничего такого «разведческого» в глаза не бросалось. И никакой особой «таинственной атмосферы» не ощущалось. Ну часть — и часть. Много таких. Правда, в этой части почти не было солдат — сплошь одни офицеры. А ещё Борис очень удивился тому, что официально, по документам, никакого ГРУ как бы и не существовало, потому что слово «разведывательное» просто опускалось. И получалось просто Главное управление Генерального штаба. Как говорится, пишите письма.
Кстати, офицеры центра именно писаниной и занимались, потому что в «конторе» обрабатывалась информация про всё, что требуется знать о «вероятном противнике». Разумеется, в основном речь шла о более-менее открытой информации, из которой, впрочем, тоже можно было выудить немало полезного. Начальник Бориса, майор Беренда, постоянно об этом напоминал. Петр Станиславович слыл главным «конторским» занудой и изводил молодых лейтенантов бесконечными рассказами о том, сколько ценного и важного разведчики разных стран просто вычитывали из обычных газет вражеских государств.
— Вы представляете? Это из га-зет! А у вас материалы радиоперехватов! Да вы, как те курочки, должны просто нестись золотыми яйцами! А вы не то что золотым яйцом покакать, вы обобщающее донесение по-русски-то грамотно написать не можете!
Молодые офицеры только вздыхали, зная, что спорить с Петром Станиславовичем не только бесполезно, но и чревато. Тем более что у него действительно многому можно было поучиться, прежде всего «несоветской» какой-то эрудиции, а ещё логике и ясности в изложении, а стало быть, и в мышлении. Кроме этого — невероятной, просто нечеловеческой грамотности. Беренда слыл ведь не только главным занудой, но и лучшим редактором «всех времён и народов». На совещаниях он карандашными пометками машинально правил даже директивы главка. Правил без позы, без желания выпендриться, а чисто автоматически, просто потому, что здесь нужна точка с запятой, а не просто запятая, а вот тут «не» пишется слитно, а в этой фразе — лишняя «бы»… Не очень уже молодой майор считал, что всё должно быть правильно — и по языку, и по инструкциям, и по жизни: то есть не выделяться, ни с чем никогда не опаздывать, «зримо блюсти социалистическую нравственность», быть умеренным и аккуратным во всем.
Кстати, по поводу «социалистической нравственности», — Беренда чуть ли не на третью неделю службы Бориса намекнул ему, что стоит «умерить экзальтацию» по поводу «несоветской эстрады».
У Глинского вообще сложилось впечатление, что Беренда его как-то сразу невзлюбил. Может быть, за то, что Бориса в «контору» устроил по блату тесть? Ну так Глинский был не один такой. Среди молодых офицеров центра почти никого не было совсем чтобы уж «от сохи»… А может быть, эта неприязнь была связана не столько с Борисом, сколько с его тестем, генералом Левандовским? Как бы то ни было, но майор Беренда редко принимал донесения Глинского даже с третьего предъявления. Обычно всё происходило примерно по такому сценарию: Глинский заходил в единственный в здании треугольный кабинет, где за круглым журнальным столиком сидел этот самый Беренда, и отдавал ему донесение. Петр Станиславович, попыхивая «Беломором», внимательно читал, хмыкал, наконец, поднимал глаза на стоявшего навытяжку Бориса и изрекал с непередаваемым сарказмом:
— Товарищ лейтенант! Вы-то сами читали, что мне принесли: «Президент Франции Миттеран сообщил министру обороны ХЕРНЮ» — и далее по тексту… Уточните, о какой, как вы настаиваете, «херне» следует доложить начальнику ГРУ?
Глинский покрывался красными пятнами, но сдаваться не собирался:
— Товарищ майор! Если вы о фамилии, то я по справочнику проверял. Вот, посмотрите: по-французски — Hernu.
Беренда презрительно поджимал губы:
— А теперь пойдите и проверьте по «Красной Звезде», как у нас принято по-русски писать эту французскую фамилию! И вообще, не плохо бы вам освоить хотя бы газетный французский. Мозги-то свежие…
Борис шёл, проверял, разумеется, оказывалось не «Херню», а «Эрню». Шарль Эрню. Беренда никогда не ошибался. Как биоробот.
Постепенно Глинский всё же стал делать успехи, и его донесения принимались уже не с третьего, а со второго, но пока ещё не с первого предъявления.
Приобретение профессиональных навыков Бориса не очень-то радовало. Точнее, радовало, но… Вот в этом «но» и было всё дело. Скучно было лейтенанту Глинскому. И не только скучно, но и немного страшно — что вот в таком прилежном составлении донесений и пройдет вся его жизнь. Старайся, будь аккуратным, будь таким, как все, и, может быть, переживёшь и Беренду. И дослужишься как минимум до майора. А если повезёт — поступишь в «консерваторию».[23] И всегда, если что-то не сложится, можно найти себе оправдание — мол, служил где Родина приказала. Надеялся стать «бойцом невидимого фронта». Поэтому нигде не светился и вообще… И вообще жил под грифом «секретно»… Короче, шикарность распределения в Москву уже через год службы обернулась для Глинского зелёной тоской.
Однажды Борис обрабатывал смешной такой радиоперехват — американцы сообщали о международном военно-морском происшествии. Наш БПК[24] «Очаков» шёл через Босфор. А по международным правилам, скорость прохождения узких проливов не должна превышать 5 узлов. Наши «отличники» превысили её почти вдвое. При этом волной от винтов чуть не смыло турецкую свадьбу человек на восемьдесят, были перевёрнуты почти все рекламные щиты на берегу и утоплено с десяток катеров и лодок. Американский коллега докладывал своему руководству: «Нештатное сближение корабля с берегом произошло, судя по всему, из-за музыки, не позволившей своевременно услышать и исполнить поданную команду. Предположительно, замполит „Очакова“ приказал включить на полную громкость „коммунистическую“ песню „Do the Russians Want a War?“ („Хотят ли русские войны?“)».
По поводу этого донесения Глинского рассмеялся даже Беренда. Впрочем, «рассмеялся» — это не совсем то слово. Хмыкнул несколько раз, сделал пару пометок неизменно оточенным карандашом и вернул Борису текст на переписывание. Борис вернулся за свой рабочий стол и обхватил голову руками, уставившись в лист бумаги невидящими глазами:
«Боже мой… Я тут просто сойду с ума, в этом бумажном сарайчике… Вон у людей какая жизнь интересная — через Босфор ходят, волны поднимают… Свежий ветер — солёные брызги. А тут… Сидишь, как крыса, бухгалтерских нарукавников не хватает…»
Глинский чуть не застонал в голос. Нет, он, конечно же, понимал, что времена героев-одиночек типа Пржевальского прошли. И всё же… Романтика дальних странствий манила. Борис, кстати, однажды побывал в октябрьские праздники в Ленинграде и, возвращаясь с концерта во дворце спорта «Юбилейный», в поиске фирменного питерского мороженого — «сахарной трубочки» — наткнулся на памятник Пржевальскому в Александровском саду. Памятник — занятный такой, с верблюдом, а не лошадью. Глинский неожиданно для себя долго стоял у этого памятника, откусывал «трубочку» и размышлял, кто и зачем положил к верблюду букет красных гвоздик.[25]
Борис жевал мороженое и, стыдно признаться, мечтал… Нет, ну пусть такие путешествия уже не совершить, но всё же… Почти все сокурсники-«арабы» уже уехали за границу. Про «персов» и говорить нечего — уже началась война в Афганистане, и уже даже успела прижиться пришедшая оттуда традиция третьего тоста — когда первые потери появились… Борис не то чтобы завидовал своим однокурсникам (живым, естественно, а не погибшим), но… Чем он дольше служил в центре, тем чаще вспоминал произнесенную когда-то отцом старую, ещё дореволюционную офицерскую заповедь: «Чин присваивает государь, а утверждает война. Она рассудит, кто ты: „служака“, „чинохват“, „шляпа“ или „ни к чёртовой матери“» — такой была «окопная» классификация русского офицерства в Первую мировую войну…
Борис попытался сосредоточиться на донесении, но у него ничего не получалось, накипело видать. Трудно месяцами напролёт сидеть, не высовываясь, и молчать в тряпочку. А страна между тем воюет. Впрочем, страна воевала всегда.
…В тот вечер Глинский пришёл к тестю с серьёзным разговором, дескать, не поможет ли Петр Сергеевич съездить куда-нибудь переводчиком, хотя бы в ту же Сирию, которую он толком-то и не видел. Борис говорил, что без практики начинает забывать «родной арабский», зато неплохо освоил второй для Сирии французский (в этом, кстати, ему помог не столько Беренда, сколько Джо Дассен с его разрешёнными в СССР песнями). Просьбу свою Глинский мотивировал ещё и тем, что он, как глава молодой семьи, должен пытаться и заработать что-то в расчете на возможное появление детей.
Генерал Левандовский слушал его, ни разу не перебив, и потом молчал ещё долго, когда у Бориса уже иссяк поток аргументов.
Затем Петр Сергеевич медленно встал, достал из бара бутылку коньяка, налил два бокала и вернулся к столу:
— Давай, зятёк, чокнемся.
Выпив, он помолчал ещё немного (видно было, что затеянный Борисом разговор генералу совсем не нравится) и сказал:
— Вкусный коньяк? Вкусный… Хотя и армянский, а не французский… А всё-таки коньяк, натуральный, качественный… Говорят, армянский коньяк Черчилль любил. Ну да бог с ним, с Черчиллем… Ты вот в Мары, говоришь, ездил, и что вы там пили? «Чашму» за двадцать копеек литр? «Чемен»? «Кто не пьёт „Чемен“, тот не джентльмен, а кто его пьёт — долго не живёт…» Смешно, да? Ты что, хочешь Ольгу с собой в пустыню забрать? Не надейся, она с тобой не поедет. Ей ещё в аспирантуру поступать… А без жены в пустынях этих… Да ты и сам всё понимаешь… Сирия, конечно, не Мары, но тоже, знаешь, не Европа. И что в этой Сирии заработать можно? Больше, конечно, чем в Союзе, но всё равно копейки… А я хочу, чтобы на следующем месте службы не я тебе мог коньяк налить, а ты — мне, и не армянский, а французский. Улавливаешь разницу? И если тебе всё равно, то мне — нет, я не хочу, чтобы мои внуки жили в пустыне! Научись ждать. Место, о котором я тебе намекаю, — «вы-па-сы-ва-ют»! Потому что желающих много. Очень много.
Французский коньяк всем нравится. Даже тем, кто его никогда не нюхал. И кстати, этим-то в первую очередь он и нравится. В мечтах…
Ты должен пойти на хорошее, на надёжное место — надолго, основательно. В Европу или… Там посмотрим. И идти надо через «консерваторию», а для этого в центре зарекомендовать себя как следует. Послужить ещё года три, там, или четыре… Чем тебе Москва-то не угодила? Над тобой же не каплет… Однокурсники все уехали, понимаешь. Ты б видел, куда они приехали! Как в том анекдоте — так им, дуракам, и надо![26]
…В Сирию он захотел… Ну съездишь на два года, а что потом? Как белка в колесе, от командировки в командировку, пока где-нибудь своё «счастье» меж барханов не поймаешь? А Ольга соломенной вдовой будет детей подымать? А я не вечен! И твои родители — тоже. В Сирию, понимаешь, захотел, все голодранцы туда поехали, а его, видите ли, не взяли, дома оставили, как маленького… Ты и впрямь как маленький. Ты думай, с кем тебе по пути, а с кем — нет. И не о себе думай в первую очередь, а о родных… Всё, разговор окончен. А если начальство по дури прижимает — скажи. Я разберусь. Прижимает?
Борис покачал головой. У него горели щеки. Ему почему-то было неловко, и не из-за того, в чём его тесть пристыдил, а как раз за то, что говорил генерал. И воспользоваться удобным моментом, чтобы «накапать» на Беренду, Глинский не смог. Борис ещё раз покачал головой, уже увереннее:
— Да не то чтобы прижимает. Просто этот наш Беренда — он требовательный очень. Настоящий педант. С ним тяжело, но он — всё по делу…
— По делу, говоришь? — Генерал Левандовский налил себе второй фужер коньяку — под срез. И вдруг неожиданно сказал: — Этот твой Беренда в своё время очень серьёзную карьеру мог сделать. Да только всё кончилось в один миг. По двум причинам. Первая — это то, что он в Москве в своё время не закрепился. Связями устойчивыми не обзавёлся. Вот как ты сейчас — ещё не доказал семье, что можно на такого положиться. Да, семья! Я знаю, что говорю. А вторая причина — гордыня его.
— Гордыня у Беренды? — поразился Глинский. — Он же живет по принципу — чем незаметнее, тем правильней!
Тесть усмехнулся, выпил фужер залпом, отдышался и рассказал через долгие паузы (чтоб не сболтнуть лишнего) удивительную историю.
Дело было в одной из «просвещённых» европейских стран. В библиотеке столичного университета, в отделе славянских рукописей, трудились два сотрудника, командированные Академией наук СССР. И вот так вышло, что местная контрразведка, как говорится, «по факту» установила «несовместимую со статусом деятельность» одного из этих «славистов». Скандал вышел довольно серьёзный, ведь удалось зафиксировать контакты советника премьера этой страны с советской разведкой. Контакты эти проходили как раз в библиотеке, через тайник, оборудованный в помещении, куда имели доступ оба «слависта». Контакты-то были установлены неопровержимо, и тайник удалось накрыть — его даже по телевидению показали, но, как это часто бывает, было одно «но» — не было ясности, кто именно «снимал» тайник. Слишком поторопились местные контрразведчики, не успели пронаблюдать. А поскольку в том помещении, где его обнаружили, «слависты» работали по очереди (второй в это же время дежурил в советском культурном центре), выходило так, что на двоих у них было только одно алиби. Москва в то время активно искала сближения с этой страной и делала всё, чтобы замять скандал, возникший очень не ко времени. Да и «принимающая сторона» тоже вдруг прекратила раздувать это дело и подала советской стороне внятный сигнал: уберите, мол, одного из этих «филологов-архивариусов», и вопрос будет закрыт. Это означало, что одному из этих двоих придётся возвращаться в Союз — то есть фактическую «засветку» в принадлежности к советской разведке. Это означало клеймо на всю жизнь во всех странах Запада и крест на всей зарубежной карьере, без права на «международную научную реабилитацию». И вот, кому именно возвращаться в Москву, эти двое должны были решить сами, то есть разобраться между собой.
Нет, Москва, конечно, могла вынести и собственный вердикт — после «разбора полётов», после объективных докладов одного и другого… Но на это не было времени. Скандал надо было гасить срочно. А старшим по возрасту и опыту в этой парочке был как раз Беренда, и он воспользоваться своим старшинством не смог. Гордыня его обуяла, как же — вдруг кто-то подумает, что он специально коллегу «подсидел». Просто корнет Оболенский! В общем, Беренда взял всю ответственность на себя, доложил начальству, молча собрался и уехал. Хотя «накосячил»-то как раз второй, а Беренда лично не только ни в чём не прокололся, но и даже многократно предупреждал напарника о допущенных им ошибках. Вот так Беренда попал в центр — что называется, без особых перспектив выбраться оттуда… А второй «ученый-славист» остался трудиться над рукописями, доработал командировку до конца, защитил диссертацию и уехал без «засветки» и дипломатических осложнений…
Услышанная история произвела на Бориса сильное впечатление. Тесть-то рассказывал её с явной назидательной иронией, с насмешкой над Берендой, но Глинский всё равно увидел своего начальника совершенно в ином свете. Борис увидел не дурачка, погубившего свою карьеру из-за гордыни, а настоящего офицера почти с «белогвардейским» представлением о чести, буквально следовавшего правилу: «сам погибай, а товарища выручай»…
Как звали второго «слависта», Левандовский, разумеется, не уточнил, да и имя этого в ту пору капитана ничего бы Глинскому не сказало. Этого человека звали Андреем Валентиновичем Челышевым, и в судьбе Бориса он сыграет очень важную роль. Но это произойдет лишь через несколько лет, а когда произойдет, Глинский так доподлинно и не узнает, что вёл речь генерал Левандовский именно о Челышеве…
Борис заверил тестя, что всё понял, и откланялся, несмотря на настойчивые приглашения заночевать. Глинскому хотелось поделиться своими мыслями с отцом.
Генерал Глинский предлагать сыну коньяк не стал — дома была только водка, её-то он и налил сыну и себе. Бориса он выслушал спокойно, не перебивая, и, в отличие от Левандовского, раздражаться не стал. Лишь вздохнул с усмешкой:
— У Петра Сергеевича на погоне звёзд больше, чем у меня, это так… И он тебе, конечно, желает добра… Но вот что я тебе скажу, сынок. Наш род — это потомственные служаки. Твой прапрадед, как ты знаешь, ещё в Балканскую кампанию против турок воевал. Так вот он рассказывал, что в войне побеждали не те, кто слушался, а кто заставлял себя слушать, если своё имя, да и заодно судьбу на кон ставил. Ты уже взрослый, сын. И если ты мужчина, решай сам, а если решишь, то ни у кого не спрашивай. Только решай осмысленно, не сгоряча. Ладно, пойдём спать, лейтенант. Утром нам с тобой обоим на службу…
Легко сказать «решай сам». В конце концов, Глинский сам себя в командировку в Сирию послать не мог. А если поговорить с майором Берендой? В свете рассказанной тестем истории Петр Станиславович, возможно, понял бы тоску Бориса по настоящему делу, ведь и сам майор когда-то был на переднем крае. И превратился в «центровую Тортиллу» лишь после того, как его «сбили»… Глинский ждал случая, чтобы поговорить с начальником по душам, а время шло — недели, месяцы…
А потом случилось то, из-за чего Борис резко расхотел уезжать из Москвы в дальнюю командировку.
В столицу тогда на гастроли американский джаз приехал, тесть два билета достал для молодых. Однако у Ольги в последний момент вдруг «разболелась голова», и Глинский пошёл на концерт один, хотя и порывался остаться дома с женой из солидарности. Но супруга его практически вытолкала из дому, сказав, что хочет спокойно полежать одна в тишине. Ну одна, так одна. Мать, как всегда, задерживалась на работе, тёща с тестем джаз не любили, так что в Кремлевский дворец съездов (а именно там проходил концерт) Глинский отправился в одиночестве. Концерт оказался очень даже неплохим, хотя про выступавшую группу Борис раньше не слышал. Ну да он и не был совсем уж ярым поклонником джаза. В перерыве между отделениями Глинский вышел в буфет и буквально нос к носу столкнулся с Виолой. Они оба замерли, потом Виола сделала слабую попытку уйти, но Борис просто схватил её за руку. Виола ойкнула от рывка и уткнулась Глинскому лицом в грудь, впрочем, тут же вырвалась:
— Что ты делаешь? Я… Я тут не одна!
Борис отступил на шаг:
— Прости… Это я от неожиданности… А ты с мужем?
— А ты с женой? — тут же парировала Виола.
Глинский покачал головой:
— Нет, я один. Слушай, рядом со мной кресло свободное — может быть, вместе посидим?
— Я же сказала, что не одна.
— Значит, всё-таки с мужем?
— С подругой. Но это ещё более стрёмно. А замуж я не вышла. Пока.
И она в подтверждение своих слов пошевелила пальчиками перед лицом Бориса: видишь, мол, никакого обручального колечка, одни только перстни золотые.
Глинский, плохо себя контролируя, схватил её пальцы и начал их целовать.
— Боря! Боря! Боря, ты что делаешь, люди же смотрят! Боря!
Виола шептала что-то урезонивающее, но пальцы какое-то время не вырывала из ладоней Глинского. Впрочем, она быстро опомнилась:
— Всё, мне надо идти. Боря, мне правда надо!
— Что, вот так просто возьмешь и уйдешь?
Виола глубоко вздохнула, как перед нырком. Борис думал, что она скажет какую-нибудь очередную колкость, но вместо этого молодая женщина тихо и даже как-то обреченно произнесла:
— Триста восемнадцать, пятьдесят один, восемьдесят девять.
Потом Виола повернулась и ушла, быстро растворившись в толпе. Обалдевший Глинский даже не пытался её преследовать. Он лихорадочно записал новый телефон Виолы прямо на ладони, вздохнул со счастливым облегчением и пошёл к буфетной стойке. Там он взял сто грамм коньяку, чтобы успокоиться, а когда выпил и слегка расслабился, начал с любопытством разглядывать зрителей, подсознательно надеясь ещё раз увидеть Виолу. Её он, однако, не нашёл, зато случайно разговорился с одним американцем явно азиатского происхождения — тот почти не знал русского языка, и Борис помог ему объясниться с буфетчицей. Этот американец так расчувствовался, что даже захотел сфотографироваться с Глинским, пребывающим в полной эйфории. Если бы не эта радость от встречи с Виолой, Борис бы, наверное, всё же уклонился от совместного фотографирования с иностранцем, но, как гласит не самая приличная, но всё же народная мудрость: если бы у бабки были бы член и борода, то это был бы дедка.
После окончания концерта Глинский сумел убедиться в качественности работы советской контрразведки — несмотря на то что он был в «гражданке», контакт с американцем не остался незамеченным. На выходе из Дворца съездов милиция дотошно, с записью проверила у него документы, а уже наутро в центре Борис, доложив о несанкционированном контакте с иностранцем, сел писать подробную, как потребовал Беренда, объяснительную. Дойдя до третьего листа, он долго размышлял над вопросами: кто и когда заинтересовал его западной музыкой, где он достаёт и у кого переписывает магнитофонные записи и кому пересказывал содержание «американских» песен.
В общем, отголоски «несанкционированного контакта» долго не затихали. Взыскание объявлять Борису не стали, а вот с заявлением в партию рекомендовали подождать, мотивировав «совет» тем, что «молодой офицер ещё ничем себя не проявил». Впрочем, все эти служебные неприятности Борис пережил легко, его мысли и чувства были заняты восстановлением отношений с Виолой. Впрочем, назвать это «восстановлением» было бы, наверное, не совсем правильно.
То есть в койке-то они оказались достаточно быстро — через пять дней после концерта. А вот вернуть то, что когда-то было в полной мере, так и не смогли. Наверное, за прошедшее время они оба изменились и тосковали по тем образам, которые хранила память. Долгая разлука всё же чаще разрушает любовь, чем делает её ярче. К тому же у каждого продолжалась своя жизнь, в которую другой ну совсем не вписывался. Глинский догадывался, что у Виолы есть другой мужчина, и аж заходился от ревности, Виола платила ему той же монетой, частенько совсем некстати поминая Ольгу. Короче говоря, в этих их новых отношениях нервов и слёз было больше, чем счастья. Когда-то их закружил водоворот любви «запретной», но искренней и оттого свободной, а теперь… Теперь в их отношениях было слишком много чего-то вороватого… В общем, старая история: когда тебе не сильно за двадцать, вдвойне тяжело спать с одной, а ласкать другую. И дело тут не в аморальности. Бориса не то чтоб допекали муки совести — нет, просто он ощущал себя как в тюрьме. Заключенным, которого из камеры иногда выпускают погулять в тюремный дворик. А из него не всякий раз можно солнышко увидеть, чаще дождь накрапывает, а отказаться от прогулок всё равно невмоготу…
Через несколько месяцев такой «весёлой» жизни Глинский похудел на несколько килограммов, а ещё его вдруг начали мучить сны. Ему снилась Виола, но совсем не в эротических образах, нет. То они вдвоем под маленьким зонтом спасались от дождя, то куда-то летели на самолете, крепко сжав руки, то искали друг друга в затуманенном лесу…
Кстати, любопытно, что Ольга заметила изменившийся сексуальный интерес к ней со стороны мужа, и не только заметила, но и, можно сказать, встревожилась. Причём настолько, что однажды фактически почти принудила Бориса к занятию «этим», чем удивила его несказанно. Он-то считал, что Ольга только рада будет обходиться без «этого» — ан нет. Всё оказалось не так просто. И при этом его жена по-прежнему не выказывала никакого удовольствия от занятия сексом. Глинский долго ломал голову над этим парадоксом, а потом махнул рукой — пусть идёт как идёт… На самом деле загадка эта объяснялась не так уж сложно: его жена была «девочкой-отличницей», у которой всё должно быть правильно, даже если это «правильно» ей самой не по душе…
Виола же его в постели радовала, никаким «садистом-извращенцем» не считала, но на этом все радости и заканчивались. Вне постели всё было очень даже банально.
Однажды они очень сильно поскандалили в вагоне ночного метро. А как обойтись без скандалов, если сердца говорят, что нужно в один дом ехать, а приходится ехать в разные… Виола выскочила тогда из вагона на ближайшей станции, а он не стал её догонять, лишь молча смотрел вслед, как она быстро идёт по пустому перрону в модном буклированном пальто и огромной шапке-«колоколе». Он смотрел ей вслед и почти физически ощущал, что скоро что-то должно случиться. Ну просто невозможно жить в таком нервном напряжении, буквально истязая друг друга. Тогда, в вагоне метро, ему казалось фальшивым буквально всё, чего он физически касался: и купленная тёщей турецкая дублёнка, и подаренная Ольгой джинсовая рубашка с удлинёнными уголками воротника, и ботинки на высоком каблуке — тогдашний писк моды — новогодний подарок тестя.
…Чаще всего их любовные встречи проходили на даче у Бориса, утром или днём, в основном по понедельникам. Беренда взял манеру ставить Глинского дежурить в центре по воскресеньям, наверное, решил таким образом отвадить подчиненного от «чуждо-музыкальных» соблазнов. Ну а после дежурства Борис был свободен целый день. Вот только Виола-то далеко не всегда была свободна по понедельникам. И не раз, и не два Глинский сидел на пустой даче один…
В состоянии такого внутреннего раздрая, раздвоенности и ощущения не им строящейся жизни Бориса застигло одно очень приятное известие — приказ о присвоении очередного воинского звания. Когда в центре обмывали третью звездочку на погон, Беренда выпил водки и сказал, как ему казалось, напутственные слова Глинскому:
— Если будешь знать, где и с кем упражняться в языке, да и держать его за зубами, то можешь стать приличным аналитиком. Задатки у тебя есть.
От этого «комплимента» Борис чуть было горько не рассмеялся — он совсем не мечтал о такой «славной» карьере. Он не хотел стать как все, хотя и менять что-то в жизни было боязно — и вовсе не из-за пресловутой «разницы в напитках», о которой тогда говорил тесть. Беренда всё же намёк на грустную усмешку заметил, посмотрел на старшего лейтенанта внимательно и каким-то другим взглядом. Потом налил себе водки и тихо, для одного только Глинского, сказал на абсолютно не русском — «оксфордском» английском:
— You seem to be into American songs. Well, there’s one that goes like this. Be afraid to lose your bliss. Otherwise, don’t be afraid to be brave.
(Тебе вот песни американские нравятся… В одной из них есть хорошая строчка, что-то типа: «Бойся потерять счастье. В остальном не бойся быть смелым!» — Англ.)
Глинский от неожиданности вздрогнул:
— Это вы к чему, товарищ майор?
— Да так, — пожал плечами Беренда, переходя на русский. — Не понимаю я вас, молодых… Чего вы все к Москве-то так прикипели? Зачем тогда было форму надевать? Я смотрю на вас — вы настоящего дела боитесь ещё больше, чем меня…
— Я не боюсь, — помотал головой Борис. — И к Москве не прикипал. Я давно хотел с вами на эту тему поговорить, только повода не было.
— Ну давай поговорим. Только завтра, на свежую голову…
Однако на следующий день разговор не состоялся. Беренду внезапно вызвали к начальству, а оттуда прямиком отправили в недельную командировку — вроде как кого-то сопровождать.
А пока Пётр Станиславович был в отъезде, резкие перемены в жизни, которые давно уже предощущал Глинский, всё же произошли. Внезапно, как оно обычно и бывает, даже если умом и понимаешь необходимость и закономерность этих перемен.
Всё случилось в понедельник после очередного дежурства Бориса. Утром, ещё не сменившись с наряда, он позвонил Виоле:
— Ты как сегодня, сможешь?
— Постараюсь, — коротко ответила она.
Он перезвонил ей днём, уже с дачи. Виола после небольшой заминки сказала:
— Приеду, если смогу, — и повесила трубку. Борис промаялся несколько часов и позвонил ей снова. Она долго не подходила к телефону, а когда всё же ответила, то говорила очень сухо, словно была не одна:
— Я не знаю… Сегодня вряд ли. Не звони мне больше, ты же не маленький…
Вот так, словно пощёчину Борису отвесила. Интересно, зачем женщины бывают такими жестокими? Почему бывают — понятно, они сами могут десятки, если не сотни причин привести… А вот всё-таки зачем? В смысле: для чего? Чтобы что произошло? На этот вопрос им ответить труднее. Женщины всегда легче отвечают на «почему», нежели на «зачем». А может быть, так просто кажется мужчинам…
Глинский долго молча смотрел на телефон, потом пошёл на кухню и закурил. Ему было очень плохо.
Он так и сидел на кухне без света, когда во входной двери вдруг заворочался ключ. Борис вскочил с резко забившимся сердцем, забыв, что Виоле он ключа не давал. Конечно же, это была не она. Это пришла домработница Людмила. У неё был свой ключ, и она пару раз в неделю приходила после отъезда хозяев — прибрать, подмести, навести порядок. Разумеется, Борис встречал её и раньше. И даже машинально посматривал на неё мужским взглядом, особенно когда Людмила неспешно поднималась на второй этаж по вертикально крутой лестнице. Там было на что посмотреть…
Она приехала в Москву из Тарусы поступать в институт. В первый год не поступила, на второй — поступила на вечернее отделение. Кто-то из соседей-дачников порекомендовал её Глинским, и Надежда Михайловна пригласила девушку, так сказать, на испытание. Его она прошла легко, поскольку была работящей, неприхотливой и не очень разговорчивой. Прибиралась она всегда очень тщательно, работала быстро и в дела хозяев не вмешивалась. Вплоть до того вечера, когда застала Бориса одного на тёмной даче. Несмотря на довольно юный возраст, Людмила как-то очень быстро и очень по-женски поняла внутреннее состояние Глинского. Она посмотрела ему прямо в глаза и спросила:
— Вам плохо? Я могу помочь?
Борис, уже выпивший, усмехнулся:
— Водки выпьешь со мной?
Людмила покачала русой головой:
— Я не пью. Совсем. Хотите, я просто рядышком посижу?
Глинский пожал плечами и закурил очередную сигарету:
— Ну… посиди…
Людмила послушно пристроилась рядом с ним на старом диванчике.
— Вы не бойтесь. Я болтать не буду. Я же вижу, что вам не до разговоров.
— Ишь ты, какая понятливая… У вас в Тарусе все такие?
Людмила вздохнула и добавила с каким-то философским подтекстом:
— У нас в Тарусе даже воздух не такой, как в Москве. А люди — они разные. Всякие встречаются. И понятливые тоже.
Глинский снова саркастически усмехнулся:
— Ну и что же ты понимаешь?
Девушка поправила свои длинные, не очень ухоженные волосы и ответила после короткой паузы:
— Маетесь вы, Борис. Тошно вам.
— А почему тошно, тоже понимаешь?
— Что ж тут понимать-то… С женой у вас не очень ладится… И с другой женщиной тоже.
Глинский аж подскочил:
— А ты откуда знаешь? Ну, про другую…
Людмила улыбнулась:
— Так я же прибираюсь тут. Жена у вас блондинка, а… другая ваша женщина — брюнетка. Длинные тёмные волосы. Откуда ещё им взяться.
Борис обескураженно поскрёб в затылке:
— Ну ты прям… Эркюль Пуаро… точнее — мисс Марпл. Чудеса дедукции. И что же ты хочешь за сохранение тайны?
Девушка вздохнула и отвернулась, покачав головой:
— Ничего мне не надо. Чужие тайны невыгодно раскрывать. Себе дороже.
— Мудро. Не по годам. А свои тайны?
— А свои — они на то и тайны, чтобы о них никому не рассказывать. Борис, вы успокойтесь. Давайте я вас по голове поглажу. Мне мама в детстве, когда я уснуть не могла, всегда пальцами голову массировала. Я и не замечала, как засыпала…
Глинский после секундного замешательства подставил голову, и Людмила начала её осторожно гладить. Это было действительно очень приятно — поглаживания были лёгкими и нежными. Борис не заметил, как начал поглаживать её в ответ — сначала тоже по голове, а потом… Короче говоря, догладились они до того, что оказались голыми в постели. Очень как-то органично это получилось. И надо сказать, не такой уж наивной и провинциальной девочкой оказалась Людмила. Ну, может быть, не такой уж страстно-резкой, как Виола, но более ласковой, чем она, — это точно…
Они заснули лишь под утро, и, засыпая, Борис спрашивал себя: интересно, кто кому отдался — он ей или она ему? Ответа он так и не нашёл, провалившись в глубокий сон.
Разбудил их генерал Левандовский, решивший по-свойски зайти на дачу родственников — у него тоже был свой ключ.
Людмила ойкнула и спряталась в ужасе под одеяло. Борис, моргая, сел и молча уставился на тестя. После очень длинной и к тому же нехорошей паузы генерал сказал, будто не замечая Людмилу:
— Почему телефон выключил? Собирайся. Ты ж говорил: у тебя — отгул. Ольге сегодня нужно в гости идти. К научному руководителю. С мужем, если ты… помнишь. Так что собирайся. И приведи себя в порядок. И вообще приберись тут…
Пётр Сергеевич вскинул подбородок, развернулся и вышел, как и зашёл, — как «главный по жизни». Как хозяин, не замечающий всякую там прислугу. Если бы он стал кричать на Бориса, даже если бы захотел ударить — это было бы как-то по-человечески, что ли… А вот так свысока: «Приберись, Ольге надо в гости с мужем» — это уже для Глинского оказалось слишком циничным. Циничней, чем про разницу в напитках.
Несколько дней Борис выжидал, но тесть, как оказалось, ничего не рассказал Ольге. Это окончательно взбесило Глинского, он снова приехал вечером на дачу, позвонил Левандовскому и вежливо попросил зайти. Генерал явился не сразу, где-то через полчаса. Зашёл и, не здороваясь и не присаживаясь, вопросительно посмотрел на Бориса. Тот встал, одёрнул на себе подаренную Левандовскими рубашку и решительно сказал:
— Петр Сергеич, я думаю, нам с Ольгой следует развестись. В любом случае, я так больше не могу. Я взрослый человек и, кстати говоря, офицер, а не кукла, за которую придумывают её личную жизнь. Спасибо вам за всё и простите, что не оправдал ваших надежд. Ольга — хорошая девушка, но ей нужен другой человек. Я не смогу сделать её счастливой и не буду счастлив сам. Ещё раз простите — …моё решение окончательное.
Глинский замолчал, и в доме стало тихо, лишь еле слышно поскрипывали половицы под генералом, который слегка покачивался с каблуков на носки. Тесть, теперь уже бывший, молчал очень долго. Наконец он кивнул и тихо, не скрывая презрения, сказал:
— Ну что ж. Видимо, я в тебе действительно ошибся. Перспективы у тебя были хорошие. Были. Считай, сплыли. Ищи свое счастье дальше — между уборщицей и цыганкой.
После этого Петр Сергеевич положил ключи от чужой теперь дачи на стол и вышел, не хлопая дверью. Даже дверь закрыть у него получилось не просто так, а со значением… В тот же вечер Глинский позвонил Ольге. Разговор вышел недолгим и неожиданно спокойным — она как будто его ждала. Гораздо больше разнервничалась мама, когда Борис обо всём рассказал родителям. Надежда Михайловна ведь всерьёз занялась Алевтиной Ефимовной — действительно не очень здоровой…
Мама даже всплакнула, а вот Глинский-старший хоть и молчал, но вроде как бы с некой моральной поддержкой сына. Молчать ведь тоже можно по-разному…
Домработница Людмила, разумеется, сразу же уволилась. Борису она успела шепнуть, что позвонит, если тот позволит. Он лишь грустно улыбнулся ей в ответ. Зла на неё он совсем не держал. За что? За то, что она пожалела его по-женски? А заодно и себя тоже?
Виола откуда-то быстро узнала, что Борис ушёл от жены, и что в этом деле не обошлось без какой-то ушлой «лимитчицы». Она позвонила Глинскому, долго говорила что-то обидное, а потом, успокоившись, сказала, как о чём-то решённом:
— Хватит обманывать всех по кругу. Не звони мне больше, — и повесила трубку.
Борис даже не пытался ей перезвонить. Он сидел у телефона, грустно покачивая головой, и думал, что вот если бы всех трёх его женщин — Виолу, Ольгу и Людмилу — можно было бы соединить в одну, то, возможно, идеальная жена для него получилась бы. Но такое бывает только в сказках. Если бывает и в них.
Ещё через несколько дней из командировки вернулся майор Беренда. Он тоже уже откуда-то всё узнал. Глинский даже не удивился — в «аквариуме», как известно, все рыбы на виду, со всех сторон просматриваются. Начальник не стал читать Борису нотаций, даже наоборот, как-то подбодрил:
— Я смотрю, ты, брат, решительней, чем сначала мне показался… Что ж… Нас всегда учили не рубить сплеча — это для службы правило. А для жизни, тем более личной, — иногда только так и можно, чтоб себя до конца не потерять. Я тебе уже сказал в прошлый раз: «Бойся потерять счастье. В остальном не бойся быть смелым». Похоже, ты мой совет воспринял буквально.
— Да нет, — пожал плечами Глинский, — просто как-то оно всё сошлось сразу вместе.
— Бывает, — усмехнулся мудрый Беренда. — Только впредь старайся сам управлять обстоятельствами, а не чтоб они тобой управляли. Ничего. Побыл блатным, побудешь опальным. И это пройдёт. Важно, что в концовке остаётся. Ты готовься в дальнюю дорогу. Сам понимаешь, не за кордон. Ничего, у настоящего офицера должен быть разнообразный опыт… Да. А я уже к тебе привыкать стал. Старею, наверное.
— Спасибо, Петр Станиславович! — только и смог сказать Глинский, едва ли не впервые назвав начальника по имени-отчеству.
— Да мне-то уж точно не за что, — с лёгким вздохом ответил ему Беренда.
…Через две недели Бориса вызвал к себе кадровик центра и без лишних эмоций сообщил о его «плановой замене на должность переводчика арабского языка в 476-й отдельный учебный полк „спецназ“». Несмотря на то что «пилюля» была вполне ожидаемой, кадровик решил всё же её как-то подсластить отеческим напутствием:
— Значит, так: идёшь на равнозначную должность. Капитана, во всяком случае, получишь. Будет нормальная аттестация, и если не наживёшь врагов, — годика через два вернёшься по такой же замене. Вот, смотри — я даже твоё личное дело на всякий случай скопировал — по секрету тебе скажу, не только по своей инициативе. Да. Нашлись у тебя и заступники, так сказать. Кстати, в личном деле у тебя всё нормально — звание-то недавно получил… А так… Насчет Афгана ты не думай — он хоть и рядом, но тебя туда не пошлют, с арабским языком там делать нечего. Да и всё там скоро закончится, я так думаю. Это я к тому, чтоб твои родители чего не напридумывали. Ну и, как говорится, делай выводы… Урок тебе будет. Полезный, если выводы правильные сделаешь. Не ты первый, не ты — последний. Главное — не бузи. У тебя и так в первой аттестации — «вспыльчивый», да. Всё. Взрослей.
Сборы к новому месту службы были недолгими. Перед самым отъездом Борис всё же позвонил Виоле, чтобы попрощаться. Она оказалась дома. Когда Глинский сказал ей, что уезжает далеко и надолго на юг, она долго молчала и, как показалось Борису, даже всхлипнула, но потом сказала спокойно и почти даже твёрдо:
— Знаешь, Боря… Я много думала и про нас с тобой, и про тебя… Честно говоря, в твоих проблемах, конечно, большая доля моей вины есть. В конце концов, я старше и, не обижайся, опытней. Я хочу, чтобы ты знал: я это понимаю. Так что прости, если можешь. Ну а насчёт моих проблем — я тебя ни в чём не виню и зла на тебя не держу. Будем надеяться, что всё, что ни делается, — всё к лучшему, так ведь? Посмотрим, что из этого всего выйдет. Бог даст — может, ещё свидимся.
— Может, и свидимся. Пока, Виола. Прощай. Береги себя.
— Ты тоже береги себя.
На вокзал Глинский уходил из дома с большим американским вещмешком (подарком Ильи Новосёлова ещё из Адена) и лёгким, как это ни странно, сердцем. Что ждало его впереди, он не знал. Но главное — все долги по Москве были розданы, и он чувствовал себя свободным. В голове крутилась строчка из «Прощания славянки»: «Тебя мы помним, и в небе тёмном горит солдатская звезда…»
Отдельный учебный полк специального назначения базировался в узбекском Чирчике под Ташкентом и был известен в узких кругах подготовкой «мусульманского батальона» — «мусбата». 27 декабря 1979 года «мусбат» под командованием майора Хабиба Халбаева вместе с «Альфой» штурмовал дворец Амина. Только почему-то потом вся слава досталась «Альфе», а о «мусбате» не то чтобы забыли, но и старались не вспоминать лишний раз — и в те времена, и много позже, когда прошлую славу вроде бы уже и смысла не было делить. Так бывает. Зато… по красивой легенде, несколько десятков «альфовцев» круто взяли неприступный дворец — почти без потерь. Как говорится, «умело действуя штыком и прикладом». Так бывает. А «альфовцы», кстати, действительно молодцами себя показали, с этим никто не спорит. Другое дело, что молодцами были не только они…
…О прибытии для дальнейшего прохождения службы Борис доложил кряжистому узбеку подполковнику Халбаеву — тому самому, только уже выросшему и в звании, и в должности. Командир полка встретил его в кителе с внушительными рядами орденских планок и знаком заслуженного мастера спорта. Вообще-то, подполковник очень редко надевал китель — видимо, в тот день просто выезжал куда-то «в свет».
Халбаев встретил новичка без особых расспросов и нотаций. Однако об аттестации всё же напомнил:
— Значит, товарищ старший лейтенант, с москвичами у нас так: сдашь подряд четыре итоговых — можешь искать себе замену. Хоп! Иди к зампотылу, пока он не уехал, — он разместит.
И подполковник сам куда-то стремительно унёсся, Борис даже не успел переспросить, почему надо сдать именно четыре итоговых…
Впрочем, всё было предельно ясно и так, ведь ещё в центре кадровик предупреждал: минимум два года Глинскому, совсем как «срочнику», предстояло служить в «песках». Без надежд на Москву и на всё, что с ней связывало. Без особых шансов увидеть Виолу или, на худой конец (прости, Господи, за цинизм!), Людмилу. Если только в отпуске, а когда он ещё будет?
То, что полк — не московская «контора», субтильная, как Ольга, с её докладами маме о «происшествиях за ночь», Борис понял с первого же дня. В полку было намного больше мата, пота и грязи, хотя и жизни тоже. Служба была тяжёлой, а после неё Глинский шёл в спортзал и буквально истязал себя «железом». Особо близко с местными офицерами Борис не сошёлся, потому что они, обладатели местных и прочих восточных корней, достаточно избирательно относились к немногим «ссыльным» русским. А их было действительно немного. И вот среди этих немногих Глинский встретил не кого-нибудь, а старшего переводчика капитана Вячеслава Самарина.
Да-да, того самого, памятного по конфликту во время кухонного наряда на первом курсе.
Впрочем, ту историю при встрече оба вспоминать не стали, встретились, будто впервые, без особых воспоминаний и традиционных для виияковцев объятий и восторгов.
Самарин был посредственным переводчиком, без особого интеллектуального разлёта, но при этом слыл дисциплинированным до педантичности, аккуратным, не по возрасту осторожным и даже скрытным — а в спецназе этого не любят. Слава ни с кем не ссорился, но и особо не дружил. Жил себе наособицу, с Глинским тоже сближаться не стал, а время он коротал за любительской фотосъёмкой. Его за это периодически даже особисты дёргали, боялись, что он кого не надо сфотографирует. Впрочем, Борис и сам особо не набивался в друзья к Самарину. Ему даже проще было с офицерами азиатского происхождения, тем более что у них можно было многому научиться, например непринужденному переходу с узбекского языка на таджикский и даже на туркменский.
Хватало Глинскому и работы с арабским языком: в дислоцированном буквально за соседним забором учебном центре готовили «коммандос» для армий дружественных арабских стран. В этом центре было своё отделение переводов, но виияковцев там на момент прибытия Бориса в Чирчик не осталось, всех откомандировали в «арабию». Поэтому «спецконтингент», то есть арабских и прочих курсантов, обеспечивали переводами лейтенанты-двухгодичники, сплошь — узбеки и таджики. Их призывали в армию после окончания ташкентского или душанбинского университета. Арабский язык, в отличие от родного, они знали неважно. А когда в учебном центре возник ещё и некомплект, на занятия по-соседски стали приглашать Глинского с Самариным.
К тому же особой необходимости в переводягах в полку спецназа не было, ведь в нём служили свои, а не иностранцы… Да и занятия по арабскому языку, ради которых в полку держали переводчиков, проходили, что ни говори, в облегчённом варианте.
Другое дело, что и в полку, и в учебном центре эти занятия шли почти в круглосуточном режиме — в классах, на спортплощадках и в десантных городках, в столовой и даже в бане. И уж точно занятия эти проходили не по академическим учебникам. Глинский, вдоволь наевшись бумажной работы, особенно любил практические занятия и схватывал на лету сам преподаваемый предмет. Об этом феномене, вообще говоря, мало кто задумывается, но не так уж редко переводчики приобретают самые разнородные знания и навыки и порой становятся сноровистей самих инструкторов. Ведь способность быстро перенимать (не так уж важно что) — это профессиональное качество хорошего толмача. А учебные программы в Чирчике постоянно оптимизировались и «доворачивались», поскольку инструкторы были не только матёрыми, но и со свежим (спасибо Афганистану) боевым опытом. Так что московский «плейбой» Глинский постигал не просто «ать-два-службу». Каждый день он буквально впитывал в себя огромное количество новых знаний и навыков. Фактически он не особо выходил за рамки своей военно-учётной специальности, то есть занимался лингвострановедением, но… как бы это сказать поточней, в его сермяжно-прикладном варианте и с довеском в виде этнопсихологии. В Чирчике слишком многое напоминало об Афганистане, и Борис то ли из-за каких-то предчувствий, то ли из-за сложившихся добрых отношений с двумя офицерами-«душанбинцами» из учебного центра — на редкость из интеллигентной среды (они памирцами на самом деле были) — начал учить таджикский язык и «схватил» его достаточно быстро. Однажды он на спор всё с теми же «душанбинцами» перевёл в арабскую графику таджикский текст, написанный в кириллице. То, что получилось, им и показал, а получился текст уже, скорее, на дари,[27] хотя и с «советско-таджикским акцентом». Те просто не смогли скрыть своего восхищения:
— Ну ты, Борис-ако, прямо устод.[28] Просто Борис Владленович «Авиценна»!
— Тогда уж — Ибн Сина,[29] — засмеялся в ответ Глинский. На самом-то деле его успехи в таджикском языке были впечатляющими, но не настолько уж удивительными: и в таджикском, и в дари много слов с арабскими корнями, а уж арабский-то Борис в Чирчике подтянул более чем неплохо. В последние месяцы каждый день часов по шесть переводил лекторов-инструкторов в учебном центре, да и с арабами было о чём поговорить.
Однако, исходя из профиля полка, основным критерием профессионального роста была всё же боевая подготовка — главная дисциплина зачётной проверки за полугодие (а для замены Борису таких проверок нужно было сдать не менее четырех). Первую проверку Глинскому пришлось сдавать на пятом месяце службы в полку. Поначалу всё шло очень даже неплохо: прыжок с парашютом, потом тактическое десантирование с вертолёта с последующим десятикилометровым кроссом и разведывательными действиями в составе групп, потом установка мин и стрельба из автомата и снайперской винтовки. На этих этапах проверки проблем не возникло, Борису оставалось лишь сдать зачёт по РОССу.[30] Все «молодые» перед этим зачётом тянули «билет», чтобы определиться со спарринг-партнёром. Глинскому достался почти сорокалетний угрюмый прапорщик-дагестанец. Он явно весил больше Бориса, был коренастым и кряжистым, а его левое колено перетягивала плотная оранжевая повязка. Это был такой знак: нога травмирована, без особой нужды «работать» её нельзя.
Они вышли на сдвинутые маты, поприветствовали друг друга, а потом дагестанец поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Глинскому и в голову не пришло, что соперник молится. Как это молится? Прапорщик Советской армии во время итоговой проверки? Ну, ребята, вы даёте… Поэтому Борис, не думая, провёл подсечку сзади, усадив противника на пол, а когда тот попытался встать — буквально выбросил его за край ковра. Казалось бы, что не только по факту, но и по спецназерской хватке Борис зачёт, безусловно, сдал. Однако майор Фархадов, заместитель по боевой подготовке, зачёт не принял. А это означало, что полугодовая проверка не засчитана. Стало быть, Глинскому предстояло куковать в «песках» на полгода дольше. Борис попытался получить какие-то разъяснения — и получил их: якобы он вступил в единоборство ещё до команды и «не по-офицерски» задел травмированную ногу товарища. Но если всё было так, то почему же Фархадов не остановил поединок ещё до броска? Чего выжидал? Майор просто отмахнулся от его вопросов, и вот тогда Глинский вспылил и напрямую заявил Фархадову, что тот его специально «зажимает». А раз так, то и он, то есть Борис, имеет полное моральное право задействовать свои московские связи… Словесная перепалка ни к чему не привела, майор Фархадов зачёт всё равно не принял.
Командир полка Халбаев нехотя согласился поговорить со старшим лейтенантом лишь через день. Борис вошёл в кабинет подполковника строевым шагом и отдал честь. Халбаев сопя встал со своего кресла, кивнул в ответ Глинскому и быстро оглядел его с головы до ног, явно выискивая, к чему бы придраться:
— Э-э… Това-арищ старший лейтенант… Вы когда падши-ва-ца научитесь? А? А бузить не нада. Права качать — не нада. У нас всё справедливо. Спроси у товарищей — они объяснят. Итоговую пересдашь через полгода. Иды. Служи.
Собственно говоря, Глинский даже рот не успел открыть, как аудиенция была окончена.
Весь в красных пятнах от возмущения, Борис выскочил из штабного домика и столкнулся с майором Фархадовым.
— Жаловаться ходил? — хитро сощурился майор.
— Я не жалуюсь, — угрюмо ответил Глинский. — Я просто не понимаю… Это всё из-за того, что я — москвич?
— Э-э, — прищёлкнул языком Фархадов, — москвич-чирчич… Ты некрасиво сделал, да? Ты Энверу даже помолиться не дал. Он на Олимпиаде выступал — ему все дали помолиться. Араб дал. Иранец дал. Даже американец — дал. Ты не дал. Зачем так делаешь?
— Подождите, — потряс головой Борис, — кому я помолиться не дал? Аллаху, что ли?
Фархадов (член партии, разумеется) тут же по-восточному хитро вильнул в сторону:
— Э-э… зачем Аллаху? У него свой бог есть — советский. А Москвой нас пугать не надо. Москва далеко…
Постепенно Глинский уяснил, что по незнанию некоторых местных нюансов невольно влез в чужой монастырь без приглашения. Этот прапорщик-дагестанец оказался ни много ни мало призёром Московской Олимпиады, где «отстоял честь Родины в непростых политических условиях». А за полгода до этой Олимпиады его ранили при штурме кабульского дворца Амина. Любопытно, что этому действительно незаурядному спортсмену так и не дали звание заслуженного мастера спорта — поскольку он никогда не скрывал своей «несоветской» набожности и молился даже перед дверью командирского кабинета. Кстати, лично опекал этого прапорщика его главный земляк — сам Расул Гамзатов. Так что Глинский попал в непростую ситуацию. Не только Халбаев и Фархадов, но и практически все остальные офицеры полка сочли, что Борис «выступил не по делу». Да ещё и московскими связями пугал…
От Глинского не то чтобы отвернулись, но легенда о его якобы неофицерском поведении оказалась прямо-таки нарицательной. Борис замкнулся в себе и продолжал, стиснув зубы, тянуть службу. При этом он понимал, что с навешенным новым ярлыком в дополнение к старому — московского залётчика — сдать следующую проверку не факт что удастся. Тем более что от Фархадова зависела не только приближающая замену аттестация, но и повседневная служба…
Постепенно в голову Глинскому стали приходить пораженческие мысли: может, и впрямь плюнуть на всё и попросить отца помочь уволиться из армии? Но это означало сдаться, признать свое поражение в схватке с «тяготами и лишениями», а признавать себя слабаком Борис всё же не желал… Но и оставаться на веки вечные в Богом и Аллахом забытом Чирчике тоже как-то не хотелось. В общем, в душе старшего лейтенанта творился самый натуральный раздрай, усугубившийся ещё и так и не наладившейся личной жизнью.
Хотя, собственно, какая в гарнизоне личная жизнь? Тогдашний Чирчик был городом скорее интернациональным, но «военизированным». И хотя местные русские девушки с удовольствием знакомились с офицерами-холостяками, москвича Бориса они, однако, прельстить не могли. Как это ни странно, он поначалу даже засматривался на местных «шахрезад» — ему всегда смугленькие нравились… Но не более того. Так что вся личная жизнь Бориса заключалась в письмах, которые он стал регулярно получать от Людмилы и совсем редко от Виолы. Людмила писала по-провинциальному обстоятельно, почти каждую неделю, Виола же за всё время «ссылки» Бориса прислала ему всего два письма, зато в последнем сообщила, что у театра вроде бы намечаются короткие гастроли в Ташкенте.
Надо ли говорить, что эта новость стала просто «светом в оконце» для Глинского, он только и жил ожиданием приезда Виолы. Не то чтобы Борис надеялся, что вдалеке от Москвы всё как-то снова наладится между ними… Нет, и такие мысли приходили тоже, но в их совместное долгое счастье Глинский как-то уже не особо верил — видимо, начал взрослеть. Он не хотел загадывать далеко наперед, он просто тосковал конкретно по Виоле и по женщине вообще, потому что хоть он и взрослел, но организм-то оставался ещё молодым и здоровым и, несмотря на все спецподготовки, требовал своё.
Но гастроли в Ташкенте всё откладывались и откладывались. Борис уже решил, что они и вовсе не состоятся и что Виола выдумала их, просто чтобы подбодрить его. И тут от неё пришла лаконичная телеграмма: «Завтра вылетаю Ташкент филармонию». Глинский чуть с ума от радости не сошёл, но оказалось, что радовался он зря…
Формально по переводческой линии он подчинялся Самарину — как старшему переводчику. К нему-то Борис и направился, чтобы отпроситься назавтра в Ташкент. Даже телеграмму от Виолы с собой прихватил. Но Слава его не отпустил — дескать, его самого назавтра «застолбил» учебный центр, сопровождать в Ташкент какого-то проверяющего офицера из Йемена, с которым Самарин уже работал и потому сдружился. Отказаться от этой поездки не представлялось возможным, а хотя бы один переводчик должен был остаться в расположении полка.
Кляня судьбу и скрипя зубами, Борис подчинился, но уже на следующий день узнал, что Самарин его попросту обманул. Оказалось, что Слава с Фархадовым решили просто съездить в Ташкент «проветриться». А узнал об этом Борис так: вечером следующего дня он представлял командиру полка недельную сводку радиоперехвата. Неожиданно к штабному домику подкатил «уазик». Вскоре в кабинете Халбаева появился нетрезвый Фархадов и сопровождавший его офицер-узбек из ташкентской комендатуры. При первичном «разборе полётов» вырисовывалась настоящая «картина маслом», потому что «сложить два и два» было несложно.
Как выяснилось, не было никакого йеменского проверяющего. Зато был день рождения тестя Фархадова — 63 года — столько, сколько прожил пророк. Вот они с Самариным и решили навестить родственников майора — на плов-шашлыки. Фархадов хотел, чтобы Самарин его многочисленную родню пофотографировал, потому что в те времена ещё далеко не все умели делать снимки. А у Славы от зампобою зависел перевод в Москву — капитан-то все четыре проверки сдал, вернее, почти сдал: четвёртую ему перенесли из-за трещины в кисти руки, полученной во время неудачного падения на текущих занятиях по рукопашному бою… Ну, решили — сделали, Фархадов выдумал предлог, дескать, надо «уазик» сдать в ремонт, взял с собой Самарина, и они бодро укатили в Ташкент…
А дальше через несколько часов пьяного Фархадова на ступеньках местной филармонии задержал комендантский патруль, которому он ещё и оказал сопротивление. Когда разобрались, из какой части Фархадов (а он даже пытался скрыться на всё том же якобы неисправном «уазике»), машину на штрафстоянку отправлять не стали — исключительно из уважения к земляку Халбаеву, но дали сопровождающего офицера из комендатуры.
Подполковник слушал эту историю молча и с каждой минутой всё больше мрачнел — думал о чём-то своём. Бориса же била злая нервная дрожь. А так и не протрезвевший Фархадов всё продолжал разглагольствовать, развязно пытаясь найти себе психологические оправдания:
— Командир, дорогой, у нас «уазик» на окружной рембазе не приняли из-за субботы, у них там типа ПХД.[31] На самом деле на бакшиш разводили, а мы уже туда четыре «берёзки»[32] отдали — хватит! Ну мы со Славой к родственникам моим заехали… Шашлык-машлык… А потом да, — на концерт пошли. Филармония — как вы на совещании советовали… Какая-то там цыганочка из «Ромэн» приехала… Такая кошёлка с выебоном… Кстати, на военных всё время зыркала. Похоже, командир, кто-то из Красной армии ей вдул как следует, понимаете! Понравилось, вот и искала, кто следующий.
— А где Самарин? — очень нехорошим голосом спросил командир полка.
Фархадов помотал головой:
— Слава с концерта ушёл, чтобы до завтрашних занятий успеть плёнки проявить.
— Тоже пьяный?
— Нет… Совсем трезвый. Говорил — жарко слишком…
(На самом деле пьянющий в стельку Самарин появился в части на пару часов раньше Фархадова и тихо залёг в полковой общаге.)
Командир полка долго смотрел на Фархадова, катая желваки по скулам, и вдруг словно вспомнил о присутствии в кабинете Бориса:
— Вы свободны, товарищ старший лейтенант.
Борис, трясясь от злости, пулей вылетел из кабинета, но его остановил прапорщик-порученец командира, тоже, естественно, узбек. Он сказал, что Глинского просили перезвонить на почту, там вроде бы какая-то срочная телеграмма лежит. Прямо из приёмной Борис и перезвонил, телеграмму ему тут же и зачитали. Она была короткой: «Спасибо за встречу Виола». Глинский положил трубку и быстро направился в полковое общежитие — правду, видать, написали ему в своё время в характеристике о вспыльчивости…
Найдя в общаге Самарина, мирно спящего в атмосфере плотного перегара, Борис вылил ему на голову ковш холодной воды и схватил за грудки:
— Слышь, ты, урод! Я же тебе показывал телеграмму! Я же тебя по-человечески просил! Слышь! Что ж ты за говно-то такое?!
Слава долго не мог очухаться и понять, в чём дело. Наконец, более-менее придя в себя, он не нашёл ничего умнее, как сказать заплетающимся языком:
— А ты не борзей… На неприятности нарываешься? С тебя, «мазника», хватит и московского блядства…
Вот это он сказал совсем зря, потому что тут же получил от Бориса слева и справа пару прямых в переносицу…
На следующий день все трое — проспавшийся Фархадов, Глинский и Самарин со сломанным носом и заплывшими мигающими глазёнками — стояли навытяжку в кабинете Халбаева. Командир полка спецназа не любил проводить долгие служебные проверки. Фархадову он вкатил строгий выговор, но не за пьянку и обман командира, а за то, что тот «сдался» патрулю. Официальная формулировка была просто убийственной для спецназовца — «за нерешительные действия в штатной ситуации». Ещё большим унижением для Фархадова стало то, что ему, майору, объявили выговор в присутствии младших офицеров.
С капитаном и старшим лейтенантом подполковник тоже церемониться не стал:
— А вас, молодые, надо в «чистом поле проветрить». Чтоб прыткость вашу в полезное для службы русло направить. Так что готовьтесь. Недельки через три, максимум через месяц. Как замены придут. А придут они быстро. Меня тоже в Москве уважают…
«Проветривание в чистом поле» означало командировку в Афганистан — в Чирчике такие вопросы решались быстро. Халбаев слов на ветер не бросал и в «переписки» с московскими кадровиками без особой необходимости не вступал. А капитана и старшего лейтенанта формально даже не наказали — им же предстояло написать рапорты в Афганистан, а туда посылать с не снятыми взысканиями было не положено…
Вот так Глинскому вдруг выпала загранкомандировка, правда, совсем не по языковому профилю. Точнее, не совсем по его языковому профилю, хотя дари он освоил лучше, чем на «уличном» уровне.
И ведь не отказаться было от этой командировки. Ещё совсем недавно Бориса посещали мысли об увольнении из армии, но теперь об этом не могло быть и речи: как это — пытаться уволиться, если тебя в Афганистан посылают? Это означало бы на всю жизнь получить несмываемое клеймо труса. К тому же в глубине души Глинскому было интересно посмотреть собственными глазами, как она выглядит на самом деле — эта война? И чего он сам стоит? Хоть и шёл уже Борису двадцать седьмой год, хоть и повзрослел он и изменился, но остатки «гитарной романтики», видать, ещё не окончательно из его головы и сердца выветрились. Рапорт он написал не колеблясь, а через несколько дней буквально как снег на голову свалилась Людмила.
Её он, конечно, ждал не так, как Виолу, но всё равно обрадовался. С её размещением, правда, возникли проблемы, в общагу пустили только через рапорт на имя командира полка — дескать, если не жена, то иди в частный сектор, к «бабаям». Но Халбаев рапорт подписал — он вообще после той истории как-то потеплел к Борису, хотя внешне этого почти не выказывал.
Психологически и по-женски Людмила всё рассчитана правильно — кто навещает разведённого офицера, та с ним и остается. Всё просто — неженатый старлей, да ещё перед неминуемым Афганом, да ещё в условиях чирчикского «безбабья»… Но за несколько дней ей всё же удалось хоть немного, но успокоить мятущуюся душу Бориса. Память о Виоле никуда не делась, но на ночи, проведённые с Людмилой, это никак не повлияло. Людмила всё понимала и особо ни на что не претендовала, в общем — не «грузила» проблемами. Один раз только пожаловалась, что с братом у неё беда. Он в учебке солдатиком мается, даже сбежать оттуда хочет. Их тоже в Афганистан собираются отправить, и он боится, что его невеста не дождётся — туда ведь на свидание не съездишь, и отпуска оттуда не дают… Чем тут мог помочь Борис? Только общими словами утешения…
С Людмилой он всё же простился почти как с женой перед боевым походом. По казачьей традиции даже пару раз ремнём её стеганул. А потом они вместе подписали привезённую ею, но так и не открытую бутылку московского «Кристалла» — Людмила забрала её с собой, чтобы открыть в том же составе после благополучного возвращения Бориса. Дурные мысли они оба гнали от себя. Простились буднично, без объятий на автобусной остановке. Утром, когда Глинский был уже на службе, Людмила поднялась и никем не провожаемая, ушла.
У неё тряслись и кривились губы, но она не плакала. Или ей казалось, что не плакала…
На пороге уже стоял год тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Он станет самым тяжёлым годом для шурави[33] в Афганистане. Правда, в то время Глинский об этом знать, разумеется, не мог. Он, как и многие, считал, что война вот-вот закончится — и так ведь почти три года воюем! Да и кто там может оказывать организованное сопротивление «непобедимой и легендарной» Советской армии? Полудикие крестьяне и кочевники, пусть и с американскими инструкторами и советниками? Это же просто смешно… Тогда так казалось многим — в основном тем, кто «за речкой» не побывал. Побывавшим было уже не до смеха…
Из Чирчика в Ташкент Бориса никто не провожал — так уж вышло, что уезжал он в полдень, когда и в полку, и в учебном центре вовсю шли занятия. Да, честно говоря, Глинский и сам не любил проводы — ни когда кого-то провожают, ни тем более когда — его.
Впрочем, без прощальной офицерской пирушки в Ташкенте всё же не обошлось. В тамошней офицерской общаге Борис встретил двух мельком знакомых виияковцев — где их только ни встретишь, а уж в тогдашнем Ташкенте-то… Узнав, что Глинский назавтра улетает в Афган, коллеги с ещё несколькими молодыми душевными офицерами потащили Бориса в приятный и недорогой ресторанчик-самсахану на Комсомольском озере. Не обошлось, конечно, без песен под гитару, но особого «разгуляева» не получилось. Посидели хорошо, но с грустинкой… Их компанию обслуживал шустрый узкоглазый паренёк по имени Гафар. На офицеров он смотрел как на полубогов — живут же вот люди, не то что у нас в самсахане… Борис ещё заказал этому Гафару с собой десяток пирожков-самсы (по 17 копеек штука), и паренёк с утра доставил их горячими в офицерскую общагу на пересылке.
Собираться Глинскому было недолго — как в пословице про нищего, которому одеться — только подпоясаться. Большой «новосёловский» вещмешок был давно уложен. Борис посидел на дорожку, потом встал, почему-то захотел перекреститься, но вдруг устыдился этого порыва и быстро вышел из общаги. Вышел и чуть было не наступил на маленький картонный образок Николы Чудотворца. Воровато оглянувшись, не видит ли кто, Глинский поднял образок с земли, отряхнул и положил в левый внутренний карман кителя. Вместе с паспортом…
Уже возле штаба пересылки Борис встретился глазами с крепким рослым солдатом, объяснявшим дежурному офицеру, что у него украли документы.
Офицер слушал эту «песню» с выражением крайнего недоверия на лице — мол, знаем-знаем, сам небось выбросил, чтобы на борт, летящий в Афган, не взяли…
Глинский скользнул взглядом по солдату и тут же забыл о нём. Он бы несказанно удивился, если бы кто рассказал, что через полтора года с чем-то судьба причудливо сведёт их вместе с этим солдатом, а третьим им компанию составит тот самый паренёк Гафар, который приносил пирожки в общагу. У судьбы своеобразное чувство юмора, и юмор этот часто оказывается чёрным…
На аэродром Тузель Борис прибыл в повседневной форме для строя… то есть в галифе, кителе с портупеей и сапогах — так обыкновенно ходили преподаватели и переводчики в чирчикском учебном центре. А в чём ещё было лететь на войну? Прославившуюся позже «афганку» песочного цвета тогда ещё не ввели, и чаще всего офицеры улетали в Афганистан в полевой форме «пэ-ша».[34] В спецназовском полку эту не очень удобную, особенно по жаре, форму не носили, там как-то прижился камуфлированный комбинезон пограничников — «берёзка». Глинский, собственно говоря, первоначально именно в нём и собирался лететь, но вовремя сообразил, что появляться в чужой форме «пред очи» спецназовского начальства в Кабуле не стоит — могут не понять и сочтут за выпендрёж. А поскольку свою «пэ-ша» Борис оставил в Москве, выбора особого не осталось — пришлось надевать «повседневку» с голубыми петлицами. Голубые петлицы, голубой околыш на фуражке — всё как у лётчиков, вот только в петлицах вместо «пропеллеров» — «парашютики». Глинский был одет как офицер-десантник, несмотря на то что чирчикский полк в ВДВ не входил, а подчинялся напрямую ГРУ. Впрочем, тогда на эти тонкости никто внимания не обращал, за исключением посвящённых.
Лётчик-«правак»[35] Ан-двенадцатого, подгонявший очередную партию «интернационалистов» на погрузку в чрево своего «скотовоза», заметил родные голубые петлицы и махнул рукой:
— Эй, летун, пошли со мной! Ты к кому? Покажь бумажки…
Он был уже далеко не молодым, его выцветший голубоватый комбинезон слегка намок под зарядившим с утра дождём, но глаза щурились от улыбки. Борис улыбнулся в ответ и протянул ему предписание.
— Глинский? Слушай, а генерал Глинский — часом не твой батя?
— Мой.
«Правак» заулыбался ещё шире: даже как будто решился на что-то сокровенное:
— Хороший мужик твой батя! Спокойный такой. Сразу видно — фронтовик. Я его в Казахстан несколько раз возил. Вот не знал, что у него сын из наших.
Борис смущённо кашлянул:
— Ну я не совсем из ваших.
Летчик повнимательней всмотрелся в его петлицы и увидел «парашютики»:
— А… Так ты… как это — «с неба оземь». В сто третью, что ли? Ладно, всё равно… Полетишь «первым классом». Давай в «предбанник».
«Предбанником» в транспортной авиации называлась кабина сопровождающего груз — она совмещалась с кабиной пилотов. Других «летунов» и прочих привилегированных в «предбаннике» не оказалось, чему Глинский даже обрадовался, он ещё на аэродроме слегка устал от нервного предвылетного гомона солдат и офицеров. Одиночеством Борис никогда не тяготился — можно поспать, можно подумать о разном.
Под нарастающий ливень Ан-двенадцатый запустил двигатели, не торопясь вырулил и вскоре оторвался от бетонки. Глинский прильнул к иллюминатору, но салатного цвета хлопковые поля под крылом быстро закончились, потому что самолёт вошёл в густую хмурую облачность, похожую на осеннее море. Борис сел поудобней, вытянул ноги и вспомнил другое море — Чёрное — в первом курсантском отпуске, когда они всей семьей отдыхали под Ялтой. Однажды в море на него напали с дерзкими брызганьями сразу три девчонки, а он азартно «отстреливался» от них. Впрочем, втроём они его всё равно «забили». Глинский грустно улыбнулся, представив на секунды, что этими девчонками были Виола, Ольга и Людмила. Кстати, одна из тех ялтинских девчонок, кажется армянка, действительно была похожа на Виолу. Он ещё пытался познакомиться с ней поближе, но она, как потом сказали подружки, уехала с родителями в тот же день. Борис вспоминал её всякий раз, когда слышал супермодную в том сезоне песню: «От зари до зари, /От темна до темна / О любви говори, / Пой, гитарная струна». Странно: ни как её звали, ни как она была одета, ни даже её фигуру он совсем не запомнил, а вот лицо не забылось… Глинский вспомнил, как пытался назначить ей свидание, как переживал, когда она не пришла, и как до полуночи пускал по зеркально-спокойному морю плоские камушки — «глюк-глюк-глюк».
Постепенно монотонный звук двигателей сделал своё дело. Да и под дождь хорошо спится. Борис и не заметил, как задремал. Ему снились прыгающие по морской глади камушки.
…Проснулся он от того, что его чуть не сбросило со скамьи, — самолёт резко пошёл вниз. Глинский помотал головой, стряхивая остатки сна, и взглянул в иллюминатор. Под крылом показалась крутая бежево-серая гора, очертаниями напоминавшая лежащего верблюда. Вся местность сверху выглядела как глина вперемешку с пеплом. Солнце било непривычно пронзительными для вечерних часов лучами. Редкие постройки, сверху похожие на брошенные кошары, будто сливались с унылым горно-пустынным пейзажем. Еще через минуту показались разбросанные по невысоким сопкам какие-то приподнятые небольшие зеленоватые пятна. Борис не сразу догадался, что это приводные радиостанции аэродрома, покрытые выгоревшей камуфлированной сетью.
Тем временем слева спереди глазам Глинского открылся большой восточный город — бесконечные кварталы-махалля глинобитных хижин и изгороди-дувалы. Кварталы резко очерчивались в лучах заходящего солнца собственными тенями, прерывающимися разноцветными пунктирами «вагончиков»-дуканов. Редко-редко встречались двух-трехэтажные дома, крыши которых выделялись яркими пятнами, казавшимися ещё более яркими в бесцветном вечернем мареве афганской столицы.
Ан-двенадцатый жёстко коснулся бетонной полосы, а потом ещё долго-долго заруливал на стоянку. Наконец самолёт замер, затихли двигатели и остановились натруженные винты. Над бетонной взлётно-посадочной полосой в солнечном мареве плыли какие-то сюрреалистические ультрафиолетовые силуэты.
Уже знакомый Борису «правак» долго возился с аппарелью, а потом он на пару с командиром ещё дольше препирался с двумя подошедшими аэродромщиками. По обрывкам долетающих фраз Глинскому показалось, что речь идет об обратном перелёте через границу, пилоты вроде как не хотели лететь, а встречавшие увещевали их, мол, «надо, Федя, надо»…
— Да в такую погоду даже «тэзэшки»[36] летают! — донеслось до Бориса. Командир Ан-двенадцатого вернулся, с досадой махнул рукой и заорал в чрево самолета:
— Выходи строиться!
Личный состав выгрузился быстро. Солдат под командой троих с ними же летевших капитанов погнали на растрескавшуюся от жары утрамбованную площадку, расположенную сзади от рулёжки. Там уже нетерпеливо разминали ноги человек пять «купцов»[37] из разных гарнизонов. Офицеры же, вернувшиеся в Афган из отпусков, деловито заторопились в другом направлении — к кунгам и «уазикам» метрах в двухстах от стоянки и на таком же расстоянии от бетонного ангара главного афганского аэропорта. Они рассчитывали «сесть на хвост» кому-нибудь из встречающих-провожающих или записаться на борт, следующий в родной гарнизон. Вокруг кунгов бурлила толпа возбужденно галдящих дембелей. Они готовы были бегом бежать к самолету, но их сдерживали люди постарше, в основном в «гражданке». Борис догадался, что это офицеры и прапорщики, дождавшиеся замены или получившие отпуска.
Глинский направился к кунгам, чтобы получить отметку о пересечении государственной границы. Именно с этой отметки кабульской комендатуры-пересылки и начинался отсчёт «боевых будней».
С полдороги его окликнул старший лейтенант в расстегнутом «пэ-ша» с общевойсковой «капустой» в петлицах. Старлей явно возвращался из отпуска и прилетел на одном с Борисом самолете, только в «общем вагоне».
— Эй, земляк! Тебе куда?
Глинский протянул ему предписание. Старлей мельком глянул на бумажку и кивнул:
— Ну я так и думал. Это к нам. Наша машина должна тут сменщика привезти. Обещали и меня дождаться.
Старший лейтенант приветливо протянул руку:
— Влад Семченко. Рязань. А ты откуда будешь?
— Борис Глинский. Переводчик.
— А-а-а, — насмешливо протянул старлей. — То-то я смотрю — петлицы родные, а по Рязани я тебя не помню, хотя, судя по званию, должен был бы… Переводчик, значит? «Инджо кабул-подвал аст?»[38]
Глинский усмехнулся. Переводчиков всегда ценят при походах по лавкам и магазинам.
— Слушай, Влад. А почему у тебя-то «капуста» в петлицах? Ты ж спецназёр, да ещё с рязанскими «корнями».
Семченко вздохнул:
— И сам по «парашютикам» тоскую, хожу как «чмо», — «сижу» в кустах и жду «героя».[39] Но у нас в придворной роте «парашюты» запрещены. Конспирация. Да ты скоро сам всё узнаешь. «Капуста», брат, это ещё не самое «кислое».
Они не успели дойти до кунгов, как им встретились четверо, издали похожие на идущих тесно сомкнутым строем. Когда странная группа подошла поближе, выяснилось, что это медик-подполковник и прапорщик осторожно ведут перебинтованного раненого с замотанной культей вместо правой руки. Их сопровождал майор с красной повязкой на левой руке и с десантной сумкой — в правой.
Видимо, они хотели заблаговременно усадить раненого в самолет, у которого уже разворачивался топливозаправщик.
Влад, увидев раненого, словно споткнулся:
— Серёга, ты? Ты… как это?..
Раненый ничего не ответил, лишь кисло улыбнулся. Борис догадался, что это офицер из той же роты, где предстояло служить и ему.
Разумеется, Семченко пошёл провожать своего Серёгу к самолёту. Глинский долго смотрел им вслед и думал, что израненный парень, судя по всему, его ровесник. Как же он теперь будет жить без правой-то руки? Со службой, ясное дело, придётся проститься, а потом как? На пенсию по инвалидности особо не расшикуешься, хотя, конечно, и с голоду не помрёшь…
Он постарался отогнать прочь мрачные мысли и заторопился к кунгу, в окошко которого прибывшие офицеры протягивали свои бумажки. Ожидая своей очереди, Глинский с любопытством рассматривал живописную ораву дембелей — почти у всех в придачу к вещмешкам были одинаковые кейсы. Борис хмыкнул, вспомнив свой кейс после первой командировки. За ним пристроились две разбитные дамы в джинсах, судя по разговору — также вернувшиеся из отпуска. Совершенно не стесняясь Глинского, они живо и без комплексов обсуждали, где в Кабуле лучше покупать нижнее бельё. При этом дамы для доходчивости показывали друг дружке руками поверх одежды особенности фасонов:
— …вот, ну а спереди треугольничек такой… сеточка — как тюль…
Стоящие впереди и сзади офицеры бросали на дам оценивающие взгляды, к которым те, судя по всему, были привычны.
Чтобы отвлечься от по-разному воспринимаемого щебета о трусах и лифчиках, Борис снова принялся разглядывать дембелей. Большинство из них красовались в парадной отутюженной форме с аксельбантами — чаще белыми, но иногда даже красными и пурпурно-малиновыми. Кители украшали разномастные самодельные значки и нашивки с названиями гарнизонов, в Союзе считавшихся жутко секретными: «Теплый стан 181 мсп 108 мед», «350 пдп 103 вдд — Полтинник», «56 одшбр — Гардез».
Настоящие награды на дембельских кителях встречались редко. Впрочем, почётный знак ЦК ВЛКСМ «Воинская доблесть» ещё более-менее мелькал, а вот настоящие медали Глинский разглядел от силы у десятка из доброй сотни. Орденов он поначалу не разглядел ни у кого. Впрочем, присмотревшись, он обратил внимание на ефрейтора-танкиста в новенькой, ничем не «украшенной» форме с чёрными петлицами. Этот дембель выделялся заметно пробитым сединой «ёжиком» и трясущимися руками, в которых он что-то сжимал. Когда к нему подошёл какой-то офицер, ефрейтор, словно стесняясь, раскрыл ладонь, и Борис увидел орден Боевого Красного Знамени.
— Танкист-«минёр», — негромко сказал капитан, стоявший в очереди перед Глинским. — Четырнадцать раз на своих катках подлетал. Начпо[40] на партсобрании рассказывал…
До Бориса не сразу дошло, что этот парень четырнадцать раз подрывался на фугасах при так называемом «тральном» разминировании, а значит, столько же раз был контужен… Глинский невольно задумался: а хотел бы он сам такой ценой получить орден? Спору нет, Красное Знамя — это очень круто, перед ним только орден Ленина со Звездой Героя, но четырнадцать контузий…
Из комендантского кунга показался хмурый подполковник.
— Убывающим — строиться! Достать документы. Открыть вещмешки и портфели, — хриплой скороговоркой скомандовал он. Дембеля зашевелились. Впрочем, в Кабуле на предмет обнаружения чего-то неположенного их «шмонали» достаточно формально. Главный «шмон» устраивали в Ташкенте — при возвращении домой. Причём, что любопытно, искали не только оружие, боеприпасы, валюту, золото-серебро и драгоценные камни. Запрещены к ввозу в Союз были также магнитофонные кассеты с записями «блатных», эмигрантов и даже Александра Розенбаума…
(Забавно, но, когда Александр Яковлевич возвращался однажды с гастролей из Афганистана, его, ещё не очень растиражированного телеэкраном, вполне серьёзно спросили в ташкентской Тузели: «Розенбаума не везёшь?»)
Борис наконец-то отметил своё предписание и отошёл к выстроившимся за кунгом в ряд пяти медицинским «уазикам-таблеткам». Там его и нашёл вернувшийся от самолета не просто мрачный, но совершенно не находивший себе место Семченко. Старлей молча забрал Бориса в машину — отпускное настроение у Влада явно закончилось. Но Глинский и не лез к нему с расспросами.
Всю дорогу до роты они проехали молча. Водитель даже непременную музыку в машине не заводил.
Первые увиденные Борисом афганцы были бородатыми путниками в белых хламидах и сандалиях на почерневших босых ногах. Они, увидев машину, тем не менее, не сразу отошли к обочине, так что пришлось затормозить. Глинского поразили их глаза — мутно-голубые, цвета посудного фаянса, выражавшие то ли полнейшее безразличие к жизни, то ли давнюю привычку к гашишу.
Когда этих «путников» наконец-то объехали, за окнами мелькнул женский лицей с огромным количеством местных барышень в чёрных балахонах и шароварах и белых платках, но на вполне европейских «шпильках». Показался «горшочек» мечети между двумя одинокими кипарисами. От мечети куда-то шёл важный афганец в тёмно-коричневой чалме, за ним семенили несколько женщин в фиолетовых, с сетками на уровне лица, чадрах. На перекрестке регулировщик в черном галстуке, словно жонглер, размахивал руками, пытаясь развести настырно гудящие раздолбанные жёлто-белые такси — «тойоты» и «Волги-21», а также мерседесы-«барбухайки», везущие чуть ли не по пятьдесят «разноцветных» пассажиров. Проезду мешали несколько величаво жующих горбатых быков.
А за перекрестком у обочины застыл синий разбитый троллейбус с персидской вязью на маршрутной табличке. Борис азартно вертел головой, пытаясь не упустить ни одной «картинки», ни одной новой подробности, — и вдруг поймал себя на странной мысли: во всем увиденном совершенно не ощущалась война. Кабул казался, конечно, суетливым, но относительно спокойным городом. Пройдет совсем немного времени, и Глинский поймет, что первое впечатление оказалось ошибочным…
Семченко проводил Бориса к командирской палатке и заторопился, озабоченно взглянув на часы:
— Давай, брат, не задерживайся. Может, на ужин ещё успеешь.
Зайдя в командирскую палатку, Глинский представился, как положено. Ротным оказался чуть насмешливый капитан в тельняшке под хэбэ — с обветренным загорелым лицом и усами он был, может быть, лишь на пару-тройку лет старше Бориса. Впрочем, Борис уже знал о принятых в Афгане неформальных отличиях: кем бы ты ни был в Союзе или даже здесь, но надеть тельняшку имеешь право, лишь когда местный «дед» из числа офицеров тебе свою — в обмен на новую — подарит. После первого боевого рейда и на будущую удачу. Ну а усы разрешали отпускать после третьего, а то и пятого рейда. Даже полковники свято блюли эти правила.
— Капитан Ермаков, за столом — Иван Василич, — представился командир роты, крепко, с размаха пожал Глинскому руку и, подмигнув, добавил:
— Профессию не менял.[41] Ну, с приездом. О, а ты с гитарой! Серьёзно играешь?
— Ну так… немного, — пожал плечами Борис.
— Это хорошо. Может, меня научишь, я пробовал несколько раз, видно, терпения не хватило… Так, давай сюда предписание и загранпаспорт. У нас положено сдавать, обратно перед отпуском получишь. Так, сейчас давай-ка на ужин, а потом дневальный покажет тебе твой «модуль». Хоп?
— Хоп, — кивнул Борис, а капитан тут же заорал кому-то за палаткой: — Денисюк! Денисюк! Отнесёшь вещмешок и гитару старшего лейтенанта в третью «бочку», где старший лейтенант Шишкин жил…
Столовую палатку Борис нашёл быстро — её выделяла целая батарея диковинных разноцветных пластмассовых рукомойников с поддонами на длинной П-образной раме. На рукомойниках проступало «Made in Pakistan». От умывальника шибало в нос невероятно вонючим запахом — смесью уксуса, ацетона и формалина. Так пахла жидкость для мытья рук — Глинскому ещё в Чирчике рассказали, что в Афгане подцепить желтуху или ещё какую болезнь — «как два пальца об асфальт», поэтому руки надо мыть как можно чаще и не жалея…
Собственно говоря, столовая состояла из двух палаток — солдатской, куда Борис сначала по ошибке сунулся, и офицерской. Офицерская от солдатской отличалась лишь тем, что была изнутри завешена немилосердно застиранными, но, в общем-то, опрятными простынями. Ну и «официантами», конечно, их назначали из узбеков или таджиков. Столиков было всего три, и за одним из них пустовало место, как раз за тем, где в компании двух старших лейтенантов сидел Семченко. Он, завидев Глинского, замахал рукой:
— Пополнение, давай к нам.
Борис подошёл и представился офицерам:
— Глинский Борис.
Старлеи закивали в ответ:
— Тихонов Сергей, Сарай… (Он и вправду был широк в плечах.)
— Альтшуль Юра. Лисапедом кличут. Мы — взводные. А ты откуда и на какую должность?
— Из Чирчика… А на должность?.. На какую именно, не знаю, сказали, что вроде на капитанскую.
Тихонов поскрёб щёку пальцами:
— Если на капитанскую, тогда на место Серёги Шишкина. Зампотех наш… Подорвался три недели назад.
Борис взглянул на Влада:
— Мы его на аэродроме встретили?
— Его, — вздохнул Семченко. Он как раз закончил делить хлебные горбушки, не забыв и Глинского. Горбушки считались лакомством, почти что пирожными. Да и вообще хлеб в кабульском гарнизоне был очень вкусный — пахучий, воздушный, долго не черствеющий, вкуснее даже, чем из филипповской булочной в Москве.
Быстро умяв свою горбушку, Семченко подмигнул Борису:
— Подвалило нам с тобой — будет теперь свой переводяга! Это ж сколько мы бутылок сэкономим?
Глинский, не понимая, сощурился, а старлеи (просто лейтенантов в роте не было вообще), смеясь, стали объяснять ему, что обязательные для офицеров-разведчиков ежегодные экзамены по иностранному языку здесь сдают весьма условно, но строго по местным правилам. В разведотдел армии присылают задания из Ташкента, ну а потом экзаменуемые нанимают (за бутылку от каждого) разведотдельских же «филолухов», те переводят, дают переписать, потом сами же собирают работы, сами же и оценивают (всегда — на «четверку»), и пожалте, ваше благородие, двадцать рублей к окладу за владение иностранным языком. Но переписывать надо было обязательно своим почерком. Взводные, окончившие, как правило, рязанское десантное или киевское общевойсковое училище, только во время этого переписывания и вспоминали прочно забытые за ненадобностью языки… Их-то, оказывается, со дня на день предстояло «сдать и забыть»…
Глинский заметил, что кормили здесь не то чтоб деликатесами, но сытно — перловой каши с бараниной ему в миску вбухали много, да и масла не пожалели. Борис даже не доел свою порцию. А вот местный чай действительно впечатлил — ярко-красного цвета, приятного кисловатого вкуса — Глинский такого не пробовал никогда, такого не было даже в отцовых генеральских продуктовых наборах, тех, что к праздникам выдавали.
— Пей на здоровье, — сказал Семченко, улыбаясь. — Это не простой чай, а как его… кар-ка-дэ… На караване взяли… У тебя в «бочке» — целая коробка. Он полезный. Говорят, от давления и вообще помогает.
— Пей, но не заливайся, — покачал пальцем уже вставший из-за стола Лисапед, — «Пропишешься», когда приказ придёт, а сейчас — давай на волейбол, а то темно будет. С мячиком дружишь? Давай, Боря, дуй до своей «бочки». Есть во что переодеться?
— Имеется, — улыбнулся Борис.
«Бочка» (или модуль, а ещё её в Афгане называли «местоимением» — то есть местом, где «имеют») представляла собой действительно длинную цистерну с выстланным трофейными коврами полом, дверью и двумя форточками. Опиралась эта цистерна на подпорки, выпиленные по-хозяйски умело из ящиков от снарядов. В самой «бочке» стояли четыре койки и четыре тумбочки. Плавно переходящие в потолок стены были густо заклеены фотографиями вперемешку с детскими рисунками и глянцевыми изображениями полуодетых пакистанских красавиц. Впрочем, откровенной порнухи не наблюдалось. Над койкой, в которой теперь предстояло спать Глинскому, кусочками пластыря был прикреплён к стене детский рисунок, когда-то сложенный в четверть листа: зелёный танк с красной звездой и подпись под ним, выведенная неуверенными печатными буквами: «Папа приезжай скорей». Видимо, когда Серёге Шишкину собирали сумку, ни у кого не поднялась рука снять этот вот листок из альбома по рисованию…
Борис вздохнул и тоже не стал снимать рисунок со «своей» стенки, благо что рядом оставалось много свободного места. Он аккуратно положил под кровать гитару в кожаном футляре, застелил койку лежавшими на ней чистыми простынями и надел ярко-зелёную наволочку на подушку. Потом достал из вещмешка фотографию матери с отцом (ту, на которой отец был в «гражданке») и прикрепил её к стене у изголовья кровати. Дотронулся легко мизинцем до лиц отца и матери и тихо сказал им:
— Всё путём будет… Всё путём…
Затем Борис быстро переоделся в тренировочные штаны, надел кеды и направился в сторону спортивной площадки, попутно заметив, что модули на замок не запираются…
На самом деле Глинский попал в «хозяйство» под общим началом генерал-майора Виктора Прохоровича Иванникова по прозвищу Профи. Для любого офицера в любой должности служба под его руководством была действительно настоящей школой, в которой главным классом генерал (сам бывший спецназёр) считал то самое «поле», куда подполковник Халбаев направил Бориса «проветриться». С этого «поля» и начиналась вся разведка…
Что же касается непосредственно Бориса, то в кабульскую «придворную» роту его назначили формально потому, что в ней неожиданно открылась капитанская вакансия за счёт подорвавшегося на мине зампотеха.
Командир роты Ермаков так Глинскому и сказал:
— Пока у нас побудешь. Потом, ежели законного зампотеха пришлют, тогда тебя и передвинут, может, даже в сам разведотдел заберут…
(Почти так потом всё и вышло. В те годы в отдельных службах «ограниченного контингента» из всего офицерского корпуса почти четверть составляли прикомандированные. Часто это были просто толковые офицеры из «ненужных», то есть не очень востребованных на войне частей, например пэвэошники — ведь своей авиации-то у духов не имелось. Таких «толковых» офицеров прикомандировывали и в разведотдел — на время и без документальных назначений. Это позволяло существенно увеличивать практический штат без особой бюрократической волокиты. Так и Глинский уже через месяца четыре начал жить в Кабуле, что называется «на два дома». Но об этом речь ещё впереди.)
А пока до официального приказа о назначении капитан Ермаков поставил Борису первую «боевую задачу» — доказать соседствовавшим с ротой афганцам, что в части хрюкает вовсе никакой не поросёнок, оскорбляющий самим фактом своего существования чувства правоверных, а особая собака «свиновидной» породы, мол, нашли в «зелёнке» щенка, вот он, пока маленький, и хрюкает, когда полаять хочет. Надо сказать, что в Афганистане во многих частях подпольно выкармливали кабанчиков, хоть это и было связано с неудобствами, а порой и с риском. Но уж очень «доставала» казённая тушёнка. Афганцы, как и положено мусульманам, крайне болезненно относились к такому «явочному» свиноводству.
Глинский вышел к угрюмо гудящей толпе с пойманным в роте белёсым щенком на руках и отдал его бачатам-пацанятам.[42] Подростки тут же начали валять щенка по земле, опрокидывая на спину и почёсывая ему пузо.
Угрюмо молчавшим взрослым бородачам Борис задвинул целую речь, продемонстрировав неплохое знание дари и навыки «восточно-базарной полемики». В конце концов бородачи нехотя разошлись. Глинский провожал их улыбками и прижиманием руки к сердцу под лёгкие поклоны. Как учили! Спина у него совершенно взмокла, и Кабул больше не казался ему таким уж мирным городом. Особенно когда до одиннадцати ночи то там, то здесь кто-то истошно орал нечто похожее на «Гриша!». Это «дриш!» — что на пушту означало «стой!».
Тем не менее первые «смотрины» оказались для Бориса удачными — с задачей он справился сам, помощи не просил, а стало быть, получил шанс попасть в категорию «толковых». А толковых офицеров на войне, как известно, много не бывает, поэтому их ценят и берегут. Кстати, про то, что его решил «проветрить» в Афганистане сам командир полка Халбаев, Глинскому никто не напомнил даже намёком — на войне у офицера начинается новая жизнь, это старое правило никто не отменял.
Отношения внутри роты у Бориса складывались в целом нормально. Он уже на третий день отпросился у ротного в штаб армии позвонить матери, но не для того, чтобы слюни попускать, а чтобы она помогла раненому Шишкину, направленному в ЦИТО — Центральный институт травматологии и ортопедии. Это, конечно, отметили и оценили, хотя от Славы Самарина в роте уже все знали про Глинского, что он «генеральский сынок» и «борзой залётчик». Самарина-то, прибывшего в Кабул за неделю до Бориса, оставили пока в разведотделе у спецназёров.
Оценили в роте и то, как Глинский играл в волейбол, а у него это получалось совсем даже неплохо. Да и на занятиях по физической и разведывательной подготовке он показал себя не хуже взводных. А отстрелялся Борис и вовсе на «отлично» — всё же чирчикская выучка кое-чего стоила. Правда, душой компании он так и не стал.
Что тут поделаешь? Ну не слишком занимали Бориса разговоры, например, о том, как трахаются верблюды! (А трахаются они, оказывается, сближаясь задами.) Не особо увлекали его и нарды, в которые до полуночи резались соседи Глинского по «бочке» — хорошие парни, прямые и надежные, но, прямо скажем, простоватые.
При этом отношения с «любимым личным составом», то есть солдатами-срочниками, у Бориса, никогда не командовавшего даже отделением, выстраивались взаимно уважительными. Глинский не позволял себе разговаривать с солдатами как взводные, которые в любую команду норовили вставить словечко типа «урюк», «бегемот» или «обезьяна».
Борис с солдатиками не заигрывал, но на просьбу старослужащих написать им «по-духовски» в дембельские альбомы откликнулся сразу. Дембеля просили написать простые, в общем-то, фразы: «Прощай, Афганистан!», «Пиздец войне!» и «Аллах акбар!». А самый грамотный и авторитетный из дембелей вдумчивый сержант Толя Сошников (единственный, кстати, из срочников роты награжденный орденом Красной Звезды) и вовсе после бесед с Глинским вознамерился поступать в ВИИЯ. Борис даже занимался с ним, готовил сержанта к вступительным экзаменам. И как показало время — совсем не напрасно.
После того как пришёл наконец приказ о назначении на должность, Глинскому выдали личное оружие — пистолет и автомат, соответственно, пистолет для постоянного ношения, а за АК он расписался и поставил пока обратно в пирамиду. Новичков допускали к «живым рейдам» лишь месяца через полтора-два после прибытия.
Проставился Борис, естественно, «как учили», и посидели офицеры хорошо — даже ротный пришёл, и попили, попели, но наутро, несмотря на «лёгкое головокружение», все «как штык» вышли на занятия. Впрочем, на афганской жаре «увлекаться» было чревато…
Глинский всё время ощущал, что к нему присматриваются и приглядываются: мол, понять бы, парень, кто ты такой на самом деле?
По хватке Борис тянул пусть и на «неотёсанного», но всё же «небезнадёжного» «боевика» — то есть на офицера, готового к боевым выходам. Через месяц взводные даже прилепили Глинскому уже «ношенную» однажды кличку Студент (потому что он — из военного института, а не из училища — как «все нормальные офицеры»). Однако Ермаков Иван Васильевич, носивший, понятное дело, кличку Грозный и неформально утверждавший боевые прозвища «придворных» спецназёров, счёл, что до «профессионального» имени Борису пока далеко, пусть, мол, пообвыкнется, на выход сходит, тельняшку «примерит», а там посмотрим. Конечно, в ближайших плановых рейдах от Глинского ничего «стратегического» не ждали. Хотя…
Толковый переводчик, тем более с несколькими «нужными» языками, никогда в рейде лишним не был. Ведь именно с переводягой командир решал, какие трофеи брать, а какие — нет, особенно если этих трофеев становилось, чем дальше, тем больше…
В свой первый боевой рейд Глинский вышел лишь на седьмой неделе после прибытия в Кабул. Накануне вечером его вызвал капитан Ермаков и поставил задачу:
— Значит, так: сходишь завтра с группой Семченко. Он на «тайник» пойдёт. Пора на тебя в деле посмотреть. Кроссовками чешскими обзавёлся уже?
— Обзавёлся.
— От Шишкина небось остались… Ну и ладно. Спать пораньше ляг. На рассвете «вертушки» заберут.
«Выходы на тайник» считались точно такими же боевыми операциями (с соответствующим оформлением), как и «выходы на караван» — с той лишь существенной разницей, что «караван» как раз предполагал огневой контакт с противником, а успешный рейд на «тайник» должен был пройти без единого выстрела. А в какой ещё рейд могли взять Глинского? Совсем уж в «мясорубочную» боевую операцию? Ну как-то не совсем рационально, он ведь все-таки был переводягой. Правда, переводягой с неплохой подготовкой, но всё же переводягой. Вот и оставались ему «выходы на тайники и на отвлечения».
Что такое «выход на тайник»? Да, в общем, «ничего такого военно-морского», как любил приговаривать Лисапед — он до Афгана морпехом служил. Где-то «на границе с Персией или Пакистаном» один из агентов советской разведки, передвигаясь с каким-нибудь караваном, оставлял в установленном месте-тайнике донесение. Вот его нужно было забрать и доставить в Кабул. Или, наоборот, не донесение забрать, а задание оставить. Или сделать и то и другое. В таких выходах вся группа работает на одного человека — офицера-агентурщика из разведцентра, который формально не подчинялся разведотделу. Агентурщик — единственный, кто знает точное месторасположение тайника, и только у него есть право выемки и закладки. Берегут этого офицера как зеницу ока. У группы спецназа в этом случае одна задача — тихо довести его до «скворечника», а потом так же тихо «проводить домой».
А «выход на отвлечении» — это задача чуть попроще, это просто рейд по отвлечению внимания от передвижения основной группы или нескольких групп. В таком выходе можно даже и пошуметь чуток, но без «ажиотаций», как говорил на инструктажах Ермаков…
Ранним утром пара Ми-восьмых с «двадцатьчетвёрками»[43] в прикрытии забрала группу Семченко вместе с Глинским и через час с небольшим высадила в районе Пурши. Вместе с Борисом группа насчитывала пятнадцать человек. Все в солдатской хэбэшке без знаков различия, все навьюченные, как ишаки. Свои автоматы оставили в роте, взяли на всякий случай трофейные китайские. Каждый нёс ещё по четыре боекомплекта, гранаты, воду, еду, нож, сапёрную лопатку и аптечку. Бронежилетов тогда не носили — жарко очень, да и слишком тяжёлыми они были в ту пору. Что ещё добавить? Два ручных пулемета на группу и снайперская винтовка. Рацию, конечно, — геологическую «Ангару», а не штатную. Эту «ангарку» берегли так же, как и агентурщика.
Как правило, в рейды выходили не в штатной обуви армейского образца, а в кроссовках. Особенно ценились чешские, они были самыми легкими и притом крепкими, с «непротыкучими», как выразился однажды Сарай, подошвами.
Группа приземлилась в зоне действий отдельного отряда спецназа. Там её встретил майор из разведотдела, которого все звали Боксёром. Этот Боксёр, матёрый и всё на свете видавший-перевидавший спец, в первую командировку занимался подготовкой афганских спецназовцев-«коммандос», из которых предполагалось создать две бригады. Офицер-агентурщик — с рябым крестьянским лицом — уже поджидал группу в палатке майора. Он вместе с Боксёром уточнил задачу группе Семченко, и после недолгого перекура вся группа, на этот раз уже в окончательном составе, снова загрузилась в вертолёты.
Петляя, «вертушки» летели до места десантирования ещё минут сорок. Точнее, не до самого места, а рядышком. Это «рядышком» составило ещё примерно километров десять до конечного пункта. Ближе вертолётам подлетать было нельзя — из соображений безопасности для тайника. Это ведь только кажется, что пространства в Афганистане огромные и безжизненные, на самом деле там за любой тропкой найдется кому приглядеть. А вертолёт — это слишком крупная цель, его сразу «засекают» и, между прочим, делают соответствующие выводы. Может, кто-то и считал «духов»[44] дикарями, но дураками они точно не были. И на советские тайники они охотились точно так же, как шурави — на «духовские» караваны.
…Ми-восьмые несколько раз садились, имитируя высадку групп, и снова взлетали над бесконечными однообразными сопками, маскируя настоящее место высадки. Наконец, «восьмёрки» в очередной раз последовательно друг за другом нырнули в плотную «цементную» пыль, и группа быстро десантировалась в заранее оговоренной очередности. Вертолёты сразу же ушли в сторону, туда, где, судя по звуку, барражировала ещё пара «вертушек».
Спецназовцы остались одни среди бескрайних голых холмов, тянувшихся до самого перевала Пурши. Ну а потом пошли к тайнику. Шли долго, почти целый день, с короткими привалами. Борис не то чтобы опозорился, но несколько неодобрительных взглядов от Семченко схлопотал, когда на привалах справлял малую нужду. Влад позорить его при бойцах не стал, но по-свойски шепнул тихонько, чтоб никто не слышал:
— Я ж тебе говорил, не пей с утра… Следы оставляешь по всему маршруту!
— Да какие следы, под этим солнцем всё через несколько минут высохнет, как и не было!
Семченко покачал головой и посмотрел на Глинского, как на «недоделанного»:
— Вот «филолух» — он и есть «филолух», как его ни дрочи… Высыхать-то высыхает, однако на запах шакалы потом приходят, начинают в этом месте лапами рыть… Вот по этим следам нас и можно «прочитать».
Глинский, и впрямь напившийся «про запас», только вздыхал виновато…
…Под вечер дошли до какой-то полуразрушенной глинобитной постройки. В этом месте вся группа стала готовиться к ночёвке, а офицер-агентурщик, взяв для прикрытия двух бойцов, отправился уже непосредственно к тайнику, до которого оставался примерно километр-полтора. Не доходя до «закладки» метров триста, он оставил спецназовцев прикрывать его и быстро нырнул куда-то в межсопочные складки. Что именно представляет собой тайник, не должен был видеть никто, кроме него…
Ночь прошла без происшествий, правда, Глинский почти не спал — так, продремал пару часов, чутко вслушиваясь в странные звуки густой афганской ночи…
Едва рассвело, тронулись в обратный путь, на этот раз шли не так долго, как накануне, уже часа через три их забрала пара «восьмёрок» и добросила до отряда Боксёра. Офицер из разведцентра остался там, а группа Семченко полетела «домой», в Кабул.
В роту Борис вернулся, как в дом родной. Офицеры поздравили его с первым выходом. Им Семченко ничего говорить не стал, как переводяга «описался». Самому же Глинскому Влад уже после того, как они вместе напарились-намылись в бане, сказал:
— Ну, с почином, ваше «переводяжье» благородие. Первый выход — почти как первая брачная ночь. У нас, конечно, не совсем как у лётчиков боевые вылеты, но скажу тебе неформально — где-то после седьмого выхода можно уже представлять на ЗБЗ.[45]
— Всего-то семь? — наигранно удивился Борис. — Тогда я быстренько… Вся грудь — в медалях. И бронежилета не надо…
— Ну-ну, — сказал Семченко без улыбки. — Грудь-то не отвиснет? Сплюнь. И больше никогда не шути на эти темы.
— Тьфу-тьфу-тьфу, — послушно сплюнул Глинский.
— Вот и молодец. Вообще, так гладко, как в этот раз, — далеко не всегда проходит. Ладно, Лисапед, я смотрю, он «голым» сидит. Простудится ещё. Давай его оденем. Тащи «майку».
— Уже здесь, — Лисапед развернул газету «Правда саурской революции» и достал сильно вылинявшую, видавшую виды, но всё же не рваную майку-тельняшку.
— Свою давай.
Борис только сейчас проникся торжественностью момента и полез в свой мешок. На четверых хватило заначки в полбутылки. Чокнулись. Долго жевали жаренную с тушёнкой капусту…
— Слушай, Влад. Если «выход не на караван», а как сегодня, когда на «духов» нарваться можно?
Влад пожал плечами и сказал как будто бы о своём:
— Можно и на «духов», но реже. Чаще мины, всякая срань… Или кто-то ногу сломает при высадке, или руку разобьет, натрёт себе чего-нибудь. По-разному бывает, поэтому до последней минуты молишься — лишь бы кто-нибудь чего-нибудь себе дуриком не прищемил. Или не отравился какой-нибудь гадостью…
Травились, кстати говоря, в Афганистане часто, а чаще всего дынями. Приторно-сладкие, они начинали бродить на жаре, и заработать понос через такую радость было делом абсолютно будничным. Довелось это испытать на своей шкуре (точнее — заднице) и Глинскому — причём в самый, что называется, неподходящий момент — недели через две после первого выхода капитан Ермаков решил сам «прогуляться» в рейд на «отвлечение». Борис отравился ещё накануне, но скрыл это от командира из-за боязни прослыть трусом. Этот благородный порыв дорого обошёлся Глинскому, фактически весь рейд «просидевшему на струе». Ему было очень плохо, но шёл он наравне со всеми и думал уже, что до Кабула живым не доберётся. Добрался. А уже в расположении роты в командирской палатке капитан Ермаков устроил ему форменный «пропиздон»:
— Ты не о себе, бля… думай, а о группе, о выполнении боевой задачи… А тебе важнее, кто о тебе что там подумает… Ты кто — спецназёр, твою мать, или просто московский засранец?! Хоть бы старика Халбаева не позорил…
После этой, прямо скажем, нехорошо пахнувшей истории ждать третьего выхода Борису пришлось чуть ли не месяц. Глинский уже думал, что Ермаков окончательно поставил на него клеймо «засранца», когда получил распоряжение вместе с группой Юры-Лисапеда прибыть в лагерь всё того же Боксёра «для последующего уточнения задачи». То ли простил капитан Борису предыдущий неудачный выход, то ли уж больно плотно пошла информация о том, что с караванщиками слишком часто стали туда-сюда шастать западные «товарищи». А раз так, то переводяга в любом рейде мог оказаться весьма и весьма кстати — никогда ведь точно не знаешь, где на кого наткнёшься.
Этот третий выход Глинского хорошо запомнился всем, потому что именно в этот раз один заезжий генерал решил поучить спецназёров военно-полевой мудрости. Хотя из-за этой истории воевать лучше, чем они уже умели, спецназовцы вряд ли научились, зато, может быть, научились уважать другие военные специальности…
Впрочем, обо всём по порядку. Дело было так: непонятно, каким образом в лагерь Боксёра свалился, просто как метеорит с неба, один «полководец» из Москвы. В погонах, между прочим, цельного генерал-лейтенанта. Решил, видимо, из Кабула, куда приехал с какой-то проверкой, на «фронт» съездить. Лично, так сказать, поучаствовать. И вот кто-то где-то «напел» генералу в уши, что, дескать, в родовом кишлаке главаря бандформирования инженера Насирахмада будет проходить слёт главарей банд чуть ли не со всего Афганистана. Для опытных разведчиков уже это выглядело абсурдом. Боксёр, в общем, определенную информацию об этом «инженере» имел: вроде как этот Насирахмад действительно закончил технический вуз (а скорее всего, наврал, что закончил), в отряде у него — примерно 180 стволов, и, по крайней мере, раньше он подчинялся Исламской партии Афганистана, но теперь вроде как сам по себе, хотя, кто у них там «под кем ходит», до конца не знал… Но чтобы к нему все главари съехались? Да кто он, на хер, такой?! Бред какой-то…
А генерал между тем бесновался и требовал у Боксёра организовать зачистку кишлака Насирахмада.
Боксёр попытался связаться с начальством на «Экране»[46] — от него вроде как поступила информация генералу. Не получилось, тогда он, плюнув на субординацию, попробовал достучаться до самого Профи — а того, как назло, вызвал командующий на заслушивание. А «арбатский военспец» между тем уже просто дошёл до запредельных для спецназёра вещей — он для начала обвинил Боксёра в трусости, а потом вообще посоветовал застрелиться, чтобы не позорить спецназ. Боксёру ничего не оставалось, как подчиниться. На это-то «мероприятие» он и «припахал» группу Альтшуля с Глинским, дал, правда, на усиление ещё десяток бойцов и четыре бэтээра. «Командовать парадом» Боксёр решил сам и нехотя выдвинулся в район кишлака Насирахмада. Посланная вперёд разведка доложила, что в кишлаке действительно собралось до двухсот «духов» и что там происходит что-то непонятное… Глинский видел, что у обычно невозмутимого Боксёра просто душа не лежит к этой зачистке. А майора и впрямь останавливало буквально всё: и дикая задача, поставленная заезжим горлохватом, и ощущение, что его провоцируют на политически опасное дело. Да и по здравому смыслу как-то не очень логично — меньше чем тридцатью рылами зачищать кишлак, в котором собралось в шесть раз больше «духов».
Боксёр дал команду машинам остановиться и решил организовать доразведку.
Но генерал, явно прибывший в «гущу событий», чтобы самолично доложить о «переломе в войне», «достал» Боксёра по рации:
— Что вы там муму ебёте! Там, в кишлаке, ещё и в заложники наших взяли! Шевелите задницей!
Боксёр только рукавом пот со лба вытер и выдохнул:
— Есть!
В этот момент над ними пронеслось звено «двадцать четвёрок-крокодилов». Дело принимало совсем нехороший оборот…
Боксёр всё же успел связаться с «Экраном» и попросил о немедленном удалении «вертушек», которые в этой ситуации не помогали, а скорее демаскировали усиленную группу… Там вроде поняли.
Боксёр повздыхал-повздыхал и на бэтээрах осторожно двинулся вперёд.
Глинский сидел на броне второй машины и внимательно смотрел на клубившуюся в нескольких километрах от них по дороге пыль. Где-то через километр движения из этой пыли навстречу им вынырнула БРДМ[47] с «колоколом-матюгальником». Машина была одна. Она резко затормозила и встала поперёк дороги, перекрывая спецназовцам движение. Через мгновение из люка вылез какой-то офицер, показавшийся Борису знакомым. Офицер крепко сжимал в трясущихся руках пластиковую папку и какую-то непонятную кассету. При этом он словно всем своим видом говорил, что папку эту и кассету не отдаст никому и ни за что.
Офицер встал посреди дороги и закричал отчаянно:
— Стой, глуши моторы! Кто старший?
Боксёр спрыгнул с головной машины, посмотрел на трясущиеся руки офицера, хмыкнул и протянул ему флягу со спиртом:
— Ты, брат, не волнуйся. Прими. Сам-то кто и откуда?
Дрожащие пальцы офицера долго не могли отвернуть колпачок на фляге:
— Старший инструктор дивизии по спецпропаганде майор Луговой, — офицер наконец справился с флягой, отхлебнул, выдохнул и чуть спокойнее добавил: — «Хулет». Не слыхали?
Глинский уже соскакивал с брони — он узнал Виктора ещё до того, как тот официально представился. Боже, как он постарел!
— Витя! Луговой!
— Борька? Глинский, ты, что ли?
Они долго обнимались, пока Боксёр, скептически смотревший на всю эту сцену, не рявкнул командирским голосом:
— «Встретились два друга на дороге. Видимо, не виделись давно. Долго обнимались-целовались, пока член не встал у одного». Эй, вы, оба! Студент и, как тебя, Луговой? Что происходит? Кого там, в кишлаке, в заложники взяли? У меня вон по рации генерал с ума сходит!
— Сейчас, — сказал Витя и ещё раз отхлебнул из фляги, — сейчас. Там всё нормально. Я сейчас всё объясню. Никого в заложники не взяли…
И Луговой рассказал потрясающую «военную» историю…
…О спецпропаганде в Афгане слышали мало и немногие, а те немногие, которые слышали хоть что-нибудь, полагали, что толку от неё — «чуть-чуть и два напёрстка». Дескать, «спецпропагандоны» только листовки пишут, типа «Фриц, сдавайся», рассказывают крестьянам сказки про народную власть и ни на что дельное не способны. К тому же и подчинялась спецпропаганда «политрабочим», к которым спецназеры (да и не только они) относились сложно. Однако, как показывает практика, настоящие энтузиасты своего дела встречаются везде… А порой они ещё и умными бывают.
…Оказывается, Витя Луговой уже больше трёх месяцев «плотно работал», как он выразился, по этому самому «инженеру». Работал на предмет заключения мирного соглашения между его бандой и шурави. При этом деликатная тема взаимоотношений инженера с «зелёными» — то есть с правительственными войсками и вообще с бабраковцами в широком смысле, как бы тактично замалчивалась. Мол, бабраковцы — бабраковцами, у них с вами свои счёты, но шурави-то всё равно главные. А с главными — надо жить мирно и вообще находить общий язык. Для того чтобы язык этот был более понятен, чего только Луговой не делал! И две машины с галошами и полотенцами Насирахмаду отвёз. И полналивника горючки ему слил. И на свалку за дровами (то есть за ящиками от боеприпасов) его «людей» лично сопровождал. И даже врачей привозил.
— Что, прям в кишлак? — перебил в этом месте рассказа Лугового Боксёр, не знавший, как и с каким докладом закончить дурацкий рейд. Тут хоть время потянуть, а там, глядишь, что-нибудь само образуется.
А Витя, будто вторя Боксёру, пожал плечами:
— Ну да…
Боксёр кашлянул:
— И что, вот так просто — без сопровождения, без охраны — в банду Хекматияра.[48]
— Ну да. А какая охрана? Я, лейтенант — вон Мурад из агитотряда, да водитель. Но мы ж по договорённости. Под честное слово. А они в такой ситуации, если слово дали — уже можно не дёргаться. У них даже поговорка есть такая: «У мужчины — одно слово».
Боксёр только крякнул, не зная как ещё потянуть время.
— Смелые люди! Ну доктора — это понятно. Они — люди гражданские, потому тупые. А вот… — спецназовец запнулся, чтоб не обидеть Лугового, но тот и не собирался обижаться, видимо уже привычный к таким подколкам. Витя лишь хмыкнул и продолжил свой рассказ…
…Он даже гинекологиню привёз для Насирахмадовых жён. И лично, сидя за вонючей тюлевой занавеской, прилежно переводил русской докторше, что там у «инженеровых» женщин по гинекологической части. Дело, кстати, совсем непростым оказалось, в том числе и потому, что надо было суметь деликатно скрыть проблемы одной жены от другой — а они задавали такие вопросы «страноведчески» наивной докторше весьма и весьма настойчиво. Им же важно, кто из жён «инженера» ещё родит, а кто уже нет. И важно не только им. Такая интимная информация дорогого стоит и важна «для всесторонней оценки личности и намерений главаря».
— Да… — снова не выдержал Боксёр. — Я смотрю, ты действительно… глубоко… вошёл в оперативную обстановку…
Луговой кивнул, не обращая внимания на иронию — спецназёры-то сплошь бесбашенные, а ну как послушают-послушают, да и пошлют его куда подальше и рванут вперёд. Поэтому поддержал интерес Боксёра:
— Не то слово! А окончательно я сыграл на стопроцентной аденоме самого Насирахмада!
Витя от гордости даже нос задрал и посмотрел на Боксёра свысока, будто сам и освидетельствовал «инженера». Боксёр хрюкнул, пытаясь не заржать, а Глинский заинтересованно переспросил:
— А как сыграл-то, Вить?
— Ну как, как… Я его за примирение обещал в Союз на лечение отправить. Чтобы он заодно ещё в «священной Бухаре» помолился — у него вроде предки оттуда, если не врёт. Короче, ударили мы по рукам, осталось только скрепить договоренности письменным соглашением. Вот тут вся лажа и пошла…
Луговой вновь разволновался и закурил — пальцы у него всё ещё мелко подрагивали. Спецназовцы не торопили его…
…Насирахмад заранее предупреждал Витю, что соглашение, конечно, подпишет, но так, чтобы его подчинённые не знали об этом. А если, чтоб совсем не знали — нельзя, тогда чтоб знали, но без деталей. Потому что среди них есть совсем «отвязные», некоторые даже в Палестине успели повоевать, да и «агенты» Хекматияра в банде Насирахмада наверняка остались. Короче, когда Луговой с двумя своими ребятами прибыл в кишлак на подписание договора, выяснилось, что в ближнем кругу «инженера» грамотных нет вовсе. Да и в этом самом кругу особого доверия к главарю банды тоже нет — как раз из-за его неграмотности (инженер, однако!). Началась непонятка какая-то, стали искать хоть кого-нибудь грамотного, да заодно и «непредвзятого», чтоб остальным смог соглашение растолковать. Пока искали, в кишлак подтянулось почти всё «инженерово войско» — рыл за двести, если считать стариков с пацанятами. Что-то им подозрительным показалось. Ну с грехом пополам подписали-таки «пакт о ненападении». Витя не успел со лба пот отереть — в этот самый момент, откуда ни возьмись, над кишлаком прошло звено «крокодилов». Покружили эдак зловеще над кишлаком, встали в круг над соседней сопкой, а ещё двое на дозаправку ушли…
Витя докурил одну сигарету и тут же от окурка прикурил следующую:
— Что тут в кишлаке началось! Я уж думал, всё. «Отпели курские соловушки — отшелестела поспевающая рожь». Неужели, блядь, начальство «фишку не срубило», между собой не договорились, и теперь всё пойдет прахом? А соображалка-то варит… Нет, думаю, Хулет, есть ещё в запасе одно средство…
И Луговой «подвесил» интригующую паузу, преувеличенно долго затягиваясь сигаретой. Боксёр засопел, а Глинский на правах старого знакомого не выдержал:
— Какое средство, Вить? Ну не томи…
…Оказалось, под «средством» Луговой имел в виду телекамеру. Ну что тут поделаешь — любят афганцы покрасоваться перед камерами. Ради истории, так сказать. А Луговой телекамеру как раз припас. Хотя отвечал за неё Витя буквально головой — выцыганил её под честное слово у заезжей журналистской братии, предварительно подпоив её в гарнизоне. Мол, дайте, ребята, не пожалеете, сенсационные кадры будут, «централы»[49] умрут от зависти. Но самим вам, извините, нельзя…
Ну достал Луговой камеру. Расчехлил. Потом присоединился к собравшимся в истовой молитве. Дескать, видит Аллах, шурави теперь будут помогать… И этот исторический момент надо обязательно запечатлеть. «Духи» как камеру увидели — загалдели, залопотали, каждый норовил вперёд вылезти, на передний план… А на самом-то деле камера Луговому нужна была не только для того, чтобы зафиксировать трогательный момент начала «дружбы навек». Плёнку-то можно потом и другой банде показать: мол, смотрите, вот эти — настоящие патриоты, заботящиеся о мирном будущем своего племени и Афганистана в целом… А в случае чего можно «надоумить» и врагов этого самого племени — дескать, смотрите, эти ребята продались нам со всеми потрохами…
В общем, начал Витя снимать собравшуюся публику. Тут и возник перед камерой пацанёнок лет шестнадцати с обшарпанным «Калашниковым», хилый такой, обкуренный, но красноречивый, гад. Он вдруг начал орать, что шурави вот-вот разнесут кишлак — сам, мол, видел крадущихся авианаводчиков. Так что лично он — как убивал неверных, так и будет их убивать дальше. И никто ему не указ. Настроение толпы, известное дело, — штука переменчивая. И через минуту все двести только что «замиренных» уже вскидывали автоматы над головами и истошно орали: «Смерть неверным! Марг ба коферон! Коферон бэкошь!!!»
А в центре этой ревущей толпы стояли двое, по сути, безоружных офицеров — не считая водителя БРДМа, он сидел в машине на связи… Такая вот «политпросветработа» с местным населением…
Когда страсти совсем накалились, водитель «очканул», не выдержал и доложил по рации в гарнизон о неминуемом захвате заложников, если вообще хоть кого-то оставят в живых.
Но Насирахмад, лично мотивированный лечением в Союзе (аденома-то всё-таки, наверное, достала), старался кое-как сдержать соплеменников. А Луговой, снимавший весь этот митинг на камеру, между тем отмотал плёнку назад и резко выдернул из толпы того самого обкуренного пацанчика, с которого весь кипёж пошёл. Подтащил его прямо к камере, сунул носом в проекционный «прицел»-окошко — смотри, дескать, каким ты «войдешь в историю». Пацан от неожиданности даже не успел передёрнуть затвор. Но картинка ему, судя по всему, понравилась. Затем ему на смену вылез посмотреть ещё один горлопан, потом ещё двое… Потом уже уважительно подвели и самого «инженера». Лозунги насчёт неминуемости судьбы неверных стали потихоньку стихать. Ну тут уж Луговой решил, что пора брать ноги в руки и валить подобру-поздорову. Даже к накрытому по торжественному случаю столу не присел. Лишь пообещал назавтра ещё одну партию дров завезти. Только БРДМ выехал из кишлака — его всё равно обстреляли из автоматов. Правда, веерно. Видимо, от избытка «дружеских» чувств…
Витя докурил очередную сигарету и ещё крепче прижал к себе пластиковую папку «Охтален» с подписанным мирным соглашением и кассету:
— Ну, это уже были издержки, так сказать. Главное, что все вещдоки «интернациональной дружбы» — у меня. И «инженер», он хоть и не всё контролирует, но хоть часть «духов» своих будет придерживать. Вот… А потом мы на вас выскочили…
Некоторое время все молчали, а потом Борис спросил:
— Вить, а откуда эта кличка — Хулет? Я ж про тебя слышал, в разведотделе говорили, только я не понял, что это ты. Говорили, какой-то чудак Хулет чуть ли не в одиночку ходит по бандам, покупает их, даже посредничает между бандами. Я-то думал, что те «джеймсбонды», что по бандам ходят, они у чекистов служат… А это ты… Круто.
— Да ничего такого военного, — скокетничал явно польщённый Луговой. — А кликуху эту я из «Адиссы-бабы»[50] привёз. Я ж туда ещё до «спецухи»[51] успел скатать. Ты ж помнишь, я, когда оформлялся, ещё в «Хилтоне» ночевал, мы ж с тобой тогда виделись! А по-амхарски «хулет» — двойка, значит, я — двоечник… Знаешь, ведь у нас, виияковцев, всё «от противного»… Ты что, забыл — я ж с красным дипломом окончил?
— М-да, — сказал Боксёр и поскрёб пальцами бритый затылок. — Чудны дела твои, Господи.
Командир отряда спецназа махнул рукой и отдал команду:
— Глуши моторы!
Потом снова повернулся к Луговому, оглядел его с головы до пят, покачал головой:
— Надо же… Прям как в книжках про индейцев. У нас с полгода назад случай был — один солдатик из Кандагара в кабульском госпитале маленько задержался. Ну ему кто-то и напел, что ротный сердится, дескать, устроит ему «весёлую жизнь», если немедленно в часть не вернётся. Солдатик перепугался, покрутился-покрутился, на хвост упасть никому не получилось, никто его подвозить не хочет, всем на всё насрать… Обычное, в общем, дело. Ну было у него немного советских рублей — ещё с Союза, сменял он их на «афошки»[52] и поехал на попутных «барбухайках» до Кандагара. Вот… Так за несколько дней и добрался. В части аж охренели, когда его увидели. Прямо в форме ехал, естественно, без оружия. И никто ему ничего не сделал. Так на него, как на космонавта, всем Кандагаром ходили смотреть. А он что? Раз командир велел — поехал. Очень ротного боялся. Ну, дебил! Откуда-то с Молдавии, кажется. Так я думал, такое раз в сто лет бывает, а тут ты, майор, со своим «замирённым инженером». Это всё очень интересно, но вот что я генералу-то скажу? Ему-то нужна маленькая победоносная война. Штурм кишлака, блядь, где «засели главари бандформирований со всего Афгана»…
…Короче, поехали с нами, майор. Сам будешь с генералом объясняться. Кино ему своё покажешь, песенку про «эфиёп-твою-мать» споёшь. Если он раньше от злости не лопнет. Охо-хонюшки-хо-хо, и за что мне всё это, старому? Студент, хватит ржать, давай возьми пару бойцов, осмотрись тут для порядка. Мы ещё минут десять курим и — обратно на базу… С победой!..
…Вот так для Бориса начиналась афганская война. Настоящая и очень разная…
Через полгода после прибытия в Афганистан на его счету было уже шесть боевых «выходов». Правда, все они обошлись без боестолкновений. Всё было — и крутой «нервяк», и дикая, нечеловеческая усталость, и насквозь мокрая от пота тельняшка (так, что ее приходилось буквально выжимать), а вот стрельбы не было. Настоящим боевым крещением стал для Глинского лишь седьмой «выход»…
На этот самый седьмой «выход» Бориса просто не могли не взять. Кто-то же должен был сидеть на «многоголосом» радиоперехвате? Дело в том, что обстановка постепенно становилась всё более и более напряжённой. Всё чаще шла информация о караванах с оружием, и уже не раз по радиоперехвату выходило, что караванщикам поступают команды на английском языке. Это могло означать, что вместе с «духами» идут и западные инструкторы. Могло. Но «живьём» этих инструкторов в глаза никто ещё не видел. Хотя подтверждающая информация от «доверенных лиц» поступала. Однако эти «доверенные лица», честно говоря, не всегда заслуживали доверия. Часто они, заинтересованные, например, в процветании конкретно своих или «прикормленных» дуканов, могли через донесения-доносы так избавляться от конкурентов. Тем более что чисто «оружейные» караваны встречались редко; в основном смешанные — тряпки всякие, бытовая техника, посуда, парфюмерия, зелёный чай или красный — тот самый «каркадэ». Ну, и «Калашниковы», обычно китайские, калибра 7,62 мм. Именно этими трофейными автоматами спецназовцы, как правило, и вооружались на «выходы». Во-первых, ежели потеряешь или повредишь — с тебя не спросят. А во-вторых, они годились для «отмазки», если по ошибке «не тех духов» «вознесли к Аллаху»: все ж знают, что у шурави автоматы калибра 5,45, а тут в трупах дырки от 7,62 — спецназёры явно ни при чём…
…В тот раз капитан Ермаков получил распоряжение в составе усиленной группы отработать информацию, полученную от «доверенного лица», что идёт караван, чуть ли не со «стингером». К таким «информашкам-брехункам» (которые начальству на доклад носили, разумеется, «липоносцы»), очень часто не подтверждающимся, относились достаточно скептично, но отрабатывать их всё равно приходилось. Ермаков решил выйти сам, взяв группу Семченко, и усилил её ещё Глинским и сапером. Получилось девятнадцать человек. Лететь предстояло аж за Шахджой, что в юго-восточной провинции Заболь.
…Вертолёты привычно путали следы, нарезая зигзаги и выполняя ложные посадки. Наконец, «восьмёрки» снова окунулись в афганскую пыль, колёса коснулись земли, и Ермаков махнул рукой, скомандовав высадку.
Оглядевшись уже на месте, капитан понял, что командир Ми-восьмого лажанулся, «промахнувшись» километра на три западнее от намеченной точки. (Уже потом хорошо знакомый спецназовцам вертолётчик Женя Абакумов, испытавший в Афгане всё, кроме собственной смерти, рассказал, как там было дело. Сложный рельеф и похожие, как близнецы, горы сыграли со штурманом ведущей «восьмёрки» шутку, которая могла дорого стоить. На тот раз всё обошлось, но пара «двадцатьчетвёрок», прикрывая район спланированной высадки, обнаружила грамотно замаскировавшихся «духов». Они явно кого-то ждали. Если это была засада, то там можно было положить всю группу. При заходе на посадку вертолёт — очень лакомая мишень для гранатомёта или ДШК. Вот так… То ли «духи» угадали, то ли навёл кто, бывало и такое.)
…Группа прошла в быстром темпе несколько часов — и тут на тебе — подрыв на «родной» противопехотной мине-«лепестке». Такие советская артиллерия разбрасывала на потенциально «караваноопасных» направлениях, и их быстро заносило песком. Младшему сержанту, которому всего два месяца до дембеля оставалось, искромсало большой палец на правой ноге.
Как говорится, слава-те-яйца, что не всю лапу оттяпало. А делать-то нечего, всё равно идти дальше надо. Сержанту вкатили укол промедола, перевязали, разгрузили, и он поковылял дальше со всеми вместе. Настоящим мужиком оказался, не ныл, не скулил, только зубы крепко стискивал и потел сильно.
Потом шли ещё долго, правда, с частыми привалами. Когда тропки исчезали — шли по шакальим следам. Уже ближе к вечеру остановились у давно занесённого песком кишлака — жители ушли из него в Пакистан ещё году в восьмидесятом, если не раньше. Где-то в этом кишлаке находился замаскированный колодец, вот через него-то и должен был пройти караван, по крайней мере так утверждал агент… Караванщики же часто ходили по одним и тем же маршрутам. Они про колодец знали и знали, что он единственный на много километров вокруг.
Ермаков осмотрелся и дал команду окапываться. Он думал, что ждать придётся как минимум до утра. Но уже минут через сорок поднявшиеся на сопки «совы»-наблюдатели стали докладывать буквально наперебой:
— Вижу двух верблюдов!..
— Слышу моторы! Квадрат 1727.
Группа спешно залегла у входа в кяриз.[53] Глинский всё время облизывал враз пересохшие губы и несколько раз проверял, снял ли он автомат с предохранителя. Минуты вдруг стали очень-очень длинными.
Наконец, показались два верблюда со стариком-погонщиком. Их пропустили беспрепятственно, они прошли через безлюдный кишлак, не останавливаясь.
«Странно, — вдруг подумал Борис, — старик же, наверное, местный — должен знать про колодец. Почему он не остановился? Или это „головной дозор“? Или, может, колодец давно пересох? Верблюды вроде неделями могут не пить…» Неожиданно он вспомнил, как на первом курсе они с Новосёловым переводили с русского на арабский старую шутку: «Чем верблюд отличается от человека? Верблюд может неделями не пить и работать. А человек, наоборот, неделями пить и не работать».
Дальше всё произошло очень быстро. Еле слышное урчание моторов стало громче, и через несколько минут из-за слегка пробитой дёрном сопки медленно выползли три иранских «Симурга» — пикапы-«каблучки» с широкими шинами. Они въехали в кишлак и остановились у не самой разрушенной, но не очень заметной бывшей постройки — метрах в тридцати от исходного кяриза. Видимо, колодец, если он ещё функционировал, находился как раз там.
— Бей! — закричал Ермаков и тут же выпустил две очереди одну за другой. Кишлак наполнился грохотом выстрелов, которые совершенно заглушили крики людей. Несмотря на то что по машинам разом ударила вся группа, несколько «духов» уцелели и начали отстреливаться. Их поджали в полукольцо, не давая скрыться за пологим уже дувалом. Глинский, высадивший весь магазин, быстро перезарядил автомат, перебежал вслед за Ермаковым поближе к машинам и снова открыл огонь, целясь в заднее колесо джипа, откуда кто-то из «духов» ещё бил короткими очередями…
Через несколько секунд очереди из-за колеса угасли. Магазин в автомате Бориса снова опустел… Несмотря на то что «духи» больше не отстреливались, группа подошла к машинам вплотную, соблюдая все меры предосторожности, — короткими перебежками, поочередно страхуя друг друга. Правда, к машинам уже двигалась не вся группа — троих солдат «духам» всё же удалось зацепить, двух в ноги и одного в плечо — снайперов среди «духов» всегда было больше, чем среди шурави. Один из тех, кого пуля ударила в голень, бился в пыли, кусая от боли воротник гимнастёрки, — Глинский заметил это краем глаза, огибая за дувалом расстрелянные машины.
«Духов» было восемь. Пятеро погибли, не успев выскочить из машин, двое лежали, нелепо разбросав руки и ноги, лицами в землю, а один был ещё жив. Он полулежал-полусидел как раз за тем задним колесом пикапа, в который стрелял Глинский. Впрочем, туда, конечно, стрелял не он один.
Семченко, подбежав к раненому «духу», ногой отшвырнул подальше валявшийся рядом с ним китайский автомат и быстро руками ощупал набухавшую кровью одежду моджахеда.[54] Вытащив откуда-то из складок одеяния нож и убедившись, что документов у «духа» нет, он махнул рукой Глинскому:
— Боря! Побалакай с ним, может, он скажет чего… Только живей давай, он доходной совсем, в нём пули четыре сидит, видишь — хлюпает…
Глинский присел рядом с раненым, но ни на какие вопросы он не реагировал. Может, не понимал, а может, даже и не слышал Бориса. Непонятно, как он вообще ещё дышал. Но он дышал, жадно, с хриплым клёкотом, захлебываясь кровью. Глинский обратил внимание на его глаза: коричневато-зелёные, выразительные и на выкате — как у еврея. Они были невероятно широко распахнуты и лихорадочно впивались в Бориса, как будто что-то спрашивали или просили запомнить. Что-то вроде — «ты победил, но только не забудь, что я тебе скажу»… Губы «духа» вдруг зашевелились — тот явно хотел что-то донести, но Борис ничего не разобрал. Он даже встал на колени к чуть ли не к самим окровавленным губам приложился своим ухом.
— Ну что? — спросил подошедший Ермаков.
— Не знаю, — пожал плечами стоящий в позе прачки Глинский, — вроде шепчет что-то, а что — я разобрать не могу. Я даже не врубаюсь, что это за язык.
— Хуёво, дядя Лёва, — мрачно изрёк Ермаков. — И наши дела — говно. Троих зацепило, двоих — в ноги, сами идти не могут. И этот ещё со своим «лепестком»… Вот как с самого начала всё пошло через жопу… Ладно, бросай этого, пошли глянем, чего Аллах послал. Слышь, Студент! Брось его, говорю, он сам дойдет — видишь, дёргается уже…
Над заброшенным кишлаком быстро разливался сладковатый запах запекающейся свежей крови. Борис вдруг вспомнил, как однажды Лисапед рассказал ему, что у каждого только что убитого — свой, индивидуальный, запах. Глинского передёрнуло, он мотнул головой, отогнал тошноту, встал и пошёл за Ермаковым. Пикапы осмотрели быстро, и сначала лицо у капитана мрачнело всё больше и больше, потому что первые две машины были загружены «полным говном», как выразился Семченко Какой-то пакистанский галантерейно-парфюмерный самопал, кипы белья, какая-то мелочовка вперемешку со стопками расписок-«накладных» по расчётам с дуканщиками-оптовиками. У Бориса даже мысль промелькнула: «За что мы их, если они ничего такого не везли? Мы ж не грабители!»
В третьей машине, у колеса которой умирал «дух», оказалась целая кипа тяжёлых квадратных ковров. Эта машина, кстати, пострадала больше других, была буквально вся изрешечена пулями. Ермаков тусклым голосом приказал вытащить ковры. Двое бойцов полезли в фургон, стали отгибать ковры к задней двери…
— Чего это, товарищ капитан? — спросил один из солдат.
— Погоди, — сказал Ермаков. — Не двигайся… Ё-пэ-рэ-сэ-тэ… Замрите оба! Студент! Ну-ка глянь! Это то, что мне кажется?.. Или?..
Глинский заглянул в кузов, а там лежал «стингер»[55] в раскрывшемся заводском темно-сером тубусе. Дважды простреленный, с издевательской надписью на укладке House Heater. Made in China — китайский, мол, комнатный обогреватель. И больше никаких внешних ярлыков или клейма.
— Это ОНО, товарищ капитан, — сказал Борис севшим голосом, — оно самое… Как он ещё не рванул? И чего теперь?
Ермаков вытер рукавом мигом взмокший лоб.
— Так, погоди, дай соображу… Спокойно, спокойно…
Они так разволновались не случайно. Это был первый «стингер», захваченный в Афганистане. До этого о «стингерах» поступала лишь оперативная информация. Без, так сказать, фактического подтверждения. Ходили слухи, что было сформировано даже несколько специальных групп чекистов для охоты за этими самыми «стингерами». А может, само спецназовское начальство этими слухами стимулировало рвение своих подчинённых. Конкуренция между «боевиками» КГБ и ГРУ существовала всегда.
Для начала «стингер» сфотографировали со всех сторон, потом перефотографировали мёртвых «духов» и раненого, которого Ермаков приказал оттащить подальше за дувал.
— Так… — сказал капитан, поминутно вытирая всё время влажнеющий лоб. — «Следующая остановка — „Парк культуры“. Выходить будем?»
Контекстуальный смысл этой афганской офицерской присказки означал: потащим «домой» или будем взрывать на месте? Сомнения Ермакова были понятны — «стингер» прошит пулями, стало быть — взрывоопасен. К тому же ещё трёх раненых придётся тащить, да и четвёртый еле ковыляет… Жара, конечно, спадает к вечеру, но всё равно за тридцать градусов, а до безопасной для вертолета площадки почти столько же километров… А ещё дед этот с верблюдами — он же всё слышал, а может, и видел, значит, не исключено боевое воздействие, так сказать, вдогонку. Но если взрывать, то как докажешь, что ПЗРК был захвачен именно в Афганистане? Фотографиями? Откуда ж ему взяться, конечно? Но фотографии — это всего лишь картинки. Начальство потом скажет, мол, был муляж, был монтаж. Опытный спецназёр Ермаков хорошо знал, как оно бывает.
— Так, сапер, сюда быстро! Поковыряй его осторожненько, может — на детальки разобрать сможем. А ты, Студент, иди потряси ещё того полудохлого — чё-то он мне не нравится, какой-то он не местный, пахнет как-то не так… Может, он тебя за Аллаха примет…
Но раненый по-прежнему молчал, хотя, казалось, ещё был в сознании. Борис даже поить его пытался из своей фляги, но ничего не добился. «Дух» стонал еле слышно, ещё тише шептал что-то вроде «шей-шей» и, не мигая, смотрел своими выпученными глазами на Глинского. Как будто по-прежнему хотел сказать что-то важное, но то ли уже не хватало сил, то ли ещё сомневался, говорить или не говорить. Под этим взглядом Борису сделалось как-то не по себе. В этот момент его снова окликнул Ермаков.
— Студент! Глянь, что это?
Мокрый от напряжения сапёр, как оказалось, не напрасно мудрил с внутренностями «стингера» — он частично смог его разобрать, и на одной, ещё не отсоединенной детали явственно читалось длинное клеймо, обозначавшее латинскими буквами завод-изготовитель.
И клеймо это, черт побери, было Борису знакомо! Вот когда Глинский с благодарностью вспомнил научно-исследовательский центр военной разведки и занудливого майора Беренду с его постоянными «накатами» на молодёжь. За её слабое знание западного ВПК.[56] Всё правильно — клеймо на детали только потому и оставили, что ручной разборке эта часть ПЗРК не подлежала… Клеймо ещё раз сфотографировали, а потом Ермаков, взмокший ещё больше, чем сапер, тихо сказал ему:
— Ну, брат, на тебя вся надёжа. Демонтируй, что ещё?
Бог миловал. Серебристый цилиндр удалось извлечь из «стингера». Его быстро и бережно завернули в трофейное бельё, и командир спешно начал готовиться к отходу — «упаковывал» раненых, проверял ещё раз, всё ли «интересное» взяли с собой. Кстати, при повторном осмотре машины со «стингером» обнаружили ещё и рацию, новенькую, американскую и, как ни странно, целёхонькую. Даже непонятно было, как её пулями-то не зацепило.
Бойцы под командованием напряженно молчавшего Семченко спешно готовили машины к взрыву. Ермаков посмотрел на взводного, потом на Бориса:
— «Следующая остановка»… С «духом» недобитым что делать? Своих-то непонятно как тащить… И оставлять его нельзя…
(Любой спецназёр и под рюмку, и без рюмки всегда скажет: «В открытом бою не просто резал — мясо на зазубринах ножа оставалось. Но пленных пальцем не трогал, тем более раненых. Иначе бы мне просто руки никто не подал. И хватит об этом!» Всё так… Они не врут. Просто есть вещи, которые действительно никто не должен видеть и знать. И не стоит расспрашивать об этом. Ответ всегда один — кого ни спроси…)
Капитан махнул рукой в сторону пускающего кровавые пузыри «духа». И в контраст с мало к чему обязывающими словами остро посмотрел Глинскому в глаза:
— Студент, посмотри там… Может, он чего… скажет? Совсем напоследок…
Борису даже в голову не пришло переспрашивать или, тем более, не соглашаться с тем, что ЭТО предстояло сделать ему. С командиром-то и так не спорят, а уж в боевой обстановке… Он зашёл за дувал и посмотрел «духу» в глаза. Они по-прежнему ритмически мигали, как будто бы «дух» с чем-то соглашался.
Глинский пару раз глубоко вздохнул и спросил по-русски:
— Воды хочешь?
Наверное, ему показалось, что умирающий слабо качнул головой.
— Ну ладно… Зато ты в свой мусульманский рай попадешь… А нас туда не пустят…
На короткую, в два выстрела, очередь в лоб никто из группы даже не обернулся…
Ермаков торопился успеть до темноты, поэтому обратно шли на пределе возможностей, но темп был всё равно ниже среднего — слишком много приходилось переть на себе. Хотя командир приказал даже почти весь сухпай[57] оставить в подорванных машинах. Они, кстати, грохнули так, что аж сопки вздрогнули. На такой фейерверк «духи» точно слетятся.
В принципе, группа не успела ещё отойти далеко от заброшенного кишлака, когда вдруг «запела» трофейная американская рация. Борис машинально перевёл запоздалое предупреждение уже мёртвым «духам» о том, что в таком-то квадрате высадились русские коммандос, и лишь потом «врубился»: сообщение-то было на английском языке… Следовательно, один из «духов» был англоговорящим… Значит, в том караване был инструктор!
Глинский доложил свои соображения Ермакову. Тот, матерясь, послал Бориса с четырьмя бойцами обратно в кишлак…
В кишлаке они быстро и без особой брезгливости поснимали штаны со всех убитых. Необрезанным оказался тот самый, зеленоглазый, который прожил дольше всех…
…Группу они потом догоняли ещё долго, хотя шли быстро, — в кишлаке всё же парой минут не обошлось. Борису всё время мерещились «играющие» глаза убитого им «англичанина», не то чтобы он совсем расклеился и распереживался, но прекратить думать о нём не получалось. Глинский всё пытался понять, что чувствовал этот парень, умирая вот так, в одиночку, на чужой земле… Тоже небось в спецкомандировку поехал… Интересно, в каком он звании? Или просто наёмник? Ради чего он ехал с «духами»? Только из-за денег или было ещё что-то, очень важное для него? Важное настолько, что за это оказалось возможным заплатить жизнью… И почему он так ничего и не сказал перед смертью, хотя явно хотел… Теперь, наверное, будет считаться без вести пропавшим… «Интересно, — подумал Борис, — у них там такое же отношение к без вести пропавшим, как у нас, или?.. Знать бы ещё, где именно — „там у них“…»
Группу они нагнали, окончательно выбившись из сил. После «воссоединения» сделали короткий привал. Ермаков выслушал сбивчивый доклад Бориса и только рукой махнул:
— Ну да. Скажут, что мы — идиоты. Это как обычно. А он всё равно, доходной был. Помер бы в дороге — это к гадалке не ходи. У него ж всё брюхо… Ладно, забудь… Отбрешемся. Ну смертельно раненным он оказался. Сам помер. На глазах у всех! Все усекли?! «Стингер»-то всё равно наш…
Вертолёты забрали их уже в быстро сгущавшихся сумерках, а дух они перевели только в Кабуле.
…Ермаков как в воду глядел — в разведотделе, конечно, этому первому «стингеру» обрадовались, но и поворчать — поворчали. Задним умом выяснилось, что многое можно было бы сделать не так — и «стингер» целым взять, и инструктора — живым. Известное дело, в штабе всегда знают, как можно было сделать лучше. Старая истина. Такая же старая, как присказка про победу, у которой всегда много «отцов», в отличие от поражения, часто остающегося «сиротой»…
Тем не менее Ермакова, сапёра и всех раненых представили к «красным звёздочкам» — вот и после Толи Сошникова кто-то получит… Глинского и Семченко — к медали «За боевые заслуги». У Бориса это была первая медаль за всю службу, и она открыла старлею-«залётчику» путь в капитаны. Правда, у него до очередного звания ещё срок не вышел, но в Афганистане, где выслуга шла «год за три», досрочные звания присваивались чаще, чем награждали орденами-медалями. Впрочем, получали их куда реже, чем оформлялись представления.
Кстати, капитан Самарин, сидевший «дома» (то есть в разведотделе) на связи и поэтому в режиме реального времени докладывавший «наверх» об «историческом захвате западного ПЗРК», также был отмечен — он чуть позднее удостоился «подстаканника», то есть ордена «За службу Родине в Вооруженных Силах СССР» III степени. «Подстаканником» этот орден прозвали за то, что при обмывании он не помещался в стакан…
По правде говоря, Слава Самарин не только докладывал «наверх», он ещё и фотоплёнки оперативно проявил, да так, что фотографии получились — просто загляденье. Реквизиты читались, будто обведенные тушью.
Что ни говори, а в этом деле Самарин действительно разбирался… И «проявленные» им реквизиты завода-изготовителя срочно затребовала себе Москва ещё даже до итогового донесения. А в Москве этими реквизитами чуть ли не Политбюро озаботилось… Самарина же после такого «подвига» тоже в скором времени забрали в Москву.
Формально потому, что там срочно понадобился «аналитик с боевым опытом». Славу забрали в подразделение центрального аппарата, специально созданное под наглядно (наконец-то!) проявившееся «западное военное вмешательство в дела суверенного Афганистана».
Генерал Иванников не возражал против откомандирования Самарина. Профи «вполнюха» чуял, кто есть кто, и он никогда бы не отпустил того, кто был нужнее в Афгане. Нет, про Славу он ни одного дурного слова не сказал, и тем более, не написал.
В конце концов, Самарин свою замену ещё в Чирчике «вымучил» — четыре с лишним «туркестанских» года, да ещё с почти годовым «заходом» в Афган он всё же «положил на алтарь Отечества». Да и кое-какие свои выходы на Москву у него, видимо, появились. Просто по жизни этот «герой-фотограф» как-то не очень вписывался в общую атмосферу кабульского разведотдела. Во всяком случае, симпатии офицеров-спецназёров, знавших, конечно, в общих чертах о чирчикском ЧП, были на стороне Бориса, хотя прямо ему об этом никто никогда не говорил.
В общем, проводили Славу и вздохнули с облегчением. И повод нормальный, и букву соблюли — вот и ладушки, как говорится…
А на место капитана Самарина штабным спецназёром через некоторое время забрали Глинского, хотя жить он остался в родной роте. Поначалу этому переводу воспротивился «даставаль»[58] начальника разведки подполковник Челышев. Таким прямо-таки хайямовским титулом наделил Челышева самый крутой генеральский переводчик Гена Клюкин.[59]
Да-да, того самого Челышева, давнего знакомого майора Беренды ещё по отделу славянских рукописей, о чём Борис, конечно, не знал. Дело в том, что поначалу Челышев посчитал Глинского и его бывшего сослуживца Самарина парой, образуемой теми самыми двумя сапогами из известной русской присказки. Но потом получилось так: подполковник, удививший старлея какой-то «невоенной» вежливостью, поставил Глинскому задачу — обобщить в виде справки данные из «духовских» донесений о поступлении моджахедам оружия — и вручил ему целую стопку переводов этих «доносов». Уже через час старлей попросил оригиналы. И хотя Челышев, самоучкой — «по-уличному» — выучивший дари и даже кое-как пушту, не имел права показывать «почерки авторов», скрепя сердце, он всё-таки принёс Глинскому и оригиналы — «на вдруг». Старлей уже к вечеру доложил чуть ли не о тридцати ошибках-неточностях в переводах. А наутро представил справку, из которой следовало, во-первых, ранее не сильно подмеченная дифференциация поставок по партийному принципу.[60] Во-вторых — некая закономерность: оружие поступало прежде всего в те «духовские» банды, которые снижали боевую активность, а не наоборот, как считали раньше.[61] Да и язык документа поразил весьма искушённого в филологии подполковника грамотностью и по содержанию, и по стилистике. (Челышев ещё подумал, уж не Петра ли Станиславовича Беренды «уши торчат»?) Но свою оценку он до Глинского не довёл.
Уже потом он разговорился с Борисом (Знаете, о чём? Об оккупации Испании Наполеоном в 1808 году и художнике Франциско Гойе!), затем поговорил ещё и ещё — на отвлечённые, в общем-то, темы. Потом Челышев навёл уже подробные справки и мнение своё о старшем лейтенанте изменил кардинально. Даже обратил на Глинского внимание самого Профи, сказав генералу при случае:
— Грамотный парень этот старлей. Правда, немного оригинальничает, но, если им позаниматься…
А Профи к мнению Челышева очень даже прислушивался. Ведь «профессор» Челышев слыл главным «интеллектуалом-эрудитом всея ограниченного контингента», он даже писал от имени Бабрака Кармаля поздравительные выступления! И как писал! Даже сам Гена Клюкин языком цокал:
— Лихо ты Омара Хайяма в текст втюхал! Вот только знает ли его Бабрак так же, как ты?
Глинский, конечно же, не знал, что на него обратило внимание высокое начальство. Да и если бы вдруг узнал — что это изменило бы? Он старался просто исправно «тащить службу», ждал, как все, письма из Союза и считал недели до отпуска…
…Недели незаметно складывались в месяцы, и время шло. В армии, тем более воюющей, бездельничать особо не дают, а если день расписан поминутно, то и пролетает он быстро. Через восемь месяцев афганской службы Борис уже настолько «втянулся», что иногда ему казалось, будто нигде другой жизни и не существует. Он прижился. В Афгане всего два варианта было: либо человек приживался и служил нормально, воспринимал всё вокруг как нечто совершенно естественное, либо с адаптацией возникали проблемы, и тогда бедолагу «клинило», «плющило», и он мог даже начать всякими глупостями заниматься — типа поиском у себя какой-нибудь несуществующей хвори или попытками подцепить настоящую. Но второй вариант всё же встречался значительно реже.
У Глинского особых проблем не возникало. Правда, после памятного седьмого рейда его, бывало, мучили дурные сны, но это только в том случае, если он не очень уставал за день. А это случалось редко.
Будни афганские мало чем отличались от выходных… Сразу после подъёма зарядка в спортгородке, потом, когда уже просыпался аппетит, — в столовую. Её периодически приходилось обновлять, однажды Глинский даже руководил работами по «строительству» нового умывальника — с полками под навесом и деревянной «решёткой» под ногами.
Правда, мерзко пахнущая жидкость, в которую заставляли макать руки, чтобы не подцепить заразу, осталась прежней. Тут же на полках раскладывали и таблетки, тоже от «заразы», но уже от другой. Само собой, таблетки эти называли «нестоином» или «полшестолом» (от положения стрелок часов на полшестого), а еще поскольку половину таблетки нужно было глотать до еды, а половину — после). Почему называли именно так? Да потому что об «этом» «завсегда» на войне думается. В столовой штаба армии за молодыми летёхами иногда даже начмед приглядывал, чтобы никто не уклонялся принимать всё, что велено. Но, в принципе, офицеров пить эти таблетки никто особо не заставлял. Вот солдат — это, конечно, другое дело…
Однажды смешной такой случай произошёл: приехавшие молодые девчонки-«профилютки»[62] не сразу разобрались в местных шуточках и на полном серьёзе спросили у группы молодых офицеров, чем «нестоинчик» отличается от «полшестольчика». Ну, правда, в итоге разобрались они с этой проблемой быстро… Поскольку Глинский днями часто пропадал теперь в разведотделе штаба армии, то он, конечно, обедал в тамошней столовой. Там всё же — в отличие от ротной палатки — можно было и на женщин посмотреть. При них старались меньше материться и вообще как-то подтягивались. Но без шуточек с намёками, естественно, не обходилось. Однажды Борис стал свидетелем, как буквально «легла» вся столовая — некий разбитной капитан попытался, что называется на «кривой козе», подъехать к почти сорокалетней «сексообильной» прапорщице, на что она ответила ему громко и презрительно:
— «Нестоин» принял? А теперь кисельком запей. Там брома много.
…Женщина на войне — это тема сложная и до конца честно не раскрытая. В Афганистан женщины ехали одинокие и, конечно же, добровольно. И если без вранья, то чтобы подзаработать, а если повезёт, то ещё и мужем обзавестись. Тут уж кто как и что себе разрешал. Бывало всякое. Но парадокс заключался в том, что самые «ищущие» и ушлые редко добивались инстинно стоящего мужского внимания. Хотя это и не парадокс вовсе — кому ж навязчивые бабы нравятся? Никому. А потому они становятся навязчивее ещё больше…
Обычно «интернационалистки» сходились с кем-то одним, с которым и жили до замены. Ни того ни другую за это не осуждали — главное, чтобы скандалов не было! Но браки между такими любовниками и в Афганистане, и после заключались редко. По этому поводу командование с политотделом проявляли бдительность — особенно когда какая-нибудь военторговская «сорокапятка» пыталась за счёт всяческих военно-полевых дефицитов захомутать двадцатипятилетнего неопытного летёху. Такую «сорокапятку» могли и в Союз раньше срока отправить…
Бывало, конечно, что и «зажигали по-взрослому». Однажды Глинский, вернувшись из бани, в своем же модуле-«местоимении» застал настоящую оргию, когда «двое на двое с оборотным перепихоном». Увиденное сильно «торкнуло» Бориса. Что сказать, отрывались его соседи после рейда по полной. Плохой был у них рейд — на нервяке, с убитыми, ранеными, вот они и устроили такое, по сравнению с чем любая немецкая порнуха покажется невиннее сказки «О мёртвой царевне и семи богатырях»… Кстати, ребята не зажлобились, предложили Глинскому присоединиться, но он не стал, вышел, закурил… Неловко как-то было вот так уж совсем расслабляться рядом с фотографией отца и матери, да и вообще… Нет, осуждать ребят Борис тоже не стал, но, видимо, не весь запас «чистоплюйско-интеллигентской» брезгливости вышиб из него Афган. Кстати говоря, в этом отношении Глинский был не так уж одинок: многие офицеры, в том числе молодые, блюли себя достаточно строго. Хотя на словах (обычно под рюмку) и рассказывали порой о никогда не совершённых «мужских» подвигах…
Ну да бог с ними, с женщинами, в конце концов, в чисто бытовом смысле повседневная жратва была фактором поважнее даже полового вопроса. А жратва, кстати, как правило, была сносной, но однообразной: гречка с тушёнкой да макароны с рыбными консервами. И кто только придумал такое сочетание? Но, впрочем, жрать захочешь — и не такое съешь.
Однако вернёмся к афганским будням Бориса. После завтрака он, если не вызывали в разведотдел, снова шёл в спортгородок. Это было полезнее, чем утренние занятия в классах, потому что уже после третьего рейда все и так начинают действовать скорее по опыту и наитию, а не по «науке». Но непосредственно перед плановыми рейдами от классов всё же было не отвертеться — тогда уж дотошней некуда изучали задачу, карту, порядок загрузки и десантирования и даже моделировали это самое десантирование: прыгали с деревянной подставки перед таким же щитом с дыркой, обозначающей вертолётную дверь. Это упражнение называлось «пеший по-конному». Чушь, конечно, на боевых всё всегда выходило по-другому…
А ещё часто ездили на стрельбище. Практическую отработку огневой подготовки Глинский любил, потому что после пальбы из всего, что стреляет, всем стрелкам давали окунуться в импровизированный бассейн из толстой клееной резины… После обеда часто разрешалось поспать час-полтора, особенно в сильную жару, когда люди просто замертво падали… В пятнадцать сорок пять — общее построение и снова по классам: минно-взрывная подготовка, радиосвязь, тактика…
После ужина можно было делать что хочешь, если, конечно, «политрабочие» чего-нибудь не придумают, а придумывали они часто. Обычно нудёж какой-нибудь в «ознаменование» очередного пленума ЦК КПСС, но иногда приезжали и «спецпропагандоны» с интересными лекциями — про местные нравы, про то, какая тут при короле шоколадная жизнь для шурави была…
По субботам показывали кино. Одни и те же фильмы кочевали вкруговую по гарнизонам, поэтому каждый фильм все смотрели по нескольку раз. Любопытная деталь — «слезливо-производственный» фильм «Влюблен по собственному желанию» пользовался в Афганистане большей популярностью, чем «Белое солнце пустыни».
Как однажды выразился об этом замечательном фильме Грозный-Ермаков: «Такое кино в Звёздном городке хорошо смотреть, а у нас тут своих басмачей хватает». Психологически такая оценка была понятной: кино оставалось единственной, кроме писем, отдушиной в мирную гражданскую жизнь…
А ещё надо было постираться, помыться, модуль подновить, не дожидаясь субботников… В общем, дел хватало настолько, что Борис, бывало, неделями гитару в руки не брал, ну просто не успевал, и всё…
Почитать книгу порой удавалось, но редко. Но вообще-то, достать хорошие книги в Афганистане было легче, чем в Союзе, — здесь их продавали на чеки: Пикуля, Штемлера — советского Хейли, Вознесенского. И представьте, читали и домой посылали. Правда, порой увлечение дефицитной классикой принимало необычные формы. Заехав однажды на какую-то Богом и Аллахом забытую заставу (туда раз в две недели приходила водовозка с пайками, батарейками для рации, письмами, конвертами и двадцатью экземплярами «Красной Звезды» для туалета), Глинский нашёл там на библиотечной полке прелюбопытнейшие, надо сказать, книги. Их было всего несколько, но зато какие: «Опыты» Монтеня, супердефицитный сборник Пастернака «Сестра моя — жизнь», замызганный с распадающимися страницами томик английского поэта Джона Китса и ещё какой-то сборник стихов совсем без обложки. Все другие книги, ну хоть чуть-чуть более понятные, растащили на сувениры дембеля. И всё из-за характерного штампа «Вывозу в СССР не подлежит». Фотоаппараты ведь мало у кого были, вот и крали книги, как доказательство исполнения «интернационального долга». Начальник заставы, контуженый прапор с дёргающейся щекой, пожаловался, что даже «Конституцию СССР» «скоммуниздили», гады. Когда Борис поинтересовался, отчего же так затрёпан Китс, прапор объяснил, что у них на заставе одна мера воздействия на провинившихся — учить уставы наизусть и стихи вот этого, как его, суку… Уставы выучили, как раввины — Талмуд, даже про движение в автомобильных колоннах, порядок выделения почётного караула на похороны военнослужащих и количество «сосков» в умывальнике. Китс был, конечно, сложнее устава, но бойцы постепенно справились и с ним. В доказательство прапор продемонстрировал потрясённому Глинскому узкоглазого ефрейтора (то ли камчадала, то ли юкагира), который внятно, складно, а главное — с чувством — продекламировал сначала военную присягу, а потом что-то «Из раннего Верлена…»
Кстати, общая атмосфера в Афганистане вовсе не была уж такой совсем сурово-фронтовой и мрачной. Юмора хватало, да оно и понятно: шутка и смех на войне — вещи незаменимые, они жить помогают, дурные мысли прочь гонят. Правда, шутки часто были немудрёные, зато понятные и свои. «Капустное» афганское творчество, надо сказать, уходило и в Союз, правда, там не все всякую шутку понимали. Как по-афгански будет Дед Мороз? Колотун-бобо. А Змей Горыныч? Автоген-гюрза…
Конечно же, было и песенное творчество — и солдатское, и офицерское. Но больше всего в гарнизонах любили переделывать под афганские «темы» популярные шлягеры. Одну такую переделку, погарнизонно варьируемую, Глинского постоянно просили исполнить на посиделках:
Если вам замены нету из Союза,
Если не дают вам встретиться с женой,
Вспомните, ребята, Робинзона Крузо —
Он пятнадцать с гаком лет прожил с одной козой.
И улыбка — без сомненья — вновь коснётся ваших глаз,
И хорошее настроение не покинет больше вас.
Если вас в дукане подло обманули,
И поступок этот в сердце вам проник,
Вспомните, что в вашем автомате пули —
Их на все дуканы хватит — вспомните о них!
И улыбка — без сомненья…
Уже потом главными бардами десятилетней афганской войны станут Виктор Верстаков, Михаил Михайлов, Игорь Морозов, Валерий Кирсанов — общесоюзные символы былого «единоверства». Удивительно, но их песни потом звучали по обе стороны «фронта» — в Таджикистане, Абхазии и Приднестровье. Кассеты с афганскими песнями находили даже в блиндажах чеченских боевиков. И что уж совсем удивительно — песни шурави стали популярны уже в новом, третьем тысячелетии среди западных «интернационалистов» в Афганистане. Ну это так, к слову.
А на тогдашних посиделках, ясное дело, не только струна гитарная звенела, но и водочка булькала. Куда ж без неё? Поводы были в основном за приезд, за замену или за награду.
Несколько проставляющихся часто совмещались в один вечер, так как больше двух бутылок водки из Союза привозить было нельзя. К спирту доступ был в основном у лётчиков-медиков, а дуканщики продавали откровенное пойло, только с красивыми этикетками, например «бренди VAT-69»[63] — попробовали бы вы этот «телефончик папы римского».
Большое начальство, конечно, выходило из положения, а остальные — кто как. Иногда бражку ставили, потом заливали её в камеру, вставляли в колесо, и через сутки пробега продукт был готов. Правда, такой вот «дурью» баловались в основном солдаты и прапора, да и то в основном на дальних заставах. На самом деле пили не так уж и много. Это потом уже, в Союзе, все начинали рассказывать, что чуть ли не каждый день «керосинили». Но это всё для понта, для «мужских легенд». На войне быстро взрослели. Кто полгода провоевал — тот ощутимо мудрел, остальных же часто поминали. А мудрые предпочитают иметь ясную голову, особенно если назавтра в рейд или ещё куда-нибудь. Да и риск отравиться какой-нибудь гадостью останавливал, что ни говори, многих. Настоящая же водочка была в Афгане в дефиците куда большем, чем хорошие книги. Хотя Борису однажды и в этом деле подфартило.
А дело было так. Челышев поручил ему отвезти приглашение одному очень известному эстрадному певцу, только что прилетевшему в Кабул, до сих пор известному, между прочим. Певец разместился в «Интерконтинентале» — самой приличной кабульской гостинице. А приглашали его на узкий генеральский «междусобойчик» по случаю 55-летия Профи. Ну постучался Борис в номер, артист почти сразу дверь открыл. Глинский вошёл, поздоровался и без объяснений протянул певцу конверт. Тот как-то понимающе кивнул и уточнил:
— Только две, как всем.
И, не дожидаясь ответа, отправился в спальню.
Борис с открытым ртом остался в гостиной, а из спальни раздался характерный звук распечатываемой картонной коробки и звон бутылок. Тут до Глинского стало потихоньку доходить. Он порылся в карманах, собрал «афошки», примерно соответствующие цене вопроса… Артист тем временем деловито вынес две экспортные «Столичные» и с удивлением уставился на деньги в руках у офицера. Певец переменился в лице, раскрыл конверт и внимательно прочитал приглашение. Потом тщательно, до цены в «Берёзке», отсчитал Борису сдачу. Оба уже понимали, что произошла накладка, недоразумение, но как из него достойно выйти? Только и оставалось каждому сыграть свою роль до конца. Елинский с энтузиазмом рассовал бутылки по карманам и бодро поблагодарил артиста за «понимание». Впрочем, не удержался и на прощание всё же подмигнул «звезде», мол, между нами, всё тип-топ… Звезда в ответ только заморгал: неужели приглашение — лишь повод для экстренного «отоваривания» генералов? У них что, водка кончилась? Или этот старлей просто нагло «развёл» его?
Когда Глинский вернулся в роту со своей добычей, мнения сослуживцев по поводу его неожиданной удачи разделились. Впрочем, это не помешало офицерам собраться на «экстренную» вечеринку. Капитан Ермаков, по праву старшего разливавший первую «трофейную» бутылку, попытался урезонить спорщиков:
— Да ладно вам! Вы все как вчера на свет родились! Он же каждый раз коробки по три привозит, вместе с реквизитом. Все так делают…
Сарай, обычно не споривший с командиром, тут не согласился:
— Командир, ну зачем народному артисту заниматься таким сомнительным бизнесом? Да так явно… Ему что, на жизнь не хватает? Ведь, с прошлых гастролей ещё и четырех месяцев не прошло?
Семченко философски пожал плечами:
— Хватает — не хватает… Денег много не бывает. Даже у народных. Странно, что он по такой цене их Студенту впарил. Странный какой-то бизнес. В чём прикол-то?
Ермаков только хмыкнул, и его поддержал Лисапед:
— Да вы что! Его ж наш Боб на «хапок» взял! Он-то думал, Студент — свой, в теме… Думал, в конверте бабки, другие причём… А когда понял, что прокололся, вот очко у него и сыграло. Мол, возьмёт этот парень и зажопит его на спекуляции. Ну и всё — за что купил, за то и продал. Чисто из уважения к воину-интернационалисту. Какие вопросы?..
— Вывод, — подытожил Ермаков, — какая нам на хуй разница? Главное, что жаловаться он не побежит. Ну и всё. Спасибо ему большое. И хрен с ним, с его патриотическим творчеством. А спеть… Студент нам споёт не хуже. Ну, за нас, за вас и за спецназ…
Хорошо пошла «артистическая» водочка, душевно тогда посидели.
…Всё шло привычным чередом, дни мелькали, и никаких особых перемен Глинский не ждал. Ему даже начинала нравиться эта странная для нормального человека жизнь, и далекая Москва уже не так манила. Иногда она казалась просто сном. Но в середине восьмого месяца его пребывания в Афганистане произошли два события, внешне никак не связанные, но, тем не менее, коренным образом изменившие судьбу Бориса. Изменившие навсегда.
Первым событием стало неожиданное известие, хватившее Глинского по голове, если не обухом, то уж мячом — это точно.
В тот вечер Борис, как обычно, играл в волейбол. На площадке вещала выведенная через уличный динамик радиопередача «Полевая почта „Юности“». Её всегда в Афганистане, да и в других странах, где выполняли «интернациональный долг» советские военные, слушали с особым вниманием — это была своеобразная односторонняя голосовая связь с Москвой-400.[64] Ведущая передавала приветы и песни от родных вроде как нефтяникам, буровикам, строителям БАМа и прочим геологам. «Геологи», разбросанные по всему миру, часто отмечали неподдельный юмор в «кодовых» обозначениях мест службы и должностей…
Вот только в этот раз Глинский поулыбаться не успел. Почти сразу же после вступительного аккорда из «Весны на Заречной улице», с которого начиналась радиопередача, ведущая произнесла:
«Передаем радостную весточку от любящей жены Людмилы — у мастера буровой установки в Нюренгри Бориса Владленовича Глинского родилась дочь, вес — три пятьсот пятьдесят, рост — пятьдесят сантиметров… Поздравляем и мы…»
Глинский обалдел настолько, что даже не заметил мяча, больно стукнувшего его по уху. Обступившие его офицеры принялись шутить и поздравлять молодого папашу, но Борису было совсем не до смеха… Почти всю ночь он проворочался без сна, терзаемый вопросом «моя — не моя…». Если дочь действительно его — то почему же Людмила ничего не написала про беременность… И на женитьбу никак не намекала… И как теперь быть? Надо ли сообщать об этом отцу с матерью, теперь уже бабушке с дедушкой… Виола может всё узнать, она всегда всё узнает… И как повидать дочь? Из Афгана никто не отпустит, до отпуска ещё далеко, а Людмила ведь не «расписанная» жена. Забылся тревожным сном Борис лишь под утро. И почти сразу же ему приснились зеленоватые глаза того «англичанина», убитого им в заброшенном кишлаке под Шахджоем…
А второе событие случилось буквально на следующий день после того, как Борис узнал о своем отцовстве. Но, в отличие от первого, о втором — Глинский ничего не узнал, потому что заключалось оно в серьёзном разговоре начальника разведки генерала Иванникова со своим незаменимым помощником подполковником Челышевым.
Дело в том, что утром Профи разговаривал по закрытой связи с самим генералом Ивашутиным. Бессменный с 1963 года начальник ГРУ Петр Иванович Ивашутин был невысоким крепышом с тихим, совсем невоенным голосом. Вот только влияние и возможности у него были просто трудноописуемые, в своё время его любил приглашать на охоту сам Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев. У Ивашутина была своеобразная манера облекать приказы подчинённым в форму этакой личной доверительной просьбы. Вот и в этот раз Петр Иванович заметил Профи почти что между делом:
— Виктор Прохорович, надо бы выйти на лагеря, где «духи» держат наших пленных… Где? Сколько? Ну и самое главное — как всё это дело вскрыть? Ситуация, понимаешь, диктует острую необходимость… Ты обобщи всю имеющуюся информацию, подумай и своё решение — хотя бы вчерне — доложи, скажем, утром… В восемь я уже в кабинете…
Что мог ему ответить слегка обалдевший (а это бывало совсем не часто) Профи? Только:
— Есть, товарищ генерал армии! Приступаю к исполнению…
А Ивашутин, подчеркивая важность поставленной задачи, ещё и добавил с начальственной теплотой в голосе:
— Ну вот закончишь это дело — и пойдешь, куда сам выберешь… Кстати, с представлением на тебя ещё ничего не ясно. Надеюсь, всё будет в порядке…
…Вот эту неожиданно (видимо, по каким-то веским политическим соображениям) поставленную из Москвы задачу и обсуждал Иванников с Челышевым. И настроение у обоих было, прямо скажем, не очень, потому что информации о так называемых «лагерях с советскими военнопленными» было немного, да и достоверность этой информации вызывала сомнения…
Обсуждая между собой эту внезапно поставленную Москвой задачу, ни Профи, ни Челышев тогда ещё даже догадываться не могли, насколько бесповоротно повлияет она на судьбу некоего старшего лейтенанта Глинского, ожидающего капитанского звания… А уж сам-то Борис и подавно ни знать, ни догадываться об этом не мог. В тот момент его мучили только два (но очень серьёзных) вопроса: его ли дочь родила Людмила и как хотя бы на несколько дней вырваться из Афганистана.