Поручение (Перевод А. Глебовской)

Чехов. Вечером двадцать второго марта 1897 года он отправился ужинать со своим другом и конфидентом Алексеем Сувориным. Суворин был баснословно богатым книгоиздателем и газетным магнатом, реакционером, человеком из низов, — его отец сражался рядовым в битве при Бородине. Дед его, как и дед Чехова, был крепостным. Лишь это их и роднило — в обоих текла крестьянская кровь. В остальном — и по убеждениям, и по темпераментам, они совсем не сходились. И все же Суворин был одним из немногих близких друзей Чехова, и Чехов любил его общество.

Разумеется, они выбрали лучший московский ресторан — «Эрмитаж», бывший особняк; на то, чтобы отведать там ужин из десяти перемен, включавший, конечно же, вина разных сортов, ликеры и кофе, могло уйти несколько часов, даже большая часть ночи. Одет Чехов был, как всегда, безукоризненно — черный фрак и жилет, всегдашнее пенсне. Выглядел он в этот вечер почти так же, как выглядит на фотографиях того периода. Казался безмятежным, оживленным. Обменявшись рукопожатием с метрдотелем, он обвел взглядом огромную залу. Она была залита ярким светом роскошных люстр, за столами сидела изысканно одетая публика. Непрестанно сновали официанты. Чехов уселся за столик напротив Суворина, как вдруг, совершенно внезапно, изо рта у него хлынула кровь. Суворин с помощью двух официантов отвел его в уборную, где они попытались остановить кровотечение, прикладывая лед. Потом Суворин отвез Чехова в отель и велел приготовить ему постель в собственных апартаментах. Позже, после еще одного горлового кровотечения, Чехов согласился, чтобы его перевезли в специализированную клинику, где лечат туберкулез и прочие легочные болезни. Когда Суворин навестил его, Чехов извинился за случившийся третьего дня в ресторане «скандал», однако продолжал настаивать, что ничего серьезного ему не угрожает. «Больной, — записал Суворин в дневнике, — смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой сосуд».

Младшая сестра Мария навестила Чехова в клинике в конце марта. Погода стояла отвратительная, шел мокрый снег, повсюду громоздились обледеневшие сугробы. Мария с трудом нашла извозчика, чтобы доехать до лечебницы. Пока добралась, успела переволноваться и впасть в отчаяние.

«Антон Павлович лежал на спине, — пишет Мария в своих воспоминаниях. — Говорить ему было запрещено. Поздоровавшись с ним, я, чтобы скрыть чувства, отошла к столу». Там, среди бутылок шампанского, банок икры, букетов от доброжелателей она увидела нечто, поразившее ее в самое сердце: карандашный рисунок, явно сделанный специалистом, легкие Чехова. Врачи часто делают такие наброски, чтобы показать больному, каково, на их взгляд, состояние дел. Легкие были прорисованы синим, но верхняя часть закрашена красным. «Мне стало ясно, что они поражены болезнью», — пишет Мария.

Посетил больного и Лев Толстой. Персонал лечебницы с благоговением взирал на величайшего русского писателя. И, возможно, самого знаменитого человека в России. Разумеется, ему разрешили пройти к Чехову, хотя «посторонних» к больному не допускали. Врачи и сиделки трепетали от подобострастия, провожая сурового бородатого старика к Чехову в палату. Толстой был невысокого мнения о пьесах Чехова (считал их чересчур статичными и недостаточно нравоучительными. «А куда с вашими героями дойдешь? — спросил он Чехова однажды. — С дивана, где они лежат, до чулана и обратно?»), однако ему нравились чеховские рассказы. А кроме того, он попросту любил Антона Павловича. Он как-то сказал Горькому: «Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто — чудесный!». А в дневнике Толстого (в те времена почти каждый вел дневник) есть запись: «Я очень рад, что люблю… Чехова».

Толстой размотал шерстяной шарф, снял медвежью шубу и опустился на стул у постели Чехова. То, что больному, принимавшему лекарства, запрещено было говорить, а уж тем более вести беседу, его не остановило. Чехову выпала роль зачарованного слушателя, пока граф развивал перед ним свои теории о бессмертии души. По поводу этого визита Чехов впоследствии написал: «Он… полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цель которого для нас составляет тайну. (…) такое бессмертье мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивлялся, что я не понимаю…».

Тем не менее, Чехов был очень тронут заботой, которую проявил, посетив его, Толстой. В отличие от Толстого он не верил, причем не верил никогда, в жизнь после смерти. Он вообще отрицал то, что нельзя проверить одним из пяти чувств. Что касается его взглядов на жизнь и писательское ремесло, он однажды упомянул, что «политического, религиозного и философского мировоззрения у меня нет, я меняю его ежемесячно, поэтому я вынужден ограничиться лишь описанием своих героев — как они любят, женятся, заводят детей, умирают, как они говорят».

Ранее, еще до того, как у него выявили туберкулез, Чехов сказал: «Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: „Не поможет. С вешней водой уйду“» (сам Чехов умер летом, в страшную жару). Когда ему самому поставили тот же диагноз, он постоянно пытался доказать, что все не так уж и плохо. Такое впечатление, что почти до конца он был уверен, что сможет перебороть болезнь, как какой-нибудь затянувшийся катар. Даже в самые последние дни он говорил, и вроде как верил этому, о возможности выздоровления. В письме, написанном незадолго до смерти, он даже сообщает сестре: «здоровье входит в меня пудами» и утверждает, что в Баденвейлере ему стало гораздо лучше.


Баденвейлер — курортный городок на водах в западной части Шварцвальда, неподалеку от Базеля. Почти из любой его точки видны Вогезы, а воздух в те дни там был чистым и целительным. С незапамятных времен русские ездили туда купаться в горячих минеральных источниках и совершать променады по бульварам. В июне 1904 года Чехов отправился туда умирать.

В начале месяца он одолел тяжелый переезд из Москвы в Берлин. Его сопровождала жена, актриса Ольга Книппер, с которой он познакомился в 1898 году на репетициях «Чайки». Современники восхищались ее сценическим дарованием. Она была талантлива, хороша собой, моложе будущего мужа почти на десять лет. Чехов влюбился в нее с первого взгляда, однако доказывать серьезность своих чувств не спешил. Он в принципе предпочитал супружеским узам легкий флирт. В конце концов, после трех лет ухаживания, наполненных расставаниями, письмами и неизбежными размолвками, двадцать пятого мая 1901 года они тихо обвенчались в Москве. Чехов был невероятно счастлив. Он называл Ольгу «лошадкой», иногда «собакой» или «собачкой». Еще он любил говорить «индюшечка» или просто «моя радость».

В Берлине Чехов обратился к известному специалисту-пульмонологу, некоему доктору Карлу Эвальду. Однако, по словам очевидца, осмотрев Чехова, доктор только воздел руки и, не сказав ни слова, вышел из кабинета. Болезнь зашла слишком далеко: доктор Эвальд гневался на себя за то, что не может сотворить чуда, а на Чехова за то, что тот так болен.

В отеле Чехова посетил русский журналист, который потом отправил своему издателю такую телеграмму: «Дни Чехова сочтены. Судя по всему, он болен смертельно, страшно худ, постоянно кашляет, при малейшем движении начинает задыхаться, и у него высокая температура». Тот же самый журналист видел Чеховых на Потсдамском вокзале, где они садились в поезд до Баденвейлера. По его словам, «Чехов с трудом поднялся по небольшой лесенке на перрон. Чтобы отдышаться, ему пришлось на несколько минут присесть». Чехову вообще было больно двигаться: ломило ноги, мучили боли внутри. Болезнь распространилась на пищеварительный тракт и позвоночник. Жить ему оставалось меньше месяца. О своем состоянии он теперь говорил, по словам жены, «с почти беспечным равнодушием».

Доктор Шверер, один из многих осевших в Баденвейлере врачей, неплохо зарабатывал лечением обеспеченной публики, которая приезжала на курорт избавляться от всяческих хворей. Среди его пациентов были больные и немощные, были и просто старые ипохондрики. Чехов стоял среди них особняком: случай явно был безнадежный, жить больному оставалось считанные дни. А больной был очень знаменит. Даже доктор Шверер знал его имя: он читал рассказы Чехова в немецком журнале. Осмотрев больного в начале июня, он выразил восхищение чеховским даром, однако свои профессиональные выводы оставил при себе. Ограничился тем, что прописал пациенту диету из какао, овсянки, обильно сдобренной сливочным маслом, и земляничного чая. Чай предназначался для того, чтобы больной мог спать по ночам.

Тринадцатого июня, меньше чем за три недели до смерти, Чехов отправил матери письмо, в котором говорил, что здоровье его поправляется. Там, в частности, сказано, что через неделю он надеется полностью исцелиться. Зачем он так написал? Что было у него в мыслях? Он и сам был врачом, он всё прекрасно понимал. Он умирает — это была простая и непреложная истина. И все равно, сидя на балконе гостиничного номера, он просматривал расписание поездов. Выяснял, когда уходят пассажирские суда из Марселя в Одессу. Но все же он знал. На этом этапе он не мог не знать. Тем не менее, в одном из последних писем он сообщает сестре, что с каждым днем набирается сил.

К писательству его больше не тянуло, впрочем, не тянуло уже давно. Год назад он чуть не бросил, не закончив, «Вишневый сад». Эта пьеса далась ему нечеловечески тяжело. Под конец он осиливал не больше шести-семи строк в день. «Я начинаю падать духом, — писал он Ольге. — Мне кажется, что я как литератор уже отжил, и каждая фраза, какую я пишу, представляется мне никуда не годной и ни для чего не нужной». Работу он, однако, не прекращал. Пьеса была завершена в октябре 1903 года. После этого он уже не писал ничего, не считая писем и разрозненных заметок в записной книжке.

Вскоре после полуночи второго июля 1904 года Ольга послала за доктором Шверером. Помощь требовалась срочно: Чехов бредил. Соседний номер снимали двое русских студентов, и Ольга бросилась к ним, сказала, что происходит. Один из молодых людей уже спал, другой еще не ложился, читал и курил. Он помчался к доктору Швереру. «Я слышу, как сейчас, среди давящей тишины июльской мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку…» — написала потом Ольга в своих воспоминаниях. В забытьи Чехов говорил о моряках, бормотал отрывочные фразы о каких-то японцах. «На пустое сердце льда не кладут», — сказал он, когда Ольга попыталась положить ледяной пузырь ему на грудь.

Доктор Шверер пришел и принялся раскладывать инструменты, не сводя глаз с Чехова, который прерывисто дышал. Зрачки у больного были расширены, виски блестели от испарины. На лице доктора Шверера ничего не отражалось. Он не любил давать волю чувствам, но понимал, что развязка близка. Однако, как бы там ни было, он, врач, дал клятву бороться за больного до конца, а жизнь в Чехове пусть слабо, но еще теплилась. Доктор Шверер приготовил шприц и ввел камфару, чтобы стимулировать сердце. Камфара не помогла — ничто уже, разумеется, не могло помочь. Однако доктор сказал Ольге, что собирается послать за кислородом. И тут Чехов внезапно очнулся и, совершенно осмысленно, негромко сказал: «Зачем это? Прежде чем принесут, я буду трупом».

Доктор Шверер потянул себя за пышный ус и уставился на больного. Щеки знаменитого писателя ввалились и посерели, лоб стал восково-желтым, дышал он с хрипом. Доктор Шверер сознавал, что счет идет на минуты. Не сказав ни слова, не посоветовавшись с Ольгой, он шагнул в нишу, где на стене висел телефон. Прочел инструкцию, как им пользоваться. Если нажать на кнопку и повернуть ручку на боковой панели, можно связаться с подвальными помещениями отеля, с кухней. Доктор снял трубку, прижал к уху и сделал все так, как говорилось в инструкции. Когда ему наконец ответили, он потребовал бутылку самого лучшего шампанского. «А сколько бокалов?» — поинтересовались у него. «Три бокала! — крикнул он в трубку. — И пошевеливайтесь, ясно?» То было одно из тех редкостных озарений, которые впоследствии часто остаются неоцененными, потому что задним числом кажется, что иначе и нельзя было поступить.

Шампанское принес заспанный молодой человек со всклокоченными белесыми патлами. Его форменные брюки были измяты, стрелки на них разошлись, а застегивая второпях тужурку, он пропустил одну петлю. У него был вид человека, который устроился передохнуть (прикорнул в кресле и задремал), когда вдалеке в предрассветный час — боже всемилостивый! — раздался глас телефона, и вот его уже трясет управляющий и велит отнести бутылку «моэта» в двести одиннадцатый номер. «И пошевеливайся, ясно?»


Молодой человек вошел в номер, держа серебряное ведерко с бутылкой шампанского, обложенной льдом, и серебряный поднос с тремя бокалами из граненого хрусталя. Он стал освобождать на столе место для ведерка и бокалов, вытягивая шею, пытаясь заглянуть в соседнюю комнату, откуда доносилось тяжелое хриплое дыхание. Звук был тягостный, страшный, и когда дыхание стало уж совсем прерывистым, молодой человек уткнул подбородок в воротник и отвернулся. Забывшись, он уставился в открытое окно на спящий город. Потом крупный представительный мужчина с большими усами всунул ему в руку несколько монет — на ощупь было ясно, что чаевые щедрые, — и дверь перед молодым человеком внезапно распахнулась. Он сделал несколько шагов, и уже на площадке раскрыл ладонь и с удивлением взглянул на монеты.

С методичностью, присущей ему во всем, доктор извлек пробку из бутылки. Сделал он это так, чтобы, по возможности, свести на нет праздничный хлопок. Потом разлил шампанское в три бокала и, по привычке, снова заткнул горлышко пробкой. После этого отнес бокалы к ложу больного. Ольга на миг выпустила руку Чехова — которая, как она напишет впоследствии, жгла ей пальцы. Она подсунула еще одну подушку ему под голову. Потом поднесла прохладный бокал к ладони мужа и убедилась, что его пальцы сомкнулись на черенке. Все трое — Чехов, Ольга, доктор Шверер — обменялись взглядами. Они не чокались. Не говорили тостов. Да и за что они могли пить? За смерть? Чехов собрал остатки сил и произнес: «Давно я не пил шампанского». Потом поднял бокал к губам и осушил. Через минуту-другую Ольга взяла у него пустой бокал и поставила на прикроватный столик. Тогда Чехов повернулся на бок. Закрыл глаза, вздохнул. Через минуту дыхание его остановилось.

Доктор Шверер взял лежащую на простыне руку Чехова. Прижал пальцы к его запястью и достал из жилетного кармана золотые часы, щелкнув крышкой. Секундная стрелка двигалась медленно, очень медленно. Он дал ей трижды обойти циферблат, пытаясь уловить биение пульса. Было три часа ночи, но прохладой не веяло. Такой жары в Баденвейлере не помнили уже долгие годы. Все окна в обеих комнатах были распахнуты, но в воздухе не чувствовалось ни дуновения. Большой темнокрылый мотылек влетел в окно и затрепыхался у электрической лампы. Доктор Шверер опустил руку Чехова на простыню. «Все кончено», — сказал он. Потом закрыл крышку часов и снова положил их в жилетный карман.

Ольга тут же вытерла слезы и взяла себя в руки. Она поблагодарила доктора за то, что откликнулся и пришел. Он спросил, не дать ли ей успокоительного — настойки опия или несколько капель валерьяны. Она качнула головой. Впрочем, у нее есть одна просьба. Прежде, чем будут поставлены в известность власти и налетят газетчики, прежде чем Чехов перестанет ей принадлежать, она хотела бы немного побыть с ним наедине. Окажет ли ей доктор такую любезность? Может ли он слегка повременить с сообщением?

Доктор Шверер пригладил пальцем усы. Почему бы нет? В конце концов, какая разница, узнают о случившемся сейчас или несколько часов спустя? Оставалось ведь только одно, выписать свидетельство о смерти, а это можно сделать утром в своем кабинете, сначала немного поспав. Доктор кивнул и собрался уходить. Пробормотал соболезнования. Ольга наклонила голову. «Вы оказали мне честь», — сказал доктор Шверер. Потом взял свой чемоданчик и покинул комнату, покинув и нашу историю.

И в этот момент из бутылки вылетела пробка; на столешницу поползла пена. Ольга вернулась к смертному ложу Чехова. Она сидела на табуретке, держа его за руку, время от времени поглаживая по лицу. «Не было вокруг ничьих голосов, никакой суеты обыденной жизни, — пишет она, — только красота, покой и величие смерти…»


Она провела с Чеховым всю ночь, пока, на заре, в гостиничном саду не засвистали дрозды. Потом оттуда же донесся скрип передвигаемых столов и стульев. Вскоре до нее стали долетать голоса. Затем послышался стук в дверь. Она, разумеется, решила, что это какой-нибудь чиновник — из медицинской комиссии или из полиции, что придется отвечать на вопросы и заполнять бумаги, или, может быть, хотя и вряд ли, это доктор Шверер привел сотрудника похоронной конторы, который поможет забальзамировать тело для отправки в Россию.

Но она увидела того же белобрысого юнца, который несколько часов назад принес шампанское. Однако на сей раз брюки его были тщательно отглажены, стрелки заутюжены, а обтягивающая зеленая тужурка застегнута на все пуговицы. Совсем другой человек. Сна ни в одном глазу, пухлые щеки гладко выбриты, волосы причесаны, во всем видна готовность угодить. Он принес фарфоровую вазу с тремя чайными розами на длинных стеблях. Ее он протянул Ольге, щеголевато щелкнув каблуками. Она, подавшись назад, впустила его. Юнец сказал, что пришел забрать бокалы, ведерко и поднос, да. А еще ему поручили передать, что из-за сильнейшей жары завтрак сегодня подают в саду. Он выразил надежду, что погода не слишком изнурительная. Извинился за нее.

Женщина слушала рассеянно. Пока он говорил, она не смотрела на него, а разглядывала что-то на ковре. Она скрестила руки, обхватив локти. Тем временем, все еще держа вазу в руках, юноша, ожидая распоряжения, оглядывал комнату. В открытые окна лился яркий солнечный свет. Комната была прибрана и казалась нетронутой, почти нежилой. Ни одежды, брошенной на стулья, ни башмаков, ни чулок, ни подвязок, ни корсетов, ни открытых чемоданов. Никаких следов жизни, одна тяжеловесная гостиничная мебель. Потом, поскольку женщина продолжала смотреть вниз, он проследил за ее взглядом и сразу заметил пробку у самого носка своей туфли. Женщина ее не видела, она смотрела на что-то другое. Юноша хотел нагнуться и подобрать пробку, но руки у него были заняты розами, и он боялся, что, обратив на себя внимание, совершит еще большую неловкость. Пересилив себя, он отвлекся от пробки и поднял глаза. Безупречный порядок, если не считать открытой, наполовину пустой бутылки шампанского, которая стояла, вместе с двумя хрустальными бокалами, на маленьком столике. Он еще раз оглядел комнату. В открытую дверь было видно, что третий бокал стоит в спальне на прикроватном столике. А на кровати лежит человек! Лица он не видел, но фигура под одеялом была абсолютно неподвижна. Заметив эту фигуру, он отвел взгляд. А потом, сам не понимая почему, почувствовал некоторое смятение. Прочистил горло, переступил с ноги на ногу. Женщина не поднимала глаз, не прерывала молчания. Юноша ощутил, как кровь приливает к щекам. Ему вдруг пришло в голову, что стоило бы, пожалуй, предложить какую-то альтернативу завтраку в саду. Он кашлянул, надеясь привлечь внимание женщины, но она продолжала смотреть на ковер. Высокопоставленным гостям из-за границы, сказал он, сегодня завтрак могут подать в номер. Юноша (имя его утрачено, и, вероятнее всего, он пал в Первой мировой) сказал, что с удовольствием принесет ей поднос. Два подноса, уточнил он, бросив неуверенный взгляд в сторону спальни.

Он умолк и пальцем чуть ослабил тугой воротник. Он вконец растерялся. Даже не мог понять, слушает ли она его. Он не знал, что делать дальше; по-прежнему держал в руках вазу. Чудесный аромат роз щекотал ему ноздри и, необъяснимым образом, вызвал укол сожаления. Все время, что он ждал, женщина, очевидно, думала о своем. И пока он так стоял, — бормоча какие-то слова, переминаясь с ноги на ногу, вцепившись в вазу, — мысли ее были в другом месте, далеко от Баденвейлера. Но вот она очнулась, выражение лица переменилось. Она подняла на него глаза и покачала головой. И, видимо, мучительно пыталась понять, что этот юноша делает в ее номере, почему в руках у него ваза с тремя чайными розами. Цветы? Она не заказывала цветов.

Прошло несколько секунд. Она потянулась к сумочке, нашарила в ней несколько монет. Вытащила и пачку банкнот. Молодой человек провел языком по губам: снова щедрые чаевые, но за что? Что она попросит его сделать? Ему еще не приходилось иметь дела с такими постояльцами. Он снова откашлялся.

Завтрака не нужно, сказала женщина. По крайней мере, пока. Завтрак в это утро — далеко не самое важное. Ей нужно другое. Ей нужно, чтобы он сходил за сотрудником похоронного бюро. Он ее понял? Герр Чехов скончался, вот в чем дело. Comprenez-vous[12], молодой человек? Антон Чехов скончался. А теперь слушайте внимательно, сказала она. Она просит его спуститься вниз и спросить у портье, где находится самое солидное в их городе похоронное бюро. Надежное, где ответственно относятся к своей работе и ведут себя с подобающим тактом. Короче говоря, заведение, достойное великого писателя. Вот, сказала она, и вручила ему деньги. Скажите внизу, что я очень просила вас сделать это для меня. Вы слушаете? Вы понимаете, о чем я говорю?

Юноша честно пытался уяснить смысл ее слов. Он решил больше не смотреть в сторону второй комнаты. Он ведь с самого начала заподозрил: что-то не так. Он вдруг почувствовал, как часто бьется под тужуркой сердце, а на лбу выступил пот. Он не знал, куда перевести взгляд. И куда, наконец, поставить вазу.

Пожалуйста, сделайте это для меня, сказала женщина. Я буду вспоминать вас с благодарностью. Скажите внизу, что я очень прошу. Скажите им. Только постарайтесь не привлекать лишнего внимания ни к себе, ни к тому, что случилось. Просто скажите, что это необходимо, что я так велела, — и всё. Вы меня слышите? Кивните, если поняли. Самое главное, не поднимайте шума. Всё это, всё остальное, весь этот переполох, — это скоро начнется. Но самое худшее уже произошло. Вы меня понимаете?

Молодой человек побледнел. Он замер, еще крепче сжимая вазу. Через силу кивнул.

Отпросившись, он вышел из отеля и зашагал, спокойно и решительно, впрочем, без неуместной суетливости, в сторону похоронного бюро. Нужно держаться так, будто выполняешь очень важное поручение, и не более того. Ему действительно предстоит выполнить очень важное поручение, сказала она. А чтобы обрести больше уверенности, пусть представит, что идет по запруженному людьми тротуару и несет розы в фарфоровой вазе, их надо доставить очень важному лицу. (Она говорила тихо, почти доверительно, будто с родственником или с другом). Можно даже сказать себе, что тот, к кому он направляется, ждет, и ждет с нетерпением, когда ему принесут эти цветы. И тем не менее, ни в коем случае нельзя сбиваться с шага, переходить на бег. Не забывайте, в руках у вас ваза! Идти надо не мешкая, однако сохраняя при этом достойный вид. Идти, пока он не окажется возле похоронного бюро, у входной двери. Там надо поднять медный молоточек и опустить его раз, другой, третий. Через минуту на стук выйдет управляющий.

Управляющему будет сильно за сорок или, может, слегка за пятьдесят — лысина, плотное сложение, очки в стальной оправе на самом кончике носа. Скромный, неприметный человек, который задает только необходимые и вполне внятные вопросы. Фартук. Возможно, на нем будет фартук. Не исключено, что, слушая вас, он будет вытирать руки темным полотенцем. От одежды может чуть веять формальдегидом. Но ничего, юноша, пугаться не надо. Вы ведь почти взрослый, такие вещи уже не должны вызывать страх или отвращение. Управляющий выслушает его. Он человек сдержанный и чинный, этот управляющий, он умеет умерять чужие страхи, а не раздувать их. Он уже давно накоротке со смертью во всех ее обликах и формах; у смерти не осталось для него ни сюрпризов, ни тайн. Именно его услуги и требуются в это утро.

Управляющий принимает вазу с розами. Пока молодой человек говорит, он лишь один раз выказывает проблеск интереса, дает понять, что слышит нечто из ряда вон выходящее. Один раз, когда молодой человек упоминает имя покойного, брови управляющего слегка приподнимаются. Вы говорите, Чехов? Одну минуту, я иду.

Надеюсь, вы меня поняли, сказала Ольга молодому человеку. Бокалы не трогайте. Не нужно этого сейчас делать. Нам не до хрустальных бокалов. Оставьте в комнате всё как есть. Всё готово. Мы готовы. Так вы идете?

Но в тот момент молодой человек еще думал о пробке, которая так и лежала возле носка его туфли. Чтобы поднять ее, надо нагнуться, не уронив вазу. Он сумеет. Он наклонился. Не глядя, протянул руку и сжал пробку в кулаке.

Загрузка...