Вы знаете — нет, вы не можете этого знать, так что я говорю вам: с 16 ноября 1998 года я начинаю приходить на кладбище Монпарнас. Я снова могу гулять там и смотреть на белое надгробие. Я снова могу читать на нем ваше имя, фамилию и даты. Я вижу, что белый камень постарел, его цвет потускнел, на этот камень упало много дождей, много светило солнце, его обдувало ветром, я вижу, что кто-то приносил цветы и они здесь сгнили, камень выглядит теперь старым, давно, уже очень давно вы лежите под ним. Осталась только ваша фамилия, тело же исчезает, полностью разлагается.
Здесь не на что смотреть.
Только одно имя и все.
Я понимаю это и могу приходить сюда уже не плача, без тоски. Я могу ходить по аллеям, чувствовать запах лип, читать другие имена.
Я убираю завядшие цветы, выбрасываю старые горшки, чтобы было видно имя, в это невозможно поверить, но некоторые люди не могут даже подумать, что не нужно закрывать имя цветами, что это может кому-то мешать и нельзя этого делать. Ладно, все это не так уж важно, все-таки это наивность — приносить на кладбище цветы, маленькие камушки, билеты на метро, конфеты, клочки бумаги, свечи. Белый камень покрывает куча мусора. Иногда я ничего не трогаю, а иногда все сразу выбрасываю. На помойку. Я хочу, чтобы на камне не было ничего, только одна фамилия, литературный псевдоним и имя цветка, не надо никаких украшений, всех этих подделок.
Но тем не менее я тоже так делаю. Поддаюсь древней наивности самых первых людей. Однажды я покупаю три горшка с маргаритками. Я ставлю их рядом с выгравированной на камне фамилией. И улыбаюсь. Я говорю: есть слово, значит, есть вещь. Это никому не нужно, но иногда я хочу все усыпать цветами, огромные букеты на белом камне. Чтобы могила, ваша могила, была самой красивой, самой цветущей, самой любимой. Но я не делаю этого, никогда, только в тот раз я принес три горшка с цветами и все.
Я обхожу кладбище, читаю имена и даты, две даты, — рождение, смерть, — смотрю на памятники, надписи. На всю эту тоску, которой я не испытываю. Все эти люди, которые умерли и похоронены, и все те, которые здесь окажутся, а пока живут вокруг кладбища, в городе, любят друг друга, улыбаются, страдают, иногда ведь жить очень больно, каждое утро эти люди просыпаются с болью, пытаются чем-то заниматься в своей жизни, чем, спрашиваю я вас, они ничем не занимаются, они ждут, сами того не зная, дня своей смерти, как избавления, может быть, это ведь никому не известно, они живут в этом городе, заказывают себе выпивку в кафе Монпарнаса, в «Роузбаде», «Селекте» и дальше, в «Клозери де Лила». По вечерам — стаканчик, пианино, старые песни, «Му Way», и еще стаканчик, — все живы, никто не умер, никто не грустит, они любят первого встречного, улыбаются, смеются, хохочут, разговаривают — такова жизнь, все здесь, все поют «Му Way». Никто не умер. В этом и есть колоссальная разница. Непреодолимая. Все достаточно просто. На следующий день снова нужно вставать, продолжать то же самое. Они говорят, никогда больше не следует столько пить, это слишком, но бесполезно. Все они становятся еще беднее. А потом, конечно, никто не может устоять, все возвращаются в те же самые бары, разговаривают с барменами, с этими мужчинами в белых жилетках, они всегда все понимают, достаточно нескольких слов, и ты уже чувствуешь себя лучше.
Я гуляю по аллеям сада на Монпарнасе. Теперь я могу приходить туда, думая о вас или не думая, я иду всегда по одной и той же дороге, одинаковыми шагами. Я иду и вновь поднимаю голову. Я иду совсем ровно, глубже дыша, выхожу за ограду, иду по улице. Я больше не плачу. Я стал кем-то другим без вас. И в то же время я с вами, потому что я пишу вам, потому что я могу и писать для вас.
Я выхожу за ограду кладбища. Я не беру такси. Я могу идти один через весь город вдоль набережных до Трокадеро, иногда я захожу на кладбище Пасси, там все точно так же, везде порядок, все на своих местах, те же могилы, помпезные, обильно украшенные и совсем простые, имена, даты рождения, смерти, и всегда среди них есть новое имя и есть имя, появляющееся вдруг из забвения, потому что я прочитал его. С того самого времени, как я вернулся в Париж, я гуляю по улицам, по широким проспектам, ранним утром, я начинаю удаляться от кладбища, бродить вокруг него, уходя все дальше и дальше, и потом возвращаюсь, я не могу по-другому, я должен следить, хранить это имя.
И потом, к началу 1999 года, я возвращаюсь на улицу Сен-Бенуа, я могу теперь пройти по ней, могу оставаться в своей комнате, она теперь полностью белого цвета, я даже балки заказал выкрасить белым, какая радость больше не видеть этого темного цвета над головой. Я сплю там сначала одну ночь, потом вторую и остаюсь. Я могу теперь снова жить в этой комнате, которую вы мне подарили. И снова заходить в кафе «Флор». Мы вас уже целую вечность не видели, говорят гарсоны в длинных белых передниках. И правда, целую вечность. Три года. Это ничто. Мне нужно было все это время, ничем не заполненное, это отсутствие времени, это ничегонеделание, молчание, главное — не говорить о вас, никому, я не могу произносить вашего имени, я не могу вслух говорить его, никому, и я не хочу ничего слышать, я хочу, чтобы никто никогда не говорил об этом. Об этом нечего говорить. Словно я хочу оставить вас запертой вместе со мной, чтобы еще какое-то время все продолжалось, словно я собираюсь присоединиться к вам в этой могиле, и ищу надежное и безболезненное средство, чтобы убить себя, и не делаю этого. Когда я пью литры и литры вина, когда я выкуриваю по три пачки сигарет в день, когда ничего, совсем ничего не происходит, когда я все больше и больше изматываю себя и тупею, превращаясь в овощ, лежащий на кровати. Я все больше и больше толстею, мое тело стало жирным и толстеет дальше и дальше, так, что это даже пугает. Проходят дни, ничего не случается, завтра все должно закончиться, потому что я должен быть мертв, это абсолютно точно, а потом — нет, вы видите, я здесь, today, я пишу вам всю эту историю, мою и вашу. Что за история!
Это не все. Почему? Кто вы? Спрашиваю я вас об этом. Что я знаю о вас и что знаете вы обо мне? И что это за история между вами и мной с лета 80-го и еще даже прежде, эти отправленные письма, сотни писем, я сохранила их, некоторые из них восхитительны — вы говорите это годы спустя, вы делаете из них книгу и называете ее «Ян Андреа Штайнер», все это уже всем известно, это вы отдали эту историю своим читателям, всему миру. Почему? Существует только одна и та же история, простая и совсем обычная, одна на всех, всегда одна и та же везде, во всем мире, история с объяснениями в любви, «я тебя люблю» и «ты мне нравишься — какое событие!».
Что еще кроме этого? Правда. И нужно пройти через всю жизнь, и через ложь, через то, как вы писали книги, через любовь друг к другу, вы и я, кого еще можно любить, спрашиваю я вас.
Любите ли вы меня, скажите мне это, это я спрашиваю вас теперь.
Все слова уже давно использованы. Кажется, что говорить уже невозможно. Тем более писать. Едва ли. Да, все это так, я прекращаю писать. Но над тишиной, вокруг тишины, между тишиной и тишиной тем не менее — слова. Я пишу вам несколько слов, пишу письмо, я продолжаю писать его вам, я не могу ничего с собой сделать, вы знаете. Уже несколько месяцев я могу писать вам. Я счастлив от этого, да, это похоже на счастье.
8 марта 1999 года я заказал для вас мессу в церкви Сен-Жермен-де-Пре. Я так захотел. Для себя. И я могу вернуться в это пустое пространство церкви, в которой вы были в последний раз три года назад. Закрытый гроб из светлого дерева.
В нескольких шагах от меня ваше лицо, к которому я боюсь прикоснуться. Вы ничего не можете с этим поделать. Это не может причинить боли, ни вам, ни кому-то другому, ни даже Богу — единственному, кто знает, зачем все это нужно.
Я не делаю того, что мне нравится, не делаю того, что должен, как мне кажется, сделать, не надо так думать, я поступаю соответственно необходимости, которой я сам никогда точно не знаю. Иначе я не приходил бы в сад, не приносил цветов, не заказывал службу, не писал бы писем — ничего не было бы, даже тишины, — только вы и я перед Богом. У нас должно все получиться. Не смейтесь, не говорите, что я берусь за свое, не надо повторять, что я клоун, я знаю это точно так же, как вы. И тем не менее.
Что? Кем бы вы были? Вы скажете это в конце.
Нет. Я не могу вам сказать этого. Я сама точно не знаю этого. Я не уверена.
Мы вместе смотрим на мир, на людей, спрашивая: что делать? Что со всем этим делать, со всеми этими людьми? Мы живем на этой земле вместе с ними, что мы такое? Нам иногда сложно. Иногда мы плачем, иногда мы на грани того, чтобы все бросить, со всем порвать, и с собой, и с вами, и с жизнью. Ничего невозможно понять, все становится для нас непроницаемым. А потом нет, все начинается заново, ничто не прекращается. Я пишу вам. Иногда это получается, иногда во все это веришь, как ребенок. Стоит только взглянуть на кого-то, и веришь, что этот человек вечен. И я смотрю на вас. Я вижу очень ясно ваш взгляд, я читаю книги, книги одного и того же автора.
А вы, что делаете вы? Вы делаете то же, что и я. Вы делаете то же, что делали всегда: вы смотрите на меня. Вы смотрите на мир. Вы занимаетесь только этим. Это очень тяжелое занятие, оно отнимает у вас огромное количество времени, оно вас опустошает, убивает вас. Так не могло продолжаться всегда. Нужно было, чтобы это когда-нибудь прекратилось. И это прекратилось 3 марта 1996 года. В воскресенье.
Я здесь.
Где?
Здесь. И там. Это невозможно.
Нет же, я это знаю. Я не умею как следует сказать вам об этом. Поэтому я пишу вам. Видите?
Да, я вижу. Мы едем в черном автомобиле по дорогам Ивелина, слушая одинокую виолончель Баха, вы узнаете, это та самая музыка, которая звучала, когда по этим же дорогам, как мы сейчас, ехал голубой грузовик. В грузовике едут водитель и женщина, и водитель ничего не понимает из того, что она говорит. Она говорит: мир не должен ждать, когда он исчезнет. Она смеется.
Как любим мы эту музыку, этот грузовик, водитель которого не знает, зачем и куда он едет. Никто не знает, куда он едет. И эта женщина, банальность ее бегства, бегства королевы, вырвавшейся из заключения, мы любим их по-настоящему.
Да, мы их любим.
И Эрнесто, этого ребенка под летним дождем, он бродит где-то совсем недалеко отсюда, бродит во всех книгах, везде. Читает по памяти Екклесиаст своим brothers and sisters.
Он мог бы быть братом Балтазара.
Да. Эрнесто — брат Балтазара. Brother. Они не знают друг друга, им это не нужно, они разлучены, но в этой разлуке они — вместе. Ребенок с серыми глазами тоже вместе с ними. Вместе с вами. Я вижу: вот идут они, идут все дальше, они не смотрят друг на друга, они похожи до такой степени, что им это не нужно, — та же невинность, та же снизошедшая на них благодать, они идут все дальше, ничего не ища, просто так, иногда кто-то узнает их, иногда кто-то их видит, иногда кто-то смотрит на них. И тогда они сбиваются со своего шага, не зная, как отвечать на эти взгляды. Они боятся своей невинности, боятся причинить зло или боль, они боятся всего. Они хотели бы быть как все остальные, они не хотели бы разлучаться друг с другом. Жить за пределами мира. Они хранят этот мир. Они вместе с нами. Ради нас.
Да, я слышу, что вы говорите. Я вижу: мы в комнате, вы диктуете «Летний дождь». Полный заголовок вначале был «Грозовое небо, летний дождь». Из двух равноправных частей. А потом мы говорим, что это слишком длинно, вы решаете убрать первую часть названия. Полностью эта фраза есть в книге.
Вы провели девять месяцев в больнице Лаэннека. Девять месяцев сна, день и ночь с аппаратом искусственного дыхания, без него вы не можете дышать. Я прихожу каждый день и каждый день вижу вас без сознания, только этот аппарат. Конец осени 1988 года. Скоро наступит следующий год, а вы все еще здесь, без движения, немая, подключенная к машине, которая заставляет вас дышать. А потом из-за какого-то вируса или инфекции, не знаю от чего, вам становится хуже, артериальное давление понижается, температура падает, вам надевают чепец, укрывают вас одеялом, все очень волнуются, я думаю, что это конец, больше уже почти ничего нельзя сделать. Посмотрим. Можно только ждать. Никто ничего не знает. И потом мы решаем, что нужно дождаться вашего пробуждения. Вам перестают давать снотворное.
Вы открываете глаза.
Вы видите меня.
Вы не удивляетесь. Вы возвращаетесь к жизни, вы живы, и вы говорите: будем заниматься Эрнесто. Как только мы выйдем отсюда, я допишу этот текст.
Нужно ждать еще очень долго, прежде чем вернуться на улицу Сен-Бенуа. Лето 1989 года. Вы в первый раз за последние девять месяцев выходите из больницы. Мы садимся в машину, у вас в руках бутыль с кислородом, он вам еще нужен. Вы говорите: поедем в Лес, подышим немного свежим воздухом. Мы едем. Вокруг все зеленое. Вы смотрите в окно. И плачете. Вы говорите: я забыла об этом, о деревьях, о зелени, как такое возможно забыть, как можно жить без этого чуда, невозможно больше не видеть всего этого, деревьев, леса.
Вы плачете.
Я очень медленно еду по аллеям, слежу за тем, как вы смотрите в окно, я не мешаю вам смотреть и плакать от вида такой красоты.
Вы говорите: мир невероятен.
Мы едем по Лесу.
Вы не хотите возвращаться. Я говорю, что уже пора, ужин подадут очень рано. Вы отвечаете: они могут подождать, то, что они готовят, просто отвратительно, держите, мы поедем в «Ладюре» и купим сэндвичей. У них лучшие сэндвичи в мире, я ходила туда еще студенткой, когда у меня были деньги. Сэндвичи с гусиной печенью, это же замечательно. Поехали туда, в больницу можем и опоздать, это не имеет никакого значения.
Мы приезжаем на улицу Рояль. Я покупаю несколько сэндвичей и миндальные пирожные с шоколадом.
Потом мы возвращаемся в больницу, на передвижном столике стоят два подноса с тарелками, накрытыми колпаками из нержавейки. Вы приподнимаете их, смотрите и говорите: это невозможно. Вы звоните медсестре: это совершенно невозможно есть. Ни в коем случае. У нас есть наши сэндвичи. Все убирают. Мы едим. Вы говорите: нет ничего лучше, чем эти сэндвичи и миндальные пирожные, даже не верится.
Конец июня, жарко, на площади Тяньань-мэнь была бойня, вы плачете, смотря по телевизору на убитых молодых китайцев. Мы возвращаемся на улицу Сен-Бенуа. Там лежат килограммы писем. Вы сидите за своим столом, вскрываете все письма подряд. Вы звоните Полю Очаковскому-Лоренсу и говорите, что текст будет готов уже очень скоро, да, я чувствую себя хорошо, все отлично. Я наконец-то смогу писать, попытаюсь закончить историю об Эрнесто. И, может быть, сниму фильм. Мне бы очень хотелось это сделать.
Вы пишете, испытывая счастье, легкость, вы улыбаетесь. Вы невредимы. Появляются нужные слова, я печатаю, и мы много смеемся вместе с brothers и sisters, вместе с Эрнесто. Он всегда один, он читает Екклесиаст и не знает, что ему делать, чтобы спасти семью из Витри-сюр-Сен, в нем столько любви, что ему сделать, все бросить, может быть, уйти, убить себя — нет, любить их, свою мать, отца, братьев и сестер, и сожженную книгу, и огромное дерево. Он одинок, до такой степени, что хочется плакать.
Мы едем в Витри посмотреть на это дерево.
Целый месяц каждый день мы ездим в Витри. Мы смотрим на дерево. Едем на берег Сены. Вы выходите из машины: эта река, она не может надоесть, все реки мира, проходящие вдоль всей земли.
Вы облокотились о край парапета.
Вы ничего не говорите. Вы смотрите перед собой.
Эта река. И дальше, там, над ней.
Мы возвращаемся на улицу Сен-Бенуа. Текст продвигается. Вы будете снимать фильм, он называется «Дети», и несколько месяцев спустя выходит книга в издательстве «POL». Она называется «Летний дождь». Начало 1990 года.
Январь 1996 года. Вы не забыли об Эрнесто, о сожженной книге, как можно о ней забыть — невозможно, мы выучили ее наизусть.
Я говорю: это наше сердце.
Слова из книги «Все кончено». Книги исчезновения. Вы заново придумываете слова из сожженной книги Екклесиаста. В то время как все уже почти кончено. Тогда, когда агония уже началась. Вы говорите мне: всему свое время. Тщетность тщетности. Испарение испарения. Вы говорите так, как если бы уже не принадлежали этому миру, были уже не со мной. Вы спрашиваете: кто это написал, кто написал эти слова? И я печатаю, нет, записываю новую версию Екклесиаста. Вы не знаете, кто вы, в то время когда приходят слова, и тем не менее вы пишете всю свою жизнь. Только перед самой смертью вы произносите эти слова Екклесиаста, исправленные вами. Вами одной. Это длится очень недолго. Вы опустошены, доведены до изнеможения. В первый раз я слышу то, чего никогда не слышал от вас: вы не можете себе представить, как я устала.
Вы так устали, что больше уже ничего не сделать. Только ждать утра воскресенья 3 марта 1996 года.
Вы спрашиваете: думаете, это случится сегодня вечером? Я отвечаю: нет, мы должны закончить книгу, вы будете еще писать. Вы диктуете мне несколько слов и потом прекращаете. Вы говорите, что все кончено, с Дюрас все кончено. Я больше не пишу.
Через несколько дней все действительно кончено. Сердце перестает биться. Что делать с мертвым телом? Больше не видеть его, как можно быстрее зарыть в яму на кладбище Монпарнас. Не на что смотреть. Все кончено. А потом, оказывается, нет, все продолжается, ваше имя никуда не исчезает. Названия книг не исчезают. И, может быть, что-то еще. Это никому не известно. Можно подумать, что вы не одни, что теперь другие руки ласкают вас, ваше лицо, можно верить, что существует какое-то другое время, которое мы, живые, не можем себе представить. Мы, те, кто жалеет о вашем отсутствии, те, кто иногда вечером набирает номер квартиры на улице Сен-Бенуа — звонок звенит в пустоте, — потом мы звоним снова, думая, что вы, может быть, спросите: где вы? Приходите, я вас жду, — да, иногда мы можем сделать такое, становимся вдруг идиотами, сумасшедшими, нет никакой тоски, ни грусти, мы сходим с ума оттого, что на самом деле не можем ничего понять. Оттого, что у нас нет неопровержимого доказательства вашего существования. Тогда мы не понимаем, что делаем.
Я ничего не делаю. Я жду. Я ни о чем не думаю. Я не думаю о вас. Как можно думать о том, о чем думать невозможно, думать о том, что делает нас бедными и обездоленными? И более близкими. Мы вместе.
Несмотря на все это, я здесь. Я пишу вам. Пишу вам свои письма, я не занимаюсь литературой, нет, это просто повод быть с вами во время вашего отсутствия, о котором ничего не известно, просто это тот случай, когда ты остался жив. Не привязан больше ни к чему, кроме этого: думать. О вас. Обо всех остальных, кто умер. Известных мне и неизвестных, об именах, которые я читаю в саду Монпарнаса, о жизни одного только имени. Вашего имени. Других имен. И датах рождения, смерти.
И думать обо всех, кто жив.
Мы живые. Как любить, и как писать, и как смотреть, и как кричать, и как слушать Шуберта — все начать заново, любить друг друга как никогда, больше всего на свете, больше всего… Но это случается со всеми, не нужно думать, что есть какие-то исключительные истории. Наша история — не исключение.
Расскажите мне, что это за Фредерик, которому вы пишете столько писем?
Это кто-то, кто тоже пишет. Кто-то, кто не кончает с собой. Кто пишет как одержимый. Кто-то, кто все знает и не хочет ничего знать. Он — сумасшедший. От Бога. Он не знает, что с этим делать. Не знает, что со мной делать. Он не хочет меня видеть. Он любит меня. Он говорит: замолчите. Он не знает, что именно нужно сделать. И я жду. Вы понимаете?
Да. Оставьте все так, как есть. Ничего не делайте. Останьтесь таким, какой вы есть. Я здесь. Вдали от вас, но я думаю о вас, видите, я не знаю, как это сказать, я даже не знаю, как это возможно, но такое случается. Я вас вижу. Вы шатаетесь по бистро, вы снова принимаетесь за старую комедию, пишете первому встречному, бросаетесь на шею сразу всему миру, после первой улыбки — сразу букет цветов. Вы живете не зная, что с собой делать. С вашим телом. С вашей душой.
Фредерик, который вас любит, скажите, что вы с ним будете делать? И я во всей этой истории, что будет со мной?
Я забочусь о вас обоих. Я заперся в комнате на улице Дофин. Я забочусь и о вас, и о нем. Я вас не разделяю. Я хочу весь мир. И больше всего на свете — эту любовь. Любовь к вам, нет — вашу любовь, что я хочу от вас, что я хочу от него, кого любить, как?
Вы знаете, что нет никого, кроме меня. Вы всегда возвращаетесь к этому. Вы не можете поступать иначе.
Фредерик — это не просто история любви. Нет, это другое.
Что же тогда?
Тогда ничего.
Давайте, приезжайте. Поедем в Версаль, в королевский сад, в этот парк, который вам так нравится, мне хочется туда съездить. Посмотреть на прекрасные сосны, они почти касаются неба, я очень люблю эти итальянские сосны, да, приходите, забудьте, смотрите вместе со мной на этот парк, аллеи, на их простую геометрию, которая помогает нам от всего отдохнуть, это напрасное совершенство, обещание гениального сада, сада, в котором все будет правдой, и деревья, и цветы, и птицы, и люди, и мы вместе с ними — вы и я. Мы можем взять с собой Фредерика, если хотите, я тоже бы с ним познакомилась, может быть, это и правда, что вы говорите, что он вас любит, почему бы и нет? Why not? Давайте, приезжайте. Ждать уже невозможно. И Балтазара мы тоже возьмем с собой. Нет никакой причины оставлять его одного.