Март 1999 года. Я в Японии. Меня пригласил французско-японский институт. Это моя первая поездка в Японию, первое такое далекое, долгое путешествие, двенадцать часов полета, моя первая поездка за границу без вас. Первое путешествие, когда меня пригласили одного. Показывают «Человека с Атлантики». Я не смотрю фильм. Я не могу. Ни слышать ваш голос, ни видеть свое лицо. Эта история, которую вы рассказываете обо мне, о лице с черными кругами у глаз, обо мне, названном и сфотографированном вами в кресле холла «Рош Нуар» в Трувиле. Нет, я не могу смотреть этот фильм.
Вновь зажигается свет. Зал полон. Я стою на сцене перед микрофоном. Задают первый вопрос, и я начинаю говорить. О фильме, о Дюрас, о той, которую так зовут, это планетарное имя, говорите вы, смеясь, космическое, можно сказать, добавляете вы, да, я говорю первый раз за последние почти двадцать лет.
Я один напротив полного зала, и мне не страшно, я говорю.
Я говорю: фильм «Человек с Атлантики» был показан в первый раз в 1982 году во время фестиваля в Монреале. Я вез копию фильма в своем чемодане. Я был очень горд и боялся, что на таможне фильм отберут из-за какой-нибудь формальной ошибки. Я приеду к вам в Нью-Йорк без фильма — катастрофа.
Но чемодан не досматривают.
Я встречаюсь с вами у атташе по культуре на Пятой авеню в Нью-Йорке перед Центральным парком. Вы говорите: пойдемте посмотрим на Парк. Мы пьем. Мне хотят дать номер, вы спрашиваете: что же вы думаете, что он может спать без меня? Ему не нужна никакая комната.
Тишина.
На следующий день мы садимся в автобус, который идет к морю. Потом — на паром и едем на остров. Вы говорите: посмотрите, Ян, на это море, на эту реку, смотрите. И потом: здесь нужно есть чизкейки, они здесь самые вкусные. Мы едим чизкейки. Утром и вечером. Пьем белое вино. Смотрим на небоскребы. Поднимаемся уже не помню на какой этаж самого высокого здания. Смотрим на Нью-Йорк. Вы говорите: я боюсь, все это не может держаться, все сейчас возьмет и обрушится, что тогда с нами будет? Давайте, пошли отсюда. Я больше не могу.
Мы на улице. Вы говорите: это прекрасный город, невозможный.
Мы уезжаем в Монреаль. Зал полон. Темно. Вы попросили, чтобы выключили полностью весь свет, даже лампу над аварийным выходом.
Я хочу полной темноты, иначе никакого фильма. Абсолютная темнота. Фильм начинается еще до начала показа. Черный — это тоже цвет.
Зал полностью погружен в темноту. И фильм начинается. Вы сидите рядом со мной, вы очень сильно сжимаете мою руку, я закрываю глаза, я не могу видеть себя на экране. Смотреть на себя. Я слышу ваш голос на фоне темного экрана, в темноте черного молчащего зала, который слушает написанные вами слова, адресованные — кому, какому мне, с кем вы разговариваете в то время, когда вы разговариваете со мной, в то время, когда вы мне пишете? Неизвестно.
Вновь зажигается свет. Зал аплодирует. Вы встаете. Приветствуете всех, вы аплодируете.
Мне стыдно. Я остаюсь сидеть, я не могу никуда спрятаться. Меня никто не видит. Есть только вы, сотни людей смотрят только на вас, есть только это известное всему миру имя, только этот фильм, «Человек с Атлантики».
Я не могу встать. Вы поднимаетесь на сцену и отвечаете на вопросы из зала.
Я очень рада, что этот фильм был показан здесь, в Монреале, в Канаде. А не в Париже, во Франции. Здесь вы все понимаете, вы — замечательные.
И все кричат: браво, браво, и вы улыбаетесь, вы смотрите на всех этих людей, эти аплодисменты — для вас, и может показаться, что вы счастливы, я счастлив, что вижу вас такой.
Я боюсь, что вы произнесете мое имя. Вы этого не делаете, вы говорите о темноте, о ее цвете, о разных оттенках черного, о том, что такое изображение, что темный экран — не бесцветный, что все это существует. Что фильм может быть своего рода книгой, которую можно прочесть. Что можно читать даже голос, который произносит слова. Что лицо на экране — лицо человека с Атлантики.
А сейчас я здесь, в Токио, перед полным залом, и рассказываю об этом, о Монреале. И я говорю: я счастлив, что фильм был показан на противоположном конце земли, что теперь он объездил весь мир. Я рад быть здесь, в Токио. Вместе с этим фильмом. Вместе с этим голосом, звучащим в фильме, в этот вечер этот голос — вместе с нами, здесь, в Токио. И я здесь, чтобы сказать, что автор этого фильма вместе с нами, я не представляю себе, что могло бы случиться, чтобы оказалось иначе.
Просто вы здесь.
Нет, я не плачу. Я сдерживаю слезы. Я знаю, что мы together разлучены уже очень давно и в то же время мы вместе. Так происходит со всеми. Никто не осмеливается сказать себе об этом, все боятся признаться, но нужно все-таки сказать и написать это — правду.
Я плачу, когда хочу. Не сдерживаясь. Я придумываю себе что-нибудь.
И потом, чтобы закончить с фильмом и чтобы мое волнение от воспоминания прошло, я говорю: один японский студент, который очень хорошо говорит по-французски, сказал мне сегодня во второй половине дня, в саду — я не знаю, как называется этот замечательный сад, — что слово «небо» и слово «пустота» в японском одно и то же, это прекрасно. Я думаю, что ей бы это понравилось. Той, кто пишет, кто любит и не может ни на что смотреть, ни на людей, ни на саму себя, ни на меня, больше ни на кого, ни на что. Но она возвращается к страницам, словам, она не может ничего поделать, она всегда возвращается к этому, давайте я продиктую вам кое-что, посмотрим, вы подходите к столу, за которым я сижу, я жду и думаю, что пустота — всегда рядом и эту пустоту нужно оставлять незаполненной. Тогда в ней покажется небо.
Эта фраза, которая нам так нравится: здесь — Сен-Тала, и всегда потом везде будет — Сен-Тала. Не существует ничего другого, никакого над-мира, только здесь и сейчас. В Токио, Монреале, Калькутте, Париже, Ванкувере, во всем остальном мире — темная пустая комната. В пустоте которой пишут простые истории о любви. Люди, которые любят друг друга, оставляют друг друга, им это не удается — бедные люди, которые любят друг друга, которые хотят этого любой ценой, снова и снова. Слова, с начала и до конца времен. Не надо больше. Книга, которую нужно будет написать, Книга исчезновения, эта книга, которая так никогда и не появится, потому что 3 марта 1996 года вы умерли.
Тем не менее нужно писать, нужно пройти через это. Не хранить героическое молчание, а писать, писать совсем просто, не думая о словах, не ища их — нет ничего, что можно найти, все уже давно всем известно, не думайте об этом, отпустите себя, дайте этому унести вас, смотрите, как делаю я — я ведь ничем не занимаюсь, мне говорят о стиле Дюрас, как вы это делаете и все такое, но я ведь ничего не делаю. Я пишу. Вот и все. В этом нет ничего сакрального. Никаких тайн. Ни вы, ни я к сакральному не причастны. Это совсем другое. Все, что получается, получается случайно. И иногда все это происходит независимо от нас, предложение уже готово, написано, и оно ничего не значит, оно значит совсем другое, а не то, что мы хотели сказать, и оно указывает на это предельно ясно.
Голоса «India Song»: свет был такой ослепительный, что…
Голоса за кадром «India Song». Я их очень люблю. Это я их придумала. Это я написала то, что они говорят. Это я сняла этот фильм. Этот бал, который никогда не кончается. Крик вице-консула. Вы видите, иногда на неожиданном повороте простой фразы: «Свет был такой ослепительный, что…» или еще — «Я хотела бы быть на вашем месте, приехать сюда, на острова, в первый раз…» — слова из обычного разговора, которые тем не менее написаны, когда читаешь их, иногда видишь то, что за ними стоит, совсем другое, слышишь ту пустоту, о которой вы говорите. Может быть. Я пишу, я занимаюсь только этим. Всего остального я не знаю.
И вы говорите: кто, кто смог бы написать совершенное слово?
Балтазар.
Взгляд, один его взгляд. И это желание оставаться с нами, не покидать нас, любить нас. Я вижу.
Я смотрю на вас.
Мы пишем.
Эти слова Балтазара.
Достаточно одного только имени. Одного его лица. И сразу видишь весь мир. И то, что написано, написано о целом мире. И не надо ехать в Токио, оставайтесь в этой комнате. Пишите. Или не делайте ничего.
Оставайтесь здесь, и мир сам придет к вам. Он ваш. И я — рядом.
Я это знаю. С самого первого дня.
Это так и даже больше. Будет играть танго Карлоса д'Алессио, приходите, будем петь и танцевать.
Мы танцуем и танцуем это аргентинское танго. Мы не можем ничего сделать с собой, когда слышим эту музыку, мы танцуем, мы стали бы танцевать под нее с первым встречным, с вами, со мной, мы знаем, что нам осталось только одно — танцевать до самой последней ночи, ни о чем не заботясь, забудьте обо мне, только одна эта музыка, отдаться движению тел, вашего и моего, вы неплохо танцуете, только бы это не кончалось, только бы музыка не замолкала, чтобы я оставался с вами для последнего танца, последнего бала.
Вы забыли. В какой-то момент я больше не видела вашего лица, у меня не было больше сил ласкать его, я не могла больше прикоснуться к нему, унести его с собой, у меня не было сил, всю ночь я держалась за вашу руку, я не знала, как это нужно делать, вы лежали рядом со мной, словно мертвый, когда я должна была уже совсем скоро перестать жить, у меня оставалось всего несколько часов жизни, жизни с вами, я уже почти покинула вас, оставила вас одного. Я ни о чем не думала, я чувствовала только тепло вашего тела, кто же еще мог быть рядом со мной, я не могу даже представить, кто это мог быть, кроме вас. И вы по привычке молчали. Я узнаю это молчание среди тысячи других молчаний. Я говорю себе, это он здесь, я не знаю уже, как вас зовут. Я знаю, что я — Дюрас. Фамилия — это все, что от меня останется, когда мое сердце прекратит биться, ближе к восьми часам в воскресенье 3 марта 1996 года. Это вы скажете мне потом точное время, мне и всем остальным. Вы объявите новость: Дюрас мертва. Дюрас умерла.
Не говорите ничего больше. Я еще держу вас за руку, я чувствую тепло вашей руки, я еще сжимаю ее, я не умру прямо сейчас, у меня есть еще немного времени. Но для чего? Что я могла бы сказать, что я еще не сказала, не написала, что, вы знаете? Нет, думаю, не существует никакого последнего слова, просто вдруг оказывается, что больше нет никаких слов, я не нахожу нужного слова, я больше ничего не пишу, я знаю, что все уже кончено, я ничего больше не напишу, что Дюрас уже умерла, еще пока есть ее тело, едва живое, сердце все еще бьется, но машинально, оно еще стучит, а потом это прекратится. А что будет дальше — никому не известно. Об этом невозможно подумать. Если бы мы изо всех своих сил любили друг друга, всем своим существом, могли бы мы тогда знать больше об этом? Как вы думаете? Сейчас еще не поздно, никогда не бывает слишком поздно для этого, у нас есть еще время. Да, мы можем попробовать, мы допишем начатую книгу, Книгу исчезновения. Я должна умереть, оставьте меня. Я хочу быть одна. Уже сказано достаточно слов, я занималась этим всю жизнь, целую жизнь я прожила с этим, я написала уже столько книг, и каких книг — совершенных, на всех языках, миллионы читателей по всему миру, повсюду, да, я не забываю о молодых читателях, которые еще только будут читать мои книги, слова, которые меня очаровывают, которые очаровывают вас, — вы написали сотни писем об этом в то время перед летом 80-го, как это возможно, как можно представить то время без вас — невозможно, невозможно такое подумать, как можно забыть это лицо, ваше лицо, разве может такое случиться? Ответьте мне что-нибудь.
Нет. Я не могу забыть ваше лицо. Этот взгляд, который направлен на что-то, чего больше никто не видит. Что иногда может быть только написано. Когда слова написаны, мы можем увидеть, что это, и то, что мы видим, — правда. И тогда можно читать и читать эти слова, одно за другим, это имя Дюрас, которое никогда никуда не исчезнет. Это любимое имя, подаренное тому, кто захочет его прочитать, не принадлежащее никому, фамилия из пяти букв, напечатанная во всех этих книгах и выгравированная на белом камне кладбища Монпарнас, на бульваре Эдгара Кине в Париже.
Время, которое там, ведь не отличается от того, которое здесь?
Я не знаю. Правда. Оставьте меня. Идите в вашу комнату. Я хочу умереть одна, как все, вы уже ничего не можете сделать, нечего больше делать, я тоже не могу больше ничего сделать, поэтому уходите. Незачем теперь оставаться здесь, идите поспите, и, когда вы через час проснетесь, все будет сделано, оно уже произойдет, это банальное событие, которое случается каждую секунду во всем мире, кто-то умирает и не знает этого, пишется книга, и обо всем узнают только потом, кто-то влюбляется, и неизвестно, идет ли речь действительно о любви, которой еще никто никогда не видел, будут ли они любить друг друга больше всего на свете, вы помните припев: «Никогда, никогда я вас не забуду», мы часто поем эту старую песню в машине, на всех дорогах Франции, вы вместе со мной, мы поем на два голоса, мы поем, что никогда, никогда не забудем друг друга. Так и есть.
Все хорошо, никаких слез, no sorrow, потому что это — ничто. Мы ничего не знаем об этом. Все пройдет хорошо. Мы будем еще петь «У звонкого фонтана», не обязательно в машине, можно найти и другое место, мы найдем его, вот увидите. Мы на все способны. Способны выдумать все что угодно.
Я иду спать в свою комнату. Я оставляю вас в вашей постели. Свет продолжает гореть. И потом очень скоро наступает восемь часов утра воскресенья 3 марта 1996 года.