Я не могу отделить вашу фамилию от вашей жизни, от вас, от вашего тела. Теперь осталось только одно имя, планетарное имя Дюрас. Пять букв содержат в себе все названия книг, все слова, написанные вами. Ту, которая так подписывалась: Дюрас. Это имя, имя автора, имя, стоящее вверху обложек книг на всех языках мира, если его перевести, оно везде остается таким же — Дюрас. Оно само по себе стало общим именем, произносимым кстати и некстати теми, кто читает, и теми, кто не умеет читать, теми, кто ничего не знает о нем. Это имя обречено на лесть и ненависть, имя, к которому ревнуют, имя, смешанное с грязью, которое можно критиковать или использовать как общее место. Имя обожаемое и имя обожания. Это имя не принадлежит никому. И принадлежит всем. Всем, кто читает. Юным читателям, которые в первый раз читают «Лошадок Тарквинии» и которые в восторге будут пить затем «кампари». Оно также принадлежит и тем, кто ничего не понимает, тем, кто ничего не читает. Можно не читать вовсе, пройти мимо этого, ничего не изменится, потому что имя Дюрас уже написано. Его можно найти где угодно, достаточно только произнести его, купить книгу, и вот оно, подаренное тому, кто захочет этого. Его не могут забыть. Нет, это невозможно. И мое имя, Ян, его тоже не могут уже забыть. Ни в коем случае. Оно навсегда написано вами в книгах. Даже если его не произносят, оно все равно существует.
Сейчас прошло уже три года, как вас нет. Nobody. С 3 марта 1996-го ваше тело больше не существует. В то воскресенье его очень быстро увезли в морг на бульваре Батиньоль. Я не хотел больше видеть его, я хотел, чтобы никто не видел вашего недвижного мертвого тела. Как если бы в этом было что-то постыдное. Нельзя было выставлять вас на обозрение. В воскресенье около пяти часов вечера вы покинули квартиру на Сен-Бенуа. Улица почти пустая, пустые летние террасы, никого. Машина, похожая на «скорую помощь» серого цвета, отвозит вас в морг Батиньоля. Вы едете через весь Париж без меня. Я остаюсь здесь. Нужно сказать всем, что вы умерли. Сказать миру, что вы мертвы. Что Дюрас умерла в Париже в это воскресенье 3 марта в восемь часов утра. Об этом должен сказать я. Я звоню в агентство «Франс-Пресс»: Дюрас умерла. АФП просит у Жерома Линдона подтверждения этой новости, может быть, это была чья-то шутка. Я говорю, что да, вы действительно умерли несколько часов назад, это правда, они могут объявить это, новой книги, подписанной Дюрас, больше не будет. Все кончено.
На следующий день я прихожу к вам в морг. Вас уже одели в то, что я дал накануне людям из похоронного бюро. Зеленое с черным пальто, которое вы сшили из отреза, купленного на площади Вандом и подаренного вашим издателем после «Любовника».
Вы знаете, кто я? Я никогда не плачу денег, это подарок моего издателя, Жерома Линдона, вы с ним знакомы? Я никогда не плачу сама. Отправьте счет ему. Ян, дайте им адрес.
В тот день вы покупаете в магазине на площади Вандом три отреза, чтобы сшить несколько пальто. Вы говорите: я не собираюсь стесняться, сказала два, а куплю три. И вы выбираете отрез из верблюжьей шерсти розового цвета, как мякоть клубники, и зеленый с черным, зеленый, как железнодорожный вагон.
А сейчас вы лежите здесь. Лицо должны были чуть-чуть подкрасить, губы слегка тронуты помадой. Вы такая же, как и всегда. Я не замечаю никакой перемены. Нет. Как будто вы лежите в больнице. Я сажусь. Жду. Ни о чем не думаю. Я здесь, рядом с вами. Я жду, как дурак.
Я не знаю, что должен делать. Нечего больше делать. Все сделано. В четверг 7 марта в 15 часов будет служба в церкви Сен-Жермен-де-Пре. А потом вы отправитесь на кладбище Монпарнас. Люди из похоронного бюро сказали, что есть очень хорошее место на краю одной из аллей, слева, недалеко от центрального входа. Рядом Сартр и Бовуар.
Я здесь, рядом с вами. Я жду. Вы ничего больше не говорите. Ваши глаза больше ничего не видят. Я смотрю на ваше лицо. Я не осмеливаюсь прикоснуться к нему. Я не хочу чувствовать холод кожи. Я не могу. Это первый раз, когда я не могу до вас дотронуться. Это мертвое тело, остывшее, холодное, одетое в черное с зеленым пальто и обутое в туфли из светлой кожи, купленные в «Сулье д'Ор» на бульваре Малерб. В тот день вы купили две пары туфель, было лето, мы уезжали в Трувиль. Вы сказали: мне нечего надеть, нужно туда сходить. И мы отправились в «Сулье д'Ор». И вы подарили мне пару сандалий. Очень красивых. Послушайте, в Трувиле, наверное, никогда не видели ничего подобного. Продавщица просит вас расписаться в книге отзывов. Мы очень довольны нашими башмаками.
Я смотрю на вас. Я вижу ваше лицо с закрытыми глазами, но вы не спите. Вы не должны были умереть, но вы все-таки умерли, вы мертвы, я не могу вас поцеловать. Вы действительно умерли.
В четверг утром отъезд из морга в церковь Сен-Жермен. Вы лежите в гробу из светлого дерева. Мне кажется, я помню, что внутри была белая обивка. Ваша голова покоится на маленькой белой подушке. Покрывало на теле тоже белое, видно только лицо, я могу еще его видеть.
И потом вдруг какая-то женщина говорит, что пора, и закрывает ваше лицо белой тканью. Все белое. С головы до ног. Все сделано. Нет больше лица, на которое я мог смотреть. Гроб закрывают. Крышка привинчена. Ваше тело заперто в деревянном ящике.
Мы пересекаем Париж и приезжаем на площадь Сен-Жермен-де-Пре. Вокруг гроба толкаются фотографы, они хотят сфотографировать вас в последний раз, это их работа. Священник выходит встретить вас к дверям церкви. Четверо мужчин вносят ваше тело в церковь. Гроб ставят на каменные плиты у алтаря.
Затем читают «Отче наш» и благословляют вас. Все, кто в церкви, пришли сюда из-за вас, эта толпа вокруг, они вместе с вами. Я не осмеливаюсь дотронуться до гроба, стоящего в метре от меня. Я боюсь сделать это, погладить светлое дерево.
Мы на кладбище Монпарнас. Гроб опускают в очень глубокую яму. Могила рассчитана на три места, поэтому она такая глубокая. Потом кладут цементную плиту. Все сделано, вы замурованы на кладбище Монпарнас, номер 3, бульвар Эдгара Кине в Париже. Позже на каменной плите сверху напишут: «Маргерит Дюрас». И ниже две даты: 1914–1996. А с боковой стороны спереди две буквы: «М. Д.» Вот и все. Одно имя и две даты. Все совсем просто. Ваше имя можно прочитать на этой каменной плите. Оно написано.
Я почти поддался одному искушению, я расскажу об этом. Женщина из похоронной службы сказала мне: месье, вы можете положить в гроб какую-нибудь вещь, таков обычай, вы можете это сделать, пока не закрепили крышку. Я не могу решить, что положить рядом с вами. На следующий день, прежде чем пойти на церемонию вашего окончательного исчезновения — больше никакого тела, nobody навсегда, — я говорю себе, что могу положить в гроб книгу. Я выбираю ту, которую люблю больше других, «Любовь», карманное издание.
В последний момент, когда белая ткань уже закрыла ваше лицо, меня спрашивают, не хочу ли я что-нибудь положить в гроб. Я говорю нет. Я не решаюсь сделать этого. Я слышу: правда не стоит, не надо никакой книги.
Книга остается у меня в кармане, крышка уже закрыта.
Вот. Я хотел вам сказать, что думал об этом, об этой книге, о вас, о том времени, когда вы писали ее, эту Книгу исчезновения. Которая осталась со мной. Которую я могу перечитывать, еще и еще, эти слова, эту фразу, которая очаровывает нас: здесь везде — Сен-Тала, и там, за рекой, — тоже все Сен-Тала. Вы смеетесь. Вы говорите: нужно было обязательно написать ее, эту фразу. Мы повторяем ее. Все время. Всегда, когда едем в машине, мы говорим: здесь — Сен-Тала, и всегда потом и везде снова будет — Сен-Тала. Вы придумываете варианты, вы забавляетесь, ах какая фраза, как я могла написать это, я хотела бы вернуться в тот момент, когда я ее писала. А потом все прекращается. Вы говорите: какая скукотища.
Вот так, все закончилось. Церемония завершилась. Я оставляю вас зарытой в могиле на липовой аллее кладбища Монпарнас в Париже. Вас можно оставить. Можно пойти выпить в «Роузбад», можно пойти поужинать, можно пойти потанцевать на виллу д'Алезиа к подружке. Теперь можно делать все что угодно. Быть вместе. Вас больше нет. Вы лишены воздуха, которым мы дышим, лишены меня, лишены всего мира. Больше ничего. И можно пойти в город, делать все что захочется, есть, танцевать, смеяться, говорить все что угодно, говорить обыкновенные, привычные всем слова. Больше нечего делать, больше нечего говорить. Нет. Больше ничего нет. И я не хочу говорить об этом. Я не хочу говорить о вас. Я не печален. Я ничто. У меня нет больше никакого занятия. Я больше не знаю, что мне делать. Я не знаю, чем занять время. Время. С вами это было легко, я все время был занят, полностью занят каждую секунду заботой о вас, должен был быть внимательным, предупреждать все, что только можно представить. Все, что может не удаться, все, что нужно сделать, чтобы это удалось, причинив меньше боли, как можно меньше, все это исчезло в этот четверг 7 марта 1996 года.
В следующие дни я прихожу на кладбище. Я вижу, как увядают цветы, вижу временную плиту с вашим именем и двумя датами, годом рождения и годом смерти. Я не осмеливаюсь остановиться перед вами. Я испытываю как будто неловкость, мне стыдно, что я не знал, как остановить смерть. Я не хочу, чтобы кто-то видел меня. Это глупо. Но это так. Я сажусь на скамейку поодаль. Закуриваю сигарету. На мне черные очки. Я ни о чем не думаю. Я не могу представить, что ваше тело уже разлагается, чернеет, теряет прежнюю форму, что больше ничего нет, нет больше вашей улыбки, нет больше прогулок, нет больше слов любви, скандалов, нет больше никакой злости, нет больше супа с картошкой и перцем, нет больше книги, которую надо писать, больше ничего, кроме этого зарытого тела, которое очень скоро тоже исчезнет. И совсем скоро не будет и тела. Остается одна фамилия. Имя цветка, которое вам никогда не нравилось, и фамилия. Пять букв. Дюрас. Имя, написанное на временной плите. Эта фамилия автора, которую вы сами выбрали, название места в Ло-э-Гаронне, земли вашего отца Эмиля, эта фамилия, подаренная вами всему миру, тем, кто захочет услышать ее. Да, любите меня, еще, этого недостаточно, я снова буду писать, писать о вас, давать вам другие имена, я сделаю другую книгу, я еще не знаю, как назову вас, но я придумаю, мне всегда удавались имена, названия и книги, я пишу лучше, чем все остальные. Мы смеемся. Мы говорим да, мы займемся этим. Поедем в Трувиль. Мы в «Рош Нуар», в вашей спальне, которую вы называете темной комнатой возле Атлантического океана, в комнате лета 80-го, комнате нашей первой ночи, только вы и я, давайте, идите же сюда, не скромничайте, посмотрите на меня, я покажу вам, что нужно делать, идите сюда, ласкайте меня. И я, я делаю все, что вы мне говорите. Да, еще, любите меня, еще, и я люблю вас, только этим я и занимаюсь, и вы не знаете, до какой степени это может быть сильно, так сильно, что я уже не могу больше этого делать, так сильно, что хочу все бросить, бросить вас, расстаться с жизнью, что я не знаю, как мне быть с вами, я сыт по горло и вами, и книгами, которые все время нужно писать, и вашей любовью, и тем, что вы отказываетесь от меня. Я не знаю, что делать. Вы говорите: все будет как надо, не думайте об этом, ваша усталость пройдет. Это всегда так. Я тоже иногда совсем не могу выносить вас, а потом все становится как прежде. Никто не знает, почему так происходит.
И это продолжается дни и ночи напролет, красное вино, книги, фильмы, крики, попытки бегства. Ян, я знала, что вы вернетесь, куда вы пойдете? И вы улыбаетесь, каждый раз обещая: я не буду больше злиться, я клянусь тебе в этом, ты сможешь делать то, что ты хочешь, даже пойти вечером выпить стаканчик, мне наплевать, ты сможешь делать что захочешь.
Это неправда. Вы не лжете, но вы знаете, что это невозможно, что вы так устроены, что вы не сможете измениться, никогда.
Вы говорите: я не злая, я умная. И это правда, вы не злая, но вы причастны к какому-то виду зла. Но вы не злая. Нет.
Вы никогда не делаете зла. Вы пишете. Вы не доходите до того, чтобы совершить настоящее зло. Может быть, иногда. И я спрашиваю: почему вы это делаете со мной, почему? Вы говорите: я прошу у вас прощения, я ничего не могу с этим поделать, мир невыносим, я больше ничего не хочу, даже вас, я хочу разрушить ваше существование, я ничего больше не хочу, я не знаю, как из этого выбраться, я думаю, все пропало, думаю, уже не стоит ничего делать, ничего не существует, ничего нет, все кончено.
Иногда вы уверены в том, что все мы кем-то оставлены. Вы были уверены, что ваша мать не любила вас, что ее единственной любовью был ваш брат, Пьер, вы не можете жить, если не вы самая желанная, вы не выносите этого. Вам надо было быть одной-единственной, чтобы никто, кроме вас, не был нужен этой женщине, которую вы любили больше всего на свете, вашей матери. После «Любовника» вы говорите: я их всех сделала невинными, всю эту семью, даже старшего брата Пьера, все стали хорошими. Но все они были сумасшедшими.
Нет, нас никто не бросал, никто не оставлял нас, говорю я. И я думаю, что вы хотели проверить это вместе со мной, когда я был рядом, вы проверяли это каждую секунду.
Ведь это же невозможно, почему вы остаетесь со мной, не понимаю, если это из-за денег, то вы ведь знаете, что ничего не получите, вы круглый ноль в периоде, чего вы хотите, кто вы, я вас не знаю.
Нет же, это возможно, это правда, я здесь, вместе с вами, я не оставляю вас, и вы не оставляете меня, за исключением лишь того дня 3 марта 1996 года, мы не покидали друг друга, с этим ничего нельзя сделать, почему, почему это так, откуда эта уверенность? Оттого что Бог не оставляет нас. Никогда. Ни в коем случае. Даже когда мы о нем забываем.
Он хранит нас.
Я просто повторяю вам: вы никогда не были никем оставлены, ни вашей матерью, ни мной, ни Богом. Потому что каждый день вашей жизни вы искали нужное слово, вы писали слова, предложения, истории, иногда очень простые с виду, как песня «С Капри покончено» или как сюиты Баха, Шуберта и песни Пиаф. «Можно сойти с ума оттого, что я люблю тебя, как я люблю тебя, любовь моя, любовь моя». Когда я слышу эту песню, я действительно становлюсь сумасшедшим, я плачу, да, все это, вся ваша жизнь до 29 февраля 1996 года, слова, поиск правды, которую можно прочитать теперь на любой написанной вами странице и можно слышать, как ваш голос говорит эту правду, вы ищете нужное слово, и находите его, и произносите это слово. Так вы живете.
Вы часто говорите: я не занимаюсь литературой, я не занимаюсь кино, я занимаюсь совсем другим. И тем не менее вы пишете, пишете истории, простые истории, истории, которые заставляют плакать, смешные истории. Вы обожаете Чаплина, вас зачаровывают фильмы Чарли, заставляют смеяться и плакать, вы говорите, что это гений, это абсолютный гений. И я отвечаю: вы — воплощение сути Расина и Чаплина. Вы живете в немыслимом измерении высокой комичности и несмешной правды, настоящей правды, о которой знают лишь дети, некоторые дети, которые очень серьезно играют в свои игры, эти дети знают, что они играют, и забывают, что это игра.
Вы говорите: Дюрас не существует. И вы говорите: Дюрас значит писать. А я отвечаю: имя Дюрас участвует в божественном действе. Достаточно прочитать то, что вы пишете. Правда. Уметь читать и сами слова, и то, что между словами, то настоящее, перед чем никто не может устоять, устоять перед волнением узнавания, перед истиной. Подлинной. Прекрасной. Простой. Посмотреть, из какой тишины это приходит и какая тишина приходит потом. Увидеть, что слова ничего не значат и нужно пройти через их пустоту, иначе ничего не получится. Может быть, когда-то все началось именно из-за этого — первые люди хотели что-то проверить. Любовь, может быть. Сказать о ней недостаточно, и как это сказать, как сказать: я люблю вас больше всего на свете и еще больше? Нет, это невозможно, это нужно написать, нужно, чтобы это сказал жене французского посла впавший в немилость вице-консул в Калькутте, нужно, чтобы вы, М. Д., написали это.
Я люблю вас больше всего на свете.
Иначе ничто не было бы возможным, невозможно было бы говорить, нечего было бы сказать, никакой любви, ничего.
За несколько дней до смерти вы говорите: я за все прошу у вас прощения. Я говорю вам это еще раз сегодня: мне нечего вам прощать, нечего, я могу простить все что вы захотите, если так будет надо, но это не я должен прощать. Я думаю, что вы сами должны простить себя. Но за что, на самом деле, прощать? За что просить прощения? За то, что мы недостаточно любили друг друга. Никогда не любили достаточно. — Я тоже недостаточно любила вас, я тоже не всегда была права с вами. — Я тоже, как вы, пытался сделать все, что я мог. Не только ради вас, не только, но вместе с вами. Пытался жить в правде, и ради вас, и ради себя самого, и ради книг. Мы связаны с вами всем, начиная с темной комнаты, в которой писали, и заканчивая нашей любовью к миру.
Вот что я отвечаю вам, и вы давно это знаете, знаете, что я не должен был знать, знаете то, от чего меня охраняли, потому что знать это, наверное, было слишком тяжело, так тяжело, что хотелось покончить с жизнью, так тяжело, что невозможно было это принять. Так что нам нужна была эта обыкновенная жизнь, нам нужны были любовь, ревность, злость, неискренность. «Музыка» перечитана и исправлена. В это невозможно поверить после всех наших сцен, выброшенных с балкона чемоданов, постоянных фраз вроде «Все кончено, я больше не люблю вас, вы ничтожество». И я ударял вас, и вы говорили: Ян, умоляю вас, не убивайте меня, у меня уже везде синяки, я вызову полицию, я не хочу умирать. И вино в непонятных бистро за городом, ночные прогулки в Булонском лесу, дверцы, закрытые на два оборота, перстни, спрятанные под сиденьем: Ян, мы никогда не знаем, чего они захотят, они ведь могут и палец отрезать, чтобы украсть перстень. Я спрашиваю себя: как можно быть проституткой? Вы смотрите на мужчин, женщин, трансух, которые тоже смотрят, кто идет мимо и потом может вернуться. И мы смотрим, боясь, думая об этих людях, мы в том же лесу, что и они. Вместе.
Все это и все остальное, о чем невозможно сказать, замыслы книг, фильмов, обещания, постоянные «мы займемся этим, это идея», а потом — нет, мы беремся за что-то другое, нужно опять писать, ездить каждый день в Кильбёф-сюр-Сен, выпивать по стаканчику в отеле «Марин» и смотреть на паром, который идет в Пор-Жером: посмотрите, Ян, какой он изящный, этот корабль, он плывет, пересекает Сену, он делает свою работу и занимается только этим. И мы тоже идем на паром. Выходим из машины, вы стоите у поручня, переправа длится несколько минут, вы смотрите на Сену и говорите: Меконг. И мы сходим на берег и едем вдоль берега на машине, иногда до самого Вилькьера. И возвращаемся на пароме обратно. А позже в книге появится, чтобы исчезнуть, поэма «Эмили», о которой будут читать во всем мире, она и он, Кэптен и его жена, я люблю их до безумия, я никогда не писала еще такой книги, такой правдивой, что хочется даже кричать.
Книга называется «Эмили Л.».