Человек, отвечающий за себя, как вершину истории. Основа аристократической ответственности заложена в характере течения времени замка: это время не линейное, оно движется по спирали, как бы сужающейся кверху, превращающей ныне живущего в болезненный сгусток всей предыдущей истории его рода. Именно в нем оживают родовые портреты, его глаза видят привиденческую оживленность замковых коридоров. Для жителя замка подлинная бытийственность, осмысленность, оживленность основана на вечном возвращении, бесконечном повторении одних и тех же сюжетов в исполнении все новых поколений. Родовое уродство есть подлинная красота, ибо оно не случайно. Einmal ist Keinmal: единожды – все равно что никогда. У Милана Кундеры «Чего стоит жизнь, если первая же ее репетиция есть уже сама жизнь?… набросок к ничему, начертание, так и не воплощенное в картину». [382] Если же в твоем лице история проигрывает единственную возможную драму, многократно сыгранную на фоне тех же стен, то в этом мире вечного возвращения на всяком поступке лежит тяжесть невыносимой ответственности. Это ответственность не перед кем-то, ибо зрители этой драмы воплощены в самом актере, породили его со всеми его уродством и красотой, благородством и низостью. Сцена окружена высокой каменной стеной, и не существует взгляда со стороны, нет источника оценки, облегчающего ответственность. Король ответственен перед Богом и подданными. Житель замка ответственен перед сконцентрированной в нем историей. Он ее сгусток, вершина.
Человек обещающий. Ф. Ницше определял человека как животное, смеющее обещать. Сознание силы и свободы позволяет давать слово. Но аристократическое обещание есть воплощение господства над собой: такого господства, которое признает достойным себя как добро, так и зло, как сдержанность, так и страсть. Суть обещания не в том, что будет совершено определенное действие, а в том, что оно будет совершено определенным человеком со всеми его возможностями и непредсказуемостями, что именно он выйдет на бой с судьбой и с внешними обстоятельствами, которые, в сущности, ничто. Это обещание основано на том, что замок стоит и будет стоять, что бы ни происходило в природе и человечестве.
Человек прощающий. Прощать в определенном смысле дело не человеческое. Аристократическое прощение обращено на то, что вне замка. Это прощение Ничто, ценностной пустоты в том, что она не может быть не прощена. Не прощаемое есть значимое, и прощение есть лишь акт определения границы между значимым и незначимым. Конфуций считает важным качеством благородного мужа то, что он всегда винит себя, а не другого. Но в основе этого принятия всей ответственности на себя и изначального предпрощения другого лежит отказ другому в праве и способности быть нравственным субъектом. Вождь, полководец, создатель, тот, кто принимает решение, берет на себя и вину. Но он в то же время изначально невиновен, как не может быть виновен создатель мира в его несовершенстве. Он не осуждает творение, ибо оно тварно. Но он не осуждает и себя, т. к. он несводим к единичному творению, а способен на создание бесконечно иных миров. Взятие ответственности есть подспудно признание своей свободы и возможности творить и доброе и злое.
Человек судящий. Когда коммуна средневекового города принимала нового жителя, то заключала с ним своего рода договор о том, что он не будет самостоятельно, индивидуально использовать силу для установления справедливости. Эта функция передается сообществу. Аристократ не передает и не может передать этой функции, т. к. по отношению к самому себе только сам человек может быть окончательным судьей и палачом. Исторически традиционно он вершит суд внутри замка, он гарантирует справедливость собственных решений лишь собственной справедливостью, достоинством своей личности, а не внешними законами. Он творит новые прецеденты или вспоминает старые, не желая надличностных обобщений в законах. Дуэль – след этой привилегии аристократов не отчуждать свое право на справедливость в пользу государства, церкви и т. п. Не случайно и не из гуманизма она вызывала такое осуждение и запрет с их стороны. Аристократ осуществляет свой суд, не выходя за границы своего ценностного мира – исходя из собственных представлений, отношений, мудрости или своеволия, а не как посредник между законом или высшей истиной и людьми.
Неторгующий человек. Товарный рынок собирает на публичной площади не личности, а производителей, и даже не кого , а что . По К. Марксу, рынок исключает из публичной сферы все личное и оттесняет собственно человеческое в приватную сферу семьи, дружбы или любви. Но для аристократа публичность есть лишь форма развертывания своего личного Я, и в этом смысле пространство замка (несводимое к семье) и есть сфера аристократической публичности, разворачиваемой во времени. В Средневековье человек не мог быть посвящен в рыцари, если кто-то из его предков занимался торговлей. Для людей войны, завоевателей ценности и правила торговли были неприемлемы не только духовно: эта неприемлемость была институализирована. Еще в ХIХ веке в Польше аристократ, согрешивший торговлей, лишался своих привилегий. То же наблюдалось и на Востоке, например в Японии. Исследователи ценностно-нормативных систем даже выделяют две основные группы ценностей – стражников и торгующих – по их явной противопоставленности друг другу не только в истории, но и в современном обществе, даже внутри индустриально-городской культуры. [383] В аристократизме отвержение торговли имеет явно выраженный моральный характер: важно личное неучастие в торговых отношениях, т. к. это перерождает моральный облик и совершенно несовместимо с фундаментальными аристократическими ценностями. Иное дело, если другие люди участвуют в торговле, подобно тому как они выполняют другие работы по обеспечению повседневной жизни. Главное – личное неучастие. Оно и невозможно, т. к. выгода совершенно выпадает из системы аристократически значимого.
Человек дарующий. Заработанное не имеет подлинной значимости, т. к. является результатом внешних законов, права, рынка, договоров и т. п. Подлинной ценностью обладают лишь дары – то, что окрашено личным отношением и выбором. Но дарение для аристократа однонаправленно и осмыслено как щедрость. Дарение определяет границу между Нечто и Ничто, между возвышением замка и ценностной плоскостью вне его. Щедрость , осуществляемая в даре, не есть некий нормативный ориентир, которому можно соответствовать или не соответствовать. Это вообще единственно возможное отношение между всем и пустотой. Дарение не ожидает, не предполагает никакого ответа: оно подобно лучу света, уходящему и исчезающему в темноте. Щедрость – своего рода символ полноты бытия. Как нравственное явление она воплощает не отношение человека к человеку, а лишь отношение человека к самому себе.
При сравнении ценностей стражников и торговцев Джейн Джейкобс замечает, что верность в одном и честность в другом случае являются как бы ценностями от противного. Потребность в них порождена реальным стремлением нарушить соответствующие правила. Это, можно сказать, компенсаторные ценности, стоящие особняком и имеющие более идеологический, чем нравственный характер. Но аристократ, стоящий вне системы служения, воспринимает верность как верность себе и роду или замковой традиции. Это верность не внешнему, но внутреннему пространству замка. Если рыцарство есть «отрешение от самого себя» (Майстер Экхарт), стремление стать орудием Бога, истины и справедливости, то аристократизм есть утверждение себя вопреки королю и Богу, служение воплощенной в отдельной личности истории.
Непрофессиональный человек. Аристократизм отвергает профессиональную работу – она ограничивает свободу и ведет к торговым отношениям. Собственно праздность не есть отсутствие деятельности, это лишь иная деятельность – воспроизводство личности и рода в ней и через нее. Неприятие профессионализма не входит в противоречие с рядом навыков, знаний, опыта традиционного аристократического набора. Они лишь не должны продаваться или делать человека зависимым от них каким-либо иным способом. «Работа может быть сколь угодно важной чертой человеческого обмена веществ с природой, но это не значит, что всякий человек обязан и работать; он прекрасно может заставить работать за себя других, никакого ущерба его человеческому бытию от того не случится». [384] (Обращение к Х. Арендт не случайно: она исключительно ярко и глубоко теоретически воспроизводит, главным образом, аристократические ценности, хотя и не обозначенные традиционно.) Но человек не может включиться в мир людей и его историю без слова и поступка. Именно это необходимое реализуется в аристократизме: он воплощает волю, знаковость и способность поступать, т. е. инициировать жизнь. Но при этом поступок является лишь знаковым выражением человека, содержание которого придается ему именно действующим субъектом, а не извне этой системы «человек – поступок». Человек творящий становится сыном собственного произведения (даже худшие произведения намного ценнее авторов), существом тварным. Творец видит себя в своем творении ограниченным (П. Валери). И эта ограниченность становится значительнее самого автора. Аристократическое неприятие никакого профессионального созидания есть невозможность стать рабом собственного творения и самого себя, стремление остаться свободным. Поэтому аристократический поступок ничего не говорит об авторе; наоборот, автор все говорит о поступке. Важно не деяние, а тот, кто его совершает. Человек придает ценность поступку. Даже в созидании самого себя – в своей телесности, в формах замка и сада, галстука и осанки – аристократ сохраняет свою независимость и первичность: только из его рук они обретают свою аристократичность, становятся знаками. Уместно вспомнить, как настойчиво разрабатывает Франклин систему действий, создающих в глазах окружающих образ человека, «заслуживающего кредита», т. е. стучащего молотком с раннего утра.
Известно, что в античности профессиональный труд вызывал презрение и Аристотель стыдился, что был сыном врача. В раннесредневековых «Books of Customs», если ремесленник богател и хотел стать свободным человеком, он должен был отказаться от своего ремесла и избавиться от всех инструментов в своем доме. (В дальнейшем это правило было перевернуто и человек становился горожанином в качестве члена ремесленной гильдии.) Действительно, человек может входить в сообщество людей именно в качестве человека, а не ограниченной функции своей профессии с ее частными интересами и узким взглядом. Аристократизм воспринял эту ценностную установку, отвергая узость всякого профессионализма. (Узость самого аристократа видна лишь буржуазному демократу, для которого человек существует как существо политическое или участник всеобщей рыночно-производственной машины.) Невозможно превратить замок в специализированную мастерскую, как невозможно лишить мир способности простираться в бесконечность.
Человек праздный . Возвеличивание труда – достаточно позднее изобретение человечества. И в античности, и в Средневековье именно праздность воспринималась как нормальная и благая жизнь. «Если с трудом, кто смог бы сделать хорошо?» – задается вопросом Пиндар. Все слова для труда в европейских языках исконно означают муку. [385] У Аристотеля одна нужда заставляет побежденных работать руками. Для христианства и нищенство – вполне достойный способ поддержания жизни. В поте лица едят свой хлеб те, кто никак иначе не может помочь себе. И в монастыре труд воспринимается как форма аскезы. Труд есть наказание за грехопадение. Фома Аквинский утверждает, что «созерцательная жизнь в абсолютном смысле лучше, чем деятельная жизнь». [386] В истории культуры эта мысль неоднократно принимала вид своеобразного страха нравственно чуткой личности перед жизненной активностью, чреватой злом, унижением и ущемлением другого. Таков был Дельвиг – ленивый мудрец; таким описан (или понимаем) Илья Ильич Обломов. Как и во многих других моментах, аристократизм лишь в более ярком, концентрированном и оформленном виде выразил ценностное устремление человечества.
Богатый человек вне богатства. Уже Демосфен определил внеэкономический смысл богатства: «Много рабского и низменного заставляет свободных людей делать нищета» (Оч. 57,45). Аристократизму совершенно чужд рыцарский обет бедности, но богатство есть для него лишь почва, условие, средство поддержания образа жизни. Исторически аристократические владения были связаны с войнами, захватами, грабежами. Иной способ их появления не включен в разряд значимых и достойных (оценка даров тут весьма неоднозначна). Подобно тому как достойно появление на пиршественном столе убитого накануне оленя, но не интересно, откуда возник на нем хлеб. Вино из собственных подвалов имеет также привкус охоты: поиска, игры, индивидуальности и риска. В любом случае для вождя воинов богатство или бедность лишь временные состояния и не могут определять его личностные достоинства. Как раз наоборот, последние определяют способность к завоеванию, присвоению и устроению. Замок – это не конец завоевания, а начало, порождающее весь мир. Это точка, в которую упирается ножка циркуля, при том что размер окружности не ограничен. Аристократ принимает богатство как принимает всякий человек наличие почвы под ногами и возможность ходить. Но даже если эта возможность исчезает, богатство не становится ценностью, т. к. ценностная основа великолепного выезда и чистой рубашки одинакова. Так же несущественен размер дара. Все это не вещественные реалии, а знаки одного и того же.
Золотое правило, обращенное ко времени. Предпосылкой золотого правила является равенство людей, даже если оно выступает как чистое стремление быть принятым в мире людей в качестве человека. Оно предполагает заранее содержательно не установленное отношение к Другому и наличие желания, что бы другой отнесся к тебе определенным образом, а также допущение, что второе может быть ориентиром для первого. Но аристократическое сознание не примысливает Другого в этом качестве. Смотрящий с самой высокой точки замка не может требовать такой же направленности взгляда от стоящего у его стен, творец не может ожидать от сотворенного отношения, подобного собственному. Положение вождя таково, что он может делать другим и самому себе то, что никто другой не способен и недопущен делать. Другой аристократа пребывает внутри замка, что позволяет ему быть субъектом морали в ситуации отсутствия Другого в общепринятом смысле. Этот внутренний Другой есть совокупность знаков, поступков, оценок – всего нравственно-исторического опыта замка. В таком случае золотое правило могло бы принять иной вид: отнесись к будущему (т. е. поступай) так, как ты желал бы, чтобы прошлое отнеслось к тебе, или поступай так, чтобы ты стал для будущего тем, чем для тебя является твое прошлое. Поступай с другим, т. е. с самим собой, так, как бы ты хотел, чтобы с тобой поступил персонифицированный опыт рода. В сущности, любое деяние, направленное как бы на другого, в первую очередь направлено на самого деятеля, выражает его отношение к самому себе. Внешний мир не интересуется мотивом, тем более что он для него недоступен. Моральное и есть отношение человека к самому себе, устроение самого себя в пространстве собственной биографии.
Человек эстетизирующий . Исследование охотничьих первобытных племен показало, что они заняты добыванием пищи лишь три дня из семи, а все остальное время посвящают созданию украшений из раковин, бесконечным рассказам и пересказам преданий, игре на барабанах и расписыванию окрестных скал. Аристократизм, реализующий ценности и возможности праздности, воплотил в себе это стремление эстетизировать жизнь и мир. Оно выступает в качестве оформленности бытия: значимое является в то же время и знаком, т. е. определенной содержательной формой. Даже лицо не может быть простой природной телесностью. Лицо – это знак принадлежности роду и истории, своеобразный символ связи прошлого и настоящего. Чем более оно родовито-индивидуально, чем явственнее, преувеличеннее выступают на нем фамильные черты и индивидуальное своеобразие характера, тем достойнее это лицо-маска. [387] Не может быть значим общий стандарт красоты, если он предполагает потерю родовой индивидуальности. (Чем породистее собака, тем извращеннее, изысканнее ее формы, тем дальше уходит она от исходной природы.) Лицо-маска несет в себе символику культуры, имеет выражение. Оно обозначает, оформляет личностное достоинство. И замок имеет свое индивидуальное лицо, свои цвета и герб. Оформленность значительна и значительно то, что оформлено. Имеет свою форму течение дня, и года, и жизни. Чувство формы рождает ценность жеста и театрализует все, что имеет значение. Й. Хёйзинга пишет: «Средневековое сознание не могло выражать и воспринимать душевные движения, не прибегая к персонификации». [388] Нравственные понятия становятся аллегориями, героями разыгрываемых спектаклей. Они могут сталкиваться и спорить друг с другом, драться на турнирах. Они становятся жителями замка, участниками его мистерий. Эстетизированная моральная рефлексия ставит человека наравне с моральными понятиями и чувствами, с одной стороны, приземляя и уравнивая их, а с другой – включая человека в своеобразное отношение диалога с ними и несводимости себя к ним. Эта отстраненность от нравственных понятий своей эпохи и их призем-ленность, очеловеченность, лишает их потусторонности, превращает в жителей замка, героев родовой истории, в потомков духовных поисков предков, их грехов и возвышений. Такое аллегорическое моральное сознание, в котором добродетель отличается от греха цветом одежды или кожи, создает мироощущение, отличное от христианских идей греховности, спасения и божественной благодати. Человек участвует в нравственной мистерии не только наравне с ценностными понятиями и образами, но он и режиссер этой мистерии, ее художник и зритель, знающий весь ход сюжета. По коридорам замка бродят привидения – совесть рода. Совершивший злодеяние не может умереть: он не только страдает сам, но неутомимо пугает все новые поколения.
Человек «по праву гордый» (Аристотель). Позволим себе здесь снова обратиться к Ханне Арендт, т. к. сила ее высказывания сама по себе является агрументом. «Цельность личности, утверждаемая лишь актуализацией и артикуляцией того, что дано, даровано с рождением, держится и поддерживается тем, что мы обычно называем гордостью. Гордость опять же возможна лишь в доверии к тому, что личное кто превосходит по величию и значимости все, что личность способна обеспечить и осуществить. “Пусть врачей, кондитеров и прислугу больших домов судят по тому, чтó они сделали, и даже по тому, чтó они намеревались сделать; о самих господах судят по тому, чтó они есть”. Гордиться сделанным тобой – до этого может опуститься только пошлость; те, кто оказывается готов настолько опуститься, становятся рабами и пленниками своих собственных способностей. Постыднее быть рабом самого себя, чем слугой кому-то другому». [389] Но гордость личным кто , не объективированным и не выявленным в произведении, поступке, возможна лишь как внутреннее состояние личности, ее самоощущение, исходное и предпосылочное для прихода личности в мир. Это не гордость перед кем-то. Это своего рода ценностный акцент, выявление первичности для ценностного сознания отношения к самому себе как смыслосозидающему и оживляющему центру. [390]
Аристократизм явился своего рода вершиной ценностного движения, начатого еще в Древнем Китае и античном мире и оборванного в Новое время. Именно в силу своей оборванности оно сохранило свое вершинное значение. Уже в античности осознавалась первичность деятеля по отношению к деянию (например, Периклом – у него слава не связана с общезначимыми масштабами повседневного поведения, а выражается и добрыми и злыми делами). Аристотель различает результат и отдельную от него энергию (деятельность). Аристократизм есть своего рода жизне– и ценностно порождающая энергия, рождаемая исключительным в силу его историчности субъектом.
Еще в античности формируется и формулируется антипод аристократизма, получивший наименование мещанства. Их противостояние обнаруживается как результат некоего размежевания ценностей, их прямого противопоставления друг другу. Ценностный мир одной эпохи как бы разрывался, растягивался до максимального напряжения, когда фиксируется не просто иное, а прямо противоположное ценностное устремление. Это напоминает действие двух разнозаряженных пластин при поляризации. Такое достаточно уникальное событие не порождало особых теоретических или индивидуально-нравственных проблем в силу социальной фиксированности и ролевой определенности. Лишь в Новое время, когда социальные преграды становятся все более прозрачными, возникает ситуация ценностной неопределенности, когда мещанин обнаруживает себя во дворянстве, а стены аристократического замка превращаются в историческую достопримечательность. На смену странствующему рыцарю приходит «self-made man» – человек, создающий себя, но не в качестве себя, а в качестве успешной функции общества или ситуации, в которой он оказывается в силу рождения или жизненных катаклизмов. Это человек, который приспосабливается и выживает (Робинзон Крузо), который совершает свое восхождение к социальному и материальному благополучию. Порой это человек риска, поклонник новизны, а не традиции, он открывает новые миры, не делая их своими. Но на этом пути есть статичное пространство, заводь, замкнутое, но, в отличие от замка, совершенно незащищенное пространство, в котором укрывается житель новой эпохи, подобно тому как в нем укрывался незащищенный и зависимый от собственных усилий герой Гесиода и Эзопа. Не он творит мир, но сам сотворен и не защищен. Аристократическое бытие есть бытие всем, мещанское – быть ничем, т. к. ничто наименее ранимо и страдательно (Эзоп говорит об этом вполне откровенно).
Не праздность, а трудолюбие и профессионализм, не гордость, а скромность, не щедрость, а бережливость, не подаренное или завоеванное, а заработанное, не эстетизированное, а антиэстетическое (по поводу чего так переживали критики мещанства в ХIХ веке), не дарение, а благотворительность, благодеяние, [391] устремленность к богатству и т. д. – это ценностные откровения Ничто. Ничто стремится стать чем-то, опредметиться в профессии или произведении, в стоимости или в моральной идее, обрести лицо через взгляд извне «стараются внушить о себе хорошее мнение, хотя сами о себе его не имеют» ( Ницше Ф . По ту сторону добра и зла // Ф. Ницше. Соч. в 2 т. / Под ред. К.А. Свасьяна. – М., 1990. Т. 1. С. 261).
Осуществленное аристократизмом возвышение человека, а в сущности, своего рода собирание всех ценностных обретений разных культур, в которых человек оказался способным отнестись к миру как к самому себе, а к себе, как к всеобщему, сохранилось в ценностном сознании человечества не только в силу его содержания. Ценностное сознание не создает множественности бытия: оно включает в себя все значимое. В этом смысле оно может быть только всем, в котором нет отдельного, выделенного субъекта. Последний может существовать, только слившись со всем миром значимого, создавая его как себя, как свою ценностную протяженность. Именно это глубинное основание ценностного мира воплощает аристократизм и из него вытекает его содержательная определенность.