Шнабель не опускал с меня внимательных глаз, а я усыплял его бдительность и старался изобразить из себя человека, ничего худого не подозревающего.
Мы вышли.
На темном небе, точно изумруды на бархате, трепетали крупные, мохнатые звезды.
Ночь дышала тишиной, покоем, и постукивание электродвижка где-то под навесом казалось нереальным.
Я был очень удивлен, когда Шнабель повел меня не в лес, не к машинам, а в дом Гюберта. Что это – отсрочка или?.
Шнабель вошел в комнату Гюберта, оставив меня в столовой перед закрытыми дверями.
Сердце стучало. И вдруг до моего слуха из кабинета
Гюберта донесся разговор на немецком языке. Я вытянул шею, вслушался.
– Ну как? – раздался голос Гюберта.
– Спал, как покойник, – ответил Шнабель.
– Раздетым?
– Да, под одеялом.
– Как держит себя сейчас?
– Ни следа волнения. Я уверен, что он не понимает по-немецки.
– Хорошо, ступайте. Пусть он зайдет сюда.
Я вытер пот со лба, повернулся спиной к двери и вцепился взглядом в старую литографию, висевшую на стене.
Шнабель вышел, впустил меня в кабинет и прикрыл за собой дверь.
Гюберт холодно извинился, что потревожил меня, и спросил:
– Как устроились?
– Прекрасно.
– Если в чем будете нуждаться, скажите.
– Хорошо.
– А сейчас у меня просьба: быстренько напишите свою биографию и принесите мне. И ничего не скрывайте, в том числе и ваши, так сказать, операции с грузами. Утром я должен все отправить. Сколько времени вам надо?
Я ответил, что достаточно получаса.
Было ясно, что в этот поздний час дело не в биографии.
Гюберт, решив проверить меня, спровоцировать, теперь хотел воочию убедиться по моему поведению, знаю я немецкий язык или нет.
Кажется, он убедился. Первый тур боя решился в мою пользу.
Менее чем через полчаса я отнес ему биографию, вернулся к себе и вдруг почувствовал огромную усталость.
Эту усталость не снимало и радостное сознание победы: я не совершил ничего опрометчивого, удержал себя от неверных шагов, в общем – разгадал уловку врата и не поддался ей.
Но следовало сделать выводы. Начало не предвещало ничего утешительного. Решетов был прав: меня будут, конечно, проверять еще и еще. Гюберт не успокоится, будет расставлять новые ловушки. Надо выдержать и не оступиться. Надо добиться абсолютной естественности и точности всех своих действий, обдумывать каждый шаг, каждое слово, даже взгляд. Так, и только так! Мое возбуждение было настолько сильным, что я не мог заснуть.
Мысль рвалась вперед, стремясь приоткрыть завесу, скрывающую будущее.
9. ОПЫТНАЯ СТАНЦИЯ
Прошло пять суток моего пребывания на Опытной станции. Пять суток, очень похожих друг на друга и в то же время неодинаковых. Чем-то они отличались. Ощущение новизны уже исчезло, и наблюдений было достаточно, чтобы немного разобраться в обстановке.
Убедившись, по-видимому, в том, что я не знаю языка, окружающие не соблюдали в моем присутствии должной осторожности, и я чутко прислушивался к разговорам обитателей станции, жадно схватывая каждое слово. Так я узнал главных действующих лиц спектакля, участником которого стал сам. Я убедился, что руководит Опытной станцией гауптман Вильгельм Гюберт. Помощником его был Отто Бунк, но его я еще ни разу не видел. Из обрывков разговоров, подслушанных мною, можно было понять, что
Бунк находится в командировке. Функции коменданта выполняет обер-лейтенант Эрих Шнабель. Хилый человечек, первым заговоривший со мной по-русски, носит фамилию Похитун и является шифровальщиком. По всему видно, что с гитлеровцами он связан давно и чувствует себя здесь своим человеком. Унтер-офицера, дразнившего жука-носорога, звали Курт Венцель. Есть еще радист Раух, есть фельдшер, повар, шоферы, солдаты и еще кто-то, кого я пока не знаю ни по должности, ни по фамилии. Из того, что Опытная станция расположена в сравнительном отдалении от фронта, за чертой города, в лесу, нетрудно было заключить, что это конспиративный пункт гитлеровской разведки, который готовит и забрасывает специальных агентов на нашу территорию. Возможно, что некоторые из этих агентов, подобно мне, проходят подготовку и содержатся здесь, а другие размещены в городе.
Наличие собственной приемно-передаточной радиостанции убедительно свидетельствовало, что этот центр имеет где-то своих радистов-корреспондентов, с которыми поддерживает регулярную связь. Вероятнее всего, эти корреспонденты в свое время были переброшены за линию фронта, в наш глубокий тыл, удачно осели там, собирают разведданные и сообщают их Гюберту. Станция, видимо, работает по определенному расписанию, в чем нетрудно было удостовериться за это время.
Сделанные мною выводы и наблюдения, еще требующие уточнения и проверки, подтверждались кое-какими деталями. Например, за эти дни станцию несколько раз посещали офицеры-летчики. Они приезжали одиночками и группами, уединялись с Гюбертом и вызывали шифровальщика Похитуна и радиста Рауха. Я пришел к заключению, что летчики являются к Гюберту за получением разведывательной информации.
То, что это «осиное гнездо» прикрывается вывеской лесной Опытной станции, могло вызывать удивление лишь у людей неосведомленных. Я отлично знал, что подобные разведывательные точки, укрывающиеся под различными наименованиями, вроде «опытная станция», «лесничество», «контора по вывозке древесины», «скипидарный завод» и так далее, разбросаны по всему тылу фашистского фронта – от севера и до юга.
Что гитлеровских разведчиков не устраивает близость передовой и что они сторонятся крупных населенных мест и размещают свои пункты вдали от них, тщательно маскируясь, было вполне закономерно.
Первые два-три дня я был переполнен радостью от того, что самое страшное миновало. Я ловил себя на том, что гордился собой, что сознание долга и ответственности оказалось сильнее чувства страха за собственную жизнь. А
ведь как точил меня червь-искуситель, как толкал он меня на неправильный шаг! А что бы стало со мной, если бы я не выдержал и учинил преждевременный побег? Провал всего дела и неизбежная гибель.
Провокация, подстроенная Гюбертом, явилась для меня серьезным экзаменом.
Все последующие дни я упражнялся в осторожности, выдержке, наблюдательности, следил за каждым своим шагом и тренировал себя.
О прогулках в город, обещанных Гюбертом, разговор больше не заходил, а я умышленно не напоминал. Решил ждать.
Все эти дни я усердно сидел над составлением доклада
Гюберту. В докладе я должен был письменно повторить все, о чем говорил устно. Надо было сделать так, чтобы и то и другое сходилось, чтобы не было ни одной подозрительной щели, в которую можно было бы просунуть палец.
Конечно, доклад также являлся проверкой. И не только проверкой, но и документом, которым в случае «измены»
меня могли бы изобличить.
Утром, встав чуть свет, я на свежую голову внимательно репетировал доклад до той поры, пока не смог повторить его наизусть.
После завтрака, к которому мне впервые дали порцию разведенного спирта, я попросил Гюберта принять меня и вручил ему свое произведение. Гюберт полистал его, бегло просмотрел и ничего не сказал. Отпуская, он предупредил, что сегодня вечером со мной, возможно, будет беседовать шеф, полковник Габиш, которого он ожидает.
Габиш! Это имя я впервые услышал от Саврасова, а затем от Решетова. Итак, Габиш уже полковник.
События продолжают стремительно развертываться,
количество действующих лиц – увеличиваться. Происходила своеобразная реакция: я медленно, но верно, подобно газу или жидкости, проникал в другой, чужой мне организм.
Когда я возвращался от Гюберта, меня перехватили
Похитун и унтер-офицер Курт Венцель. Похитун заговорил со мной и объяснил, что Венцель приглашает меня совершить прогулку по лесу. Он, мол, хочет познакомить меня с окрестностями Опытной станции.
В чем дело? То ли Венцелю специально поручили сделать мне такое предложение, то ли он проявил собственную инициативу и просто ищет себе попутчика для прогулки?
От прогулки я не отказался. Мне уже опротивело торчать за проволочной оградой, стала надоедать моя комната. Не имея ни газет, ни книг, ни радио, я чувствовал себя отрезанным от мира. Прогулка меня вполне устраивала. Она давала также возможность познакомиться с окружающей местностью. Конечно, я предпочел бы экскурсию в город, а в провожатые – Похитуна, который интересовал меня больше, нежели немец Венцель, выполняющий обязанности одного из дежурных.
Я отправился в лес с унтер-офицером Венцелем.
Увядал золототканый осенний наряд. Меркли краски: буро-желтые, оранжевые, пурпурные, алые. Осень доживала свои последние дни. Стояла та пора, когда вода в реках темнеет, густеет и замедляет свой бег. Крылатые караваны начинали покидать наш край. На юг острыми уголками тянулись вереницы гусей, длинными пунктирными строчками улетали утиные стаи, по ночам в темном небе прощально и печально курлыкали журавли.
Мы шли хорошо протоптанной тропинкой: Венцель впереди, я – следом. Минут через двадцать в просветах между деревьями блеснула голубоватая гладь озера. Оно было знакомо мне по карте, я знал его название. Оно действительно выглядело очень живописным, окаймленное песчаным берегом и гигантскими, мачтовыми соснами.
Прогулка заняла три часа, но все удовольствие мне испортил Курт Венцель. Этот здоровый, неуклюжий детина, с физиономией цвета свежей говядины, с бездумными и прозрачными, как стекла, глазами, оказался невероятно самодовольным и прилипчивым типом.
Ему пришло в голову использовать нашу совместную прогулку для обучения меня немецкому языку. И я еще раз подумал: действует ли он по заданию или по собственному наитию? Я склонен был остановиться на первом. Возможно, что проверка продолжалась иными средствами. К
такому выводу я пришел потому, что настойчивость Курта
Венцеля никак не соответствовала его флегматичному самодовольному виду.
С немецкой педантичностью он не дал мне за все время прогулки ни одной минуты покоя. Показывал на воду, небо, землю, птиц, различные деревья, травы, тропу, предметы своего и моего туалета, спички, зажигалку, ручку, записную книжку, называл их по-немецки и требовал повторения всех этих слов. Я скрепя сердце, страшно уродуя, повторял их. Тупое и самоуверенное выражение лица
Венцеля, его манера говорить и смеяться вызывали у меня глухое раздражение. Я хотел сосредоточиться, побыть наедине с собственными мыслями, тем более что меня ожидало свидание с полковником Габишем, а Венцель досаждал своим уроком, требовавшим большого внимания, чтобы нечаянно не выдать себя.
Черт бы взял его, этого педагога!…
Я был несказанно рад, когда мы повернули обратно.
Венцель показал мне участки земли вокруг Опытной станции и дал понять, что мины, там заложенные, могут взорваться даже от прикосновения к ним птицы.
Ничего утешительного для себя я в этом не нашел, хотя это было очень важно знать и могло пригодиться. Но может быть, он просто пугал меня или указывал на безопасные участки земли, скрывая заминированные?
Войдя во двор, мы увидели две автомашины – комфортабельный лимузин и открытую штабную, стоявшие впритык к воротам и покрытые маскировочными сетками.
Значит, полковник Габиш был уже здесь.
Мы сразу отправились в столовую, где нас ждал обед. Я
рассчитывал, что меня уже ждут и вот-вот вызовут, но я был приглашен в дом Гюберта только вечером.
Гюберт и Габиш ждали меня в комнате, обставленной под гостиную. Габиш картинно полулежал на диване, облокотившись на тугой валик. Это был тучный человек лет под шестьдесят, с широкой, жирной грудью и с крупным гладко выбритым мрачным лицом. Жесткий стоячий воротник мундира подпирал его отвислые щеки и уже дряблый тройной подбородок. Его темные, полуприкрытые тяжелыми веками глаза смотрели внимательно и сосредоточенно.
Гюберт в форме, облегавшей его фигуру, как лайковая перчатка руку, расхаживал по комнате.
Я, перешагнув порог, остановился и представился.
– Очень приятно, – ответил Габиш и указал мне на стул, видимо специально поставленный как раз против дивана.
– Расскажите полковнику обо всем, что вы рассказали мне, – предложил Гюберт.
Габиш подтвердил это легким кивком головы.
Я сел, положил ногу на ногу и приступил к рассказу. Я
пересказал тот доклад, который сдал сегодня, сделав для разнообразия перестановку кое-каких фактов и деталей, не меняющих целого.
Габиш благосклонно слушал меня, не прерывая, и изредка снисходительно кивал головой. Его глаза все время были полузакрыты и, как мне казалось, затянуты мутноватой пленкой.
Когда я кончил, Габиш стал задавать вопросы. Говорил он по-русски с сильным акцентом, неправильно. Но, как бы там ни было, мы отлично понимали друг друга без помощи
Гюберта.
Габиша интересовало многое. Он ставил передо мной самые разнообразные вопросы, которые совершенно не затронул до этого Гюберт. Ему хотелось знать, сможем ли мы, то есть я, Брызгалов и Саврасов, подобрать пригодных людей и направить их в Сибирь, в Среднюю Азию, на Урал, на Дальний Восток, можно ли надеяться на приобретение там солидной агентуры. Он не скрывал от меня, что теперь очень важно организовать сеть надежных кадров именно там, куда перебазировалась наша промышленность из оккупированных районов. Далее он спросил, какие железные дороги нашей страны несут сейчас наибольшую нагрузку, как разрешается вопрос со специалистами-железнодорожниками, какие новые линии строятся.
Вопросы ставились хитро и тонко, с определенным расчетом. Можно было заключить, что, с одной стороны, его, как разведчика, интересовали определенные данные, а с другой стороны, он проверял мою осведомленность, мое знание транспорта, работником которого я себя назвал.
Я не пытался делать из себя всезнайку, осведомленным во всех областях. На часть вопросов я отвечал подробно, исчерпывающе, приводя кое-какие цифры, иллюстрируя свои выкладки примерами, на другие вопросы отвечал сбивчиво, признавался, что я не в курсе дела.
Затем Габиш круто изменил направление разговора и спросил меня:
– Ви шифровальный работ умеете?
Я ответил отрицательно.
– Искусство это несложное, – вставил Гюберт. – Обучиться не очень трудно.
– Попытаюсь, если это нужно, – сказал я.
– Вам надо знайт не только шифр и код, – добавил Габиш, поправил валик и изменил позу. – Вам надо знайт фоторабот, радиоработ, особый техника, специфик-техника.
– Вы понимаете, о чем говорит господин полковник? –
обратился ко мне Гюберт, не совсем, видимо, уверенный в том, что все сказанное Габишем дошло до меня.
Я не успел ответить. За меня ответил Габиш. Дернув головой, он резко бросил, повысив немного голос:
– Он все прекрасно понимайт! Он человек грамотный…
Гюберт недовольно поморщился, но ничего не сказал.
Наступившее молчание нарушил Габиш. Он спросил меня:
– Что ви будет делайт, когда ми вас не отпускать долго от себя?
Я неопределенно пожал плечами и попросил пояснить, что надо понимать под словом «долго».
Габиш пояснил: «долго» – это два, а возможно, и три месяца, то есть минимальный срок, необходимый для обучения меня радио, фото, шифру и другой технике.
– Ну что ж, – ответил я, – придется выдумать для московского начальства более сложный вариант моих приключений…
Тогда Габиш спросил Гюберта по-немецки, поставил ли он меня в известность о предстоящей поездке к Доктору.
Я, конечно, все понял отлично. Речь, по-видимому, шла о том самом докторе Шляпникове, за которым накануне войны безуспешно охотился полковник Решетов.
Гюберт ответил Габишу, что без него не решился беседовать со мной на эту тему.
Тогда Габиш обратился ко мне и сообщил, что в самое ближайшее время, а точнее – завтра утром надо выехать в один из прикарпатских городов и встретиться там с Доктором.
– Доктор хорошо знайт Советский Россия, – заметил
Габиш, – он гросс-мастер. С ним ви будете договориться основательно.
О чем договориться, Габиш не сказал, а я, конечно, не просил пояснений. Я знал, что чрезмерная любознательность в такой обстановке может испортить дело. При встрече с Доктором так или иначе все выяснится. Для того чтобы показать, что я чувствую себя вполне уверенно и спокойно, я задал все же вопрос:
– Я должен буду остаться у Доктора или возвратиться сюда?
– Сюда, обязательно сюда!… – ответил Габиш и сказал
Гюберту по-русски: – С поездкой к Доктор не затягивайт.
Чем скоро, тем лючше. Обязательно завтра.
Гюберт наклоном головы дал понять, что принял сказанное как приказ.
– А мне ви подробно написайт рапорт вся ваша работ, –
предложил мне Габиш.
– О встрече с Доктором?
– Найн, – тряхнул головой Габиш. – Ваша работ Советский Россия.
Я посмотрел на Гюберта и объяснил Габишу, что подробный доклад о себе и лицах, мне известных, я уже написал и вручил гауптману Гюберту. Я не мог допустить, что Габиш не ознакомлен с моим докладом и не знает о его существовании.
– Неважн! – барственно бросил Габиш. – Рапорт сделайт мое имя.
– Хорошо! – сказал я и тут же сообразил, что, располагая двумя моими письменными документами по одному и тому же вопросу, Габиш и Гюберт получат возможность лишний раз проверить меня.
– Вы можете быть свободны, – произнес Габиш, тяжело встал и заложил руки за спину.
Не удостоенный «чести» пожать руку шефу, я поклонился и покинул комнату.
До двух часов ночи я сидел за столом и писал второй доклад. Я передал его Гюберту, так как Габиш уже покинул
Опытную станцию.
Рано утром следующего дня меня подняли с постели: вызывал Гюберт. Я быстро оделся и прошел к нему. Гюберт сказал, что меня ждет машина: пора ехать на вокзал.
Он вручил мне приличную сумму немецкими оккупационными марками, документы на беспрепятственный проезд к месту нахождения Доктора, небольшой сверток для передачи Доктору и условный телеграфный адрес на случай какого-либо непредвиденного случая в пути.
– В машине вас ждет обер-лейтенант Шнабель, – пояснил Гюберт. – Он вас усадит в поезд. Вам дают недельный паек, но я думаю, что дорога займет не более четырех суток.
Гюберт назвал мне город, место, где должна произойти встреча с Доктором, описал внешность Доктора, сообщил условный пароль, но не назвал ни фамилии, ни имени
Доктора.
Получив исчерпывающий инструктаж, я понял, что таинственный Доктор «гросс-мастер» по русским делам –
находится сейчас на лечении в курортном городке и что полковник Габиш не склонен вызывать его сюда для встречи со мной. Понял я и другое: о моем визите Доктор, очевидно, будет извещен по телефону или по радио.
– Вы там долго не задерживайтесь, – сказал мне вместо прощального напутствия Гюберт.
– Если это будет зависеть от меня… – Я помялся и спросил, смущенно ухмыляясь: – А как с деньгами? Брызгалов говорил…
– Все в свое время! – сказал Гюберт и проводил меня до дверей.
Час спустя я сидел в накуренном офицерском вагоне.
Поезд шел на юго-запад.
10. В ПРИКАРПАТЬЕ
Я сидел на жестком диване и глядел в окно на оголенные поля, испытывая непередаваемо странное чувство: ехать по родной земле как по чужой, как иностранец, в окружении врагов! Это царапающее, угнетающее чувство не покидало меня.
Гауптман Гюберт был прав – дорога уложилась в четверо суток с небольшим. Маленький, с писклявым голосом паровозик резво тащил небольшой состав к конечной точке моего путешествия.
Устал я изрядно. Путь по сложному маршруту с пересадками в Киеве, Житомире, Виннице и Львове, с толчеей на вокзалах, с неизбежными и частыми проверками документов измотал меня основательно.
Захотелось подкрепиться немного. С утра у меня во рту не было ни крошки. Я открыл небольшой чемоданчик, в который Шнабель уложил продукты, открыл банку голландских мясных консервов и съел их мгновенно.
Потом взял в руки сверток для Доктора, врученный
Гюбертом. Прикинул на руке: в нем было не больше двухсот граммов. Всю дорогу мне очень хотелось раскрыть его. И сделать-то это было совсем несложно. В свертке было что-то твердое, видимо какая-то картонная коробочка. Сверток был обернут целлофановой бумагой и перевязан крест-накрест шнурком. С одной стороны просвечивало что-то розовое, вероятно конверт, а с другой – черное.
Развязать шнурок и точно так же завязать его – не составило бы никакого труда. Уже несколько раз: и в вагоне, и на вокзалах в ожидании поезда – я подолгу держал в руке этот сверток и почти готов был удовлетворить свое любопытство, но не решался. Не решился и в этот последний раз.
Конечно, мне надо собрать побольше сведений о враге, выведать как можно больше тайн. Но вряд ли новому человеку, еще не проверенному в деле агенту, доверят пакет, содержащий что-либо важное. Кроме того, профессиональная выучка и логика подсказывали, что сейчас главное для моего дела – это заслужить полное доверие оккупантов.
В этом смысл моего пребывания здесь. Было бы глупо воображать, что они больше не проверяют меня. Не исключено, что этот сверток вообще ничего не содержит и служит только для проверки моей надежности. К какому нелепому провалу привела бы моя легкомысленная невыдержанность! Нет, сверток надо оставить в покое.
Путешествие окончилось. Поезд уткнулся в тупик возле крохотного, аккуратного вокзальчика. Здесь кончалась железнодорожная ветка. Пассажиры, схватив свои пожитки, ринулись к выходу. Я почти последним вышел на перрон и, обойдя здание вокзала, оказался на небольшой площади, вымощенной брусчаткой.
Здесь было намного теплее, чем там, откуда я приехал.
Вдали четко рисовались Карпаты, покрытые у подножия бурыми пятнами лесов. Над горами нависали многоэтажные белые хребты облаков.
С чемоданом в руке и плащом, перекинутым через плечо, я зашагал по узенькой мощеной улице. Она спускалась вниз и у здания телеграфа упиралась в другую улицу. Все точно соответствовало плану, данному мне
Гюбертом. Я повернул налево. Потянулись жилые дома вперемежку с санаториями. Я шел по незнакомому городу,
не желая прибегать к расспросам. Уже который раз приходилось проверять свою способность ориентироваться в незнакомом месте.
Городок был невелик. Но люди в штатском выглядели здесь белыми воронами: повсюду на улицах, в, скверах, на балконах и открытых верандах расхаживали или сидели солдаты и офицеры гитлеровской армии. Тут были представлены все чины и все рода войск. По случаю воскресенья и хорошей погоды никому не хотелось, очевидно, сидеть в четырех стенах.
Улочка, по-прежнему идущая под уклон, привела меня к городскому парку. Когда я вступил на центральную аллею, из музыкальной раковины ударили звуки марша. Играл духовой оркестр. Под навесом у ресторана офицеры стучали биллиардными шарами.
Я осмотрелся. Гюберт, очевидно, не раз бывал здесь и обрисовал мне маршрут четко и ясно. Покинув центральную аллею, я свернул на более узкую, обсаженную старыми, раскидистыми липами, ведущую в глубь парка.
Глядя по сторонам, я не заметил, как аллея сошлась с обычной дорогой и парк перешел в лес. Под березами и кленами лежали опавшие, позолоченные осенью листья.
Справа осталась деревянная будка, укрывавшая целебный источник. Далее, возле дороги, на небольшом мраморном пьедестале высилась статуя женщины немного меньше человеческого роста. Она была в тунике и глядела слепыми глазами куда-то в пространство. Все это были ориентиры, названные Гюбертом. Я шел правильно.
Сырая, прорезанная глубокими колеями, вся в рытвинах, лесная дорога взяла круто в гору, и я оказался на площадке, сдавленной со всех сторон деревьями. На ней, окруженный металлической изгородью, стоял памятник
Адаму Мицкевичу. Я был у цели. В моем распоряжении оставалось еще двадцать минут. А если бы я опоздал сегодня, встреча должна была состояться в это же время завтра.
Я никогда не считал себя склонным к особой чувствительности, но памятники людям, покинувшим наш мир и оставшимся жить в наших сердцах, всегда вызывали во мне какое-то волнение и неопределенную грусть. Так было и сейчас. Я сел на неотесанный камень, лежащий в сторонке и невесть зачем занесенный сюда, и долго смотрел в неживые глаза великого певца польского народа.
…Мне имя – миллион. За миллионы
Несу страдание свое.
Как сын глядит безумным оком,
Когда отца ведут на эшафот,
Так я гляжу на мой народ,
Ношу его в себе, как носит мать свой плод…
вспомнил я слова поэта-борца, и мне стало не по себе. Разве не кощунство вот здесь, у памятника этого великого человека, встречаться с каким-то «доктором», матерым прислужником фашистов? И единственным утешением была мысль, что я нахожусь здесь для борьбы с этим врагом…
Доктор оказался аккуратным. Когда стрелки на моих часах показали ровно пять, появился человек в темной шляпе, сдвинутой на лоб и закрывающей лицо, в коричневом макинтоше, с тяжелой тростью в руке.
Доктор вышел на площадку и спокойным, размеренным шагом направился ко мне. Я продолжал сидеть. Доктор взял трость под мышку, достал портсигар и вынул сигарету. Это – условный знак.
В двух шагах от меня он остановился и спросил:
– Простите! У вас нет спичек?
Я встал, сунул руку в карман и, вручая ему коробку, ответил:
– Спички всегда при мне.
Зажигая и раскуривая сигарету, доктор внимательно всматривался в меня, очевидно сопоставляя мой внешний вид с приметами, сообщенными ему Гюбертом.
Возвращая спички, он сказал:
– Я вижу, вы приезжий.
– Да.
– Нескромный вопрос: издалека?
– С Опытной станции.
– С Опытной лесной станции?
– Совершенно верно!
– Прекрасно! – воскликнул доктор, бесцеремонно взял меня под руку и повлек с пригорка. – Я вас сегодня не ждал, на всякий случай пришел. Долго ехали?
– Четверо суток.
– Ого! И напрасно. Совершенно напрасно. Надо было лететь, а не толкаться в поездах.
Я промолчал и лишь пожал плечами.
Доктор говорил громко, густым басом. У него было большое, выразительное лицо с широко расставленными глубокими черными глазами, крупный нос с горбинкой и четко очерченные жестковатые губы.
– Вы, кажется, Худяков? – спросил он, когда мы покинули площадку.
– Нет, я Хомяков.
– Да, да, вспомнил, правильно, Хомяков. А вот имя отчество ваше не удостоен чести знать.
– Кондратий Филиппович, – сказал я и, конечно, не поверил, что Доктор спутал мою фамилию и не знал имени и отчества.
– Очень приятно, Кондратий Филиппович, – сказал
Доктор, но сам не представился. – Впервые здесь?
– Да, впервые.
– Нравится?
– Хорошее место.
– Чудное! – воскликнул Доктор. – Чего стоит воздух! А
лес! Вы обратили внимание на лес? Такого леса, как здесь, вы нигде не встретите…
Мы шли рука об руку, бок о бок. Доктор был чуть-чуть выше меня ростом, солиднее по комплекции и, вероятно, старше по возрасту.
– Обедали? – поинтересовался он.
– Нет.
– Отлично! Пообедаем вместе. И остановитесь у меня.
Я один как перст. А сейчас, чтобы нагулять аппетит, проделаем небольшой моцион, не вредный в нашем возрасте.
Не возражаете?
– Наоборот, приветствую.
– Ну и прекрасно!
Говорил он с бодрыми интонациями, и если притворялся, то надо сказать – мастерски.
– Это все, что у вас с собой? – спросил он, показав глазами на мой чемоданчик.
– Да.
– Молодец! Я сам люблю путешествовать налегке.
Когда мы вошли в парк, я, в свою очередь, спросил
Доктора:
– Здесь как будто много санаториев?
– Порядочно. Но это не санатории. Санаториями они именовались недолго, с момента воссоединения с так называемой «ридной Украиной» до июня сорок первого года.
А теперь они обрели свои имена, полученные при рождении: виллы, пансионы, отели. Через полгодика можете заглянуть сюда без всякой путевки, а просто с денежками в кармане. Без всякого бюрократизма. Деньги на кон, и вы получите все, что желаете: и лечение, и питание, и разные удовольствия. Мало вам койки – снимайте комнату; мало комнаты – берите две; мало двух – арендуйте целую виллу вместе с поварами, врачами, няньками и кухарками. Вот так, мой друг. Ясно?
– Вполне.
– То-то… Кстати, вы этот подвиг совершили впервые?
– Что вы имеете в виду?
– Визит с той стороны.
– Да, впервые.
– Поздравляю. От души поздравляю,
– С чем?
– С удачей. Часто, по поговорке, первый блин получается комом.
Я должен был согласиться, что бывает и так.
– А мне вы ничего не привезли? – поинтересовался
Доктор.
– Привез небольшой сверточек, – сказал я и хотел было достать его из чемодана.
– Нет, нет, – остановил меня Доктор. – Это не к спеху.
Дома… А вы никогда на курортах не бывали?
– Приходилось. Я ведь железнодорожник, раз в год билеты бесплатные…
Доктор начал распространяться о том, какое профилактическое значение имеют курорты даже для людей здоровых, но потом быстро перешел на другую тему и заговорил о событиях на фронте.
Я слушал его и гадал, тот ли это Доктор – Шляпников, о котором я был наслышан от полковника Решетова, или другой, не имеющий к тому отношения. По внешнему виду, по речи и манерам я не решался определить его профессию и в душе завидовал детищу Конан-Дойля, такому психологу, как Шерлок Холмс. Я лишь подметил, что мой новый знакомый отличался живостью характера и, можно сказать, этакой милой непосредственностью. Она сказывалась хотя бы в том, что он вел разговор без определенной последовательности, и еще в том, что с ним я не чувствовал себя связанным.
Я понимал, что этот стиль может быть искусственным, но далеко не всем это искусство удается. Такой тип, как
Доктор, мог сразу расположить к себе человека, забраться к нему в душу, завоевать симпатию.
Мы неторопливо бродили по чистым уличкам города, а через час-другой я имел полное представление об этом курортном местечке. Доктор оказался толковым гидом: он показал мне местные достопримечательности, перечислил все минеральные источники, объяснил их лечебные свойства, рассмешил несколькими местными анекдотами.
Уже вечерело, когда мы подошли к его дому – небольшому коттеджу в стиле «курортной готики», сплошь увитому плющом.
Нас встретила пожилая полная женщина. Доктор попросил ее подать нам обед и представил мне как свою хозяйку, владелицу дома, жену видного украинского националиста, сподвижника небезызвестного Степана Бандеры.
«Рыбак рыбака видит издалека», – подумал я, входя в комнаты, отведенные Доктору. Обе комнаты поразили меня неряшливостью, беспорядком. Постель была не убрана, повсюду валялись окурки, у стен стояли пустые бутылки из-под вина, на диване высился ворох неглаженого белья…
Доктор вел себя со мной запанибрата, как старый знакомый, и посторонний мог подумать, что вот, мол, закадычные друзья встретились после долгой разлуки.
– Вот и моя обитель, друже, – весело сказал Доктор, бросая макинтош и шляпу на комод. – Располагайтесь как дома.
Меня удивило, что Доктор не снял перчатки из серой замши. Он развязал галстук, закурил и плюхнулся на диван, пригласив сесть и меня.
Я раскрыл чемодан, достал сверток – посылку Гюберта
– и вручил доктору. Он развязал бечевку, содрал целлофан и извлек из свертка конверт и плоскую коробочку из плотного картона.
Внимательно оглядев ее, он усмехнулся и положил на стол.
– Что ж, – пробормотал он, распечатывая письмо, –
будем считать, что экзамен сдан. Вы оказались парнем нужной чеканки. Похвально, похвально! Я сам тоже не из любопытных.
Доктор прочел письмо, фыркнул и подал его мне.
– Вам будет невредно узнать о кое-каких чертах характера своего начальства…
Я пробежал письмо. В нем шла речь исключительно об успехах Гюберта на охоте, об убитой дичи, о достоинствах охотничьих ружей… Письмо не представляло никакого интереса.
– Ну как? – спросил Доктор.
– Охота… Занятие полезное… Я тоже с малых лет грешу.
– Угу, – протянул Доктор. – Вы, значит, тоже? Ага…
Ну, прошу к столу. – Он сунул руку за спинку дивана и достал бутылку с вином.
Мы уселись за круглый стол. Посередине красовалось блюдо с хорошо зажаренным кроликом.
Доктор наполнил хрустальные стопки и предложил тост:
– Выпьем за осторожность и осмотрительность! У вас были все шансы влипнуть с этим пакетом…
Чтобы не показаться нарочито осторожным, я залпом опорожнил стопку и в душе выругал Доктора за коварство: он угощал чистейшим спиртом. Жидкий огонь мгновенно заструился по жилам. В голове сразу зашумело.
– Забористая штуковина, дьявол ее побери! – воскликнул Доктор. – А что… морщитесь? Если не любите, не пейте! Я не сторонник насилия… А гауптман Гюберт какой-то маньяк. Да, да… Именно маньяк. Расскажите ему о тетеревином выводке, глухарином токе или берлоге медведя и предупредите, что вся эта прелесть находится где-то у чертей на куличках, – он все равно полезет искать сломя голову. И найдет… Жив не будет, а найдет! Габиш ему давно накаркал, что когда-нибудь он сам вместо тетерева угодит под партизанскую пулю и из него сделают чучело. А
он хоть бы что! Диву даюсь. Человек не глупый, далеко не глупый, а вот с этакой странностью. Охотиться во время войны, на чужой территории, где все кишмя кишит этими «патриотами», – это же нелепо, неумно, дико! А попробуйте ему сказать. Ого! Даже не пытайтесь… Ну, а вы зачем ко мне пожаловали?
Я в недоумении положил вилку и, проглотив кусок, невольно улыбнулся:
– Уж вам это лучше знать.
– Ясно, ясно… Доктор должен все знать, все уметь, ничего не бояться, ни от чего не отказываться и никогда не ошибаться. Так повелось. Я к этому уже привык. Иначе…
Что «иначе», он не договорил, выпил очередную стопку, и в его крепких зубах захрустели кроличьи косточки.
Я тоже принялся за еду, размышляя над поведением
Доктора. Его откровенность начинала казаться мне неестественной и настораживала. Он ведь мог не говорить мне о том, что посылка была ловушкой, а сказал. Он мог не показывать мне письма, а показал. Зачем? На этот вопрос я не нашел ответа ни сейчас, ни после.
Доктор выпил уже четыре стопки спирта и, кажется, намеревался выпить пятую. Глаза у него помутнели, зрачки увеличились, но речь оставалась связной и логичной. Он обстоятельно объяснил, зачем меня прислали к нему. Все дело сводилось, оказывается, к тому, что в самом недалеком времени, то есть вслед за моей выброской, он также должен появиться за линией фронта. И там мне придется работать под его руководством. Я прислан затем, чтобы подробно проинформировать его об обстановке и возможностях работы на той стороне, обсудить условия и места встреч, разработать средства и способы связи, продумать вопрос о явочных квартирах, дать характеристику людям, которых можно будет привлечь к работе.
– У вас, конечно, остались старые знакомства, – сказал мне Доктор, подмигнув.
В ходе обсуждения этих вопросов я пришел к выводу, что Доктор очень неплохо осведомлен о жизни в Советском Союзе и что Габиш не без оснований считает его серьезным специалистом по русским делам.
Доктор обладал хорошей памятью, и хронология важнейших событий в жизни нашей страны прочно держалась в его голове. Он был осведомлен о передвижениях в правительстве, в высшем комсоставе на фронтах, знал наперечет всех командующих фронтами и армиями.
В отличие от Гюберта, который слушал сам, Доктор заставлял слушать себя. Это была уже черта характера.
Беседа наша затянулась. Спать легли поздно. Доктор так и не снял с рук перчаток. И спал в них…
11. ДОКТОР – УБИЙЦА
Утро принесло плохую погоду. Небо было затянуто серыми тучами, и лил нудный, беспросветный дождь. По запотевшим стеклам окон змеились бесконечные струйки.
Вдоль круто спускающихся улиц бежали потоки мутной воды.
Весь день мы просидели дома. Доктор не притронулся к спирту. Вчера я счел его изрядным выпивохой, если не хроническим алкоголиком, а сегодня вынужден был изменить свое мнение.
Мы говорили о тех же делах, что и накануне, вдаваясь в мельчайшие подробности.
Доктор сказал, что ему придется прыгать с парашютом, не скрывал и того, что прыжок этот его не радует. Он признался, что к этому виду спорта он питает отвращение гораздо большее, нежели к охоте, но понимает, что прыжок неизбежен.
– Придется прыгать, – невесело сказал он. – Другого выхода нет. Парашют даст возможность избежать встречи с прифронтовыми особыми отделами, разными контрольно-пропускными пунктами и прочими неприятностями.
На инженера Саврасова Доктор возлагал большие надежды, считая занимаемое им положение очень удобным для «чертовски интересных дел».
Потом он спросил мое мнение о Брызгалове. Я охарактеризовал его как хитрого и злопамятного человека.
– Он просто-напросто дурак! – заявил Доктор. – Между прочим, это кандидатура самого Гюберта. Великим людям тоже свойственно ошибаться! – И Доктор задребезжал трескучим смехом. – Я, повидав два раза этого типа, предупредил Гюберта, что Брызгалов глуп, малоразвит, истеричен, что его нельзя допускать к делу. Но уж раз допустили, надо умно использовать. А как на него смотрит
Саврасов?
Я объяснил, что Саврасов еще не видел Брызгалова.
– А Брызгалова теперь придется как-то устраивать, после больницы, – с досадой заметил Доктор.
Я сказал, что Саврасов уже беседовал со мной на этот счет, но решение вопроса отложил до встречи с самим
Брызгаловым.
– Его надо определить на такое место, где бы он не соприкасался с деньгами и ценностями. Проворуется… Мы все любим деньги, но он из-за денег погибнет и нас провалит, – сказал Доктор.
– Может быть, лучше от него отказаться? – предложил я.
– А через кого же держать связь? – удивился Доктор.
– А при чем здесь Брызгалов? – еще более удивился я.
– Как – при чем? Он же радист. Он окончил радиошколу. Не бог весть как успешно, но все же окончил. Разве он вам этого не сказал?
Значит, Брызгалов не все нам рассказал. Он утаил эту деталь, и она меня чуть было не подвела.
– Ничего не сказал. Кроме того, у него нет рации, –
проговорил я.
– Неважно. Это уж дело техники. Рацию для него теперь повезете вы.
Так прошел второй день моего пребывания в гостях у
Доктора. Третий день был похож на минувший: небо затягивали тучи и лил надоедливый дождь. В комнате стало холодно, и Доктор попросил хозяйку истопить печь.
Доктор по-прежнему был откровенен со мной. Если бы он пытался вызывать на откровенность меня, я счел бы его многословие военной хитростью, но Доктор больше говорил о себе, о своем прошлом и не проявлял никакого любопытства к моей биографии. Я узнал, что он сын русского видного чиновника царской службы, человека состоятельного, владельца богатого имения на Украине. Во время гражданской войны доктор был офицером деникинской, а потом врангелевской контрразведки. Кличка «доктор»
стала его вторым именем. Получил он ее в кругах белогвардейцев, потому что в свое время окончил два курса
Военно-медицинской академии в Петербурге.
Настоящего своего имени он мне не назвал. Когда я спросил, как его называть, он невозмутимо ответил:
– Так и называйте «доктором»…
После разгрома Врангеля и бегства из Крыма Доктор жил в Турции, Югославии, Болгарии, Польше, Франции, Германии. В эмиграции его услугами пользовались генералы Улагай и Врангель, Кутепов и Миллер. Он сотрудничал с польской дефензивой и с украинскими националистами. Именно через националистов, при содействии полковника Коновальца, он после прихода Гитлера к власти вошел в связь с германской секретной службой.
Доктор не раз нелегально пробирался в Советский Союз, выполняя различные, как он выразился – «деликатные», поручения, и все сходило ему с рук. Жаловал он на нашу сторону под видом транзитника, туриста, корреспондента иностранной прессы, сотрудника Красного Креста. У него была темная и сложная жизнь белоэмигранта-авантюриста, человека без родины, слуги многих хозяев… Я не заметил, чтобы он гордился своей биографией.
Наоборот, в его рассказах нет-нет, а прозвучит нотка циничной издевки над самим собой.
Накануне моего отъезда, за вечерним чаем, Доктор спросил:
– Вы решили, очевидно, после первого вечера, что я завзятый алкоголик, а? Скажите честно.
Я сказал честно, что именно так и думал.
– Я догадался. Иначе вы подумать не могли, – заметил
Доктор, и лицо его стало хмурым. – А я не пьяница. Но без встряски не могу. Собачья жизнь!… И один пить не могу.
Ни за что. А вот так с кем-нибудь в хорошей компании могу нализаться до чертиков. В тот день, когда вы приехали, мне особенно хотелось выпить, и я был рад вашему приезду. Вы спросите: почему? Я не буду скрывать.
Смотрите, любуйтесь! – И он резким движением снял с рук замшевые перчатки.
Я внутренне содрогнулся и отвел глаза. Кисти рук были изуродованы сплошными струпьями землистого цвета.
– Красиво?.. – со злой улыбкой спросил Доктор и, быстро расстегнув ворот рубахи, обнажил грудь. Там была такая же картина. – Теперь ясно?
Я молчал.
– Нервная экзема. Ест она меня, подлого, как ржа железо. Я не знаю от нее покоя. Но вы не бойтесь, это не заразно, не передается другим. Это страшная штука… Проклятый зуд может довести до сумасшествия, а когда одурманишь себя алкоголем, зуд пропадает дня на три-четыре, а то и на неделю. Я говорил об этом врачам, они смеются. Говорят, что я внушил себе. Возможно… Вот полковник Габиш и послал меня сюда подлечиться.
– И как? – приди в себя, спросил я.
– Как будто немного лучше.
– А когда это у вас началось?
Доктор ответил не сразу. Он надел перчатки, отхлебнул чая и тихо проговорил:
– Давно… После одной ночи… У меня сдали тогда нервы, как-то сразу, мгновенно. Я влип в неприятную историю. Очень неприятную… Вы не были террористом?
Я отрицательно покачал головой.
– Ну да, вы же были «интеллигентным вором»! Чистенький. Убивал-то глупый Брызгалов. Ну ладно… Так вот: в двадцать девятом году в Белграде мне поручили ликвидировать бывшего врангелевского поручика Якобсона. Он доводился мне дальней родней. Поручили это мне, как бывшему контрразведчику. Военные круги нашей белой эмиграции заметили, что поручик стал быстро «краснеть» и часто посматривал в вашу сторону. Это было опасно – он слишком много знал, этот поручик. Я согласился убрать его, но мне чертовски не повезло. Вместе с ним мне пришлось пристрелить его жену, дочку десяти лет и прихватить за компанию горничную. Другого выхода не было.
Понимаете?
Я кивнул, стараясь не выдать охватившего меня волнения.
– Для одного раза это многовато. Или нервы поистрепались… Я, помню, целую неделю ходил как очумелый, хлестал водку. Меня душили кошмары. Я готов был повеситься на первом суке, даже пытался это сделать, но меня успели снять. И вот с этого началось… – Он выдержал долгую паузу и продолжал: – А вообще наше дело собачье!
Я так смотрю: если Гитлер своего добьется и удержит за собой хотя бы то, что взял, – мы еще поживем, а полетит он
– полетим и мы к чертовой бабушке. Другое дело Гюберт!
Ему что? Он ничего не потеряет ни в том, ни в другом случае. Денег он нахватал тьму-тьмущую и обеспечен на свой век. У него в Италии прекрасный особняк, своя яхта, солидный счет в банке. А я? Что я имею за двадцать лет преданной службы? Из крох, которые перепадают, капитала не составишь.
Я молчал. Разговор принимал щекотливый характер, и тут легко было поскользнуться. Доктор мог умышленно пересолить, в надежде прощупать мое настроение. Я молчал и продолжал пить чай.
Доктор не ограничился этим и продолжал откровенничать. Я узнал, что до войны он выполнял функции резидента в одном из наших крупных промышленных городов. Узнал также, что он, как и Гюберт, еще в тридцать пятом году начал работать агентом гитлеровской службы безопасности, известной под сокращенным наименованием
«СД». Она была организована в тридцатых годах при имперском руководителе «охранных отрядов» Гиммлере.
Доктору дважды довелось встречаться и беседовать в
Берлине с самим Кальтенбруннером, обергруппенфюрером
СС и начальником службы безопасности, консультировать представителей главного штаба.
Через таких людей, как Гюберт, Робуш и Доктор, служба безопасности пыталась создать на территории Советского Союза активную диверсионно-шпионскую организацию.
Доктор был вызван в Берлин перед самой войной, потом заболел и вот уже полтора года болтается в тылу, консультирует. Теперь полковник Габиш торопит Доктора: надо опять пробраться в Советский Союз, найти потерянных людей, восстановить связи, приобрести новую агентуру в новых районах.
Я, закончив специальную подготовку, должен помочь
Доктору в этом. Меня, как я понял, выбросят с радиостанцией, на которой будет работать Брызгалов. На мою ответственность ляжет подбор наиболее удобного и безопасного места для выброски Доктора…
Поздно ночью Доктор проводил меня на вокзал, помог купить билет, усадил в поезд. И я отправился в обратный путь.
12. ФОМА ФИЛИМОНОВИЧ ПОЁТ
Прошла неделя, как я возвратился на Опытную станцию.
Погода стояла ненастная, злая, с белесо-бурыми туманами и унылыми дождями. Землю пучило от избытка влаги, а дожди – густые и мелкие – всё лили и лили. В заплаканное оконце моей комнаты бились оголенные ветви рябины, и с них беззвучно падали капли воды. Распутица разъела все проселочные дороги, и они стали непроезжими.
В свободное время я подолгу стоял у окна, наблюдая, как пузырились и пенились огромные лужи между рядами колючей проволоки, или выходил на крыльцо. Солнце не показывалось. Сумрачное, свинцовое небо опустилось низко-низко. Рваными лохмотьями, «на бреющем полете»
неслись облака, казалось, что они вот-вот зацепятся, за верхушки столетних сосен.
По утрам клочья седого, грязноватого тумана наползали на строения Опытной станции и обволакивали их, будто мокрой и липкой ватой. Подчас ничего не было видно за пять шагов.
Печей еще не топили. Под навесом кто-то целыми днями колол дрова и выкладывал их ровными поленницами.
По ночам я долго не засыпал, кутаясь в колючее, грубошерстное одеяло и подбирая под себя ноги. Выключив свет, я лежал в темноте с открытыми глазами, отдаваясь своим думам. Ветер свистел за стенами дома, бился в окно, пробирался в печную трубу, тормошил плохо прикрытую дверцу, гремел листом железа на крыше. По комнате, натыкаясь на стекла, летала полусонная муха и противно жужжала, а невидимый сверчок тянул свою однообразную запечную мелодию.
Я вслушивался во все эти звуки, в заунывные причитания ветра, и как-то тоскливо и грустно становилось на душе. Я засыпал, устав от дум, но вставал неизменно бодрым и жизнедеятельным.
Дни мои были плотно заняты – я жил по твердому графику. Меня начали обучать шифру, радио и фотоделу.
Все это я, конечно, знал не хуже преподавателей и мог преподавать сам. Но было интересно и полезно видеть, как это поставлено у немцев. Ежедневно, кроме воскресенья, до самого обеда я был загружен занятиями. Шифру меня обучал Похитун, а радио и фотоделу немец Раух.
Кормили меня хорошо, наравне со штатными сотрудниками Опытной станции. Даже выдавали через каждые три дня по бутылке водки местного производства. Кроме того, в день приезда я получил приличную сумму в оккупационных марках. Следовательно, я мог кое-что прикупать на рынке, хотя нужды в этом не было.
От коменданта Эриха Шнабеля я получил постоянный пропуск и в свободное время мог беспрепятственно отлучаться в город. Это было очень важно – ведь я ждал условного сигнала от Семена Криворученко. Искать его следовало только в городе. На этот счет у меня с ним была точная договоренность. Я уже совершил несколько прогулок в город, но они оказались безрезультатными. Никаких сигналов я не нашел, хотя был уверен, что Криворученко уже переброшен и ищет меня.
Однажды вечером, вернувшись к себе в комнату после ужина, я, к великому удивлению, увидел в комнате большой радиоприемник «Филипс». Для него у изголовья кровати поставили специальный маленький столик. Я был озадачен и отправился за разъяснениями к гауптману Гюберту.
На мой вопрос Гюберт холодно ответил, что это сделано по его распоряжению. Он считает, что мне нельзя отрываться от советской действительности. Я должен знать все, что происходит в советском тылу и о чем осведомлен каждый советский гражданин. По мнению Гюберта, лучше всего меня бы держало в курсе дел систематическое чтение советской прессы, но она поступает на Опытную станцию нерегулярно.
– Ловите, что пожелаете, настраивайтесь на любую волну, – сказал в заключение Гюберт – только воздержитесь от коллективных слушаний. Что полезно вам, может повредить другим.
Так я получил возможность слушать голос Большой земли. Я вернулся в свою комнату, подсел к приемнику, быстро ознакомился с его устройством и стал немедленно ловить передачу из Москвы…
Уснул поздно, но теперь уже не от грустных дум. Я не слышал, как стрекочет сверчок, как барабанит дождь по крыше, как завывает ветер. Я слышал лишь голос Родины.
Трудно передать то чувство, которое я испытывал в эти минуты. Пожалуй, по-настоящему меня мог бы понять только человек, который сам пережил подобное.
Я проснулся, когда едва брезжил рассвет, и находился в том утреннем полусне, когда еще не хочется шевельнуться, не хочется покидать нагретую постель, даже глаз не хочется раскрывать. Я лежал ленясь, стараясь угадать, который час. В это время скрипнули плохо смазанные петли двери и в комнату осторожно, бочком, вошел старик с охапкой дров в руках. Я наблюдал за ним сквозь неплотно сжатые веки. Он тихо, без стука, уложил дрова около печки, достал из голенища бересту для разжигания и, стараясь не шуметь, начал разводить огонь.
Это был невысокий старик, с далеко не мужественной осанкой, заросший бородой до самых ушей. Глаза его, маленькие, как у медведя, умно поблескивали из-под косматых бровей. На голове торчала потрепанная шапчонка из искусственной мерлушки, а на плечах был заплатанный пиджак с длинными полами, перехваченный в поясе тоненьким ремешком.
Через несколько минут в печи бился и гудел сильный огонь. Мне показалось, что в комнате сразу стало теплее.
Старик между тем присел на корточки, прислонился плечом к стене и глядел, как с треском горят сухие дрова. Его губы шевелились, он что-то бормотал про себя, но я не мог разобрать, что именно. Несколько раз он кинул взгляд в мою сторону, но я делал вид, что сплю, и не шевелился.
Старик достал из кармана кисет с табаком и газету, сложенную гармошкой. Оторвав клочок газеты, он скрюченными, узловатыми пальцами с обломанными ногтями принялся вертеть самокрутку. Он вертел ее и тихо, но довольно явственно проговорил:
– На-кось, выкуси, злыдень…
Я едва удержался от смеха.
Он старательно облизал самокрутку, такую огромную, что ею могли бы накуриться несколько человек, сунул ее в рот и спрятал кисет.
Затем ловко выхватил из печи огонек, прикурил и опять произнес:
– Вишь чего захотел!
Дед пускал дым в приоткрытую дверцу печки, но дым все же поплыл по комнате. Нестерпимое желание закурить охватило меня. И закурить именно самосада из стариковского кисета, свернуть цигарку из его же газеты. И я не выдержал:
Резко поднявшись, я сел на кровати, спустил ноги и попросил:
– Дедок, поделись табачком!
Он ничуть не смутился, обернулся и поглядел на меня.
У него были сердитые глаза, в которых светились ум и хитрость.
– Проснулись? – опросил он. – А чего проснулись? Вам бы спать себе да спать, господин хороший.
– Привык вставать рано, – сказал я. – И табачку твоего захотелось попробовать.
Старик покачал головой, поднялся, сунул руку в карман и шагнул ко мне.
– Из русских? – спросил он, изучающе разглядывая меня.
– Что значит – из русских? – недовольно произнес я. – Я
настоящий русский.
– Вот я и подумал, что русский, – подтвердил дед. –
Хотя тут вот начальник немец и радист немец, а по-русски здорово лопочут. Не хуже нас. – Он протянул мне кисет и добавил: – Табачок-то дрянной, самоделковый, горлодер.
– Ничего, – сказал я. – Всякий курить приводилось.
– Тогда угощайтесь.
Дед вернулся к печке и уложил в нее оставшиеся поленья. Я свернул цигарку, прикурил от стариковской закрутки, сделал привычную затяжку, захлебнулся, и глаза мои полезли на лоб. Самосад был до того крепок, что горло мое сдавили спазмы, и я отчаянно закашлялся.
Старик закатился тоненьким, дребезжащим смешком, и глаза его задорно блеснули.
– Ну как? – полюбопытствовал он. – Всякий курили, а такой нет?
Я не мог сразу ответить. Наконец откашлявшись, бросил закрутку в печь и едва выдавил из себя:
– Табачок, будь он проклят!…
– Это с непривычки, – успокоил меня старик. – А вообще, конечно, табак дрянь, горлодер.
Я отдышался окончательно, закурил свою сигарету и опросил старика:
– Зовут-то тебя как, отец?
– Фомой Филимоновичем Кольчугиным…
– Из местных?
– Не совсем. Однако недалече отсюда, из черниговских.
– А сюда как попал?
– Кого же сюда пошлют? Некого. В старину говорили, что на безрыбье и рак рыба, а я говорю: на безлюдье и Фома человек. Вот и пригодился Фома. Народу-то нет, господин хороший. Разметало народ по всему свету: одни сюды, другие туды подались, А я в тутошнем городе двадцать годков без малого живу. Человек я безобидный, никакой работой не брезгую, всем известен, вот меня и приткнули сюда по печной да по конской части.
Все это звучало более или менее правдоподобно. Я
знал, что гитлеровцы берут даже в свои военные учреждения на черную работу русских людей. Но Опытная станция представляла собой не обычное учреждение. Это был строго засекреченный разведывательный пункт. Попасть сюда было не так легко!
– Хитришь, отец, – шутливо заметил я и подмигнул
Фоме Филимоновичу. – К нам первого встречного не возьмут, даже если он самый лучший в городе работяга.
Видно, по чьей-то рекомендации сюда пристроился.
– Ага… Что-то вроде этого, – кивнул Фома Филимонович. – Без этого трудно теперь. На бирже труда заручка оказалась. Землячок мой в каких-то начальниках ходит там, а мы при царе у одного помещика с ним лет пять работали.
Не забыл он Фому, закинул за меня словцо – и выхлопотал мне местечко. Вот комендант ваш и забрал меня. Я ему перво-наперво дровец припас, навозил, наколол с солдатами, дымоходы прочистил да и за лошадками приглядываю. Солдат что? Нынешний солдат к лошадям непривычный. По этой части и за солдатом глаз нужен.
– А кем работал у помещика?
– Конюхом.
– Ну и как жилось тебе у помещика? – спросил я.
– А как? Неплохо жилось, царство ему небесное. Душой не буду кривить, хорошо жилось. Помещик хоть и немец, а славный был человек. В почете я был у него, как спец по охотничьим делам. А он уж так любил эту охоту, что и обсказать трудно. Нашему начальнику сто очков вперед дать мог.
– Вот как…
Старик был словоохотлив, но с хитринкой. Эта хитринка проглядывала в осторожности, с которой он ронял каждое слово.
– Ну, покалякали и хватит, – заключил он, подтягивая поясок. – Сейчас подброшу вам, господин хороший, еще дровец охапки две, и теплынь у вас будет, как в баньке.
– А на дворе холодно? – поинтересовался я, чтобы задержать старика и продолжить беседу.
– А с чего оно быть теплу-то? – ответил старик. – Времечко такое подоспело: ни на колесах, ни на полозьях. К
зиме поворачивает… А вы из Москвы будете?
Я кивнул.
– Славный, сказывают, городишко.
– Ничего, подходящий… – в тон ему заметил я. – А как тебе платят здесь?
– А платят аккуратно, кажную неделю. Ну и харчишки… – И он улыбнулся. – Насчет заработка что можно сказать? От такого заработка не помрешь, а хором не наживешь.
– Не тяжело тебе в твои годы с лошадьми и печками возиться?
– А што… лихо нам не страшно, всякое видывали. – И
он опять улыбнулся.
– Почему зубы не лечишь? – спросил я, увидав у него во рту желтые корешки.
– Лечить-то уж нечего, господин хороший. За шестьдесят пять годков все дочиста и съел.
– И пиджачишко у тебя не по сезону, легонький. Шубу надо.
– Шубу моим костям надо уж сосновую… последнюю шубу. Я уж и так загостевался на этом свете.
– Это ты зря. О смерти нечего думать… – заметил я и спросил, какая семья у Фомы Филимоновича.
Он рассказал, что имеет двух сыновей. Жену похоронил в двадцать девятом году. Старший сын в финскую войну потерял на фронте руку, но, вернувшись инвалидом, снова поступил на обувную фабрику. Вместе с фабрикой эвакуировался куда-то в глубь страны, и слух о нем пропал.
Второй сын не успел окончить техникум, где сейчас находится – неизвестно. А внучка, от старшего сына, живет с
Фомой Филимоновичем.
– Вот так и живем, господин хороший, – закончил старик. – Пойду припасу вам дровец, – и, переваливаясь, зашагал к двери.
Я взглянул на часы и заторопился. Через четверть часа должен был начаться урок по радиоделу, а я еще не завтракал. Я быстро оделся, наскоро умылся и помчался в столовую. Быстро покончив с едой и кофе, я поспешил обратно.
Со своим учителем Вальтером Раухом я столкнулся в дверях. Он куда-то торопился. Вернувшись в свою комнату, он сунул мне в руки какой-то иллюстрированный журнал, сказал, чтобы я подождал его, и исчез.
Окно его комнатки, как и моей, выходило в лес. Здесь
Раух жил. Здесь и занимался со мной. Работал он на радиоцентре, в отдельном домике.
Я полистал журнал и положил на стол. Взгляд мой остановился на огромных часах, стоявших в углу на тумбочке. Они меня заинтересовали в первый же день, но при
Раухе разглядеть их внимательно я не мог. Часы были аккуратно вделаны в резной деревянный футляр в виде старинной готической башни. В нижней части башни имелись воротца, обитые красной медью, с двумя медными кольцами вместо ручек, а шпиль башни венчал пятиконечный крест с распятием. Башня была обнесена рвом, над которым висел перекидной мостик на цепях. Очевидно, футляр делал искусный мастер. Ажурная резьба на карнизах, каждое бревнышко, каждая деталь, звенья цепи, деревянный крест – все было выточено с душой, с любовью. А над воротами башни, на темной деревянной планочке, я заметил три маленькие разноцветные кнопки: белую, синюю и черную.
Я задумался о назначении кнопок. Зачем они здесь? Уж, конечно, не для того, чтобы заводить часы, и не для того, чтобы переводить стрелки.
Я нажал белую кнопку. Часы продолжали тикать. Нажал синюю – то же самое. Попробовал черную – опять ничего не случилось. В чем же дело?
Часы стали отбивать время. Звон был мерный и торжественный.
«А может быть, кнопки для того, чтобы вызывать или прекращать звон?» подумал я и вновь поочередно, сначала слева-направо, затем справа-налево, нажал на кнопки. Часы продолжали невозмутимо отбивать удары: пять, шесть, семь…
Тут я услышал скрип двери в коридоре. Я отошел от часов и заглянул в дверную щелку. Нет, это шел не Раух, а старик Кольчугин. Он нес в мою комнату охапку дров. Я
вернулся к часам. И вдруг услышал грохот. Я застыл на месте. Мне почудилось, будто вот здесь, рядом со мной, кто-то бросил на пол дрова. Но в комнате был я один. Что за чертовщина?! Неужели, если Фома Филимонович бросает дрова в моей комнате, расположенной в противоположном конце дома, грохот слышен здесь? Я еще не догадался, в чем дело, когда услышал пение. Кто-то пел старинную русскую песню, и до меня отчетливо доносилось каждое слово:
Славное море, священный Байкал…
Так петь эту песню мог только русский человек.
Эй, баргузин, пошевеливай ва-а-ал!
Молодцу плыть недалече…
От напряжения и волнения у меня на лбу выступила испарина. В голове шевельнулась догадка. Я приблизил лицо к часам – звуки лились из них, из ворот башни: Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой…
И тут пришла запоздалая мысль: вот для чего нужны кнопки! Все ясно! Я нажал белую – пение продолжалось,
синюю – то же самое, наконец, надавил на черную – и пение смолкло. Я опять нажал белую и услышал голос: Шилка и Нерчинск не страшны теперь, Горная стража меня не догнала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь, Пуля стрелка миновала…
Проверку следовало довести до конца. Я понимал, что в моем распоряжении считанные секунды – вот-вот может вернуться Раух.
Я быстро вышел из комнаты Рауха и устремился к своей. У дверей остановился и замер. До слуха явственно донеслись слова песни:
Слышны уж грома раскаты…
Я дернул дверь на себя. У печи на корточках сидел старик Кольчугин. Он уставился на меня любопытными глазами.
– Поёшь? – спросил я.
– Пою помаленьку, – отозвался Фома Филимонович.
– А я за сигаретами… забыл, – произнес я, схватил со стола пачку сигарет и ушел.
Значит, меня подслушивают. Это ясно. Из моей комнаты в комнату Рауха, который владеет русским языком, идет скрытая проводка, а репродуктор искусно замаскирован в часах. Новость важная. Чрезвычайно важная. Я
вернулся в комнату Рауха, нажал на черную кнопку и едва успел закурить, как вошел Раух.
13. ШИФРОВАЛЬЩИК ПОХИТУН
Через четыре дня я сделал новое открытие: во время моих прогулок по городу за мной велась слежка. Выяснилось это так. Проходя мимо дома на окраине города, я обратил внимание на одного человека. Он сидел на деревянной скамье, вделанной в стенную нишу. Погода стояла пасмурная, и можно было подумать, что он укрывается от дождя. Я так и подумал.
На человеке была клетчатая кепка из ткани, обычно идущей на одеяла.
Полчаса спустя в самом центре города я заметил эту «кепку» на противоположной стороне улицы. Я решил на всякий случай проверить этого субъекта. Сделать это надо было так, чтобы не выдать своих подозрений. Я дошел до угла и остановился, засунув руки в карманы. «Кепка» тоже дошла до угла, на мгновение задержалась в нерешительности и пересекла улицу. Я поежился от холода и дождя, потоптался на месте и повернул обратно. Пройдя полсотни шагов, я сделал вид, что оступился, начал растирать ногу и увидел позади себя «кепку». Не ограничившись этим, я решил убедиться еще раз и пошел дальше.
Проходя мимо городской биржи труда, отгороженной от улицы глухим кирпичным забором, я свернул в калитку, сделал несколько шагов и повернул обратно. И при выходе столкнулся нос к носу с «кепкой».
Это был плохой агентик, неопытный, не уверенный в себе. Зная, что во дворе биржи всегда толпится много народу, он, опасаясь потерять меня и, конечно, не ожидая, что я сразу выйду, бросился сломя голову за мной.
Больше в этот день я его не видел, да и вообще никогда уже не встречал. При очередной прогулке в город я опять обнаружил за собой наблюдение, но теперь его вело новое лицо.
Это открытие осложняло мои планы. Надо было что-то придумать. Встречаться с Криворученко, имея за собой «хвост», конечно, нельзя.
Я долго размышлял над тем, как выйти из положения. И
придумал. Я решил «подружиться» с шифровальщиком
Похитуном. Это был первый человек, заговоривший со мной по-русски на Опытной станции. Он же первый начал заниматься со мной радиоделом. Что-то похожее на сближение наметилось между нами на первом же уроке. Возможно, поводом послужила моя «откровенность» с Похитуном. Я охотно отвечал на все его вопросы и даже выкладывал перед ним свои «взгляды».
Нетрудно было заметить, что Похитун любит не только чеснок, которым от него разило, но и спиртное. Я убедился, что он горчайший пьяница. Водка, получаемая мною, оказалась тем магнитом, который притягивал его ко мне. Алкогольный червяк не давал покоя Похитуну. Первый урок по радиоделу закончился тем, что он, мертвецки пьяный, свалился на свою койку и захрапел тотчас, как только содержимое моей бутылки перекочевало в его утробу.
Но он успел кратко поведать мне о своей жизни. Я узнал, что еще до первой мировой войны Похитун служил бухгалтером в московском филиале крупной немецкой фирмы и по хозяйским делам дважды бывал в Берлине. Там хозяйский сын, немецкий офицер, хвастал в компании собутыльников феноменальной памятью Похитуна на цифры.
Похитун мог наизусть пересказать гроссбух филиала за полугодие с тысячами разных чисел. Там же он познакомился с молодым капитаном Габишем. Война 1914 года…
Похитун сдался в плен немцам и был подобран Габишем, у которого, по словам Похитуна, «преотличнейший нюх на деловых людей». Похитун был штатным шифровальщиком в царской армии, а стал шифровальщиком в немецкой разведке.
В России у него остались жена и сын, но он о них забыл и в двадцатых годах женился на немке. Жена его – особа с крутым характером, но отменная хозяйка. Она живет сейчас в предместье Берлина, и он получает от нее три письма ежемесячно. Ровно три – ни больше, ни меньше.
Накануне этой войны Похитун почти совсем прекратил пить. «Вылечила» его жена довольно радикальным способом: все, что он зарабатывал, она отбирала до последней марки и складывала в комод, к которому доступ Похитуну был категорически запрещен. Рассчитывать же на угощение друзей почти не приходилось.
А когда Похитун в феврале сорок первого года оказался на фронте и выскользнул из-под контроля жены, он стал опять пошаливать. Итак, у этого типа за спиной почти тридцать лет усердной службы в немецкой разведке…
Я пришел к выводу, что Похитун – человек безвольный, ломкий. Это была личность без личности, какой-то «плывун». Но при всем этом он действительно обладал феноменальной памятью и блестяще знал шифровальное дело. В
его голове легко и прочно укладывались всевозможные цифры и коды, сложные цифровые и буквенные комбинации, разнообразные шифровальные ключи.
Эти достоинства спасали его от увольнения с работы за чрезмерную любовь к спиртным напиткам.
«В шифре, – говорил Похитун, – я так насобачился, что стал настоящим профессором».
И этому можно было поверить.
Коротко говоря, он ускоренными темпами стал навязывать себя в мои приятели. Этому способствовала не только моя водка, но и получаемые мною деньги. Часть их я сразу предложил Похитуну. Он не отказался, заметив, что почти все его жалованье и сейчас попадает в руки жены, которая намерена поразить его вскоре каким-то решительным коммерческим ходом.
Водка развязывала Похитуну язык, и он в пьяном виде выбалтывал то, что надежно хранили сейфы и о чем он трезвый побоялся бы даже заикнуться.
Однажды в конце урока после бутылки «зелья», которую я накануне принес из города, он под большим секретом выболтал мне чрезвычайно важный факт. Оказывается, во время моей поездки к Доктору Гюберт перекинул на нашу сторону агента-радиста, некоего Василия Куркова.
Его обучал радиоделу Похитун, но не здесь, на Опытной станции, а в городе, где Курков жил на конспиративной квартире. После выброски Курков передал пять радиограмм. Он сообщил, что хорошо устроился, нашел комнату в надежной семье, начал собирать разведывательные данные, собирается в Москву, чтобы навестить Брызгалова.
Но потом замолк по неизвестным причинам и подряд пропустил четыре сеанса, не отзывается… Гюберт очень нервничает. Да и Похитуну неприятно: могут подумать, что он плохо подготовил Куркова, а он выжал из него все, что мог.
– Его бросили, наверное, к Саврасову на Урал? – рискнул я задать вопрос.
– Какой шут, к Саврасову! – возразил Похитун. – Он послан на самостоятельную работу в район станции Горбачево, между Орлом и Тулой.
Наша «дружба» принесла свои плоды. За мной прекратилась слежка. Это объяснялось очень просто: Похитуну, безусловно, доверяли, в его преданности не сомневались, и когда я стал ходить в город вместе с ним, то ни разу не обнаружил за собой «хвоста». Да и незачем было вести за мной слежку, когда мы вместе уходили и вместе возвращались. Наша «дружба», конечно, не мешала Похитуну докладывать начальству о моем поведении. В этом я нисколько не сомневался.
Как-то мы опять отправились в город. Надо сказать, что по совету Гюберта я уже больше недели не брился и оброс курчавой бороденкой, делавшей меня неузнаваемым.
Город был мне знаком: здесь родилась моя жена, и я несколько раз бывал в нем до войны. Всегда волнующе-отрадно навестить места, с которыми связаны давние радостные воспоминания. Я нашел знакомую улицу, обсаженную кленами, и стал искать глазами аккуратно срубленный домик, в котором прошло детство жены. Но домика я не нашел, как не нашел и соседних с ним домов; вместо них было немецкое кладбище с березовыми крестами, расставленными в строгие шеренги.
В горле у меня запершило, горький осадок лег на душу.
Я быстро покинул улицу. У Похитуна, между прочим, создалось мнение, что я тянул его сюда затем, чтобы специально поглядеть на кладбище. Он даже стал напевать старую солдатскую песню: «Спите, орлы боевые…», но потом умолк.
Никаких знаков и сигналов Семена Криворученко я не нашел, хотя мы исходили из конца в конец все главные улицы городка.
«Неужели выброска сорвалась? – лезли в голову тревожные мысли. – Но что могло помешать ей? А может быть, случилось худшее, без чего не обходится дело в войну? Может быть, и Семен и радист обнаружили себя и попали в лапы гитлеровцев? Но ведь их должны были сбросить в глухом лесу, а в лесные дебри гитлеровцы забираются редко».
Во всяком случае, и из этой прогулки в город я возвратился ни с чем. Беспокоила мысль об этом радисте
Куркове. Что, если он разведает, что в указанной мной больнице никакого Брызгалова не было и нет? Необходимо немедленно связаться со своими, предупредить их.
14. ПАРАШЮТИСТ
Зима стояла на пороге. Заморозки уже частенько перепадали по утрам, обжигая одинокие, жалко трепетавшие листья на оголенных деревьях. Листья коробились, жухли, свертывались в трубочки и безропотно умирали, слетая на землю с грустным шелестом. Бесчисленные лужицы, заводи и берега рек покрывались за ночь хрустким ледком.
Грязь на дорогах густела к утру и только за день оттаивала опять.
В один такой день я проснулся в очень плохом настроении. Я все время думал о Криворученко. На нем сосредоточивались мои надежды и помыслы все последние дни. Я был во власти одной мысли: почему он до сих пор не дает о себе знать?
С каждыми новыми сутками настроение мое падало катастрофически. Предчувствие надвигающейся беды охватывало меня. Особенно остро я переживал то, что, находясь в окружении врагов, не мог ни с кем поделиться тревожными думами, перекинуться двумя-тремя дружескими словами.
Самым трудным было сохранить видимость внешней жизнерадостности и бодрости, чтобы не навлечь на себя никаких подозрений.
Перед лицом опасности я редко терял самообладание, перед лицом испытаний старался быть собранным. Но видимо, и опасности и испытания выпадают разные – раз на раз не приходится.
День прошел, как обычно, целиком загруженный до обеда. После обеда я надеялся побеседовать со стариком
Кольчугиным, но он куда-то исчез.
Похитун по случаю понедельника пребывал в тяжелом похмелье и ползал по территории станции, как отравленная муха. На него напала хандра. Я сходил в город один и вернулся окончательно расстроенный. От Криворученко по-прежнему ничего не было…
Незаметно стемнело. Застучал электродвижок, и в окнах вспыхнул свет.
Я сидел в столовой за ужином, когда мое внимание привлек необычный шум во дворе. Я услышал зычный и картавый голос коменданта Эриха Шнабеля. Он выкрикивал фамилии младших офицеров и солдат, затем приказал им быстро следовать за ним. Раздался свисток, топот ног, бряцание оружия, и все смолкло.
Я постарался быстрее управиться с ужином и вышел во двор.
Уже стемнело. Кругом стояла настороженная тишина, нарушаемая монотонным и негромким постукиванием движка. И вдруг в лесу, совсем недалеко, ударил выстрел и как бы в ответ ему скороговоркой застрочили автоматы.
Я прислушивался. Что это означало? До передовой далеко. Десанту здесь делать нечего. Возможно, партизаны?
И вот послышался отчаянно-зловещий крик, который мог принадлежать лишь человеку, попавшему в смертельную опасность. Протяжный крик закончился стоном и оборвался. Все стихло.
Не в силах оправиться с охватившим меня волнением, я быстро прошел в свою комнату и включил приемник. Москва передавала обзор о боях под Сталинградом. Но слова диктора не доходили до моего сознания. Мысленно я был там, в лесу, где, несомненно, случилось что-то страшное. В
это время кто-то неуверенными шагами торопливо прошел по коридору и остановился у моих дверей.
Я взялся за регулятор громкости и стал вертеть его.
Дверь отворилась, и вошел Похитун. На лице его блуждала подленькая улыбка. Напустив на себя таинственно–заговорщический вид, он наклонился к моему уху и шепотом произнес:
– Изловили советского парашютиста… Только что. Еще свеженький, горяченький…
Он смотрел в мои глаза хитрыми белесыми глазками и хотел, видимо, определить, какое впечатление произведет его сообщение. Я неопределенно пожал плечами и ничего не сказал. Да я и не мог ничего выговорить. В груди что-то с болью перевернулось. Тревога, острая, глубокая, наполняла все мое существо. Я сделал вид, что увлечен прослушиванием обзора и прибавил громкость.
Похитун потоптался на месте и полюбопытствовал:
– Не имеете желания взглянуть на своего землячка?
Меня взорвало.
– Как это понимать? – злобно осведомился я.
Губы Похитуна растянулись в усмешке.
– Да я же шучу. Какой вы петушистый!… Слушайте.
Мешать не буду. – И он вышел из комнаты своей утиной походкой.
Я резко встал и прижал руку к сердцу. Мною овладело отчаяние.
«Криворученко! Это Криворученко! Это его крик ты слышал. Это его схватили враги!» – шептал тайный голос.
Я ощутил, как холодные росинки выступили на моем лбу. В коридоре вновь послышались шаги, но теперь быстрые, уверенные. И едва я успел сесть на место, как вошел инструктор-радист Вальтер Раух.
– Вас требует к себе гауптман, – сказал он коротко и вышел, хлопнув дверью.
В голове у меня все перемешалось. Болезненное воображение рисовало картины одна другой чудовищнее.
«Неужели схватили Семена? – сверлила голову мысль.
– Как он мог оказаться здесь? Почему с парашютом? Ведь и он, и Фирсанов, и Решетов точно знали, как и я, со слов
Брызгалова, где расположено «осиное гнездо».
Взвинченный до предела, я выключил приемник и пошел к Гюберту. На дворе я несколько раз подряд глубоко вздохнул, чтобы унять волнение. Мне надо было выбросить из головы страшные мысли, чтобы не выдать себя перед Гюбертом. Ведь я не знал, что ожидает меня там. Но в ушах моих стоял тревожный человеческий крик.
Не знаю, каких усилий стоило мне собрать себя, заглушить стук сердца, и не знаю также, насколько мне это удалось.
Я постучал в дверь гауптмана.
– Да! – отозвался Гюберт.
Я открыл дверь, переступил порог, и из моей груди чуть не вырвался вздох облегчения: это был не Криворученко.
Это был совершенно незнакомый мне человек. Перед Гюбертом, прислонившись плечом к стене, стоял парень лет двадцати пяти с искаженным болью лицом. Его опутанные волосы золотистого оттенка колечками падали на мокрый лоб. Пот стекал со лба и, видимо, разъедал его светлые, с сухим блеском глаза, потому что он странно помаргивал и встряхивал головой. Руки его были связаны тонкой медной проволокой, левая – повыше локтя – забинтована. На бинте расплывалось кровавое пятно.
Боль сжала сердце: это был не Криворученко, но это был советский человек!
Вокруг его плеч болтались обрезанные парашютные лямки, а на столе лежал пистолет «ТТ».
Гюберт, холодно взглянув на меня, бросил:
– Садитесь.
Я сел. Теперь я был вполоборота к пленнику, зато лицом к лицу с Гюбертом.
– Ну? – обратился Гюберт к парашютисту.
Я повернул голову. Гимнастерка пленного взмокла, прилипла к телу.
Судорожно шевеля лопатками, он хрипло проговорил:
– Я все сказал. Ясно?
В тоне его чувствовался бесшабашный вызов смерти. Я
еле сдержал себя, чтоб не вздрогнуть.
– Господин Хомяков, – сказал мне Гюберт. – Этот субъект утверждает, что родился в городе Баталпашинске, Армавирской области. Насколько мне известно, Армавирской области не существует и не существовало в составе русской федерации. А вы как считаете? Помогите мне разобраться.
Гюберт говорил бесстрастно, без интонаций. Казалось, слова срываются с его губ независимо от его желания.
«Что же мне ответить? Лгать, как лжет он, этот юноша, запутаться, навлечь на себя подозрение, поставить под угрозу провала большое дело, доверенное мне, или разоблачить его, советского человека?»
Я колебался недолго и ответил:
– Я не бывал в тех краях, но мне кажется…
Мне не дали докончить.
– Плевать я хотел на то, что вам кажется, – прервал парашютист, заставив меня вздрогнуть. – И на все плевать я хотел… Я лучше знаю, где я родился! – И он смерил меня с ног до головы взглядом, полным ненависти и презрения.
Я понимал его. Отлично понимал, преклонялся перед его мужеством.
– Все ясно… – с холодным безразличием произнес
Гюберт и опросил пленного: – Вы по-немецки понимаете?
Тот как-то злорадно усмехнулся и с неплохим произношением ответил:
– Ферштее нихьтс12.
Гюберт поморщился и вновь спросил:
– По всей вероятности, вы офицер. Так?
– Да, и горжусь этим.
– Чин?
– Чины у вас, мы без них обходимся.
– Прошу прощения, – иронически заметил Гюберт. –
Звание?
– Лейтенант.
– Зачем пожаловали в наши края?
– Это не ваши, а наши края. Я могу вас опросить: зачем вы сюда пожаловали?
«Молодец! – отметил я про себя. – Герой!»
Я непреодолимо хотел чем-нибудь – жестом, кивком или движением глаз ободрить смелого советского воина, но об этом нечего было и думать. Я взглянул на Гюберта. В
его глазах мерцали злые огоньки, губы подрагивали. Но он невозмутимо, даже без угрозы, предупредил:
– Ничего, скажете, товарищ Проскуров.
– Закурить дайте! – неожиданно потребовал тот.
– Это дело другое, – произнес Гюберт. Он взял сигарету, раскурил ее и, подойдя к Проскурову, сунул горящим концом в рот.
Проскуров дернулся, облизал губы и сплюнул.
– Я презираю вас, слышите вы! – крикнул он в лицо
Гюберту. – Презираю! Не прикасайтесь ко мне! – И он
12 Не понимаю.
топнул ногой. – Вы способны издеваться над детьми и безоружными… Вы трус! Вы подлый трус! Развяжите мне руки, и я не посмотрю, что у вас пистолет. Я прыгну на вас и перегрызу вам горло! Я не боюсь вас!… И не скажу вам больше ни слова!
Все это он выпалил дрожавшим от ярости голосом.
Ярость была не только в голосе, но и в его глазах, в искаженном лице.
Гюберт повел плечом, отвернулся и сказал мне:
– Идите, господин Хомяков. Этого субъекта надо привести в чувство, успокоить. Тогда, я надеюсь, мы найдем общий язык.
– Попробуйте! – угрожающе проговорил Проскуров.
Я вышел подавленный. Хотелось уткнуться головой в подушку и плакать от сознания своего бессилия.
Но этим эпизодом мои испытания не кончились. Они только начались. Не прошло и получаса, как ко мне пожаловал Похитун. Без всяких предисловий он объявил:
– Гауптман распорядился поместить парашютиста
Проскурова на ночь в вашей комнате. На полу. Авось он что-нибудь выболтает. Постарайтесь разговорить его. Ему сейчас притащат матрац. В коридоре всю ночь будет сидеть автоматчик. Так что ничего страшного. Устраивает такая компания?
– Не особенно, – через силу ответил я.
– Ерунда! Плюйте на все и не вешайте нос! Часы его сочтены. Утром его прикончат. Гауптман не привык цацкаться… Желаю спокойной ночи и хороших сновидений. –
Похитун развязно поклонился, глупо осклабился и вышел.
«Этого еще не хватало!» – подумал я, не зная, куда себя деть и за что взяться. Мне предстояла страшная пытка.
Через короткое время солдат втащил в мою комнату набитый соломой матрац и бросил его на пол у окна. Вслед за этим комендант ввел связанного Проскурова, подвел его к матрацу и толкнул. Проскуров упал лицом вниз и страшно выругался.
Он лежал долго, молчал, тяжело вздыхая и исподлобья поглядывая на меня.
Я решил не гасить свет, разделся и лег. Я понимал игру
Гюберта: он, не брезгуя ничем, хочет лишний раз проверить меня. И вот нашел удачный предлог.
Я не мог поговорить по душам с Проскуровым, а как страстно хотелось. Ведь это была его последняя ночь!
Где-то там, на нашей стороне, конечно, есть у него отец, мать, может быть, братья, сестры, жена… Кто им поведает о трагической гибели сына, брата, мужа? А я был бессилен помочь. Меня, конечно, подслушивали. Раух, наверное, уже сидит у своих часов и ждет не дождется услышать мой голос.
О сне нечего было и думать. Как можно заснуть, когда чуть не рядом с тобой лежит твой товарищ, жизнь которого окончится с восходом солнца, когда ты слышишь его прерывистое дыхание, видишь его бледное лицо.
Мне хотелось биться головой о стену…
Проскуров перевалился на бок, и я поймал на себе его стерегущий взгляд.
– Как вас именовать: господин или товарищ? – спросил он громко.
У меня застучало в висках.
– Это не имеет значения, – ответил я.
– Вы русский или только владеете русской речью?
На такой вопрос я без опаски мог ответить прямо:
– Я русский.
– И вы не связаны?
– Как видите.
– Почему?
Я промолчал. Продолжать такой разговор было хуже пытки огнем и каленым железом.
– Вы живете какой-нибудь идеей или так… вообще? –
спросил Проскуров.
– Каждый живет своей идеей, – ответил я и закрыл глаза, делая вид, что хочу спать.
Но Проскуров не унимался: ему нечего было терять, участь его была решена.
– Что вы здесь делаете?
Я промолчал.
– За сколько сребреников продал свою душу, Иуда?
Я не ответил.
– Сволочь! – выругался Проскуров. – Этот капитан хвастает, что у него даже мертвые разговаривают. Посмотрим! Я плюну перед смертью в его рожу…
Ночь превратилась в кошмар. Мгновениями я, кажется, забывался, но это было мучительное забытье. Думы терзали меня, взвинчивали нервы, я был на грани психоза.
Проскуров всю ночь не спал. Он стонал, ворочался, бранился, кому-то угрожал, даже смеялся, засыпал меня вопросами. Я, сжав зубы, молчал и притворялся спящим.
Все время я ловил на себе его взгляды, и они действовали на меня, как ожоги.
На рассвете, едва ночной мрак за окном сменился предутренней серостью, в комнату вошел Шнабель с двумя солдатами. Проскурова увели.
– Шкура!… – бросил он мне последнее слово.
«Вот и всё! – подумал я. – Был человек, жил, смотрел, боролся, дышал вместе со мной одним воздухом – и человека не стало. А я, кроме фамилии его, ничего не узнал».
Минут десять спустя где-то вдали простучала короткая автоматная очередь…
15. ПРИЯТНАЯ ПРОГУЛКА
В начале ноября неожиданно наступило потепление, пошли мелкие дожди.
Все это время я жил под впечатлением истории с парашютистом лейтенантом Проскуровым. Пьяный Похитун сообщил мне, что Проскурова вначале предполагали повесить, но затем Гюберт приказал расстрелять. Как объяснил мне Похитун, мужество Проскурова поразило даже
Гюберта. Он решил проявить благородство и заменить ему позорную смерть более почетной.
Но это не меняло сути дела: Проскурова не стало, он бесследно исчез, его закопали где-то в лесу, не осталось даже могилы. Этот лейтенант все время стоял у меня перед глазами, в моих ушах звучал его гневный голос. Я думал о нем постоянно, он являлся передо мной во сне, требуя ответа: господин я или товарищ?
Я чувствовал какую-то вину перед погибшим Проскуровым, долго и упорно спрашивал себя: каким образом мог бы помочь ему, чем облегчить его судьбу? И не находил ответа. Но в душе какой-то голос неумолимо твердил, что я все же мог предпринять попытку, но не сделал этого. Мне казалось, что вина моя состоит уже в одном том, что я по-прежнему жив, здоров, хожу, ем, пью, курю, выполняю свое задание, а Проскуров лежит в земле, истерзанный и расстрелянный врагами. А может быть, он вовсе не Проскуров, а какой-нибудь Фролов или Донцов и родом не из
Баталпашинска, а из Ленинграда или Саратова?
Я не знал и никогда уже не узнаю, зачем он оказался в районе Опытной станции, с каким заданием его сбросили.
Но этого не добился и Гюберт.
Между тем мое время уплотнилось еще более. Я стал не только учеником, но и учителем. Гюберт вызвал меня к себе и сказал, что поручает мне обучение одного парня.
– Что от меня требуется? – опросил я.
– Его надо основательно познакомить с Москвой. Он должен иметь представление о ней, как любой москвич. В
вашем распоряжении будут карта и справочник.
Мне оставалось только принять приказание к выполнению.
Я ожидал почему-то, что учеником окажется немец, но комендант Шнабель привел ко мне русского.
– Константин, – назвал он себя при знакомстве, не сказав фамилии.
По виду ему было не больше двадцати пяти – двадцати шести лет.
«Что же тебя, подлец, толкнуло идти в услужение к фашистам? – подумал я, взглянув ему в глаза. – Смерти испугался?»
По опыту я знал, что пути к душе человека очень часто непроходимо трудны. Познакомившись с Константином, я сразу почувствовал, что никакого душевного контакта между нами не будет.
Константин показался мне человеком чрезвычайно тяжелым, с явно угнетенной психикой. В выражении его худого, истощенного и малоподвижного лица проглядывала не только смертельная усталость, но еще и тупое безразличие, равнодушие ко всему, что его окружало.
Жизнь, видно, основательно выжала, высушила его. Его скорбные глаза смотрели отчужденно, а подчас я подмечал в них глубокую опустошенность.
Я невольно сравнивал его с Проскуровым: в том бурлила жизнь, а в этом уже свила себе гнездо смерть.
За два занятия я с невероятным трудом вытянул из него несколько слов, не относящихся к делу, и узнал, что он бывший кадровый офицер в звании старшего лейтенанта, окончил Орловское танковое училище, в плен к немцам попал в бессознательном состоянии, тяжелораненым. И
все. На занятиях он молчал, безразлично смотрел на меня и в ответ на мои объяснения угрюмо кивал головой. За два урока он не задал мне ни одного вопроса.
После второго урока я отпустил Константина и решил проверить, куда он пойдет. Мне хотелось узнать, где он живет: на Опытной станции или в городе? Лучше всего было сделать это из комнаты Похитуна, окно которого выходило во двор.
Похитун отдыхал, лежа на неубранной постели, задрав ноги в сапогах на спинку кровати. В комнате пахло водкой и чесноком.
Заговорив с Похитуном, я смотрел в окно: Константин, опустив голову, медленно пересек двор и скрылся в двери дома, где размещался Курт Венцель и другие младшие офицеры. Значит, жил он, как и я, на Опытной станции. То, что я не видел его ранее, не удивило меня.
– Дождь все сыплет? – спросил Похитун, не меняя позы.
Я ответил, что дождь перестал.
– В город заглянем?
Как я мог возражать, когда только и думал о городе!
Но пошли мы не сразу, а после обеда. Зашли в казино.
Оно пустовало. За единственным столиком сидели три эсэсовца, пили водку и громко разговаривали. На помосте дребезжал плохонький оркестр из пианино, аккордеона и скрипки. Тщедушный, обросший щетиной румын с огромными, навыкате, глазами пиликал на скрипке, и она издавала фальшивые, тянущие за душу звуки. От них даже на лице Похитуна обозначилась гримаса страдания.
– Мерзавец мамалыжник, что вытворяет! – произнес он, покачав головой, и потянул меня к стойке.
У меня в кармане были считанные гроши, положенные деньги должны были выдать лишь завтра, но о наличии этих грошей Похитун знал с моих слов. Мы выпили по стопке водки, и Похитун, как всякий пьяница, сразу осоловел. На него напала болтливость. Он взял меня под руку, и мы зашагали по городу.
За эту неделю я сравнительно хорошо изучил Похитуна. Я догадывался, что ему приказано приглядывать за мной и что он неспроста сам предлагает мне прогулки в город.
Но я понимал также, что моя водка и мои деньги тоже устраивают его и что о распитии водки за мой счет он доносить Гюберту не станет.
Чем больше узнавал я Похитуна, тем больше поражался. Даже в пьяном состоянии он легко разбирался в головоломных шифрах и никогда не допускал ошибок.
Язык его заплетался, когда он говорил об обычных вещах, но, как только речь заходила о делах профессиональных, он изменялся до неузнаваемости. У меня сложилось впечатление, что шифровые и кодовые вариации так прочно засели в его голове, что говорит он о них чисто автоматически. Похитун был в жесточайшей вражде с самой элементарной гигиеной. Он не пользовался зубной щеткой, обходился без носового платка, с отвращением относился к чистому белью. Кровать его неделями стояла неубранной, полотенце было черным-черно. В баню его загнали чуть не насильно, под угрозой ареста, когда всему личному составу станции делали противотифозные прививки.
Я испытывал к нему непреодолимое чувство брезгливости, но с этим приходилось мириться: Похитун был мне нужен, и пока я не видел на Опытной станции другого человека, которого можно было бы использовать в своих интересах.
Мы шли по самой людной улице города. Миновали
«Арбайтсдинст» («Биржа труда»), «Ортокоммандатур»
(«Местная комендатура»). Я внимательно ощупывал взглядом стены домов, заборы, но сигналов Криворученко не находил. Мы свернули на поперечную улицу, прошли мимо сожженного здания кинотеатра, в который когда-то водила меня жена. Рядом уцелело каменное помещение бывшей пищеторговской столовой. Сейчас на нем висела небольшая вывеска с надписью на немецком языке –
«Зольдатенхейм» («Солдатский клуб»). На перекрестке свернули еще раз, прошли квартал и очутились возле парикмахерской. Над входной дверью в нее, на куске железа, желтым по черному красовалась предупреждающая надпись: «Нур фюр ди цивильбефолькерунг» и тут же по-русски! «Только для гражданского населения».
Глаза мои скользнули ниже вывески, правее дверей, – и я едва не вскрикнул от радости. Наконец-то! Вот он, долгожданный сигнал! Вот он, условный знак!
Это было настолько неожиданно, что я усомнился: не галлюцинация ли? Я так долго ждал сигнала, так много думал о нем! Но нет, ошибки быть не могло. На углу дома я увидел еще один такой же знак. И тут и там было написано:
«К/4». Расшифровывалось это просто: «К» – значит Криворученко, а «4» – вчерашнее число. Но это было понятно лишь мне. Даже такой маститый специалист по шифру, как
Похитун, не мог обратить внимания на эту надпись. Она не вызывала никаких подозрений. Всевозможных надписей, цифр, указателей и предупреждений на стенах было полным-полно.
Криворученко использовал для сигнала первый из четырех разработанных нами вариантов, самый простейший, и сразу достиг цели.
Значит, Семен уже появлялся в городе!
На радостях я способен был выкинуть что-нибудь такое… И выкинул: прыгнул через лужу на тротуаре, а Похитун, державшийся за мою руку и потерявший точку опоры, угодил в лужу.
– Куда вас несет? – обиженно заворчал он. – Что вас, сзади жжет, что ли?
– Это шнапс действует, – отшутился я.
Границы моего мира раздвинулись. По договоренности я обязан был сейчас же подать ответный сигнал, дать знать, что у меня все благополучно, что я заметил знак, но сделать этого не мог – мешал Похитун. Он, конечно, мог помешать мне и завтра, но я был твердо уверен, что так или иначе найду выход и на несколько минут останусь один.
Обратный путь мне показался необыкновенно приятным. Улицы города выглядели как будто приветливее, а дорога через лес – не такой уж грязной.
Голова моя была полна радостных мыслей. Я думал над тем, где обосновался Семен с радистом, как и под видом кого пробрался в город, днем или ночью. Я шел, насвистывая, и думал о близкой встрече.
16. ЗНАК – «СК/4»
Гюберт будто почувствовал, какие надежды я возлагаю на этот день, и сломал все мои планы. Еще до обеда, во время урока по радиоделу, он вызвал меня и спросил:
– Советских писателей и их произведения вы, я надеюсь, знаете?
Я ответил, что не очень, но основные знаю.
– Тогда никуда не отлучайтесь, – предупредил он. – Вы мне будете нужны.
Я молча повернулся и вышел, проклиная в душе Гюберта.
Я не суеверен, но мне вдруг показалось, что приказ
Гюберта может быть как-то связан с моим желанием пойти сегодня в город.
Но город я все-таки посетил, хотя и не мог подать
Криворученко ответный сигнал.
Уже вечером меня вновь пригласили к Гюберту.
– Поедемте, – сказал он.
Мы вышли со двора и уселись в громоздкий вездеход, в котором ожидал нас худощавый немец в военной форме.
– Познакомьтесь, – предложил Гюберт.
Я подал руку и назвал себя.
– Отто Бунк, – отрекомендовался наш спутник.
Так я впервые увидел помощника Гюберта, долго отсутствовавшего.
Поездка, занявшая более трех часов, никакого интереса для меня не представила. Машина остановилась на окраине города, возле обшарпанного дома. Мы вошли, и в угловой комнате я увидел груду книг, сваленных в беспорядке.
Гюберт распорядился просмотреть их и отобрать те, которые принадлежат перу советских писателей. Видимо, они понадобились Гюберту, коль скоро он сам поехал сюда. Я принялся за работу, а Бунк и Гюберт светили мне фонарями.
В этой книжной свалке, которую я добросовестно перетряхнул, набралось десятка два интересующих Гюберта книг. Я нашел томики Федина, Серафимовича, Сейфуллиной, Фадеева, Горбатова и других известных мне писателей.
Бунк увязал книги и положил в машину.
И лишь на обратном пути я кое-что извлек для себя.
Гюберт и Бунк говорили по-немецки о положении на фронтах, о смерти какого-то знакомого им обоим полковника, о том, что Габиш никак не избавится от ревматизма.
Потом Бунк сказал, что неподалеку от города разместился новый авиаполк тяжелых бомбардировщиков авиации стратегического назначения, что он уже успел познакомиться с некоторыми офицерами.
Когда машина подъехала к Опытной станции и Гюберт сошел на землю, со стороны города послышался сильный взрыв.
За ним последовал второй, третий, четвертый. Я насчитал их шесть подряд.
Гюберт постоял, вслушиваясь, и обратился к помощнику:
– Это еще что за новость?
Отто Бунк недоумевающе пожал плечами.
– Позвоните в город и выясните, – приказал Гюберт.
И мы прошли во двор.
Когда я дошел до порога своего дома и взялся за дверную ручку, грохнули еще два взрыва, правда слабее, чем первые: затем прострекотали длинные автоматные очереди, щелкнуло несколько одиночных выстрелов, и все стихло.
Я не меньше Гюберта заинтересовался тем, что произошло в городе. Но через кого узнать? Ничего не поделаешь, придется потерпеть…
Не зажигая света, я улегся в постель. В комнате было тепло и даже уютно. Я погрузился в размышления. Пораздумать было над чем. В который раз за этот неудачный день я стал суммировать все, что мне стало известно об
Опытной станции и что надо было сообщить на Большую землю. В том, что связь с Большой землей наладится в самое ближайшее время, я нисколько не сомневался. Не сомневался и в том, что мы встретимся с Семеном, хотя не имел еще ни малейшего представления, когда, где и как. Но я знал, твердо знал, что найду выход.
Кажется, я уже задремал, когда кто-то вошел в комнату и включил свет. Это был Похитун. У него была дурацкая привычка садиться на кровать. Сейчас он тоже плюхнулся на одеяло у меня в ногах.
– Сволочи!. Что они хотят этим доказать? – сказал он с нескрываемым раздражением. – Все равно выловят всех до одного.
– О ком это вы? – спросил я с удивлением.
– Вы знаете, что произошло в городе?
Я покачал головой.
– А взрывы?
– Слышал и взрывы и пальбу.
– Вот, вот… Это местные бандиты. Сволочи!.
Я понимал, кого Похитун именует бандитами. Знал я, что, возможно, Раух подслушивает нашу беседу. Учитывал и то, что Похитун мог быть специально подослан ко мне.
Но решил поддержать беседу.
Из наблюдений и разговоров, подслушанных на улице, в казино и даже на Опытной станции, я понимал, что в городе действует патриотическое подполье, но точно не знал еще ничего. Я надеялся, что Похитун по обыкновению выболтает что-нибудь.
– Что же они вытворяют? – спросил я.
Похитун встал и заходил по комнате своей ныряющей походкой.
– Подняли на воздух казарму батальона СС и швырнули две гранаты в гестапо. Убиты девять офицеров и что-то около шестидесяти солдат…
– А куда смотрит комендант, начальник гестапо?! – Я
даже привстал, имитируя испуг и возмущение.
– Миндальничают, вот что я скажу. А надо хватать из жителей каждого десятого без разбора, не считаясь ни с полом, ни с возрастом, и стрелять! А еще лучше – вешать.
Вешать беспощадно – среди дня, прямо на улице, на столбах, на воротах!… У них организация! Это не так просто.
Нужен террор! Понимаете – террор.
Я сел, опустил с кровати ноги и закурил.
– Вешать, террор, это все хорошо. Только… знаете ли, поверить, чтобы в этом маленьком городке существовала организация…
– Хм… Вы хотите сказать, что это никакая не организация, а просто кучка головорезов из окруженцев? А
электростанция?! – воскликнул Похитун. – Почему на прошлой неделе четыре дня не было света в городе? Почему, я вас спрашиваю? Это тоже кучка головорезов? А
помните, мы шли с вами и наткнулись на шлагбаум около автобазы?
– Ну, помню. Ремонт канализации, и проезд через два квартала был закрыт…
– «Канализация, канализация»! – передразнил меня
Похитун. – Это для дураков. Но мы-то с вами не дураки.
Хм… Канализация! Хорошенькая канализация! Улица на протяжении двух кварталов была заминирована. За ночь подорвались сразу три машины. Это вам что? Тоже кучка головорезов? Ничего себе, кучка. Вот ведь что делают, подлецы!…
В душе я торжествовал. Мои предположения оправдались: и здесь советские люди не склонили головы перед оккупантами. В городе, несомненно, существует и действует подпольная группа. И группа хорошо организованная.
Подорвать казарму и помещение гестапо совсем не просто.
Это предприятие рискованное и сложное, требующее подготовки и, главное, смелых людей. А такими людьми могут быть только истинные патриоты.
Похитун продолжал ходить взад и вперед, шаркая ногами.
Я нарушил затянувшуюся паузу и сказал:
– Хорошенькое дело! Так они, чего доброго, и к нам еще сунутся…
– А что вы думаете? – подхватил Похитун. – И сунутся.
Им нечего терять. В этом-то и вся суть…
Я не ожидал от него подобной паники, и мысль о том, что Похитун специально подослан ко мне, отпала.
Мы поговорили еще немного об активности «бандитов», а потом переключились на другие темы. Я предложил совершить вылазку в город и посидеть в казино.
– По случаю чего? – осведомился Похитун.
– Сегодня получил монету.
– Ах, вот оно что… Готов, готов! Но я вижу, что и вы не дурак выпить. А?
– Все хорошо в меру, – заметил я. – Так пить, как вы, я не могу.
Похитун потер руки и опять уселся на кровать. Он начал рассказывать сальные, плоские анекдоты, причем, еще не договорив, начинал смеяться. Ему казалось, что смешно и мне, но я только улыбался. Меня смешили не анекдоты, а сам Похитун. Я улыбался и в то же время обдумывал один ход. Мне очень хотелось узнать фамилию Доктора, у которого я гостил, и мне казалось, что удобнее всего попытаться выведать это у Похитуна. И я придумал. Я принялся чесать руки.
Похитун вначале не обращал на это внимания, а потом спросил:
– Вы что чешетесь? Чесотку подхватили?
– Не знаю, – ответил я и нахмурился. – У меня все время чешется после знакомства с вашим врачом.
Похитун поднял свои вылезшие брови:
– С каким врачом?
– К которому я ездил.
Похитун хрюкнул и рассмеялся.
– Виталий Лазаревич такой же врач, как мы с вами. И
его экзема не заразна. Я с ним спал на одной койке и вытирался одним полотенцем. У вас повышенная мнительность. Натрите руки водкой. Это лучшее средство.
Я обещал воспользоваться советом, зевнул и сказал
Похитуну, что хочу спать.
– Ну и спите себе, – разрешил он и оставил меня в покое. Мне даже не верилось, что ход, предпринятый мною и к тому же очень примитивный, себя оправдал.
Значит, Доктор и есть тот самый Виталий Лазаревич
Шляпников, с которым имели дело наши контрразведчики.
Как тесен мир! Встретились все «знакомые»!
Я встал, открыл печную дверцу, порылся в теплой золе, нашел крепкий уголек, сунул его в карман своего плаща, выключил свет и лег спать.
С утра со мной занимался немногословный и педантичный радист Раух.
От него трудно было услышать лишнее слово. Он говорил только о том, что мне следовало знать. Занимались два часа: час – фото, час – радиодело.
Потом явился Константин. Я разложил на столе план
Москвы, усадил ученика и поставил перед ним задачу: каким маршрутом быстрее всего добраться с Курского вокзала на Савеловский. Он сделал это без затруднения и именно так, как сделал бы я. Затем мы побродили с ним по
Малому и Большому кольцу, покружили по кривым арбатским переулкам, въехали в Москву с Ярославского, Ленинградского, Рязанского, Дмитровского и других шоссе.
Константин не изменял себе и оставался таким, каким был при первой встрече: отчужденным, угрюмым, глядящим исподлобья и даже враждебно.
Иногда по блеску в его глазах мне казалось, что он хочет спросить меня о чем-то, не относящемся к занятиям. Я с интересом ждал от него живого слова, но блеск сейчас же угасал, и лицо Константина оставалось мертвенно-неподвижным.
А может быть, все это мне только казалось, потому что я этого хотел и ждал?
После занятий с Константином я попал в лапы Похитуна. Прежде чем приступить к разбору очередной шифровальной комбинации, мы уточнили время, когда отправимся в город.
И никто не знал, что творилось у меня в душе, никто не догадывался, что означает для меня сегодняшний день. А
день был необычен, и уж я-то забыть об этом не мог. Я
знал, что все советские люди, где бы они ни находились – в огне переднего края, в суровой Сибири, в знойной Средней
Азии, в тылу врага, в партизанском отряде или в лапах фашистов, за колючей проволокой или в застенках гестапо,
– всюду-всюду, хотя бы только в сердце и молчаливо, как я, празднуют двадцать пятую годовщину Советской власти, годовщину Великой Октябрьской революции.
Я был горд тем, что продолжаю дело, начатое нашими отцами. Я был горд тем, что тоже нахожусь на линии огня, что здесь мой передний край, что моя вахта не менее сложна, опасна и ответственна, чем любая другая.
После окончания занятий меня вызвали к Гюберту.
Сердце ёкнуло: а вдруг он и сегодня сорвет вылазку в город?
Гюберт усадил меня против себя, и я сразу заметил необычное: он остановил внимательный и пристальный взгляд на моих руках.
Но он допустил промах. Я сразу увязал его интерес к моим рукам со вчерашним моим ходом. Ясно, что Раух подслушивал мой разговор с Похитуном.
– Как вы себя чувствуете? – поинтересовался Гюберт, не сводя глаз с моих рук.
– Прекрасно. Вот только руки чешутся… Я уж грешным делом подумал, не наградил ли меня Доктор своей экземой.
– Ерунда, – отрезал Гюберт. – Но показаться врачу следует. Вы нужны мне абсолютно здоровым. Когда будете в городе, зайдите в комендатуру и отыщите врача Питтерсдорфа. Я дам ему записку. Он осмотрит вас.
Гюберт написал записку и вручил мне.
Страхи оказались напрасными. Гюберт не покушался на мое время.
Я решил было выманить Похитуна в город до обеда, но, поразмыслив, пришел к выводу, что это может вызвать подозрение не только у него. Надо было ждать обеда.
Выйдя из дома Гюберта, я увидел старика Кольчугина.
Он сидел под навесом, около сложенных дров, и затесывал топором клин. Возле него, широко расставив тощие ноги и заложив руки за спину, стоял Похитун. Он что-то рассказывал, а старик только крутил головой и делал свое дело.
С неба, задернутого мутными тучами, стал опять накрапывать мелкий дождь. Похитун передернул плечами, стал под навес, закурил, а потом отправился в дом.
Я сошел с крылечка и направился к Кольчугину. Старик заинтересовал меня с первой встречи, но я еще не мог раскусить его.
– Как она, жизнь-то? – обратился я к нему.
– Да прыгаю помаленьку…
Из-под его мерлушковой шапчонки прядями выбивались мягкие серебряные волосы.
– Зимы-то нет?
Старик задрал голову к небу и заметил:
– Да, запаздывает. Что-то заколодило там, наверху.
– Забот много? – спросил я, не зная, как и чем разговорить старика.
– Чего-чего, а забот нашему брату не занимать. Хватает… Дождь усиливался, и я зашел под навес.
– Курить хотите, господин хороший? – опросил старик.
– Да нет, – ответил я.
– А то курите. Покурите – не отплюетесь! – И старик закатился смешком.
– Ты бы лучше угостил господина Похитуна. Он любит крепкое, – посоветовал я.
– Нужен он мне, как ячмень на глазу… Пропащий человек! Дюже до шнапса охочий.
– Начальство нельзя критиковать, – заметил я.
– И то верно, – согласился дед. – Да ведь наше дело такое: лай не лай, а хвостом виляй.
– Это как же понимать? – спросил я.
– А как хотите, так и понимайте, господин хороший. –
Он встал, внимательно осмотрел клин, стряхнул щепки с пиджака и, сунув клин за поясной ремень, добавил: – Пора, Фома, и до дому. Прощевайте, господин хороший!
Это « господин хороший» резало мой слух, как тупая пила. Я пожелал старику счастливого пути и отправился к себе. Кольчугин, видимо, не склонен был продолжать разговор, а мне неудобно было навязываться.
Время тянулось медленно, и я был несказанно рад, когда окончился обед. Дождь шел не переставая. Над лесом висело сумрачное, сырое небо. Я надел дождевик, зашел за
Похитуном, и мы отправились в город.
Дождь сыпал и просеивался сквозь холодный туман.
Мы старательно месили грязь, черную, как вакса, и клейкую, как смола.
Похитун шел впереди, как неподкованная лошадь по льду. Ноги его расходились на горбах тропинки, скользили на обнаженных корнях. Грязь разлеталась в стороны. Полы блестящего клеёнчатого плаща шлепали по его сапогам.
На полпути к городу Похитун остановился и предупреждающе поднял руку. Навстречу ползли по расквашенной дороге две легковые машины. Они приближались,
погромыхивая цепями на задних скатах, и через минуту проплыли мимо нас. В машинах сидели летчики. Одну из машин занесло, она нырнула колесом в лужу и обдала
Похитуна фонтаном грязи. Он дернулся, взбрыкнул ногой, поскользнулся и со всего размаха сел в лужу. Я с трудом сдержал смех.
Встав на ноги, Похитун растерянно поводил глазами, встряхнул головой и разразился залпом отборных ругательств.
Тут попало и летчикам, и погоде, и черту, и его матери.
Я уже испугался, что наша экспедиция сорвется, но я плохо знал Похитуна. Кое-как обтерев заляпанный грязью плащ, он с необычной резвостью бросился на тропинку, которая вела к городу стороной, и крикнул:
– За мной!
Я поспешил за ним. Лес редел. Дождь густой сеткой заштриховывал городские строения вдали.
– С чего это мы свернули сюда? – спросил я Похитуна.
– Э, батенька, я уже ученый! Летчики поехали к нам за объектами для бомбежки, – ответил он, полагая, что из этого мне станет ясно, почему понадобилось пробираться дальней тропкой.
– Ну и что же?
– А то, что меня сейчас же хватятся на станции.
– Вот оно что…
– А как же! Я нарочно сюда и свернул. А они будут догонять меня по той дороге.
Он чуть не бежал вприпрыжку, тяжело дыша и посапывая. Я с трудом поспевал за ним и диву давался, откуда у него взялась такая прыть.
– Может быть, нам лучше вернуться? – задал я каверзный вопрос.
Похитун остановился, повернулся, смерил меня недоумевающим взглядом и спросил:
– Это как же понимать? Предательство?
– Уж сразу и предательство! Зачем так громко? Я же о вас пекусь.
– Пошли, пошли! – нетерпеливо сказал он. – Обо мне вы не пекитесь. О себе пекитесь. Объекты от летчиков никуда не уйдут.
Наконец мы добрались до города.
Казино, как и позавчера, пустовало. Занято было всего три столика. Тихо завывал оркестрик.