Я выбрал столик в самом темном углу и поманил официанта. Я решил сегодня во что бы то ни стало напоить
Похитуна до чертиков и под удобным предлогом вырваться на пять – десять минут. Мне надо было лишь добраться до парикмахерской, где оставил свои знаки Криворученко.
Нам подали бутылку венгерского вина (мне), бутылку мутноватого шнапса (Похитуну), консервированную рыбу в маринаде, несколько кусочков голландского сыра и соленые грибы местного изготовления. Хлеба не полагалось.
– Для начала хватит? – осведомился я.
– Вот именно, для начала… – Похитун захихикал.
– Пить много не буду, – заметил я, разливая напитки по стаканам.
– Это как же? – удивился Похитун.
– Мне надо быть у врача. – И я вытащил записку Гюберта.
– Ну и бог с вами…
Мы выпили по стакану, принялись за закуску, и в это время в зал вошел унтер-офицер Курт Венцель.
Я толкнул Похитуна. Он заерзал на месте, втянул голову в плечи и сгорбился.
– Чуяло мое сердце! – с плачущей миной проговорил он, быстро налил себе новую порцию и опрокинул.
Курт Венцель оглядел зал и направился прямо к нам.
Бросив взгляд на стол, он облизнул толстые губы и, наклонившись к уху Похитуна, стал что-то шептать.
«Почему Венцель сразу пришел сюда? – блеснула у меня мысль. Вероятно, Похитун предупредил, где мы будем».
Похитун махнул рукой и встал. Я взял бутылку со шнапсом и стал наливать в стакан. Предполагая, что я забочусь о нем, Похитун подарил меня благодарным взглядом и сел. Но я поднес стакан Венцелю. Тот глупо улыбнулся и медленно, сквозь зубы, не выпил, а высосал водку.
– Я вас буду ждать здесь, – сказал я Похитуну. – Схожу в комендатуру к врачу и вернусь. Идет?
– Да, да… Обязательно. Мы придем вместе с Куртом.
Курт Венцель кивнул.
Они вышли, и я остался один. О такой удаче я даже не мечтал. Расплатившись с официантом и предупредив его, чтобы он приберег нам столик в случае наплыва публики, я покинул ресторан.
Город тонул в дожде и тумане. По мостовой и тротуару пузырились грязные лужи. Запахнув плащ, я прежде всего направился в комендатуру. Так было лучше. Я все-таки не исключал возможности слежки за собой, а в комендатуре можно было «провериться».
Дежурный офицер сказал, что врач Питтерсдорф на квартире, и указал на дом тут же, во дворе комендатуры. Я
без труда нашел врача, представился ему и подал записку
Гюберта.
Доктор оказался благодушным толстяком лет за пятьдесят. По-русски он говорить не мог, знал лишь несколько слов, и, если бы не записка Гюберта, мы, вероятно, и не столковались бы. Он внимательно исследовал мои руки, заставил снять рубаху, похлопал по плечу и сказал:
– Гут! Зер гут!
На записке Гюберта он написал диагноз, который я прочел позднее: «Фантазия. Повышенная мнительность.
Здоров как бык». Я сунул записку в карман, любезно раскланялся и выбрался во двор комендатуры. Двор был пуст.
Я заметил второй выход, на смежную улицу, и воспользовался им.
Пройдя квартал, я оглянулся: никого. Я пошел прямо, еще раз обернулся и лишь тогда свернул в переулок.
Уже темнело. Около парикмахерской – ни души. Наступал самый ответственный момент. Малейшая оплошность с моей стороны могла погубить все, а поэтому следовало быть крайне осторожным. Я прошел до угла и заглянул за него – пусто. Нащупал в кармане припасенный уголек, зажал его в руке и шагнул к стене. Поставить букву, одну-единственную букву – это отняло у меня какую-то долю секунды. Затем подошел к двери и рядом с косяком тоже чиркнул углем. Теперь каждый знак выглядел так:
«СК/4». Я прибавил лишь «С» – первую букву своей фамилии. Это означало: «Я здесь. Все благополучно. Жди моих сигналов». Теперь пришла моя очередь назначить встречу.
Облегченно вздохнув, я зашагал в казино.
К моему удивлению, Похитун и Венцель уже ждали меня. Оказалось, что до города их подвезли на своих машинах летчики.
На столе стояла начатая бутылка, закуска и три стакана.
Похитун знал, что деньги у меня есть. Щелкнув пальцами, он громко крикнул официанту по-немецки:
– Нох айне13!
Но одной дело не ограничилось. До Опытной станции мы едва добрались. Похитун, расчувствовавшись, чмокнул меня в ухо и, как бревно, свалился на кровать. Мне тоже пришлось выпить довольно много. В голове непривычно шумело. Не успев прикоснуться к подушке, я сразу будто провалился в глубокий сон.
17. ФОМА ФИЛИМОНОВИЧ ПРИГЛАШАЕТ ВЫПИТЬ
Время шло, дела мои налаживались, провокации Гюберта как будто прекратились. Я, понятно, знал, что за мной приглядывает Похитун, знал, что меня подслушивают, но привык к этому и не особенно тревожился.
Можно без натяжки сказать, что за последние дни я даже успокоился, ко мне вернулся крепкий, здоровый сон, я стал лучше есть, в голову не лезли беспокойные мысли.
Мне удалось обменяться новыми сигналами с Семеном
Криворученко. Я назначил ему встречу пока на открытом воздухе, в городе. При встрече я намеревался назначить ему свидание в таком месте, где можно было поговорить подробно.
13 Еще одну!
Пришла настоящая зима. Ранним утром мой сон нарушил Кольчугин. Я вскочил с кровати, разбуженный грохотом, и увидел в дверях смущенного старика. Он нес изрядную охапку дров, и, когда переступил порог, добрая половина их упала на пол.
– За такое дело полагается по мордасам, – огорченно произнес Кольчугин и принялся подбирать поленья.
– Ерунда! – успокоил я старика. – Очень хорошо, что разбудил. Через сорок минут занятия.
– Так не будят… – пробормотал он.
Я бросился к окну, расшитому тоненькими кружевами мороза, и присвистнул: все было бело от выпавшего за ночь снега.
Я быстро оделся, умылся и побежал в столовую. Стояло прелестное первозимнее утро с легким, бодрящим морозцем. Все было присыпано свежим, чистым, нетронутым снегом. Холодным пламенем сияло солнце, под его лучами снег сверкал мириадами искр. В воздухе алмазами переливалась морозная пыль. За проволочной оградой Опытной станции торжественно и величаво красовался запорошенный лес. Пышные пласты снега лежали на ветвях сосен и елей, на крышах домов, на оконных наличниках. На трубах и верхушках столбов высились белые шапки, телефонные и антенные провода провисли.
Я быстро позавтракал и вернулся в свою комнату.
Сегодня первые два часа я должен был посвятить Константину, но до этого мне хотелось переброситься несколькими словами со стариком. К нему я никак не мог подобрать ключик. Мне совершенно ясны были враги, ясен был «друг» Похитун, казалось, ясен был Константин, а вот,
что таилось в душе у Кольчугина, мне раскусить еще не удалось. Он был хитер, как старый лис, испытавший на своей холке зубы борзых, и скользок, как угорь. Он умело скрывал свое нутро. Когда я в разговоре ставил его перед необходимостью выложить откровенно свое мнение, дать оценку определенным фактам и событиям, высказать свое отношение к конкретным лицам, он, подобно ежу, сворачивался и ощетинивался: отвечал на вопросы скупо, неопределенно, а то и вовсе обрывал разговор на самом интересном месте.
Как ни странно, но меня почему-то подкупали глаза
Кольчугина. В них светилось что-то хорошее, располагающее. А вот его манера общения со мной настораживала.
Он часто заводил по своей инициативе разговоры, далеко не беспредметные, и у меня закрадывалась даже мысль, уж не «подключен» ли старик тоже к проверке моих настроений.
Он выспрашивал меня, кто я таков и как сюда попал; почему я не бреюсь и отпустил здесь бороду, почему мне, а не ему, не Похитуну и не Венцелю дают водку; какая у меня профессия; есть ли у меня семья, из кого она состоит и где находится; чем я занимаюсь с Константином.
Больше того, Кольчугин как-то даже пригласил меня к себе в город, как он выразился, в «свои хоромы».
Я спросил его:
– А зачем?
– А так… – ответил он. – Посидим, чайком побалуемся.
Я ответил, что подумаю. Старик тут же предупредил меня:
– Только не болтайте об этом, господин хороший.
– Как это – не болтайте? – осведомился я.
– А так. Чтобы знали об этом вы да я…
Я еще раз сказал, что подумаю, но это предупреждение насторожило меня. Я решил рассказать обо всем при удобном случае Гюберту. Видимо, Кольчугин втягивает меня в какую-то интригу, и, конечно, по распоряжению
Гюберта…
Возвращаясь в свою комнату, я тронул двери инструктора Рауха – они были закрыты. Значит, он в операторской, работает. Я пошел к себе.
Кольчугин сидел возле открытой печи в излюбленной позе – на корточках, и дымил своим горлодером.
Я посмотрел на часы. До прихода Константина оставалось десять минут. У меня мелькнула мысль угостить старика водкой, бутылку которой я получил накануне.
– Фома Филимонович, – сказал я, – ты водочкой не балуешься?
– А почему же? Можно и пошалить, – ответил старик. –
Но я смотрю так: всему свое время, все надо делать с пользой и в меру. У меня братень старшой, царствие ему небесное, страсть как уважал эту брыкаловку. За глоток ее готов был в церкви плясать. Вот он и добаловался. Пошел как-то кажись, в тринадцатом году – в соседскую деревню на свадьбу. У него голос был, что у протодьякона. Песни знавал всякие. Вот его и приглашали. Ну, а где петь, там и пить полагается. Поднакачали его на этой свадьбе до краев.
До умопомрачения нахлестался он и все домой рвется. А
стояла зима. Ранняя зима, как сейчас, но морозец держался уже исправный, правильный морозец. Его не пущают, а он рвется. Ночь, зима… И все-таки, убег. И шубенку оставил.
А в дороге, видать, заблажило его, и прилег он под копенку сена дух перевести. И перевел. Как прилег, так и не встал.
Нашли его на шестые сутки, а он как кочерыжка. Водка –
такое дело, господин хороший!… А побаловаться, что ж…
я не против. Но на службе ни-ни. Вот припожалывай до меня, там мы и соорудим по махонькой, у меня есть припас, а хошь – свою тащи.
– А если гауптман узнает?
– Тогда и затевать нечего. Гауптман по головке не погладит.
Меня это никак не устраивало. Меня всегда учили придавать серьезное значение мелочам. И хотя рюмка водки, выпитая в доме старика, была бы мелочью, я не хотел пить ее тайком. Такую мелочь Гюберт мог расценивать по-своему. Кольчугин не Курт Венцель, не Похитун и не Доктор.
Надо замять этот разговор, а если старик будет навязываться с приглашением, обязательно поговорить с Гюбертом. Я переключил разговор на другую тему, поинтересовался, как обстоит в городе дело с продуктами питания, есть ли у горожан топливо, потом перешел на вопросы семейные и спросил Кольчугина:
– А сыновья у тебя коммунисты?
– Это зачем же? – воззрился на меня старик. – Нет, нет!
Старшой, правда, хотел было записаться, да я рассоветовал. К чему? Можно и так прожить. Хлопоты лишние и опять же неприятности… Времена меняются. Предполагаешь одно, а глядишь – другое получается. А вы не ходили в коммунистах?
– Нет, – сказал я, усмехаясь, – можно и так прожить.
Хлопоты лишние, и опять же неприятности.
Дед насупил брови, закрыл печную дверцу, поднялся и сказал:
– Ну, пойду. Дорожки надо расчистить.
Я проводил его и взглянул на часы. За разговором я не заметил, как прошло без малого полчаса, а Константина все не было. Он отличался аккуратностью, и я решил справиться у коменданта, почему его нет. Но в коридоре я наткнулся на Похитуна.
Он пощелкал себя по горлу и поинтересовался:
– Есть?
Я кивнул.
– Несколько капель для поправки, а?
Я ответил, что жду Константина. Похитун приложил палец к своим синим губам и, дыша на меня чесноком, таинственно шепнул:
– Вы его не дождетесь. Берите водку и ко мне. Я вам расскажу такое, что вы ахнете.
Через минуту с бутылкой в руках я был в комнате Похитуна. Он сам выбил пробку, налил в стакан и выпил, ничем не закусив.
Затем он подсел ко мне поближе, обнял меня за плечи и, строго-настрого предупредив о строжайшем молчании, начал рассказывать.
Оказывается, сегодняшней ночью Константина повезли на самолете для выброски под Москвой. Его сопровождал помощник Гюберта – Отто Бунк. Константину выдали деньги, документы, пистолет и рацию. И только сейчас стало известно, что самолет вернулся не на свой, а на прифронтовой аэродром. В самолете все кроме пилота оказались мертвыми, в том числе Отто Бунк. Пилот, раненный в шею и руку, с трудом посадил самолет. Из шифровки можно понять, что под Каширой, перед тем как совершить прыжок, Константин вытащил пистолет и уложил всех.
Я и в самом деле чуть не ахнул.
Вот тебе и Константин! А я что думал о нем? За кого я его принял?.
Вот как оно бывает: встанет гора между людьми и не распознают они друг друга.
В отношении Константина у меня сложилось довольно твердое убеждение, а вышло… вышло иначе. Он оказался настоящим советским человеком, героем. Как трагично сознавать, что между нами – единомышленниками и соратниками в общей борьбе – сразу легла пропасть взаимного отчуждения, что мы не поняли друг друга, не нашли общего языка. Какую силу мы представляли бы вдвоем!
Трагизм был именно в том, что мы не имели права доверять друг другу, открыться друг перед другом, подчиняясь основным законам нашей работы конспирации, когда простое, человеческое, должно быть подчинено более высоким соображениям, и дело не может быть поставлено на карту.
Похитун же негодовал. Он пил водку и наливался злобой.
– Собака! Бешеная собака! – ругал он Константина. –
Его вырвали из лагеря еле живого, опухшего. Он был похож на мешок с костями. Его выходили, вылечили, выкормили, обучили. И смотрите, отблагодарил!…
– Да-а… – протянул я. – Страшная история! Я вам говорил как-то, у меня душа не лежала к Константину…
– Помню, помню… Но кто же мог допустить? Только, ради бога, молчок. Ни гу-гу! Иначе с меня кожу сдерут…
Я заверил Похитуна, что все останется в тайне, но тут у меня возникла неожиданная мысль: а что, если использовать болтовню Похитуна в свою пользу для закрепления своего положения? Я пропускал мимо ушей ругань Похитуна и думал о своем.
Сославшись на то, что надо повидать инструктора
Рауха, я немедленно отправился к Гюберту и постучал в закрытые двери его кабинета.
– Войдите! – разрешил Гюберт.
По его лицу трудно было что-нибудь определить, на нем лежала маска абсолютного спокойствия.
– Урок с Константином сегодня не состоялся из-за его неявки, – доложил я.
– Ах, так! У вас всё? – небрежно спросил он.
– Нет, не всё.
– Я вас слушаю.
– Мне он не нравится.
– Не нравится? – удивился Гюберт. – Чем именно?
Садитесь!
Я понимал, что ничем навредить Константину не могу.
Он сделал все, что задумал. Я рад за него. Но, как разведчик, я должен был использовать с выгодой такую удобную ситуацию.
– На последнем занятии он вел себя подозрительно, –
сказал я.
– То есть? – Гюберт чуть-чуть приподнял брови.
– Интересовался мной, спрашивал, как я сюда попал, спрашивал о вас. Когда я пояснял ему расположение московских парков, мне показалось, что он знает их не хуже меня.
– Почему вы решили доложить мне об этом лишь сегодня?
То, что Гюберт вчера отсутствовал весь вечер и появился на Опытной станции только ночью, я знал точно, и поэтому ответил:
– Я хотел это сделать вчера, но мне не удалось. Я дважды пытался попасть к вам, но вас не было. Кроме того, я считаю, что это не поздно и сейчас. Если вы подскажете мне, как себя вести с Константином, то я надеюсь прощупать его основательно. Правда, он тип очень скрытный и замкнутый, но мне думается, что я смогу его расшевелить.
– Не стоит, – произнес Гюберт. – С Константином вы больше не встретитесь.
– Совсем?
– Да, кстати, он знает вашу фамилию?
– Если и знает, то не от меня. Я ему не назвался, –
солгал я и спросил: – А что?
– Так, между прочим, – ответил Гюберт и, очевидно, для того чтобы не вызвать у меня никаких подозрений, добавил: – Если вы с ним встретитесь в городе и он заговорит с вами, то ни имени, ни фамилии своей не называйте.
Это лишнее. А то, что вы мне сообщили, заслуживает внимания. Я учту. У вас всё?
– Всё.
– Хорошо, идите.
Я направился к инструктору Рауху, затем к Похитуну, а после обеда собрался в город.
18. ВЕСТИ ИЗ ЛЕСА
Кольчугин расчищал от снега дощатый настил, ведущий к бане. Увидев меня, он разогнул спину, снял рукавицу, осмотрел небо и почесал затылок.
– Погодка-то, господин хороший! – заговорил он. –
Сейчас бы по первой пороше да по зайчишкам поплутать, а? Стоющее дело!
– Да, заманчиво, – согласился я.
– Теперь снег пойдет валить…
Я согласился и с этим. Небо затянули тучи, и с часу на час можно было ожидать снегопада.
– Куда собрались, господин хороший?
– Хочу воздуха зимнего глотнуть.
– Ну, ни пуха ни пера, гуляйте!
Я вышел со двора. Тропку, которой обычно пользовались, идя в город, занесло снегом, и я пошел по дороге, наезженной автомашинами.
Морозец пощипывал кончики ушей. Острые струйки студеного воздуха проникали под одежду и приятно холодили тело.
Лес наполняли зимние, горьковатые запахи хвои. Я
дышал глубоко, всей грудью.
Кольчугин оказался прав. Не успел я добраться до города, как в воздухе тихо и беззвучно запорхали первые снежинки. Сухие и колкие, они щекотали лицо. А когда я вошел в город, снег повалил мягкими и крупными хлопьями. За последние десять дней я уже третий раз приходил в город, но слежки за собой не замечал. Не заметил ее и сегодня, хотя все время был начеку.
Я шел не торопясь, с видом праздношатающегося, останавливался у плакатов и объявлений. Время я рассчитал строго.
Местом для встречи с Криворученко был намечен небольшой район, где я загодя поставил условный знак. По договоренности удаляться от знака в ту или другую сторону разрешалось не больше чем на сто шагов. Недалеко от единственного оставшегося в городе кинотеатра, где крутили немецкие фильмы, на деревянном заборе я разглядел свой знак.
По улице торопливо сновали прохожие.
Я пошел дальше, сдерживая нарастающее волнение. В
моем распоряжении оставались считанные минуты.
Я считал шаги: двадцать… тридцать… семьдесят. Довольно.
Я остановился возле объявления бургомистра, недавно вывешенного на всех улицах, и стал его читать. Бургомистр настойчиво призывал трудоспособных горожан записываться вместе с семьями на отъезд для работы в германской промышленности и сулил им молочные реки в кисельных берегах.
С обращением я познакомился на всякий случай заранее. Сейчас я его не читал. Я смотрел на него, и буквы плясали у меня перед глазами. Волнение ширилось, нарастало, а снег все валил и валил…
Я отсчитывал про себя секунды: семь… восемь… двенадцать… и замер, скосив налево глаза, – рядом со мной кто-то остановился. Я увидел только большой волчий треух и шелковистую курчавую бородку, запорошенную снегом.
Да и весь человек, залепленный снегом, походил на елочного деда-мороза.
Неизвестный тоже решил, видимо, прочесть объявление до конца.
Его соседство меня совсем не устраивало. Вот-вот должен подойти Криворученко. Я не допускал мысли, что он заговорит со мной при постороннем. Криворученко, конечно, пройдет мимо.
Я с досадой подумал: «Черт его принес, этого дядю! Не нашел другого времени».
Я решил отойти и раздумывал над тем, в какую сторону отойти лучше. Но едва я сделал движение, как неизвестный шепнул:
– Кондратий Филиппович, дорогой!… Это я…
Нет, я даже не повернулся. В этом не было нужды.
Голос Семена я мог различить из тысячи голосов. И я его узнал.
Впившись глазами в обращение, я вздохнул:
– Семёнка!…
А как мне хотелось расцеловать его!
– Да, да, я… Все в порядке! – шепнул он.
– Времени в обрез, – процедил я сквозь зубы.
– У меня тоже… И подвода ожидает, – торопливо проговорил Семен. Ш-ш…
Подошла женщина. Ее, очевидно, привлекло любопытство: двое читают, почему ей не почитать. Может быть, что-нибудь интересное. Но, пробежав глазами текст обращения, она шумно вздохнула и ушла своей дорогой.
– Говори скорее, – торопил я. – Где бросили якорь?
– В двенадцати километрах. Лес густющий, болото, глухомань. Назначайте, где лучше встретиться.
– В кино. Запомни, в кино. Я укажу дату и время…
– Не пойдет, – прервал меня Криворученко. – В городе меня уже знают – я три раза привозил в баню дрова из леса и сейчас привез… Личность для посещения кино неподходящая…
Это меня обескуражило. Другого варианта я не подготовил.
– У вас на Опытной станции, – продолжал Криворученко, – есть истопник Кольчугин. Попытайтесь его использовать.
Я не поверил собственным ушам.
– О ком ты?
– О Кольчугине, Фоме Филимоновиче.
– Откуда ты его знаешь?
Криворученко молчал. Приближались мужчина и женщина. Они тащили за собой санки, на которых была укреплена бочка с водой. Когда они прошли, Семен ответил:
– Сказал командир партизанского отряда. Я был у него.
Кольчугин участник городского подполья. Он прорвался к вам при содействии старшего подпольной группы, а тот работает в управе… У Кольчугина два сына на той стороне.
Одного звать Петром, второго – Власом.
– Тут не провокация?
– Что вы! И лесник говорил мне о Кольчугине.
– Какой лесник?
– Связной между партизанами и подпольем.
– Что он говорил?
– Что Фома Филимонович вернейший человек. Его сразу не раскусишь.
«Куда там!» – подумал я и спросил:
– Кольчугин знает, кто я?
– Откуда он может знать? Никто не знает, кроме командира отряда, а он – здешний секретарь райкома. Я было решил встретиться с вами через Кольчугина, но потом не рискнул. Лучше вы сами с ним сговоритесь. Он считает вас предателем, сообщил об этом подполью, и подпольщики уже хотели казнить вас…
– Здорово! Только этого и не хватало… Вас двое?
– Да, я и радист. Это уже второй… Тут целая история…
– Ладно. Это потом. Отстучи сегодня же, что у меня все в порядке, а подробности после беседы. Да… Передай срочно, что между городом и селом Поточным базируется авиаполк. Пусть его кроют. Пусть немедленно положат кого-нибудь из наших в больницу под именем Брызгалова.
Всё. Иди. Дня через три жди мои сигналы. Понял?
– Да, да… А если Кольчугин будет ломаться, вы ему шепните: «Как лес ни густ, а сквозь деревья все же видно».
Это их пароль.
– Добре! Иду…
Криворученко отошел. Я «дочитал» обращение до конца, мысленно поблагодарил бургомистра за то, что оно такое пространное, и зашагал домой.
Снег кружил в воздухе, и трудно было определить, откуда он летит: то ли сверху, то ли снизу. Удачная погодка!
В эту ночь я долго не мог заснуть, но теперь уже от избытка радостных мыслей.
Я лежал на койке с закрытыми глазами, в полной темноте. Пурга бесновалась и выла снаружи, возилась в печной трубе, скреблась в окно, а я все думал и думал.
Вначале я мысленно побывал в глухомани, где укрывался Семен с радистом. Успел ли он добраться до места?
Хотя в лесу пурга не так страшна, как в степи. Всего двенадцать километров разделяло нас. Но я лежал в теплой комнате, на простыне и подушке, под одеялом, а они?.
Они, наверное, жмутся друг к другу в какой-нибудь норе, дрожат от стужи, а над ними темень, вьюга… А может быть, радист отстукивает сейчас ключом, и его точки-тире жадно ловит радиоцентр партизанского штаба.
Потом я постарался суммировать все, что накопил в своей памяти за это время и что необходимо было передать на Большую землю. Получилось немало. Во всяком случае, на первых порах радист будет обеспечен работой по горло.
Надо сообщить, что нашелся Вилли, и что Вилли – это и есть гауптман Гюберт, о котором говорил Брызгалов, что
Гюбертом руководит полковник Габиш, что я познакомился с Доктором – Шляпниковым, что в район станции
Горбачеве выброшен радист Курков, что опустившийся на нашу землю под Каширой Константин – герой и настоящий человек, что, наконец, «осиное гнездо», как мы и предполагали, занимается подготовкой и переброской на нашу сторону разведчиков, радистов и диверсантов.
Напоследок мысли мои закружились вокруг старика
Кольчугина. Хорош старик! Молодчина! Залез головой по самую шею в пасть зверя и действует! Вот это подлинно русская душа, советский человек!
И теперь мне ясно, зачем он приглашал меня в гости и предупреждал о молчании. Он намерен был передать меня подпольщикам. Только и всего! И получилось бы довольно забавно, особенно если бы меня прикончили. Ну ничего…
При выполнении задачи, которая на меня возложена,
такие переплеты не только вероятны, но и вполне естественны.
19. ОБЪЯСНЕНИЕ В БАНЕ
День выдался морозно-звонкий, с чистым и ясным небосводом. С утра топили баню, и в ней поочередно, в порядке субординации, мылись обитатели Опытной станции.
Из банной трубы струился витой столбик дыма. Черные вороны нетерпеливо, с деловым видом копались в куче золы, сереющей на снегу.
В бане хлопотал старик Кольчугин. Но топкой его дело не ограничивалось: Гюберт, Шнабель и Раух использовали старика как банщика, заставляя его натирать себе спины.
Гюберт, подчеркивая свое знание России, парился до одурения.
Сейчас Фома Филимонович таскал в баню охапки дров, а я сидел на скамье возле дома и ожидал своей очереди.
Ожидал и наблюдал за стариком, обдумывая, как похитрее обставить решительное объяснение с ним.
Кольчугин подошел ко мне и сказал:
– Через полчасика пожалуйте, господин хороший.
Знатная сегодня банька вышла. Даже гауптман отблагодарил.
– А спину потрешь? – спросил я.
– Можно потереть. А можно и веничком… березовым веничком. Куда лучше против мочалки. От всяких недугов освобождает.
– Гауптмана ты тоже веничком полощешь? – поинтересовался я.
– Кто что любит, господин хороший.
– А воды хватит? – спросил я, вспомнив, что в прошлый раз мне едва удалось домыться.
– Сегодня всем хватит. Солдаты натаскали. Давайте собирайтесь…
Он зашагал по деревянному настилу к бане, а я отправился к себе за мылом, полотенцем и бельем.
По дороге я заглянул к Похитуну. Он валялся в приступе хандры на своей разрытой, неопрятной постели, ворочался с боку на бок, охал, вздыхал, кряхтел и кашлял.
– Мылись? – поинтересовался я, заранее зная, что он не мылся.
– Делать мне больше нечего! – ответил Похитун и повернулся лицом к стене.
«Грязная тварь!» – подумал я.
Похитун был не в настроении разговаривать. Он вчера выпил всю мою водку и знал, что больше у меня нет. Знал он также, что в банный день я не хожу в город и что рассчитывать на угощение не приходится. Я отправился в баню.
В предбанник, совершенно темное помещение без окон, вместе со мной белым облаком ворвался холодный воздух.
В лицо пахнуло теплом. Я захлопнул за собой дверь, накинул цепочку, задвинул защелку и начал раздеваться.
Фома Филимонович, раздетый, расхаживал по бане. В
чугунном котле глухо клокотала закипавшая вода. Огонь из печи бросал золотые отсветы на стену и лавку, на которой я сидел. Перегоревшие березовые дрова излучали жар.
Приятно попахивало смолой.
– Сейчас мы парку свежего поддадим! – весело объявил старик, когда я перешагнул порог бани.
Я остановился. Фома Филимонович откинул железную дверцу, черпнул большим ковшом воду из бочки, нацелился и плеснул ее на накалившиеся камни. С шипением и свистом мощной струей вырвался сухой пар. Он заклубился под потолком, пополз в предбанник. Я присел на корточки.
– Могу еще подбавить, – сказал Кольчугин.
– Хватит и этого за глаза.
– Тогда пожалуйте, – пригласил старик.
Я нерешительно полез на полку, осторожно ступая на скользкие приступки.
– На гору! На гору! – подбодрил меня Фома Филимонович, видя, что я замешкался на предпоследней приступке. Я собрался с духом и залез на самый верх. Здесь было сущее пекло. Пар пробирал до костей, дышать было нечем.
Но я не хотел терять репутации в глазах Фомы Филимоновича, крепился и решил держаться до победного конца.
Дед подал мне шайку с холодной водой. Черпая воду пригоршнями, я помочил грудь у сердца и затылок. Немного полегчало.
Фома Филимонович наблюдал за мной, стоя у стены.
– Ну, как оно? – осведомился он.
– Хорошо! – отозвался я.
И в самом деле, было очень хорошо. Я с детства питал неодолимую любовь к русской бане, любил побаловаться паром и испытывал сейчас подлинное, ни с чем не сравнимое наслаждение.
– А еще можно и так, – заговорил дед. – Распариться да в снежок… Поваляться, покататься да опять в баньку. Потом никакая хвороба не прицепится.
– Это уж слишком, – заметил я и поинтересовался: – А
ты пробовал?
– Как не пробовать, пробовал, но давно. А вот сын, старшой, тот и теперь…
– Это которого Петром звать? – пустил я первый пробный шар.
– Ага, – машинально подтвердил старик и, спохватившись, уставился на меня испытующе и тревожно.
Откуда я знаю имя сына?
Я продолжал плескаться водой и, как бы не замечая его смущения, продолжал:
– А меньшого зовут Власом?
Фома Филимонович недоуменно воззрился на меня, чуть приподняв лохматые брови. Его лицо, изрытое глубокими морщинами, застыло в неподвижности. Пальцы теребили березовый веник.
– Ты что, оглох? – крикнул я.
– А? Что такое? – Старик сделал вид, что не расслышал.
– Я спрашиваю тебя: меньшого зовут Власом?
– Ну?
– Что – ну? Ты отвечай, а не нукай.
– Ну, Власом. А што? – и похлопал веником по своим жилистым, волосатым ногам.
– Да так, ничего, – невозмутимо ответил я. – Хорошие имена.
– В общем… неплохие, – нерешительно, каким-то чужим голосом проговорил Фома Филимонович, переминаясь с ноги на ногу. Он, видимо, раздумывал над моим странным поведением.
– Почему неплохие – хорошие! – поправил я старика. –
Они ведь, кажется, и хлопцы настоящие, не то что их батя.
Тут Фома Филимонович с ненавистью уставился на меня и тихо спросил:
– К чему вы это все, господин хороший?
Я резко ответил:
– Ты не прикрывайся «господином хорошим», не выйдет!…
– Что так? – растерянно спросил дед.
Я решил сжимать пружину до отказа и сказал:
– Так вот, о сыновьях… Ты говоришь: к чему все это? К
тому, отец, что хорошими сыновьями гордиться надо!
Фома Филимонович шумно вздохнул. Видимо, собрался с духом и, усмехаясь, проговорил фальшивым, веселым тоном:
– А чего ими гордиться? Нечего гордиться… Сами дралу дали, а батьку-старика с внучкой бросили – как, мол, хотите, так и устраивайтесь! Им-то небось хорошо, плевать на всё, живут себе и в ус не дуют. А каково мне? Им, видать, и в ум не взбредет, что родной их батька…
– Да, вот именно, – решительно перебил я деда, – что родной их батька в это время господам хорошим в парной баньке березовым веничком задницы полирует.
Кольчугин дернулся, точно в него выстрелили. Он хотел что-то сказать, но я продолжал:
– Вот сегодня, после баньки, я с большой охотой проведаю твои хоромы, и мы разопьем по чарочке. Не раздумал?
Старик, предчувствуя что-то недоброе, молчал, опустив руки.
– Что же ты молчишь? Перерешил?
– Почему?. Нет… – неохотно ответил Кольчугин.
– Вот и прекрасно! – одобрил я. – Гауптману я доложил.
Он не против. Он сказал: «Сходите, сходите. Это неплохо… За этим тихоней стариком надо приглядеть, а то он что-то все высматривает, вынюхивает, обо всем выспрашивает. Больно подозрительно. Подпоите его и расспросите… Кстати, узнайте, в каких отношениях он состоит с тем человеком, который рекомендовал его нам и работает в управе. По нашим данным, этот человек является активным участником подполья». Вот так мне сказал гауптман Гюберт. Понял?
Фома Филимонович выпрямился и стал как будто выше ростом, шире в плечах. Ярость вспыхнула в его светлых глазах, они сузились и показались мне черными, как угли.
Ветвистая жила на лбу налилась кровью. Желваки заходили на скулах под кожей. Некоторое время он не мог произнести ни слова и наконец, подавшись немного вперед не сказал, а прохрипел:
– Кого ты здесь изображаешь, живоглот? Кто ты таков есть?
Я не узнал мирного, добродушного, с хитринкой в глазах старика. На меня смотрели глаза, полные ярости и злобы, не предвещавшие ничего доброго. Губы Кольчугина дрожали, лицо стало багровым. Все в нем горело, кипело, бурлило. Зажав в горсть левой руки кожу под сердцем, он медленно надвигался на меня.
– А ну, стой! – прикрикнул я, схватив в руки шайку, наполненную водой. – Стой, а то так и огрею!
На всякий случай я привстал и уперся головой в низкий потолок.
– Кто ты есть, шкура? Говори! – повторил старик. Он весь трясся, точно в лихорадке.
– Ого! – сказал я спокойно. – Гауптман, оказывается, прав. «Знаем мы этих тихих, – говорил он. – Все они притворы».
Но я увлекся и чуть не переиграл. Кольчугин был, видимо, скор на руку. Тяжело сопя и не спуская с меня воспаленных глаз, он подался влево, нагнулся, и в руке у него оказался внушительный колун с длинным топорищем.
– Вмиг порешу и себя сгублю! Я смерти не боюсь. Но прежде тебя в печи сожгу вместе с потрохами. Раскрывайся, стерва!… – Он поднял колун и ступил на первую ступеньку.
– Хватит! – строго прикрикнул я. Пора было играть отбой. – Довольно! Раскроюсь… «Как лес ни густ, а сквозь деревья все же видно»… А то и в самом деле подеремся в бане, как дурни, да еще голые.
Старик вздрогнул всем телом, опустил руки, колун со стуком упал на деревянный пол. Голова Кольчугина опустилась на грудь.
– Я такой же, как и ты и твои сыновья, советский человек, а не предатель… – сказал я, спускаясь вниз.
Кольчугин молчал, смятенный и подавленный. Потом он тяжело опустился на ступеньку и уставился широко раскрытыми глазами в одну точку. Он заплакал. Беззвучно заплакал, дергая плечами и глотая соленые слезы.
Я скатился вниз, бросился на пол, опустился на колени перед стариком и взял его руки в свои. Боль сжала сердце.
Я проклял себя в ту минуту за свою нелепую выходку. Ведь можно же было объясниться иначе, без всяких фокусов!
Черт меня дернул…
– Прости, Фома Филимонович! Прости, дорогой! Обидел я тебя…
Он высвободил руки и положил их на мои плечи.
– Чего же ты молчал? – тихо проговорил он своим прежним голосом. – Ведь могла беда стрястись, непоправимая беда! Укокошить мы могли тебя. Все готово было…
– Знаю, все знаю.
– Откуда? – удивился Кольчугин.
– От верного человека.
– А пароль как узнал?
– От него же.
– Кто же он?
– Мой помощник… Это длинная история, потом расскажу. Он в лесу, связан с командиром партизанского отряда и с курьером вашим, лесником. Теперь сообща будем действовать…
Фома Филимонович встал, посмотрел на меня в упор, не мигая, и губы его раскрылись в улыбке. Он улыбался, а под ресницами еще серебрились слезы. Я обнял его и расцеловал.
Взволнованный, он расправил плечи, прошел в предбанник, откинул цепочку и защелку. Я сообразил, в чем дело: он хочет, чтобы дверь была не заперта.
Вернувшись, он схватил веник, угрожающе потряс им и приказал:
– А теперь полезай наверх! Лезь и ложись! Уж я покажу тебе сейчас, как у нас чешут спины. Ох, и знатно я тебя отделаю!…
Я покорно выполнил приказание – забрался на самую верхотуру и лег. Я готов был на любую пытку. Я чувствовал, что Фома Филимонович устроит мне настоящую баньку!
А он между тем плескал воду на раскаленные камни и подбавлял парку.
20. ОПЯТЬ ПАРАШЮТИСТ
Чем успешнее шли мои дела, тем осторожнее я действовал.
Наибольший успех – установление связи с Семеном
Криворученко и приобретение такого союзника, как Фома
Филимонович. Объяснение в бане окончательно и прочно определило наши отношения.
Теперь я был не один. Это и облегчало, и осложняло мою роль. Ведь известно, что самым уязвимым местом разведки является связь. История давала много примеров тому, как иногда блестящие, талантливые разведчики, отличавшиеся безумной смелостью, отвагой, умом и профессиональным умением, бесстрашно проникавшие на неприятельскую территорию или в чужую страну и успешно бросавшие там якорь, гибли именно «на связи».
Они проваливались в большинстве случаев при встречах со своими помощниками, со старшими, с содержателями явочных квартир, со связными, курьерами.
Памятуя об этом, я объяснил Фоме Филимоновичу, что обо мне и моей задаче не должен знать никто из его товарищей по подполью. Я строго-настрого предупредил его не расшифровывать и Криворученко. И то и другое не вызывалось никакой надобностью.
Очередную встречу с Криворученко я отложил. Она нужна была позарез, но я все-таки отложил ее. Я знал, что она не уложится, как в прошлый раз, в несколько минут,
что я должен буду выслушать Семена, должен буду написать несколько донесений для передачи на Большую землю, уговориться о способах дальнейшей связи. На все это потребуется время и, главное, совершенно безопасное место. Меня выручил Фома Филимонович. Он предложил к моим услугам для встречи с Криворученко свои, как он выразился, – «купецкие хоромы». Он заверил меня, что числится у оккупантов не на плохом счету, а потому я могу не тревожиться. Оставалось решить вопрос со временем.
Я не хотел идти в город с Похитуном. На этот раз он явился бы для меня помехой. Я мог бы пойти один, как уже ходил не раз, но решил полностью обезопасить себя и изобрести удобный предлог. Мало ли что может случиться? А вдруг я понадоблюсь Гюберту? Вдруг меня начнут искать? Я хотел быть твердо уверен, что ничего подобного не произойдет.
Наконец предлог был найден. Помог случай.
Я отправился в город, чтобы предупредить Семена и оставить понятный одному ему знак. Ведь он ожидал встречи через три дня, а минуло уже несколько раз по три.
Меня сопровождал Фома Филимонович. Вернее, он не сопровождал, а наблюдал за тем, чтобы никто не вздумал следить за мною. Я шагал по улицам, а он за мною следом, выдерживая определенную дистанцию. Я раздумывал над тем, как лучше организовать встречу с Семеном, и вдруг услыхал странно знакомый голос. Что-то зашевелилось в моей памяти. Голос раздавался сзади, и тот, кому он принадлежал, шел не один, а с кем-то в компании. Я убавил шаг, силясь припомнить, где я мог слышать этот голос. До моего слуха долетали смешки, обрывки фраз. Но память отказывала.
Будто невзначай я уронил сигареты из пачки, чтобы, подбирая их, взглянуть на обладателя знакомого голоса. Но мой маневр предупредили:
– Эй, любезный! Из вас что-то сыплется…
Я быстро обернулся, сделал шаг назад и почувствовал, будто горячий туман заволакивает мне глаза. Я увидел…
Проскурова! Парашютиста Проскурова, схваченного и расстрелянного Гюбертом, неизвестного лейтенанта Советской Армии, из-за которого так долго и мучительно страдала моя душа. Разум отказывался признать это, но факт был налицо. Передо мной был Проскуров: те же рыжие волосы, спадающие завитками на лоб из-под шапки-кубанки, тот же сухой блеск в глазах. Значит, он жив!
Значит…
И только сейчас я сообразил, как ловко меня одурачил
Гюберт. Хотя, что значит одурачил? Правильнее сказать –
пытался одурачить.
Но нужно отдать справедливость – инсценировку он провел превосходно: крик в лесу, стрельба, картина допроса, страшная ночь в моей комнате… Да и Проскуров сыграл свою роль блестяще. Так блестяще, что не вызвал у меня даже намека на подозрение.
Проскуров прошел мимо в компании двух полицаев и одного высокого человека. Меня он, к счастью, не узнал.
Этому, очевидно, помешали отросшая бородка и спущенные уши шапки-ушанки.
Я замедлил шаг, не теряя из виду Проскурова, и дал сигнал Фоме Филимоновичу приблизиться.
– Видишь, пошли трое? – спросил я старика, когда он пошел почти рядом со мной.
– Вижу.
– Надо обязательно узнать, кто этот, в серой кубанке.
– А я знаю, – ухмыльнулся дед.
– Кто?
– Наклейкин, предатель, в гестапо работает… диферентом каким-то.
– Референтом?
– Во-во… А что случилось, душа моя? Долго его в городе не видать было, а теперь вот выполз откуда-то.
– После, отец… Теперь сворачивай направо и гляди в оба. Я вынул из кармана уголек…
На другой день, сейчас же после завтрака, я заглянул в клетушку Фомы Филимоновича на Опытной станции.
Клетушка была пришита к глухой стене бани. И старик именовал ее своим «закутком». Фома Филимонович, сидя на чурбаке, накладывал кожаную заплатку на валенок.
– Вишь, – пожаловался он, тыча пальцем в большую дыру в заднике валенка, – каши просит.
В руке он держал шило, а в зубах конец дратвы. Он примеривал лоскуток кожи то одной, то другой стороной, пока не приладил его наиболее удачно.
В закутке аппетитно пахло стариковским горлодером. В
маленькой железной печурке потрескивали охваченные огнем березовые чурбачки.
Здесь можно было разговаривать без опасений быть подслушанным.
– Ты знаешь, где живет Наклейкин? – спросил я старика.
– Знаю. В доме, где пекарня… Насупротив биржи. Как раз насупротив. А что?
Мне пришлось коротко рассказать Фоме Филимоновичу историю моего знакомства с Проскуровым.
Он выслушал, поцокал языком и сказал:
– Не след тревожиться… не след. Мы нащиплем из него лучинки.
– Нет, нет. Ни в коем случае! – запротестовал я.
– Это как же? Такого стервюгу? Ты знаешь, что он людей ни в грош не ставит? Людям хоть в петлю от него лезь? Обличье у него соколье, а сердце воронье. Подлый человечишка, трухлявая душонка в нем. Губит людей, как короед древесину. Насобачился на предательстве. И вокруг внучки вертелся, как бес перед заутреней.
– Вокруг какой внучки?
– Вокруг моей, какой же еще? Увидел ее и прямо дыхнуть не дает девке, лезет ей в душу, как бурав в доску…
Пристает с ножом к горлу. И еще грозит: «Не пойдешь, так отправлю тебя вместе с батькой на кудыкалку». А что такое «кудыкалка», мы уже знаем. А он может, подлец! Он около начальства вьюном вьется.
– А другой кто, высокий?
– Дрянь… Переводчик гестапо. Давно до него добраться надо.
У меня окончательно созрел план. Я доказал Фоме
Филимоновичу, что расправа с Проскуровым меня не устраивает.
– Можно сделать так, что они сами его уберут, – заверил я старика. – Уберут в самое короткое время, да еще так, что его днем с огнем не сыщешь.
Кольчугин согласился. А вечером я напросился на прием к Гюберту. Я доложил ему, что, гуляя по городу, встретил весьма интересную личность.
– Мы встречались до войны. Он этажом ниже жил, отдельную квартиру занимал. Я его узнал, а он меня нет. Если память мне не изменяет, он офицер НКВД. Потом уехал на границу служить, в пограничные войска.
Гюберт встал. Я понял, что он очень заинтересован и взволнован.
– Что вы предлагаете? – спросил он.
– Предлагаю выследить его.
– Что вам нужно для этого?
– Только ваше согласие.
– А люди?
– Боже упаси! – с легким испугом возразил я. – Никаких людей. Я выслежу его сам.
– Уверены?
– Не вижу в этом ничего сложного.
– Я разрешаю вам лично задержать его, – сказал Гюберт, вынул из ящика стола маленький маузер и подал мне.
– Понятно?
Я кивнул головой, но тут же счел нужным спросить:
– А куда его доставить?
– Только сюда.
– Ясно. Если надо будет, прибегну к помощи полиции… Тогда разрешите мне завтра остаться без обеда и покинуть станцию сразу после занятий.
Гюберт холодно улыбнулся:
– Если это не отразится на вашем здоровье.
Я тоже позволил себе улыбнуться в присутствии гауптмана, сунул пистолет в карман и вышел.
21. «ВНИМАНИЕ! СЫПНОЙ ТИФ!»
Тропинкой в один след, проторенной в снегу, я шел в город. У домика на окраине, где когда-то я увидел «кепку», сидел Фома Филимонович. Я прошел мимо него как незнакомый человек.
Вечерний сумрак все плотнее прижимался к строениям города. Улицы были заметены снегом. На тротуарах –
сугробы, и никто не расчищает их: нет хозяина в городе, нет хозяйской руки. Оккупантам не до уборки улиц, они заняты другим. Каждый день идут составы на запад, в
Германию. Увозится даровая рабочая сила на подневольный, каторжный труд. Люди сгоняются из окрестных деревень, их хватают в городе, периодически устраиваются облавы. Кругом идет ничем не прикрытый грабеж. Увозится все, что имеет хоть какую-нибудь ценность: древесина, железный лом, кровельное железо, зерно, фураж, скот, кирпичи, рельсы, стекло, сырая необработанная кожа, медь… Доламывается и растаскивается то, что чудом уцелело от огня, снарядов и бомб…
Криворученко был уже там, где ему надлежало быть в это время. Он стоял и читал наклеенную на заборе газету. Я
прошел мимо, подал условный знак следовать за мной и направился дальше.
Фома Филимонович топтался на перекрестке с кисетом в руках и держал в руках цигарку. Когда он закурил и от этой сверхмощной цигарки пошел дымок, я понял, что все идет благополучно и никакого «хвоста» за мной нет.
Старик пустил для ясности два-три густых облачка и пошел налево. Я последовал за ним, а за мной – Криворученко.
Потянулся высокий, покосившийся деревянный забор.
Фома Филимонович протиснулся сквозь щель и исчез.
Впереди никого не было. Темнота уже плотно заволакивала улицу. Я дошел до щели и тоже протиснулся в какой-то двор. Я лишь успел мельком взглянуть на немецкую надпись на заборе около щели: «Ахтунг! Флекфибер!» «Внимание! Сыпной тиф!»
Я усмехнулся и осмотрелся. Двор был велик и сплошь завален грудами кирпича, железобетона, балками. Здесь когда-то стояло большое здание. Удар бомбы превратил его в развалины. Опаленные огнем, почерневшие от дыма куски уцелевшей стены угрожающе нависали над тоненькой тропкой, по которой не оглядываясь шагал Кольчугин.
Тропка вела в самую глубь развалин. Я сделал несколько шагов и услышал позади скрип снега. Я хотел оглянуться, но не успел – Криворученко обнял меня и принялся мять мои кости.
– Экий, брат, ты медведь! – проговорил я, с трудом переводя дух. – Ну-ну, пойдем скорее… Успеем еще…
Тропка проползла сквозь развалины и привела нас к «хоромам» Фомы Филимоновича. Мне показалось, что это землянка, заваленная снегом. Наружу выглядывал кусок железной водосточной трубы. Из нее вперемешку с густым дымом вылетали искры.
Фома Филимонович ждал нас у входа, запустив пальцы в бороду, отороченную густым инеем.
– Прошу, дорогие гости! – пригласил он и повел за собой вниз по ступенькам.
Мы пробирались в кромешной темноте, держась руками за стену. Я насчитал двенадцать ступенек.
– Надежные у меня хоромы, – слышался голос старика.
– Подвалище глубокий. Здесь раньше банк был.
Наконец спуск окончился, и мы оказались в сравнительно просторном помещении. Это была подвальная клетка с довольно высоким потолком, в которой даже
Криворученко мог стоять не сгибаясь. Все ее убранство составляли два топчана, стол между ними, две табуретки, железная печь с длинной трубой, уходящей в глухую стену, и что-то, имеющее отдаленное сходство с комодом.
На столе стояла керосиновая лампа. Царил полумрак.
Но, когда Фома Филимонович поднял огонек в лампе, стало светлее.
Как ни угрюмо было убежище старика, оно все же дохнуло на меня милыми домашними запахами, уютом и покоем. Самовар, прижавшийся к железной печке, пускал замысловатые ноты. Его труба пряталась в дверце лечи.
– А это моя наследница, – сказал Кольчугин.
Ко мне подошла тоненькая, стройная девушка с еще полудетскими чертами лица. Она подала мне маленькую горячую руку и назвала себя Татьяной. Пожимая ей руку и как-то неуклюже раскланиваясь, Криворученко так внимательно смотрел на девушку, что она смутилась.
У нее были чистые, доверчивые и немного печальные серые глаза. Природную, естественную грацию подчеркивало даже простенькое сатиновое платьице. Ткань от частых стирок до того проредилась, что казалась прозрачной.
Мне захотелось получше рассмотреть Семена. Я подвел его поближе к свету и вгляделся в обросшее курчавой бородкой и продубленное ветрами и морозами лицо. Мы долго трясли друг другу руки и в заключение крепко расцеловались.
– Тут, братцы, можете секретничать как хотите, – проговорил Кольчугин. – Тут нет никакой опаски, а если кто нагрянет… – Он подошел к комоду, сдвинул его с места, и мы увидели квадратную дыру в стене, – сюда ныряйте. Уж там, кроме меня, никто вас не отыщет. А если хотите одни остаться, то мы с внучкой откомандируемся.
Я решительно запротестовал и дал понять, что не собираюсь таиться ни от старика, ни от Тани.
Довольный, Фома Филимонович поставил на место комод, подошел к Криворученко, взял его за борт полушубка и спросил:
– Так это ты пароль Кондратию Филипповичу притащил?
– Я, Фома Филимонович.
– А кто сказал тебе?
– Командир отряда, товарищ Дмитрий. А лесник вам кланяться велел.
– Трофим?
– Да, Трофим Степанович.
– Видать, он тебя и с партизанами свел?
– Наоборот, партизаны с ним познакомили.
Таня сняла с самовара трубу, обтерла его тряпкой, продула и попросила деда поставить на стол. Но прежде чем Фома Филимонович успел приподняться, Семен быстро подхватил самовар и водрузил его на стол.
На столе появились фаянсовые кружки, чайник. Белая скатерть с синей махровой каймой,
стираная-перестиранная, оживила скромную обстановку.
– Ты что, дедок? – удивленно спросил я, видя, что Таня расставляет тарелки. – Угощать собираешься?
– А как же! Чем богаты, тем и рады. Я же манил тебя в гости, – он подмигнул мне, – а ты все ломался.
– Напрасно, отец. Время дорого… Мы…
Старик взглянул на меня с таким укором в глазах, что я не окончил фразы. Видно, мало было радости у этих людей и давно не сидел за их столом близкий человек.
Я быстро сбросил пальто и сел за стол. Собственно, торопиться мне было некуда. Прошло всего сорок пять минут, как я покинул Опытную станцию.
Семен последовал моему примеру. Он отстегнул от поясного ремня флягу, выразительно посмотрел на меня и приладил ее, чтобы она не упала, к заварному чайнику.
Таня подала на стол большую сковороду с пузатыми, докрасна зажаренными карасями и солонку с крупной серой солью.
– Что это за надпись грозная красуется на вашем заборе? – спросил я Кольчугина.
– Это Таня смастерила, – ответил старик. – Туда, где такая вывеска, немцы в жисть ногой не ступят. Уж больно боятся они сыпняка. Пуще, чем черт ладана.
Мы рассмеялись выдумке Тани. Семен разлил спирт по кружкам, разбавил его водой, мы чокнулись и выпили.
Таня, едва пригубив кружку, поставила ее на стол.
– На-тка, откушай карасика! – И старик подсунул сначала мне, а потом Семену по жирной, начиненной пшеном рыбине. – Знатная рыбешка! Все ребята свои выручают, подбрасывают.
22. ПРИКЛЮЧЕНИЕ В ЛЕСУ ПОД ПЕНЗОЙ
Прикончив пятого карася, я вооружился карандашом, бумагой и быстро исписал целый листок. Это было мое первое донесение. Я отдал его Семену, и он молча кивнул.
Потом я спросил Семена:
– Кто у тебя радист?
– Раздушевный паренек шестнадцати годков и ростом с винтовку.
– Постарше не было?
– Да я этого ни на кого не променяю. Золото, а не парень! Был постарше… Я же дважды к вам прыгал…
– Как это – дважды?
– А так. Накрохина помните?
– Конечно.
– Так вот, первый раз я прыгал с ним.
– Ну… и в чем дело? Что ты тянешь?
– Да тут длинная история…
– Ну, ну, выкладывай!… Будете слушать? – опросил я хозяев.
И Фома Филимонович и Таня дружно закивали.
– Смотрите, – предупредил Семен, – минут пятнадцать украду у вас, но послушать стоит, не пожалеете.
Закурили. Семен пересел с топчана на табуретку и начал рассказывать «длинную историю».
– Погода в тот день стояла неважная. С полудня запуржило, задула поземка, а к вечеру закрутила метель. Я и
Накрохин решили, что в такую погоду о вылете и думать нечего. Метет так, что за десять шагов трудно что-нибудь разобрать. И вдруг уже в полночь открывается дверь и входит в хату весь залепленный снегом известный вам майор Коваленко.
Отряхнулся он и говорит:
«А ну, собирайтесь и живо в сани! Поедем на аэродром».
Очень ветрено было, и, хотя лошадки старательно тащили сани, на дорогу к аэродрому мы затратили добрый час. Наконец добрались. И прямо – в землянку к командиру отряда. Невезение началось с первой минуты. Не успели мы переступить порог, как тут же выяснилось, что у пилота, который должен был вывозить нас, температура поднялась до тридцати девяти. Надо же такому случиться!
Пилот доказывал, что может лететь, но командир оставался неумолимым и приказал ему лежать. Я и Накрохин были уже знакомы с пилотом. Бывалый, опытный летчик. Я
считаю, что половина успеха в нашем деле зависит от опытности летчика. А тут вдруг… Мы повесили носы.
Но майор Коваленко сказал командиру отряда:
«Отменять вылет нельзя. Давайте другого пилота».
На счастье, в резерве оказался молоденький хлопец.
Машина у него была какая-то странная, оборудована из рук вон плохо. Кабина пилота отделялась от кабины пассажиров глухой переборкой так, что общаться с пассажирами в воздухе он не мог.
Пилот – паренек лет на пять моложе меня – объявил нам басом:
«Как дам белую ракету, прыгайте! Ясно?»
«Ясно, – говорит Накрохин. – Хотя, позвольте… Почему ракету?»
«А что другое предложите? – спросил пилот. – Я же от вас отделен. Место приземления безлюдное, от передовой далеко, поляна в лесу, там хоть сто ракет пускай… Лезьте в кабину».
Машина поднялась, сделала круг, легла на курс и стала набирать высоту.
Мы прилипли к оконцу, затянутому мутным оргстеклом, и сидели так до решающей минуты. Ощущение было такое, будто мы не летим, а стоим на месте, вернее – висим в какой-то мутной жиже. Ни горизонта не видно, ни звезд, ни земли – ничего! На сердце тоскливо и неспокойно.
Я был уверен, что мы заметим передний край по вспышкам выстрелов и ракет, но мы его не увидели. Минут сорок спустя машина вырвалась из снежной полосы, показались звезды, поплыли глухие, без огней деревушки. На душе полегчало. Я знаками спросил пилота, миновали ли мы линию фронта, и он знаками дал понять мне, что уже давно миновали.
И вот на исходе часа мы ясно увидели, как внизу вспыхнула и рассыпалась белая ракета, затем вторая. Что бы это значило? Мы знали точно, что нас никто не должен встречать. Но в этот момент яркая россыпь белой ракеты, пущенной уже нашим пилотом, ослепила нам глаза. Сигнал. Пора! Мы быстро вскочили со своих мест. Накрохин дернул дверцу на себя и решительно нырнул в темноту вниз головой. Я без задержки последовал за ним. Опускаясь, я отлично слышал в небе звон мотора нашего самолета и еще подумал с досадой: «Чего он тянет? Летел бы уж… А
то еще, чего доброго, сшибут…»
Спокойно приземлился, освободился от лямок, зарыл парашют в снег, огляделся: голая степь и снег, белый,
чистый, глубокий. А где же лес? Где поляна? Мне стало не по себе. Я начал всматриваться и наконец на востоке увидел едва заметную темную каемочку леса. «Значит, пролетели лес. Но где же Накрохин? – думаю. – Что буду делать без него, без рации?» Я заметался по степи, как огонь на ветру. Накрохина нигде не было. Тогда я решил укрыться в лесу.
Вдруг вижу – деревушка, хаток пятнадцать. Можно было, взяв правее, миновать ее, но я этого не сделал. Знал, что обычно опасность ожидает разведчика в населенном пункте, но шел. Шел потому, что хотел узнать, что это за деревня и где я нахожусь.
Я понимал, что могу нарваться на немцев, а поэтому стал подбираться к деревне осторожно, оглядываясь, вслушиваясь. На окраине выбрался на наезженную дорогу.
Она вела в лес. Я остановился. Тишина. Ни человеческого голоса, ни лая собаки, ни огонька… Я подкрался к крайней избенке, кособокой и словно придавленной снегом. «А
вдруг в этой хате немцы?»
Я достал из кобуры пистолет и согнутым пальцем постучал в окно. Никто не отозвался. Постучал вторично.
Тишина. Хотел постучать уже в третий раз, но увидел, что кто-то прилип носом к стеклу. Вгляделся – женщина. Она тоже вглядывалась в меня и дрожащим, старушечьим голосом спросила:
«Чего тебе, непутевый?»
«Как называется ваша деревня?» – спросил я.
Она молчала. На мне был белый маскхалат с капюшоном, и трудно было разобраться, кто я таков.
«Чего же молчишь?» – спросил я.
«А ты кто такой?» – спросила в свою очередь она.
Я не решился назвать себя и, будто не расслышав ее вопроса, спросил:
«Немцы есть в деревне?»
И тут она вдруг завопила:
«Роберт Францевич! Роберт Францевич! Вставай скорей! Немцев спрашивают…»
Размышлять было некогда. Я помчался изо всех сил.
Роберт Францевич, конечно, эсэсовец или комендант.
Сейчас он натягивает на себя шинель, потом схватит автомат, выскочит из избы, даст очередь, поднимет своих на ноги – и начнется погоня. Я мчался к лесу, не чуя ног под собой. Леса я достиг в считанные минуты. Посмотрел на часы – стрелка уже перевалила за пять. Тут мне пришла мысль сбить возможную погоню со следа. Я обдумывал, как это сделать, и увидел сваленную ветром сосну. Корни ее, присыпанные снегом, торчали в двух шагах от дороги, а вершина уходила в лес. Я прыгнул с дороги на корень и пошел по стволу. Добравшись до конца, я соскочил и побежал в чащу. Бежал долго, остановился передохнуть и вздрогнул: на меня кто-то шел, ломая сухие ветки. Я поднял пистолет и крикнул:
«Стой! Кто идет?»
В ответ раздался спокойный голос Накрохина:
«Не дури, Сенька. Это я».
Я бросился к нему, обнял его на радостях и спросил:
«Где же ты пропал?»
«На сосне болтался!»
«Как?»
«Очень просто. Опустился на нее, запутался в стропах и еле высвободился. Но я не пойму, куда мы попали? Ведь то место я хорошо знаю».
Я рассказал Накрохину о своем приключении. Он покачал головой. Плохо дело! Видно, летчик спутал. Мы хотели было сделать перекур, но тут до нашего слуха долетели ослабленные расстоянием голоса людей.
«Это погоня», – сказал я.
«Только без паники, – говорит Накрохин. – Иди за мной!»
Мы пошли, и минут через десять вновь услышали голоса впереди себя.
Накрохин выругался и сказал:
«Только бы овчарок не пустили по следу, сволочи, а так мы их обдурим».
Мы свернули круто влево и прибавили шагу. Мы спускались в овраги, скользили по снежным увалам, взбирались на пригорки и наконец выбрались на накатанную дорогу. Она мне показалась знакомой.
Накрохин посмотрел на часы и ахнул: до первого сеанса с Большой землей оставалось в запасе не более получаса.
«Бежим, – сказал он. – Десять минут по дороге, пять в сторону, а пять останется мне для раскладки рации».
И тут он втянул голову в плечи и опять выругался: впереди снова послышались голоса. Нас, как волков, обкладывали со всех сторон. Мы взяли круто вправо и побежали сколько было сил. На ходу натыкались на пни, проваливались в ямы, стукались лбами, падали друг на друга, поднимались и вновь бежали…
Остановились, выбившись из сил, на замерзшем болоте.
Прислушались и ничего, кроме собственного дыхания, не услышали. Погоня, видимо, отстала или сбилась со следа.
Накрохин сказал:
«Отсюда ни шагу, пока не кончу сеанс. А ты сторожи».
И он передал мне свой автомат. Затем он раскинул рацию, набросал при свете карманного фонарика радиограмму, начал настраиваться. Потом сказал:
«Черт знает что… Я хочу им передать, а центр свою передачу навязывает».
«Принимай! – посоветовал я. – Теперь не до споров».
Накрохин перешел на прием, записал несколько слов и вдруг, сбросив наушники, захохотал и стал кататься по снегу.
Я опешил, не понимая, в чем дело. Подумал, грешным делом, уж не рехнулся ли он.
Нахохотавшись вволю, он сунул мне в руку лоскут бумаги. Я осветил фонариком и обмер: телеграмма была незашифрованной. И она гласила:
«Выходите в первый населенный пункт и сообщите его
наименование. По вине и неопытности молодого пилота
вас выбросили на свою территорию, в Пензенскую об-
ласть.
Майор Коваленко».
Тут уж расхохотались все: и Фома Филимонович, и
Таня, и я…
Старик смеялся, бился в кашле и приговаривал:
– Не могу… Ей-богу, не могу!… Довоевались хлопцы.
В Пензенскую область… Бегали, как зайцы по просу…
– А эсэсовец? – спохватилась Таня. – Эсэсовец Роберт
Францевич откуда взялся? А погоня?
– Сейчас, сейчас. Все по порядку, – успокоил Семен. –
Теперь уже и до конца недалеко. Так вот… Прочел я и до того расстроился, что едва не заплакал. Ну, а потом наступила разрядка. Мы выложили здоровенный костер, наломали хвои, улеглись на нее и заснули. И приснилось мне, будто погоня настигла нас. Меня схватили, оплетают веревкой, я хочу вырваться и не могу. Проснулся – и в самом деле связан. И Накрохин тоже. Уже светло. Нас плотным кольцом обступили бабы, подростки, кто с топором, кто с вилами, кто с граблями.
А предводитель у них старик лет под семьдесят, с малокалиберной винтовкой.
Накрохин говорит ему:
«Мы свои, дедушка. Ошибка тут вышла».
«Волки вам свои! – объявил дед. – Ишь ты, свои отыскались! Как научились по-русски болтать, значит, и свои?
А это что за цацка? – Он тряхнул автоматом. – А это что? –
Он пнул ногой рацию. – А немцы кому понадобились?»
«Ну ладно! – в отчаянии проговорил Накрохин. – Веди нас куда следует, а там разберутся».
А разобрались лишь назавтра к вечеру. А Роберт
Францевич мне не приснился. Тот старик, что предводительствовал бабами, и оказался им. Его-то я и счел за эсэсовца, а он родом из-под Риги, латыш, эвакуировался в
Пензенскую область и работал в этой деревне кузнецом.
– А как же пилот? – поинтересовалась Таня. – Почему он дал белую ракету?
– У него выхода другого не было, – ответил Криворученко. – Мы пролетали над соединением нашей авиации дальнего действия, и с земли, не зная, чей самолет, потребовали условного ответа. Иначе угрожали открыть зенитный огонь. Пилот заглянул в табличку, видит, что надо отвечать белой ракетой. А по белой мы должны прыгать.
Вот так оно и вышло…
Рассказ развеселил всех. Потом я спросил Криворученко, почему он второй раз прыгал не с Накрохиным, а с новым радистом. Семен объяснил, что у Накрохина умер сын, и Фирсанов отпустил его на две недели в Казань.
Я встал. Предупредил Семена, что связь будем поддерживать через Фому Филимоновича, а когда понадобится, встретимся снова.
Старик проводил меня до забора и пожелал счастливого пути.
Я шел на Опытную станцию довольный и веселый. В
радиограмме я сообщил все, что требовалось и что я намечал.
23. ПОХИТУН ВПАДАЕТ В ПАНИКУ
Гауптман Гюберт ожидал меня в гостиной. Он прохаживался по комнате, заложив руки за спину.
– Каковы успехи? – опросил он. Я потер лоб, как бы собираясь с мыслями, и сказал смущенно:
– Я могу задать вопрос?
Гюберт удивленно поглядел на меня:
– Прошу…
– Скажите, пожалуйста, если это можно: какой участи подвергся тот парашютист, которого вы поймали осенью?
Губы Гюберта дрогнули. Такого вопроса он, конечно, не ожидал. Устремив на меня пристальный взгляд и, видимо, быстро соображая, он произнес:
– Передан городским следственным органам. А что?
– Я не могу поручиться наверняка, хотя обычно на зрительную память не жалуюсь, но, кажется, с тем офицером оказался этот самый парашютист. Я выследил его.
Он вошел в дом 67 по Витебской улице и остался там.
Гюберт озабоченно нахмурился и сказал:
– Позвольте… позвольте… Как это могло быть?
– Не знаю. – И я пожал плечами.
Мы оба «играли». Это были строго рассчитанные ходы шахматистов.
– Почему же вы не схватили его?
– Во-первых, я решил, что его, видимо, используют в какой-то комбинации. И во-вторых, он был не один. Распрощавшись с тем советским офицером, он направился дальше в сопровождении полицейского… Похоже, что пробравшийся сюда офицер-чекист крепко связан с этим парашютистом. До вашего указания я решил не действовать.
Гюберт помолчал и сказал:
– Вы поступили правильно. Я выясню, в чем там дело.
Они видели вас?
– Думаю, что нет.
– Это уже лучше…
Я положил пистолет на стол и попросил указаний для дальнейших действий. Гюберт отмолчался.
Я шел к себе, твердо уверенный, что судьба предателя
Наклейкина, мастерски сыгравшего роль Проскурова, а заодно и судьба гестаповского переводчика решена окончательно и без вмешательства подпольщиков. Два предателя получат должное от руки своих же хозяев… И в то же время я дивился беспечности Гюберта: как мог он, зная, что я посещаю город, оставлять в нем предателя Наклейкина?..
Неужели даже такой стреляный воробей сделал промах?
В своей комнате я застал Похитуна у включенного радиоприемника. Он слушал передачу Советского Информбюро. Похитун был так сосредоточен, что даже не заметил, как я вошел. Я встал за его спиной и прислушался.
Диктор сообщал об окружении трехсоттысячной немецкой армии фельдмаршала фон Паулюса под Сталинградом, подробно перечислял трофеи, захваченные советскими войсками, называл номера разгромленных вражеских дивизий, фамилии пленных генералов.
Как долго мы ждали этой победы! Мысленно я трижды прокричал: «Ура!»
Я тронул Похитуна за плечо. Он вздрогнул и, выключив приемник, разразился площадной бранью.
– В чем дело? – удивился я.
Он встал со стула и, расставив тощие, кривые ноги, посмотрел на меня дикими глазами. От него несло водкой и чесноком. Он был пьян, но это не помешало ему, видимо, понять смысл событий, происшедших под Сталинградом.
– Что? Вы не слышали? – спросил он и икнул.
– Я только что вошел, – спокойно осветил я и потянулся к приемнику, чтобы включить его.
Похитун отстранил мою руку и снова выругался.
– Что делают, что только делают, а?! – воскликнул он с возмущением. – Вы подумайте, подумайте только! Ведь это позор на всю Европу, на весь мир. А что скажут немцы в Германии, что скажут союзники? Десятки тысяч пленных, целые дивизии полетели в тартарары… Неслыханное побоище! Я вас спрашиваю: что будет дальше? Почему вы молчите? – Он уставился на меня каким-то ошалевшим взглядом, ожидая ответа, затем схватился за голову и сел на кровать.
«Припекло по-настоящему!» – подумал я и сказал:
– Не пойму, что вас вывело из себя. Что стряслось? Вы можете рассказать толком?
Я учитывал, что нас могут подслушать. Ну и отлично!
Пусть Гюберт знает, как настроены его подчиненные.
– Толком! – усмехнулся Похитун, достал из кармана какую-то тряпку, мало похожую на носовой платок, и громко высморкался. – Вы просите толком? Извольте: если верить вашим, то из наших под Сталинградом сделали блин. Просто блин! Вы это понимаете?
– Довольно смутно, – заметил я. – Каким вашим и из каких наших?
– Блин… блин… блин… Ха! Город сровняли с землей, а он ожил. Как Феникс из пепла! Чудо двадцатого века! Чудо из чудес! Теперь уже не мы окружаем русских, а они окружают нас. Судьба играет человеком… Поднявший меч от меча и погибнет. Позор! Катастрофа! Полнейшая катастрофа! Что же будет дальше, я вас спрашиваю? Что? Если не мог устоять Паулюс, то кто же устоит? На кого можно положиться?
– Не понимаю, чего вы так разволновались? – сердито сказал я. – Война есть война! Подумаешь, стукнули нас разок…
– Вы думаете? – опросил Похитун.
– Конечно.
– Я тоже хотел бы так думать, но…
– Что – но? Не впадайте в панику!
Похитун икнул несколько раз сряду и проговорил:
– Не получается… Не получается, и баста…
– Напрасно.
– Что – напрасно? – воскликнул Похитун. – Совсем не напрасно… Какой позор! Паулюса следует повесить. Да, повесить!… Ха! Я вчера слушал радио. Ваша певичка пела насчет того, что «и не пить им из Волги воды». Я слушал и смеялся: «А мы пьем, а мы пьем… Ты себе пой, а мы пьем».
А теперь?..
Похитун, пошатываясь, направился к выходу и сильно хлопнул дверью. Я тотчас же выключил свет и подсел к приемнику.
24. ГАБИШ СТАВИТ ЗАДАЧУ
Мне думалось, что история с Константином не должна пройти даром для гауптмана Гюберта. Так оно и вышло. Из болтовни Похитуна, который, как шифровальщик, был в курсе всех событий, я узнал, что назначено расследование.
На другой день после моей встречи с Криворученко, на
Опытной станции появился немецкий майор, оказавшийся, как удалось мне узнать позже, следователем. Он снял допросы с Гюберта, Рауха, Шнабеля, Похитуна. Последним он вызвал меня. Переводчиком был Раух. Из вопросов следователя я без труда догадался, что ему известен разговор, состоявшийся у меня с Гюбертом относительно
Константина.
После отъезда следователя Похитун сказал мне, что
«Гюберту нагорит, если не вмешается полковник Габиш».
По мнению Похитуна, Габиш очень ценит Гюберта, во всем поддерживает его и не дает в обиду.
Похитун оказался прав. Габиш, очевидно, решил вмешаться и неожиданно появился на Опытной станции. Это случилось через два дня после отъезда следователя.
Не знаю, о чем он разговаривал с Гюбертом, кого еще вызывал к себе, но Похитун «доложил» мне, что там (имея в виду кабинет Гюберта) «идет беседа на высоких тонах».
В тот же вечер, когда я уже собрался улечься в постель, меня пригласили к Гюберту. За его столом сидел жирный, с неподвижным, как у индийского божка, лицом Габиш, а
Гюберт стоял у окна. Он, как всегда, казался холодным и бесстрастным, стоял, сложив руки на груди, молчал и даже не ответил на мое приветствие.
Я думал, что Габиш начнет разговор о Константине, но он заговорил не об этом. Сунув мне на этот раз свою пухлую, влажную руку, он пригласил меня сесть и опросил:
– Как ваши успехи? Как поездка к Доктор?
Я коротко рассказал об учебе и о встрече с Доктором.
– Доктор говорил вам, с какой заданий ви будет ехать обратно домой?
Я кивнул.
– Ви будет самостоятельно работайт и имейт дел только с Доктор. Ясно?
– Вполне, – ответил я.
– Для Брызгалоф ви повезет раций, но лично с ним не встречайт. Рацию ви передайт господину Саврасоф, а он даст ее Брызгалоф. И Саврасоф пусть устраивайт Брызгалоф работа. У вас будет другой большой дел. Ви будет работайт так, как работайт немец и как не умеет русский. И
ви будет получать большой деньги.
При этих словах я осклабился и поклонился.
Габиш сказал, что под моим началом будет несколько железнодорожников, проверенных на деле. Но ограничиваться этими людьми не следует. Я должен позаботиться о приобретении новых агентов, способных выполнять задания германской разведки. Моя задача – организовать непрерывные систематические диверсии на железнодорожном транспорте, выводить из строя ближайшие к фронту узлы, мосты, водокачки, депо, поворотные круги, стрелки, систему светоблокировки, подвижной состав. Особенно важно создавать «пробки» на узловых станциях.
– Ви должен создавайт массовой диверсионный аппарат, – подвел итог полковник Габиш. – Вам будет помогайт
Доктор. Саврасоф надо забывайт, Брызгалоф тоже.
Я заявил, что буду только рад забыть Брызгалова, и поинтересовался, через кого придется мне поддерживать связь с Опытной станцией.
– И через Доктора, и через радиста, – сказал Гюберт.
– Я, я, рихтиг, правильно, – подтвердил Габиш. – Через
Доктор ви даете отчет вся диверсионный работа, а через радиста будет передавайт разведывательный информацию.
– Следовательно, вы дадите мне радиста?
– Да, – твердо ответил Гюберт.
– Радист уже есть, – добавил Габиш. – Радист там, ваша сторона. Он ожидайт ваш приезд.
У меня мелькнула догадка, что речь, вероятно, идет о радисте Куркове, связь с которым прервалась.
– Но ми с вами будем еще иметь беседа, – предупредил
Габиш, вынул из кармана большой платок, вытер им кончик своего массивного носа и поинтересовался: – Ви курсе событий, происходящий на фронт?
– Примерно, – ответил я.
– Мы у него в комнате поставили приемник, – вставил
Гюберт.
– Очень хорошо! – одобрил полковник. – И не надо быть страх, что там есть.
– Я понимаю. Война есть война.
– И очень правильно. Котел Сталинград – блеф. Ми будем Москва. Это тактик фюрер… – Он помолчал и спросил: – Что было у вас с Константин?
Я рассказал буквально то же, о чем доложил Гюберту, то есть, что Константин показался мне подозрительным.
И тут Габиш, подобно Гюберту, пустился на хитрость:
– Ви его встречайт в город?
– Нет, не встречал… – Я хотел было добавить, что встречал Проскурова, но, перехватив предупреждающий взгляд Гюберта, умолк.
– Тогда все есть ерунда, – подвел итог Габиш. – Ми будем проверяйт Константин. Ми не допускайт его учеба.
Ви делает…
Габиш вдруг замолк и прислушался. Лицо его исказилось, стало каким-то жалким, беспомощным. Снаружи явственно доносился рокот самолетов, нарастающий, мощный.
– Давайт смотреть воздух, – предложил Габиш и с быстротой, не свойственной его чину и комплекции, выскочил из-за стола.
Гюберт подал ему шинель, оделся сам.
Рокот приближался, ширился, нарастал, и уже тоненько тренькали стекла в окнах.
Во дворе Опытной станции толклись почти все ее обитатели. Я увидел Шнабеля, Рауха, Венцеля, Похитуна, повара, солдат.
Стаяла тихая безветренная ночь, и в тугом, промороженном воздухе, точно шум мощного прибоя, то замирая, то усиливаясь, наплывал рокот моторов. Но в бездонном небесном океане, кроме мерцающих звезд, ничего нельзя было увидеть.
С северо-востока шли тяжелые советские бомбардировщики. Это было понятно по звуку моторов. Это было ясно и мне, и всем обитателям станции.
Однако Габиш, стоявший на крылечке дома, счел нужным сказать:
– Наши идут с бомбежка.
Он сказал это, поправил нервным жестом меховой воротник шинели и начал растирать рукой замерзающие щеки.
Гюберт громко скомандовал по-немецки:
– Выключить движок!
– Гут! – тихо одобрил Габиш.
Среди обитателей станции произошло движение, кто-то побежал в помещение электростанции, и через несколько секунд монотонный стук движка умолк.
Самолеты плыли над нами.
Гюберт сошел с крыльца и остановился посередине двора. Его окружили Шнабель, Раух, Венцель. Я остался рядом с полковником Габишем.
В небе вспыхнули стремительные лучи прожекторов, и тут же затявкали автоматические зенитки. Над городом и южнее его вспыхнули две огромные «люстры». Стало светло, как днем. Я отчетливо увидел каждое поленце дров,
сложенных под навесом, ручку на дверях бани, провисающие от снега провода антенны, шевроны на шинелях
Гюберта и Шнабеля, каждую морщину на лице Габиша.
Первые самолеты перешли в пике, и их рев перекрыл дикий свист падающих бомб. Огромные вспышки яркого света раскололи ночь. Раздались гулкие взрывы. Земля качнулась под ногами, рубленые домишки заскрипели.
Освободившиеся от бомб самолеты чуть не на бреющем полете уносились прочь, на восток, а новые, идущие оттуда, с ревом и рокотом устремлялись к земле.
На Габиша нашел столбняк. Он стоял, как жена легендарного Лота, с помертвевшим лицом, не произнося ни слова.
Гюберт шепнул что-то на ухо Похитуну, и тот со всех ног бросился в дежурную комнату.
Через короткое время он вновь появился на дворе и на ходу громко крикнул:
– Аэродром бомбят у Поточного! Больше десятка самолетов…
Я-то уже знал, что бомбят. Значит, Криворученко передал то, что я сообщил ему устно при первой нашей встрече.
Бомбовые удары следовали один за другим и сериями.
За городом бушевало пламя страшной силы, заливая все вокруг зловещим кровавым светом.
25. ДЕЛА ОХОТНИЧЬИ
Я бездельничал и не знал, куда себя деть. Мое пребывание в «осином гнезде» подходило к концу. Об этом сказал мне Гюберт. Я понял его так, что моя переброска задерживается из-за Доктора, которого ожидают со дня на день. Но Доктор почему-то не торопился. Шли дни, а его не было.
С Криворученко я больше не встречался. В этом не было нужды. Фома Филимонович с отменным усердием выполнял обязанности связного и через два-три дня уносил от меня коротенькие весточки для Большой земли.
Сегодня, после занятий с инструктором Раухом, я повалялся на койке, послушал радиопередачу и вышел на воздух, решительно не зная, что предпринять и чем занять себя.
Фома Филимонович топил баню. Вот-вот должен был вернуться Гюберт. Он и Похитун отсутствовали уже вторые сутки. В сопровождении двух солдат и своры собак, взятой в городской комендатуре, они лазали по окрестному лесу в поисках медвежьей берлоги.
Увидя меня, Кольчугин подошел прикурить и тихо сказал:
– Зайди в баньку, душа моя. Целый короб новостей…
– Зайду, – ответил я.
– Как у тебя в комнате, не холодно?
– Прохладно.
– Ну потерпи. Вот истоплю баньку и за твою печь примусь.
Побродив немного по лесу, я зашел в баню. Фома Филимонович без верхней рубахи, с закатанными штанами и босой старательно драил веником лавки и полки. В печи клубился огонь. От котла с водой шел парок. Въедливый дым стариковского горлодера плавал в воздухе, и от него першило в горле.
Фома Филимонович подошел ко мне и весело сказал:
– Лихо наши их взвеселили, а?
– Не понял, – заметил я.
– Я про бомбежку, – пояснил дед.
– Узнал подробности?
– А как же! Я все могу узнать… Всякий кулик на своем болоте велик. Все в аккурат выведал.
– Ну и как? – торопливо опросил я.
– Лихо, лихо вышло! Уж куда лучше: весь аэродром разнесли, только один самолет уцелел, а остальные прахом пошли. И цистерны с горючим ахнули. Что там творилось, не приведи господи! Одних грузовиков сорок штук сгорело. Так что можешь докладывать.
Фома Филимонович сел на лавку, достал из узелка черный-пречерный сухарь, зачерпнул жестяной кружкой из котла, помочил сухарь и начал его сосать. Он сосал его и прихлебывал горячую воду.
Я в это время обдумывал текст телеграммы на Большую землю.
– А зверь-то наш! – сказал старик немного спустя. –
Тю-тю!
Зверем он именовал предателя Наклейкина, так удачно выступившего в роли парашютиста Проскурова.
– Что же с ним? – полюбопытствовал я.
– И хвоста от зверя не осталось, – ответил дед и рассмеялся. – Убрали крапивное семя. И переводчика того, заразу, тоже. Они же сами убрали. Ай, и здорово ты сработал, Кондрат Филиппович! Мастак ты…
Я спросил о подробностях, и дед охотно рассказал мне.
Дело обстояло так. Третьего дня вечером Таня неожиданно наткнулась на улице на Наклейкина. Она возвращалась с маслобойки, где ей удалось раздобыть немного подсолнечного жмыха. Уже темнело. Он был вместе со своим приятелем – переводчиком гестапо. Он остановил ее, начал всяческие разговоры разговаривать, посмеялся, что она за жмыхом бегала. Я, говорит, могу тебе за дружбу хоть каждый день по три банки консервов дарить. И шоколад есть у меня. Зря ты от меня бегаешь, я ведь с серьезными намерениями к тебе, все честь по чести будет. Королевой, говорит, будешь жить. В общем, старый разговор завел, гадюка. Танька думала было бежать, а потом вспомнила, что с минуты на минуту должен явиться Криворученко.
Боязно ей стало; а что, если этот пес Наклейкин со своим дружком увяжутся за ней до самого дома?
Нельзя, чтобы Семен попался на глаза предателям. И
она решила поддерживать разговор.
Когда они свернули к дому, где жил Наклейкин, Таня заметила, что сзади идут четверо неизвестных в гражданском. Она вначале заподозрила, что это приятели Наклейкина и что он что-то затеял против нее, но Наклейкин тоже забеспокоился и стал оглядываться.
Короче говоря, на перекрестке неизвестные налетели на
Наклейкина и стали крутить ему руки назад. Переводчик сразу дал ходу, побежал. Один из нападавших вытащил пистолет, послал пулю вдогонку и уложил беглеца намертво. Увидя такое дело, Наклейкин изловчился и вытащил свой пистолет, но выстрелить ему не удалось: сильный удар по голове свалил его наземь. Таня, насмерть перепуганная, стояла прижавшись к стене.
Когда Наклейкин затих, неизвестные заговорили между собой, и Таня поняла, что это немцы.
Один из них подошел к Тане, осветил ее лицо фонариком и, подмигнув, толкнул в плечо и скомандовал:
«Шнелль, марш!…»
И Таня помчалась, не чувствуя под собой ног.
– А сегодня сволокли зверя на кладбище, – закончил
Фома Филимонович.
Так закончилась жизнь предателя.
Затем старик сообщил мне последнюю новость: партизаны ходили в рейд, разгромили гитлеровский гарнизон, захватили большой обоз с оружием и продовольствием.
Я поблагодарил Фому Филимоновича за новости. Он предупредил меня, что скоро придет топить мою печь.
Я вернулся к себе, а часа через три в комнату ввалился
Кольчугин с дровами.
– Гауптман прибыл, – доложил он, складывая дрова.
– С медведем?
– Ну прямо… – усмехнулся старик. – Вместо медведя тетеревов настреляли.
– Много?
– С полдюжины.
– Ого!
– Да разве это охота? Баловство одно! – заметил Фома
Филимонович. – Двое суток – и полдюжины! Только время убили.
Я высказал предположение, что виновны тут, видимо, не охотники – война распугала дичь. Старик возразил: дичи в лесу много, а вот охотники – шляпы. Не знают, где хоронится птица.
– А то Похитун! – возмущался он. – Какой же из него охотник! Балбеска сущая! Обсевок какой-то… рвань!
Смотреть на него тошнехонько. Он пьяный не отличит тетерева от своих сапог, а еще хвастается: я да я… А что он?
Тьфу! – И дед сплюнул. – Ввернул я ему как-то, что, мол, не годится, когда курица хочет петухом петь. Так он обозлился! Ну и пусть себе… А дичинки в наших лесах на всех хватит.
Достав из поддувала уголек и присев на корточки спиной к дверям, Фома Филимонович начертил на полу неровный круг и объяснил мне, что это лес. Затем он обозначил Опытную станцию, озеро, реку, протоку, зимник и поставил крестики там, где, по его твердому убеждению, должна таиться дичь.
В это время распахнулась дверь, и на пороге появился
Гюберт. На нем был охотничий, ладно сшитый костюм и мягкие меховые сапоги.
Он пнул носком сапога Фому Филимоновича пониже спины. Тот вскочил, и Гюберт прошел в комнату.
В глазах старика, как мне почудилось, мелькнул недобрый огонек. Я по себе знал, что самая сильная обида это та, на которую нельзя ответить, и отлично понимал Фому
Филимоновича. Бросив несколько поленьев дров в печь, он собрался уже выйти, как Гюберт спросил, подозрительно разглядывая примитивный чертеж на полу:
– Чем занимаетесь?
Вопрос мог быть обращен и ко мне и к Кольчугину. Я
решил ответить за обоих и сказал:
– Спорим насчет охоты.
Гюберт сел на стул и, уставившись на Фому Филимоновича холодными глазами, спросил:
– А ты понимаешь что-нибудь в охоте?
– А почему я не должен понимать? Чай, годков тридцать брожу по лесу. Собаку на этом деле съел.
– Собаку… – усмехнулся Гюберт, что с ним бывало редко. (И я решил, что он вернулся из лесу в хорошем настроении.) – А ходишь на охоту?
Фома Филимонович поскреб затылок:
– Это дело сложное. Надо коменданту города в ножки кланяться, а я не хочу – стар уж, да и характер не таков. И
опять-таки с ружьишком дело дрянь… Совсем дрянь!
– Плохое?
– Никакого нет.
– Выходит, что дрянь не с ружьишком, а без него? –
заметил я.
– Так оно и выходит, – согласился Фома Филимонович, порываясь покинуть комнату.
Но Гюберт его остановил:
– Погоди!… Ты и в самом деле охотник? – спросил он.
– А зачем мне брехать при седой голове, – ответил старик. – Я, можно сказать, потомственный охотник. Прадед мой, дед и батька – все были отчаянные медвежатники да и дичинкой не гнушались. Особенно боровой. Мне довелось еще промышлять в лесу с батьковским самопалом.
Старинная такая штуковина! Как вдаришь из нее, так и оглохнешь сразу.
В глазах Гюберта я заметил искорки заинтересованности. Лицо заметно оживилось. Я еще не видел его таким и вспомнил слова доктора: «Гауптман Гюберт – какой-то маньяк».
Гюберт, не сводя глаз с Кольчугина, спросил:
– Почему же ты до сих пор молчал?
– А зачем лезть на глаза? – смело ответил Фома Филимонович. – Да и опять-таки, проводник у вас есть, господин начальник.
– Это кто же? – подняв брови, осведомился Гюберт.
– А господин Похитун…
Гюберт опять усмехнулся и проговорил:
– Какой из него проводник? Он понимает в охоте так же, как ты в астрономии.
– Вот, вот!… – подхватил Фома Филимонович. – И я то ж говорю… С его мордой пристало только кассы взламывать. Кабы такой егерь в доброе старое время моему хозяину попался, он бы за него и щенка последнего не дал.
Ей-богу!
Я опасался, что прямота в высказываниях Кольчугина не понравится гауптману, но этого не произошло.
– Твой хозяин, видно, требовательный был человек?
– Он был человек правильный, серьезный и охотник отменный! Царство ему небесное. – И старик перекрестился, заведя под лоб хитрые глазки.
– Это хорошо, – одобрил Гюберт. – А как звали твоего хозяина?
– Карлом Карловичем Эденбергом… Первостатейный был хозяин.
– Эденбергом?! – воскликнул в удивлении Гюберт.
– Да, – подтвердил Фома Филимонович.
– Так ты у Эденберга служил?
– Без малого семнадцать годков. И не служил, а рабо-
тал, – поправил дед. – Сам и в могилу положил старика в шестнадцатом году. Золото, а не человек! Такого днем с огнем теперь не сыщешь: требовательный, и добрый, и горячий. Для всякого человека у него хорошее слово припасено. На семь годков старше меня был и рано ушел. Такому жить бы да жить…
Во мне зрело твердое убеждение, что Фома Филимонович врет самым отчаянным образом. Я был поражен его смелостью и находчивостью и, признаться, немного струхнул за деда. Струхнул потому, что у меня складывалось впечатление, что по странному совпадению Гюберт знал этого Эденберга. Я побаивался, что старик запутается.
Действительно, в здешних местах до революции существовал такой помещик. Об этом мне Фома Филимонович как-то рассказывал. Это было связано с Наклейкиным, отец которого служил управляющим имения у этого помещика.
Но Фома Филимонович не работал у помещика, работал его двоюродный брат, по фамилии тоже Кольчугин. И по рассказу Фомы, не таким уж милым человеком был этот
Эденберг, каким расписывал он его сейчас…
А Фома Филимонович продолжал говорить, не моргнув глазом и нисколько не смущаясь. И чем дальше он говорил, тем естественнее и правдоподобнее звучал его рассказ. Я
сам готов был верить ему. Старик делал вид, что воскрешает в памяти сохранившиеся детали, и, пользуясь тем, что
Гюберт слушает его со вниманием, продолжал плести.
– А какой охотник был покойный Карл Карлович! –
проникновенно говорил он. – Куда там! А без меня в лес –
ни шагу! Точно… Звал меня Хомкой. Ружья его всегда у меня в избе висели. Я за ними и присматривал. Никому более не доверял…
Он умолк и неожиданно обратился к Гюберту, попросив у него разрешения закурить.
Гюберт, к моему удивлению, разрешил. Фома Филимонович достал кисет, свернул цигарку и задымил.
– Так-так… – задумчиво промолвил Гюберт. – Значит, ты знал Эденберга… – И, повернувшись ко мне, продолжал: – Представляете себе?
Я кивнул.
– Самого старика Эденберга я, правда, почти не знал, –
сказал он. – Видел лишь один раз, даже плохо представляю, как он выглядел, а вот с сыном его мы вместе учились.
– Правильно! – подтвердил Фома Филимонович. – Был у него наследник, один-одинешенек. И его я знал. Как же!
Тоже Карлом звали, как и батьку.
– Совершенно верно, – подтвердил Гюберт. – Карлом, как и отца.
Я диву давался. Искусство старика поражало меня.
Откуда такая бойкость? Я и не представлял себе, что с гауптманом Гюбертом можно было заговорить о чем-либо, не относящемся непосредственно к делу.
– Сынок-то его больше по разным странам ездил, –
продолжал Фома Филимонович, – к нам сюда редко заглядывал. Непоседа был, за девками все волочился и такой хлюпенький с виду, не в батьку… А одевался с шиком, всем, бывало, господам нос утрет. И в музыке силен был.
Выйдет в сад, в беседку, и в сопилку свою дует и дует… И
как у него терпежу только хватало. А за год до смерти батьки пропал куда-то. Совсем пропал. Слух прошел, что громом его убило где-то в горах…
– Ерунда! – заметил Гюберт. – Он в крушение попал в
Польше в 1915 году и погиб.
– Видишь… – покачал головой Фома Филимонович. –
Хорошим людям не везет. А хозяин после его смерти совсем сдал. Любил его шибко…
– Да… В хороших руках ты был, старик! – одобрительно произнес Гюберт. – Придется попробовать тебя.
– Попробуйте, – отозвался Кольчугин.
– Ружье тебе дам отличное, – сказал Гюберт. – Посмотрю, какой ты охотник.
– А чего смотреть, – заметил Фома Филимонович. – Я
ведь зазря не гож болтать, господин начальник. Непривычный к этому сызмальства. Каков есть, таков есть. Будут у нас и зайчишки, и тетерева, и глухарей сыщем. Они, правда, одно время откочевали отсюда, подались на Смоленщину, а ноне, как я примечаю, опять тут объявились.
Недавно за дровами с солдатами ездил, своими глазами двух видел. Здоровенные, сытые, красавцы! Я все загодя проверю, обнюхаю и поедем наверняка. Мне вот все недосуг было. То трубы почистить надо, то дровишек запасти, то с конями, а тут опять снегу поднамело. Не в обиду будь сказано – ленивые солдаты вам попались!
Гюберт энергично потер ладонью о ладонь и встал.
– Попробуем. Обязательно попробуем… – сказал он и обратился ко мне: – Почему вы не подстригаете бородку?
Я провел рукой по голове и признался:
– Разленился.
Гюберт покачал головой и ничего не сказал.
– Можно идти мне, господин начальник? – спросил
Кольчугин.
Гюберт вдруг принял свой обычный холодно-безразличный вид. Он надменно кивнул. Старик вышел, а вслед за ним и Гюберт. Минуту спустя ко мне забрел
Похитун.
Уставший и голодный, он был мрачен. Хоть он и бахвалился, что является завзятым охотником, я этому не верил. Вид его после охоты говорил об обратном.
– О чем вы тут? – спросил он, наверняка зная, что у меня был Гюберт, и притом необычно долго.
Я рассказал о беседе Гюберта с Кольчугиным.
– Ядовитый старикашка! – отозвался Похитун о Фоме
Филимоновиче. – И языкатый… Вы обедали?
– Не успел.
– Пойдемте. У вас ничего нет?
– Пока нет, но к вечеру выдадут.
Похитун разочарованно сморщился, и мы отправились в столовую.
26. МОСКОВСКИЕ РОДСТВЕННИКИ
Следующий день начался с того, что меня вызвали к
Гюберту. Он принял меня в своем кабинете и объявил, что завтра начнутся пробные прыжки с парашютом.
Я выразил полную готовность.
Затем Гюберт вынул из кармана ключи в кожаном чехольчике и подошел к сейфу. Дверца сейфа открылась с шипящим свистом.
Гюберт подал мне листок бумаги, на котором его рукой по-русски были написаны шесть фамилий и адреса передаваемых мне на связь агентов, а также пароли. С этими людьми мне предстояло «работать» на нашей стороне.
– Запишите, если не сможете вызубрить и запомнить, –
сказал Гюберт. – Они будут знать лишь вас одного. Друг с другом не знакомы.
Я придвинулся к столу и вооружился карандашом.
– Я сейчас вернусь, – сказал Гюберт и вышел.
Мне слышно было, как он пересек гостиную, как хлопнула дверь другой комнаты. Я остался в кабинете один. На столе лежали какие-то заметки, расшифрованные телеграммы на специальных бланках, гербовая круглая печать и рядом с ней открытый металлический футляр для ее хранения. С моего места была отлично видна внутренность сейфа, стопка папок, какие-то книги в цветных коленкоровых переплетах, пистолет «Парабеллум» без кобуры.
Стоило мне протянуть руку – и любой документ или печать оказались бы у меня. Я мог сделать несколько оттисков гербовой печати. Я мог ознакомиться с содержанием расшифрованных телеграмм. Я мог, наконец, поинтересоваться содержимым сейфа. Но я даже не шелохнулся. Я вспомнил сверток, доставленный Доктору. Значит, проверка не прекращалась. Конечно, все предметы разложены на столе с таким расчетом, чтобы можно было легко и сразу определить, к чему я прикасался. А возможно, что
Гюберт наблюдает за мной откуда-нибудь.
Я сидел не двигаясь минут восемь-десять, стараясь запечатлеть в своей памяти все, что надо было, о шести предателях-агентах. Потом я сделал себе условные пометки на листке бумаги.
Вернулся Гюберт.
– Ну как? – поинтересовался он.
– Кое-что записал, а потом сожгу, – сказал и вернул ему список.
Гюберт положил листок в сейф, закрыл дверцу, окинул коротким взглядом стол и сел.
В это время в соседней комнате послышались шаги и раздался осторожный стук в дверь.
– Да! – бросил Гюберт.
Вошел Похитун. Он на цыпочках пересек комнату по диагонали, приблизился к столу и осторожно положил перед Гюбертом бланк телеграммы.
Я уже давно заметил, что, являясь перед «грозные очи»
гауптмана, Похитун становится как бы меньше ростом. Так было и сейчас.
Гюберт пробежал телеграмму глазами и, взглянув на
Похитуна, строго спросил:
– Ну, кто оказался прав?
– Вы, господин гауптман, – подобострастно ответил
Похитун и спросил: – Можно идти?
– Нет. Вы мне нужны. Садитесь.
Похитун сел на самый дальний стул, в углу комнаты, у окна, и смиренно сложил руки на коленях. Он всегда старался держаться подальше от гауптмана.
Гюберт посмотрел на него, потянул носом воздух и сказал:
– Сколько раз предупреждать вас: когда являетесь ко мне, не начиняйте себя чесноком!
Похитун встал.
– Что вы молчите? – спросил Гюберт.
– Виноват… – произнес Похитун и хотел было сказать еще что-то в свое оправдание.
Но Гюберт вдруг набросился на него и распушил на чем свет стоит. Бледный, с трясущимися ногами, Похитун сел.
Гюберт взял лист бумаги, карандаш, написал несколько строк и подал мне:
– Зашифруйте, – предложил он. – Посмотрим, как получится.
Я без труда в течение нескольких минут зашифровал предложенный текст и вернул его Гюберту.
– Расшифруйте, – сказал он Похитуну.
Тот вгляделся в текст, поморщил лоб и, даже не прибегая к карандашу, слово в слово доложил Гюберту то, что было мною зашифровано.
– Можете идти! – бросил Гюберт Похитуну. – Телеграммы «шестого» докладывайте вне всякой очереди.
– Слушаюсь, – пробормотал Похитун и исчез. Он не любил задерживаться в кабинете Гюберта.
Когда дверь закрылась, Гюберт взял телеграмму, принесенную Похитуном, и сказал:
– Ваш радист заработал.
Я нахмурился и сказал, что не понимаю, о ком идет речь.
Гюберт пояснил, что речь идет о том самом радисте, о котором говорил полковник Габиш и через которого я буду поддерживать связь. Он не назвал фамилии радиста, но я понял, что речь идет о Куркове. Гюберт предупредил, что завтра повезет меня на аэродром.
Новость очень встревожила меня. Видимо, несмотря на мою радиограмму, Курков не обнаружен, не схвачен и продолжает работать на фашистскую разведку. Это мне не нравилось. Я начинал побаиваться этого Куркова. Он всегда мог по требованию Гюберта навести справки обо мне, Саврасове, Брызгалове, и тогда дело будет плохо…
Перед самым обедом ко мне ввалился Похитун.
– Башка трещит! – заявил он.
Похитун был уже в некотором подпитии и явно намекал на новую порцию. Я ума не мог приложить, где и как он доставал спиртное. Мне казалось, что единственным и постоянным поставщиком его являюсь я, но уже часто выпадали дни, когда я не имел водки, а Похитун все-таки напивался. Открыл мне глаза Фома Филимонович. Оказывается, кроме меня у Похитуна были еще ученики, жившие в городе; им, так же, как и мне, выдавали водку, и Похитун, очевидно, не брезговал и их угощением.
– Хорошо было бы перед обедом, – мечтательно сказал
Похитун.
Я достал из тумбочки бутылку и едва сдержал улыбку: третья часть ее была уже отпита.
Похитун отвернулся и сказал:
– Пошли ко мне!
Когда он принял новую порцию и закусил выпитое долькой чеснока, я решил его уколоть:
– Здорово вам попало сегодня за этот чеснок.
– А ну его! – махнул рукой Похитун. – Не знаю, какая муха укусила его сегодня! Видно, не с той ноги встал.
– Но вы все-таки признали себя виновным.
– А что бы вы хотели? Вы когда-нибудь пробовали ему противоречить?
– Нужды не было.
– Ваше счастье. Вы бы живо убедились, что такому человеку возражать нельзя. Ему всегда надо отвечать: виноват!
– Бросьте вы этот чеснок, – посоветовал я. – Дался он вам.
– Не могу. Не могу… – ответил Похитун и выпил вторую порцию. – Отказаться от водки и чеснока – никогда! Я
привык к ним с детства. Да, да. Вы не улыбайтесь. Это единственное мое утешение… А вообще, я обделен судьбой и природой. Я жалкий и несчастный человек. Моя голова могла бы принадлежать более счастливому человеку.
А тут еще Сталинград! Господи! Вы слышали, что там творится? Настоящая окрошка, месиво какое-то, мясорубка… Я слушаю, и у меня мозги трястись начинают. Где же правда, я вас спрашиваю? Я уже ни в кого и ни во что не верю. Пусть идут они к черту, все эти гудерианы, паулюсы, кейтели, листы, браухичи и прочие. Тоже мне вояки! Еще
Москву обещали!
Меня не трогали эти душевные излияния, я знал, что они наиграны.
– Вы, я вижу, паникер. Не годится. Ничего страшного еще не случилось. И насчет Москвы вы не правы. В Москве мы еще побываем…
– Хо-хо-хо! – рассмеялся Похитун. – Скорее на Марс попадем или на Луну…
Я нахмурился и сердито заметил:
– Ничего смешного!
– Я побился бы с вами об заклад, да жаль, что ваша миссия окончилась, – сказал Похитун.
– Да, сейчас моему отъезду ничто не препятствует.
Курков-то заработал!
– А? – и Похитун икнул. – А как вы узнали?
– Сказал гауптман.
– Верно! – подтвердил Похитун. – Совершенно верно.
Заработал сукин сын! А сколько переживаний он мне доставил, когда умолк! Пройдоха парень. Я, каюсь, уже и надеяться перестал. У него, оказывается, перегорела лампа в передатчике, а запасные пропали. Но он выкрутился. Нашел взамен какую-то… Пройдоха, пройдоха… С таким радистом вы не пропадете. А шифр знает не хуже меня.
Похитун был уже во власти винных паров, глаза его осоловели, язык заплетался.
Но жажде его не было предела. Он решил покончить с водкой и решительно выпил оставшуюся. Потом встал, положил руку мне на плечо и доверительно сказал:
– А родственнички ваши живы и здоровы. Не волнуйтесь…
Я смотрел на него и молчал, чувствуя, что у меня холодеет внутри.
– Поняли? – спросил Похитун.
Я машинально кивнул головой.
Как понимать его слова? О каких родственниках идет речь?
– Теперь обедать, – заявил Похитун. – Я готов сожрать целого быка.
Он обнял меня и потащил в коридор. Я высвободился из его объятий. Я не страдал особой брезгливостью – мне приходилось спать с незнакомыми людьми в одной постели, есть из одной тарелки. Но вот «ласку» Похитуна я не мог вынести. И не потому только, что он был чудовищно неопрятен, но главным образом потому, что у него была грязная душа.
В коридоре нам попался Фома Филимонович. Он нес дрова в мою комнату. Мы отошли в сторонку и уступили ему дорогу.
Когда Фома Филимонович скрылся за дверью моей комнаты, Похитун сказал:
– Старая кляча!
– Он, видимо, наступил вам на хвост? – заметил я.
– Чтоб его черт проглотил и не выплюнул! Колючий тип!…
Мне не хотелось показаться во дворе в компании с пьяным Похитуном. И я отпустил его одного, сославшись на то, что надо зайти в свою комнату. Он пошел по коридору неуверенной походкой, странно ныряя и выписывая ногами крендели.
– Эк его мотает! – проговорил Кольчугин в приоткрытую дверь. – Загубила его эта брыкаловка окончательно.
Через нее предателем стал…
Покачав головой, старик замолчал и пошел к выходу.
Я остался один в своей комнате. Сообщение Похитуна дало повод для новой тревоги, для новых мучительных раздумий.
«А родственнички ваши живы и здоровы. Не волнуйтесь», – так сказал Похитун. И мне показалось, что в его тоне проскользнула какая-то злорадная нотка.
Гюберту, Габишу, Похитуну и, кажется, даже Доктору я сказал и написал, что мои жена и дочь живут в Москве, и уж конечно, под фамилией Хомяковы. Это моя ошибка.
Серьезная ошибка, вытекающая из недооценки врага.
Курков не мог сообщить о том, что живы и здоровы заведомо не существующие люди.
Что можно обо всем этом думать?
Или это новая, очередная провокация со стороны Гюберта? Невозможность разгадать смысл сообщения Похитуна буквально бесила меня. Неужели я разоблачен? Значит, дни мои сочтены, и если меня пока еще не трогают, то,
вероятно, потому, что продолжают проверять через того же
Куркова.
Но тогда зачем Гюберт сообщил мне фамилии шести своих агентов, укрывающихся на нашей стороне? Или это тоже трюк? Да, трюк, рассчитанный на то, чтобы не спугнуть меня, не вызвать во мне подозрений. Ведь Гюберт мог дать мне заведомо вымышленные фамилии и адреса.
Но почему не сам Гюберт сказал мне о родственниках, а
Похитун? За каким дьяволом Гюберт поручил это Похитуну? Возможно, что Похитун проявил собственную инициативу, что бывало с ним не раз. Да, да, может быть, и так.
Но если и так, все равно ничего от этого не меняется.
Я с трудом заставил себя проглотить обед. Заснул очень поздно. Тупая боль в затылке мешала сну.
27. ТРЕНИРОВКИ
Все эти дни я предавался горьким мыслям. Чем бы я ни занимался, о чем бы ни думал, я вновь и вновь возвращался к одному и тому же: я разоблачен. Правда, пока все шло гладко, отношение ко мне не изменилось, но я с минуты на минуту ожидал трагического финала. При каждом вызове к
Гюберту кровь приливала к голове и сердце начинало стучать. Каждый раз я ждал, что он посадит меня против себя и со свойственным ему холодным спокойствием предложит объяснить биографические несоответствия.
Как ни странно, я почти не думал о собственной судьбе, меня волновало и бесило, что проваливается дело, что по моей вине сорвана важная операция, сорвана глупо, по легкомыслию. Угнетало чувство стыда перед товарищами.
Я часто встречался с Гюбертом. Три раза он возил меня в своей машине на аэродром. На его глазах я совершал «пробные» прыжки и «осваивал» парашютный спорт.
Убедить Гюберта в том, что я никогда до этого не имел дела с парашютом, не составило никакого труда. Я относился к учебе так, как относился бы к ней человек, еще не совершивший ни одного прыжка. Притворяться не приходилось. Имея за плечами добрую дюжину прыжков, выпавших на мою долю и так непохожих друг на друга, я считал и считаю по сей день, что каждый новый прыжок –
это шаг во что-то новое и что привыкнуть к прыжкам, как, допустим, можно привыкнуть к метанию гранаты, или вождению машины, или верховой езде, очень трудно, почти невозможно. Парашют – это особый вид спорта, и каждый новый прыжок, по-моему, правильно считать первым прыжком.
Я прыгнул четыре раза: два днем и два ночью. Первый раз прыгнул «пустым», то есть без груза, второй – с радиостанцией и солидной пачкой бумаги, заменявшей деньги.
После четвертого прыжка Гюберт сказал:
– Теперь я за вас спокоен. В наши годы не все идут на прыжки так уверенно.
Но я-то не был спокоен. У меня из головы не выходил
Курков. Мне казалось, что Гюберт играет со мной, как кошка с мышью. По вечерам одолевала тоска. Я не знал, что думать, старался уйти от тревожных мыслей и держать себя в руках, но это было нелегко.
Однажды в полдень Гюберт вызвал меня к себе. И опять я шел к нему в страшном напряжении, бегло перебирая в голове десятки подготовленных вариантов. Но когда начался разговор, я едва сдержал вздох облегчения.
– Прыгать вам придется, – объявил он, – на отрезке
Орел – Тула, недалеко от станции Горбачево. Вот здесь. – И
он показал место на разложенной перед ним карте. – Смело выходите на станцию. Там вас встретит Курков.
«Опять Курков», – мелькнула тревожная мысль.
Гюберт объяснил, что подлетать ближе к Москве, по его мнению, было бы рискованно. Чем ближе к столице, тем сильнее зенитный огонь и больше шансов оказаться подбитым.
– А как Доктор? – поинтересовался я. – Он приедет?
– Доктора ждать не будем, – ответил Гюберт. – Лечение его затягивается.
– Когда я полечу?
Гюберт ответил неопределенно:
– На этих днях, – и тут же добавил: – Завтра Кольчугин везет меня на охоту.
На этом мы расстались.
Настроение мое, хоть внешне все шло гладко, не улучшилось. Я прошел к себе и стал раздумывать над текстом телеграммы на Большую землю. Я знал, что Фома
Филимонович найдет повод заглянуть ко мне.
Телеграмма Решетову и Фирсанову должна быть предельно короткой и ясной. Надо предложить им оставить
Криворученко и радиста здесь, в тылу, и доукомплектовать группу двумя товарищами из местных подпольщиков. Об этом был уже разговор и с Криворученко и с Кольчугиным.
Я считал, что не следует выпускать из поля зрения «осиное гнездо». Группа должна держать связь с Фомой Филимоновичем, а он, по мере сил и возможности, будет обеспечивать ее необходимой информацией.
Я составил телеграмму, закодировал ее и, свернув трубочкой листок бумаги, спрятал в стенную щель.
После обеда ко мне зашел сияющий Фома Филимонович. В руках у него была длинноствольная, центрального боя двустволка.
– Ну-ка, смотрите, господин хороший, – обратился он ко мне, подавая ружье. – Маракуете в этих делах?
В этой комнате старик неизменно обращался ко мне на «вы».
Я взял ружье. Это был курковый, вполне исправный
«Франкот» двенадцатого калибра. Я попробовал затвор, курки, прикинул ружье несколько раз к плечу и сказал:
– Стоящая штука…
Старик рассказал, что по распоряжению Гюберта комендант Шнабель дал ему на выбор пять ружей: «Чеко»,
«Зауэр», «Питтер», «Браунинг» и «Франкот». Фома Филимонович остановился на последнем. Он уже успел пристрелять ружье с различных дистанций по разным мишеням и остался доволен.
– Кучно кладет, – хвастался дед, любовно поглаживая ружье. – Видать, убойное… С таким подранков не будет.
Я вынул телеграмму и отдал ему. Он зажал ее в кулак и подмигнул мне. В коридоре он тихо сказал:
– Опять ты что-то сумной. Вызнал что-нибудь новое?
Я отрицательно покачал головой.
– Все будет хорошо. Поверь мне. У меня сердце – вещун.
Я заглянул в глаза Фомы Филимоновича: его мучила та же тревога, которую я не мог скрыть от него. И он же успокаивал меня…
С рассветом состоялся торжественный выезд Гюберта на охоту. Как всегда в таких случаях, все обитатели станции были на ногах. Шли сборы. Фома Филимонович бегал по двору и хлопотал. Ему предстояло держать экзамен, значение и последствия которого в то время не могли предвидеть ни я, ни тем более он.
Я волновался за Фому Филимоновича, пожалуй, не меньше, чем он сам.
Охотничий задор молодил старика, он бегал вприпрыжку от склада к кухне, от кухни в свой закуток, оттуда –
в дежурную комнату.
Около восьми утра все высыпали во двор. К крыльцу дома Гюберта Кольчугин подвел под уздцы лошадь, впряженную в широкие просторные сани с плетеной кошевкой.
– Дичь-то будет? – окликнул я старика.
– Цыплят по осени считают, господин хороший, – отозвался он.
За спиной у Фомы Филимоновича висело ружье.
Опытной, привычной рукой он подтянул супонь на хомуте, поправил чересседельник.
Из дома вышел Гюберт в охотничьем костюме. Комендант подал ему лыжи. Он тотчас встал на них и принялся пробовать крепления, пританцовывая на месте.
На лыжи встали и солдаты, сопровождавшие гауптмана, с автоматами, обвешанные гранатами.
В сани укладывали мешки, охотничьи сумки, ружья в твердых футлярах, продукты, термосы с горячей пищей и кофе, кружки.
Лошадь ярко-рыжей масти, с белой проточиной на лбу и большой седловиной на спине не внушала мне особого доверия. Я критически оглядывал ее. Костлявый зад, тощие, с выпирающими ребрами бока и понурый вид как бы говорили о том, что это жалкое существо только случайно забыто смертью.