Фома Филимонович как бы угадал мои мысли и бодро заявил, похлопав лошадь по крупу:

– Стоящая коняга! Такая не подведет!

– Дурень старик, из ума выжил! – промолвил Похитун и, подойдя к Фоме Филимоновичу, сказал ему что-то на ухо.

– Хорошо считать зубы в чужом рту, господин хороший! – огрызнулся дед. – А ты посчитай в своем!

Похитун прокашлялся и ничего не ответил. Ему подали огромный овчинный тулуп, позаимствованный в караульном помещении, и он натянул его поверх шинели.

– Трогать! – скомандовал Гюберт.

Часовой распахнул ворота. Похитун неуклюже плюхнулся в сани, и под его тяжестью в мешке что-то хрустнуло.

– Пьяный, что ли? – спросил Гюберт.

Похитун промолчал и поднял воротник.

– Он и трезвый-то недотепа, прости господи! – в сердцах бросил Фома Филимонович, уселся на передок, взялся за вожжи, круто повернул коня и тронул.

За санями на лыжах пошли Гюберт и автоматчики. Весь гарнизон повалил со двора, провожая охотничью процессию.

– Ни пуха ни пера! – крикнул я вдогонку.

Мне никто не ответил. Узкая, малонаезженная дорога врезалась в завьюженный лес, и сани уже скрывались за деревьями.


28. ПОХИТУН НЕДОВОЛЕН СОПЕРНИКОМ

Ровно через сутки охотники неожиданно вернулись.

Обычно Гюберт задерживался на двое-трое суток. Я с опаской подумал, что Фома Филимонович не выдержал экзамена и сорвал охоту. Я тотчас же вышел во двор. И

первый, кто мне попался на глаза, был Гюберт. Уставший, с опавшими, но зарумянившимися щеками, он стоял на крылечке своего дома и тоненькой хворостинкой тщательно выбивал снег из своих меховых сапог. Двор был пуст, сани стояли уже под навесом.

Я подошел к Гюберту и поприветствовал его.

Он довольным тоном сказал:

– Ну и каналья дед!…

– Подвел? – спросил я, чувствуя хорошее настроение гауптмана.

– Нисколько! Я получил колоссальное удовольствие.

Не напрасно покойный Эденберг кормил его своим хлебом.

Мои опасения рассеялись. Но я шутливо заметил:

– Результаты охоты определяются не охотничьими рассказами, а наличными трофеями

– Только так! – подтвердил Гюберт. – И результаты прекрасные. На два ружья приходится четырнадцать тетеревов, три глухаря, пять рябчиков и два зайца. Как?

– Замечательно! – воскликнул я.

– И стрелок он отличный! – продолжал Гюберт. – Перестрелял меня. Бьет с любого положения… Но не в этом главное. Я впервые узнал, что тетеревов можно стрелять, не слезая с саней. Они подпускают к себе на десять-пятнадцать шагов. Как в сказках барона Мюнхгаузена! Сидят на березах, будто чучела, и только шеями крутят.

– Видно на место хорошее попали? – допытывался я.

– Редкое место! И недалеко. Молодец дед!

Гюберт был необычно словоохотлив, и мне опять припомнились слова Доктора о том, что ради охоты гауптман способен на все. Гюберт долго рассказывал, как они подкараулили глухарей, как напали на след зайцев, как рябчики водили за нос Похитуна.

Когда Гюберт ушел к себе, я попытался разыскать

Фому Филимоновича, но его точно ветром сдуло. Я заглянул на кухню, где уже ощипывали и потрошили дичь, в баню, в закуток старика, в дежурную комнату – его нигде не было.

На вечер у меня была намечена встреча с Криворученко. Третья и последняя встреча. Я должен был сегодня переговорить окончательно и со стариком и с Семеном.

В поисках Кольчугина я заглянул к Похитуну и застал его за переодеванием. Он неуклюже и смешно прыгал на одной ноге, запутавшись другой в штанине.

– С успехом можно поздравить? – сказал я вместо приветствия.

Похитун повернулся ко мне, наступил на штанину и упал на пол. Штанина треснула. Похитун с остервенением плюнул и разразился площадной бранью. Я молча наблюдал за ним, сдерживая смех. Он сидел на полу, разглядывал брюки, отыскивая разорванное место. Потом выругался еще раз и наконец натянул их на себя.

– Что вы сказали? – спросил он, уставившись на меня тусклыми глазками.

Он явно не хотел вымещать на мне свое раздражение.

Он отлично знал, что вчера, после их отъезда на охоту, мне должны были выдать водку.

– Пришел поздравить вас с успехом.

– А ну их!… – бросил Похитун, засовывая ногу в сапог.

– Кого их?

– Успехи, успехи эти самые! Я промок до костей. Это не охота, а сумасбродство. Так можно за милую душу схватить воспаление легких.

– Зато удача!

– Ничего удивительного. Кольчугин – человек местный и лес знает.

– И охотник отличный, – вставил я.

– А человек препротивный! – сказал Похитун.

– Гауптман придерживается иного мнения. Я с ним только что беседовал.

– «Гауптман, гауптман!» – с нескрываемой досадой передразнил меня Похитун. – Что – гауптман? Ему нужна дичь, а там хоть камни вались с неба… А я измучился, как собака, и ни разу не выстрелил.

– При чем же здесь Кольчугин? – удивился я.

– При том… – неохотно буркнул Похитун. Он уже надел сапоги и теперь влезал в мундир.

– То есть?

– При том, что он грубиян и подлиза, этот ваш Кольчугин.

– Почему – мой? – рассмеялся я.

– Потому что вы его подсунули гауптману. Сам гауптман говорит.

– Так и говорит, что подсунул?

– Ну не так, а вроде того… Покурить есть?

Я угостил его сигаретой и сел за стол. Сегодня я был особенно заинтересован в беседе. Мне хотелось вызвать

Похитуна на откровенность и выудить у него подробности о Куркове и о моей таинственной «семье».

– Вы напрасно обижаетесь на старика, – сказал я. – Не так уж он плох, как вы думаете.

Похитун молчал, рассматривая свои черные ногти.

– Он был о вас очень хорошего мнения, – фантазировал я, – до той поры, пока вы не начали задирать его, не стали подсмеиваться над ним. К людям надо относиться терпимее. У каждого из нас есть свои недостатки, есть они и у

Кольчугина. Он ведь тоже выпить не дурак, но побаивается

– у него другое положение…

Похитун хмыкнул и спросил:

– Он, значит, тоже?

– А вы думали? И добрый по натуре, хлебосол.

Похитун недоверчиво покрутил головой и промолвил:

– Этого я не звал.

Мне не хотелось продолжать этот разговор, чтобы не навлечь подозрений, и я сказал:

– Скоро окончится наша дружба…

– Да, жаль! – заметил Похитун. – И водочка окончится.

В коридоре послышались шаги. Мы умолкли.

В комнату вошел Раух и сказал Похитуну по-немецки:

– Гауптман приказал вам подготовиться к поездке в авиадесантный полк. После обеда за вами придет машина.

Подготовьте интересующие командование полка сведения и захватите карту.

– А где карта? – поморщившись, спросил Похитун.

– У гауптмана, – ответил Раух.

Похитун кивнул. Раух вышел.

– Вот, видали? – обратился ко мне с усмешкой Похитун.

– Что такое?

– Ехать надо.

– Куда?

– К чертям на кулички, к десантникам. Это добрых полтораста километров.

– А когда?

– После обеда… – Он выдержал паузу. – Черт знает что!

Это не мое дело. Я шифровальщик. Я должен сидеть на месте. Всегда ездил помощник гауптмана, покойный Бунк, а теперь меня впрягли.

– Печально, – заметил я. – Чего доброго, мы больше не увидимся. Знаете что?

– А?

– Давайте разопьем бутылочку. Комендант предупредил меня, что это последняя. Уж он-то, видимо, знает, что говорит.

– Давайте, давайте! Все возможно.

Я принес из своей комнаты бутылку водки. Похитун выложил на стол головку чеснока, твердые как камень галеты и пожелтевший кусочек сала.

Мы выпили за нашу «дружбу». Я пригубил, а Похитун хватил половину граненого стакана. Он закусил чесноком и салом, а я – галетой, напоминающей по вкусу фанеру. Потом пил один Похитун. Пил за скорое расставание, за одаренного ученика, каковым считал меня, за благополучный исход моей переброски, за мои будущие заработки.

Убедившись в том, что Похитун уже «под градусом», я пустил пробный шар:

– Гауптман объявил, что на той стороне меня будет встречать Курков.

– Правильно, – подтвердил Похитун. – Я знал об этом раньше гауптмана.

– Я, между прочим, думал, что Курков в Москве…

– Чего ему там делать, – сказал Похитун. – В Москве он показался один раз всего и то ради того, чтобы узнать о самочувствии ваших родных.

По спине у меня поползли мурашки. Я потерял всякое желание продолжать разговор и даже ощутил сухость во рту. Значит, меня разыгрывают и дурачат. Никаких родственников в Москве у меня нет, и отыскивать их там Курков не мог. Значит, меня провоцируют. И будут провоцировать до конца.

Я выждал, пока Похитун прикончил всю бутылку, и посоветовал ему отдохнуть.

Но Похитун напился не до такой степени, чтобы забыть о своих обязанностях.

– Отдыхать некогда, – сказал он и посмотрел на часы. –

Надо подготовить кое-что, взять карту у гауптмана и обедать.

Я посмотрел на часы, попрощался и отправился к себе.

Я ничего не понимал. Почему Гюберт медлит? На это могли быть два ответа. Либо Курков вообще не был в

Москве, и Гюберт хотел только показать мне, что моя версия проверяется по его приказанию. Либо Курков побывал в Москве, и тогда… Но тогда он должен был сообщить Гюберту, что никаких Хомяковых по указанному адресу нет и никогда не было. Тогда – катастрофа, провал.

Но зачем эта странная игра в кошки-мышки? Ведь я в любой день могу уйти в город и не вернуться.

Нет, тут что-то не то. Правда, возможен еще и третий вариант: Курков побоялся пробраться в Москву и послал

Гюберту ложное сообщение. Такое тоже бывало.

Во всяком случае, надо срочно послать Фирсанову телеграмму с просьбой немедленно создать в Москве фиктивную семью Хомяковых. Дурацкий просчет! Зачем нужно было давать Гюберту ложный адрес? Ведь я с успехом мог заявить, что моя семья в эвакуации. В сотый раз я мысленно казнил себя за легкомыслие. Конечно, я старался не выдать себя, ел спокойно, болтал с соседями по столу, но меня одолевало беспокойство и нетерпение. Я

спешил повидаться с Криворученко.


29. ГРУППА «К»

Выходя из ворот Опытной станции, я увидел грузовик.

В кабине сидел Похитун.

– Куда, Хомяков? – окликнул он.

– В город.

– Деньги есть?

– Есть. – Я похлопал себя по карману, где лежала пачка накопленных для Фомы Филимоновича марок.

– Садитесь со мной, – предложил Похитун. – И на секунду заглянем в казино. Только на секунду.

Я втиснулся третьим в кабину, и через десять минут машина остановилась возле казино. Шофер попросил Похитуна не задерживаться: дорога предстояла долгая, и ему хотелось добраться до полка засветло.

К моей радости, Похитун отказался сесть за стол и лишь попросил меня купить ему бутылку водки на дорогу, Я

купил две и вдобавок кое-что из закуски. Он рассыпался в благодарности. Мы распрощались, не ведая о том, что увидимся не скоро…

Похитун с машиной подвернулся очень кстати: я вы играл время и избавился от возможной слежки.

Быстро добравшись до «хором» Фомы Филимоновича, я увидел возле покосившегося забора, облепленного пышными пластами снега, Таню. Она расчищала дорожку деревянной лопатой. На всякий случай я оглянулся хотя в этом и не было нужды: Таня уже подала условный знак, что все в порядке. Мгновенно я протиснулся сквозь щель и побежал по тропинке ко входу в подвал. Надо было немедленно увидеть Криворученко, сунуть ему шифровку с просьбой «создать» мою семью в Москве и сейчас же откомандировать его обратно в лес. Может быть, не поздно, может быть радиограмма спасет меня.

Я скатился по ступенькам в подвал, шагнул в открытую дверь и попал в мощные объятия Криворученко.

Как и в первый раз, горела лампа, но стол был уже накрыт, и за ним восседал причесанный, в чистой рубахе

Фома Филимонович. Пахло чем-то вкусным.

Я высвободился из лапищ Криворученко и спросил:

– Сколько времени тебе надо, чтобы вернуться в лес?

– А что случилось? – в свою очередь спросил он бледнея.

– Надо немедленно передать радиограмму. Когда очередной сеанс?

– В двадцать три тридцать, – ответил он. – Но мы можем вызвать наших и раньше. А что такое?

– Напишу – прочтешь, – коротко ответил я и сел за стол, чтобы составить шифровку.

Таня и Фома Филимонович растерянно смотрели на меня, предчувствуя что-то необычное.

– А вы раньше посмотрите, что вам сообщают, – спохватился Семен и полез в карман.

– Давай! – бросил я.

Криворученко подал свернутую бумажку размером со спичечную наклейку, густо исписанную бисерным, но очень разборчивым почерком радиста. Я прочел: 1. Оставление группы «К» и ее доукомплектование санкционируем.

2. Известный вам Константин полностью реабилитирован, представлен правительственной награде, находится отпуску на родине.

3. Вас проверяют, но вы не беспокойтесь. Радист Курков явился повинной, во всем признался. Его имени дана радиограмма благополучии вашей семьи.

Я не мог вымолвить ни слова. Черт возьми, как я не догадался? Ведь это так просто! Вот и разгадка «семьи».

Не знаю, каким было мое лицо, но, очевидно, необычным, так как друзья не на шутку перепугались.

Столбняк, сковавший меня, длился недолго – всего несколько секунд. Я быстро пришел в себя, вскочил, расцеловал Семена, за компанию Таню и Фому Филимоновича и крикнул:

– К черту телеграмму! Никакой телеграммы!

– Я же говорил тебе, душа моя, – важно напомнил Фома

Филимонович, что все обойдется. Вот и обошлось. Нет, сердце у меня – вещун! Ну-ка, внучка, спроворь закуску.

Таня вытащила из-за топчана большой противень с двумя зажаренными тетеревами.

– Вот они где, голубчики! – воскликнул я. – То-то я принюхиваюсь, принюхиваюсь… Как же они залетели сюда?

– Дедушка приманил, – сказала Таня.

Милым движением она перекинула русую тугую косу за плечо, подошла к Фоме Филимоновичу и, смущенно улыбнувшись, прижала его голову к себе.

Старик обнял внучку, гладил ее руки. Видно, крепко любил он ее, любил с особой, трогательной нежностью.

Фома Филимонович отпустил внучку и рассмеялся.

Смех у него был рассыпчатый, добрый.

– Приманил не приманил, а маленько сплутовал, –

сказал он. – Гауптман чуть-чуть просчитался. Уложили-то не четырнадцать, а шестнадцать штук. Вот я двух и приволок домой. Грех небольшой…

– Правильно, – одобрил я. – А куда ты так рано исчез?

– А меня гауптман отпустил. Сказал: «Иди отдыхай, дед! Ты это заслужил». И руку мне подал. Подал и добавил:

«Ты оправдал себя и теперь будешь у меня егерем».

– Вот это здорово! – обрадовался я.

– И очень важно для нашего дела, – вставил Семен. – Я

уже говорил об этом Фоме Филимоновичу.

– А вы знаете, Кондратий Филиппович, как у нас тут хозяйничал Сеня? – спросила Таня.

Я взглянул на Семена.

– Ладно уж! – махнул рукой Криворученко.

– Почему же ладно? – запротестовала Таня и рассказала, что Семен обеспечил их дровами, как-то притащил двух зайцев, а самое главное – принес соль. А на соль можно выменять что угодно. И Таня уже достала керосину, сахару и даже сапоги.

Криворученко, краснея, пробасил, что, мол, его дело маленькое, что, дескать, лесник Трофим Степанович, через которого Семен поддерживает связь с партизанами, прислал подарок Фоме Филимоновичу.

Таня расставила на столе стеклянные банки с чем-то густым и темным. Начали рассаживаться. Дед и внучка принадлежали к числу тех редких людей, которые весело переносят нужду и умеют будни превращать в праздник.

Мужчины выпили по маленькой, и все приступили к еде.

– Самодельный коньячок… пять звездочек, – пошутил

Криворученко. – Это тоже лесник презентовал.

Мы хотели распить за помин души Наклейкина, да

Танюша не согласилась.

– Решили лучше за твои проводы, – добавил старик.

– А чем ты насолил Похитуну? – спросил я его. – Зол он на тебя, как черт.

– А и пусть. Продажная шкура, этот Похитун. Холуй заправский. Для того он и сотворен. На другое не способен.

– Ты от него не отмахивайся!

– Что так?

– А вот так… Он нам еще понадобится. Он враг, но мы должны использовать его слабости. Портить с ним отношения не следует.

Умный старик не стал спорить.

– Значит, люб не люб, а дружбу завязывай!

– Выходит так.

– Задача мудреная, – покачал головой Фома Филимонович. – Душу с него воротит. Да и зашибает он здорово.

– Это как раз и хорошо. Ты должен его задобрить. Ты приучи его есть из твоих рук. Худо ли, хорошо ли, но он считает тебя за своего, а это главное.

– Что да, то да, – согласился Фома Филимонович. –

«Ворон ворону глаз не выклюет»…

Тетеревов мы заели клюквенным киселем. Кисель был кислый и очень густой, но после наскучившего немецкого пайка я съел его за милую душу, хотя от кислоты сводило скулы.

Потом занялись делом. Я инструктировал Криворученко, а он делал одному ему понятные заметки в записной книжке. Криворученко должен был принять в свою группу еще двух товарищей и, поддерживая связь с Фомой Филимоновичем, держать под наблюдением «осиное гнездо».

Если Гюберт перебазирует свою резиденцию, надо было следовать за ним, сохраняя по-прежнему необходимую дистанцию.

Обо всех изменениях в личном составе Опытной станции, о выявленных агентах надо регулярно информировать штаб.

И Фоме Филимоновичу я поставил задачи: закрепиться на станции, по возможности наладить «дружбу» с Похитуном, добиться расположения Гюберта с таким расчетом, чтобы, меняя место дислокации, Гюберт не отпустил от себя старика, как нужного ему человека.

Листок записной книжки Семена был уже тесно заполнен непонятными словами.

– Ну как, друзья? – спросил я в заключение.

– Сделаем, Кондрат! – заверил Фома Филимонович.

– Сделаем все возможное и невозможное, – добавил

Семен.

Таня сидела в сторонке, теребя косу, и слушала нас, полуоткрыв губы.

– И поскорей давай людей Семену, Фома Филимонович, – напомнил я.

– За этим дело не станет, – проговорил старик.

– Только одного, – сказал Семен. – Второго пришлет командир отряда. Есть у него парень надежный, хорошо знающий округу, по фамилии Логачев.

– Толковый парень, – заметил Фома Филимонович

– Все мы его знаем, – вмешалась в разговор Таня. –

Логачев до войны был первым физкультурником в городе, бегун, прыгун, работал в техническом контроле на заводе.

Жена его, медсестра, эвакуировалась с больницей, а он остался для работы в тылу. Комсомолец…

– Да что говорить, лучшего не сыскать, – подтвердил

Фома Филимонович. – Орел-парень! Что тебе рост, что силенка… И мозговитый. Ну, а второго дам тебе я. Обижаться не будешь.

– Кого, дедка?

– А Мишутку Березкина. Наш, городской. В подполье с первых дней. Его немцы не трогают. Одна нога короче другой, малость прихрамывает… А парень – сорвиголова!

На любое дело пойдет и глазом не моргнет. Только прикажи. Если бы не ты, Кондрат, он бы Наклейкина обработал. Вот такой…

– Ладно. Ты сведи его с Семеном, и они поговорят. Ну, мне пора, – сказал я и встал. – Кажется, обсудили все…

Я стал прощаться.

– Будь удачлив, Кондрат! – напутствовал меня старик.

– Берегите друг друга, – предупредил я.

– Все будет хорошо, – заверил Криворученко.

Таня вышла на разведку, а через минуту двинулся и я, чтобы уже никогда более не возвратиться ни в «хоромы»

Кольчугина, ни в этот засыпанный снегом двор, ни в этот город. Во всяком случае – до конца войны…

На дворе уже стемнело. В лицо дул колючий, обжигающий ветер. Небо было задернуто тучами.

Я поднял воротник, застегнул наглухо пальто, сунул руки поглубже в рукава и зашагал к себе.


30. ПРЫЖОК

На третий день после моего прощания с друзьями, перед обедом, Гюберт вызвал меня к себе и объявил:

– Подготовьтесь. Вечером поедете на аэродром.

Я ответил, что у меня все готово. Под словом «все»

имелись в виду радиостанция, предназначенная для Брызгалова, выданная мне довольно крупная сумма денег в советских дензнаках, документы.

Только сейчас я сообразил, почему Гюберт тянул с моей выброской: он ждал непогоды. Сегодня непогода пришла. Еще с ночи посыпал мелкий снег, ветер усилился, и под его порывами тонко и жалобно заскрипели сосны в лесу.

Эти дни Фома Филимонович, по договоренности со мной, задерживался на Опытной станции допоздна. А в его «хоромах» дежурил Криворученко, чтобы вовремя радировать нашему штабу о времени моей выброски.

Фома Филимонович проявлял отменное усердие, повсюду отыскивая для себя работу, чем вызвал похвалу коменданта. А работы старик не боялся: он знал шорное и плотничье ремесло, мог класть печи, чинил обувь, понимал в слесарном и кузнечном деле.

После вызова к Гюберту я улучил момент и заглянул в закуток старика. Фома Филимонович сидел на низенькой скамеечке с доской на коленях и резал самосад.

– Сегодня ночью, – сказал я.

Старик отложил работу, встал, разогнул спину:

– Сейчас отпрошусь в город.

– Удобно? – спросил я.

– Нужны нитки для дратвы. Комендант сам наказывал, а у моего знакомого они есть.

Я кивнул. Фома Филимонович знал, что делал, и предупреждать об осторожности его, подпольщика, было излишне.

Я хотел уже выйти, но старик подошел ко мне вплотную, неловко обнял, ткнулся бородой в мою щеку.

– Будь удачлив! – сказал он. – Не забывай нас, грешных, а уж мы тебя не забудем…

Через полчаса он покинул Опытную станцию.

Я еще раз проверил свой вещевой мешок, где лежали деньги и рация, и положил его на кровать. Моя миссия закончилась. Я выполнил, кажется, все, что от меня требовалось. За Криворученко я не волновался, старик тоже обосновался надежно, и для тревоги за них оснований пока не было. Все теперь зависело от правильности поведения.

Перед обедом ко мне зашел инструктор Раух и предложил зашифровать срочную радиограмму. Он пояснил,

что Похитун застрял где-то в дороге из-за неисправности машины и позвонил, что будет добираться на попутных.

Радиограмма предназначалась «моему» радисту, Куркову, извещала его о моей выброске. Я в душе усмехнулся: мне даже не требовалось уведомлять Большую землю – это сделал сам Гюберт.

Я зашифровал текст. Раух, как всегда сухо и вежливо, поблагодарил меня и вышел. Вот с кем я не мог установить никакого контакта, хотя Раух и занимался со мной в два раза больше, чем Похитун.

Внешне Раух держался непроницаемо. В его вежливости и корректности трудно было уловить какую-нибудь фальшь. На поверхностный взгляд он даже мог быть симпатичен. Похитун говорил о Раухе весьма почтительно и кое-что выболтал. Так я узнал, что летом, незадолго до моего появления на Опытной станции, Раух расправился с девушкой, из которой он готовил радистку. Она жила на станции, а перед концом учебы самовольно ушла в город, для того якобы, чтобы побывать в кино. Но в кино ее не видели. Возникли подозрения, и назавтра Раух с отменной вежливостью предложил ей после занятий прогуляться по лесу и там застрелил. Вообще он охотно выполнял такие поручения, «отбивая хлеб» у коменданта.

Глядя на Рауха, опрятного, предупредительного, с чистым и спокойным взглядом голубых глаз, никак нельзя было подумать, что этот джентльмен палач по призванию.

После обеда на Опытной станции появился полковник

Габиш. Меня тотчас же вызвали к нему, в кабинет Гюберта.

Он стоял перед зеркальным шкафом и сосредоточенно исследовал свой нос. На меня он не обратил никакого внимания, хотя и разрешил мне войти. Я кашлянул.

Габиш продолжал созерцать свой нос, массируя его пальцем, то приближая свое обрюзгшее лицо вплотную к зеркалу, то отодвигаясь. Вошел Гюберт.

– Садитесь, Хомяков. Что вы стоите? – спросил он.

Тогда повернулся и невозмутимый Габиш, поздоровался со мной, грузно опустился на диван.

– Ви готов, господин Хомякоф? – спросил он.

– Да, вполне.

– Вопросы есть?

– Нет, мне все ясно.

Габиш помолчал. С брезгливой миной, выпятив губы, он усердно счищал ногтем мизинца со своих брюк какое-то пятнышко. Покончив с ним и погладив колени, он продолжал:

– Ви свой люди помнит?

Я кивнул утвердительно.

– Пожалуйста, рассказывайт о них, – предложил Габиш.

Я перечислил шестерых агентов по имени, отчеству и фамилии, назвал адреса и пароли, сказал, где и кем каждый из них работает.

– Очшень карашо, – одобрил Габиш. – Что есть тут, – он постучал себя пальцем по лбу, – никто не может знать. Это есть фундаментально, а всякий записка бывайт плохой конец.

Гюберт подошел к начальнику и подал ему листок бумаги. Габиш отдалил его от себя на вытянутую руку, как это делают дальнозоркие люди, прочел и, задержав на мне дольше обычного свои бесцветные глаза, проговорил:

– Ми теперь знайт и говорит вам, что ваш жена и дочь жив и здоров. Ви уехал, долго гуляйт, и они немножко волнуются. Ви должны быть рад это слышать!

Я ответил, что меня, конечно, радует это сообщение, как и всякого, имеющего семью, и что я рад буду поддержать их существование в эти тяжелые времена выданными мне деньгами.

– Отблагодарите Куркова, – заметил Гюберт. – Это он проявил заботу.

Я заверил, что непременно сделаю это.

– Курков вас будет встретить, – сказал Габиш.

– Хомяков сам его уведомил телеграммой, – пояснил

Гюберт.

Габиш наклонил голову, подумал и обратился к Гюберту по-немецки:

– А как они узнают друг друга?

Гюберт ответил, что скажет мне об этом на аэродроме и сообщит пароль.

– Это можно сделать и сейчас, – разрешил Габиш.

Гюберт сказал:

– Курков ниже вас на голову. Молод, ему всего двадцать лет. Блондин, узкое, длинное лицо. Почти безбровый.

Ходит немного вразвалку. На нем будет черная шапка и шинель моряка. Левая рука в лубке и на повязке. Он сам должен найти вас. Он назовет пароль: «Куда держите путь, гражданин?» Вы ответите: «Пробираюсь до хаты, домой».

Ясно?

– Да. «Пробираюсь до хаты, домой». Ясно.

– Раций Брызгалоф везти не надо, – предупредил Габиш. – Вызывайте Саврасоф и вручайте ему.

– А если Саврасов не найдет возможности выехать? –

спросил я.

– Найдет! – твердо сказал Гюберт. – Напишите ему, что вы привезли для него деньги, и он явится без задержки.

Габиш рассмеялся.

– Это есть умно! – воскликнул он.

В кабинет без стука вошел комендант Шнабель и поставил на стол металлический поднос. На нем были три рюмки, бутылка итальянского вермута и несколько мандаринов, обернутых в тонкую бумагу. Когда Шнабель вышел, Габиш сказал:

– Надо очшень карашо думать, как ви будет встречайт

Виталий Лазаревич.

Поскольку ни Габиш, ни Гюберт до этого не называли при мне Доктора ни по фамилии, ни по имени (я узнал это от Похитуна), я сделал удивленное лицо и с наигранным недоумением спросил:

– Простите, господин оберст, кого я буду встречать?

– То есть как? – удивился Габиш и взглянул на Гюберта.

– Ви не знайт, как звать Доктор?

Трудно было сказать, была ли это новая неожиданная проверка или простая забывчивость со стороны моего шефа.

– Ах, так это Доктор, – сказал я. – Тогда мне все понятно.

Гюберт тем временем подошел к столу, наполнил рюмки и одну из них поднес Габишу.

– Берите, – пригласил меня Габиш. – Будем пить за ваши удач.

Я взял рюмку. Гюберт поднял свою.

– Вином я вас не встречал, зато вином провожаю, –

торжественно проговорил он. – Прозит!

Все выпили, и опять разговор вернулся к Доктору.

Чувствовалось, что оба они тревожились за судьбу Доктора. Гюберт предупредил, что Доктор будет прыгать только на сигналы, то есть наверняка. Место для приземления должен буду подготовить я после получения телеграммы от Гюберта о готовности Доктора к вылету. А о подыскании ему места для жилья и, на всякий случай, работы мне надлежало побеспокоиться заблаговременно.

Попивая глоточками вермут, Гюберт давал мне последние инструкции относительно связи. Пока, до прибытия Доктора, меня будут слушать один раз в десять дней по расписанию, которое имеется у Куркова. Я должен буду информировать Гюберта о встречах со своими людьми, о приобретении новой агентуры. А Доктор привезет уже новое расписание.

Под конец беседы Габиш обратился ко мне с вопросом.

– Вам нужен оружий?

Я пожал плечами.

– Пожалуй, в нем нет нужды, – сказал я, вспомнив про историю с заброской Константина. Пусть до конца будут уверены во мне.

Габиш и Гюберт переглянулись.

Гауптман спросил:

– А почему вы отказываетесь?

– Зачем оно мне? Ведь для того чтобы его носить, необходимо разрешение. Прыгать же с оружием глупо и опасно. На той стороне, если понадобится, раздобуду. Теперь, во время войны, это нетрудно. А вот капсулку с ядом, на всякий случай, я попросил бы.

– Ошень верно! – одобрил Габиш. – Тогда есть всё. – Он встал с дивана, неестественно выпрямился, выставив вперед живот, подал мне руку и немного торжественно сказал:

– Ваш дел, господин Хомякоф, будет узнайт фюрер! Ви должен понимайт! Хайль Гитлер!

Мы расстались, а через три часа Гюберт вез меня на своей машине на аэродром.

Погода была самая подходящая: бушевала снежная сумятица, ветер поднимал снег, бросал его в машину, срывая с гребней сугробов. По сторонам дымились верхушки снежных барханов.

На территорию аэродрома мы проехать не смогли.

Еле–еле, с частыми пробуксовками, машина дотащилась до проволочной ограды; тут она зачихала и захлебнулась, зарывшись в снег.

Гюберт предложил идти пешком – другого выхода не было. Мы вышли из машины.

Небо было затянуто мглой. В стороне едва угадывались очертания села Поточного; там маячил робкий, одинокий огонек. Нудно и тоскливо, точно голодный пес, завывал ветер. Поземка крутила, шипела, завертывала петли, перевивала снег, собирая его в гривы. Сухие, колючие снежинки жалили лицо, как огнем.

Мы шагали, наклонившись вперед, по цельному снегу, утопая по колено. Густой пар валил изо рта. Наконец мы добрались до аэродромных построек.

Теперь тут всё спрятали в землю. Наша авиация поработала здесь добросовестно. На аэродроме ночевало не больше трех-четырех самолетов. За проволокой чернела груда искореженного огнем металла – остатки грузовых машин.

Мы вошли в одну из землянок, разбросанных по территории аэродрома. Солдаты, сидевшие у стола, тотчас вскочили со своих мест и поспешно выбрались наружу.

– Устали? – спросил Гюберт, вытирая платком мокрое лицо.

Я признался, что устал. Мы закурили, сняли головные уборы. Гюберт извлек из кармана плитку настоящего шоколада, дал половину мне и сказал, что сам проводит меня на выброску. Явился унтер-офицер, весь облепленный снегом, козырнул Гюберту и доложил, что самолет ждет нас на старте.

Мы вышли в сопровождении унтер-офицера и вновь побрели по снегу к самолету. Приземистая, похожая на притаившегося перед прыжком хищного зверя, машина готова была к разбегу по дорожке, которую все время разгребали солдаты аэродромной команды. Глухо рокотали два мотора на неполных оборотах. На белом камуфлированном фюзеляже и на высоком стабилизаторе зловеще вырисовывались черные кресты. Экипаж был на местах.

Нам подали руки и помогли забраться внутрь. Тут было тесно и неуютно, как во всякой боевой машине.

– Все идет нормально, – произнес Гюберт и обратился к механику: – А где капитан Рихтер?

Механик не успел ответить. Рихтер, обучавший меня прыжкам, явился сам. На меня надели парашют, проверили лямки.

– Всё? – спросил по-немецки Рихтер.

Гюберт кивнул. Рихтер подал сигнал пилоту. Взревели моторы. Вокруг машины забесновалась белесая мгла. Все задрожало, самолет рванулся вперед. Я не успел заметить, как он оторвался от земли, и определил, что мы в воздухе только по ровному и монотонному рокоту моторов.

Все сидели молча.

Непередаваемое чувство овладело мной. Как понять это человеку, не пережившему нечто подобное тому, что пережил я? Я возвращался на Родину из самого логова врага.

Я не только остался жив, но выполнил порученное задание, вложил, пусть небольшой, вклад в дело борьбы своего народа против злейшего врага…

На большой высоте самолет перевалил через линию фронта. Его встретил слабый зенитный огонь, который быстро прекратился.

«Если бы знали там, на земле, кто летит, так, наверное, и вовсе бы не стреляли», – совсем по-детски подумал я.

Рихтер подсел ко мне карту и пальцем показал линию фронта. Я кивнул.

Высота стала падать. Внизу вдали замерцали слабенькие огоньки. Самолет сделал плавный поворот, выровнялся и как бы притих.

Над моей головой замигала яркая белая лампочка. Это для меня. Пора!

Рихтер отвинтил и отбросил крышку люка. Холодный воздух ворвался и заклубился в кабине.

Гюберт встал. Он крикнул мне что-то на ухо, но я увидел только, как шевельнулись его губы. Я ничего не услышал, да и не хотел слышать. Что мне теперь до всех разговоров! Я смеялся в душе.

Спустившись в люк, я повис на локтях. Рихтер поправил на мне парашют. Сердце на мгновение замерло. Затем я сдвинул локти и провалился в снежный круговорот. В лицо ударило что-то плотное и непроницаемое.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КОНЕЦ «ОСИНОГО ГНЕЗДА»


31. ГОРЕ

С той ночи, как я возвратился на Большую землю, прошло почти четыре месяца. Зима круто повернула на весну. На смену морозам пришли оттепели. По широким просторам, степям и лесам нашей великой страны бродил бодрый весенний ветерок. Реки готовились взломать ледяной покров. Нестойкие морозцы держались лишь ночью, и по утрам только местами стекленели лужицы, затянутые тоненькой, непрочной коркой льда. Снег, изглоданный и источенный, точно короедом, теплыми ветрами, тяжелел, оседал, становился ноздреватым и похожим на слежавшуюся соль. Его поедало солнце, подтачивали туманы. Он еще держался в оврагах, на откосах дорог, в теневых местах. А под снежной коркой звонко журчали потоки талой воды и пенистыми ручейками текли своим извечным путем. Обнажились пашни, чернели дороги, а кое-где на припеке щетинилась и ласкала глаз молодая травка.

Мой домик стоял в глубине соснового бора, у самого обрыва, на берегу тихой речушки, в пятидесяти минутах езды от Москвы.

Я вспомнил ту снежную ночь, когда, подхваченный потоками ледяного воздуха, я падал сквозь непроглядную муть к белой земле. В памяти еще свежи были подробности той ночи.

Я помнил, как перехватило дыхание, когда рывком раскрылся парашют, а потом я свалился в мягкий снег и заскользил по снежному склону на дно оврага. Это было между шоссейной дорогой и станцией Горбачево.

Передохнув немного и оглядевшись, я с трудом скатал парашют, взвалил его на плечо и выбрался из оврага.

Кругом была ночь, снег. Так же, как и на той стороне, на вражеском аэродроме, здесь тоскливо выл ветер. Ни жилья, ни звездочки, ни огонька… Но теперь все – и ночь, и пурга, и ветер – не казалось таким зловещим. Все это пустяки.

Ведь я был на своей, на родной земле!

Я пытался сориентироваться, но никак не мог определить, по какую сторону шоссе оказался и где находится станция, на которой меня ждали.

Я бродил по степи добрый час, устал и взмок. Наконец ветер донес надрывные и тяжелые звуки работающего мотора. Я прислушался. Звуки то усиливались и казались совсем близкими, то замирали. Я пошел на них и минут через десять – пятнадцать выбрался на шоссе.

Первое, что я увидел, – был гусеничный трактор–тягач.

Он натруженно тарахтел, поднимаясь на взгорок, волоча за собой огромные сани с цистерной. Я подошел к трактору и, уцепившись за поручни, спросил водителя, куда он едет.

Выяснилось, что на станцию Горбачево и что до нее километров семь.

Трактор, несмотря на оглушительный треск мотора, полз очень медленно, и, добираясь на нем, я мог бы замерзнуть. Я решил идти пешком и зашагал, оставив трактор позади. Мимо проносились автомашины с потушенными фарами. Шоферы лихо вели их в потемках на большой скорости и очень ловко разъезжались при встречах.

Но вот встречный грузовик внезапно мигнул фарами, ослепил меня и остановился.

– Эй, товарищ, одну минутку! – раздался голос.

Из кабины вылез приземистый человек в черном полушубке и, подсвечивая карманным фонариком, направился ко мне. Подойдя вплотную и осветив меня с ног до головы вместе со скомканным парашютом за спиной, он спросил:

– Кто вы такой?

– Человек…

– Да вы бросьте шутить! Вы не майор Стожаров?

– Ну да, черт возьми!

– Где же вы пропадали?

– Как это понять? – усмехнулся я.

– Давно приземлились?

– Пожалуй, больше часа. Еле выбрался на дорогу,

– Фу ты черт! А мы с ног сбились. Скорее в машину! – И

он подхватил мой парашют. – Сторожили вас на станции, кругом все облазили. Замерзли?

– Наоборот. Весь мокрый. Вот в машине, наверное, замерзну.

– Не успеете. Лезьте в кузов. Я бы вас в кабинку посадил, да мне надо дорогу показывать. Машина чужая…

Сколько человек было в закрытом брезентом кузове, я в темноте определить не мог. По голосам можно было предположить – не меньше четырех. Я оперся спиной о кабину, а ногами о что-то твердое.

Некоторое время мы ехали по шоссе, затем кузов накренился набок, машина перевалила через кювет и запрыгала на ухабах. Я был в каком-то блаженном состоянии.

Вскоре наша машина остановилась и послышалась команда:

– Вылезайте, товарищи!

Спрыгнув на землю, я увидел среди степи одинокий самолет, почти слившийся с белым снегом.

– Быстрее в самолет! – раздался тот же голос. – А то погода час от часу все хуже.

Я поднял голову – с неба опять начала сыпаться мелкая пороша.

Через несколько минут я снова был в воздухе. В самолете было светло, тепло, уютно. Мягкие кресла покрыты парусиновыми чехлами. Меня угостили бутербродами с ветчиной, горячим чаем из термоса, преотличным «Беломорканалом».

Как быстро все изменилось! Какой-нибудь час назад я сидел во вражеском самолете, бок о бок с оккупантами, с гитлеровцами Гюбертом и Рихтером. Час назад мне жал руку матерый диверсант, фашистский волк Гюберт. А

сейчас я обменивался рукопожатиями с товарищами, советскими разведчиками. Всегда – и в детстве, и в зрелые годы – я увлекался приключенческими книгами, зачитывался романами Жюля Верна, Майн Рида, Луи Буссенара, Фенимора Купера. Я тайно и явно завидовал подвигам смелых патриотов-героев, борцов за справедливость и свободу, мечтал о путешествиях и приключениях, но разве мог я думать, что подлинная жизнь бросит меня в такой водоворот борьбы, опасностей, приключений! Разве мог я думать, что стану участником таких необычайных событий! С самолета я вновь попал в машину, из машины – в горячую ванну, а из ванны – за накрытый стол. Московская ночь была уже на исходе.

Распоряжался за столом майор Петрунин, тот, кто подобрал меня на шоссе, – широкобровый, скуластый и очень энергичный. Помогал ему маленький лейтенант с пушком на верхней губе, которого все звали Костей. Они были радушны, оказывали мне самое сердечное внимание, проявляли трогательную заботу.

За столом я почувствовал, что меня начинает пробирать мелкий озноб. Этого только не хватало! Неужели простудился или подхватил грипп? Я высказал свои опасения товарищам. Тотчас же Костя сбегал к квартирной хозяйке и возвратился с тремя таблетками кальцекса.

– Эту утром, – поучал он меня, выкладывая таблетки на стол, – эту в обед, а эту перед сном. И как рукой все снимет, товарищ майор!

Действительно, все как рукой сняло. По-видимому, озноб был вызван сильной нервной реакцией. Я встал здоровым.

В полдень меня принял полковник Решетов. Я увидел то же хмурое, суровое лицо, те же внимательные и как будто сердитые глаза. Он по-прежнему то и дело массировал свою поврежденную левую руку.

Встретил он меня приветливо: вышел из-за стола, обнял, довел до кресла и усадил.

Беседа затянулась часа на три.

Полковника интересовало буквально все, что происходило на Опытной станции. Я восстановил в памяти все события и изложил их последовательно, день за днем, перечислил всех обитателей станции, дал им характеристику, а затем отвечал на бесчисленные вопросы полковника.

– Вы уверены, что Габиш полковник? – спросил он.

– Конечно. Я видел его в форме полковника, и обращаются к нему все как к полковнику.

– Значит, русским языком он владеет сносно?

– Вразумительно. Может обходиться без переводчика.

– А Гюберт?

– Хорошо. Так же, как и своим, только с акцентом.

Полковник Решетов вставал, прохаживался по кабинету, вертел карандаш между пальцами, вглядывался в карту, висевшую на стене, и снова усаживался против меня в кресле. Он все время был в движении, в мыслях и ставил всё новые вопросы.

– Значит, гауптман Гюберт – заядлый охотник?– спросил он.

Я подтвердил.

– Это интересно. Очень интересно! А кто из них – Габиш или Гюберт посоветовал вам заинтересовать Саврасова деньгами?

Я ответил, что Гюберт.

– А как отнесся к этому Габиш?

– Он рассмеялся и сказал, что «это есть умно»!

– А какую цель преследовали вы, давая указание

Кольчугину закрепиться на Опытной станции?

Я пояснил. Фома Филимонович, став необходимым спутником гауптмана в охоте, сможет упрочить свое положение и информировать Криворученко обо всем, что происходит на Опытной станции.

– Разве я поступил не так? – спросил я.

– Вы поступили совершенно правильно! – успокоил меня полковник. Кольчугин, говорите, человек вполне надежный?

– Да. За него я могу поручиться.

– Ну хорошо, – сказал Решетов. – На сегодня довольно.

Я полагаю, что пора послать гауптману Гюберту такую телеграмму… Пишите. – Он подал мне блокнот и карандаш. – «Саврасов месяц назад арестован присвоение крупных денежных сумм и подделку отчетных документов осужден десять лет». Как вы находите?

– Пилюля для них неожиданная и горькая…

– Что поделать, – усмехнулся Решетов. – Все равно придется глотать. Раз он так любит деньги… Не меньше, чем вы. – Мы рассмеялись. – Вы не кладите карандаш, пишите дальше: «Брызгалов из больницы выписался, веду розыски. Сообщите, как поступить радиостанцией». Вот так. Теперь всё.

– Когда отправить эту телеграмму?

– Дней через десять – двенадцать после того, как вы уведомите Гюберта, что прибыли благополучно.

– Понимаю.

Полковник взял из моих рук блокнот, перечитал телеграмму вслух и заметил:

– Пожалуй, так будет правильно. Вы дали Саврасову телеграмму, а вам ответили, что его нет. Вы выехали или вылетели на место и разузнали все подробности. Времени вполне достаточно. Все коротко и предельно ясно. Для порядка порадуйте их кое-какой информацией. Ну, а этих ваших новых «друзей», шестерых железнодорожников, мы постараемся сегодня же устроить… О них можно будет сообщить дополнительно и по-разному. Все это мы обсудим. Кстати, вы хорошо запомнили фамилии, имена, пароли, не перепутали?

– Надеюсь, что нет… А Константина вы видели?

– А как же! Он сидел в этом же кресле, в котором сидите вы.

– Интересно, какое впечатление произвел он на вас?

– Как вам сказать… – Решетов на мгновение задумался.

– Во всяком случае, человек решительный и преданный.

Ведь он очень много перенес, много выстрадал и не согнулся. Ну и дал же он вам аттестацию!…

– Я думаю…

– Когда я назвал Константину имена Отто Бунка, Гюберта, Похитуна и прочих гадов из этого гнезда и сообщил, что пилот, который его вез, уцелел, парень задумался.

– То есть? – поинтересовался я.

– Задумался и сказал: «Вот оно что… Значит, кто-то вас информировал? Понятно! Вопросов я вам, товарищ полковник, задавать не буду, так как знаю, что вы мне на них не ответите, но теперь мне кое-что ясно. Придется произвести переоценку некоторых фигур». С уверенностью он, конечно, ничего сказать не может…

Мы помолчали. Полковник искоса поглядывал то на меня, то на свою руку, затем встал и спросил:

– Вы хотели бы повидаться с женой?

Ну что я мог ответить? Конечно, хотел бы, но пока идет война, это, вероятно, невозможно. Я так и сказал.

– Невозможного ничего нет, – объявил Решетов. – Так вот… Завтра возьмите мою машину и съездите в Л., на аэродром. И встретите жену. Самолет должен прилететь к шестнадцати часам…

Кажется, я изменился в лице.

– Завтра? – растерянно, глупо улыбаясь, переспросил я.

– Да, да. Ее по нашему вызову отпустили на пять суток.

Ведь она работает в госпитале. Мы подумали с Фирсановым и решили, что, чем вам ехать туда, лучше ее сюда вызвать. Тем более что вы с самого начала войны не виделись. Да и вообще ей надо немного… – Что «немного», полковник не договорил, а сделал неопределенный жест рукой. – Идите отдыхайте!

Я скатился с седьмого этажа, не чувствуя ступенек, и пришел в себя лишь на морозном воздухе.

Значит, Маша работает в госпитале? А как же дочурка, как Танечка? Возьмет ее Маша с собой? А почему бы и нет?

Таньке сейчас… Я подсчитал… Да, ей сейчас уже четыре года и восемь месяцев. Конечно, они прилетят вместе.

Но прилетела одна Маша.

Я сразу заметил ее среди пассажиров, вышедших из самолета, и бросился навстречу. Она была меньше всех, в своей старенькой беличьей шубке, с маленьким чемоданом в руке. Она стояла и искала меня глазами, а увидев, пошла быстро, ровными, мелкими шажками, такой знакомой и родной походкой. Но не дойдя до меня шага два, она остановилась, прижала руку к груди и как-то странно посмотрела на меня. Я подумал, что ей стало плохо, только не мог догадаться отчего. Потом она улыбнулась. Улыбнулась тихой улыбкой, как улыбаются лишь тяжело больные или чем-то потрясенные люди.

Я схватил ее, обнял, прижал к груди, заглянул в глаза.

Она опять улыбалась, а из глаз ее градом катились слезы.

– Машенька! Что с тобой? – Я расцеловал ее в теплые щеки, в глаза, в губы. – Я же тут, с тобой!… Успокойся.

Но она все плакала и только через минуту, тяжело вздохнув, проговорила:

– Нет у нас больше Таньки, Кондрат!…

У меня сжало горло. Я почувствовал смертельную усталость и слабость во всем теле. Все вокруг стало чужим и безразличным. Потом, боясь, что мужество совсем покинет меня, я взял Машу под руку и повел сам не знаю куда.

Мы медленно шли по расчищенной от снега, асфальтированной дорожке, и Маша тихо, как бы опасаясь, что кто-то услышит про наше горе, рассказывала, как все случилось.

Это произошло еще в августе сорок первого года, когда эшелоны с эвакуированными пробивались в глубь страны, на восток. В ночь на 26 августа на поезд налетели фашистские бомбардировщики… Осколок убил девочку мгновенно, она даже не проснулась. В Машу угодило два осколка. Она выжила. Ее увезли в один из уральских военных госпиталей, а когда встала на ноги, осталась там работать.

Меня убивать страшной вестью не хотела. Она знала, что я занят. Оказывается, Фирсанов переписывался с нею. И как знать, плохо или хорошо она поступила, утаив от меня смерть дочери…

Маша умолкла и молчала до самой квартиры. И я молчал. И думал. Много горя выпало на долю Маши. На шестой день войны погиб ее старший брат командир артиллерийского полка. Месяцем позднее разбился второй брат, летчик-испытатель. А теперь Таня…

Я знал, что у каждого человека, рано или поздно, бывает своя невозвратимая утрата. У Маши уж слишком много!

Итак, произошло это в ночь на 26 августа сорок первого года. Эту дату я не забуду. И врагам ее припомню. Сделаю все, что в моих силах!…

Когда пять суток спустя я провожал Машу в обратный путь, она сказал:

– Кондрат… В степи, недалеко от станции Выгоничи, есть маленький холмик. Я обложила его камнем… Четырнадцать шагов от выходной стрелки железнодорожного пути, став спиной к водокачке – строго вправо. Семь шагов от березы-двойняшки. Она одна растет там… Я все вымерила своими шагами… Там лежит Таня. Если тебе придется…

– Хорошо, хорошо! – прервал я ее. – Я все понял…

Шесть дней спустя, в ночь на воскресенье, меня разбудил телефонный звонок.

Рассвирепев, я вскочил, схватил трубку и крикнул:

– Какого дьявола вам надо?!

– Вас, майор, именно вас! Впрочем, кто у телефона?

– Майор Стожаров.

– Порядок! Говорит Петрунин. Неужели вы так крепко спите? Я барабаню с полчаса. Скажите, вы правительственные награды имеете?

– Не заработал еще. Что за пустяшные вопросы среди ночи?

– Считайте, что имеете. Михаил Иванович Калинин подписал Указ о награждении вас орденом Красного Знамени, Криворученко и радиста Ветрова орденами Красной

Звезды, а Кольчугина – медалью «За боевые заслуги». Ясно? Я ничего не ответил – не нашелся. И принял это сообщение довольно равнодушно. Еще слишком сильна была боль, от которой я не мог оправиться. Все думал о Тане. Не хотел думать, глушил в себе мысли, но… ничего не получалось. А тут…

– Вот и всё, – подвел итог майор Петрунин. – И прошу учесть, что я первый вас поздравил.

– Учту, – угрюмо бросил я.

Через несколько дней мне приказали вылететь к подполковнику Фирсанову. Я быстро с радостью собрался.

Горестные мысли и щемящая печаль уступят место удесятеренной ненависти к врагу. Скорее к новым делам, к беспощадной борьбе.

Теперь все эти дни в прошлом. Теперь это воспоминания. Они приходят непрошено, и от них никуда не уйдешь.


32. ДОКТОР НАНОСИТ ВИЗИТ

День был на исходе. Я, майор Петрунин, лейтенант

Воронков и еще два офицера из отдела полковника Решетова ехали «встречать» Доктора.

В два часа ночи он должен был выброситься на нашу территорию.

Этому предшествовал оживленный обмен радиограммами между мной и Гюбертом: уточнялись даты, место приземления.

Машина плавно катилась по чистому и ровному шоссе.

Я сидел в кабине, откинувшись на спинку сиденья, и дремал: долгая езда укачала меня.

В пути мы дважды попадали под дождь, и я серьезно опасался, сможет ли машина добраться до отдаленного от шоссе и жилых мест пункта встречи, к которому вел длинный отрезок обычной грунтовой дороги.

Перед развилкой Петрунин забарабанил по крыше кабины и крикнул:

– Сворачивай направо!

Шофер остановил машину, сошел на землю и, оглядев дорогу, проворчал:

– Гиблые места!

– Не паникуй, Петя! – сказал Петрунин.

Петя почесал в затылке и полез обратно в кабину.

Машина съехала с шоссе на большак и сразу завиляла из стороны в сторону. Мы поехали по жидкой грязи медленно, на второй скорости. Спасало то, что под верхним оттаявшим слоем земли лежал еще мерзлый слой.

– Жми, жми, Петя! – подбадривал Петрунин.

– «Жми, жми»! – ворчал тот. – Начнешь жать – обязательно заночуешь в кювете!

Он ловко выруливал машину, а машина так и норовила сползти с горбатого большака в кювет. А тут еще клонящееся к закату солнце играло своими лучами в лобовом стекле и слепило глаза.

Кое-как, перегрев мотор, мы преодолели этот злосчастный участок, но перед самой деревенькой все-таки основательно завязли. Задние колеса затянуло в канаву, и машина прочно села на дифер. Мы выбрались из кузова.

Шофер повздыхал, выругался и отправился в деревню.

Вслед за ним ушел и Петрунин.

Вернулись они с двумя бревнами. Мы стали «вываживать» машину и кое-как вытянули ее из канавы.

В деревню попали затемно. Остановились в доме председателя колхоза и остаток вечера прокоротали за чаем и разговорами. В половине первого я и майор Петрунин покинули дом, предварительно еще раз проинструктировав остающихся. Мы взяли с собой мешок с сухой паклей, банку с машинным маслом, бутылку с бензином, ракеты и ракетницу.

Ночь стояла тихая, полная какого-то значительного спокойствия. Все небо было усеяно звездами. Луна уходила за горизонт и, прячась за тучку, как бы подмигивала нам. Подмораживало. Лужицы, затянутые тонким матовым ледком, похрустывали под ногами.

– Погодка на нас работает, – заметил Петрунин. – Обратно по морозцу быстро выберемся.

Мы вышли из деревни, миновали кладбище, обогнули небольшую березовую рощу, наполненную бодрящим весенним ароматом, перебрались по мостику через крошечную речонку и зашагали по открытому полю. Пройдя два километра, увидели белый шест – метку, поставленную нами заранее. Мы вынули из мешка паклю и выложили из нее на земле круг трех метров в диаметре. Паклю полили машинным маслом.

Петрунин зарядил ракетницу, я приготовил карманный фонарик. Мы закурили и стали ждать.

Минут за пятнадцать до назначенного времени с запада послышался стонущий рокот мотора. По звуку мы без труда определили, что идет немецкий самолет.

– Смотри, еще спутает, – заметил Петрунин. – Возьмет да и пройдет стороной.

– Не должен, – сказал я. – На всякий случай надо посигналить.

Я поднял в небо сильный фонарик и просигналил условленным шифром.

Кажется, Петрунин оказался прав – самолет явно отклонялся в сторону и удалялся. Шум его мотора становился глуше. Тогда я плеснул из бутылки бензина на паклю, чиркнул спичку, и пакля, мгновенно вспыхнув, загорелась круговым пламенем. Звуки мотора стали вновь нарастать и приближаться. Наш сигнал заметили. Самолет снизился и проплыл над головами.

Я отошел в сторону, и снова начал сигналить фонариком. Самолет трижды подмигнул нам зеленым огоньком.

– Все идет, как по нотам, – проговорил Петрунин и начал подливать в огонь масло.

Самолет развернулся и снова пошел на нас. Под его крылом на мгновение зажегся красный фонарик.

– Прыгнул, – сказал я. – Гаси костер.

Красный огонек подтверждал прыжок. Петрунин начал затаптывать костер. Я напряженно всматривался в звездное небо и наконец заметил в нем купол парашюта и болтающуюся на стропах человеческую фигуру.

Доктор не мог похвастаться точностью приземления.

Его сносило к деревне, и я побежал.

Он опустился шагах в четырехстах от огня, упал животом на землю и остался лежать неподвижно. Я подходил, мигая фонариком, но он не поднимался. Я решил было, что

Доктор ушибся или потерял сознание, но тут же услышал, как щелкнул затвор пистолета. Доктор готов был ко всяким случайностям.

– Кто? – повелительно крикнул он, когда я остановился от него в двух шагах.

– Хомяков, – ответил я. – Вы не ушиблись?

– Как будто нет.

– Ну вот и великолепно! А помните, как вы боялись прыгать?

– Было, было… – И Доктор упругим движением вскочил на ноги.


Я осветил его лучом фонарика. На нем была армейская шапка-ушанка с вдавлинкой вместо звезды, стеганый ватный костюм и солдатские кирзовые сапоги.

– Выключите фонарь, – сказал он мне и протянул руку.

– Здравствуйте, Хомяков! Жребий брошен! Точь-в-точь, как в американском кинобоевике…

Я почувствовал, что рука Доктора по-прежнему была в тонкой перчатке. Доктор сунул пистолет в карман.

Я спросил:

– Кто вас провожал?

– Гауптман… А кто там вытанцовывал над огнем?

– Один из тех шести, – ответил я. – Он достал машину.

Сам за шофера. Он сейчас подойдет.

Доктор угостил меня сигаретой, осветил зажженной спичкой мое лицо и спросил:

– Куда мы сейчас?

– В Москву. Куда же еще? Я ведь сообщил, что все подготовил.

– Понимаю, понимаю. – И он, пыхтя дымом, поглядел по сторонам.

Подошел майор Петрунин.

– Познакомьтесь, – предложил я.

Доктор протянул руку, не называя себя, и лишь промолвил:

– Очень приятно.

– Звонарёв, – отрекомендовался Петрунин.

– А как с парашютом? – спросил Доктор.

Я сказал, что оставлять здесь парашют нельзя и что его придется захватить с собой, а по дороге где-нибудь припрятать. Доктор согласился. Петрунин скатал парашют,

затиснул его в мешок из-под пакли и взвалил на плечо. Мы тронулись к деревне.

– Значит, прямо в Москву? – спросил Доктор.

– Сначала зайдем в деревню, – ответил я.

– А зачем? – поинтересовался Доктор.

– Машина наша стоит у отца Звонарёва.

– А как там?

– Это что-то на вас не похоже, Доктор, – усмехнулся я. –

Деревушка глухая, в девятнадцать дворов. Остались одни бабы да деды…

– Оно конечно, – бодро ответил Доктор, но тут же спросил: – А нас по дороге в Москву не прихлопнут на контрольных пунктах?

– Мы ночью не поедем, а днем не проверяют.

– А где же мы будем торчать до утра?

– У отца Звонарёва.

– Удобно?

– Удобнее и быть не может, – вмешался в разговор

Петрунин. – Старику моему уже за восемьдесят стукнуло, и он глух, как доска.

Немного помолчали, потом я спросил:

– Что нового на станции? Все живы?

– Там всё по-старому, вот у вас тут дела неважные…

– Именно?

– А Саврасов? Завалился?

– Тут уж я ни при чем. Без меня это стряслось.

– Идиотина! – сказал Доктор. – Денег ему не хватало!…

А Брызгалова не отыскали?

– Нет.

– Ну этого-то я найду, – уверенно заявил Доктор.

«Едва ли», – подумал я.

Подходя к деревне, Доктор осведомился:

– Радист Курков далеко?

– А что?

– Надо же отстучать Гюберту.

– Всё сделаем. К обеду господин Похитун доложит гауптману телеграмму.

Когда вошли в деревню, Доктор заметил:

– Действительно, медвежий уголок. Тут можно целый десант высадить, и никто не почешется. Сказано, Русь-матушка…

У дома председателя колхоза я предупредительно пропустил Доктора вперед и сказал:

– Сюда… вот сюда…

Доктор толкнул дверь, вошел в освещенную комнату и тут же, без команды, поднял руки: на него в упор смотрели три пистолетных ствола.


33. НОВОСТИ

К моменту прибытия Доктора люди полковника Решетова проделали большую работу. Помимо Саврасова и

Брызгалова, были выловлены и разоблачены еще шесть вражеских агентов, переданных Гюбертом под мое начало.

Многое сообщил Курков, явившийся с повинной и не пожелавший работать на врага.

Доктор не стал запираться. Умный, умудренный многолетним опытом, искушенный в делах разведки, он понял сразу, что попался крепко. Он избрал правильный путь, решил признаться во всех своих преступлениях и хотя бы частично искупить этим вину. И он признался. Он вывернул себя наизнанку. Прежде всего он собственноручно написал, по выражению Решетова, свой «послужной список», а потом принялся за Габиша, Гюберта и остальных.

Он не пытался смягчить свои преступления, дал себе убийственную характеристику, но не пожалел красок и для своих шефов. Они предстали перед нами во всей своей красе.

То, что удалось разведать мне за время пребывания в «осином гнезде», составило лишь крохотную долю того, что сообщил Доктор. Он выдал серьезную шпионскую группу Бурьянова, о которой я не мог даже подозревать. Он сообщил о том, что станция Габиша проводила широкую вербовочную работу среди предателей и пособников оккупантов и сейчас подготавливает из них три группы шпионов и диверсантов для подрывной работы на нашей территории.

Доктор назвал их имена и фамилии, а также известных ему агентов, в разное время переброшенных за линию фронта.

Он вернулся к прошлому, к довоенным годам, выложил историю с Робушем и сказал, что на нашей территории должна существовать еще одна небольшая, но строго законспирированная шпионская группа, созданная самим

Гюбертом при первом его визите в Советский Союз.

Полковник Габиш высказывал намерение передать эту группу также под руководство Доктора, но потом почему-то передумал.

Доктор располагал своим шифром и кодом, специальными позывными и волнами для радиста, и, если бы он не стал сразу на путь признания, мы попали бы в затруднительное положение. Разоблачив себя, Доктор не счел нужным утаивать что-либо и великолепно понял, что именно от него требуется. Он «доложил» Гюберту о благополучном прибытии. С помощью Доктора полковник

Решетов продолжал искусно водить за нос капитана Гюберта, время от времени передавая ему выгодную нашему командованию лжеинформацию.

Комбинация с Доктором натолкнула Решетова на совершенно новую, смелую мысль. Он задался целью совершить налет на «осиное гнездо» и захватить все документы и материалы, там хранящиеся.

Операция эта предварительно была продумана, оставалось разработать детали. Руководство одобрило этот план. В Москву вызвали подполковника Фирсанова и начальника разведки штаба майора Коваленко.

Мне предложили засесть за телеграммы, поступившие за это время от Криворученко, и составить по ним обзор о положении дел в его группе и на станции.

Я пересмотрел кипу телеграмм и выбрал из коротеньких сообщений все, что только было возможно.

Складывалась такая картина. В конце зимы Гюберт перенес свою резиденцию на новое место. Он перебазировался на восемьдесят километров западнее прежней стоянки и разместился в бывшем доме отдыха. «Осиное гнездо» по-прежнему прикрывается вывеской «Лесной опытной станции», стоит в лесу между городом и большим селом, районным центром. От города до него восемьдесят километров, а от села – всего четыре.

Похитун объясняет это перемещение тем, что близость города могла привести к полной расшифровке Опытной станции, и Гюберт решил предвосхитить события.

Изменений в личном составе Опытной станции никаких не произошло, только на вакантную должность помощника

Гюберта прибыл некий майор Штейн.

Гюберту присвоено звание майора. Он награжден железным крестом. Штейн владеет русским языком и отличается более крутым, нежели покойный Отто Бунк, характером. Он завел на Опытной станции овчарок.

В своих показаниях Доктор дал аналогичные сведения и лишь добавил, что Штейн, по его мнению, является преемником Гюберта, так как были разговоры о переводе

Гюберта на новую должность.

В группе Криворученко теперь не двое, а пятеро: сам

Криворученко, радист Ветров, Логачев, пришедший из партизанского отряда, Березкин – из городского подполья и

Таня Кольчугина. Она попала в группу после какой-то удачно проведенной комбинации, но какой именно – мне было непонятно. Можно предположить лишь, что уход

Тани в лес был связан с отъездом из города Фомы Филимоновича.

Да, старик покинул свои «хоромы». Он выполнил мое задание. Он сумел войти в такое доверие к Гюберту, что тот захватил его с собой на новое место. Старик и в самом деле заделался егерем. Мог ли я предполагать, что его разговор с

Гюбертом об охоте приведет к таким результатам?

Фома Филимонович выполнил и второе мое задание: ему удалось наладить отношения с Похитуном; он поступился своим характером и стал неразлучным «другом»

грязного шифровальщика.

Фома Филимонович ездит на охоту с Гюбертом, и весенний сезон, по словам Криворученко, прошел у них на славу. Но Гюберт стал более осторожен. Если раньше он ездил в сопровождении двух автоматчиков, то сейчас берет с собой по три-четыре, а то и по пять солдат.

Группа Криворученко стоит лагерем в лесу, в девятнадцати километрах от Опытной станции. Лагерь именуется «Полюсом недоступности». Встречи с Фомой Филимоновичем проводятся в лесу, между «осиным гнездом» и

Полюсом недоступности, но иногда и в селе. В лесу с ним встречаются поочередно Криворученко, Логачев и Березкин, а в райцентре – только Березкин.

Старик свободно пользуется лошадью Опытной станции, часто ездит в лес на охотничьи разведки. Пользуясь этим, Фома Филимонович даже приезжал на Полюс недоступности.

В марте группе Криворученко выбросили на парашюте мешок с грузом. В мешке были батареи для радиостанции, медикаменты, боеприпасы и продукты первой необходимости.

Так выглядели дела на той стороне…

Вскоре полковник Решетов вызвал Фирсанова, Коваленко, Петрунина и меня, чтобы посовещаться о плане налета на Опытную станцию. Единодушно было решено снова выбросить меня в тыл врага, возглавить группу

Криворученко и уже там, на месте, разработать до мелочей два-три варианта операции, которые мы здесь наметили в общих чертах.

– Сколько вам надо времени на подготовку? – обратился ко мне Решетов.

Я ответил, что недели три.

– Мало, не успеете. Месяц! – заключил Решетов и на этом отпустил нас.


34. СНОВА В ДОРОГУ

Быстро бежало время. Ушла весна с запоздалыми снегопадами и теплыми ветрами. Отгромыхал первыми грозами, омыл землю прямыми крупными дождями веселый, прозрачный май. Пришло лето.

Электричка мчала меня в Подмосковье. Я сидел у окна.

Зеленый ковер сменялся сосновыми борами, березовыми рощицами, мелькали дачные места. В пруду с шумом и гамом плескались ребятишки.

Подготовка моя закончилась. Сегодня ночью я должен был выехать поездом на прифронтовой аэродром, а там…

там опять прыжок. Я шел на новое задание с большим подъемом. Несомненно, сказывались опыт и связанная с ним уверенность в своих силах.

Электропоезд на полминуты остановился на маленькой станции. Из вагонов хлынул поток озабоченных пассажиров. Я сошел с платформы и по дорожке, так похожей на партизанскую тропу, направился лесом к домику, в котором жил все это время.

Да, пришло лето. С осин летели пуховые «гусеницы», отцвела черемуха, доцветала сирень, елки выбросили молодые побеги салатного цвета. Воздух сочный, густой, настоянный на зелени, – пьянил. Солнце узкими полосами пробивалось через пушистые кроны деревьев и вносило яркую пестроту в лесной полумрак.

Вот и мой домик. Он уже стар, почернел от времени, покосился немного и, кажется, грозится заглянуть в овраг, в речушку. На лужайке перед домом лето выткало чудесный зеленый ковер. Такой чудесный и нежный, что мне жаль топтать его ногами! Я его обхожу.

Дом обнесен ветхим частоколом, маленькие окна полускрыты кустами сирени. По углам крыши на длинных шестах закреплены две скворечни. Из них доносится писк.

Старый скворец, нахохлившись, сидит на скворечне и греется на солнышке.

Я уже привык к своему временному жилью, и мысль о том, что через несколько часов я его покину, навевает какую-то безотчетную грусть.

Войдя в комнату, я увидел майора Петрунина. Он сидел, странно выпрямив корпус. Его всегда беспокойные руки сейчас неподвижно покоились на коленях. У майора были недюжинные организаторские способности. Я невольно заражался его энергией. Все привыкли видеть его в постоянном движении, за каким-нибудь делом. И я удивился, застав его на этот раз в необычной для него позе.

– Распрощались? – спросил он и тут же встал.

– Да. А вы о чем призадумались?

Майор сделал круговой жест рукой. На диване, на стульях, на столе, на кровати, на полу и подоконниках –

везде, где только можно, – лежали пистолеты, гранаты, патроны, автоматы, подсумки, компасы. На вешалке болтался заплечный мешок, а на спинке стула – парашютный.

У порога лежал ручной пулемет.

– Соображаю, что еще надо взять, – озабоченно сказал майор.

Сначала мы составили список, а потом отобрали и отложили в сторону два автомата, два пистолета, боеприпасы к ним, пятнадцать противотанковых гранат, полдюжины бутылок с самовоспламеняющейся жидкостью «КС», ракетницу, набор ракет трех цветов, два компаса, аптечку, нательное белье, спирт в металлических флягах, сахар, консервы, концентраты, сухари, табак, спички, – словом, все то, что попросил в последней телеграмме Криворученко и что добавил я сам. Все это надо было уложить в один мешок, который сбросят на грузовом парашюте перед моим прыжком.

– Боюсь, что не влезет в один мешок, – засомневался я.

– Это уж мое дело, – сказал Петрунин и приступил к укладке.

Все отлично улеглось.

В сумерки укладка была закончена. На полу лежал здоровенный, пухлый, туго перетянутый ремнями мешок.

А минут через десять на машине подкатил Костя Воронков, и мы поехали в Москву.


35. ОДИН В ЛЕСУ

Все слышали такие странные клички, как «тихоход»,

«огородник», «этажерка», «примус», «утенок», «король воздуха». В этих словечках заложены любовь и юмор, теплота и дружеская фронтовая шутка. Так окрестили в годы войны замечательный нехитрый самолетик У-2, завоевавший славу смелого соколенка и приумноживший заслуги нашей боевой авиации.

Это он во мраке ночи незаметно, тихо появлялся над тщательно замаскированными вражескими объектами и подвешивал огненные «люстры» ориентиры и своеобразные светофоры для своих старших братьев–бомбардировщиков. Это он в погоду и непогоду, зимой и летом, весной и осенью скрытно подкрадывался к переднему краю противника и добросовестно обрабатывал его гранатами, сам оставаясь неуязвимым. Это он подвозил к передовой, в дивизионные санбаты, драгоценную человеческую кровь, возвращавшую жизнь тысячам бойцов, и доставлял в безопасный тыл тяжелораненых, которым требовалась немедленная и сложная операция. Это он развозил по всему необъятному фронту, от Черного моря до Ледовитого океана, офицеров связи с приказами и планами, которые нельзя было доверить ни коду, ни шифру, ни телеграфу, ни телефону, ни радио, – сокровенные замыслы и предначертания советского командования. Это он первым опустился на Малую землю, к народным мстителям –

доблестным партизанам, и связал их с Большой землей.

«Рус фанер» – с презрением и издевкой отзывались о нем в первые дни войны гитлеровцы. Но когда они познакомились с ним вплотную, когда он стал отбивать у них аппетит и превращать спасительную ночь в яркий и беспощадный день, они начали называть его не иначе, как «стоячая смерть».

Я питал большую любовь к этой маленькой и удобной, нетребовательной и выносливой, безотказной и маневренной машине. Она оказала мне при полетах в тылы врага много неоценимых услуг. Я предпочитал ее любой другой машине. Но, признаюсь честно, когда в эту ночь повис в ней над линией фронта, то особого удовольствия не испытывал.

Подо мной внизу кипел тяжелый бой, разгоревшийся с вечера. Басовито ухали дальнобойные пушки, и разрывы снарядов угадывались по взметавшимся вверх языкам пламени, взлетали ракеты, освещая все вокруг мертвенным светом, огненный пунктир трассирующих пуль чертил воздух, что-то горело, и огонь метался из стороны в сторону.

Попав под многослойный зенитный огонь, «утенок»

жалко вздрагивал всем своим хрупким телом. На нижних плоскостях появились пробоины. Но он, словно преисполненный презрения к смерти, упорно полз через линию фронта.

Нас спасало лишь то, что немцы били наугад, так как после первого выстрела летчик почти совсем сбросил газ, и мы плыли бесшумно. Но зато мы теряли высоту и снижались.

Я вздохнул облегченно не тогда, когда огонь, преследовавший нас, остался позади, а когда снова услышал мотор, заработавший на полных оборотах. Значит, все обошлось и на этот раз. И на этот раз «утенок» оправдал себя.

Потянулась территория, захваченная противником.

Летчик внес поправку в куре, взял правее, и спустя некоторое время я увидел внизу сигналы Криворученко. Пять костров, выложенных в форме конверта, показались мне маленькими светящимися точками. Самолет шел на них, сделал разворот, и мне подали сигнал.

Я удачно сбросил мешок с грузом, а сам немножко замешкался. Я зацепился лямками за что-то в кабине и прыгнул на несколько секунд позднее, чем следовало. И

эти несколько секунд обошлись мне очень дорого.

Выбираясь на плоскость, я подумал, что и этот очередной прыжок дается мне как первый в жизни, потом ступил в пустоту и провалился.

Когда я опускался, сигнальные огни появлялись то позади, то впереди меня и, как казалось, разгорались все ярче и ярче. Я следил за ними, но с каждой секундой убеждался, что меня относит в сторону. И вдруг я обнаружил, что спускаюсь не на землю, а на воду. Было это озеро, болото или пруд – я не успел определить, Зеркальная водная поверхность отчетливо рисовалась на густо-черном фоне леса, в воде мерцали отраженные звезды. В моем распоряжении оставались считанные секунды. Раздумывать и гадать было некогда. Ясно, что, если я опущусь на воду, не освободившись от парашюта, меня накроет, я запутаюсь в стропах и, конечно, не выплыву. Когда до воды оставалось несколько метров, я отстегнул лямки и камнем полетел вниз.

Я нырнул удачно и довольно глубоко, но дна не достал.

На поверхность выбрался с трудом: движения связывал вещевой мешок. От сапог я освободился так же решительно, как от парашюта. Затем, не сбросив заплечного мешка, я стал медленно подгребать к берегу. Вскоре ноги мои коснулись дна, я попробовал встать, но тотчас погрузился до колен в липкую и густую жижу. Меня охватил естественный в таких случаях страх. Я решил, что попал в одну из зыбких трясин, из которых спастись можно лишь чудом. Кое-как высвободив ноги, я поплыл как можно быстрее и наконец ощутил под ногами более или менее твердую почву. Передохнул. От напряжения меня мутило, в висках стучали молотки. Сердце колотилось часто и гулко.


До берега оставалось еще шагов восемь – десять.

С исколотыми об осоку и изрезанными в кровь босыми ногами я наконец на четвереньках выбрался на кочковатый, сырой берег и растянулся пластом.

Мокрый, не чувствуя от усталости холода, я пролежал неподвижно минут пятнадцать. Затем встал, прислушался, осмотрелся. Где-то далеко-далеко ворчала артиллерийская канонада, а здесь вокруг меня стояла глухая тишина. Лишь болото, из которого я выбрался, тяжело вздыхало, булькало, чмокало, как огромное чудовище, – это вода заливала мои глубокие следы в илистом дне.

Только теперь я почувствовал, что начинаю коченеть: зубы лихорадочно застучали, озноб охватил все тело. Я

хотел сразу бежать в лес, чтобы согреться, но вспомнил о парашюте: нельзя бросить его на болоте, надо спрятать.

Ночью этого не сделаешь, придется ждать утра…

Да и куда бежать? Прыгнув с опозданием, я перед приземлением не мог засечь сигнала, а в болоте окончательно потерял ориентировку. В каком направлении надо идти, где искать Криворученко и его ребят? До рассвета оставалось часа два – срок небольшой, но у меня зуб на зуб не попадал, всего трясло. И все-таки надо что-то предпринимать.

Прежде всего я выбрался на сухое место, снял с себя одежду, белье, выжал то и другое и снова натянул на себя.

Теплее не стало. Озноб усиливался. Я отхлебнул из фляги, закрепленной на поясе, и это ненадолго согрело меня.

Можно бы развести огонь, обсушиться и обогреться, благо зажигалка моя работала, но нет, нельзя: неизвестно, где я находился, неизвестно, кого мог бы привлечь мой костер.

Я прыгал на месте, делал коротенькие пробежки, приседал, согревал себя этим на короткое время и вновь мерз.

Потом я забрался в густой молодой ельник. Мне казалось, что в нем, укрытый от промозглого дыхания болота, я согреюсь. Из ельника меня выжила мошкара. Она гудела, наседала, липла к лицу, рукам, мокрой одежде и жалила беспощадно. Я опять выбрался на чистое место и принялся плясать. Тьма постепенно редела. Никогда розовеющее на востоке небо не приносило мне такой радости. Я прыгал, бегал, ждал, считал секунды. Я видел, как меркли звезды, но мне казалось, что они гаснут слишком медленно и слишком уж долго и ярко горят на западе.

Я успокоил себя мыслью, что ребята, конечно, ищут меня, возможно, что бродят где-нибудь вблизи и не решаются окликнуть.

Я хотел было подать голос, но не рискнул. В тылу врага опасность подстерегает на каждом шагу. Могло быть и так, что невдалеке проходит дорога, что появление самолета замечено врагом и меня уже ищут.

Небо бледнело. Я различил на руке циферблат часов с замершими стрелками, гряду леса, очертания болота и, наконец, увидел свой парашют. Он белел посередине болота, окруженный чашеобразными цветами кувшинок.

Когда солнце показалось над вершинами осин, я решился: снял с себя влажную одежду и бросился в темно–зеленую воду. Сразу стало теплее.

Парашют дался мне с большим трудом. Я долго барахтался в болоте, пока наконец не выволок его на сушу.

Я спрятал парашют под трухлявый пень, уселся на солнышко и принялся развязывать вещевой мешок. Вытряхнув на землю его содержимое, я грустно покачал головой: все пропало! Сахар, соль, шоколад, табак, сухари –

все превратилось в месиво, облепившее белье. Единственное, что было годно к употреблению, – это две банки рыбных консервов и десяток папирос, хранившихся в металлической коробочке.

Я решил поесть. Но перочинный нож, уже второй за войну, подаренный мне Костей Воронковым, видимо, выпал из кармана при прыжке. Я пустил в ход все, что можно: поясную пряжку с острым штырем, пряжки от парашютных лямок, острые сучки – и кое-как, изодрав в кровь пальцы, исковеркав банку, добрался до консервов.

Солнце пригревало все сильнее. Я не стал дожидаться, пока моя одежда высохнет, и оделся. Я был уверен, что на мне она просохнет быстрее.

Спрятав в заплечный мешок оставшуюся единственную банку консервов, флягу со спиртом и пару белья, я решил, не углубляясь в лес, обойти вокруг болота. Мне казалось, что где-то на этом маршруте я натолкнусь на друзей, а если и не на них, то на следы костров, которые они жгли. По моим расчетам, сигнальные костры отстояли от болота недалеко, я лишь не знал, в какой стороне. А что друзья, разыскивая меня, так или иначе возвратятся к месту, где раскладывали костры, я ни на минуту не сомневался.

Я закурил, двинулся в путь и, ощутив во рту неприятную горечь, бросил папиросу. Это был верный, знакомый признак: при малейшем повышении температуры я не мог курить.

Пройдя немного, я почувствовал, что во рту пересохло, руки стали влажными, а на лбу выступила испарина.

Обеспокоенный, я прибавил шагу.

Осиновый лес, окружавший болото, был угрюм и мрачен. Лишь кое-где проглядывали атласно-белые стволы берез. Воздух здесь был сырой, полный испарений, затхлый.

Я обошел часть болота, вдававшуюся острым клином в лес, и ощутил неимоверную усталость. Все тело горело, суставы ныли, в ушах стоял звон.

Поляны, где ночью горели костры, я не обнаружил, а поэтому решил отдалиться от болота и немного углубиться в лес. Осины отступали. На смену им пошли ели, березы, дубки; лес стал веселее и приветливее.

Пройдя с километр, я вышел наконец на небольшую, поросшую сочной травой и папоротником полянку. Меня мутило и покачивало от усталости. Надо было передохнуть. Положив на траву свернутый вещевой мешок, я прилег, и перед глазами поплыли круги – белые, желтые, синие.

Мне казалось, что стоит только закрыть глаза, уснуть, и я больше не поднимусь. Чудилось, что я уже утратил ясность сознания и воспринимаю окружающее сквозь какой-то горячечный туман. Я решил проверить себя, приподнялся, сел и посмотрел на стену леса. Нет, сознание мое еще не помутилось: я отличил березу от ели, ель от сосны, сосну от жидкой осины.

Над моей головой промчалось что-то, со свистом рассекая воздух. Я быстро повернулся и увидел стаю уток, удалявшуюся «уголком».

Я прислушался к лесным звукам: что-то трещит. Конечно, это коростель, а вот – перестук дятла. Я различил «позывные» кукушки, квохтанье дрозда, заливчатый голос иволги, теньканье синицы.

Но жар усиливался. Для того чтобы в этом убедиться, мне не надо было градусника.

Я вновь прилег, уставившись глазами в безмятежно спокойное и чистое небо, какое бывает в эту пору лета.

Вокруг меня недружно, вразнобой и монотонно стрекотали кузнечики, над головой неприятно гудел мохнатый шмель. Когда я прищуривал глаза, шмель превращался в самолет, круживший надо мной низко–низко.

«Надо уснуть. Усни! – подсказывал мне внутренний голос. – Ведь ты не спал ни в прошлую, ни в позапрошлую ночь. Усни, и тебе сразу станет легче».

Я внял этому голосу, закрыл глаза, и на меня сразу навалились какие-то огромные мягкие глыбы. Одна, другая, третья… Стало трудно дышать. Но нет, сдаваться нельзя!

Если болезнь меня одолеет, свалит с ног здесь, в лесу, я, конечно, погибну. И кто знает, отыщут ли даже мое тело.

Я встал и, шатаясь, побрел обратно к болоту. Может, там ищет меня Криворученко?

Я брел, словно опоенный ядом, неровной, шаткой походкой.

Вдруг передо мной открылась новая поляна. Где же болото? Я остановился, пораженный: значит, заблудился, шел не в ту сторону… Меня охватило отчаяние, я хотел крикнуть и, если память мне не изменяет, кажется, крикнул, но звука своего голоса не услышал.

Вдруг перед моим горячечным взором возникла дряхлая-предряхлая избенка. Я впился в нее глазами. Завешанная прозрачной дымкой тумана, она стояла на самом конце поляны, точно выхваченная из сказки, похожая на театральную декорацию.

Качаясь, я двинулся к избушке. Но не дошел до нее, упал.

А сознание твердило: «Нет, нет… Только не здесь…

Вставай! Иди!»

До избушки оставалось каких-нибудь полсотни шагов.

Собственно, это была не избушка, а полусгнивший, покосившийся сруб, с провалившейся кровлей, обросший мхом, точно плющом.

Я полз, тяжело дыша, по поросшей голубикой поляне и видел только сруб – и ничего больше. Дверей в нем не было, вместо них зияла черная квадратная дыра. Возле сруба заметил маленький островок широкопёрой ржи-падалицы, бог весть кем и когда занесенной сюда.

Я перелез через трухлявый порог и вытянулся на неровном, устланном горбылем полу. Так ничком, не шелохнувшись, я пролежал несколько минут. Потом перевернулся на спину и уставился глазами в черный, прокопченный потолок. Бугристый, весь в трещинах и дырах, он угрожающе нависал надо мной. Я смотрел, не мигая, боясь сомкнуть, веки; слезы бежали из глаз, катились по щекам, и я не смахивал их. Все стало безразлично. Слух автоматически уловил кваканье лягушек, и я подумал, что где-то близко вода, возможно – болото. Это была последняя мысль. Сознание оборвалось.


36. «ПОЛЮС НЕДОСТУПНОСТИ»

Я очнулся в полдень, на открытом воздухе. Я лежал на земле, между березами, осыпанный солнечными брызгами.

Наверху с легким шелестом трепетали листья.

Где я? Куда попал?

Опустив глаза, я увидел большое болото и опушку леса за ним.

Лежал я на ворохе душистой хвои, застланной сверху сухим сеном. Подо мной и на мне были серые немецкие шинели. Один вид их заставил меня вздрогнуть и вызвал вереницу страшных догадок.

Тело уже не болело. Я ощущал, если можно так сказать, приятную слабость. Я приподнялся на локте, чуть повернул голову вправо и едва сдержал крик радости: почти у моего изголовья, свернувшись клубочком, спала Таня Кольчугина. На ней была темная юбка, армейская гимнастерка и легкие, из опойки, сапожки. Тугую темно-русую косу, перекинутую на грудь, Таня держала в руке.

Я облегченно вздохнул и снова лег. Я и не старался понять, как очутился здесь, среди своих. И вообще, кажется, в тот момент у меня не было никаких мыслей. Отдавшись ощущению покоя, я бездумно лежал с открытыми глазами. Я очнулся в каком-то новом, праздничном мире.

Мне было очень хорошо. Сквозь ветви небо казалось необыкновенно чистым и голубым. На болоте что-то промышляли длинноногие кулики, бродившие по берегу с писком и пересвистыванием. Золотокрылый дятел, усевшийся на суку, спугнул синюю сойку. Я ощущал аромат земли, леса и трав, нагретых солнцем. Слышал тихое дыхание Тани, жужжание насекомых, крики уже оперившихся, но еще не поднявшихся на крыло молодых уток.

Я заснул, опять проснулся, снова заснул. Проснувшись не знаю уж в который раз, я увидел возле себя высокого, крепкого парня. Он стоял ко мне вполоборота и исследовал в бинокль небо. Там, в облаках, гудел, точно комар, самолет. По звуку я сразу определил, что это «мессершмитт».

Я не знал в лицо троих из группы Криворученко: Ветрова, Березкина и Логачева. Кто же этот парень? Сильная грудь физкультурника распирает гимнастерку, фигура ладная, силищей так и дышит. Наверное, это Логачев, о котором я был наслышан от Тани и Фомы Филимоновича.

На парне была летняя армейская форма, новая, – вероятно, из мешка, сброшенного на грузовом парашюте.

«Конечно, это Логачев», – окончательно решил я и окликнул парня:

– Товарищ Логачев!

Нет, он не вздрогнул от неожиданности, хотя мгновенно обернулся в мою сторону. Я увидел белозубую улыбку на крупном, открытом и приветливом лице.

Шагнув ко мне и наклонившись, он проговорил:

– Правильно, товарищ майор, я – Логачев. Наконец-то вы пришли в себя!

Я попытался опереться на локоть, но он мягко, но настойчиво потребовал:

– Лежите! Лежите спокойно!

– А вы разве доктор? – усмехнулся я.

– Не доктор, но в отряде кое-чему научился, всяких больных повидал.

– Вот как?.. И сколько же мне лежать?

– Хотя бы сегодня. Ведь вы только очнулись. Нельзя же так, сразу.

– Хорошо, – согласился я. – А где остальные?

– Криворученко и Березкин в разведке, а Таня и Сергей здесь. Я сейчас позову их. Только вы, пожалуйста, не вставайте, а то мне нагорит.

Логачев сделал несколько шагов, и мне показалось, будто он провалился сквозь землю. Он непостижимо исчез из моих глаз. Не успел я удивиться, как все объяснилось.

Послышались голоса. И на том месте, где исчез Логачев, на уровне земли появилась сначала голова Тани, затем ее плечи и наконец вся Таня. За нею из-под земли выбрался небольшого роста паренек, видимо радист Ветров, и наконец Логачев. Оказывается, впереди был обрыв, и, лежа, я не мог видеть его.

Первой подбежала Таня:

– Кондратий Филиппович! Ожили! – Она опустилась возле меня, поцеловала в заросшую многодневной щетиной щеку, смутилась, начала поправлять постель, на которой я лежал.

– Тише ты, тише… – наставительно и серьезно проговорил подошедший хлопец, в котором я без труда признал радиста Сергея Ветрова. – Здравствуйте, товарищ майор! –

Он подал руку и назвал себя.

Голос у него был басовитый, а может быть, он нарочно старался так говорить. Хотя на нем было все, что положено разведчику в тылу врага: на шее автомат, на поясном ремне пистолет в кобуре, компас, финский нож, обоймы к автомату в парусиновых чехлах и через плечо на тоненьком ремешке кожаная потертая планшетка, – ничего героического его вид не являл. Ростом он был на самом деле с винтовку. Большие глаза, тонкая девичья шея. Из-под короткого ежика выступал мальчишеский выпуклый лоб, курносое лицо густо усыпано веснушками.

«Какой же ты малец!» – чуть не рассмеялся я, глядя на него.

Держал себя Ветров с подчеркнутой важностью: он хмурился, на переносице собирались от сосредоточенности морщинки, светлые глаза посматривали с напускной суровостью.

Логачев и Таня расположились на траве, по обе стороны от меня, а Ветров опустился на корточки в ногах.

Оказывается, ребята отыскали меня лишь на третьи сутки после прыжка, но не в избушке, а на поляне, рядом с вещевым мешком.

– Мы трое суток сряду, не смыкая глаз, искали вас днем и ночью, – рассказывал Логачев. – И чего только не передумали…

– Я нашел ваш вещевой мешок с банкой консервов и флягой в первый же день, вечером, на поляне, – вставил

Сережа Ветров.

– Верно, – подтвердила Таня. – И мы решили не брать мешок, а установить возле него дежурство. Семен был уверен, что вы придете к мешку, и он оказался прав. Пока все искали вас, Березкий и Ветров дежурили поочередно возле мешка. А на третьи сутки, рано утром, в дежурство

Сережи Ветрова вы и сами заявились. – Таня озорно улыбнулась и добавила: – Ветров здорово испугался вас…

Сережа возмущенно тряхнул головой.

– Ничего удивительного! – сказал он. – Тут кто хочешь испугается. Вид у вас был такой!… Вы шли, падали, поднимались, кричали что-то в бреду, а когда я связал вас и уложил, городили такое, что у меня волосы дыбом поднимались.

– А у тебя и волос-то нет, – деловито поправил Логачев.

– Ты стриженый.

Все рассмеялись. Сережа шмыгнул носом, нахмурился.

Он сидел, обхватив руками колени, и покачивался из стороны в сторону.

– Что же со мной стряслось? – поинтересовался я.

Отвечал Логачев:

– По всей видимости, горячка.

– Сколько времени прошло с той ночи?

– Семь суток, – сказала Таня.

Я ахнул. Шутка сказать: семь суток, и я ничего не помню! Абсолютно ничего! Потом друзья рассказали мне все подробно.

До лагеря ребята несли меня на руках, пять километров… Клали мне на голову и сердце холодные компрессы, пичкали разными снадобьями из неприкосновенного запаса, ночью держали в землянке, а на день выносили на воздух.

– А если бы Сережа не нашел ваш мешок, – сказал Логачев, – было бы плохо. Ведь мы искали вас совсем в другой стороне.

Мы проболтали до самого вечера. Собственно, говорили ребята, а я больше слушал. Уже в сумерки в лагерь вернулись Криворученко и Березкин.

Встреча с Семеном была бурной и радостной. Он расцеловал меня и тут же предложил побрить. Я не возражал.

Познакомился я и с пятым участником группы – Березкиным. Он мне пришелся по душе. Небольшого роста, худощавый, подвижный, в кепке с залихватски заломленным козырьком, с темным лицом и наголо остриженной головой, он походил на цыгана. Чувствовалось, что он подвижен как ртуть, очень энергичен и не может сидеть без дела. Пока шли бритье и беседа, в которой мы вновь и вновь возвращались к недавним событиям, Березкин нашел себе работу. Остро отточенным перочинным ножом он искусно выстрогал и тщательно отделал две узенькие дощечки, сложил их вместе, обтянул брезентом и, достав из кепки иголку с суровой ниткой, обшил. Получились прекрасные ножны для охотничьего ножа, которые он тут же и вручил Логачеву.

Из рассказов ребят выяснилось, что, если бы Фоме

Филимоновичу не удалось закрепиться около гауптмана

Гюберта в качестве егеря, друзья несомненно потеряли бы «осиное гнездо» из виду.

Никто, кроме Гюберта и его нового помощника Штейна, не знал, куда будет перебазирована Опытная станция.

Не знал даже Похитун. Но старик Кольчугин спас положение. Он отправился со станцией на новое место, обосновался там и немного спустя отпросился на пять дней в отпуск домой. Через Березкина он сообщил Логачеву о новом местонахождении Опытной станции.

Я очень обрадовался, узнав, что через четыре дня Фома

Филимонович обещал сам пожаловать на Полюс недоступности. Обрадовался, а потом встревожился.

– Это не опасно? – спросил я.

– Да нет, – успокоил меня Криворученко. – Мы не злоупотребляем этим. Он придет второй раз, а обычно мы встречаемся в лесу. Гюберт отпускает его по разным охотничьим делам. То он тетеревиные тока отыскивает, то утиные выводки, то скрадки оборудует, шалаши всякие строит. Да и осторожен Фома Филимонович. В лесу его черта с два найдешь, а он любого увидит…

Через два дня я впервые встал и сделал небольшую прогулку. Я очень ослаб, похудел, но ко мне вернулся прежний аппетит, и дело быстро шло на поправку.

За эти дни я лучше узнал Логачева, Березкина и Ветрова. Это были верные, надежные люди, отлично подготовленные. С Сережей Ветровым мы откровенно побеседовали как-то вечерком, в его дежурство. Он был очень смешлив, но изо всех сил старался не смеяться. Сережа сдерживал себя, когда речь шла о смешном; на его крутой, выпуклый лоб набегали тоненькие, как паутина, морщинки. Видно было, что он изо всех сил старался выглядеть солиднее и старше своих семнадцати лет.

Он рассказал о себе. Его отец и старший брат воевали на фронте: отец комбатом, брат – командиром орудийного расчета. Мать и сестра живут в Москве, обе работают.

Сережа поделился со мной своими жизненными планами. Он стал радистом, потому что с детства увлекался радио и твердо решил посвятить себя этому делу. Он будет изобретать, экспериментировать, и о нем еще услышат. Он не прочь и попутешествовать. Например, он собирается побывать на Южном полюсе и говорит об этом так уверенно, как будто все зависит только от него.

Десятилетку Сережа не окончил – помешала война, но после войны обязательно закончит, а потом собирается учиться на радиофакультете.

Криворученко говорил о Ветрове очень тепло. Он еще в бытность мою на Опытной станции расхваливал радиста, а сейчас души в нем не чаял. Сережа за все время не сорвал ни одного сеанса, не перепутал ни одной радиограммы, ухитрялся вести прием и передачи даже в походе, когда группа меняла место стоянки.

А Березкин слыл мастером на все руки. Все ребята курили из мундштуков, сделанных Березкиным. Он чинил оружие, правил бритвы, плел корзины для ловли рыбы, ремонтировал зажигалки и карманные фонарики. Взяв в руки какой-нибудь предмет, он сразу начинал соображать и прикидывать, что полезное можно из него сделать. Все, что попадалось ему на глаза, превращалось в строительный материал. В сумке из-под противогаза у Березкина хранились напильники, буравчики, стамеска, шило, металлическая линейка, клещи, плоскогубцы, два ножовочных полотна, оселки, сапожные ножи, иглы.

После купания в болоте я думал, что навсегда лишился часов. Я уже хотел их выкинуть. Но Березкин не позволил: полдня ковырялся в них и вернул. Часы, к моему удивлению, бодро тикали, отставали лишь на одну минуту в сутки от Сережиного хронометра.


37. ТАНЯ ЕДЕТ ВО ФРАНКФУРТ-НА-МАЙНЕ

Ребята удачно окрестили свой лагерь Полюсом недоступности. Среди болот, раскинувшихся на сравнительно большой площади, стоял небольшой, метров двести в длину и немного меньше в ширину, сухой островок, заросший смешанным лесом. Тут росли сосны и ели, береза и ольха, орешник и дуб, осина и шиповник. Северная сторона острова, где лес рос особенно густо, была пологой и опускалась в болото, а южная кончалась отвесным десятиметровым обрывом.

В отвесной стене, замаскированной густым кустарником и толстенными, в руку человека, корнями, ребята вырыли и оборудовали под жилье вместительную пещеру.

Перед входом устроили нечто вроде балкона. К пещере вели два хода: один сверху – с вершины обрыва, другой –

снизу, с едва заметной на болоте тропинки.

– Сюда не всякий рискнет пробраться, – говорил мне

Криворученко. – Первые дни мы ходили через болото не иначе, как по двое, а потом освоились. Теперь даже ночью ходим свободно.

За болотами тянулся густой смешанный лес с непроходимыми зарослями орешника, рябины, молодой березы, ольхи.

– Местечко это высмотрел и посоветовал нам Фома

Филимонович, – сказал Криворученко. – Не ошибся дед!

Место действительно было очень удобное, поистине недоступное, но, к сожалению, не очень здоровое. Над болотными хлябями подолгу задерживался влажный туман, от них тянуло сыростью даже в жаркие дни. Вода и после кипячения отдавала тиной. Комары и гнус водились здесь тучами. По вечерам и ночам они ватагами толклись в воздухе, и все звенело от их жужжания. Но менять стоянку не имело смысла, тем более что задерживаться здесь надолго я не собирался. Мое задание было ограничено хотя и не совсем точными, но все же недолгими сроками.

В тот день, когда в лагерь должен был прийти Фома

Филимонович, я, выражаясь официальным языком, окончательно принял на себя командование группой и провел с ребятами обстоятельную беседу.

Это происходило прохладным, росистым утром.

Мы проверили наличие имущества, оружия, боеприпасов, специальной техники, продуктов и взяли всё на учет.

Того, чем располагала группа, и того, что было сброшено в мешке, было вполне достаточно для выполнения поставленной перед нами задачи.

Затем я сказал Семену, что хочу осмотреть Полюс недоступности и подступы к нему. Мы обошли остров, а потом отправились через болото в лес.

В болоте гнездилось множество дичи. Кулички и бекасы выпархивали из-под самых ног.

И я невольно сказал:

– Вот бы сюда централочку!

Семен, шагавший рядом, тряхнул своим непокорным чубом, усмехнулся и сказал:

– Нет, мы ведем себя тихо.

– И правильно. А вблизи никто не появляется?

– Вблизи нет, – ответил Семен, – а вот на озере, километрах в семи отсюда, Березкин как-то видел двух крестьян. Рыбу ловили бреденьком. Но это было еще весной.

Дальше он рассказал мне, что группа помимо наблюдения за резиденцией Гюберта вела и обычную разведку.

Ребята поочередно выходили в отдаленные населенные пункты и, называя себя партизанами, что было удобнее всего, беседовали с жителями и узнавали от них различные новости. Ребята также совершали вылазки на шоссейную дорогу и наблюдали за прохождением воинских транспортов. Все сведения передавались на Большую землю.

– А партизаны далеко? – поинтересовался я.

– Не особенно, – ответил Семен, – километров двенадцать. Столько же, сколько до шоссе, но в другую сторону.

Логачев дважды проведывал их.

Обход занял около трех часов. Я получил полное представление о Полюсе недоступности.

Возвращались в лагерь проголодавшиеся, уставшие и еще издали заметили царившее там оживление. До нас доносился громкий говор, смех, а когда мы вышли из зарослей орешника, то увидели Фому Филимоновича в окружении Тани и ребят.

Они сидели у пылающего костра, под березой, где я впервые пришел в себя. Над огнем висел закопченный котел, из него валил пар.

Фома Филимонович, увидев меня, поднялся с земли и заторопился навстречу.

Он обнял меня и долго тискал, приговаривая:

– Заждался тебя, душа моя! Заждался! Грешным делом, подумывал, что не свидимся… Какой же ты чахлый!

– Маленько прихворнул, – ответил я, вглядываясь в подсушенное временем и заботами лицо старика.

– Слыхал, слыхал… Ребятки всё рассказали. И угораздило же тебя влипнуть в это болото, пропади оно пропадом! – Старик покачал головой и потянул меня к костру.

– Ты надолго? – спросил я.

– Да часика на три… – ответил Кольчугин и обратился к

Тане: – А ну-ка, дочка, давай глухаря налаживать.

Таня бегом бросилась в куст орешника и вернулась с ощипанным и выпотрошенным глухарем.

– Ну-ка, Мишутка, – обратился старик к Березкину, –

спроворь мне листьев, да покрупнее. Живенько!

Березкин побежал выполнять поручение.

Фома Филимонович поглядел ему вслед, подмигнул мне и спросил:

– Как паря?

– Хорош!

Кольчугин усмехнулся и заметил:

– Сущий цыган… ни дать ни взять. И большой умелец.

У него из рук ничего не вывалится!

Фома Филимонович поворошил палкой костер, сгреб в сторонку горящие поленья и золу и, вытащив из-за голенища большой нож, вырыл им в земле вместительную ямку, На самое дно ее он насыпал золы. Когда Березкин принес листья, старик аккуратно обернул в них глухаря, положил в ямку, засыпал ровным слоем золы и земли и передвинул костер на прежнее место.

– Вот так… – проговорил он, вытирая о траву нож.

В котле бурлило какое-то варево, и аппетитный запах щекотал ноздри.

Все расположились вокруг костра, смолистый дымок обкуривал нас и разгонял мошкару. Сквозь зеленые кружева ветвей проглядывало густо-синее безоблачное небо.

Фома Филимонович подвинулся, положил руку на мое колено и сказал:

– Значит, сон в руку выдался. Привиделось мне сегодня в ночь, будто я от тебя письмишко получил. И вручил мне его Похитун. Пришел – а ты уже тут.

– А как Похитун? – спросил я.

– А что Похитун? Он не живет. Прикидывается, что живет. Все мертвую закладывает. Съедает его винный червячок, съедает. Все свои беды и радости вином заливает. Пропащий человек! А мы с ним «душа в душу»… Сошлись мы… Ты прав был, Кондратушка: надо… для пользы дела. Тьфу!…

– Ты что же, пешком?

– Зачем пешком, на кобылке! Я ее на заброшенном зимовье оставил. Стреножил и оставил. Пусть пасется.

Сено ноне выдалось высокое, жирное. Хорош был бы укос.

Э-хе-хе! И погодка стоит подходящая. Я кружным путем до зимовья ехал, а сюда, конечно, пешочком, с ружьишком.

Пока шел, глухаря и двух тетерок взял…

Ребята внимательно слушали. Березкин тоже слушал, но по укоренившейся привычке был занят делом: накалял в огне тоненький железный прут, видимо обломок шомпола, и выжигал им какой-то замысловатый узор на очищенной от коры тросточке. Делал он это так, будто в этом состоял весь смысл его жизни.

Таня сидела возле деда. Она стала просто неузнаваемой.

Жизнь на свежем воздухе, в лесу, преобразила ее. Она загорела, окрепла, возмужала, стала подвижнее. В ее спокойных и когда-то печальных глазах появился задорный, веселый блеск.

Семен Криворученко то и дело поглядывал на Таню.

Сегодня, смущаясь и ища нужные слова, он сказал мне, что

Таня – его невеста. Все уже решено и договорено: и друзья знают, и Фома Филимонович одобряет.

Что можно было сказать на это? Я был очень рад за обоих: ведь я так любил Семена, моего верного, близкого, боевого друга-товарища, и я успел полюбить нежную и отважную Танюшу. Хорошо, что они будут вместе. Я поздравил своего друга, пожелал ему большой любви и посоветовал беречь счастье.

Танюшу я не успел еще поздравить. Я надеялся, что подыщу для этого удобный случай, а пока спросил:

– А как же Таня попала на Полюс недоступности?

Ответил Фома Филимонович. Когда стало известно, что

Опытная станция меняет свое место и Гюберт увозит с собой старика, встал вопрос о Тане. Оставлять ее одну в городе было опасно, брать с собой невозможно. Надо было найти какой-то выход, и, хотя времени было мало, ребята сообща додумались. За несколько дней до перебазирования

Опытной станции Фома Филимонович пробрался к Гюберту и заявил, что намерен отправить свою внучку в

Германию. Пусть, мол, она поживет в такой великой стране, как Германия, поработает на первых порах, а потом, глядишь, и подучится чему-либо, а то и образование настоящее получит… Гюберт отнесся к просьбе Фомы

Филимоновича положительно и поинтересовался, чем он может помочь. Кольчугин объяснил, что хорошо бы получить от Гюберта «бумаженцию», которая дала бы внучке возможность добраться до Германии по-людски, в пассажирском поезде, а не в общем эшелоне. Он добавил, что внучка у него, как-никак, одна-единственная, да и сам он «служит верой и правдой». В тот же день Гюберт вручил

Фоме Филимоновичу деньги и документы на индивидуальный проезд в город Франкфурт-на-Майне Кольчугиной

Татьяне Фоминичне.

– А дальше? – полюбопытствовал я.

– Дальше пошло все как по маслу, – усмехнулся Логачев.

– До вокзала я довез Таню на машине, – продолжал

Кольчугин, – а с машины она попала на подводу к Семену –

и прямо в лес.

– И волки сыты, и овцы целы! – заключил Березкин.

– Здорово! – одобрил я. – И смело! А Гюберт не интересовался ее судьбой?

– Было дело, – ответил Фома Филимонович. – Как-то он полюбопытствовал и спросил, что пишет внучка, а я почесал затылок и сказал, что молчит… Видать, забыла, дрянная девчонка, старика. Увидела свет, голова вскружилась, и забыла. Гюберт успокоил меня и сказал: «Не унывай, найдется. В Германии все люди на счету!» А я про себя подумал: «Хитрый ты, чертяка, слов нет, однако мы похитрее оказались и обдурили тебя». Потом как-то, по наущению Семена, я сам подошел к Гюберту во дворе и сказал: «Как же быть мне, господин майор? Пропала ведь

Танька. Ни слуху ни духу! Уж не приключилась ли с ней беда?. Ведь времечко-то военное, тревожное». И Гюберт опять успокоил меня: «Не волнуйся, старик, все выяснится, ничего страшного не случится. Объявится, мол, твоя внучка да еще пригласит тебя в гости». На том и окончились все разговоры.

Варево побежало из котла через край, и костер зашипел.

Таня спохватилась, сняла с котла деревянную крышку, и клубы горячего пара смешались с дымом.

Я выжидал и берег сюрприз до удобной минуты.

Таня разостлала в сторонке от костра плащ-палатку, положила на нее крышку. Семен Криворученко снял котел обеими руками и водрузил на крышку. Появились деревянные ложки, черные, уже тронутые плесенью сухари.

– Где же моя фляга? – спросил я.

– В порядке, товарищ майор, – ответил Березкин. – В

целости и сохранности. Доставить сюда?

Я кивнул, и Березкин побежал в землянку.

Когда он вернулся и мы по капельке спирта разлили в кружки, я объявил, что Указом Президиума Верховного

Совета Фома Филимонович Кольчугин, Криворученко и

Ветров удостоены правительственных наград.

Вначале все опешили от этого известия, особенно Сережа Ветров. Он покраснел, как бурак, и мне показалось, что глаза его подернулись влагой. Он судорожно глотал воздух и, не в состоянии выговорить ни слова, смотрел в огонь. Фома Филимонович хмурился и пощипывал свою обкуренную бороду.

– Чего же приуныли?! – громко воскликнул Логачев. –

Выпьем за первые и не последние!

Все встрепенулись.

– Медаль!… – сдержанно проговорил Фома Филимонович и покрутил головой.

Таня обняла деда и крепко расцеловала.

– Начинайте, Фома Филимонович, – обратился к

Кольчугину Березкин. – Вы старейший, вам и начинать. – И

он подал старику огромную деревянную ложку, могущую сойти за черпак.

– Старейший – это еще не старый, – ухмыльнулся

Кольчугин.

Вооружившись ложками, все дружно бросились в решительную атаку на суп, черпая его прямо из котла. Суп из двух тетеревов, заправленный концентратами из пшенной крупы, выдался на славу. Все наперебой хвалили повара –

Танюшу.

– Ешь, Кондрат, до отвала, нагуливай жирок! – приговаривал Фома Филимонович.

Сам он ел степенно, не торопясь, держа под ложкой сухарь.

Сережа Ветров подражал ему.

Когда деревянные ложки стали скрести по дну котла, Фома Филимонович сдвинул костер и извлек из ямки глухаря. Он дымился паром и издавал непередаваемо аппетитный запах.

Старик разрезал глухаря на куски и предложил:

– Угощайтесь!

От второго блюда все пришли в еще больший восторг.

Когда я расправился с первым куском, Фома Филимонович подсунул мне второй.

Я наотрез отказался:

– Хватит! Так наелся, что шевельнуться не могу. Сам ешь!

Фома Филимоиович покачал головой:

– Тоже не могу. Душа больше не принимает.

Выручил Криворученко:

– Ну-ка, переправьте этот ломтик сюда! Моя душа примет…

Обед разморил всех. Не хотелось подниматься, двигаться. Подбросили свежих поленьев в костер, и, заняв позы поудобнее, ребята начали доставать кисеты и крутить цигарки. Фома Филимонович отказался от табака, предложенного мною, и свернул самокрутку из своего горлодера. Выхватив из костра горящее полешко, он дал прикурить мне и прикурил сам.

Березкин запалил свою цигарку солнечным лучом, через увеличительное стекло.

Возобновился прерванный разговор. Я попросил Фому

Филимоновича рассказать, что представляет собой новый помощник Гюберта – майор Штейн.

Старик сел поудобнее, подобрал под себя ноги и начал:

– Это такой злыдень, такая выжига, что Гюберта за пояс заткнет! Злой, как цепной пес! Ест всех поедом. Все жилы выматывает. Такому палец в рот не клади! А с полковником Габишем – друг. Тот сам его доставил к нам, на своей машине.

Оказывается, с появлением Штейна на Опытной станции положение Фомы Филимоновича несколько изменилось. Через Похитуна Кольчугин узнал, что Штейн с первых же дней настроился к нему очень враждебно. Ему не понравилось пребывание Фомы Филимоновича на станции.

В присутствии Похитуна Штейн как-то сказал Гюберту:

«Напрасно вы держите здесь эту старую дрянь. У русских есть очень удачная поговорка: «Сколько волка ни корми, он все равно в лес смотрит». Гюберт ответил ему: «Волк волку рознь. Зубы старого волка никого не пугают». Штейн заметил: «Кроме зубов, у него есть глаза и уши». Тогда

Гюберт объяснил, что не опасается Кольчугина, что внучка его живет в Германии, что до революции старик несколько лет работал у такого верного их соотечественника, как покойный помещик барон Эденберг. Тот был не настолько глуп, чтобы держать около себя всякую дрянь. Штейн не унимался и утверждал, что нельзя сравнить нынешние времена с дореволюционными, что тогда люди смотрели на все иначе. Гюберту, видно, надоело пререкаться, и он заявил, что знает, что делает, и попросил своего помощника не касаться больше этой темы. Штейн только пожал плечами.

Однако точка зрения Гюберта не изменила отношения

Штейна к Фоме Филимоновичу. Он еще пуще невзлюбил старика, не отвечал на его приветствия и при встречах глядел на него так, что Фоме Филимоновичу становилось не по себе.

Однажды Гюберт, выйдя во двор и увидев Кольчугина, приказал отыскать и вызвать к себе Штейна. Старик разыскал Штейна на радиостанции за беседой с радистом

Раухом и передал приказ. Штейн сразу изменился в лице, затопал ногами, разразился бранью, назвал Кольчугина старым дураком и строго-настрого наказал, чтобы он даже близко не подходил к радиостанции.

– Он по-нашему, по-русски, здорово говорит, – пояснил

Фома Филимонович.

– Так, так… – заметил я, слушая старика. Такой оборот дела мне не особенно нравился. В лице Штейна появилась определенная угроза. – Продолжай, отец…

Фома Филимонович рассказал, что Штейн завел на

Опытной станции новые порядки. Если раньше она охранялась одним караульным у входа, то теперь установлен еще и внутренний пост, во дворе. Кроме того, Штейн завел овчарок.

– Злые, как черти! – говорил Кольчугин. – Признают только проводника своего да повара. Но ко мне мало-помалу принюхались. Не гавкают уже и не кидаются. А

Загрузка...