Немногие приморские города могут сравниться с Бордо по красоте и богатству. И ни один, кроме Венеции, его не превосходит, к тому же в Венеции меньше античных древностей.
Бордо был римским городом, притом блестящим. Соседние с ним земли уже тогда засадили виноградной лозой, происходившей из Эпира, и виноградники процветали. Его школы, его ораторы были знамениты. У него был даже свой поэт: Аузон — грамматист, воспитатель императорских детей, префект Галлии, то есть премьер-министр всей Западной и Центральной Европы.
Потом Бордо долго был английским или, скорее, французским украшением британской короны и пришелся ей так кстати, что она до сих пор испытывает по нему ностальгию.
Вернувшись под власть короля Франции, Бордо ревниво оберегал свои вольности и привилегии. Во времена Фронды это была наиболее мятежная из наших провинциальных столиц, дело дошло до того, что Мазарини пришлось явиться сюда с королевой-регентшей и маленьким Людовиком XIV во главе настоящей армии, чтобы потоптаться какое-то время у городских ворот и в итоге сесть за стол переговоров.
Названия всех окрестных городов и местечек — Кутра, Либурн, Вейрак, Монсеррат, Кадийяк, Лормон — напоминают об оборонительных укреплениях, о битвах и осадах, которые надо было дать, снять или выдержать, чтобы взять или освободить Бордо, принудить или задобрить.
XVIII век даровал ему красивейшие в Европе фасады. Какой другой город додумался назвать одну из своих главных артерий в честь книги? Это улица Духа Законов, на которой была устроена первая префектура.
Веллингтон занял его в 1815 году самым учтивым образом.
В течение Июльской монархии и Второй империи Бордо, будучи оживленным портовым городом, смог торговать своими винами по всему миру, установив их приоритет.
Так же как и в «ужасный год»,[6] ему выпало стать убежищем власти во время вторжения.
С середины сентября 1870 года делегация правительства, провозгласившего Третью республику, обосновалась в Бордо. Гамбетта, отправившись в путь на воздушном шаре, достиг его 1 января.
В феврале 1871 года Учредительное собрание, созванное в величественном здании театра работы архитектора Луи, избрало Адольфа Тьера главой исполнительной власти и приняло предварительные статьи Франкфуртского договора, после чего переехало в Версаль.
Другой сентябрь, сорок четыре года спустя. 3 сентября 1914 года, когда войска Вильгельма II угрожают Парижу, президент Пуанкаре приезжает в Бордо со всей своей военной и гражданской свитой. Там он обнародует декрет о закрытии сессии обеих палат, председателей которых взял с собой. Правительство заседает в городской ратуше.
Несмотря на сообщение 12 сентября о победе на Марне, Пуанкаре и председатель Совета Вивиани возвращаются в Париж только 8 декабря, особым поездом.
Бордо понадобилось подождать всего лишь двадцать шесть лет, чтобы вновь стать нашей скорбной столицей.
Вечером 14 июня 1940 года длинная вереница черных машин проехала по Каменному мосту, перевозя все власти республики. Президент Лебрен, как до него Пуанкаре, был помещен в особняке префекта на улице Виталь-Карл, бывшем дворце правителей Гиени. Особняк военного командования, совсем неподалеку, был предоставлен председателю Совета Полю Рейно и его любовнице, графине де Порт. Жорж Мандель, верный своей привычке, обосновался в здании самой префектуры, на рабочем месте.
Город был наводнен беженцами. На улицах и площадях царили столпотворение и замешательство. Мэр Адриен Марке, громогласный человек высокого роста, управлявший Бордо пятнадцать лет, делал все, что мог, чтобы удержать ситуацию под контролем.
Что касается маршала Петена, то он выбрал для проживания периферию Бордо, бульвар Вильсона, 304, большой частный особняк, владельцы которого отсутствовали.
Почему такое отдаленное положение? По причинам безопасности, как утверждает его военный секретариат? Или же чтобы держаться подальше от мест политической суеты?
Очень любопытна позиция Петена в течение этих часов, одновременно мрачных и беспокойных. Бедный президент Лебрен подавлен; он внезапно разражается слезами и поддерживает себя только стаканами анисового алкоголя. Поль Рейно встревожен и возбужден. Графиня де Порт, в блузке кремового шелка, которую не меняла уже несколько дней, отчего та приняла сомнительный оттенок, присутствует при всех его беседах, а когда он пишет, склоняется к его плечу.
Петен же спокоен и словно безразличен. Прекрасные голубые глаза, короткие, аккуратно подстриженные седые усы, свежие щеки, гладкие руки; у него слегка дрожит голос, но не из-за волнения, а от старости. Он неподвижно сидит в своем кресле.
И бульвар Вильсона становится центром активности вокруг бесстрастного старца. Телефон звонит не переставая, толпятся визитеры, принося не поддающиеся проверке новости, которые маршал спокойно выслушивает. Именно сюда беспрерывно прибывают курьеры, разносчики переданных через министерства телеграмм из войск. Отсюда же маршал дает приказ генералу Вейгану, еще находившемуся в Бриаре, эвакуировать Генеральный штаб из Виши и прибыть в Бордо в кратчайшие сроки.
Маршал ждет.
С 10 мая события теснили людей, преследовали, подавляли, пугали. Сейчас же именно люди, с их противоположными характерами и разнообразными слабостями, собирались придать форму развязке.
Множились личные инициативы. Каждый, считая, что способен отдавать приказы, барахтался в силках несчастья.
15 июня в восемь тридцать утра генерал Лафон, комендант военного округа и верный сторонник Петена, прибывает на бульвар Вильсона, 304, чтобы доложить маршалу, что Поль Рейно возымел намерение продолжить войну в Северной Африке.
— Я люблю Северную Африку и наши колонии, быть может, даже больше, чем кто бы то ни было. И знаю их важность, — отвечает маршал. — Но Франция здесь. Если мы покинем отчизну, то как и когда обретем ее вновь?
Для него три французских департамента Алжира, протектораты Тунис и Марокко — не более чем колониальные территории.
В девять часов Поль Рейно в городской ратуше беседует с адмиралом Дарланом, которого вызвал из Генерального штаба военно-морского флота в Рошфоре, и приказывает ему организовать эвакуацию девятисот тысяч человек и ста тысяч тонн снаряжения. Дарлан воздевает руки к небу. Понадобятся две сотни кораблей большого тоннажа. Где они? И где девятьсот тысяч человек?
В одиннадцать часов собирается Совет в сокращенном составе, где Петен настаивает на необходимости срочного перемирия.
Сразу же после этого настает черед появиться Вейгану, и дискуссия перерастает в ссору между председателем Совета и главнокомандующим. Рейно требует от Вейгана, чтобы тот решился на капитуляцию сухопутных войск. При слове «капитуляция» Вейган аж подпрыгивает.
— Я никогда не запятнаю таким позором наших знамен!
Он стоит прямой, сухой, нахохлившийся, как петух, и от бешенства его индейская голова словно съеживается. В свои семьдесят три года он по-прежнему не знает, кто была его мать: ему заменила ее армия. И он не выносит, когда ее бесчестят. Впрочем, армия была превосходна. Это правительство не сумело ею командовать — так что правительству и сносить поражение.
Рейно думает, что был не прав, вызвав Вейгана из Сирии. Решительно, Франции не повезло с теми, кого считали наиболее способными.
Гамелен был начальником штаба при Жоффре во время Первой мировой войны. А Вейган возглавлял штаб у Фоша. Способность передавать и исполнять приказы не означает понимания того, какие приказы надо отдавать. Недостаточно быть хорошим вторым лицом, чтобы стать первым.
В шестнадцать часов — заседание Совета министров на улице Виталь-Карл, в большом зале с деревянными панелями и зеркалами, занимающими весь простенок. Вейгана и Дарлана, присутствующих в начале заседания, просят удалиться в соседнюю комнату.
Поскольку надо заставить Вейгана сменить позицию, Рейно, оглядывается и понимает, что по-настоящему его готовы поддержать только шесть министров с Манделем во главе, который и слушать не желает о переговорах. Остальные склоняются на сторону Петена. Рейно дает понять Альберу Лебрену, что если дело обернется таким образом, то он подаст в отставку. И предпринимает новую попытку договориться с Вейганом. Тот взрывается и с шумом возвращается в зал заседаний. Президент Лебрен вынужден просить его успокоиться и снизить тон.
Вейган вновь возвращается в свой штаб, но сначала заворачивает на бульвар Вильсона, к Петену.
В восемь часов начальник гражданского секретариата Петена Рафаэль Алибер, бывший ходатай по делам, является к генералу Лафону с просьбой усилить охрану маршала. Якобы ходят слухи о заговоре: маршала могут похитить, незаконно лишить свободы. Но кто распространяет эти слухи?
Лафон выделяет двадцать хорошо вооруженных офицеров-резервистов, более дисциплинированных, чем кадровые военные, и размещает их в доме напротив резиденции Петена.
Генерал Лафон думает, что уже покончил сданным вопросом, как вдруг его вызывает в префектуру Мандель.
Мандель упрекает его за то, что он отдает приказы полиции, тогда как она в ведении министра внутренних дел. Лафон возражает, пренебрегая вежливостью, что лишь использует власть, которую ему дает осадное положение. Мандель с трудом это принимает. Во всяком случае, ему нужны национальные гвардейцы.
— Вам надо только попросить их у меня, — отвечает начальник округа.
— Мне нужно пять сотен.
— Могу дать только сто пятьдесят.
Что же рассчитывал делать бывший соратник Клемансо с пятьюстами национальными гвардейцами? Какое уклонение от выполнения долга хотел предотвратить, какое предательство нейтрализовать?
В городской ратуше Пьер Лаваль, приглашенный Адриеном Марке, наблюдал и критиковал правительство, членом которого не был. Какая глупость — отстранить его от власти, в то время как он знает лучше всех, даже как вести переговоры с неприятелем!
В тот же самый день, 15 июня, генерал де Голль, на которого Рейно возложил миссию просить британское правительство послать весь возможный транспорт, чтобы перевезти остатки нашей армии в Северную Африку, сел в Бресте на борт эскадренного миноносца «Сокол».
16 июня — быть может, худший, во всяком случае, самый позорный день во всей французской истории, — стоит того, чтобы пересказать его час за часом и почти минута за минутой. Часовой механизм несчастья впечатляет.[7]
В шесть часов утра председатели обеих ассамблей Эррио и Жанне были вызваны Полем Рейно, который попросил их дать благоприятное мнение о передаче государственной власти в Северную Африку. Затем председатель Совета принял посла Великобритании сэра Дональда Кэмпбелла, которого сопровождал генерал Спирс, специалист по французским делам (фигура сомнительная и спорная). Однако Спирс был личным другом Черчилля и действовал как его неофициальный посланник.
Вот сообщение, которое они передали: английское правительство, несмотря на свои предыдущие обязательства, позволит французскому правительству осведомиться об условиях перемирия, с оговоркой, что французский флот будет предварительно направлен в британские порты.
В одиннадцать часов краткое заседание совета правительства позволило председателям нижней палаты и сената одобрить передачу власти за пределы метрополии.
Немедленно после этого открывается заседание Совета министров, где оглашен ответ президента Рузвельта на призыв о помощи, с которым Рейно обратился к нему накануне. Послание сердечное, но не содержащее никаких военных обязательств со стороны Соединенных Штатов.
Тут маршал Петен встает и читает весьма подготовленное заявление, согласно которому он отказывается «потакать уловкам и проволочкам, противным интересам армии и страны». И подает в отставку.
Президент Лебрен хочет отклонить эту отставку и умоляет Петена изменить мнение. Тот колеблется, какое-то время продолжает стоять с заявлением в руке, но в конце концов садится.
Около того же часа начальник его гражданского секретариата Рафаэль Алибер совершает одновременно обман и подлог. Обман — это распространение новости, что немецкие войска не перешли Луару, в то время как они уже пересекли ее во многих местах. Но это дало людям в Бордо иллюзию, что непосредственная опасность им не грозит.
Подлогом же был приказ за подписью маршала, отправленный с бульвара Вильсона. Этот приказ предписывал всем министрам не удаляться от Бордо. Впоследствии Алибер будет утверждать, что в обоих случаях действовал по своей собственной инициативе и что таким образом он подставил Петена. Утверждение спорное.
В конце утра Вейган, вернувшийся самолетом из своей ставки в Виши, был принят президентом республики, председателем Совета и министром внутренних дел. Все втроем еще раз уговаривают главнокомандующего объявить «прекращение огня».
Упрямый как мул, Вейган уперся и ни за что не хотел соглашаться. Он никогда не отдаст приказа, о котором его просят высшие власти государства. Хотя эти власти вообще-то могли бы, если бы так не доверяли старому вояке, рассматривать его позицию как открытое неповиновение и мятеж. Но генерал стоит на своем: прекращение боевых действий будет только после просьбы о перемирии. Выйдя, он направляется прямиком к Петену, который приглашает его на обед.
Тем временем в Лондоне де Голль, ожидавший приема у Черчилля, совещался с послом Корбеном, с Жаном Моне, главой миссии по заказу боевой техники, и членом Форин-офиса сэром Робертом Вансистаром.
Уход Франции с театра военных действий был крайне нежелателен для англичан. Надо было во что бы то ни стало заставить ее продолжать воевать.
Представив доказательство наличия у него широты воображения, не свойственной его соотечественникам, Вансистар предложил план, способный произвести огромный психологический шок. Речь шла ни много ни мало как об объявлении нерасторжимого союза между французским и английским народами, о слиянии двух наций в одну.
В той ситуации все средства были хороши, и даже такой гордый патриот, как де Голль, ухватился за идею Вансистара.
— Вы самая подходящая фигура для представления плана Черчиллю, — сказали ему.
Будучи столь же безусловным патриотом, Черчилль берет проект на рассмотрение и, не скрывая его утопического характера, требует мнения своего правительства, которое заседает практически постоянно. Правительство относится к идее благосклонно, и, пока оно обсуждает точные формулировки, в тринадцать тридцать де Голль звонит по телефону Полю Рейно из кабинета премьер-министра.
— Я рядом с Уинстоном Черчиллем. Готовится что-то неслыханное для единения двух стран. Черчилль предлагает учреждение франко-британского правительства, — говорит он и, увлеченный своим желанием убедить, добавляет: — Только подумайте, господин председатель, вы могли бы возглавить франко-английский кабинет!
При этих словах Черчилль машет рукой, чтобы умерить его пыл.
На другом конце провода Рейно отвечает:
— Я согласен. Это единственное решение, но надо действовать масштабно, а главное — быстро. Это вопрос минут, поскольку здесь брожение. Перезвоните мне, как только сможете.
В шестнадцать часов де Голль передает текст, одобренный лондонским кабинетом и записанный Рейно карандашом под диктовку. Вот основные положения:
«Отныне Франция и Великобритания — уже не две нации, но единая и нерасторжимая франко-британская нация.
Будет составлена конституция Союза, предусматривающая общие органы…
Каждый французский гражданин немедленно получит английское гражданство. Каждый британский гражданин становится французским гражданином.
В течение войны будет создано единое военное правительство для высшего руководства боевыми действиями. Руководство будет осуществляться из места, которое будет сочтено наиболее приспособленным для ведения операций.
Все силы Великобритании и Франции — сухопутные, морские и воздушные — будут отданы под высшее командование…»
— Приезжайте как можно скорее, — сказал Рейно де Голлю.
Беседа была перехвачена службой прослушивания, которая подала рапорт генералу Лафону, а тот в свою очередь поспешил ознакомить с ним маршала Петена.
Совет министров Франции собирается в семнадцать часов. Британское предложение не встречает у министров никакого отклика. Рейно — единственный, кто его защищает. Тогда вновь возвращаются к вопросу об остановке боевых действий.
Тут Жорж Мандель вмешивается в обсуждение и заявляет, что надо положить конец неспособности совета к управлению. И дает понять, что в этом совете представлены две группировки: храбрецы и трусы. Его речи не проливают бальзама на дискуссию. Рейно, чувствуя себя в явном меньшинстве, закрывает заседание, заявив, что ему надо переговорить с президентом республики наедине.
Становится ясно: он подает в отставку. Но с каким исходом? Он ждет, надеется, предполагает, что, как это часто бывает во время министерских кризисов, президент республики оставит его на должности, поручив сформировать новое, более однородное правительство, удалив таким образом самых слабых его членов. Но самым слабым оказывается сам Альбер Лебрен, не обеспечивший председателю совета никакой поддержки. Он просто принимает его отставку. Выйдя от него, Рейно говорит:
— Мы неизбежно катимся к кабинету Петена. Главное, чтобы в Министерство иностранных дел не пролез Лаваль.
В двадцать один час сорок пять минут маршал выходит из особняка на бульваре Вильсона и с помпой, благодаря стараниям генерала Лафона — полицейская машина, эскорт мотоциклистов, — отправляется к президенту республики, у которого находится Рейно. Маршал входит, держа в руке машинописный листок со списком своих министров.
Несчастье свершилось.
Со своей стороны, генерал де Голль в сопровождении неизменного Спирса прилетает на самолете, предоставленном в его распоряжение Черчиллем, и в двадцать один час тридцать минут высаживается в Мериньяке. Прибыв в префектуру на улице Виталь-Карл, он узнает, что уже не является министром.
На следующее утро остается выполнить еще несколько формальностей. В первую очередь решить проблему Лаваля, этого человека с физиономией угольщика, несмотря на неизменный белый галстук. Даже на самом дне драмы личные амбиции брали верх над событиями. У Лаваля с Петеном состоялась беседа, длившаяся десять минут. Выйдя от Петена, Лаваль объявил, что не принял предложенное ему Министерство юстиции, к которому прилагалось вице-президентство в Совете, но, как и просил, получил Министерство иностранных дел. Это неожиданное решение маршала вызвало гневный протест со стороны Вейгана, который заявил, что «нельзя бросать Францию в руки немцев». В сопровождении Шарлеру, управляющего делами набережной Орсе, он проникает к Петену и добивается, чтобы тот вернулся к прежнему решению. Узнав об этом, взбешенный Лаваль отказывается войти в правительство. А его друг Марке, которому прочили Министерство внутренних дел, из солидарности делает то же самое.
На место, в котором было отказано Лавалю, назначается Поль Бодуэн. Он сразу же созывает послов Англии, Соединенных Штатов и Испании. Послу Испании г-ну Лекуерика Бодуэн вручает торопливую, написанную от руки ноту, в которой просит испанское правительство, используя все свое влияние на немецкое правительство, выяснить условия прекращения боевых действий.
Бодуэн просит посла Великобритании, чтобы его правительство рассмотрело ситуацию не в юридическом духе, но с дружеским сочувствием. Кроме того, Бодуэн заверяет его, что адмирал Дарлан отдал необходимые распоряжения, чтобы военный флот не был сдан.
Те же обещания он дает поверенному в делах Соединенных Штатов и просит доставить его послание Апостольскому нунцию, чтобы тот передал просьбу о перемирии итальянскому правительству.
Маршал собирается употребить остаток утра, чтобы подготовить заявление для французского народа.
В половине первого вся страна слышит из своих радиоприемников, как дрожащий и надломленный голос читает беспомощный текст, направленный на то, чтобы воздать должное всем солдатам и пролить бальзам на все раны, и содержащий, в самой середине, невероятную по своему тщеславию фразу: «Я приношу в дар Франции самого себя, чтобы смягчить ее несчастье».
В тексте имеется и другая фраза — главная, единственная, которую необходимо было усвоить и которая будет усвоена: «С болью в сердце я говорю вам сегодня, что надо попытаться остановить бои».
Никто не заметил того, что заявление было опрометчиво, преждевременно и почти преступно. Спеша ухватиться за поражение, Петен своей фразой «Попытаться остановить бои» окончательно деморализовал войска. Сколько солдат подумало, что раз уж все кончено, то они могут сложить оружие, оставить поле боя захватчику!
В половине десятого вечера Бодуэн, сознавая допущенную оплошность, распространяет коммюнике, в котором говорится, что борьба продолжается. Некоторые подразделения, особенно кавалерии, приняли поправку всерьез.
Со своей стороны, генерал де Голль, если можно так выразиться, уже забежал вперед. Рано утром он вышел из отеля «Монтре», где провел ночь, перешел через площадь Великих Людей и в сопровождении адъютанта лейтенанта Жоффруа де Курселя добрался до аэродрома, где его догнал генерал Спирс. В самолете, предоставленном в его распоряжение Черчиллем, де Голль увозил в качестве подъемных сто тысяч франков, которые Рейно передал ему накануне из секретных фондов, осуществив тем самым последний акт своего правления.
В час, когда Петен выступал по радио, де Голль, временный генерал и министр на две недели, был уже в Лондоне, где готовился войти в Историю.
Я уже не помню, где услышал требование о прекращении огня. Во всяком случае, мы были еще на Луаре. В памяти всплывают названия: Шалон, Куршан… Знаю лишь, что 19 июня получил приказ «держать» гавань Энгранд и восемь километров реки выше по течению.
Самой большой трудностью было распределить огневые точки таким образом, чтобы мои сорок машин, спрятанные на островах или в излучинах реки, не стреляли по своим.
Я «держал» гавань целый день, тем более крепко, что на другом берегу ничего не появилось. Вечером от полковника де Сен-Ломе пришло распоряжение оставить позиции.
Я никогда и близко не подходил к этому Сен-Ломе, для которого был всего лишь «резервным элементом». Он так и останется для меня мифом. Зато довольно хорошо узнал другого старшего офицера, в чье распоряжение был передан, — подполковника дʼАрода. А вот этот заслуживает портретной характеристики.
Он был высок, не меньше ста восьмидесяти пяти, и казался еще выше из-за того, что держался совершенно прямо. Его лицо, обезображенное шрамом и несколькими вмятинами в результате падений с лошади, удивляло крайней бледностью, на которую не влияли ни солнце, ни перемена погоды. ДʼАрод никогда не торопился. Он был Бесстрашным.
Когда я нашел его, он заканчивал завтракать. Мы находились в какой-то школе, прислуживал ему ординарец в белой куртке. Подполковник пригласил меня разделить с ним кофе с молоком, поджаренный хлеб и конфитюр. У меня непроизвольно вырвалось, что мне уже много дней не подавали еду таким образом.
— Не хочу менять привычки, — ответил он мне. — Это деморализовало бы моих людей.
Свои привычки он менял так мало, что, где бы ни находился, не желая отказываться от утренней ванны, велел добывать любую бадью и наполнять ее холодной водой. А из предосторожности на тот случай, если неожиданно нагрянет неприятель, всегда приказывал ставить рядом с бадьей ящик фанат.
Интересно было бы посмотреть, как этот верзила, весь в шрамах, словно лошадь пикадора, встает в чем мать родила и швыряет фанаты в атакующих!
Шоле, Партене, Сен-Мексен… Мы шли на юг, уже без надежды.
По дороге я произвел еще одну реквизицию, забрав себе шикарный легковой автомобиль с закрытым кузовом и мотором V8, который был брошен владельцами за отсутствием горючего. Чем оставлять врагу, лучше уж воспользоваться им как командирской машиной.
О непрерывной линии фронта речь уже не шла. Все было раздроблено. Нас заставляли устанавливать иллюзорные «опорные пункты».
Как красивы, как спокойны были старые французские деревни с их церквями и рыночными площадями, нагретыми июньским солнцем! Обитатели сбежали или попрятались.
Мы отступали в пустоту. Сердце сжималось при мысли о том, что эта истинная, глубинная, облеченная плотью Франция будет разом оставлена чужим войскам, следовавшим за нами по пятам.
Моя Тарридова карта была недостаточно подробна, чтобы я мог проделать свой путь самостоятельно, по второстепенным дорогам. Каждый раз, меняя департамент, я снимал со стены в первом же попавшемся доме почтовый календарь с местной картой на обороте. Уже это одно говорит само за себя, до чего мы докатились!
Однажды мне случилось проезжать мимо одного из «опорных пунктов». Он состоял из поставленного на землю и нацеленного на дорогу пулемета да лежащего за ним стрелка. На некотором отдалении находились еще несколько человек во главе с капитаном, который расхаживал взад-вперед.
Поскольку я перед ним остановился, этот офицер, явный резервист, сказал мне тоном встревоженным и властным:
— Если встретите немцев, ни в коем случае не стреляйте.
Для этого паникера главной опасностью был я.
В перенаселенный Бордо продовольствие больше не поступало. Опустошенные магазины объявляли: «Нет мяса… Нет хлеба… Нет бензина… Ничего нет».
Элита, люди известные и богатые, могли тем не менее достаточно вкусно поесть в ресторане «Лакомый каплун» на улице Монтескье. Заведение было знаменито не только своей кухней, но и удивительным декором в стиле рокайль большого зала, где наиболее востребованные столики прятались в искусственных гротах из разноцветных ракушек.
Здесь в часы трапезы оказывалась добрая часть приехавших в Бордо политиков. Сюда приходили за новостями, обменивались информацией, подлинной или ложной, тут циркулировали слухи, затевались махинации.
17 июня Жорж Мандель, со вчерашнего дня переставший быть министром, обедал там в обществе своей любовницы, пышнотелой Беатрис Бретти, пайщицы «Комеди Франсез», когда перед ним предстали два жандармских офицера и попросили следовать за ними. По-прежнему бесстрастный Мандель встал, сказал своей спутнице: «Я вынужден вас покинуть. Оставляю вам заботу оплатить счет», — поклонился послу Англии, который сидел за соседним столиком, и вышел вместе с жандармами.
Зачем его схватили? Еще один удар Алибера, начальника секретариата маршала, которого последний сделал заместителем статс-секретаря. Какой-то журналист рассказал Алиберу, что Мандель, при соучастии генерала колониальных войск, которого также арестовали, велел закупать оружие и готовил заговор. Против кого? Против маршала, конечно. Генералу Лафону, все такому же усердному, но по-прежнему столь же ограниченному, был выдан ордер на арест подозрительных лиц за «действия, противные общественному порядку».
Манделя арестовали прямо в ресторане, и это не прошло незамеченным. Новость быстро облетела город.
Два новых министра, Шарль Помаре и Л. О. Фроссар, побежали к маршалу требовать объяснений. Президент Лебрен, председатели нижней палаты и сената выразили свое недоумение. Петен приказал немедленно расследовать дело.
В конце дня Манделя извлекли из жандармерии и привезли в резиденцию Петена. Тот принял его в своем салоне и сказал, что обвинение, объектом которого стал Мандель, не подтвердилось. Стало быть, он свободен.
Но Мандель не желает ничего слышать: он был арестован публично, задета его честь, поэтому он требует публичных извинений. Письменных.
Маршал повинуется и практически под диктовку Манделя приносит свои извинения.
Инцидент был больше чем оплошностью. Он свидетельствовал о недоверии и неприязни, которые пораженцы испытывали к Манделю. Этот человек воплощал собой все то, что было им противно. Его упрямая воля продолжать борьбу заставляла ушедших в сторону политиков сознавать свою нечистую совесть. Его намерение перевести правительство за границу ущемляло интересы тех, кто цеплялся за национальную почву. Опасались его авторитета, завоеванного еще при Клемансо и совсем недавно, при организации работы почтового министерства, где Мандель в рекордное время довольно суровыми методами навел порядок. И к тому же он был евреем.
Урожденный Ротшильд, но из самой скромной семьи, не имевшей никакой связи с крупными банкирами, Мандель, занявшись политикой, где знаменитая фамилия была бы ему скорее помехой, чем преимуществом, взял фамилию своей матери.
Хотя это не слишком ему помогло: со своим длинным носом, черными гладкими волосами, разделенными посредине пробором, отвислыми щеками, которые подпирал высокий крахмальный воротничок, он вполне соответствовал карикатурам, публиковавшимся в антисемитских газетенках. Ведь антисемитизм был достаточно распространен, и именно в правящих кругах. Петен был антисемитом. Вейган с пеной у рта доказывал виновность капитана Дрейфуса. И разве не сказал с детской наивностью один герцог-академик писателю-еврею: «Досадно. Вы нам очень подошли бы. Но не можем же мы избирать иностранцев»?
Эти часы ожидания стали временем колебаний и уверток. Сенаторы заседали в кинотеатре на Иудейской улице, депутаты — в школе Анатоля Франса. Но их заседания превратились в пустую говорильню.
Человек двадцать сторонников Лаваля временно разместились у Марке, в ратуше, бывшем замке принцев Роганов. Лаваль и Марке, только что назначенные министрами в правительстве Петена, были в зените своего влияния.
16 июня адмирал Дарлан заявил генералу Жоржу, что готов отдать флоту приказ перебазироваться в английские порты. 17 июня, встретив того же генерала, Дарлан сообщил ему, что изменил мнение.
— Почему? — спросил Жорж.
— Потому что теперь я министр военно-морского флота.
Этот безудержный карьерист не умел мыслить крупномасштабно. Он рвался к власти, но не заглядывал дальше ее получения. Какой великий случай он только что упустил! Он плыл по течению, этот колеблющийся адмирал. В ответ на английскую настойчивость Петен ограничился заверением, что не отдаст флот Германии и флот останется во французских портах, но экипаж будет уменьшен наполовину.[8]
Совершенно растерянный Альбер Лебрен внезапно решился уехать в Северную Африку с министрами или бывшими министрами, изъявившими желание его сопровождать. Сев на корабль в Бордо, он мог бы добраться до Пор-Вандра. Узнав это, Пьер Лаваль и его приспешники совершили настоящий набег на особняк префектуры.
Разговор был крайне горячим. Лаваль заявил, что сто депутатов и сенаторов собрались, чтобы удержать президента республики от осуществления этого замысла. Прозвучали слова «измена» и «предательство». «Если вы покинете Францию, — кричит Лаваль, — то никогда больше не ступите на ее землю!» Как все слабые люди, Лебрен упрямится и говорит: «Я не подчинюсь». — «Тогда подавайте в отставку». И вот в тот момент, когда Лаваль уже готов уйти, Лебрен совершает необъяснимый жест: берет его за руки и с волнением пожимает.
В ночь с 19 на 20 июня немецкая авиация сбросила на Бордо примерно шестьдесят бомб; в итоге шестьдесят три погибших и сто девяносто пять раненых. Способ ускорить переговоры.
20 июня адмирал Дарлан, по-прежнему непоследовательный, велел вывесить в обеих палатах следующее уведомление:
«Правительство, согласное с председателями палат, решило вчера, 19 июня, что сегодня, 20 июня, парламентарии сядут на борт “Массилии”. Но, поскольку река заминирована в Пойяке, “Массилия” не смогла подняться до Бордо, как предполагалось, и осталась в Вердоне.
Таким образом, парламентариям следует прибыть в Вердон на машинах, которые должно предоставить им правительство. Военно-морской флот не может сделать ничего другого».
Многие из политиков ответили на приглашение Дарлана и с супругами, сожительницами, семьями, слугами сели на это роскошное пассажирское судно, которое в обычное время использовалось на южноамериканских линиях.
Самыми известными из пассажиров были Даладье, Мандель, Ивон Дельбо, Жан Зэ, Мендес-Франс…
Отплытие было отнюдь не из легких. Экипаж, считая этих политических деятелей ответственными за беды Франции, отказывался поднимать якорь, хотя на борту находился сам Кампенши, который четырьмя днями ранее еще был министром военно-морского флота.
В море парламентарии узнали о заключении перемирия с Германией. Они составили единодушное послание председателю палаты, прося, чтобы он дал приказ вернуть их в Бордо. Капитан отказался передавать сообщение. Он имел особые инструкции.
Тогда Кампенши предпринял тщетную попытку убедить капитана направить судно в Лондон. Поскольку тот не получал на сей счет никаких указаний, он высадил своих высокопоставленных пассажиров в Касабланке, где и начались их неприятности. Позже благородный Дарлан велит отдать их под суд как дезертиров.
Вивонн — большое селение в двадцати километрах к югу от Пуатье, примечательное, пожалуй, только тем, что именно здесь Равальяку,[9] родившемуся в этих краях, было видение, будто ему предстоит убить короля. Но в первую очередь это место, где пересекаются два важных пути: национальная дорога Пуатье — Ангулем и департаментская, соединяющая Монлюсон с Лузиньяном.
Перемещение наших спешно отступающих войск было так хорошо налажено, что, когда 21 июня в середине дня, двигаясь из Сен-Мексена, я прибыл к Вивонну, сюда стекались части со всех четырех сторон, и перекресток оказался намертво заблокирован.
Такое скопление транспорта — настоящий подарок для вражеской авиации. Вынужденный ждать, когда дорога освободится, я выстроил свои машины вдоль обочины и тут заметил в небе прочерченный самолетом-разведчиком большой круг белого дыма. Очевидно, это был ориентир, указывающий на это военное месиво. Через несколько мгновений послышалось тяжелое гудение. Я приказал своим людям покинуть машины, а сам, прыгнув в канаву, прижался к откосу.
Первая волна самолетов пролетела над нами на небольшой высоте. Я увидел, как из их брюха посыпались бомбы. Земля дрогнула подо мной. Еще до того как летчики смогли нас обнаружить, нас накрыло второй волной. На этот раз меня чуть было не разрезало пулеметной очередью. Пули прошли справа, всего в нескольких сантиметрах, поднимаясь от ног к голове и пробивая землю с довольно неприятным свистом.
Когда тревога миновала, я увидел на расстоянии нескольких метров мертвого солдата из неизвестной части; из его бедра, развороченного взрывом бомбы, торчали желтый жир и окровавленное мясо.
Все мои люди остались целы. Я проверил машины — они тоже не получили никаких повреждений. Был только этот таинственный убитый, взявшийся неизвестно откуда, словно искупительная жертва для утоления ярости богов.
Пока мои подчиненные копали ему временную могилу, я отправился пешком в городок, чтобы разыскать своего подполковника и дать ему отчет. И нашел его на перекрестке, все такого же огромного и бледного, опиравшегося на окованную медью длинную землемерную палку, которую он, должно быть, подобрал в каком-то брошенном английском автомобиле. Подполковник спокойно отдавал приказы, чтобы разгрузить перекресток.
Я был рядом с ним, когда начался новый воздушный налет, во время которого на нас сбросили с десяток бомб. ДʼАрод остался на ногах и «приветствовал» каждое падение снаряда легким кивком головы. Внезапно я почувствовал его руку на своем плече.
— Ложитесь, мой мальчик! — крикнул мне он. — Сам-то я не ложусь, потому что у меня сердце больное!
Когда вражеские самолеты скрылись из виду, мы обнаружили в трех шагах от себя уткнувшуюся в траву, словно крупный кабанчик, пятисоткилограммовую неразорвавшуюся бомбу.
Я всегда полагал, что где-то есть рука, направляющая случай. Признайтесь, что было бы досадно, если бы моя карьера закончилась так рано!
Моя добрая звезда, по крайней мере одна из моих звезд, дважды в течение часа уберегла меня от того, чтобы оказаться одним из последних погибших во французской кампании. Поскольку уже завтра, в восемнадцать часов пятьдесят минут, было подписано перемирие с Германией.
Оставалось дополнить его перемирием с Италией, на что потребовалось еще два дня, и мы остановились.
Я следовал за группировкой дʼАрода, но с некоторым отставанием из-за медлительности моих машин. Мы были настоящим арьергардом. Пуату, Лимузен, Перигор… Рюффек, Сент-Аман, Ангулем, Монморо… Я регулярно приходил последним.
24 июня после полудня, когда я въезжал в Дордонь, доброжелательные крестьяне предупредили меня, что впереди, в километре отсюда, по дороге, пересекающей мою, движется немецкая танковая дивизия. Не хватало еще наткнуться на эти танки! Но как быть?
Я съехал с главной дороги и, положившись в который раз на почтовый календарь, двинулся по самым мелким проселкам. Остановившись недалеко от перекрестка, стал наблюдать.
Подразделения немецкой дивизии не следовали непосредственно одно за другим. Иногда промежутки составляли многие минуты.
Я дождался одного из таких благоприятных моментов и, благодарение богу, удачно пересек шоссе во главе своей колонны.
И мы поехали дальше по спокойной сельской местности.
В конце дня я достиг Монпона, где нашел своего подполковника в доме нотариуса. Как всегда, определенный порядок был соблюден: двое вооруженных дневальных стояли в дверях.
— А! Вы все-таки смогли нас догнать, — сказал он мне. — Ну что ж, мой мальчик, я уж и не чаял вас увидеть.
Мы поговорили еще несколько минут, как вдруг в дом ворвался запыхавшийся солдат с ликующим криком:
— Готово, господин подполковник, готово! Они его подписали, это перемирие!
ДʼАрод не отреагировал. Он удовлетворился лишь тем, что довольно тихо сказал:
— Хорошо, мой мальчик. Можешь идти. Я тебя благодарю.
Казалось, что новость ему неприятна.
И тут на моих глазах разыгрался один из самых удивительных человеческих спектаклей, которые мне доводилось видеть.
Шея моего подполковника над воротником кителя налилась кровью, потом побагровели подбородок и шрам, оставленный пикой улана в 1914 году. Потом тот же цвет принял нос, сломанный о препятствие на конных состязаниях — «у моей лошади при проходе через параллельные брусья случилась закупорка сосудов. Упала замертво…» — потом виски. Это лицо, когда-то равномерно белое, теперь стало темно-красным до самого лба.
Я побежал на кухню за стаканом воды. Он выпил, и покраснение постепенно исчезло.
Так я узнал, что выражение «прилив крови» — не пустой образ. Он и в самом деле оказался сердечником, мой подполковник.
Партия была сыграна, не оставалось ни одной карты.
Девять месяцев назад я воображал, как отправлюсь верхом на Берлин. И оказался в Дордони со своими нелепыми тележками.
Меня терзало чувство чудовищного унижения; и оно будет терзать меня до конца жизни.