ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

— Я просил их прислать мужчину.

— Мне нужно сожалеть, что я женщина?

— Ради бога! — Майор Куников всплеснул руками. И решительно: — Я не требую этого. Наоборот, родись женщиной, не считал бы себя несчастным.

— Разумеется, красивой женщиной, — сказала Галя.

— Вы мне нравитесь. Если бы вы пришли ко мне в газету, вас встретили бы не так грубо.

— У вас была газета?

— До войны.

— Где?

— Далеко. В Москве.

— Я приду к вам после войны.

— Это толковый разговор. Только — для справки — я человек женатый.

— Не имеет значения. Я всегда влюбляюсь в своих начальников.

— Ценное качество!

— Как вас зовут, майор?

— Цезарь.

— А меня Галя.

— Хорошее имя.

— Я тоже хорошая.

— Тем более нельзя брать в десант. Хороших женщин надо беречь, чтобы они после войны красивых детей рожали. После войны нужны красивые дети.

— Сначала нужно победить.

— У вас железная логика. Я бы назначил вас заведующим отделом.

— Благодарю за доверие. Возьмите лучше в отряд.

— Ты знаешь, что такое десант, Галя?

— Теоретически.

— А в атаку, в штыковой бой ходила хоть раз?

— Нет. С парашютом тоже не прыгала, сырую оленину не ела, на слонах не ездила…

— Давай, давай! — дирижируя рукой, сказал Куников.

Он стоял на пристани, спиной к морю, серому, словно отлитому из металла. Узкая пристань темными, мокрыми от дождя досками вклинилась далеко в гавань. Чистенький сторожевой катер швартовался к пристани, ощетиниваясь, точно еж, стволами зенитных пулеметов.

— Давно радисткой? — спросил Куников.

— Второй год.

— А на фронте?

— Второй год.

— Контузий не было?

— Н-нет… — Галя покачала головой.

— И ранений?

— И ранений…

— Ладно, Галя… Добро. С жильем устраивайся в городе. Экипаж забит матросами. Они, как мне известно, к молодым красивым девушкам неравнодушны… На устройство быта даю тебе восемнадцать часов. До завтра!

— До завтра, товарищ майор.

Галя шла вдоль каких-то складов, обнесенных забором и колючей проволокой. Матрос с винтовкой, длинной из-за примкнутого штыка, согнулся под грибком и тоскливо смотрел на Галю. Когда она оказалась рядом, он тихо спросил:

— Не найдется закурить, сестренка?

Галя оторвала от папиросы кончик мундштука, который держала в зубах, протянула окурок матросу.

— Спасибо, — просветлел он лицом и жадно затянулся.

Раскисшая, набухшая земля скользила под сапогами. А сапоги были старенькие. И противная сырость сосала ноги. Галя чувствовала, как легкий озноб, рождаясь под лопатками, расползался по всему телу. Немного болела голова, давило над переносицей.

Развалины домов, казалось, бросали на улицу белые, черные, красные пятна, и она лежала между ними, словно лезвие ножа, — прямая, холодная, мрачная. Почувствовав тошноту и головокружение, Галя присела на обломок стены и блаженно вытянула ноги. Поток тепла, возникнув в голове, вдруг пополз вниз, охватил лицо, шею, грудь, и, когда докатился до живота, тошнота схлынула. Стало очень тепло, хотелось лечь на спину и уснуть.

Но тут Галя вспомнила окровавленного Гонцова. Это было невероятно. Такой красивый, уверенный, опрятный, элегантный полковник лежал в луже крови, и ноги у него были оторваны. И самое безжалостное заключалось в том, что он не сразу потерял сознание, и даже тогда, когда санитары положили его на носилки, смотрел растерянно, удивленно и несколько виновато.

— Слушай, очнись… Ты ранена или тебе плохо? — Над Галей склонилась озабоченная девушка с большими глазами. Потом лицо девушки сдвинулось в сторону, и Галя увидела клочок набрякшего неба и догадалась, что лежит на спине.

Нащупав пальцами мокрую, холодную стену, Галя приподнялась.

— Или грипп, или малярия, — с досадой произнесла она.

— Меня зовут Люба, — сказала озабоченная девушка. — Пойдем со мной.

2

Этого никто не ожидал. Может, и Любаша не ожидала, что отважится на такой поступок, может, на нее повлияли фронтовые приключения Степки, но она поступила именно так, и здесь уж ничего не поделаешь. Видимо, не в ее характере была тому причина, а в обстоятельствах, при которых характеры ломались, как лед в половодье. Степке казалось, что он знает характер сестры. А она качала головой и говорила:

— Ерундишь, братик. Я сама не знаю свой характер. Иногда он меня удивляет сильно-сильно…

Черная флотская шинель сидела на Любаше смешно. Несколько топорщилась сзади. Шапка закрывала волосы и делала ее похожей на красивого парня. Радистка Галя завистливо смотрела на Любашу и, вздыхая, говорила:

— Флот есть флот. И шинель матросская не чета нашей, солдатской.

Шинель у Гали была потертой, с обтрепанными полами. Но Степка не стал бы ее хаять. Новенькой эта шинель, конечно, выглядела тоже неплохо. И цвет у нее практичный. Лег на землю — и тебя не видно, и шинель не испачкается. Вдобавок она была приталена и сидела на Гале, точно на манекене. Девчонки и Любашину шинель распороли, ушили. И потом Любаша долго вертелась перед зеркалом размером с тарелку, испачканным ржавой мутью.


Радистка Галя появилась у Мартынюков около недели назад. Ее привела Любаша, больную, с высокой температурой. Ночью Любаша давала радистке аспирин, потому что никаких других таблеток не было. Сбить температуру не удалось, и утром Любаша отправилась в штаб десантного отряда и вернулась оттуда часа через три с майором, у которого были быстрые, пытливые глаза. И он произносил слова так, что не поймешь — всерьез это или шутка.

— Лечение такое, — сказал майор. — Сто пятьдесят граммов водки, желток яйца, соль, перец. Все взбить, выпить. И под теплое одеяло…

Он обещал прислать врача и продуктов, а когда уходил, оставил для радистки тоненькую брошюру, напечатанную на плохой серой бумаге.

— Почитывай, — сказал майор. — Не теряй зря время… коль в десант напросилась.

Но первым брошюру стал читать Степа. Называлась она «Памятка десантнику».

«Десантный бой быстротечен, успех в нем зависит от умелых действий мелких подразделений и отдельных бойцов. В таком бою, как нигде, важны организованность, дисциплина, ловкость и хитрость.

Готовясь к десанту, проверь свое оружие — тщательно осмотри, вычисть, смажь, иначе оно подведет в бою.

Возьми побольше боезапаса и не складывай в вещевую сумку, а распредели его так, чтобы он всегда был под рукой. Большую часть патронов неси в патронташах или в специально сшитых сумках, привязанных на груди, на лямках ранца или вещевого мешка. Ни в коем случае не клади патронные диски в вещевой мешок…

При высадке на берег действуй быстро, точно выполняй приказы командира. По команде немедленно прыгай на берег или в воду. Не отбивайся от своего отделения, держись своих и помогай товарищам.

…Больше инициативы и смелости! Помни: основной закон десантника — наступать, наступать, наступать, захватывать шире плацдарм для своих войск. Будешь отсиживаться — враг опомнится, соберет силы и уничтожит тебя.

Действуй бесстрашно, решительно и умело. Смелость города берет!»

Степка сильно удивился, когда прочитал брошюру. Он думал, что на войне никаких правил и законов не существует. Думал, для того, чтобы воевать, учиться не надо. Стреляй метко и рвись вперед — вот и вся наука. Оказалось, нет. Оказалось, многое нужно знать и помнить, словно стихотворение.

Степан не мог сказать, что именно радистка Галя подбила Любашу пойти в десантный отряд. Он не слышал такого разговора, хотя девушки болтали часто. Не таясь. Да и как это было сделать, когда за окнами лил дождь, а комнаты были такими крошечными.

Они всегда сидели в первой комнате у печки, которую приходилось топить досками. Доски эти Степка находил в развалинах, рубил тяжелым тупым топором. Доски горели хорошо, с веселым хрустом. В комнате сразу становилось уютнее, хотелось раздеться, разуться, лечь на кровать. И читать. Правда, мать сердилась, что Степка читает лежа. Она боялась за его зрение. Он читал «Декамерона», который остался от Дмитрия Кораблева. Степка, конечно, догадался, что книга эта рассчитана на более зрелый возраст. Но она не принесла ему вреда. Он не узнал в ней ничего нового. В школе на переменах ребята рассказывали истории похлеще, чем в «Декамероне». Единственно, в чем он убедился: в старину люди жили весело, гораздо веселее, чем сейчас.

Это мнение разделяли и девушки.

— Мне грустно, — говорила Галя, — мне кажется, я до сих пор ничему не научилась…

— Еще научишься, если, конечно, тебя не убьют при десанте или раньше или позже, — отвечала Любаша.

— Если не убьют, я буду делать ошибки.

— Это все условно. Это придумали от скуки: ошибки, удачи. Я считаю, что я никогда не делала ошибок. Я плюю на это слово. Я только жила, как могла. Жила скучно. И здесь две причины. Первая: может, я такой родилась бестолковой. Вторая: мне помешали фашисты, сволочи, гады проклятые… Чего им у нас нужно? — уж совсем тихо спросила Любаша.

— Все! И хлеб, и пляж, и виноград… И даже ты.

— Как рабыня?

— Может, и хуже…

— Хуже не бывает.

— Всякое бывает, Любаша…

— Нам тоже надо быть жестокими.

— Нет. Жестокость — это несправедливость. Фашистов будут судить. Каждый получит свою долю.

— Как взвесить эту долю? На чей счет записать гибель моего Мити, Беатины Казимировны…

— На счет Гитлера.

— Он один-единственный. Все делает, все видит, везде зверствует… А остальные чистенькие и невинные, как младенцы… Тошно мне, Галя. Пустота какая-то на сердце. Только злости — по самую макушку.

— Закури, что ли, — предложила Галя.

Любаша теперь курила. Мать не ругалась, не охала и даже не разводила руками, а лишь смотрела грустно-грустно… Когда же Любаша явилась домой в шинели — вернее, одетая по форме, мать вовсе не удивилась. Спросила тихо:

— В Туапсе служить станешь или увезут куда?

— Увезут, мамочка.

— На санитарку выучат или рядовым красноармейцем пойдешь?

— Морским пехотинцем.

— Галя все же при специальности, — укоризненно заметила мать.

— Об этом ли сейчас думать! — с горечью ответила Любаша.

— Ты права, дочка, — вздохнула мать. — От отца третий месяц писем нет…

3

Женщины приходили в дом только спать. Дождливые осенние дни Степка проводил в одиночестве, слоняясь из комнаты в комнату, иногда от скуки садился за пианино, стучал по гладким, отливавшим желтизной клавишам, по ему становилось еще скучнее. Тогда он придумывал всякую всячину: представлял себя летчиком, и партизаном, и дерзким разведчиком. Переживал, радовался, злился… Бывал ранен. Попадал в окружение. Но из всяких передряг неизменно выходил победителем.

У тети Ляли было много книг.

Они лежали в двух больших, тяжелых сундуках, один из которых стоял на застекленной веранде, а другой в комнате, рядом с печкой (на нем теперь спала радистка Галя). Сундуки были заперты, но, дело прошлое, открыть их оказалось несложно. И вот в этих сундуках Степка увидел книги, почти все в крепких кожаных переплетах, с золотым тиснением на корешках: Жюль Верн, Марк Твен, Джек Лондон… Нашел он там и еще одну книжку — 1896 год, «Орловский вестник», «Песнь о Гайавате». И уже через несколько часов полюбил Страну Оджибуэев — страну Верхнего Озера, Живописных Скал и Великих Песков.

Мрачным лес ему казался,

Мрачным — свод небес над лесом,

Воздух — душным и горячим,

Полным дыма, полным гари,

Как в пожар лесов и прерий:

Словно уголь, разгоралось

Гневом сердце Гайаваты.

Все это было очень понятно. И очень к месту. И Степан читал вечером поэму Лонгфелло. А женщины немножко плакали.

У каждой из них было свое горе. И может, самое страшное заключалось в том, что беда, горе, слезы стали настолько обычными, каждодневными, что этому уже никто не удивлялся, точно восходу или заходу солнца. В лесах возле Пасеки Степану приходилось видеть, как растения-паразиты оплетают деревья, втискиваются в их кору, тянут к земле ветки. Деревья слабые чахнут, хиреют; сильные же рвутся к солнцу, наливаются крепостью, становятся неподатливыми, как камень. На людей горе тоже действовало по-разному.

Мать, не чаявшая уже дождаться весточки от отца, сникла, сделалась тише и хотя продолжала работать и кормить детей, но казалось, что делает она все это по инерции.

Любашу горе сделало злее. Оно выбило из нее лень, которой еще недавно отличалась девчонка. Гибель батареи, случившаяся у нее на глазах, не только разозлила, но и ошарашила Любашу. Она поняла, что больше не может отсиживаться за маминой спиной. Не дело это, не дело… Письмо военфельдшера Сараевой подсказало, где ее место. Остальное довершила радистка Галя.

С Галей дело обстояло сложнее. Степка знал ее мало, всего несколько недель, которые она провела вместе с ними.

И у него сложилось впечатление, что главная черта характера Гали — доброта. Девушке было не жаль себя ни для войны, ни для хорошего человека.

На Нюру горе подействовало совсем иначе. Ее мать и отец эвакуировались в Среднюю Азию. И конечно, сельской девушке, одной, без родителей, во фронтовом городе было нелегко. Но встреча с Иноземцевым вдруг открыла ей, что и в горе можно быть счастливой. И Нюра оказалась жадной до счастья.

Запыхавшаяся, сияющая внутренней радостью, она пришла как-то домой среди бела дня. Степка сидел один на крыльце, двери были заперты, потому что дождя не было, и туч тоже, только круглые облака плавали в синем небе, и воздушную тревогу можно было ожидать в любую минуту. Нюра, раскрасневшаяся и от этого очень привлекательная, остановилась возле крыльца. На ней было хорошее синее пальто с накладными карманами, из которого она уже немножко выросла, и блестящие резиновые боты. В руке она держала лиловую противогазную сумку. Степка знал, что противогаз она не носит, но сумка была полна. Словно поняв взгляд мальчишки, Нюра пододвинула сумку, расстегнула ее и вынула свернутый платок из белой шерсти. Она тряхнула им, и платок оказался большим и очень мягким.

— Хороший? — с придыханием спросила она.

— Факт, — ответил Степка. — Где взяла?

— Выменяла, — произнесла она. — На три банки американской колбасы.

Нюра прижала платок к лицу, так что были видны одни глаза, и Степке подумалось, она сейчас заплачет от радости.

Не надо было много мудрости, чтобы догадаться, каким путем к Нюре, работающей в буфете Военфлотторга, попала американская колбаса в ярких банках.

— По карточкам три банки не получишь, — сказал Степка.

И будто для того, чтобы задобрить его, Нюра опять опустила руку в противогазную сумку и вынула оттуда три бледно-розовые помадки.

— На, скушай.

Он, конечно, не отказался. Но, прожевывая, нравоучительно сказал:

— Смотри. Попадешься…

— Думаешь, я украла? На кой мне чужое? — оправдалась Нюра. — У меня остались четыре банки. Понимаешь?

— Не понимаю, — ответил Степка.

— Я тоже не понимаю, — созналась она. — Но осталось лишку. Я и домой банку прихватила.

— Вот прихватят тебя… По суровому военному времени.

— Больше не буду, — испуганно пообещала Нюра.

Но это были только слова.

4

«Гу-гу» — бормотала бетономешалка. Парень в измызганном незастегнутом бушлате, опершись бедром на лопату, с любопытством смотрел на пристань, где без всякого строя, группами по нескольку человек стоял отряд. Все были с оружием, вещевыми мешками, противогазами и малыми саперными лопатами. И у Любаши на ремне висела, одетая в чехол, маленькая лопатка с крепкой деревянной ручкой. И карабин прижимался к спине новый, с блестящей ложей. Два кожаных патронташа темнели на поясе. Они показались Степке очень невместительными. Он спросил:

— Это и все патроны? Так мало?

— Нет. Есть еще в вещевом мешке.

— А в инструкции что сказано: ни в коем случае не клади патроны в вещевой мешок, а носи их на поясе в специально сшитой сумке.

— Все будет по инструкции, Степан, — успокоила она. — Мы же не сразу туда. Нас еще учить будут.

Майор, который тогда приходил к больной радистке, шел к пристани со стороны складов. Любаша озабоченно посмотрела на дорогу. Сказала:

— Мать, верно, не успеет.

— Она обещала. Она обещала через пятнадцать минут. Вот только кончится обед…

— Когда вернется тетя Ляля, ты извинись перед ней за меня. Я взяла без разрешения у нее книгу. Хорошо?

— Хорошо, — сказал Степка.

— Постарайся не обижать мать. Она поседела за эту осень. И постарела… Вот отгонят немцев, а это случится скоро, переходите в наш дом, ремонтируйте его. Люди будут возвращаться в город, и тетя Ляля вернется. И надо будет иметь свою крышу над головой. Обязательно. Понял меня?

Степка кивнул.

От слов сестры ему сделалось грустно, и было такое предчувствие, что они расстаются навсегда. Глаза у него набухли слезами. Он отвернулся и в это время увидел мать. Она бежала по улице между развалин, прижимала к груди газетный сверток, и волосы ее были растрепаны.

Майор крикнул:

— Стано-о-вись!..

Но оживления или замешательства среди десантников эта команда не вызвала. Люди неторопливо стали расходиться. И Степка понял, что Любаша успеет обнять мать и сказать ей два-три слова.

Первое, что сделала мать, — сунула Любаше сверток. Потом схватила ее за голову, стала целовать и плакать. А Любаша пыталась успокоить мать, твердила тихо и, конечно, взволнованно:

— Мамочка, мама… Не надо. Все будет хорошо. Хорошо! Вот увидишь, мамочка…

И тоже заплакала.

Подбежала радистка Галя.

— Вы вместе, девочки?

— Вместе, вместе… — успокоила Галя. — Только я сейчас с рацией на катере.

— Отряд, равняйсь!

Больше Любаша не могла стоять с ними, поспешила в строй.

— Галя, она при деле… А наша, — вздыхала мать, вытирая слезы. — Наша под самые первые пули…


Катера резали море острыми носами. Длинные белые полосы, словно вожжи, оставались за кормой и тянулись к самому берегу. Прихваченные розовым отсветом облака лежали над чистой далью, а у самого горизонта море было не синим, не зеленым и не розовым, а золотым. Воздух казался неподвижным, точно завороженным закатом. Волны степенно накатывались на берег, и мокрая галька, перешептываясь, встречала их. Вода шлепалась о ржавые, поросшие мхом и ракушками сваи.

На пристани остро пахло морем…

Нина Андреевна и Степка возвращались домой. Ни о чем не говорили. Лицо матери стало совсем старое. Сутулилась она сильнее обычного. На горе надрывался баян, лихо, с переборами. Под шелковицей знакомая армянка жарила рыбу. Она стояла возле печки, обмазанной желтой глиной, и сказала:

— Здравствуй, Нина.

Мать кивнула ей в ответ.

Потом свернули с улицы Шаумяна на улицу Двадцать седьмого февраля.

Отсюда уже был виден их старый дом, укороченный на крышу. Камни, нанесенные дождями, громоздились один на другой, ступать приходилось осторожно, вглядываясь под ноги.

Поравнявшись с калиткой, мать остановилась, тоскливо посмотрела на разбитый дом и наконец без всякой надежды, будто нехотя, подняла крышку почтового ящика. Там лежало письмо.

— От папы, Степа! От папы?.. — Она не верила. И говорила так, словно все это ей снится.

Письмо было сложено треугольником. Отцовский почерк Степка узнал сразу. И растерялся… Слишком хорошо помнил он письмо военфельдшера Сараевой. А мать… Она ничего не знала. Сегодня же такой день… Их покинула Любаша. И Степка подумал, что письмо отца может мало чем отличаться от письма Сараевой и это убьет мать.

Но… Ни на хитрости, ни на раздумья времени уже не было. Мать развернула треугольник. И тогда Степка выхватил из ее рук письмо. И стал быстро рвать его на части.

Мать окаменела. Лицо ее превратилось в маску. Лишь несколько секунд спустя она истерически закричала:

— Степа-ан!

Степка уже и сам понял, что сделал глупость, что на белом свете случаются и будут случаться страшные вещи, которые ему не скрыть, не поправить. Он заревел, как маленький, и начал складывать обрывки мокрыми от слез пальцами. Помнится, будто бы, всхлипывая, он говорил:

— Ой, мамочка, я же хотел как лучше…

Они сидели на каменных ступеньках крыльца, читали письмо.

— «Дорогие мои, — всхлипывая, выговаривал Степка. — Не писал вам потому, что был ранен. Не волнуйтесь, рана пустяковая. Я опять возвратился в строй. Дорогие мои и любимые, я очень за вас волнуюсь, мне известно, что Туапсе сильно бомбят. Вам нужно эвакуироваться…»

Нет, нет… Степка ничего не придумывал. Отец писал именно так.

О фельдшерице Сараевой ни строчки, ни слова. Может, она все врала в письме? Может, помог майор Журавлев? А может, просто в жизни мужчин бывают такие истории, окончания которых лучше не знать…

Они читали письмо и плакали.

Старик Красинин, услыхавший крик Нины Андреевны, видимо, решил, что Мартынюки получили похоронную. Он стоял в своем саду, усыпанном осенними листьями, и, пыхтя самокруткой, смотрел через забор. Потом он кашлянул, негромко сказал:

— Царство ему небесное.

И снял картуз.

Загрузка...