ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Ему казалось, что близко-близко рассматривает он живописное полотно. И эти светло-коричневые, белые, серые полосы — следы огромной кисти.

— …Майор Журавлев…

Вспугнутое голосом полотно отскочило назад. Обрело резкость, будто в окулярах бинокля. Теперь хорошо было видно, что за узкой, распахнутой настежь дверью штабной машины обнажена гора. А цветные полосы, которые он принимал за следы кисти, — пласты геологических пород. Старых, очень старых…

Зрение возвращалось. Журавлев без напряжения следил за карандашом, скользящим над картой, видел лицо полковника Гонцова. Полковник говорил, но опять беззвучно. Журавлева контузило лишь шесть часов назад. Слух пропадал на считанные минуты. И майор еще не научился понимать речь по движению губ. И не верил, что этому можно научиться.

Машина штаба — длинный, высокий фургон, испоганенный камуфляжными пятнами, — стояла в стороне от дороги, возле горы, прикрытая тенью двух раскидистых акаций. Тень не давала прохлады. День тянулся солнечный, безветренный. Запахи нагретой бумаги, бензина, одеколона были неподвижны, как болото. Журавлев давно бы расстегнул воротник гимнастерки, позволь полковник Гонцов себе то же самое. Но внешний вид начальника штаба дивизии мог служить наглядным пособием к строевому, внутреннему и дисциплинарному уставам.

— …теперь уже нет сомнения, они отказались от мысли пробиться к Туапсе вдоль Новороссийского шоссе. — Голос полковника был еще глух, будто доносился снаружи.

«Видный мужик, — подумалось Журавлеву. — И как уверен в себе. Как уверен… Меня всегда сдерживает внутренняя робость. Я и говорю так, словно прошу прощения».

— …располагаем любопытными разведданными. Из двадцати шести дивизий, имеющихся перед Закавказским фронтом, немцы восемнадцать сосредоточили против Черноморской группы войск. Им позарез нужен этот маленький город…

«Нет, я не пойду в санбат. — Мысли жили в нем сами по себе, не подчинялись воле. И он не мог сосредоточиться и слушать Гонцова со вниманием, как требовала этого обстановка. — Из санбата меня сразу отправят в госпиталь. А там только попади в руки врачей. И тогда придется оставить полк. Оставить в такое время… Я лучше посплю часов пять подряд. И все пройдет. Ведь сейчас я вижу и слышу нормально. Очень даже хорошо слышу».

— Создана ударная группа «Туапсе» под командованием генерала Ланца. У нее цель — захват города.

Кроме майора Журавлева в машине штаба дивизии находились и командиры трех других полков. Гонцов очень уважал сидящих перед ним людей, знал их отлично. Понимал, что они измотаны боями и бессонницей. Что им очень-очень трудно. И будет совсем скоро еще труднее.

— …Соотношение сил под Туапсе в пользу противника по пехоте в два раза, по артиллерии в три раза. О танках судить не берусь. Во всяком случае, в армии Клейста двести пятьдесят танков, у нас же ни одного…

Обрисовав общую обстановку на туапсинском направлении, Гонцов начал ставить задачи каждому полку в отдельности. И командиры раскрывали свои планшеты, делали отметки на картах и в блокнотах.

Журавлев тоже развернул свою карту. И хорошо слышал начальника штаба. И был рад, что ни слух, ни зрение не отказывают ему в ответственные минуты.

— Ставка требует создания глубоко эшелонированной, сильной обороны, поэтому каждый полк обязан в самое короткое время обеспечить проведение оборонительных работ на занимаемых рубежах. Наличие развитой сети окопов, наблюдательных пунктов, ходов сообщения, заграждений, завалов командир дивизии будет проверять лично.

Потом Гонцов сказал еще несколько слов о бдительности, о воинской дисциплине. Поинтересовался, есть ли вопросы.

— Когда получим патроны? — спросил Журавлев.

Три других командира одобрительно закивали головами, услышав его слова.

— Боеприпасы прибыли на станцию Туапсе, — неторопливо ответил Гонцов. — Наши машины там под погрузкой. Те, что загрузились первыми, видимо, уже по пути на фронт…

2

— Стой! Что за экскурсия в кузове? — Серый, точно вывалянный в пыли, боец устрашающе коснулся ладонями ремня, собираясь принять оружие из-за спины.

Закатное солнце бросало длинные тени. И вытянутая тень часового жердью перегораживала дорогу, ложась на пропахший бензином пыльный капот трехтонки.

— Не экскурсия… а беженцы, — небрежно ответил прыщеватый шофер, которому четверть часа назад мать Степки, Нина Андреевна, передала белоголовую бутылку водки.

А сестренка Любаша смерила быстрым взглядом. Шофер же, наоборот, пристально и нестеснительно разглядывал ее. И, пряча бутылку в противогазную сумку, твердо обещал подбросить семью Мартынюк в Георгиевское без всяких проволочек.

Вначале он запросил литр. Но мать замахала руками и стала твердить, что Георгиевское близко.

— Вода-то близко, да ходить склизко, — пояснил шофер.

И матери нечего было возразить. И она бы уступила, потому что на дне корзинки лежала еще одна бутылка. А характер у Нины Андреевны хоть и вспыльчивый, но покладистый. Однако тут проявила себя Любаша. Слова не сказала: только в улыбке блеснула зубами… И шофер начал грузить в машину вещи — плетеную корзинку с продуктами, коричневый чемодан с потертыми углами, узел постельного белья. Потом все они — Степка, мать, Любаша — забрались в кузов. Любаше помог шофер, подхватив ее за обветренные икры и даже немного выше. И она еще поблагодарила его…

Степка залез сам. Несмотря на свои двенадцать лет, он никогда раньше не ездил в кузове грузовика. И потому не знал, сумеет ли забраться туда без посторонней помощи. А он хотел делать все так, как делают совсем взрослые парни.

Помешкав, Степка поставил левую ногу на шину, схватился руками за край борта, подтянулся, дрыгая правой ногой в поисках опоры, и, собрав с борта всю грязь, перевалился на желтые ящики из толстых досок. Ящики зажимались блестящими металлическими уголками, точно такими, какие были на сундучке у их соседки, кругленькой женщины, которую все дети на улице знали под именем тети Ляли. Она давала уроки музыки и хранила в том сундучке истрепанные, пожухлые нотные тетради.

Мать скорбно посмотрела на некогда белую, а теперь ставшую землистой рубашку сына и лишь вздохнула.

Шофер засмеялся:

— Белое демаскирует!

Нина Андреевна жалобно спросила:

— Неужели и дорогу бомбят?

— Думаете, только ваш Туапсе стоит обгорелый, как дедушка?..

Шофер захлопнул дверцу кабинки, потом вновь открыл, перегнулся, вытянув шею, крикнул:

— Полегче, там в ящиках патроны!

Крышка одного ящика была сорвана. И лежала точно кепка, надетая набекрень. Под ней тускло поблескивали длинные цинковые коробки.

Нина Андреевна опасливо жалась к борту. Когда машину подбрасывало на выбоинах, ящика шевелились, словно живые.

За месяц Степка и Любаша немного привыкли к страху, как летом привыкают к жаре. Это вовсе не означало, что они стали смелее, — просто опытнее. Они больше не цепенели при звуке сирены, удручающе пронзительном вое, от которого даже у собаки Талки, беспородной дворняжки, леденел взгляд и дыбом поднималась шерсть.

В тот август и днем, и ночью, и вечером, и утром не унимались зенитки, визжали, рвались бомбы. И хлопья пыли летели над городом, как тополиный пух.

Двенадцать лет Степке исполнилось двадцатого июля, и в тот день по карточкам впервые выдали вместо хлеба кукурузу. Мать и Любаша тупо смотрели на желтые, на белые зерна. А он смеялся. Он никогда не пробовал кукурузных лепешек. И вообще ел кукурузу только молодую, отваренную в початках. Поэтому думал, что кукурузные лепешки такие же вкусные, как и молодая кукуруза.

Но мать знала, что это совсем не так. А Любаша, может, и не знала, но догадывалась. Для восемнадцатилетней девушки она обладала удивительной способностью догадываться обо всем на свете.

Кукуруза оказалась прошлогодней: сухой и прогорклой. Они еще не обзавелись тогда машинкой для помола. И Степка вызвался сбегать попросить машинку — нехитрое сооружение из доски, граненого стержня и чугунного стакана с ребрами из толстой проволоки — у бабки Кочанихи. Но мать боялась отпускать его от себя. Хотя бабка Кочаниха жила близко: через три дома, напротив.

Любаша предложила вначале отварить кукурузу, затем пропустить через мясорубку.

Мать испекла пышный чурек, желтый, будто омлет. Когда его вынули из духовки, он был сладковатым на вкус и вполне съедобным. Но потом чурек остыл и сделался сыпучим, как песок.

Это было в июле…

А сейчас август. И они — в кузове машины, стоящей у обочины Майкопского шоссе.

— Беженцы… — с глупой усмешкой повторил боец. — От кого же они бегут? К фрицу в лапы? — Довольный остроумием, оскалил желтые, прокуренные зубы. — Слезай! По одному…

— Да что ж ты, родной!.. Да мы же… Да как же?.. — запричитала мать.

— «Да мы…» — передразнил часовой. — Да вы… Доверие у меня к вам не поступает. Слезай!

— Закрой пасть, — миролюбиво сказал ему шофер. — Обстоятельства вначале выясни… По личному приказу Семена Михайловича везу… С «эмки» они пересели. Передний мост у нее за переездом полетел…

Водитель был отличным выдумщиком, но боец не понял его. Возможно, от усталости, возможно, от природной несообразительности.

— Что ты мне лясы точишь? Какой Семен Михайлович?

— Буденный…[1]

Часового словно током ударило. Подскочил, приосанился. С посерьезневшим лицом спросил:

— Приказ есть?

— Есть.

— Покажи.

— Устный… Или ты думаешь, что Буденный по каждому пустяку обязан письменные распоряжения отдавать? Или у него других забот нет?

— Забот много. Курнуть не найдется?

— Для хорошего человека самосад всегда есть.

Закуривая, боец сказал:

— Сводку Совинформбюро не слыхал? Что там про наше направление, про туапсинское, сказано?

— Ничего. Про бои в районе Моздока и Сталинграда сообщают. А на остальных участках существенных изменений не произошло.

— Непохоже… Цельную ночь раненых везли.

Машина покатилась резво, точно мячик, пнутый ногой. Будто привязанная, завиляла позади дорога. Трудная дорога. С обрывами и нависшими ребрами гор. То здесь, то там у дороги лежали кучи гравия, и солдаты, оголенные по пояс, с блестящими, цвета прелого яблока спинами, засыпали колдобины, рытвины, воронки, поругивая эту чертову дорогу, такую крутую, старую, узкую, что две машины разъезжались на ней с превеликим трудом.

Камень на дороге пылился мелкий. Булыжники уже давно были скрошены машинами, тягачами, орудиями, бесконечным потоком спадавшими по ночам со склонов гор, через обмелевшую, словно выпитую, Туапсинку, о которой поговаривали, будто инженеры из Германии, работавшие здесь в тридцатые годы, забетонировали русло реки, и теперь это не русло, а взлетная полоса. Говорили также, что городок Грознефть был построен в форме фашистского знака и государственная комиссия, принимавшая район, заметила это и велела перестроить ряд улиц. Правда это или только уличные разговоры, Степка не знал. Но он много раз смотрел на Грознефть с горы и видел белые четырехэтажные дома, расположенные несколько крестообразно. Но это так же походило на свастику, как созвездие Большой Медведицы на медведя.


Машине пришлось свернуть к речке, потому что вода в радиаторе выкипела. Шофер подхватил мятое ведро и поспешил на реку. Любаша побежала мыть ноги.

Речка, мелкая, колени не намочишь, цеплялась за камни, скользкие от зеленой тины. И лишь в одном месте, справа у берега, возле кустов, где была выемка, воды накопилось много. Можно даже выкупаться.

Любаша приподняла юбку и вошла в воду. Крохотные рыбешки, серебристые, е темными спинками, сновали возле ее ног.

Шофер засмотрелся на Любашу и уронил ведро. Чертыхаясь, полез в речку.

Любаша лениво улыбнулась.

— Как тебя зовут? — спросил шофер.

— Верни пол-литра, отвечу…

— Нет. Кроме шуток… — Шофер поймал ведро и направился к берегу.

— Я не шучу, время неподходящее, — ответила Любаша, отвернувшись лицом к дороге.

— Молодчина, — сказал шофер. — Расти большая.

— Буду стараться…

— Только не переусердствуй. А то замуж не возьмут.

— Свежо предание, да верится с трудом. — Любаша поглядела на шофера с ухмылкой.

Поднимая длинные, как у цапли, ноги, она стала выходить на берег. Шофер смотрел на нее не дыша. Наконец, облизнув узкие пересохшие губы, сказал с придыханием:

— Меня Жорой зовут, а по паспорту Георгием…

— Ладно, Жора, а по паспорту Георгий, ехать надо. Вечереет.

— Какой вас леший к фронту несет?! — взорвался шофер. — В Грузию бежать надо, в Абхазию. Мандарины там, лобия… Прожить легче. А в Георгиевском войск видимо-невидимо. Ну зачем туда ехать? Глупо! Верно я говорю? Верно…

3

— Расстегни противогаз, — строго сказал полковник Гонцов и скривил губы, может, от нетерпения.

«Надо же так нарваться!» — тоскливо подумал шофер Жора, нащупывая пуговицу. Белая головка бутылки вызывающе торчала над темной гофрированной трубкой. Это совсем смутило Жору. И он уж очень наивно соврал:

— Они сами дали. Я с них не требовал.

— Даже отказывался? — подсказал Гонцов.

— Вот-вот… — подхватил было Жора, но, уловив в глазах полковника откровенную усмешку, покраснел и замолк.

Гонцов ловко вынул бутылку из противогазной сумки, подбросил на ладони, явно любуясь. Жидкость колыхнулась беззвучно. И солнце сверкнуло в ней весело, дерзко.

— Я специально издал приказ по дивизии, категорически запрещающий личному составу автослужб подвозить на машинах гражданское население.

— Так там женщины, детишки…

— Шестого августа к шоферу из артполка напросились две женщины, подложили толовую шашку — и… бывай здоров! Хорошо, что он вовремя спохватился.

— Ну и как?

— Да никак! Разобрались — и под трибунал его.

Жора вздохнул, почесал затылок.

— Вам же не раз твердили, что значит в боевых условиях бдительность… И потеря времени. Даже если ты вез честных людей, все равно останавливал машину, грузил вещи… Опять останавливал, разгружал вещи… Там — три минуты, здесь — три минуты. За шесть минут можно проиграть бой и потерять тысячи людей. Теперь понимает» почему твой поступок — воинское преступление?

— Мы же не проиграли, — тихо возразил Жора.

— Еще неизвестно. — Гонцов перехватил бутылку за горлышко и швырнул на дорогу.

Стекло звякнуло глухо, словно ойкнуло. Жидкость расползлась по камням и пыли темным овальным пятном.

— Зачем? — сипло произнес шофер. — Лучше бы себе взяли, товарищ полковник.

Но Гонцов смотрел мимо Жоры, на дорогу. Там показались другие машины. Они тоже везли патроны.

— Все ясно? — спросил Гонцов, присматриваясь к машинам.

— Так точно, товарищ полковник.

— Еще один такой случай — и под трибунал.

4

Яблок в Георгиевском Степка увидел много. Сквозь листья — на закате они какого угодно цвета, только не зеленого — проглядывали крупные, величиной с хороший кулак, белые и розовые плоды. Ветки, отягощенные и неподвижные, пригнулись к земле, встречавшей их высокой, раскидистой травой.

Сразу же за поворотом, когда горы вдруг осунулись назад, уступив место широкой долине, воздух стал свежим, как на рассвете. Высохшее русло речки, словно дорога, мощенная булыжником, делила деревню надвое. В небольшой запруде, сложенной из камня, купались ребятишки. Вспугнутые утки недовольно галдели на берегу, трясли перьями, роняя капли.

Солнце еще подсматривало из-за горы. И мокрые простыни, перекинутые через проволоку, и стекла в домах, мелькающих в глубине садов, и вода в ведрах, которые несла на коромысле женщина, — все имело багровый, тревожный оттенок.

Они приехали к Софье Петровне, которая работала в столовой вместе с Ниной Андреевной, но была родом из Георгиевского. У нее там жила дочь, муж, мать, несколько снох, свояков. Она рассказывала, что Георгиевское не бомбят, что там тишь и благодать. Много яблок. И уговаривала Нину Андреевну укрыться от бомбежек в деревне.

Однако еще в пути Мартынюки слышали далекие, раскатистые взрывы. И это насторожило. И тоска по брошенному дому сделалась острее.

Вышедшая навстречу Софья Петровна, горестно качнув седеющей головой, сказала:

— Кривенковскую бомбили. Там эшелон на путях… Теперь взрывается…

Софья Петровна — высокого роста, широкая в кости, что было особенно заметно благодаря цветастому открытому сарафану, — подхватила узел с постелью и чемодан, несколько раз проговорила: «Я рада вам, рада». Однако не могла скрыть глухой тревоги и озабоченности.

Георгиевское теперь больше походило на военный лагерь, чем на маленький, затерявшийся в горах поселок. В садах под фруктовыми деревьями ходили солдаты, стояли орудия, санитарные машины, дымились походные кухни. Кое-кто из красноармейцев, намаявшись за день, спал прямо на траве, не выпуская из рук оружия. У одних под головами лежали скатки, у других — зеленые каски.

— Мои родичи имеют испуганный и даже какой-то пришибленный вид, — говорила Софья Петровна, ведя их к дому по узкой, пролегающей через сад тропинке. — Боятся бомбежек. А нам не привыкать, не такого в Туапсе насмотрелись…

Любаша не без ехидства заметила:

— Я не любопытная. Я могла бы и в Туапсе остаться. Мне все равно, как будут Георгиевское колошматить…

— Прикуси язык, — сказала мать, — может, никакой бомбежки и не будет. Может, немец вообще не знает, что Георгиевское существует на белом свете. Люди в Туапсе годами живут, а про Георгиевское слыхом не слыхали. А с Германии его и подавно не видать…

— А карта на что? — возразила Любаша.

— Откуда у него наши карты? — вмешалась Софья Петровна. — Взрослая девушка, а глупости говоришь! Они про нас ничего не знают… А Туапсе бомбят, раз он на глобусе имеется. Я бы всякие там глобусы запретила делать! — Софья Петровна боялась, что Любаша окажет дурное влияние на ее дочь Нюру.

— А как же в школе учиться? — спросила Любаша.

— Мы не учились, — возразила Софья Петровна. — В наше время так: дважды два — четыре; а, б, в, г, д… Три класса, два коридора… А родителей почитали! Мать, бывало, цельный день, словно дождь, бубнит. А ты глаза поднять не смей… Вот так мы и росли, Люба.

— Трава тоже растет… Да и бомбы вам на голову не сыпались. — Любаша была настроена непримиримо.

Они подошли к дому и остановились, потому что на порог вышла старуха. «Мать Софьи Петровны», — решил Степка. Из-за спины старухи поглядывала девчонка Любашиных лет.

Нина Андреевна сказала:

— Здравствуйте.

Любаша промычала что-то нечленораздельное, а Степка вовсе не открыл рта.

— Как же, как же, — сказала старуха. — Заходьте, постойте… У нас тута спокойно.

Ни приветливости, ни участия в глазах старухи не появилось. Глаза были неподвижны, точно слепые. Старуха стояла не шевелясь, сложив ладошки на животе. И гости тоже стояли, не решаясь переступить порог дома.

Всем стало неловко. Но тут девчонка выскользнула из-за спины старухи, деловито сказала:

— Проходьте! Вы без внимания… То бабушка с богом советуется. Когда на нее найдеть, она замреть, як полено. И молоко сбежать может, и поросятина обуглиться. Стара вона, ничего не слышит…

Девчонка была вся в мать, в Софью Петровну: широкое лицо, широкий разрез глаз, широкий рот. Она крепко загорела за лето. И губы у нее были темные, словно она только что ела черную шелковицу.

Софья Петровна полушепотом сказала:

— Нина, веришь? Не могу привыкнуть. Старуха набожной стала…

— Чему удивляться? — вздохнула Нина Андреевна. — Сама молитвы ношу. И детям в белье зашила. А что делать?

Вошли в дом.

Первая комната оказалась большой, с длинным столом в центре. В углу, против двери, висели иконы. Тускло чадили лампадки. Дверь в другую комнату была раскрыта наполовину. Степка увидел темный комод с фотокарточками в затейливых рамках. Там стояли две кровати.

— Меня зовут Нюрой, — сказала Степке девчонка. — Мы, — это относилось к Степке и Любаше, — будем спать в пристройке.

Пристройка была узкая, как спичечный коробок. Впритык к окну, у стены, возвышалась желтая кровать с погнутыми латунными шишечками. Ближе к двери темнел диван, покрытый вышитой дорожкой. На диване жило пестрое семейство подушек мал мала меньше.

Дорожную пыль оставили в речке. Мылись с мылом — не так, как в море. Было много детворы. К изумлению Степана, не только малыши, но и мальчишки и девчонки его лет купались без ничего. Мальчишки брызгались, девчонки пищали…

Вдоль берега брело стадо коров. Большие, с раздутым выменем коровы двигались медленно, вертели головами. Позвякивали колокольчиками из желтых артиллерийских гильз.

Степка продрог: вода в речке оказалась холодней, чем и море.

Домой возвратились к ужину.

На стол подали борщ в полосатых глубоких тарелках и отварное мясо с чесноком и толченым горьким перцем.

В комнату вошел дядя Володя. Степка не видел его больше года и теперь едва узнал. Раньше дядя Володя жил в Туапсе, работал на базаре фотографом-минутчиком. До войны возле рынка было много таких «мастеров» с аппаратами на треногах и зелеными ящиками, из которых, словно усы, свисали два черных матерчатых рукава. Фотографы носили шляпы из соломы, полотняные костюмы и сандалии на босу ногу. Основным принципом работы было не качество, а скорость, ибо главную их клиентуру составляли строгие горцы из аулов в башлыках и черкесках да кубанские колхозники, приезжавшие «мотриссой», или, как еще называли, «пятьсот веселым поездом», имевшим занудливую привычку, словно бобик, останавливаться возле каждого телеграфного столба.

И те и другие клиенты — поклонники простейшей формы взаимоотношений: заплатил — получи, — вначале расправляли на ладони скомканные, потные рубли, затем на пять-шесть секунд каменели под дулом объектива. И уже через час прятали влажные, завернутые в обрывок газеты снимки на дно корзины.

Осенью тридцать девятого дядей Володей заинтересовался ОБХСС, когда он решил повысить себе зарплату, воспользовавшись для этой цели липовыми квитанциями. Фотограф-минутчик получил «пятерку», что, как сострил сосед Красинин, похвально лишь в школе. Через год дядя Володя вернулся больным. У него был туберкулез.

Когда его выпустили, он пришел к Мартынюкам. Софья Петровна уехала на воскресенье к Нюрке в Георгиевское. У них вообще была странная семья. Дочка безвыездно жила с бабкой. И они ездили к ним через воскресенье. А дядя Володя — чаще по понедельникам, поскольку в воскресные дни базар был особенно оживленным и желающих пополнить семейные альбомы драгоценными реликвиями не приходилось хватать за полы пиджака и объяснять им принцип действия гипосульфита на бромистое серебро.

Дядя Володя пришел после полудня. Он был небрит и кашлял в баночку. Он очень стеснялся и уверял Нину Андреевну, что его болезнь в такой стадии, когда палочки не выделяются. А значит, для окружающих он не опасен. Тогда он был бледноват, но худым Степка бы его не назвал.

Сейчас же в комнату вошел необыкновенно худой человек, сутулый, с нездоровым, лихорадочным блеском в глазах. Он ступал медленно и тихо, точно боялся, что не удержится на ногах. Новый коверкотовый пиджак, который он справил накануне ареста, висел на нем, как на спинке стула.

Дядя Володя улыбнулся гостям, и лицо от улыбки посвежело, словно зелень, сбрызнутая водой.

— Степка вырос под бомбежкой, как гриб под дождем, — пошутил он.

— Туапсе здорово бомбят, — сказал Степан, чтобы не молчать, чтобы не спрашивать о здоровье и о других вежливых глупостях.

— А нас не бомбят. Сам удивляюсь почему. — Дядя Володя опустился на стул неслышно, словно был сделан из бумаги.

Застучали ложки, и некоторое время за столом все молчали. Нюрка смачно растирала чеснок о хлебную горбушку и даже подмигнула Степану: «Попробуй…»

В комнате от сумерек синели стены. Две желтые лампадки, робко мерцавшие под иконами, тепло освещали углы и часть потолка. Свет не включали: без маскировки нельзя. Если же занавесить окна, станет душно.

— Что такое война? — ни к кому не обращаясь, спросил дядя Володя.

— Продолжение политики насильственным путем, — не задумываясь, оттараторила Любаша.

Нюрка со вниманием посмотрела ей в лицо. Дядя Володя кивнул с едва уловимой иронией.

— Правильно… А Нюрка-телка этого не знает.

— Зазря вы, батя… Сейчас куры и те, что такое война, знают. Как самолеты загудят, куры под дом ховаются…

— Про детей сказать хочу, — подняла голову старуха. — Прошлого дня до лавки иду. Зыркаю, Пашки механиковой дочка руками за ветку вцепилась, ногами дрыгает. Гигикает и кричит: «Ой, бабушка, меня Гитлер повесил!..» Ишь ирод какой, дьяволом посланный! Детей им, как лешим, пугают.

— Ирод, леший, домовой… Это слова. Всего лишь слова. Все дело в масштабе, — сказал дядя Володя, отодвигая тарелку. — Несоразмеримость между рядовым немецким солдатом и Гитлером такая, как между Нюркой и вон той мухой, что кружится над тарелкой.

Старуха испуганно посмотрела на зятя и, быстро перекрестясь, сказала:

— Типун тебе на язык!..

Дядя Володя легонько кашлянул в кулак.

— Мы, не задумываясь, убиваем муху. А ведь это тоже жизнь…

— «Не убий» — сказано в священном писании… Там про все сказано… — оживилась старуха. — И про птиц с железными крыльями, и про стрелы огненные… Вон рассказывают, в городе Козлове женщина с сынишкой жила. Она на работу, значит, уходит, он в школу опосля ее. И что за чудо? Коды малец на учебу отправляется, стулья к столу подвигает. А из школы приходит, стулья порознь от стола стоят. Раз такое дело получилось, на другой день… На третий… Тоды решил малый проверить: в чем причина? Ничего матери не сказал. В школу, значит, не пошел, а под кровать забрался. И стал ждать… Часа два ждал…

— А тоды уснул… — подсказала Любаша в тон старухе.

Нина Андреевна стукнула ребром ладони по столу:

— Замолчи…

Старуха и бровью не повела:

— Но вдруг откуда ни возьмись появляются в комнате двое мужиков и одна баба. Отодвигают стулья, садятся. На стол перед собой портфели ложат, как на заседании, значит… Мужик спрашивает бабу: «Сколь у тебя?» — «Сто тысяч убитых. И мильон раненых…» Мужик тоды говорит: «Мало еще… На сто смножить надо. Пусть нехристи бога почитают…» Рассудили они так, посидели. А коды уходить собрались, к малому и обращаются: «Выбирайся из-под кровати». Вылез малый-то. А они ему: «Чтобы любопытным не был, да отнимется у тебя язык, да очи, да уши…»

Старуха победно оглядела слушателей.

— Кто же это были? — спросила Любаша.

— Святые.

— С крыльями?

— Сказывают, нет. Как мы с вами одеты.

— Кто же это сказывает? — поинтересовался дядя Володя. — Они же пацана хуже гитлеровцев разделали. Бандюги, мамаша, твои святые… Эсэсовцы.

Старуха зашипела:

— В могилу смотришь, а богохульствуешь.

— Верно, что хочу, то и говорю. В гробу намолчаться успею.

Подали компот из яблок. Кисленький. Без сахара.

Дядя Володя спросил Любашу:

— Бутылки собираем?

Любаша кивнула:

— Мы со Степкой по дворам ходили. Три мешка на пункт снесли.

Дядя Володя покачал головой и вздохнул:

— Кто бы мог подумать…


Шофер появился в дверях, когда все уже встали из-за стола. Он вошел без стука — дверь была открыта.

— Ты здесь что-то забыл, Жора? — спросила Любаша.

— Тебя, — ответил он.

— Нюра, покажи военному, где выход, — сказала Любаша.

— Выход — за спиной…

— Ты помолчи, — сказал шофер Нюрке. — С тобой не разговаривают.

— Подумаешь, командир!.. В чужой дом вломился и порядки наводит, — взъерепенилась Нюра.

— Кроме шуток, — сказал шофер Любаше, — выйди на минутку.

— На минутку. Не больше…

Вышли.

Сумерки были совсем густые. И на небе уже появились звезды. После комнатной духоты пахучий воздух казался особенно свежим и даже прохладным. В соседнем саду ходили солдаты. Кто-то грустно играл на гармонике.

Любаша и шофер Жора остановились под высокой грушей, темной, словно облитой дождем. Жора приоделся: новенькая гимнастерка, хромовые начищенные сапожки.

— Помечтаем у речки, — сказал он. — Луна-то какая!.. Знаешь, я из Карелии. У нас там озер больше, чем здесь, у вас, гор. Воздух сухой, здоровый… Война окончится, увезу тебя к нам. По субботам, в ночь, будем на рыбалку ездить. Зоревать. Кроме шуток! Пойдем помечтаем.

— Я уже намечталась. Ноги болят, я спать хочу…

— Хочешь, на руках понесу?

— Пройденный этап. Не произвел никакого впечатления…

— Железный ты человек!

— Каменный.

— От чистого сердца я!.. Кроме шуток…

— Устала. Хочу спать.

— В машине можно…

— В доме тоже.

— Тогда завтра?

— До завтра дожить надо.

— Глупости, доживем. Может, вам чего нужно? Может, чего подбросить?

— Картошки накопай, — сказала Любаша.

— Это запросто… Это сделаем… Так я на рассвете притащу, — обрадовался Жора.

— Слепой сказал: «Посмотрим», — усмехнулась Любаша и неторопливо, слегка покачивая бедрами, пошла к дому.

5

Легли в пристройке. Степка пытался заснуть, но не мог, потому что Нюра и Любаша разговаривали до полуночи.

Любаша сказала, что она в первый раз за два месяца ложится в постель, сняв платье. В Туапсе приходилось спать в халате или в сарафане, чтобы в случае тревоги успеть спрятаться в щель. Нюра спросила:

— Как ты думаешь, война скоро кончится?

— Этого никто не знает. Никто не знает, когда кончится война. Я так думаю…

— А Сталин? Сталин все знает, даже про нас с тобой знает, — горячо возразила Нюра.

— Нюра, ты училась в школе?

— Пять лет.

— Почему бросила?

— А ну ее… Нужна она мне! Не идут в мою голову науки. Не прививаются.

— Чем же ты занимаешься?

— Хозяйством у бабки заправляю. Вечерами на пляс в клуб хожу. Там патефон есть и гармошка. Только на гармошке теперь играть некому. Федора в армию забрали… Ух и хлопец был! Волосы черные, аж блестят, глаза — кинжалы, нос с горбинкой. Адыгеец!.. На прощание сказал мне: «Жди. Вернусь — сосватаю… Женой мне станешь».

— Ты с ним целовалась?

— На кой? Я еще ни с кем не целовалась, — гордо сказала Нюра.

— И ни один парень к тебе не приставал? — От удивления Любаша даже на локте приподнялась. Край одеяла сполз, оголив часть спины.

— Почему не приставал? — возразила Нюра. — Пойдет парень провожать. Наложит руку мне на плечо. А я ему враз: «А по какому это признаку?» Пусть только посмеет! Я бы ему рожу расцарапала, волосы повыдирала. Он бы у меня как подсолнух вылущенный маячил… Если драться, я парню и капли не уступлю. Танцевать приглашают, а у самих руки от страха потеют…

— Вот ты какая! — сказала Любаша. Легла на подушку и поправила одеяло.

— А я не хочу, чтобы он руку накладывал.

— Все у вас такие чудные?

Нюра засмеялась:

— Я чудная?.. Если бы захотела, я бы Лизку перевоображала. А кто меня потом за себя возьмет? На Лизке ни один дурак не женится.

— Что за Лизка?

— Девчонка… Не путем пошла.

— Почему так говоришь?

— А как сказать, если она и направо и налево…

— Красивая?

— Для парней…

— Вдруг на нее от зависти наговаривают? Может, ничего плохого и не было. Может, она только с одним и встречается…

— Нет. Она со всеми, — убежденно сказала Нюра. — У нее старшая сестра опытная. Она ее всему учит. Говорит: «Почувствуешь, что понесла, съешь кило сахара — и все как рукой снимет».

— Глупости все это, — сказала Любаша.

— Может быть, — охотно согласилась Нюра. — Только я так думаю: молодая еще. Рано мне влюбляться…

— Почему? — возразила Любаша. И с доброй усмешкой добавила: — Степка насколько младше тебя, а уже влюбился.

— Ой ты-ы-ы!.. — тихо протянула Нюра. — Кто она?

— Соседка наша, Ванда.

— Имя какое чудное.

— Она из Польши.

— Ой ты-ы-ы!.. Почти что немка.

— Нет, — возразила Любаша. — Это ты путаешь.

Нюра согласилась:

— Я всегда что-нибудь путаю. Я такая дура… Набитая…

Степка лежал ни жив ни мертв. Минуту назад ему и в голову не приходило, что сестра знает про его дружбу с Вандой. Значит, видела, как по утрам он приходил к окну Ванды, садился на скамейку под жасмином и ждал, когда меж раздвинутых занавесок мелькнет лицо девчонки, которая очень старательно говорит по-русски, но думает по-польски. И от души смешит ребят тем, что называет бабку Кочаниху «пани», а деда Кочана «пан».

Степка даже голос ее услышал: «Пани Кочаниха… Добже утро!» И усмехнулся: «Ничего себе «добже», если пан Кочан простыню из дому унес. А вечером, об заклад биться можно, пьяненьким вернется».

«Добжый вечер, пан Кочан…»

Словно ветка под ветром, покачивается пан Кочан. Маленькими слезящимися глазами глядит на ребят. Что-то ищет в кармане. И вдруг протягивает блестящий осколок с рваными краями. А Туапсе только еще начинали бомбить. И осколки среди пацанов на вес золота. Дороже, чем кресала из стопроцентных стальных напильников.

«Спасибо, пан Кочан…»

Осколок под завистливыми взглядами исчезает в незагорелом кулачке Ванды.

Вечером, когда они сидели вдвоем у жасмина, девочка отдала ему осколок.

— Бери, Степа.

— Мальчишки увидят… И тогда все узнают.

Что узнают? Никогда не узнают, если он сам не расскажет, что целовался с Вандой на чердаке, и не только на чердаке. А ему так хотелось рассказать, даже кончик языка чесался… Пусть завидуют.

Она глянула ему прямо в глаза.

У нее были русые волосы, перехваченные голубой лентой. И зрачки светлые, то голубые, то серые, в зависимости от того, в какую сторону она глядит.

Ванда встает. Кончики ушей у нее красные. Не поднимая взгляда, она глухо говорит:

— Пойдем!

Он знает, что теперь последует. За кустами жасмина, где их никто не видит, Ванда кладет ему руки на плечи. На этот раз она с досадой произносит:

— Ты не сжимай губы… А вытяни их, думай, что собираешься произнести букву «о».

Может, Любаша видела, как они целовались? Нет, нет… Она бы не вытерпела. Она бы задразнила его еще там, в Туапсе.

Девчонки замолчали. И Степка подумал, что они уже видят сны, и тоже крепко сомкнул ресницы. Но Любаша вдруг спросила:

— Нюра, тебе убежать никуда не хочется?

Степан даже вздрогнул. Неужели сестре известно и про это?

Нюра настороженно ответила:

— Нет. Не хочется…

— А мне хочется. Убежать бы далеко-далеко… Очутиться где-нибудь на островах Туамоту. Чтоб ни тревог не было, ни бомбежек… Собирать бананы. И чтобы от каждого прожитого дня только и оставалась зарубка на дереве, как у Робинзона Крузо…

— А кто такой Робинзон?

— Путешественник.

— Как Чкалов?

Пауза.

— Как Чкалов, — устало согласилась Любаша.


Ночью Георгиевское бомбили. Немцы повесили три «свечи», и село сделалось красивым, словно наряженная елка.

Земля стала дрожать. Тряслись стекла…

Степка не знал, куда бежать. Проснулся, когда девчонки с визгом лезли в окно. Любаша пыталась застегнуть халат. Нюра спала в одних штанишках и не делала никаких попыток изменить свой нехитрый гардероб.

— Степан, дуй за нами! — крикнула Любаша.

Но когда она выпрыгнула в окно, бомба разорвалась совсем рядом. На Степку упала штукатурка. Мальчишка плюхнулся на пол и, услышав нарастающий свист, проворно полез под кровать.

Тени плыли по комнате. «Свечи» сносило ветром. И свет двигался от доски к доске, словно пролитая вода. Степка боялся этого света, пятился, прижимался к темной стене, дыша сухой пылью, от которой першило в горле.

На мгновение комната сделалась серебристо-голубой, точно в нее плеснули кусок моря, причесанного луной.

Потом вновь нахлынула тьма.

Еще кашляли зенитки, но гул самолетов, тягучий и надрывный, удалялся, и Степка едва слышал его.

В комнату вбежала Нина Андреевна. Присмотревшись, громко сказала:

— И тут детей нет.

— Черт нас сюда принес! — зло выругался Степка, вылезая из-под кровати.

— Матерь божья, царица небесная! Здесь кто-то нечистую силу помянул, — запричитала старуха — мать Софьи Петровны. — Прости и помилуй дитя неразумное! Не порази нас стрелою огненной…

— Ты жив… Ты замерз? Сыночек…

У него лязгали зубы.

Мать схватила с постели одеяло. Битое стекло посыпалось на пол. Нина Андреевна набросила одеяло на плечи сына.

— А где Люба? Ты не видел Любу? Не терзай меня, скажи слово.

Степан сопел, надевая брюки.

— Они выскочили в окно. Велели, чтобы догонял. А тут бомба…

Мать подбежала к окну.

— Где же девочки?

— Не знаю. — Он был зол на мать за то, что она притащила их в это проклятое Георгиевское, где даже щели нет и от самолетов нужно прятаться под кроватью. Поэтому и сказал: — А может, в Любку прямое попадание. Может, ее на деревьях искать надо…

Охнув, мать как подкошенная опустилась на кровать. Захрустели стекла.

Старуха зажгла лампу. С улицы крикнули:

— Замаскируйте окно!

Степка закрыл дверь. Но тут же ее открыл дядя Володя.

— Нюрка отыскалась, — сказал он.

Нюра стояла посередине комнаты. В тех же белых штанишках, только теперь они стали черными. Девчонка растирала посиневшие руки. На коже выступили пупырышки.

— Я поскользнулась у колодца, упала… А Люба побежала дальше. В сторону речки.

— Ты бы позвала ее, — сказала Софья Петровна.

— Что звать! Когда осколки, как осы, так жужжат, жужжат… Да не горюйте, найдется ваша Люба. Вот посмотрите, сейчас придет.

Дядя Володя сказал ей:

— Спасибо, доложила… И хватит сиськами трясти. Забыла, где раздевалась, что ли?

Нюра, потупившись, прикрыла груди рукой и ушла в пристройку.

Нина Андреевна, непричесанная, беззвучно плакала.


Степка вышел в сад. На душе было скверно. Он злился на мать и недоумевал, почему так чудно устроен человек: сам сделает большую глупость, сам же потом плачет.

Отец совсем другой. Он всегда знает, чего хочет. Не зря же все говорят, что у Степки отцов характер. Железный.

Впереди, за дорогой, что-то горело. Пламя с гудением устремлялось вверх. Степка решил подойти поближе. Но едва вышел на обочину, как военный с двумя кубиками в петлицах цапнул его за плечо:

— Ну што?! Ну што?! Хошь, чтоб глаза в момент выжгло? Ну што?!

Через секунду он уже забыл о мальчишке и кричал бойцу, бежавшему по дороге:

— Никого не пущай, Федякин! Цистерна в момент рвануть может.

Мутное пламя дрожало на листьях, тени барахтались и метались по земле.

Несло бензином, ночной сыростью и горелым артиллерийским порохом, длинным и тонким. Степка вспомнил, что ребята называли его «солитером». И еще «психом». Когда его поджигали, он метался из стороны в сторону, оставляя за собой беловатую полоску едкого дыма.

Цистерна рванула ярко и высоко. Степку обдало жаром. Он повернулся и побежал в сад.

Он был уверен, что Любка где-то там, за деревьями, что ее нельзя убить, что убивать молодых девчонок гадко и плохо.

Огонь плясал на траве и на ветках. И черные пятна ночи мелькали, как чужие следы. Где-то ржали лошади, раскатисто, нервно. Стучали копытами…

Ржание, огонь, дым заворожили Степана. Что-то напомнили. Может, он не просто читал об этом, а видел наяву? Или во сне? Но он не помнил такого сна. Он всегда забывал сны. И не любил, когда их рассказывают.

Чьи кибитки ползут, как змеи? Чьи кони — низкие, коренастые — воротят морды и грызут удила, словно собака кость?

Десятники, сотники, тысячники… Безусый татарский хан с бабьей мордой…

Костры — глаза степи… Вареная конина, присоленная ветром. И незнакомая речь…

У Степки было такое чувство, будто он старый-старый. И уже когда-то жил на земле…

6

Она увидела громадный темный силуэт. И вначале не угадала, что это человек. Она вообще не угадала, кто это — медведь, лошадь или просто куст, выросший у нее в ногах. Конечно, она понимала, что куст не мог вырасти за четверть часа. Но она могла его просто не заметить тогда, не обратить внимания на темные ветки, потому что глаза резал нестерпимо ослепительный свет «свечи», покачивающейся на парашюте.

Свет вновь ударил по глазам, словно плеткой. Любаша приподнялась на руках, и ресницы прильнули друг к другу. И настороженно замерли, точно колючки ежа.

Ее разглядывали совсем недолго. И она, так и не открыв глаза, то ли с перепугу, то ли из-за упрямства, тряхнула головой и почувствовала, что желтый комок вдруг покатился вниз. Она вспомнила, что полы халата запахнуты небрежно, но не сделала никакого движения, чтобы прикрыться. А свет уже катился по ее коленкам, икрам, ступням… Затем исчез, внезапно, сразу, словно его и не было.

Она слышала, как щелкнул выключатель фонарика, как мужчина спросил: «Вы не ранены?» И, не дождавшись ответа, склонился над ней.

Запах табака, и мужского пота, и сырой земли, и звезд…

Может, все-таки бывают сны наяву? Или бывает явь, как сон? Может, потому и появились на земле сказки, что раз в сто лет они обязательно сбываются у людей? И не беда, если принцы в них приходят не вовремя…


— Скажи мне свое имя, — попросила она.

И он ответил:

— Дмитрий.

— А почему ты не спросишь, как меня зовут?

— Для тебя есть одно имя: Любовь.

— Хорошо. Называй меня так, — сказала Любаша без всякого удивления.

Необыкновенная ночь, необыкновенная встреча, необыкновенная мокрая трава… И то, что Дмитрий сразу угадал ее имя, не выходило за рамки необыкновенного.

Он смотрел на нее, боясь дышать. Лейтенант с большими, сильными руками, колючим подбородком; волосы на голове — разоренное гнездо.

— Какие у тебя глаза? Я не знаю цвета твоих глаз, — говорила Любаша.

— И я не знаю. Кажется, серые… Скажи: откуда ты пришла?

— Снизу, — ответила она и указала рукой на поселок.

Он взял ее за руку и повел вниз.

Облака шагали по деревьям, как люди шагают по траве. Сизые и большие, они топтали горы, словно это были округлые булыжники. А где-то далеко небо было голубое и солнечное. Но это было очень далеко — узкая кромка над вершиной. Кромка, в которую верилось так же трудно, как в то, чему ты не был свидетелем.

7

Шофер Жора привез мешок картошки. Правда, неполный.

— Спасибо, — сказал Степка. — Только зря стараешься. Любаши нет.

— Что значит нет? — удивился Жора. — Любаша спит?

— У нас никто не спит.

— А где же люди?

— Пошли рыть бомбоубежище.

— Далеко?

Степка махнул рукой в сторону горы.

— Пойду туда, — сказал Жора.

— Пойдем вместе. Только Любаши там нет. Я говорю правду.

— Ничего не понимаю, — сказал Жора.

— Я тоже, — сознался мальчишка. — Любаша исчезла. Выскочила из окна, когда нас бомбили, — и след простыл!

— Может, с ней что случилось?

— Конечно, случилось. Если она не сбежала на острова Туамоту, то ее разнесло на такие мелкие кусочки, что мы даже ничего не нашли. В Туапсе так никого не разрывало. Обычно руки, ноги находились.

— А острова Туамоту далеко? — спросил Жора.

— В Тихом океане…

— Это далеко, — сказал Жора.

— Ты возьми картошку, — сказал Степка. — Продашь кому-нибудь…

— Не покупал я ее, — застеснялся Жора.

— Все равно… Твоя она. А Любаши теперь нет. И глупо оставлять картошку.

— Это точно, — сказал Жора и пнул мешок ногой. — Килограммов сорок будет. Да мне-то она не нужна. Сам понимаешь.

— У тебя паек.

— Сухомятка, — сказал Жора. — А насчет Любаши ты, друг, темнишь.

— Я правду говорю.

— Никогда не поверю, чтобы с сестрой беда стряслась, а брат спокойный. И ни одной слезинки. И голос не дрожит.

— Мне нельзя плакать. Я силу воли вырабатываю.

— Да ну!

— Себя проверяю. Готовлюсь…

— К чему?

— Не твоего ума дело, — сказал Степка. — А картошку забери. Крупная картошка. Год жалеть будешь, что даром оставил.

— Люди нажитое даром оставляют, — ответил Жора. Махнул рукой и произнес разочарованно: — Всю ночь, дурак, не спал, вот о чем действительно жалею. Нет, скажи, а у Любаши жених есть?

— Она на островах Туамоту за туземца выйдет.

— За чернокожего?

— Туземцы и желтокожие бывают, и краснокожие. Кто знает, какого она предпочтет… Обычно ей густо загорелые ребята нравились.

— Много ребят было? — ревниво спросил Жора.

— Как тебе сказать… Может, Любашу и не разорвало. И на острова Туамоту она не сбежала, ведь кораблей в Георгиевском нет. Встретишься, спроси у нее сам…

— Слушай, как тебя зовут?

— Степка.

— Ты же все про нее знаешь, Степка…

— Подари гранату РГД.

— В вашем роду цыган не было?

— Угадал.

— Я догадливый. А зачем тебе граната?

— Орехи колоть…

— А скажешь? Про Любашу…

— Забирай лучше картошку. Народ вернется, интерес проявит, на каком поле ты ее сажал.

— Хорошо, — сказал Жора. — Я подарю тебе гранату без запала. Такой гранатой можно колоть орехи.

— Только вперед, — предупредил Степка. — На слово не верю.

Жора поплелся к машине. И вскоре вернулся с гранатой.

— Обращаться умеешь?

— Будь спок! — ответил Степка и спрятал гранату за пазуху. Потом хитро оглянулся, поманил Жору пальцем. — У Любаши — я знаю точно — не было ни одного парня. Нравился ей один, когда она в пятом классе училась. Но он в Архангельск уехал. А остальные только записочки пишут. Она смеется и рвет их…

— Правда? — радостно прошептал Жора.

— Истинная правда, — поклялся Степка. Пусть Любаша не ангел и ребят вокруг нее увивалось много. Но продавать сестру за гранату РГД он не станет. — В кино на дневные сеансы ходит. А на танцы или на свидания ее из дому не выгонишь. Мать даже удивляется. Затворницей называет…

У Жоры глаза стали масленые, как чебуреки.

— Я так и думал, — признался он. — Она мне сразу понравилась: боевитая! А я тихих не люблю. В тихом болоте, сам знаешь, кто водится.

— Правильно, — согласился Степка.

— Тащи кастрюлю или сумку какую, — сказал Жора. — Куда тебе картошку отсыпать?

Но Степка уже передумал:

— Слушай, Жора… А может, весь мешок оставишь? Любаша с островов вернется… Картошка ее всегда в хорошее настроение приводила. Особенно на постном масле.

— На постном масле?.. Хорошо, что-нибудь придумаем. Достанем постного масла. Пусть только она быстрее с островов возвращается.

8

Нюра видела, как, перекрестившись и охнув, по-мужски поплевав на руки, бабка подняла кирку и, не шибко замахнувшись, ударила о скалу. Сверху с шорохом поползла сыпучая земля. Юркнула медно-зеленая ящерица. Перебирая лапами, заспешил по паутине лохматый паук. Кирка оставила свежий след — узкую полоску, белую, словно сахар.

Женщины с сомнением смотрели на высокую скалу, на сухопарую старушку в длинной, до щиколоток, юбке. И с пергаментной кожей на лице, такой старой, что к ней уже не приставал загар.

Не глядя ни на кого, старуха опять перекрестилась, опять поплевала в ладони…

И тогда женщины усовестились, и, не говоря ни слова, взялись за кирки, за лопаты — у кого что было, — и невпопад торопливо принялись долбить камень. И земля теперь сыпалась сверху не переставая. А паук совсем скрылся в узкой щели.

Перед этим Нина Андреевна рассказала, что у них в Туапсе, прямо в саду, вырыта щель глубиной два метра, сверху бревна в один накат и земля. И каждую бомбежку они прячутся в этой щели.

Раньше, до войны, Нюра однажды видела Нину Андреевну, когда с матерью приезжала в Туапсе. Тогда эта невысокая женщина была полная, веселая. И глаза у нее были глубокие, светились добро, умно. Они и сейчас добрые, только стали тоскливыми. И похудела Нина Андреевна сильно. Любаша намного крупнее ее. Наверное, в отца.

— Что вы тут колдуете, товарищи соседки? — спросил шофер Жора.

— Помогать надо, а не языком чесать, — не очень приветливо ответил кто-то.

Увидев Степку, Нина Андреевна бросила лопату. Подошла, вытирая руки о подол:

— Люба не объявилась?

— Надо возвращаться в Туапсе, — сказал Степка. — Любаша на попутной машине могла укатить в город.

Нине Андреевне хотелось верить в это. И она поверила, потому что очень любила дочь, хотя и не всегда ее понимала.

— Жора подбросит нас, — сказал Степка. — Правда, Жора?

— Гоняют нас за это, — почесал затылок шофер. — Но я попробую… Если у меня будет другой рейс, устрою вас на машину товарища.

— Софа, мы уезжаем в Туапсе! — объявила Нина Андреевна.

Никто их не отговаривал. Все были удручены ночным налетом. И теперь уже не строили прогнозов насчет того, где безопасней: в Георгиевском или в Туапсе.

Софья Петровна и Нюра рады были прекратить бессмысленную работу в овраге. И тоже пошли домой. Степан с Жорой немного поотстали. Шофер, не опуская глаз, смотрел на Нюркину спину и на ноги и облизывал узкие блеклые губы. Говорил:

— Телушка. Ничего телушка… Откормленная сельская телушка.

Сад опустел. Солдаты на рассвете ушли. И машины исчезли, и пушки, и полевые кухни. Остались только обрывки газет, промасленная ветошь да мятые пачки из-под махорки.

Дверь в пристройку была распахнута. На кровати, прикрывшись одеялом, спала Любаша. Лицо у нее было розовое, счастливое.

Степка сказал Жоре:

— Танцуй! Любаша вернулась с островов Туамоту.

И Жора тоже порозовел от радости.

— Доченька моя родная! — Мать тормошила Любашу, целовала ее в лицо и в волосы. — Ты жива, здорова! Как я измучилась за эту ночь! Девочка моя, мы сегодня же уезжаем из Георгиевского…

— Никуда я не поеду, — сонно, но решительно ответила Любаша. — Мне и здесь хорошо.

— Правильно, — поддержал ее Жора. — Тут и воздух лучше. И картошки я целый мешок достал. Вы поджарите картошки. Она же любит картошку, жаренную на постном масле.

— Хорошо, Жора, — сказала мать. — Я нажарю картошки, когда Люба проснется. А сейчас давайте уйдем, не будем мешать ребенку…

Ребенок спал до заката солнца. Потом подкрепился картошкой. Лениво потянулся, не выходя из-за стола, и спросил, сколько времени.

Мать смотрела на Любашу с восторгом!

— Где ты была всю ночь, доченька?

— У любимого, — простодушно ответила Любаша.

— Ты все время шутишь над матерью… Пора бы быть серьезной.

Любаша печально заметила:

— Вот уж действительно: хочешь, чтоб тебе не поверили, — скажи правду.

Соседские девчонки кричали во дворе:

— Тетя Софа! Тетя Софа! Вашей бабушке плохо!..

В Георгиевском они пробыли три дня, но каждый из этих дней, прожитых в чужом доме, казался долгим, как месяц.

А когда машина въехала в город Туапсе, был уже вечер.

Луна светила полная, и кругом было очень тихо.

Над городом висел смрад, пахло гарью, разложившимися трупами. Город стал низким, словно его опрокинули на спину. Повсюду груды развалин, закопченные печные трубы. Пустые оконные проемы походили на глазницы слепца.

Тяжелым было первое впечатление. Но уже через день, через два они поняли: город не опрокинут, город залег, как боец.

Шофер Жора высадил их возле гостиницы, и они пошли в гору мимо Пятой школы, занятой под госпиталь и покрытой камуфляжными пятнами. Потом спустились узким проулком.

Армяне жарили во дворе рыбу.

Нина Андреевна спросила:

— Часто бомбят?

— Ни вчера, ни сегодня не бомбили.

Повеселев, они двинулись к своей улице.

Улица лезла в гору… Обсаженная белыми акациями и тополями, залитая лунным светом, она, казалось, обрадовалась им, как родным.

— Хорошо у нас, правда, дети? — сказала Нина Андреевна.

И дети согласились…

Ванда увидела Степку издалека. Она всегда хвалилась, что видит в темноте. И Степка услышал топот ее ног, а потом различил белый воротничок. Она бросилась ему на шею, точно брату.

— Здравствуй, Ванда! — сказал он.

Загрузка...