V. ОСОБНЯК ОТМАНОВ

Те, кто видел особняк Отманов десять лет назад, еще при жизни старухи матери, с трудом узнали бы теперь красивый дом знаменитых банкиров, один из самых старинных в Маре, с его мавританской башенкой, возвышавшейся на углу улицы Паве, с прихотливым извилистым орнаментом высоких стен, с окнами разного размера, увенчанными фронтонами, с гирляндами вокруг слуховых окошек под высокой кровлей. В прежние годы этот особняк, превращенный, подобно многим старинным зданиям, в коммерческое учреждение, был полон жизни, деловой суеты, под широкие ворота то и дело въезжали в огромный двор и выезжали обратно крытые фургоны, доставлявшие товар из плавильных заводов Пти-Пора в парижский банкирский дом Отманов. В глубине двора, на широком каменном крыльце, стоял, заложив перо за ухо, старый Беккер, брат вдовы Отман, и отмечал в конторской книге свинцовые ящики со слитками золота — в те годы Отманы вели торговлю золотом на вес и поставляли его всем французским ювелирам, — между тем как в обширной зале нижнего этажа, расписанной сценами из мифологии, фигурами в облаках, за высокой, точно кафедра, конторкой восседала сама старуха Отман, затянутая в рюмочку, в шляпке и длинных перчатках, поставив рядом с собой клетку с любимым попугаем. Внимательно наблюдая сверху за окошечками касс, за весами для взвешивания слитков, она время от времени кричала кому-нибудь из служащих своим резким, пронзительным голосом, заглушая звон золотых монет и говор клиентов:

— Моисеи! Проверь свой счет, у тебя десять сантиграммов лишних.

Но после смерти вдовы все здесь изменилось, исчезли даже висевшие по обе стороны от входных дверей черные мраморные дощечки с надписью золотыми буквами: «Торговый дом Отман, основанный в 1804 году» и «Продажа и покупка золота на вес». Теперь фирма производит только банковские операции и, ворочая огромными капиталами, обходится без золотых слитков в свинцовых ящиках, а по пустынному мощеному двору вместо тяжелых фургонов лишь изредка проезжает со стуком карета Жанны Отман. Войдя утром в ворота особняка, чтобы отдать заказчице свои переводы, Элина была поражена торжественной тишиной старого здания.

Ее встретил привратник в длинном сюртуке с белым галстуком, похожий на церковного сторожа. Когда, пройдя через левый подъезд, она начала подниматься по старинной каменной лестнице с неровными изгибами маршей, с узкими, точно в соборе, оконцами в нишах, и когда звук колокольчика, возвестивший о ее приходе, отдался громким эхом в гулкой пустоте тихих, безлюдных покоев, девушку охватило неизъяснимое волнение.

Вышедшая ей навстречу Анна де Бейль, сверля ее своими злыми глазками из-под густых нависших бровей, объявила грубым голосом, что председательница примет ее немного погодя.

— Вы принесли переводы? Давайте сюда.

И она скрылась за дверью между высокими простенками, когда-то покрытыми росписью, но теперь замазанными однотонной темной краской, более подходившей к мрачной обстановке приемной залы.

В ожидании Элина присела на одну из деревянных скамеек, вроде церковных, расставленных рядами вдоль стен и в глубине залы, вокруг фисгармонии, покрытой саржевым чехлом, но окна с цветными витражами пропускали такой тусклый свет, что девушка не могла как следует рассмотреть этой странной приемной и прочесть надписи на стенных панелях, где некогда порхали амуры; разбрасывая гирлянды роз, где танцевали Флоры и Помоны среди цветов и зелени.

Из соседней комнаты доносились жалобы, рыдания, сердитые, приглушенные голоса. Расстроенная этими звуками, Элина отодвинулась на дальний конец скамьи, но ее движение разбудило кого-то в тихой, пустой зале, и чей-то голос резко закричал у нее над ухом:

— Моисей!.. Моисей! Проверь свой счет!

В эту минуту дверь отворилась, и в луче света, проникшем из соседней комнаты, девушка увидела старого попугая в большой клетке, облезлого, с выцветшими перьями и лысой головкой, который всем своим видом подтверждал легенды о долголетии этих птиц.

— Председательница ожидает вас, мадемуазель, — сказала, пройдя мимо, Анна де Бейль, которая провожала до дверей какую-то высокую, бледную посетительницу со страдальческим выражением лица и красными заплаканными глазами, в дорожной шляпке с вуалью. Заметив попугая, который испуганно шарахнулся в угол клетки, старуха злобно накинулась на него:

— А, ты еще здесь, нечестивая тварь!

И она унесла клетку, яростно раскачивая ее на ходу, так что вода пролилась, а зерна в кормушке рассыпались. Несчастный попугай скрипучим, старческим голосом упрямо продолжал кричать во все горло:

— Моисей!.. Моисей! Проверь свой счет!

Девушка вошла в просторный кабинет со строгой канцелярской мебелью, где за письменным столом сидела г-жа Отман; ее лицо с узким выпуклым лбом под гладко причесанными черными волосами, с тонким носом и сжатыми губами поразило Элину.

— Садитесь, дитя мое.

Голос у г-жи Отман был так же холоден, как цвет ее лица — бледного лица увядающей тридцатипятилетней женщины; ее стройная фигура была затянута не без кокетства в гладкое платье с монашеской пелеринкой такого же темного цвета и такого же покроя, как и у Анны де Бейль, но из более дорогого сукна. Выпрямившись в кресле, она неторопливо писала ровным почерком, запечатывала письма, звонила в колокольчик и передавала вошедшему слуге пачку конвертов, коротко указывая повелительным тоном: «В Лондон… В Женеву… В Цюрих… В Пор-Совер», — точно отправляла деловую корреспонденцию из торгового дома. Потом, словно утомившись, г-жа Отман откинулась на спинку жесткого кресла и, скрестив руки на пелеринке, с любезной улыбкой обратила на Элину холодные глаза, светившиеся синеватым блеском льдин.

— Так вот она какая, эта маленькая волшебница! — протянула она и начала расхваливать переводы, которые уже успела просмотреть. Никогда еще ее сочинения не были поняты так верно и переведены с такой точностью. Она выразила надежду, что Элина часто будет работать по ее заказу.

— Кстати, надо вам заплатить.

Жена банкира взяла перо и быстро, с ловкостью опытного счетовода, подсчитала сумму на уголке папки. Шестьсот текстов по пятнадцать сантимов. Столько-то за немецкий перевод… Столько-то за английский. Потом, вручив Элине чек, объяснила, что его оплатят внизу, в кассе. Девушка собралась уходить, но хозяйка, снова усадив гостью, заговорила с ней о ее матери, которую знавала в юности, в пансионе г-жи де Бурлон, и о внезапной, скоропостижной кончине бедной бабушки.

— Скажите мне по крайней мере, — спросила она Элину, глядя ей прямо в лицо проницательными свет лыми глазами, — успела ли она познать господа перед смертью?

Лина пришла в замешательство, так как не умела лгать, тем более, что председательнице как будто была известна вся их жизнь до мельчайших подробностей. Что же, бабушка и вправду не соблюдала обрядов. Особенно в последние годы, то ли из равнодушия к религии, то ли из суеверного страха, она никогда не говорила о боге, она всецело поглощена была земными заботами до самого конца своей угасавшей жизни. Потом наступила внезапная, скоропостижная смерть, и, когда пришел пастор, все уже было кончено; покойницу обрядили, похолодевшее тело прикрыли белой простыней… Нет, по совести нельзя утверждать, что бабушка познала господа перед смертью.

— О бедная душа, лишенная божьей благодати! — воскликнула г-жа Отман изменившимся голосом, вскочив с места и молитвенно сложив руки. — Где ты теперь, бедная, нераскаянная душа? — взывала она в порыве ораторского вдохновения. — Как жестоко ты страдаешь, как проклинаешь тех, кто оставил тебя без помощи, без духовного напутствия!..

Она продолжала проповедовать, но Лина уже не слушала ее — расстроенная, со стесненным сердцем, с глазами, полными слез, она думала о том, что несчастная бабушка страдает на том свете по ее вине. Под спокойной внешностью Элины Эпсен таилась впечатлительная душа, душа сентиментальной, склонной к мистицизму женщины северных стран. «Бабушка страдает…» Сердце ее дрогнуло, и, не в силах сдержаться, она горько разрыдалась, ее нежное, детски округлое лицо распухло от слез.

— Полно, полно!.. Успокойтесь! — утешала ее г-жа Отман, подойдя ближе и взяв ее за руку. Пастор Бирк говорил ей, что Элина — девушка добродетельная и слывет истинной христианкой, но господь требует большего рвения, особенно от нее, раз она окружена людьми, равнодушными к религии. Элина обязана обратить их к богу, должна укрепить веру в самой себе, веру возвышенную, щедрую, охраняющую от зла, подобную могучему дереву, на ветвях которого гнездятся птицы небесные. Как этого достичь? Искать духовного общения с людьми истинно верующими, с теми, кто собирается вместе во имя Христа.

— Приходите ко мне почаще, либо сюда, либо в Пор — Совер, — продолжала председательница, — я всегда буду рада с вами побеседовать. В Париже у нас нередко бывают молитвенные собрания. Одна из моих работниц, — она произнесла это слово с ударением, — та, которую вы только что здесь видели, скоро будет публично исповедовать свою веру. Приходите непременно, ее призыв воодушевит вас, воспламенит ваше рвение… А теперь прощайте, я занята, время не ждет. — Г-жа Отман сделала жест рукой, как бы благословляя ее на прощанье. — А главное, не плачьте… Поручаю вас тому, кто прощает грехи и несет спасение!

Председательница говорила таким уверенным тоном, будто спаситель ни в чем не может ей отказать.

Элина вышла из особняка потрясенная. В своем смятении она даже забыла получить деньги по чеку и вернулась обратно к широкому крыльцу с тремя стеклянными дверями, наполовину затянутыми зеленой драпировкой. Это была типичная банкирская контора, перегороженная решетками, с окошечками касс, с пачками ассигнаций на прилавках, полная посетителей, которые расхаживали по залу или сидели в ожидании. Но и здесь, как в приемной наверху, во всем чувствовалось что-то холодное и мрачное: в церемонной сдержанности служащих, в темной, однотонной краске, которой по приказу Жанны Отман замазали аллегорические фигуры в облаках на плафоне, в простенках, на фронтонах дверей — знаменитую роспись старинного особняка Отманов.

Элину направили к особому окошечку, над которым красовалась надпись «Пор-Совер». Когда она робко протянула чек в огороженную решетками кассу, какой-то господин, нагнувшийся к столу через плечо кассира, поднял голову, и девушка увидела жалкое, испитое лицо с ввалившимися глазами и черной шелковой повязкой на обезображенной щеке, лицо угрюмое и страдальческое. «Это Отман… Боже, какой урод!» — подумала Элина. «Не правда ли, урод?» — как будто спрашивал банкир, глядя на нее с горькой усмешкой.

Всю дорогу ее преследовала эта печальная, жалостная улыбка на изглоданном, точно у прокаженного, лице, и Элина терялась в догадках: как могла решиться молодая девушка выйти за такого урода? По доброте души, из естественного сострадания, которое испытывают женщины к обездоленным? Но г-жа Отман, суровая протестантка, казалась ей выше подобных слабостей и вместе с тем слишком благородной для низменных материальных расчетов. Что же тогда побудило ее пойти на этот брак? Однако, чтобы проникнуть в тайну этой странной замкнутой души, непроницаемой для всех, точно пустой храм, запертый на ключ в дни, когда нет богослужения, надо было знать всю жизнь Жанны Шатлюс, бывшей воспитанницы пансиона г-жи де Бурлон.

Она была уроженка Лиона, дочь богатого торговца шелком, компаньона фирмы Шатлюс и Трельяр, крупнейшего торгового дома в городе. Родилась она в Бротто, на берегах широкой Роны, светлой и веселой в низовьях, когда она втекает в Арль или Авиньон под звон колоколов и стрекот цикад. Но тут, в лионских туманах, под свинцовым, дождливым небом, бурные волны реки принимают мрачный оттенок, под стать здешнему народу, порывистому и холодному, экзальтированному и сумрачному, с сильной волей и склонностью к меланхолии. Жанна Шатлюс унаследовала все эти черты, а развились они у нее благодаря обстоятельствам и окружающей среде.

Мать ее умерла рано, и отец, занятый торговыми делами, поручил воспитание ребенка старой ханже, тетке, фанатичной протестантке, помешанной на религиозных обрядах. У девочки не было никаких развлечений, кроме воскресной службы в храме или в дождливую погоду — а в Лионе постоянно идет дождь — общей молитвы в кругу семьи, в парадной гостиной с чехлами на креслах, которую отпирали только в такие дни и где собирались отец, тетка, гувернантка и прислуга.

Пока тетка бесконечно долго гнусавила молитвы и евангельские тексты, отец сидел, прикрыв рукой глаза, как бы углубившись в себя, а на самом деле думая о биржевых ценах на шелк. Жанна, серьезная не по летам, предавалась печальным мыслям о смерти, о загробном возмездии, о первородном грехе, а подняв глаза от молитвенника, видела в окне, за пеленой дождя, свинцовые волны Роны, мятежной и взбаламученной, точно море после бури.

При таком воспитании девочка тяжело перенесла переходный возраст, стала болезненной, малокровной. Врачи посоветовали увезти ее в горы, подольше пожить с ней в Энгадине, Монтрё, близ Женевы, или в одном из зеленых лесных поселков, которые отражаются в темной глубине унылого, замкнутого в теснине гор Озера Четырех Кантонов. Когда Жанне минуло восемнадцать лет, они с теткой провели несколько месяцев в Гриндельвальде, в Бернских Альпах; это небольшая деревушка на плоскогорье, у подошвы Веттергорна, Зильбергорна и Юнгфрау, чья остроконечная, сверкающая белизной вершина господствует над множеством снежных пиков и глетчеров. В Гриндельвальд заезжали путешественники, чтобы позавтракать, нанять проводника или лошадей. Целые дни по единственной крутой улочке подымались и спускались шумные толпы туристов с альпенштоками в руках. Они отправлялись в горы длинными вереницами по извилистым тропинкам, соразмеряя свой ход с медленным шагом лошадей, с тяжелой поступью носильщиков, а между оградами домов развевались синие вуали альпинисток. Тетушке Шатлюс удалось найти в саду одной из гостиниц уединенную дачу, в стороне от туристских троп, на опушке еловой рощи, свежий аромат которой сливался со смолистым запахом деревянных стен, — пленительный уголок у подножия вечных снегов, в иные часы отливающих нежными голубыми и розовыми тонами — отблеском небесной радуги.

Никаких звуков кругом, кроме отдаленного рева потока, бегущего по каменистому руслу, шипенья бурлящей пены, мелодии из пяти нот альпийского рога, отдающейся эхом в горах, да глухого грохота лавины, когда пушечным выстрелом расчищают путь к глетчеру. Порою, после бушевавшего всю ночь северного ветра, наступало ясное утро, и легкий белый снежок покрывал прозрачным, узорчатым кружевом крутые склоны гор, луга, еловые рощи. К полудню снег таял на солнце, растекаясь серебристыми ручейками, которые медленно струились по скалам, терялись в зеленой траве между камней или низвергались каскадами с крутизны.

Но красоты альпийской природы пропадали даром для Жанны и ее тетки; обе проводили целые дни взаперти, в нижнем этаже дачи, на молитвенных собраниях старых святош, английских и швейцарских пиетисток.[7] При задернутых шторах, при зажженных свечах, они распевали гимны, читали проповеди, потом каждая из дам толковала какой-нибудь текст из Библии. Хотя среди постояльцев гостиницы «Юнгфрау» было немало пасторов и студентов-богословов из Лозанны и Женевы, но эти господа — почти все спортсмены из Клуба альпинистов интересовались только восхождением на горы. Они с утра отправлялись в путь с проводниками, обвешанные веревками и ледорубами, а по вечерам отдыхали за игрой в шахматы или за чтением газет; те, кто помоложе, даже танцевали под фортепьяно или пели игривые куплеты.

«И это наши пастыри!» — возмущались старые, седые ханжи, потрясая лентами своих безобразных чепцов. Вот если бы им, женщинам, поручили проповедовать Евангелие, они с жаром принялись бы за дело, воспламенили бы своей верой весь мир. Пиетистки постоянно обсуждали вопрос об апостольском призвании женщины. Почему женщина не может быть священником, раз существуют женщины-адвокаты, женщины-врачи? Надо признаться, что этих бесполых старых дев с бледными или багровыми лицами, с плоскими, как доска, фигурами в черных платьях и впрямь легко было принять за старых пасторов.

Жанна Шатлюс, окунувшись в атмосферу мистицизма, впитывала новые идеи со всем пылом юности и блистала красноречием на молитвенных собраниях в гостинице. Любопытно было послушать, как толковала священное писание эта хорошенькая, обворожительная восемнадцатилетняя девочка с гладко причесанными черными волосами над выпуклым лбом и тонкими губами, с упрямым, волевым выражением лица. Многие туристы нарочно прикидывались богомольными, чтобы прийти ее послушать, а служанку гостиницы, дюжую швейцарку в громадном тюлевом чепце, так потрясли проповеди девушки, что она совсем ополоумела: по утрам, проливая слезы в чашку шоколада, каялась в грехах, а когда подметала комнаты и мыла пол в коридорах, что-то громко выкликала и пророчествовала.

Были и другие примеры благодетельного влияния Жанны. Крестьянин-проводник, Христиан Инебнит, разбившийся при падении в ущелье, уже дней десять мучился в агонии, оглашая свою лачугу руганью и богохульством, несмотря на все увещания местного пастора. Жанна посетила больного и, усевшись на табуретке у изголовья, кротко и терпеливо подготовила несчастного к смерти, примирив его со спасителем; он заснул вечным сном так же тихо и безмятежно, как его любимый сурок под плетеным навесом впал в зимнюю спячку на шесть долгих месяцев.

Подобные успехи окончательно вскружили голову юной уроженке Лиона. Считая себя призванной к высокой апостольской миссии, она писала по вечерам в своей комнате молитвы и поучения, держалась все более сурово и отрешенно, говорила напыщенно, как на молитвенном собрании, всюду вставляла тексты и выдержки из Библии. «Женщина погубила мир, женщина его и спасет». Этот избранный ею гордый девиз, который она ставила впоследствии на своей почтовой бумаге, на внутренней стороне браслетов и колец, где другие женщины вырезают дорогие инициалы или заветную дату, уже тогда зародился в юной головке, полной неопределенных, туманных проектов, вроде создания общины евангелисток, полной смутных мечтаний, свойственных возрасту Жанны. Но тут случайная встреча окончательно определила ее жизненный путь.

Среди участниц молитвенных собраний особенно восторгалась ею одна женевская дама, мать студента-богослова, высокого, здорового малого, который готовился стать миссионером и ехать в Африку обращать в христианство басков. В ожидании он бурно наслаждался жизнью, взбирался на крутые пики, скакал верхом, пил швейцарские вина и во все горло йодлировал не хуже оберландских пастухов. Его мамаша, прослышав о богатстве барышни Шатлюс, решила, что это прекрасная партия для ее сына, и ловко повела дело к свадьбе, восхваляя при Жанне героизм молодого миссионера, готового ехать на край света, чтобы проповедовать учение Христа.

О, если бы ее бедный сын, покидая родину, имел счастье найти достойную супругу, истинную христианку, которая согласилась бы сопутствовать ему в евангельской миссии, помогать ему, заменять его в случае надобности! Какое возвышенное призвание для женщины, какое благородное поприще для служения Христу! Эта мысль, запав в голову Жанны, стала развиваться дальше сама собой, подобно тому, как пушистые цветы куколя, которые мальчишки засовывают себе в рукав, сами собой при каждом движении перекатываются все выше.

Хитрой мамаше помогло и то обстоятельство, что молодые люди приглянулись друг другу. Хотя малютка Шатлюс и отрешилась от всего земного, однако статная фигура молодого богослова и его энергичное, загорелое лицо в белой студенческой фуражке произвели на нее сильное впечатление. Мало-помалу она привыкла думать о нем, приобщать его к своим планам на будущее, начала даже тревожиться во время его опасных горных восхождений. Часто, если он не возвращался к ночи, Жанна засиживалась у окна, глядя на огонек на неприступной высоте, далекий фонарик в одной из горных хижин, выстроенных Клубом альпинистов на всех высоких пиках, чтобы туристы могли найти там теплое пристанище и дощатую койку для ночлега.

Девушка, обычно такая холодная, думала с нежностью: «Он там… С ним ничего не случилось…» — и засыпала счастливая. Выросшая без матери, без ласки, не знавшая иных чувств, кроме любви к богу и ненависти ко греху, она сама удивлялась, что сердце ее бьется теперь не для одного Христа. Несомненно, к этой любви в большой мере примешивалось религиозное чувство. Обручаясь друг с другом без свидетелей у подножия вечных снегов, у моря льда, раскинувшегося застывшими волнами по всему горизонту, они изъяснялись высокопарно и торжественно, точно в храме. Их клятвы, их признания были холодны, как предвестник зимы — резкий сентябрьский ветер, дувший с севера, от которого перехватывало дыхание.

Они клялись принадлежать друг другу, посвятить все силы проповеди евангельского учения во славу истинного бога, а к их ногам катились камни морены, покрывая серой пылью синеватые льдины глетчера. Жениху оставалось учиться еще год, прежде чем принять духовный сан, а невесте предстояло за это время подготовиться к ее высокой миссии; они обещали писать друг другу каждую неделю. Обменявшись клятвами и условившись обо всем, нареченные стояли молча, рука об руку, прижавшись друг к другу. Студент, гораздо менее влюбленный, чем его подруга, дрожал от холода, подняв воротник куртки, а восторженная прозелитка горела лихорадочным огнем, и щеки ее пылали не менее ярко, чем алый отблеск заходящего солнца на высоких обледенелых вершинах Юнгфрау.

Целый год они обменивались письмами, наполовину любовными, наполовину богословскими, — точь-в-точь переписка Элоизы с Абеляром,[8] только исправленная и засушенная в протестантском духе. Твердо решив посвятить себя апостольской миссии, Жанна отправилась в Париж изучать английский язык и географию и на несколько месяцев, остававшихся до свадьбы, поступила в пансион г-жи де Бурлон. Как ни сильно отличалась скромная Жанна Шатлюс от богатых и кокетливых парижанок, на них все же производили впечатление ее фанати» ческая вера, вдохновенный взор пророчицы, а также молва об ее предстоящем браке с миссионером и отъезде в далекие края. К тому же она пользовалась привилегией жить в отдельной комнатке за дортуаром, и по вечерам у нее собирались подруги из старших классов.

В этой комнате, а также в платановой аллее на большой перемене Жанна проповедовала слово божие, пуская в ход гипнотическую силу своего взгляда и красноречия. Упорно стремясь обращать в истинную веру, она завербовала нескольких пансионерок, среди прочих Дебору Беккер, высокую, рыжую еврейку, племянницу вдовы Отман. Красоту этой девушки с белым, нежным, как у всех рыжеволосых, цветом лица портила накожная болезнь, наследственная в семье торговцев золотом Отманов. При сменах времен года ее лицо, шея, руки покрывались кровоточащей экземой, как будто бедняжка расцарапала кожу в колючем кустарнике; ей приходилось по нескольку дней лежать в лазарете, где ее лечили мазями и присыпками.

«Это сочится золото Отманов», — шептались пансионерки, завидовавшие ее огромному богатству. Но Жанна внушала больной, что это кара небесная, божий гнев на израильский народ, упорно отвергающий учение Христа. Она терзала слабохарактерную девушку своими проповедями, длинными богословскими поучениями и в пансионе и в тенистом саду поместья Пти-Пор, куда Дебора нередко увозила с собой подругу. Смятение дочери Израиля было так велико, что она готова была отречься от своей веры, бросить отца, родных, поселиться в пустыне, как апостол Павел, и жить там в палатке вместе с Жанной и ее мужем. Вот как умела уже тогда улавливать души юная евангелистка! Она отрывала сердце человеческое от земных уз, от естественных привязанностей и приносила его, еще трепещущее, истекающее кровью, в жертву Иисусу.

Тем временем в Лионе разразился финансовый кризис, торговый дом Шатлюс и Трельяр разорился дотла, и это событие в корне изменило брачные планы молодого богослова. Разрыв постарались объяснить самыми благовидными предлогами: слабое здоровье будущего миссионера не выдержало бы опасных путешествий в далекие страны, а в скромном приходе кантона Аппенцель, куда его назначили пастором, не могли найти достойного применения высокие добродетели и апостольское рвение мадемуазель Шатлюс.

Хотя Жанна никому не жаловалась и даже не показывала виду, этот подлый, унизительный отказ поразил ее в самое сердце. За те два месяца, что она пробыла еще в пансионе г-жи де Бурлон, никто, кроме Деборы, не подозревал о внезапной перемене в ее судьбе. Она по-прежнему проповедовала евангельское учение на большой перемене, по-прежнему наставляла в вере старших учениц, но теперь под ее безмятежным спокойствием таилось глубокое отчаяние, презрение к мужчинам и ко всем людям; ее душу навсегда ожесточило это горькое разочарование в любви, первой и единственной любви в ее жизни. Однако и после тяжелого потрясения голова у нее осталась ясной, глаза горели все тем же вдохновенным, мистическим огнем. Девушка стала еще более религиозной, фанатичной, нетерпимой, цитировала самые мрачные библейские тексты, говорила о небесной каре, о вечном проклятии. И по-прежнему, ропща и негодуя на свое бессилие и нищету, мечтала проповедовать христианское учение, обращать неверных, спасти мир. Разве можно одной, без денег ехать к язычникам с апостольской миссией?

Одно время Жанна собиралась поступить диакониссой в монастырь на улице Рельи, но она знала устав и правила этой обители, знала, что главная обязанность монахинь — посещение бедняков и уход за больными. В ней же человеческие несчастья и нужда всегда вызывали отвращение, она считала жалость чувством греховным, а страдания нравственные и физические — испытаниями, которые ниспосланы нам свыше и приближают нас к богу.

В один из четвергов Жанну Шатлюс вызвали в приемную, где ее ждала старуха Отман в своей неизменной белой шляпе и светлых перчатках. Узнав о расторгнутой помолвке с миссионером, она приехала просить девушку выйти замуж за ее сына. Жанна потребовала неделю на размышление. Ей часто приходилось встречать в поместье Пти-Пор этого высокого, молчаливого юношу, который за обедом, стесняясь своего недуга, пытался прикрыть рукой черную повязку на изуродованной щеке; как это бывает у людей в маске или с полузакрытым лицом, взгляд его казался необыкновенно пламенным и выразительным. Жанна вспоминала о молодом человеке без особого отвращения. Теперь все мужчины были для нее одинаковы. Все они в ее глазах были заклеймены уродством, нравственным или физическим. Но девушку прельщало богатство, громадное состояние Отманов, которое можно употребить на богоугодные дела. Она согласилась бы сразу, без колебаний, если бы ее не останавливала мысль выйти за еврея, за нечестивца. Однако после часового разговора с глазу на глаз с молодым Отманом, влюбленным в нее без памяти, все ее сомнения рассеялись, и свадьба состоялась, но не в синагоге, а, к великому негодованию всего Израиля, в протестантской церкви.

Выйдя замуж, Жанна при помощи несметного богатства Отманов тотчас принялась ревностно распространять евангельское учение, но только не в Африке, среди кафров, а в самом Париже. Теперь касса банкирского дома была в ее полном распоряжении: высокие трубы заводов Пти-Пора дымились днем и ночью, золото плавилось в тигельных печах, и во двор банка один за другим въезжали тяжелые фургоны, груженные золотыми слитками, которых хватило бы для выкупа христианских душ всего мира. Молодая хозяйка начала устраивать молитвенные собрания, сперва немногочисленные, у себя в гостиной на улице Паве, и вдова Отман, поднимаясь по вечерам в свои покои, слышала, как там пели гимны под аккомпанемент фисгармонии. На лестнице ей попадались какие-то странные личности с глазами одержимых, голодные, жалкие, в обтрепанных костюмах, в забрызганных грязью плащах — унылое, покорное стадо новообращенных. Вдову банкира несколько удивляло, что молодая, хорошенькая женщина, отрекшись от света, ведет такую строгую, затворническую жизнь, но сын ее был счастлив, а подобные чудачества — кто знает? — может быть, даже охраняли жену бедного калеки от более опасных увлечений, поэтому старуха вместо того, чтобы препятствовать невестке, напротив, всячески помогала ей в ее миссионерской деятельности. О, если бы она только знала, что одним из первых и самых пылких ново* обращенных был супруг Жанны и что он ждал только смерти матери, чтобы публично отречься от своей веры и перейти в христианство!

Принятие еврея Отмана в лоно протестантской церкви в храме Оратории было одним из нашумевших событий конца империи. С этого дня каждое воскресенье на скамье членов приходского совета, против кафедры проповедника, появлялось узкое, испитое лицо с повязкой на обезображенной щеке — лицо знаменитого торговца золотом. После обращения Отмана в христианство авторитет Жанны в обществе сильно укрепился. Она слыла «протестантской г-жой Гнои»; ее праведная жизнь, неустанная, кипучая деятельность внушали уважение даже тем, кто считал ее религиозную экзальтацию помешательством. Чтобы распространять учение Христа по всему Парижу, жена банкира наняла в густонаселенных кварталах обширные залы, где выступала с проповедью по нескольку раз в неделю. Первое время единственной ее помощницей и последовательницей была старая дева, бывшая сиделка и кастелянша в пансионе г-жи де Бурлон, ярая кальвинистка, родом из шарантонских дворян, разорившихся во время религиозных гонений и вернувшихся в крестьянскую среду.

Анна де Бейль отличалась диким, злобным фанатизмом эпохи религиозных войн. Угрюмая, подозрительная, с недоверчивым взглядом, она равно готова была и на борьбу и на мученичество, не боялась ни смерти, ни насмешек. В дни проповедей эта женщина с грубыми манерами и провинциальным выговором без стеснения заходила в мастерские, прачечные, даже в казармы, сыпала деньгами, где нужно, лишь бы зазвать побольше народу на молитвенные собрания.

Между тем старинный особняк на улице Паве неузнаваемо изменился. Сохранив внизу банкирскую контору, Жанна Отман закрыла торговлю золотом, чтобы искоренить еврейский дух в доме. Дядюшка Беккер перенес свою коммерцию в другое помещение; плавильные заводы Пти-Пора или, по-нынешнему, Пор-Совера, разрушили, а на их месте построили протестантскую церковь и евангелические школы. В скором времени от прежнего домачшего уклада вдовы Отман остался лишь дряхлый попугай, которым в память матери очень дорожил банкир. Анна де Бейль, напротив, ненавидела несчастную птиц у, щипала ее, гоняла из комнаты в комнату и всячески преследовала, как последнее отродье нечестивого племени, живое подобие старой торговки золотом, которую попугай действительно напоминал пронзительным голосом и по-еврейски крючковатым клювом.

Загрузка...